Сергей Челяев Склейка

— И запомни самое главное!

Володя, бессменный завмуз нашего театра, нервно глянул на часы. Директриса, в своей излюбленной роли злодейки-судьбы, в кои-то веки раздобыла для него горящую путёвку аккурат под Новый год.

В областных театрах с судьбою спорят редко, и сейчас Володя спешно обучал меня азам звукооператорской профессии, в просторечии «радист».

Ни он, бывший диджей клуба филофонистов, ни я, недавний дембель, тогда и не предполагали, что завтра изменится многое. Мой сменщик, пожилой люмпен Анвар, нечувствительно запьёт, и тут же заболеет Пётр Фадеич, центральная фигура представления. В результате наш театр кукол останется без Деда Мороза и с одним звукооператором-стажёром накануне новогодней кампании. А это — две недели по четыре ёлочных представления в день.

— Запомни: никакого навесного монтажа! Все склейки ленты — только на монтажном станке. Иначе будет рваться.

Володя сунул мне под нос станок — узкий пенал со стальными зажимами для ленты. С одной стороны обрывок фонограммы, с другой — полоска цветной ленты-ракорда. Полоснул лезвием под сорок пять градусов — наложил кусочек скотча. Щёлк! — зажимы отскочили, и завмуз вручил мне ленту, надёжно склеенную с ракордом.

— И только так! — отечески напутствовал он. После чего умчался на вокзал, чтобы успеть к отходу поезда.

А я остался один на один со звукооператорской, набитой проводами, усилителями и древними катушечными магнитофонами всех времён и народов.

…К тому времени я проработал в театре уже неделю.

Ремесло театрального радиста нехитрое: после фразы актёра либо смены картины включаешь очередной фрагмент фонограммы спектакля. Катушка крутится, пока не покажется цветной ракорд следующего фрагмента. Жмёшь на магнитофоне «паузу», лениво слушаешь в наушниках происходящее на сцене и занимаешься своими делами в ожидании очередной контрольной фразы.

Как правило, во время спектакля я предпочитал сладострастно откручивать детали со старой аппаратуры — здорово успокаивает нервы после репетиций с нашими оглашёнными режиссёрами. И уже к концу недели скопил приличный набор плашек, гаечек и другой полезной чепухи.

Поэтому, узнав наутро, что Анвар запил и мне предстоит крутить по четыре ёлки в день, я поначалу не сильно расстроился. К тому же Карабасовна — так за глаза прозывали директрису актёры — туманно намекнула на перспективу получения двойной ставки. И я приступил к репетиции новогоднего представления. До него оставалось два дня, и нужно было погонять ёлочную интермедию и срочно ввести в спектакль нового Деда Мороза.

Его наш администратор сманил на время ёлочной кампании из клубно-заводской самодеятельности. И он того стоил!

Заводской Властелин метелей и пурги выглядел на все сто даже без грима. Николай Степаныч с невероятной фамилией Морозов оказался плечистым, кряжистым и кустистым по части бровей мужчиной. При такой потрясной фактуре он вдобавок обладал звучным, раскатистым голосом, от которого на репетициях поначалу вздрагивали не только пираты, черти, империалисты и прочая ряженая нечисть, но даже сторонники добрых сил в лице зайцев, пионеров, снежинок и буратин.

Снегурочка, пожилая, но опытная и заслуженная Софья Пална, тоже задумчиво косилась на громоподобного напарника. Зато играть с ним оказалось одно удовольствие. Николай Степаныч был поистине великий партнёр. Он все делал сам.

Достаточно было увидеть, как он торжественно появляется из дверей гримёрной, потрясая посохом и потряхивая мешком с подарками, как ты сразу проникался к нему благоговением. Оно пробирало тебя до костей, подобно лесному морозцу, несмотря на текст, который порой звучал из его заиндевелых уст.

Морозов оказался большой фрондёр и творчески относился к сценарию, позволяя себе вносить правки в сюжет. Единственно, на чём настоял бледневший с каждой минутой режиссёр, — это на стихотворных моментах, которые несли основную идеологическую нагрузку.

Завершался восемьдесят четвёртый год, генсеки начали сменяться с головокружительной быстротой, и всю идеологию в ёлочном сценарии скрупулёзно отслеживал парторг театра с честным прозвищем Чекист. Фамилию его я так и не сумел запомнить. Чекист, разумеется, был в курсе своего прозвища, сдержанно гордился им и курировал новогодние спектакли, привнося в сюжет злобу политического дня.

Вот и сейчас Николай Степаныч, прохаживаясь окрест ёлки и милостиво кивая жавшимся к стволу Бабе Яге с Кощеем, мощно басил из-под бороды:


Я летел на крыльях ветра мно-о-о-го тысяч километров!

Над великою страною, где мосты как в сказке строят!

Я спешил, ребята, к вам — моим маленьким друзьям!


После чего покосился на Чекиста, который, по своему обыкновению, стоял во тьме коридора и задумчиво улыбался. Режиссёр сделал отчаянное лицо, Николай Степаныч крякнул й на той же интонации, с пафосом и неподдельным чувством заложил очередной вираж:


Скоро форум коммунистов, съезд откроется в Москве.

Будем жить под небом чистым, скажем дружно: нет — войне!


Дальше от текста у меня просто завяли уши. Я вообще остерегался заглядывать в этот сценарий, предпочитая лаконичный список фраз.

И я побрёл в звукооператорскую, на ходу мурлыкая собственный вариант:

— Скажем дружно, на хер нужно…

Но, разумеется, пианиссимо, поскольку театральные стены всегда имеют немало чутких ушей с невероятно тонким слухом. Талантливые люди талантливы во всём!

Репетиция прошла на подъёме благодаря приглашённой звезде, уверенно руководившей актёрами. Режиссёр тихо млел и закрывал глаза на мелкие правки Мороза. К тому же Николай Степаныч был скрупулёзен во всём, что касалось главного: я видел, как в перерыве он на глаз прикидывал расстояние от центра фойе, где стояла наряженная ёлка, до дверей зрительного зала. Этим путём после театрализованной интермедии помреж и скоморохи уводили из фойе весь ребячий хоровод в зал. Там всех ожидал спектаклик, как правило, короткий и скромный.


Окончив работу, я отправился домой. Но случайно услыхал в гримёрной знакомый звучный бас. И в ответ тут же раздался оживлённый гул многих голосов.

Это было что-то новенькое. За неделю службы в театре я прочно усвоил традицию: после работы актёры не задерживаются. И я осторожно потянул дверную ручку.

Гримёрка была полна народу, собрались все занятые в интермедии. На меня покосился лишь Николай Степаныч.

— Это Вадик, наш радист. Он ещё новенький, Степаныч, — сообщил Данил Потехин. У него были очень добрые и грустные глаза, поскольку он всю жизнь играл в театре Второго Зайца без всякой перспективы выбиться в Первые.

— Ладно, — кивнул Мороз Степаныч, как я мысленно окрестил этого матёрого человечища.

Я приткнулся в уголке и весь обратился в слух. Говорили о вещах неслыханных, и лестно было ощущать себя частичкой актёрского братства, замыслившего маленькое жульство. Верховодил, разумеется, Мороз Степаныч, который меньше всего походил на новичка.

— Я тут засёк время последнего прогона, — солидно изрёк он. — Аккурат один час десять минут. А как у нас с расписанием?

— Оглашаю, — кивнул помреж Саша Карпухин, бригадир скоморохов, которые своей деловитостью на ёлочных хороводах напоминали судебных исполнителей. Саша знал всё, что от него требовалось, был на отличном счету у начальства и притом умудрялся не скатиться до стукачества. Актёры его уважали. — Новогодние представления пройдут с двадцать шестого декабря по десятое января включительно. С перерывом на первое января. Тридцать первого — только утренний и, возможно, дневной спектакль.

— А расписание? — жалобно пискнула травести Майечка, исполнявшая роли пионеров и вызывавшая в родителях искреннюю жалость своими тощими ножками.

— Оглашаю! — кивнул Саша. — Начало новогодних представлений — в десять, двенадцать, шестнадцать и семнадцать часов тридцать минут.

— А последнее на четырнадцать перенести не могли? — раздался чей-то возмущённый голос.

— Перерыв на обед, по трудовому законодательству, — невозмутимо произнёс Саша. — Кроме того, в обеденное время предусмотрен резерв на возможные левые ёлки.

И он почтительно посмотрел почему-то на Степаныча. Как тот успел за полдня создать себе такой могучий авторитет? Поистине, какое-то первобытное, языческое обаяние исходило от этого человека!

— Значит, загвоздка в последнем, вечернем спектакле, — постановил Степаныч. — Положим, представление мы наиграем, подсократим маленько. Но вопрос — до какой степени? Перед последним выходом у нас остаётся пока в теории лишь двадцать минут передыху. А туда ещё надо спектакль впихнуть!

— И как только они расписание составляют, фашисты… — по-бабьи всплакнул толсторожий пожилой пират Авксентий Антропыч.

— Начальству виднее, — примирительно откликнулся маленький буратино Павел с античным отчеством Лисистратович. Впрочем, все его в театре дружно звали Лизоблюдович, и было за что.

— Отставить прения, — по-военному скомандовал Мороз. — Начальство тоже не дураки, понимают, что интермедия наиграется, усохнет. Наша задача — подсократить её разумно, до необходимых пределов.

— Простите, необходимых — кому? — плаксиво уточнил Антропыч.

С минуту Николай Степаныч задумчиво глядел на пирата, так что тот чувствовал себя неуютно и все норовил спрятаться за широкую спину помрежа Саши. После чего неожиданно тихо ответил:

— Тебе. — А потом прибавил: — И всем нам. Всем время понадобится. Если что…

Тут вся актёрская братия поутихла. Будто холодный сквознячок подул в гримёрной. Что-то было в словах этого человека, глубокое и пронзительное одновременно. И я вдруг ощутил тихий, осторожный укол в сердце. Словно предчувствие надвигающейся беды, невесть откуда.

А потом всё исчезло. И актёры дружно загомонили, как на партсобрании.

В итоге решено было постепенно сократить интермедию минут на пять. А лучше — на десять. Иначе перед последним спектаклем актёры элементарно не успевали отдохнуть и освежить грим.

После чего Мороз Степаныч подошёл ко мне. Смерил взглядом, точно царапнул душу тонким лезвием. Примеряя к ней собственный ракорд.

— Как фонограмма, все в порядке?

Тон его был доброжелателен, но я его, казалось, мало интересовал в тот миг.

— Все нормально, — пожал плечами я. И неожиданно для себя прибавил: — Правда, я тут послушал… И тоже есть одна мыслишка.

— Отлично, — кивнул он. — Но это все позже… позже… Пока все складывается неплохо.

И принялся надевать шубу. Я понял, что разговор окончен.

По дороге домой решил прогуляться пешком. У меня и в самом деле родилась одна симпатичная идея.


Назавтра актёры приступили к последним репетициям. Все работали с энтузиазмом, вокруг ёлки царило оживление, и режиссёр был доволен. Он даже удалился в свой кабинет выпить чашечку кофе в компании с главрежем и завлитом. А оттачивать последние штрихи в репетиции было поручено помрежу.

Тут-то и закипела работа.

Саша стоял с хронометром и поглядывал на циферблат. Николай Степаныч энергично прошёл к ёлке, ещё в дверях декламируя приветственный спич. Царственно развернулся и отечески приобнял Снегурку. Софья Пална в мгновение ока растаяла, расцвела, серебристым колокольчиком рассыпала свой монолог. И пошло-поехало!

Баба Яга на пару с Кощеем трещали как сороки. Снежинки порхали точно заведённые, пираты с чертями отплясывали чечётку, дробно стуча об пол бутафорскими саблями, кинжалами и хвостами на проволочных каркасах. И даже империалисты курили фальшивые сигары с удвоенной скоростью, попутно перебрасываясь, как завзятые баскетболисты, набитыми мешочками со стилизованным изображением хищного капиталистического дензнака.

Казалось, актёры наперебой соревновались, кто отыграет свой выход быстрее, ловчее и при этом не скатившись в окончательный гротеск. Хотя такому сценарию не помешала бы самая отчаянная фантасмагория!

— Минус десять минут и двадцать три секунды, — торжественно сообщил после прогона Саша.

— Стоп машина! — скомандовал раскрасневшийся Степаныч. — Чуток перебор. Сбавить обороты пиратам, империалисты — больше достоинства. Да и мы со Снегуркой частим немилосердно.

И он вновь легонько обнял партнёршу, которая тут же принялась млеть в его объятиях. И сомлела бы, не вернись режиссёр. Объявили перерыв, после чего был последний прогон — без сучка без задоринки.

Режиссёр распустил всех до завтра, а я сверил часы. Теперь интермедия заняла час и пять минут. Прогресс был налицо, и здравый смысл в сюжете соблюдён, насколько это позволял сценарий, напичканный форумами коммунистов, лозунгами и призывами. Что поделаешь!


Между тем с успехом прошло первое представление, за ним второе, и пятое миновало. Мы перевалили через новогоднюю ночь, денёк передохнули и продолжили свою ёлочную вахту.

Николай Степаныч по-прежнему дирижировал постановкой на правах главного персонажа, чутко держа руку на пульсе действия. Третий на дню спектакль мы всякий раз играли на пять, а то и десять минут быстрее, выкраивая перед последней ёлкой минуты отдыха.

Правда, теперь в это негласное соцсоревнование за сэкономленные секунды включился и я. Тому было банальное объяснение.

Дело в том, что уже к десятому представлению новогодняя интермедия нам порядком осточертела. И если актёрам обрыдло все это играть, то мне — даже просто крутить и слушать фонограмму. Ёлки шли по четыре в день, и от этой нескончаемой жвачки с картонной интригой, деловитыми хороводами и перевоспитанием наиболее плохих персонажей у меня уже болела голова.

И я решил тоже внести вклад в общее дело. Мало-помалу, от спектакля к спектаклю, я стал понемногу сокращать фонограмму. И разошёлся на славу. То вступительную увертюру урежу, то Чайковского к ритуальному «ну-ка-ёлочка-за-жгись!» смикширую. Она ведь всё равно уже горит, к чему лишняя музыка?

Дошло до того, что я замахнулся на святое: «В лесу родилась ёлочка» у меня добралась лишь до лошадки мохноногой. И куда она бежала-торопилась, так для всего хоровода и осталось тайной.

Поначалу актёры подтрунивали надо мной, а потом почувствовали — реальная экономия, несколько минут передыха я им выкраивал. Даже Николай Степаныч в итоге удостоил меня скупой морозной похвалы.

— Шустрый, — проворчал он. — Есть в тебе этакое рвение-горение. Огонёк махонький… Не застудись только. Сыровато чего-то в здешних стенах…


В итоге нам неплохо работалось, а потом всё кончилось крахом.

Однажды на предпоследний спектакль заявился Чекист, как всегда задумчиво улыбаясь в полутьме коридора. Но потом перестал улыбаться, резко развернулся и рысью метнулся в кабинет директрисы. Никто этого, понятное дело, не заметил.

В композиции и сценических условностях Чекист не разбирался; его задачей было вовремя учуять любую подозрительность и немедля известить руководство. Он и известил.

На нашу беду, Карабасовна была у себя. Она живо кликнула главрежа, завлита, завпоста и главного художника театра. Вся эта свора на цыпочках подобралась к фойе и мигом зафиксировала все наши сокращения, урезки, усушки и утруски сценария. К тому времени, чего греха таить, усушке были подвергнуты и сообщение о скором пришествии форума коммунистов, и прочие сведения, столь же ценные для умов пятилетних детишек.

По меткому ленинскому выражению, это было само творчество масс. И при виде его Карабасовна натурально взбеленилась. После финальной ёлки состоялось общее построение творческой группы, и нам устроили грандиозный разнос.

Обман и обмен — явления одного порядка. Поэтому Карабасовна предложила нам добровольно выдать зачинщиков «возмутительной профанации чудесной и поучительной пьесы». Мы дружно ответили мрачным и тупым молчанием. Только Лизоблюдович горестно ёрзал и маялся, трагически не соответствуя моменту.

Но и Карабасовна не первый год барабасила в театре. В её кабинет были вызваны Николай Степаныч, помреж Саша и я, чьи акустические безобразия были на слуху более всего.

Нам поставили на вид, сделали сокрушительный втык и гневно довели до сведения, что о прибавке к жалованью можно забыть. Напоследок пригрозили лишением премии, выговором в трудовую книжку и пообещали позже разобраться во всём и окончательно вывести нас на чистую воду. Ив театре ощутимо повеяло тлением и безнадёгой грядущей реакции.

О времена, о на фиг!


Настало восьмое января.

Как на беду, ещё навалилась сверхплановая ёлка в 14.00, и все просто вымотались. К тому же после вчерашнего народ был мрачен и неразговорчив.

В 15.40 я заглянул в фойе и ужаснулся. Детей пришло целых семьдесят пять, и поэтому родителей не пустили наверх, дабы не создавать хороводу толчеи. Крайне недовольные, папы и мамы жались на лестницах или пробавлялись пустым чаем в буфете. Наиболее предприимчивые уже получили подарки и теперь гоняли чаи по-дворянски — с конфетами.

Нас ожидали ещё две ёлки, а в актёрских рядах и без того царило уныние. Напрасно я крутил в фойе задорные песенки, а Николай Степаныч изредка подкреплял боевой дух труппы ядрёным словцом.

Не помогла даже моя вылазка под ёлку, где ожидали своего выхода большие ростовые куклы козы и медведя. Обоим бутафорским животным я незаметно сложил лапы в кукиши — это удобно, поскольку на поролоновых руках ростовых кукол обычно делают всего три пальца; видимо, считается, что их вполне достаточно для любой жестикуляции в детских спектаклях.

Помреж Саша обнаружил мою шутку, но даже не улыбнулся, задумчиво возвращая кукольные пальцы в пристойное состояние. Тут я увидел в дверях Мороза. И обомлел.

Повелитель пурги был вне себя: его лицо выражало отчаяние и такую безнадёгу, что я рысцой бросился к нему.

— А, Огонёк… — прошептал он, не сводя глаз с ёлки. — Плохо наше дело.

— Что случилось, Николай Степаныч? — пролепетал я.

— Ещё не случилось, — покачал он головой. — Но чует моё сердце — уже грядёт. А что — не знаю.

Он обвёл тоскливым взором фойе и несколько раз закусил губу. Я ещё никогда не видел, чтобы человек сделал это пять раз подряд!

— Вот что, Огонёк, — сказал он. У Степаныча сейчас были страшные глаза — холодные, больные, как у снулой рыбы. В них совсем не было огня Деда Мороза! — Будь там готов, у себя, — велел он. — Играть будем по-старому. Без лукавства и лишних слов.

Я опасливо оглянулся. И вовремя: в коридорах, как голодные волки, прогуливалась вся придворная камарилья с Карабасихой во главе. Я мысленно примерил им папье-маше волчьих и лисьих масок — убедительно получилось.

— Не сносить нам голов, Николай Степаныч, — покачал я своей.

Он зыркнул на меня бешеным глазом, точно впервые увидел.

— То не беда, — возразил он, прислушиваясь к первому звонку. — Просто будь готов ко всему. И вот что ещё, Огонёк… — Он вдруг положил руку в красной рукавице мне на плечи, подбоченился. — Никогда не просил, теперь прошу. Коль не дрейфишь — помоги. Не все актёры нынче со мной будут. Поэтому крути музычку, как раньше крутил. Ничего объяснить не могу сейчас, сам ещё не ведаю. Но что-то неладное сердце чует. Помоги, лады?

Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга. За это время я мысленно попрощался с премией, зарплатой и всей театральной карьерой. Но — удивительное дело! — у меня и в мыслях не было не исполнить веление Морозова. И потому я лишь качнул негнущейся шеей.

— Ну, вот и славно…

Его взор потеплел, Степаныч кивнул мне на прощание и поспешно скрылся в гримёрной. Уже голосил второй звонок.


Такого спектакля я не припомню за всю новогоднюю кампанию.

Половина труппы усердно гнала свой текст, заискивающе косясь на коридоры, где алчно горели волчьи и лисьи глаза.

Сторонники же Степаныча работали достойно, без лукавства, общаясь с детьми на их языке и позабыв о лозунгах и форумах. Отринул суету и я, видя, как конформисты затягивают действие. Решительно обрезал «хвосты», уводил долгие фанфары, сокращал музыку на выходы и спокойно микшировал последние куплеты.

«Ёлочка» добралась опять лишь до мохноногого непарнокопытного; танец утят плавно перешёл в куплеты скоморохов; госпожа Метелица кружила лишь пятнадцать секунд «Магнитных полей» Жан-Мишеля Жарра, и даже на выход империалистов я зарезал половину роскошного чёрного джаза Диззи Гиллеспи.

В мою дверь уже давно скреблись лисы, колотили и ломились начальственные волки, а из пустого покуда зала в окошко требовательно постукивала сама Карабасовна.

Но дверь и окошко звукооператорской были на замке и шпингалете — я сам запер их недрогнувшей рукой. Все происходившее в фойе я слушал через наушники, мне помогали чувствительные микрофоны над ёлкой.

Этой же рукой я уверенно вёл фонограмму интермедии к финалу. А свою карьеру — к её логическому концу. Но перед моими глазами всё время стоял Николай Степаныч. Просто стоял и смотрел на меня, одобрительно кивая, и мне было легко и спокойно, и плевать на все остальное.

Наконец интермедия завершилась. Я слышал, как шумел ребячий хоровод, ведомый Сашей и скоморохами в зал, где всех ждал кукольный спектакль на сцене. Стук в мою дверь уже давно прекратился, но иллюзий я не питал. Открыв окошко, я смотрел, как в зал входили первые дети, рассаживаясь по местам под бдительным оком администраторов. Мелькнула у сцены Карабасовна, но даже не глянула в мою сторону. Небось отправилась вершить расправу в актёрские гримёрные.

Саша со скоморошьей ватагой, молодцы, быстро заводили зрителей. Пожалуй, минуты через две можно было начинать спектакль. Я зарядил его бобину на верном друге — магнитофоне «Илеть», рассеянно прислушиваясь к голосам и шарканью ног в фойе. Спустя несколько лет, после парада суверенитетов «Илеть» скоренько переименовали в «Санду», якобы потому, что на языке воспрянувшего поволжского народа, всегда производившего этот симпатичный магнитофон, «Илеть» означало весьма неприличное слово.

Я уже собрался переключить коммутатор на стационарном усилке «Бриг» с «фойе» на «зал», как вдруг…

В «ушах» раздался страшный грохот, что-то тяжело упало на пол, покатилось, затем ещё и ещё. Это было так громко, ужасно и невероятно, что в первую минуту я просто возмутился. Что они там творят в фойе, идиоты?!

Я поскорее отпер замок и помчался за угол, в фойе. Но тут же остановился, не веря своим глазам!

Над фойе обвалился потолок. По всей площади пола, очевидно, лежали обломки.

Но трудно было наверняка разглядеть хоть что-то, вокруг висели облака пыли, а фойе густо завалило камнем и штукатуркой. В жёлтом тумане я как сомнамбула перешагнул через ёлку — она лежала на полу, сломанная, с расщеплённым комлем, от которого исходил тревожный запах смолы. И замер в растерянности.

Я не понимал, куда же подевались семьдесят пять детей, которые только что с песнями и смехом водили здесь хоровод!

В тот же миг отворилась дверь зрительного зала, и оттуда опасливо выглянул Саша.

— Закрывай дверь! — благим матом заорал кто-то из начальства, тоже выглядывая из-за угла. — И начинайте спектакль немедля, слышишь?!

Дверь тут же захлопнулась. Я помчался обратно, включать музыку в зал. А по лестнице, снизу, прорвав кордон Чекиста и завлита, уже остервенело лезли в фойе обезумевшие родители.


— Можно только богу молиться, что Карпухин и администраторы успели завести детей в зал, — завершила своё выступление Карабасовна. — Ещё каких-нибудь пара минут, и в фойе было бы просто… — Она замолчала, подбирая нужное, вкусное слово. — Просто месиво! — с чувством выразилась директриса.

На этом наша экстренная летучка и закончилась. Выяснилось, что действительно обвалился потолок над большей частью фойе. И при этом ни одна душа не пострадала! Саша успел-таки к тому времени завести всех детей в зал. Спасло от многочисленных жертв ещё и то, что на эту ёлку пришло слишком много ребят и родителей в фойе не пустили.

Спектакль кое-как доиграли, а потом зрителей, осторожно ступавших по разбитым доскам, вывели на лестницу. Театр закрывался на ремонт, и новогодняя кампания, таким образом, завершилась досрочно. Подведение же итогов Карабасовна многозначительно обещала после нашего вынужденного отпуска.

В этот миг я поймал на себе взгляд Николая Степаныча. На его лице уже угасла былая тревога, и оно выражало лишь усталость, как у человека, только что завершившего порученное ему очень важное дело. Но к тому времени мне было не до Морозова.

Странная, невероятная мысль не давала мне покоя в течение всего собрания. И, едва дождавшись окончания летучки, я опрометью кинулся в свою комнату. Там я вновь закрылся, уже второй раз за сегодня, с твёрдым намерением никому не открывать, пока…

Я ещё и сам точно не знал, что будет потом. Нужно было все досконально проверить. Я рывком сдёрнул бобину спектакля, заправил фонограмму интермедии и перемотал на начало. Потом взял часы, придвинул к себе карандаш с блокнотом, надел «уши» и включил воспроизведение.

Мимо кабинки радиста проходили работники театра, переговаривались, обменивались мнениями. В фойе, наверное, уже работала милиция, следователь прокуратуры. Но я не слышал никого и ничего. Я вымерял каждый фрагмент фонограммы, от первого звука до очередного цветного ракорда. С точностью до секунды. А потом минусовал длительность музыки, которую я сегодня сокращал по просьбе Николая Степановича и по собственному желанию.

Я прекрасно знал все эти лишние, на мой взгляд, куплеты и кусочки музыки, которые уже привык урезать, покуда нас не застукало начальство. Поэтому я вновь и вновь перематывал назад каждый фрагмент, высчитывая отдельно время фонограммы, которая сегодня не прозвучала. Именно сегодня.

Я вспоминал интермедию, реплики актёров в «наушниках», наплывающие фоны и стихающие аккорды фанфар. Я не потерял в подсчёте ни секунды. И в отдельном столбике расчерченного блокнотного листа понемногу вырастала колонка цифр. А я смотрел на неё с нарастающим трепетом и страхом.

Наконец плёнка кончилась. Четыре минуты семнадцать секунд — это было время, на которое я сократил сегодня последнюю ёлку.

Потом я долго смотрел в замёрзшее окно, за которым давно сгустились январские сумерки. Мне было холодно, душа казалась пустой и прозрачной, как вымытое окно. Я думал о тех двух минутах, за которые помреж Карпухин сегодня увёл детей в зрительный зал. Ну, может, их было две с половиной. Об остальных двух минутах, в течение которых хоровод оставался бы ещё в фойе, не сократи я фонограмму, я изо всех сил старался не думать. Но получалось плохо.

И тогда в дверь моей комнатки постучали. Негромко, но уверенно. Словно знали, что я здесь. А мне было уже всё равно.

Я отпер звукооператорскую.

На пороге стоял Николай Степаныч.

— Огонёк… — тихо сказал он. Но мне показалось, что в пустом коридоре его слова вдруг прогремели на весь театр. И театр вздрогнул и содрогнулся всеми стенами и потолками. И лишь сцена осталась незыблемой. Потому что сцены видали всякое.

— Спасибо тебе, — сказал Степаныч. И вдруг… поклонился. Низко, с достоинством.

В тот же миг кончики его волос, брови и даже ресницы вдруг осеребрило! Сверкнул морозный иней на пуговицах шубы, по ней весело разбежались тонкие ледяные иголочки. А в глазах ожили яркие и весёлые огоньки. Ну, наверное, вроде того, как он называл меня, уж не знаю почему. Только у Степаныча их было два.

Я так и обмер, чувствуя, что крыша едет уже бесповоротно.

— Кто вы?!

Он усмехнулся, шагнул ко мне и неожиданно подмигнул. А потом приложил палец к губам и шепнул доверительно:

— Тс-с-с…

Быстро, почти воровато оглянулся, точно кто-то мог нас увидеть и услышать в темноте пустого фойе. И затем медленно, тщательно выговаривая слова, Николай Степанович произнёс, словно припомнив давно забытую детскую считалку:


Я летел на крыльях ветра мно-о-о-го тысяч километров!

Над великою страною, где мосты как в сказке строят!

Я спешил, ребята, к вам — моим маленьким друзьям!


— Мороз Степаныч… — выдохнул я.

И дальше уже не мог выговорить ни слова. Николай Степаныч хлопнул меня по плечу и тихо прибавил:

— Пора мне. А ты оставайся. Спасибо ещё раз. И… побереги свой огонёк, приятель! Мало ли что…

Потом повернулся и просто шагнул во тьму. И она не замедлила укрыть его под своими сводами.


Вот и все. Остаётся добавить немногое.

Николая Степановича я с тех пор больше не встречал. В театр он не вернулся, в городе его не видели, а вскоре и я уволился. С собой на память я захватил из театра только коробку с цветными лентами ракордов, сам не знаю зачем. Она и сейчас пылится на книжной полке.

Спустя годы, вычитав в журнале, что прообразом мифического Деда Мороза принято считать в том числе и реального святого Николая, я даже не удивился. После того памятного спектакля в нашем кукольном театре меня вообще уже трудно чем-либо удивить.

И вы, наверное, не удивитесь, узнав, что эта новогодняя история случилась на самом деле? Честно-честно! И персонажи её реальные, все, за исключением одного. Ну, вы поняли…

Хотя мне и сейчас кажется, что среди нас он — как раз самый реальный. Единственный из всех.

Во всяком случае, я в этом никогда не сомневался. Чего и вам желаю.

Загрузка...