Рене Маори: Врач мертвых

Славная деревня Никаноровка, та, что всего в двадцати километрах от ближайшего райцентра, считалась аномальной зоной. Деревня была небольшая, так и слава о ней была небольшой, примерно пятнадцати километров в диаметре. То есть, об аномалии знали лишь ближайшие деревни, а вот в городе об этом и не слыхивали. До тех пор, пока в районную газету, изголодавшуюся по сенсациям, не пришло письмо, написанное корявым почерком. Рука, написавшая это письмо, привыкла к тяжелой работе, могла и коня на скаку остановить, и поле вспахать. Но вот такой крошечный предмет, как авторучка, оказался для нее неподъемным. Поэтому буквы в письме налезали одна на другую и наклонялись вкривь и вкось.

На стол главного письмо прибыло заботливо развернутым заведующей отдела писем, и приколотым стальной скрепкой к родному конверту. С трудом продираясь сквозь красивости народного языка, редактор, наконец, уразумел, что речь идет о каком-то странном явлении, которое до такой степени является странным, что районная газеты обязана его осветить и разнести, подобно голубю, во все уголки необъятной России. Или хотя бы до Москвы. В самом конце была приписка: "Приезжайте скорее, чтобы успеть на похороны".

Отдел информации состоял из трех скучающих корреспонденток, которые с утра до вечера лишь сплетничали и красили ногти, предпочитая находить материалы через интернет и переписывать их на свой лад, нещадно калеча. Редактор просунул голову в кабинет и наугад выкрикнул первое попавшееся имя:

– Настасья!

– Че? – кокетливо отозвалась корреспондентка.

– Не че, а работа есть. Зайди ко мне.

– Уж вы и придумаете, Николай Палыч. Какая еще работа? Полы помыть?

Настасья расслабленной походкой двинулась к кабинету главного, нервно пощипывая рюшечку на своей, богатой на украшения, блузке.

Мы не знаем, что происходило за закрытыми дверями редакторского кабинета, но через полчаса оттуда вылетела возмущенная журналистка, раздраженно цокая каблуками по видавшему виды паркету. От бывшей расслабленности не осталось и следа, теперь она напоминала готовую к прыжку львицу.

– Бабку Маланью спросишь! И поторопись, похоже, она помирать собралась! – раздался последний отчаянный крик главного, ответом на который прозвучал лишь треск захлопнутой двери кабинета и вопль Настасьи, сломавшей ноготь в этом последнем усилии.


Деревня Никаноровка когда-то была богатой. Работал клуб, где крутили кино и устраивали танцы. Завклубом гордился большой библиотекой и краеведческим музеем, под который были отданы целых две комнаты. В деревне была своя больница на десять мест, аптека и почта. К моменту нашего рассказа из всего этого великолепия осталась лишь почта. Все остальное таинственным образом исчезло. Зато появилась действующая церковь Вознесения Христова, и при ней новенький священник отец Игнатий, только что из семинарии. По замыслу устроителей, церковь должна была восполнять снизившийся культурный уровень жителей Никаноровки, которая так и кишела атеистами. И вправду, в день открытия церкви на презентацию деревня явилась в полном составе, но это был единственный день триумфа отца Игнатия. Теперь он проводил свои дни, призывая кары небесные на головы антихристов, и служил службы при пустом зале. В деревне же осталось только два развлечения – свадьбы да похороны.

Командированная Настасья попала, аккурат, на похороны. Когда она, проклиная главного редактора, добрела со станции до Никаноровки, оказалось, что деревня пуста и только где-то вдалеке слышался гомон голосов. Настасья, преодолевшая двухкилометровый путь через поля и луга, и мучимая постоянным страхом поломать каблуки, надеялась, что в первом же доме ей укажут место пребывания бабки Маланьи. Но первый дом был пуст, так же, как и второй. Ничего не оставалось, как идти на голоса, которые сливались в какой-то неумолчный вой.

Хоронили старика Потапыча, умершего от цирроза печени. Лишенные развлечений жители Никаноровки старались извлечь из похорон максимальное удовольствие. Предводительствовала вдова покойного Татьяна, которая уже давно ожидала смерти возлюбленного супруга, да задержался он на этом свете. Весело и с огоньком она завела бесконечный плач о том, что такой хороший да разлюбезный оставил ее, невесть на кого.

– На кого ж ты меня покинул, голубь? – вопрошала она во всю силу своих легких. Недаром в свое время Татьяна была запевалой в народном хоре. Ей вторил привычный хор старух, навеки закаливших свои голоса на живительных просторах полей.

Когда Настасья переступила порог скорбного дома, начиналась театрализованная часть представления. Татьяна готовилась упасть в беспамятстве у самого гроба. Но, сколько бы ее ноги не подкашивались, она неизменно оказывалась подхваченной сильными руками скорбящих соседей. Это действовало ей на нервы, поэтому каждый раз немедленно выходя из обморока, она окидывала помощников злобным взглядом и старалась отойти от них на почтительное расстояние. Пока вся эта группка передвигалась короткими перебежками вокруг гроба, всеми забытый мертвец лежал с пожелтевшим лицом, на котором застыло выражение брезгливого отвращения.

Настасья пристроилась в сенях, жадно заглядывая в распахнутую дверь комнаты. Войти она не решалась, опасаясь, что ее городской вид и прижатый к боку фотоаппарат могут вызвать нежелательный интерес со стороны местного контингента. Мимо нее в дверь протиснулись женщина в черном платке и давно не стриженый подросток с рыжей россыпью веснушек на бледном лице. На удивление Настасьи, все голоса в комнате тут же смолкли, наступила какая-то неестественная тишина. Не тишина зрительного зала, в ткань которой вплетаются звуки – то чей-то кашель, то шелест конфетной обертки. Нет, в комнате наступила абсолютная мертвая тишина, а все присутствующие замерли как восковые фигуры.

Алевтина Кулакова привычно прошла к гробу, держа за руку своего несовершеннолетнего сына Вениамина. Она подвела мальчика к самому изголовью, а сама отступила назад и стушевалась, как и все остальные. Настасья вытянула шею, стараясь вникнуть в смысл происходящего. Но на самом деле ничего не происходило. Мальчик постоял у гроба в полной тишине с отрешенным выражением лица, а потом подошел к Татьяне и что-то шепнул ей на ухо. После чего безутешная вдова зашевелилась и суетливо вышла в другую комнату.

За свою короткую пятнадцатилетнюю жизнь Венька Кулаков перевидал массу покойников. Поэтому никакого страха он не испытывал. Только всем своим существом чувствовал то, что должно было сейчас случиться. Такое случалось каждый раз, когда его приводили на похороны или на кладбище. Такое случалось даже тогда, когда в роли покойника выступала дохлая кошка или корова. Никто из них не желал лежать спокойно и торопился высказать Веньке свою последнюю волю.

Вот и сейчас, покойник шевельнулся, распахнул белесые глаза и нашарил ими мальчика. Бескровная рука с нечищеными ногтями приподнялась на несколько сантиметров и сделала приглашающий жест. Но в гроб мальчик не торопился, поэтому даже не шелохнулся и остался стоять там, где стоял.

– Эй, пацан, – оскалился мертвец, – а я тебя знаю. Проститься не желаешь по братски?

Венька промолчал. И мертвец, убедившись, что задушевной беседы не получится, приступил прямо к делу.

– Ты, того... пацан. Передай моей дуре, чтобы часы в гроб положила. Еще когда жив был, просил, мол, помру, часы в гроб! Не положит – кошмарами замучаю. Кажинную ночь являться стану, пусть от инфаркта помирает, зараза. Передашь? Ну и ладно, прощевай.

И замер, словно бы никогда не оживал. Впрочем, он и не оживал, потому что никто в комнате не заметил того, что видел мальчик. Выслушав из уст необыкновенного ребенка просьбу покойного мужа, Татьяна засеменила в пристройку, и, тихо чертыхаясь, извлекла из древнего сундука, обитого по краям жестью, старые карманные часы с помятой крышкой. На часы у нее уже был покупатель, и цену сулил немалую, а вот ведь напасть, Потапычу часы понадобились. Будет в гробу время рассматривать. Ох, и подлец!

Часы были уложены в гроб, и шестеро здоровых мужиков приняли домовину на плечи, чтобы с почетом донести до самого кладбища. Старухи выстроились двойной шеренгой и бодро потопали за покойником. Настасья вздохнула, кое-как пригладила растрепавшиеся желтые волосы, обтерла платком руки и двинулась вслед за процессией, в надежде отыскать таинственную бабку Маланью.

Отец Игнатий, так и не дождавшись приглашения на отпевание, скрипнул зубами, увидев похоронную процессию, самым наглым образом протащившуюся мимо церкви в сторону старого коммунистического кладбища. Но, зная теперь наверняка, что его главный враг – бесово отродье Вениамин Кулаков, сейчас следует за процессией, времени терять не стал. Вытащил из пристройки темный, в рост человека, источенный червями крест, и, мстительно хихикая, поволок его к избе Алевтины Кулаковой. Там он воткнул крест прямо посреди грядки с огурцами, так, чтобы его видно было из окон кухни. Таким образом, священник дважды в месяц вразумлял свое неразумное чадо, надеясь, что вид креста сподобит малолетнего некромага вернуться в лоно церкви. Потом справил малую нужду у самого крыльца, и, очень довольный собой, вернулся в тесный домик при храме.


Бабка Маланья шла за гробом первой, об руку с Татьяной. Она смолоду была такой, всегда первая. Первая и в пионеры вступила, первая и на комсомольскую стройку рванула. И на танцах всегда первая, и в первом ряду в зрительном зале, когда кино показывали. Ничего удивительного, что и в очереди за хлебом, и в процессии за гробом Маланью следовало искать в первых рядах. Это была аккуратная старушка, разряженная в синее сатиновое платье, на котором сверкала начищенная медаль "За ударный труд", которую Маланья неизменно цепляла к парадному платью вместо броши. Брошь у нее тоже была – серебряная, с агатом, но ударница берегла ее для менее торжественных случаев. Круглое лицо ее сияло в лучах солнца, как блин, политый малиновым вареньем.


Настасья, прихрамывая на обе ноги, потому что каблуки тонули в мягкой земле, протиснулась в первые ряды и осторожно похлопала по затянутому в сатиновое великолепие плечу.

– Я писала, я, – закивала Маланья, как только поняла, зачем ее разыскивает городская дама. – Давно собиралась. Как только началось, так и собиралась, да все неколи было. То картошку сажать, то картошку копать... Давно это началось, ой, давно. Вот сейчас похороним, и ко мне в избу... Там все и расскажу, – старуха понизила голос, заметив, что Татьяна прислушивается к их разговору. – Не нужно им знать-то. Пусть думают, что ты за капустой приехала. Капуста у меня уродилась – ни пятнышка! – прокричала она почти в самое ухо Татьяны. – Вот из города и едут. Оно и понятно, откуда в городе капусты взять?

– Город, ясное дело, – глубокомысленно заключила Татьяна, возвращаясь к горестным размышлениям о судьбе недоступных теперь часов. Мысли о часах каким-то образом трансформировались в видение новенькой пятисотки, которую обещал покупатель. И Татьяна тут же предложила городской гостье купить свеклы.

К счастью, в это время гроб опустили на землю возле свежей могилы, и загнанные мужики принялись онемевшими руками растирать плечи. А Татьяне пришла пора падать на закрытый гроб и голосить прощальные слова.

В маленьком дворике под отцветающей вишней потчевала бабка Маланья дорогую гостью чаем с сушками и медом. Настасья даже взгрустнула немного, вспомнив беззаботное детство в родной деревне. И так уж ей захотелось скинуть модельные туфли, которые она с каждой минутой ненавидела все больше, и босиком пробежать по траве. И кто только это придумал, что корреспондент должен по оврагам и буеракам скакать на высоких каблуках? Поэтому она тихонечко под столом скинула ненавистную обувь, и аж застонала от счастья. А Маланья между тем завела неспешный рассказ о прошлых временах да аномальных явлениях.

– Давно это было, – начала она привычной былинной формулой. И ее голос сделался мягким-премягким, словно рассказывала она сказку на ночь. – Пятнадцать лет назад. Зима в то время выдалась суровой, а в ту ночь такая метель разыгралась, что лучше из дому и не выходить. Я уж спать готовилась, а тут вдруг слышу, словно скребется кто-то. Приоткрыла дверь, а там Алевтина гулящая стонет – рожать собралась. Ее-то дом рядом с моим. Оно и правильно, не рожать же бабе в одиночестве. Никого у нее не было, ни родителей, ни мужа. Так, когда родить собралась, не осуждали ее в деревне. Родная душа рядом, пусть уж, раз замуж никто не взял.

Только вижу – плохо дело. Лицом бледная, вся в испарине и дрожит. Врача надо. Больница в то время у нас была, я и засобиралась. Алевтину у печки посадила, а сама за доктором. В тот день еще одна роженица в деревне была, так помер ребенок. То ли фелшер напортачил, то ли судьба такая. Очень мне не хотелось, чтобы и с Алевтиной такое приключилось. Пошла...

Больница была на другом конце деревни. Что и рассказывать, еле добрела. Ткнулась, а дверь-то раскрыта, и снегу уже под порог намело цельный сугроб. Кричала-кричала – нет ответа, словно повымерли все. Глядь, а в кабинете фелшер с главврачом вусмерть пьяные валяются. От таких только помощи ждать, дождешься. Медсестра, ясное дело, давно дома спит, не было в ту пору пациентов в больнице. Прошла я по коридору без какой-либо надежды, а сама все думаю, как стану роды принимать. Больше-то некому. И вдруг замечаю, из полуподвала вроде как огонек теплится. Сошла вниз на несколько ступенек, а там мертвецкая. И наш паталогонатом над давешним младенчиком колдует че-то. Глянула я на него и обомлела – глазищи черные и сверкают, лицо темное в желтизну, а зубы на этом лице так и светятся. Врать не буду, перепугалась, хотела уж идти обратно. Не столько покойников боялась, сколько паталогонатома. Темный он был человек. Мутный. То ли узбек, то ли арап, словом, не русский. Мы его Махмудкой звали. Этого Махмудку какая-то международная организация спасла и выделила в нашей деревне ему дом.

– Красный крест, наверное, – подсказала Настасья.

– Знать не знаю, какой крест, а только подселили басурманина под бок. Я, значит, к двери. А он так заулыбался и говорит: "Ко мне, бабушка? Тело завтра выдам, не время сейчас. Не готов еще". Хорошо по-русски говорил, хоть и странно как-то. И тут ударило мне в голову – ведь врач! Правда, его в деревне называли "врачом мертвых", а иногда и просто "мертвым врачом", ну так ведь – врачом. Говорили, учился в столичном институте. Я и сказала, мол, Махмудка, ты хоть и арап, и паталогонатом, так ведь – врач! Вот и подмогни, фелшер не в том состоянии.

Потемнел он лицом и обидчиво так ответил: "Я не арап, а копт, и зовут меня не Махмудка, а..." Запамятовала, что-то вроде Хоремсеб, али Соремхеб. Сроду таких имен не слышала.

Ну да ладно. Говорю, баба рожает. Нет никого, помрет, мол. Он вроде опять с лица сменился. Вроде не желает давать согласие, и в то же время... "Хорошо, – говорит, – ладно. Это не моя специальность, но умею". Только тут я заметила, что на руках у него резиновые перчатки, да все в крови, а младенчик почти пополам разрезан. Попятилась я. А он мой взгляд заметил, усмехнулся, и младенчика того в какой-то железный ящик припрятал. "Все, – говорит, – я готов". А я уж сто раз пожалела, что ввязалась, но так и выхода другого нет. Привела я басурманина в избу. Все сделали, как положено – разродилась Алевтина Венечкой. А этот, как ребенка воспринял, так и задрожал весь. Инда зуб на зуб не попадал. Алевтина-то, как избавилась от родовых мук, глаза распахнула, да завопила: "Ты что же, дура старая, мертвого врача притащила. Не будет теперь добра!" А Махмудка энтот бочком-бочком и в дверь. И гул такой пронесся, как если бы самолет пролетел. Может, и был то самолет. А мне сдается другое. Адский то гул был.

Вечерело. Во всех избах распивали вечерние чаи, в посвежевшем воздухе не раздавалось ни звука, как вдруг, совсем рядом с домой Маланьи, раздался истошный женский крик:

– Ирод! Наслал господь придурочного попа! Когда все это безобразие только кончится?

Настасья обернулась на крик и увидела через низкий заборчик, как Алевтина выдирает из земли крест.

– Сейчас крестом тебя по голове оглажу, – вопила она. – Повадился на чужой огород, семинарист недоношенный!

Маланья замолчала и кинулась к забору.

– Опять поп с крестом приходил? – осведомилась она. – Ай, нет на него закона.

Алевтина, наконец, выдернула крест и торжествующе понесла его прочь со своей территории. При этом она выглядела как христианка первых веков, с крестом на плече шедшая на казнь.

– Ругаться пошла, – раздумчиво произнесла Маланья. – А может, и фингал попу поставит.... Так о чем, бишь, я?

– Че там? – поинтересовалась Настасья, с интересом заглядывая в соседний двор. – Верующая что ли?


– Какая там верующая! С попом все воюет, с отцом Игнатием. Попик у нас новый, молоденький, никто его не уважает, за советом нейдут. Вот и вбил в свою дурью башку, что Венька ему главный конкурент. Чуть Алевтина со двора, а он уж тут как тут с этим крестом. Воткнет на огороде и бежит, как нашкодивший поросенок, а Кулакова крест хватает и прет его на гору, к церкви, чисто Христос на Голгофу. Сколько ей говорила, не ташши в церковь-то, в лесочке оставь. Так ить честная! Грит, чужое имущество вернуть надо.

Так о чем я то говорила? Да! Гул пронесся. Ну, стало быть, разродилась Алевтина и стала воспитывать младенчика. Хворый он был, слабенький. Все, помнится, болел. Сколько раз мог до утра и не дожить. Конвульсии у него были. А Алевтина, зараза такая, все на меня грешила. "Твой мертвый врач Венюшку сглазил", – и все тут! А тут, как назло: то град, то засуха – тоже басурманин виноват. Так озлобился народ на Махмудку, что гнать его стали из деревни, изживать. А он уперся и ни в какую. Мужики уж и в область ездили к самому высокому начальству. Некуда басурманина переселять, и точка.

К тому времени Венюшке уж пять лет сровнялось. Странный рос мальчонка. Все что-то прислушивался ко всему, молчал много. Думали уж, немой уродился, ан нет – заговорил. Из-за слабости своей бегал мало, все книжки читал. Читать-то еще в четыре начал, сам обучился. Только вот тревожила Алевтину его болезненность. Воспитывала его чуть не в вате, пылинки сдувала, дрожала – одним словом. Ну и времени не теряла – подогревала, как могла, соседей против Махмудки. Оно ж и понятно, если постоянно подогревать – любой сварится. И решили наши мужики паталогонатома того порешить.

– Как это – порешить? – опешила Настасья. – Насмерть?

– Знамо, насмерть. Как по другому-то? Выманили его за деревню, там, где земля непахана, под видом того, что хотят вскопать этот участок и облагородить. Лопаты взяли. Сначала по-хорошему говорили: мол, уезжай, арап. А он уперся, говорит: "Не арап я, а копт". Не знаешь, где такой народ есть?

– Нет, – покачала головой Настасья. – Не знаю.

– Ну, значит, не арап. Хотя и похож. Сначала по-мирному – уезжай, а то хуже будет. Отказался. Мужики-то его лопатами и забили. А хучь бы и копт, все одно – забили.

– Как забили? Как можно? Это ж убийство.

– А-то! – подтвердила Маланья, утирая подбородок. – Оно, конешно, убийство. Так ведь своих спасали. Хотели тело прямо там и закопать, но не успели. Меня там не было, не видела я, но говорят, что тело само собой ушло в землю, а на его месте разверзлась дыра...

– Дыра? Нет, ну все-таки убийство, – расстроилась Настасья. – Не могу я писать про убийство. Незаконно это, и виновные не пойманы и не наказаны.

Она взяла еще одну сушку и принялась осторожно ее разгрызать, стараясь не попасть на пломбированный зуб:

– Как вот милиция придет к вам и пересажает всех. Дыра у них тут... Хм....

– Дыра, – согласно закивала Маланья. – Огроменная круглая дыра в земле. Как пещера, только словно бы аккуратно вырезана. И дна у нее нет! – торжествующе подытожила Маланья. – Только на дыре все не закончилось. Их-то, мужиков, десятеро было. Потапыч покойный с ними. Да что говорить, все уж покойники. Что ни год, то одного хороним. Что характерно, мрут все больше, аккурат, в то самое время, когда убили Махмудку. Так что, милочка, сажать уж и некого. Они теперь на том свете ответ держат. Первым помер Василий Переверзев, Клавдин муж. Похороны, стало быть, собралась вся деревня. И вдруг Венька, шкет такой, подбегает к матери и говорит, громко так, что все слышат: "Мамка, дядя Вася сказал, что не тот костюм на него надели. Другой он просил". Алевтина пацану подзатыльник отвесила, чтобы вел себя прилично, а Клавдия вдруг как за голову схватится. "А ведь верно, – говорит. – Просил в другом костюме хоронить. А я, старая дура, запамятовала". Тут все и поняли, что дар у дитятки прорезался – с покойниками беседы вести. С тех самых пор – все к нему. Если, там, сон тяжелый или похороны, или просто тоска заедает. Он и на кладбище слышит. Однажды даже поговорил с мертвой коровой. Рассказала она ему отчего сдохла, а потом и ветеринар подтвердил. Вот про эти две аномалии я и хотела рассказать – дыра да Венька Кулаков.

– Надо бы дыру сфотографировать, да и с мальчиком поговорить, – заторопилась вдруг Настасья, и даже принялась натягивать на усталые ноги свои изуверские башмачки.

– Куда ты, неугомонная, – остановила ее старуха. – Темень ведь. Чай, не город, фонарей нет. Да и пацан дрыхнет уж без задних ног. Я тебе вот в горенке постелила. Поспи, а утром и пойдем. Народ в деревне рано встает, успеешь везде.

Настасья вдруг поняла, что и вправду очень устала. Отключила диктофон и покорно пошла за Маланьей в горенку, где ее ждала чистая постель, пахнущая какими-то травами. Казалось, что стоит только прилечь, как накатит волной сон, давая отдых усталому, не привычному к долгой ходьбе, телу. Но, как ни странно, Настасья все не могла уснуть и крутилась на мягком ложе, сминая простыню в гармошку. Чудились ей в тишине чьи-то шаги, гул, о котором говорила Маланья, шепоты и шелест. Мелькали обрывки будто бы уже написанного текста, а под утро, когда удалось забыться тяжелым сном, привиделось ей убийство нездешнего человека и злобные лица мужиков с окровавленными лопатами.


Венька проснулся неожиданно. Часы с кукушкой только что отстучали полночь. В зыбкой темноте, разбавленной жидким светом луны, проступали очертания знакомых предметов. Вот комод, на котором восседает старый-престарый плюшевый пес – любимая игрушка детства, вот стол, покрытый белой льняной скатертью. За занавеской сопит мать, стучит маятник, а за окном шелестят под ветром листья деревьев. Все знакомое, но что-то чуждое чудится в спокойствии ночной комнаты. Чем дольше мальчик лежал с открытыми глазами, тем более чужим и незнакомым казался дом. Сначала незнакомыми показались ходики, потом стол. Все это выглядело так, словно поверх одной картинки собирают совершенно другую. Некий таинственный паззл, неизвестно пока, что изображающий. Мальчик постарался сфокусироваться взгляд на псе, но внезапно и эта картинка перещелкнулась, и во всей комнате не осталось ни единого привычного островка. Тогда Венька осторожно спустил на пол босые ноги и бесшумно направился к двери. Ни одна половица не скрипнула под его ногами. Словно тень он проскользнул по незнакомому двору, словно хищник, прячущийся от человеческих глаз, и только ощутив под ногами утоптанную глину дороги, бросился бежать к единственному месту на земле, куда влекло его непреодолимое чувство, похожее на неслышный зов.

Его слабое тело наливалось силой, крепли мышцы, кожа меняла цвет на изжелта-смуглый. Никогда еще хворый Венька не бегал так далеко, но теперь словно и не ощущал усталости, не задыхался как всегда, когда выходил поиграть с другими детьми. Как на крыльях, летел мальчик на зов, с каждым шагом становясь все более взрослым и сильным.

Подбежав к самому краю дыры, Венька упал на колени и изо всех сил крикнул в ее черное разверстое нутро. Громкий звук эхом прокатился до самого центра земли, и тотчас же в ответ раздался низкий вибрирующий голос, который говорил на тягучем языке, рожденном самой древностью.

– Это ты Хоремхеб, сын мой?

И Венька ответил на том же языке, испытав вдруг радость узнавания, которая пронзила его до самых кончиков пальцев:

– О, отец мой Анубис! Наконец, я слышу твой голос.

– Твой десятилетний плен мести закончен, ты исполнил свою задачу Хоремхеб, ты покарал своих врагов. Вернись теперь домой, чтобы потом снова служить мне в мире людей.

Бывший деревенский мальчишка Венька Кулаков, а теперь могущественный Хоремхеб – сын самого Анубиса, сбросил с себя человеческую пижаму, ставшую внезапно узкой и короткой. И, обнаженный, прыгнул в вечную черноту загробного мира. Раздалось низкое вибрирующее гудение, и земля над его головой сомкнулась, лишив деревню Никаноровку главной ее достопримечательности – бездонной дыры.

В тот самый момент, когда тишина ночи разбавляется петушиными криками и звоном ведер, а небо становится синевато алюминиевым, в деревню приходит деятельный трудовой день. Так уж заведено, что время бодрствования человека здесь соотносится с режимом курятника. Спать ложатся с курами, с ними и поднимаются. В этот час и услышала Маланья вой из соседней избы. Настасья еще сладко спала, завернувшись в вытертое байковое одеяло. Старуха, не успев даже сменить ночную рубаху на платье, укуталась в огромный платок и со всех ног понеслась к Алевтине. Та сидела на крыльце и выла так, что дребезжали стекла в окнах. Лишь через полчаса успокоительных процедур Маланья наконец уразумела, что пропал Венька. В отличие от других деревенских ребятишек на рыбалку он не ходил – Алевтина боялась, что застудится. Со двора выходить в такое время нужды не было. Вот и обнаружилась пропажа сразу же. Будь на его месте кто другой, так и до вечера могли не хватиться, а то и на вторые сутки бы только заметили, что нет дитяти. Но болезненный Венюшка всегда был при матери, и деваться ему этим утром было некуда.

– Украли, украли, – все твердила Алевтина. – Вчера еще чужачку видела. Да что я... Сама ты с ней на кладбище и говорила. Ой, не понравилась она мне...

– Ты, Алевтина, ври, да не завирайся. И напраслину зря не возводи, – отрезала старуха. – Знакомая она мне. И спит еще, в горнице. Сама только что видела. А то, что Венька пропал, она и не знает еще. Собиралась утром с ним побеседовать.

Алевтина вскинула испуганные глаза, и на всем ее длинном бесцветном лице проступила решимость:

– Как это побеседовать? Не позволю!

– А чего уж не позволять? Дите искать надо, али забыла, что пропал? Далеко, небось, не ушел. Собирайся-ка, да я схожу оденусь, и пойдем.

Но ни в одном дворе, ни на речке Веньки не оказалось, хотя все остальные ребятишки от мала до велика пребывали в наличности. И тогда сама собой и всем одновременно пришла единая страшная мысль – дыра. Пижаму сына, валявшуюся на траве, Алевтина заметила сразу. С криком подхватила и принялась вытряхивать, словно надеялась в ней обнаружить свою пропажу. Поэтому не заметила, что Маланья застыла как соляной столб, а редкие кустистые брови на ее лице неудержимо поползли вверх. Казалось, что еще мгновение и вылетят они за пределы этой, повязанной платком, головы и закружатся над ней двумя белыми бабочками. Вдобавок, рот старухи распахнулся, она выкатила глаза и дрожащей рукой указывала на что-то в траве.

– А.... а..., – с трудом выдавила Маланья, и вдруг разразилась. – Это что же такое деется? Куда дыру подевали? Что за день, одни пропажи!

Тут вдруг она умолкла, прикрыв рот обеими руками. До нее дошло: все то, что она собиралась показать заезжей корреспондентше – исчезло. И означало это, что она Маланья – лгунья. От дыры остался только кружок земли, на котором не успела вырасти трава. И лишь по этому признаку можно было понять, что на этом месте что-то было. А уж дыра там или чистый камень, поди, догадывайся.

Второпях разбуженная Настасья посокрушалась для виду, хотя в глубине души, с самого начала не верила во все эти байки. Добрела с Маланьей до бывшей дыры и сделала пару снимков. Все не с пустыми руками возвращаться.

В Никаноровке долго потом передавали из уст в уста эту историю. Веньку Кулакова так и не нашли, и старики, покачивая головами и цокая языком, мудро говорили: "Видать, срок его пришел". Эта фраза абсолютно ничего не объясняла, но действовала успокаивающе.

Маланья повела почти ослепшую от слез Алевтину в церковь, надеясь, что там она получит слова утешения, и немного придет в себя. Но молодому отцу Игнатию, как видно, не хватило опыта, и душеспасительная беседа едва не закончилась дракой. Впрочем, священник торжествовал – он избавился от главного врага рода человеческого, и теперь ожидал наплыва прихожан, которые, конечно же, не замедлят появиться, ведь веру кормят необъяснимые явления.

А в районной газете появилась краткая заметка за подписью Анастасии Курочкиной о том, что деревню Никаноровку посетили инопланетяне. Похитили местного мальчика, а прямо за деревней оставили на земле выжженный круг, на котором даже не растет трава. Снимки круга прилагались.

Загрузка...