Селина Коттен вышла из больницы, кажется, в начале 1914 года, но возвратилась на бульвар Османн лишь ненадолго, чтобы почти сразу уехать к своей матери в Шампиньи-сюр-Марн, недалеко от Парижа.
И все время, пока она там поправлялась, я так и продолжала исполнять по просьбе г-на Пруста свои нехитрые обязанности. Да и теперь, когда Никола не должен был ходить в больницу, мне уже не представлялось случая подавать кофе. Я снова превратилась в «курьера», - и уже не надо было подолгу сидеть на кухне в ожидании звонка. А если не случалось писем или каких-нибудь поездок для помощи Никола, я все-таки не шла домой, как раньше, но оставалась, чтобы заняться вязанием, починкой, или в отсутствие Селины разбирала белье.
Снова я не видела г-на Пруста — между нами посредником всегда был Никола. Единственная перемена в сторону сближения, но опять-таки без моего участия, состояла в том, что, когда я занималась своими нехитрыми делами, невольно видела, как Никола готовит то или другое, чаще всего кофе. А для этого всегда были совершенно особенные приготовления, ни в чем не похожие на то, что мне приходилось раньше видеть, и, естественно, я смотрела с любопытством и потому многое примечала. Таким образом, я невольно училась, приобретала навыки.
О самом г-не Прусте я не узнала ничего нового, не считая того, что можно было извлечь из двух-трех встреч с ним, да еще время от времени из рассуждений Никола о всяких пустяках, относящихся к работе камердинера, вроде той истории с замечательными брюками. Ну, и еще рассказы мужа, который в этом отношении был ничуть не разговорчивее сравнительно с другими своими клиентами. Изредка он упоминал, куда пришлось везти его, в ресторан или к тем людям, чьи имена для меня ничего не значили, или сколько часов пришлось ждать его. Но не больше. Самое необычное составляли послеобеденные поездки за город или в Булонский лес, когда г-ну Прусту хотелось увидеть кусочек пейзажа. Но не думаю, что для поездок нашлось тогда более одного или двух поводов.
Во всяком случае, хоть мне и нравилось приходить на бульвар Османн, у меня было внутреннее убеждение, что это ненадолго. Однако, самое странное, я не задавалась никакими вопросами. Просто жила и все, хотя совсем не хотела, чтобы это кончилось, и поэтому, вероятно, не думала, что будет дальше, тем более о чем-то постоянном. У меня не было причин особенно интересоваться делами и трудами человека, чья жизнь пока так и оставалась вдали от моей.
Тем временем Селина вернулась из деревни, и все как-то зашевелилось. Она была женщина с характером, к тому же очень неудобным. Г-н Пруст рассказывал мне:
— Понимаете, она во все вмешивалась и хотела всем командовать.
Может быть, болезнь и операция даже усугубили это ее свойство. Но, возможно, здесь сыграло немалую роль и мое присутствие — другой женщины. Ясно только одно, после ее возвращения, впервые за все время, дела пошли вкривь и вкось. И г-ну Прусту как-то вдруг это надоело. Уже потом он мне рассказывал:
— Моя милая Селина, — сказал я ей, — к великому сожалению, я должен предупредить вас, что, если вы хотите остаться у меня, вам нужно переменить свое поведение. Я не нуждаюсь в ваших советах, и не вам объяснять мне, что я трачу слишком много денег, ни тем более еще то или это. Не мое дело воспитывать вас, у меня на это просто нет времени. Так вот, если хотите, можете отдохнуть месяц или два, даже три, в конце концов. И после хорошего отдыха, когда вам станет лучше, мы подумаем. Но если вы будете продолжать по-старому, я предпочитаю сказать прямо: мне невозможно оставить вас здесь.
И Селина ушла — когда он что-то решал, то всегда становился до невозможности вежлив и говорил: «Если вам угодно», — а это было посильнее любого приказа.
Она возвратилась в свой домишко в Шампиньи, а г-н Пруст передал мне через Никола, что я здесь никак не лишняя, и все остается по-прежнему.
Конечно, через несколько недель Селина возвратилась, и отдых как будто сделал ее спокойнее и рассудительнее. Но, к сожалению, и на сей раз это долго не продолжалось. Вскоре ее природный нрав взял свое. Пожалуй, именно тогда она стала по-настоящему ревновать ко мне и, возможно, были произнесены всякие слова перед г-ном Прустом. Она даже устраивала из-за меня сцены и, как говорили, называла «маленькой интриганкой». Но сам г-н Пруст совсем об этом не упоминал, хотя самолично подтвердил: «Да, она ревновала к вам».
Уже потом он говорил мне:
— Она превратилась в настоящую фурию, и, наконец, у меня открылись глаза, я только поражался, как мог столь долго переносить ее. На сей раз я сказал: «Послушайте, Селина, судя по всему, отдых не помог вам, вопреки моим ожиданиям. Я уже объяснял, что не нуждаюсь в ваших советах. Для работы мне нужно спокойствие. Я все перепробовал, но, к несчастью, ничем помочь нельзя. Не о чем говорить, раз вы не хотите знать свое место. Терпению моему пришел конец, уходите».
И, чтобы уже все было ясно, он прибавил:
— Если Никола хочет уйти с вами, пусть уходит; но может и остаться. К нему у меня нет претензий. Но вы — другое дело, об этом не может быть и речи. Еще раз повторяю: я слишком занят и слишком устал.
Для Селины это была настоящая революция, и она навсегда покинула бульвар Османн, 102. Но Никола остался, и г-н Пруст просил его договориться со мной: отныне я должна была приходить каждый день.
Думаю, что, кроме своей привязанности к «г-ну Марселю», он, зная характер жены, прекрасно понимал, в чем дело. При его сдержанности у них с г-ном Прустом не было никаких недоразумений. Так же, как и у меня с ним. Уход Селины ни в чем не изменил наших отношений, оставшихся безупречными. Они испортились только позднее, под влиянием Селины, после чего и ему пришлось покинуть бульвар Османн, но уже совсем по другим причинам.
Этими причинами оказалась война 1914 года. К счастью, в предшествовавшие ей недели я каждый день приходила помогать Никола и незаметно для себя усвоила привычки и обычаи этого дома.
Я как завороженная смотрела на весь процесс приготовления кофе для завтрака г-на Пруста. Уже тогда кофе составлял единственную его пищу. И вскоре это стало важным для меня делом.
Был установлен настоящий ритуал. Прежде всего, и речи не могло быть о том, чтобы пользоваться каким-нибудь Другим сортом, кроме «Корселле». Более того, кофе надлежало покупать там, где его обжаривали, — в одной лавочке XVIII округа на улице Леви. Только тогда можно было быть уверенным в его свежести и аромате. Потом кофе фильтровали, опять же через фильтр «Корселле», пропуская его медленно, капля за каплей, и, конечно, все это делалось на паровой бане. Полагалось также класть ровно столько, чтобы хватило на две чашки, как раз для маленького серебряного кофейника. Таким образом, оставалась еще одна чашка про запас, если бы г-ну Прусту захотелось выпить вторую.
Но и это еще не все. Обычно г-н Пруст накануне говорил, когда ему будет нужен кофе, и утром его готовили заранее на случай, если он позвонит раньше. Однако бывало и так, что он запаздывал, да и сам никогда не называл точный час, а всегда около, — например, около четырех, но при этом мог не позвонить и до шести, если ему хотелось еще немного отдохнуть или его мучила астма и надо было дольше окуривать комнату. Когда и после назначенного часа звонок молчал, приходилось начинать весь процесс заново, стараясь подгадать к нужному моменту, и если кофе фильтровался слишком быстро или передерживался на паровой бане, тогда, как рассказывал Никола, г-н Пруст неукоснительно замечал: «Омерзительный кофе, никакого аромата».
И, наконец, молоко. Его приносила каждое утро местная молочница. Как и кофе, оно должно было быть непременно самым свежим. Молоко ставили на лестнице у двери кухни, чтобы, упаси Бог, звонком или стуком не разбудить г-на Пруста. В полдень молочница приходила посмотреть, взяты ли бутылки. Если нет, она забирала их и приносила новые.
Так прошли три или четыре месяца. И вдруг однажды Одилон является на Леваллуа раньше, чем я его ожидала. С утра он выехал из гаража, даже не подозревая, что происходит. Уже была объявлена война, всеобщая мобилизация, и на улицах висели объявления, из которых он днем и узнал обо всем. По мобилизационному листку он должен был сразу же явиться в Парижскую военную школу. Это «сразу же» означало шесть часов утра в понедельник, а заодно и две перевернутые жизни, как тысячи и тысячи других.
Поразительно, что даже в подобных обстоятельствах г-н Пруст привлекал к себе и вызывал невольное уважение. Для моего мужа первым делом — даже еще не думая предупредить меня, его жену, — было явиться на бульвар Османн. Он опасался, что у него потом не останется времени повидать г-на Пруста. И, поверьте, это казалось нам обоим вполне естественным, у меня даже мысли не возникло упрекать его.
Как и полтора года назад, перед тем как отлучиться для нашей свадьбы, он и теперь пошел предупредить г-на Пруста, чтобы тот не рассчитывал больше на него в течение неопределенного времени. Когда Одилон сообщил мне эту новость, было довольно поздно, потому что я уже возвратилась к нам на Леваллуа. Но не для г-на Пруста — часто он оставался недоступен до десяти или одиннадцати часов вечера. И на этот раз Одилон не стал бы беспокоить его, если бы не всегдашняя любезность Никола, настоявшего на том, чтобы нарушить заведенный порядок. Г-н Пруст сразу же пригласил Одилона к себе в комнату и, еще лежа в постели, сказал ему:
— Что я слышу, дорогой Альбаре? Вас призывают? И прямо завтра?
Затем, сказав добрые слова о своем сожалении, вдруг спросил:
— А что будет с вашей молодой женой? Она вернется к матери или хочет остаться в Париже?
— Не знаю, — ответил Одилон.
И объяснил, что только сейчас узнал о мобилизации, а меня еще не видел, поскольку сразу же поехал сюда. Г-н Пруст был тронут этим вниманием, благодарил его, а потом прибавил:
— Поверьте, дорогой Альбаре, я так сочувствую вам обоим. И если ваша жена все-таки останется в Париже, обещаю вам в случае опасности сделать для нее все, что только в моих силах. Так ей и скажите. А пока пусть приходит сюда по-прежнему.
Мой муж был очень взволнован этим разговором, но в то же время и приободрился, потому что это были не просто какие-то пустые обещания, ведь он уже достаточно знал г-на Пруста. Поэтому я решила пока никуда не уезжать.
Оно вышло и к лучшему, ведь Одилон тоже оставался в Париже. Надо сказать, он еще с молодых лет пристрастился к автомобилям и стал одним из первых автомобилистов. Поэтому его как резервиста записали в моторизованные части, а когда он был призван по мобилизации, из военной школы отправили на улицу Лурмель в XV округе и назначили для перевозок свежего мяса на фронт. Были реквизированы парижские автобусы, и их готовили для предстоящего дела на улице Лурмель. Каждый день говорили об отправлении уже завтра, но фронт непрерывно перемещался, никто ничего не знал, и муж проваландался там с месяц, а то и дольше. Я радовалась, что не уехала, хотя почти совсем его и не видела, всего два или три раза, но все-таки ощущала какую-то близость к нему. Да и бульвар Османн оставался еще одним связующим звеном между нами.
Однако события быстро следовали одно за другим. Уже много позже, думая об этом первоначальном периоде, я все-таки решила, что г-н Пруст понимал, к чему идет дело, и предвидел тот день, когда он останется совсем один. Впоследствии он и сам говорил мне, что, в противоположность большинству людей, совсем не надеялся на скорое окончание войны и понимал, что рано или поздно он лишится Никола.
Сам же Никола, который был в территориальной армии, считал себя в безопасности. Мобилизация его не касалась, и он все время повторял:
— Это не продлится долго, а я в территориальных, и еще две недели меня не призовут. За это время мы их всех переколотим и будем в Берлине, вот увидите. Так что я никуда не денусь.
То же самое он говорил и г-ну Прусту, который, судя по всему, ничего на это не отвечал, а остался при своем мнении. Тем не менее, пятнадцать дней пролетели, и Никола забрали как миленького.
Сразу после ухода моего мужа г-н Пруст прислал мне письмо с предложением совсем переселиться на бульвар Османн. Я ответила, что буду приходить каждый день, но предпочитаю остаться у себя, в нашей квартире на Леваллуа. На это он написал: «Делайте как хотите и оставайтесь в своем доме. Приходите, когда захочется. Насильно мил не будешь».
Почти сразу вслед за этим ушел Никола, и г-н Пруст уже словесно повторил свое предложение:
— Мадам, то, что должно было случиться, случилось. Как видите, теперь я один. Вы окажете мне большую услугу, за которую я никогда не смогу отблагодарить вас. Но не беспокойтесь, долго вы здесь не пробудете. Было бы неприлично такому человеку, как я, больному и почти прикованному к постели, держать возле себя женщину. Да еще столь молодую. Это всего лишь временно, пока я не найду замену для Никола. Но, сами понимаете, при теперешних обстоятельствах это невозможно.
Затем он прибавил, не сводя с меня взгляда:
— Мадам, надеюсь, для вас не будет неожиданностью, если я скажу, что вы ничего не знаете и ничего не умеете. Я это прекрасно понимаю. Не беспокойтесь, я ничего не буду требовать от вас и сам займусь своими делами. Вам останется только мой кофе, это самое важное.
И еще он сказал, все так же глядя на меня:
— Вы ведь даже не умеете говорить в третьем лице.
На это я ответила:
— Нет, сударь, и не научусь. Он был прав, я даже не понимала, о чем идет речь. И, конечно, это немало его позабавило.
Я всегда была очень живой, даже наивной. И потом меня не так и поразила величественность его манер. Я чувствовала себя уже довольно свободно, ведь, в конце концов, сама никуда не напрашивалась и, помню, настолько осмелела, что даже решилась спросить:
— Сударь, а почему вы не называете меня Селестой? Мне неловко, когда вы говорите «мадам».
Так оно и было на самом деле.
Но он ответил:
— Я не могу, просто не могу.