IV

Серкал Ново, сказали бы мы, — это сигнал горниста на краю равнины. Отзвук шагов часовых, совершающих обход при лунном свете, это парад кающихся грешников в портупеях и кованых сапогах, война, заключенная среди каменных стен. И по воскресеньям пополудни двое солдат, взявшись за руки, прогуливаются взад и вперед по дороге, даже не поднимая глаз на равнину.

Солдаты в тавернах и те, что прогуливаются по дороге или несут караул с ружьем наизготовку, понятия не имеют, какое опустошение царит сейчас на полях. Они думают о самих себе, о своем собственном опустошении. «В Серкале много наказывают и мало кормят». Твердо усвоив такое наставление, новобранцы покидают друзей, родных и мотыгу и приобщаются к унылой казарменной жизни. В огромном большинстве это рабочие и крестьяне, одетые в военную форму, которую прежде носили другие рабочие, другие крестьяне или рыбаки; обмундирования, регистрационного номера оказывается достаточно, чтобы оторвать их от родной земли, от равнины, что расстилается в двух шагах от них.

Можно безошибочно утверждать, что гудок паровоза и весточки от семьи помогают им переносить разлуку. Впрочем, вести с воли только приносят вред: поезд пробуждает угрызения совести у арестантов Серкал Ново (за примерами недалеко ходить, Три-Шестнадцать служит тому наглядным доказательством), а весточки от родных тоже сущее наказание для тех, кто принимает близко к сердцу несчастья других, особенно в такое время года, когда поля начисто выметены ветром голода.

В самом деле, давно уже разбрелись по домам, окончив уборку урожая, артели батраков; одни, жители провинций Миньо и Бейры, направились к северу, другие, из Алгарвы, — к югу. Но всех их одинаково коробили исполненные ненависти взгляды алентежанцев.

— Иуды, презренные иуды!

Они, разумеется, все понимали и продолжали свой путь, понурив голову. Батраки согласились работать за плату, отвергнутую местными поденщиками, и — что поделаешь? — теперь им приходилось глотать оскорбления. «Но, — мысленно вопрошали они самих себя, — справедливо ли было, если бы они вернулись из такой дали к жене и ребятишкам с пустыми руками?» «Справедливо ли это было бы?» — спрашивали они себя.

И вот они возвращались в родные края, в полном молчании минуя поселки и деревушки. Они прибыли с песней на устах (особенно веселились работники из Алгарве), под звуки аккордеона и с цветком на шляпе, одушевленные надеждой обрести хлеб и веселых товарищей, а покидали Алентежо, как побитые собаки, униженные, всеми отвергнутые.

После их ухода степь опустела и на деревенских площадях стали собираться толпы безработных. Сорняки заполонили поля, они появлялись на скошенном жнивье так же молниеносно, как огонь охватывает сухую солому; скалы и валуны сделались прибежищем множества змей, и буйные сентябрьские ветры, вызывающие у крестьян ужас, не заставили себя долго ждать. Словно охваченные безумием, бежали они по равнине, усеивая все вокруг камнями и колючками чертополоха, горизонт почернел от полчищ саранчи, принесенной ураганом с берегов Африки; жирные, тяжелые насекомые, напоминавшие обгорелые головешки, пожирали то, что еще уцелело, опустошая землю до основания.

Среди всеобщего разрушения только силуэт покрытой кожухом молотилки возвышался на поле. И эта машина, брошенная на произвол судьбы в степи без конца и без края, попорченная жучками и сучьями кустарников, пыльными вихрями и зноем, эта одетая в саван машина была одновременно и никому не нужной рухлядью, и грозным предостережением. «Я здесь, — напоминала она мечущимся в поисках работы алентежанцам. — И с помощью приводных ремней, моих неутомимых нервов, выполняю работу за всех вас».


А в результате на юге, в местечке Симадасе, патрулируют жандармы Национальной республиканской гвардии. Накануне женщины из Симадаса пришли в Поселок и все вместе явились в муниципалитет. Они просили хлеба своим детям и работу мужьям.

— Опять запахло политикой, — потихоньку перешептывались писцы. Сержант Леандро из Национальной гвардии сцапал младшую Сота и отвел ее в полицейский участок: «Ну-ка расскажи мне толком, девочка, что за чертовщина творится сейчас у вас в Симадасе?»

Крестьянки из Симадаса сновали по улицам Поселка, от дома к дому, взывая к местным жительницам, ведь они такие же женщины и тоже обременены детьми, тоже бедные. «Что происходит? Что все-таки происходит?» — чирикал ветеринар, прыгая по аптеке, точно птица в клетке. «Серьезный случай», — сокрушенно вздыхал муниципальный советник, с опаской выглядывая в окно из-за шторы. Один вздыхал, другой чирикал, сержант Леандро лаял, призывая к порядку, порядку и еще раз к порядку. Все они говорили на языке перепуганных животных. «К порядку, или я камня на камне не оставлю!»

Отборной бранью и угрозами, но главным образом с помощью солдат Леандро удалось-таки заставить женщин отступить на дорогу, ведущую в Симадас. Солнце давно зашло, когда они покинули Поселок, а когда вдалеке при входе в деревню показался полуразрушенный, с потрескавшейся черепицей домишко семьи Сота, уже совсем стемнело. Женщины оцепенели от изумления: старая Казимира поджидала их.

— Что с ней, что с моей Флорипес?..

Никто не ответил ей. Стоя на вершине холма около ветхих стен, старуха тщетно ждала ответа, она широко раскрыла глаза и вдруг как будто стала выше ростом, словно что-то огромное распирало ее изнутри. Наконец, не в силах больше сдержать ужаса и боли, всего, чем полнилась ее грудь и что было куда больше ее самой, она с мольбой воздела руки к небу; догадка молнией озарила ее:

— Они схватили мою внучку!

Душераздирающий крик пронзил ночную тишину. Не покидая своего поста, никому не разрешая себя поддерживать, старая Казимира начала проклинать белый свет, Национальную гвардию, себя самое и свою злосчастную судьбу. Слова оказались бессильны облегчить ее муки, и она рвала на себе волосы, извивалась, желая поскорее очнуться от этого кошмарного сна.

— Ах, злодеи, они украли у меня Флорипес! Они украли у меня мою любимую внучку! Что теперь со мной станется, господи Иисусе? Что теперь со мной станется, сеньоры? Что будет со всеми нами без моей маленькой Флорипес?

Мужчины и женщины выскальзывали, точно привидения, из мрачных нор убогой лачуги и окружали Казимиру. То был целый выводок выращенных ею детей и внуков. На фоне их темных фигур еще отчетливее выделялся в лунном свете силуэт пожилой, охваченной неистовством женщины. Она не плакала, нет, глаза у нее были суровые, ожесточенные; взгляд — острее звериных когтей.

— Ах, моя Флорипес!

На рассвете, когда Казимира, полумертвая от усталости, все еще продолжала охрипшим голосом жаловаться на несправедливость судьбы, в селении появились два конных жандарма. Едва завидев их, она торопливо сбежала вниз по склону, растрепанная, в развевающейся одежде.

— Ради бога, отвезите меня к моей внучке! Умоляю вас, сеньоры!

Верховые осторожно теснили ее назад.

— Спокойно, бабуся, не тормошись. Возвращайся домой, завтра она сама придет.

— Отвезите меня сейчас. Сделайте такое одолжение, возьмите меня с собой.

Казимира цеплялась за стремена и краги жандармов, она с трудом переводила дух, в груди у нее что-то дрожало, наверное непролитые слезы.

— Увезите меня к моей девочке. Увезите меня к внучке! Вы не видели мою внучку? Вы не видели ее, черт возьми?!

Семейство Сота смотрело с вершины холма на бабку, стоящую внизу перед двумя горячими лошадями. Она просила, заклинала, умоляюще складывала руки — пусть ее только выслушают, — но ей приходилось отступать перед натиском разгоряченных животных и вновь подниматься на возвышенность. Тогда крестьяне из Симадаса поспешили ей на подмогу, а обитатели лачуги направились по откосу навстречу им. Они медленно приближались: одна группа снизу, другая сверху, молча отсчитывая шаги. А между ними жандармы сержанта Леандро взводили курки.

— Расходитесь по домам, — приказывали они, гарцуя на лошадях прямо перед несчастной старухой.

Оба всадника держались рядом, так, чтобы наблюдать за семейством Сота и за крестьянами из Симадаса. Казимира, не переставая пятиться задом, пошатнулась, дети и внуки тотчас подбежали к ней, но она уверенно выпрямилась, взмахом руки заставила их удалиться. Теперь она уже не говорила, не упрашивала солдат. Она спотыкалась, падала и вновь вставала, отступала на шаг, останавливалась: она обессилела, но продолжала сопротивляться, твердая как утес. Руки ее были в крови, глаза застилала земля. Земля, а не слезы.

Но вот и полуразвалившиеся стены халупы, дальше отступать некуда. Очутившись наверху, старуха растопырила руки и застыла, окруженная семьей, прямо у ног лошадей. Она ударилась о пахнущую соленым потом стену плоти, почувствовала на себе теплое дыхание и слюну и, ничего не понимая, опустилась на колени.

— Матушка! — Сота бросились поднимать ее.

Казимира посмотрела на жандармов. Она позволила поставить себя на ноги, не сводя с них пристального взгляда, не отступая ни на пядь; наконец, уже выпрямившись во весь рост, порывисто повернулась и кинулась к дому, обхватив голову руками.

Жители Симадаса, достигшие середины холма, внешне сохраняли спокойствие, зубы их были крепко стиснуты, и они не выпускали изо рта сигарет. Миновав жалкую хижину Сота, всадники пустили коней по другой стороне холма, избавившись таким образом от необходимости расчищать дорогу среди крестьян.

Загрузка...