Глава 1. Обзор источников и литературы

Основные источники

За полтора тысячелетия существования степных империй накопилось достаточно сведений об их внутренней жизни к внешней политике. Наше исследование, как мы уже говорили, ограничено темой государственности номадов XIII в. с акцентом на традиционных институтах. Поэтому разбор источников будет произведен с учетом степени достоверности их сообщений об организации управления.

Прежде всего проанализируем источники, разделив их на группы сходных между собой элементов. Сопоставимость компонентов любой системы зиждется на наличии у них общего признака. У таких сложных материально-духовных образований, как исторические источники, можно найти много признаков, выступающих в качестве критериев для классификации. Применительно к поставленным проблемам введем следующие показатели: способ кодирования информации (анализ по этому критерию наиболее распространен в науке); этнополитическая, принадлежность авторов; время создания источника.

Классификация источников по способу кодирования информации

В основу исследования положены данные письменных источников. Как ни фрагментарны порой предоставляемые ими сведения, они являются единственной основой для систематической и цельной реконструкции социального строя и государственности (часто и у бесписьменных народов). Материал, получаемый в результате археологических изысканий (вещественные источники), в данном случае годится большей частью как иллюстративное подспорье, так как изменения, происходящие в сфере политики, фиксируются в вещественных остатках очень опосредованно и не подлежат однозначной интерпретации. Самым информативным видом памятников письменности являются сочинения, излагающие ход событий в их естественной последовательности, — хроники. В распоряжении историков имеются пространные произведения монгольских (Лубсан Данзан, Санан-Сэцэн), китайских (Сун Лян, Ван Вэй и др.), армянских (Григор Акнерци, Киракос Гандзакеци), византийских (Георгий Пахимер), западноевропейских (Матфей Парижский), многочисленных мусульманских и русских авторов, которые с разной степенью осведомленности, но довольно достоверно заносили на страницы своих книг историю кочевников, их отношений с соседями.

Преимущество этого вида письменных источников заключается в широком хронологическом диапазоне, позволяющем прослеживать динамику политических (и, значит, стоящих за ними социальных) процессов. Особенность и относительный недостаток — в узком географическом кругозоре хронистов, их естественных возможностях и стремлении живописать историю в первую очередь своей страны. Правда, это в меньшей степени присуще представителям персидского летописания с его давней традицией «всемирных» историй и географий. Поэтому при исследовании такого колоссального образования, как Монгольская империя, названная черта хроник заставляет обращаться к произведениям, созданным в различных регионах. Другой недостаток (разумеется, с точки зрения нашей темы) — в форме изложения, в преобладании констатации событий без сопоставления с реалиями прошлого. Пожалуй, лишь китайские писатели постоянно держали в памяти исторические прецеденты и при случае ссылались на них (подробнее см. гл. 2).

Кроме хроник назовем записки путешественников. Купцы, дипломаты, миссионеры, пересекая территорию Еке Монгол улуса, оставляли на бумаге и пергаменте свои путевые впечатления. Здесь соотношение достоинств и недостатков подачи информации обратное: ограниченный временем странствия хронологический отрезок и весьма протяженная пространственная панорама. Особую ценность представляют творения китайских послов Чжао Хуна («Полное описание монголо-татар», 20-е годы XIII в.), Пэн Дая, Сюй Тина («Краткие сведения о черных татарах», 1237), монаха Чан-чуня («Описание путешествия на запад», 20-е годы XIII в.), чиновника Елюй Чуцая («Описание похода на запад», 20-е годы XIII в.); европейцев — Асцелина (40-е годы XIII в.), Плано Карпини («История монголов», 40-е годы XIII в.), Гильома Рубрука (50-е годы XIII в.), Марко Поло (90-е годы XIII в.); рассказ сирийского анонима о миссиях несторианских иерархов Ябалахи III и Саумы (первая четверть XIV в.).

Делопроизводственная документация представлена материалами переписки каанского двора с иноземными монархами.

Монгольские законодательные акты первой половины XIII в. до сих пор не обнаружены; неизвестно, был ли записан главный свод законов — яса. Его фрагменты встречаются в основном з арабских и персидских летописях, поэтому в видовом отношении сведения о ясе принадлежат к хроникальным источникам.

До создания государства монголы не имели своей письменности и не использовали чужой. Поэтому для реконструкции их доимперской истории и тем более для выяснения их осведомленности о прежних кочевых державах устные источники должны бы стать основными. Однако те фольклорно-эпические произведения, которые дошли с тех пор до этнографической современности и могли бы быть проанализированы, настолько изменились и исказились, что восстанавливать по ним историю тысячелетней давности невозможно. Остается другой путь — искать в тех же хрониках изложение кочевых эпосов. Действительно, многие, главным образом персидские и позднесредневековые среднеазиатские, писатели включали в свои повествования пассажи из тюркских и монгольских генеалогических преданий (об Огуз-кагане, о происхождении Чингисидов, Шейбанидов и т. д.). В этом случае также приходится рассматривать их как часть летописного материала.

Некоторую помощь могут оказать лингвистические источники, существующие как в форме средневековых словарей (например, «Кодекс Куманикус», XIV в.), так и в виде лексического фонда тюркских и монгольских языков XII–XIV вв.

Таким образом, основным типом источников для нашей работы будут письменные как наиболее адекватно отразившие объект исследования — государственный строй номадов средневековья. Поэтому остальные критерии классификации касаются только этой разновидности источников.

Классификация источников по этнополитической принадлежности авторов

Данный критерий подразумевает прежде всего выделение из массы средневековых авторов таких создателей письменных сочинений, которые происходят из среды кочевников. На первом месте по значению здесь стоит «Монгол-ун нигуча тобчи'ан» («Тайная история монголов»). Изучение этого памятника далеко не закончено: не решены вопросы авторства, времени написания, соотношения исторических и эпических аспектов его содержания (см. (Базарова, 1977; Бира, 1978, с. 36–48; Легран, 1985, с. 169–172; Мункуев, 1979]). «Тайная история монголов» — единственный монгольский письменный источник первой половины XIII в. такого масштаба. Поэтому для изучения государственности «изнутри», с учетом интересов и идеологии ее основателей, он уникален. Другие крупные монгольские сочинения XIII в. — «Цаган тэукэ» («Белая история») и «Шэн-у цинь чжэн-лу» («Описание походов священновоинственного», т. е. Чингисхана), во-первых, конспективно повторяют «Тайную историю монголов», во-вторых, они написаны при Хубилае, в обстановке китаизации монголов-завоевателей и пронизаны тибето-буддийским и китайским влиянием, фактически сводящим на нет изложение собственно монгольской концепции государственного строя. В-третьих, их содержание охватывает главным образом события, происходившие на территории, подчиненной непосредственно Юаньской династии.

На «Тайную историю монголов» и, возможно, другие, неизвестные доселе монгольские сочинения опирались Лубсан Данзан, автор «Алтай тобчи» («Золотой свод», конец XVII — начало XVIII в.), и его современник Санан (Саган) Сэцэн, автор «Эрдэнийн тобчи» («Драгоценный свод», вторая половина XVII в.). Ссылки на эпоху Чингисхана мы находим и в других халхаских летописях позднего средневековья и нового времени («Шара туджи», «Ганга-ийн урусхал» и др.). Кроме того, история кочевых народов сохранялась в форме эпических сказаний, зафиксированных в «Тайной истории монголов», «Алтай тобчи», а также в работах иностранных авторов, о чем говорилось выше.

Самую обширную информацию предоставляют, несомненно, творения писателей, происходивших из среды завоеванных монголами народов[5]. По количеству произведений и по насыщенности их фактическими данными выделяется несколько регионов.

Китай. Хроника монгольской династии «Юань ши» («История династии Юань»), хотя и была составлена в конце 60-х — начале 70-х годов XIV в., т. е. после изгнания монголов из страны, основывается на материалах, собранных придворными историографами в период правления Чингисидов. Для изучения государственности всей Монгольской империи до ее распада особое значение имеют начальные главы первого и отдельные главы четвертого разделов хроники, соответственно «ши лу» — летописи правлений всех каанов и «ле жуань» — биографии высших сановников. Почти все сочинения, созданные в эпоху Юань, повествуют о внутрикитайских делах и не касаются событий в других улусах. Источники, написанные в империях Цзинь и Сун в первой половине XIII в. о монголах, немногочисленны. В Цзинь (Северном Китае), подвергавшемся нашествиям Чингисхана, Мухури и Угедэя, обстановка не располагала к аналитическому описанию современности: чжурчжэни с боями отступали на юг, их летописание пресеклось. Мы располагаем лишь документами, связанными с именами чжун-шулина Елюй Чуцая (записки о поездке в ставку Чингисхана и надпись на надгробной стеле), и путевыми заметками о странствовании даоса Чан-чуня. Южный Китай (Сун) был покорен уже в то время, когда Еке улус прекратил существовать как единое целое. Поэтому в источниках, созданных на бывшей сунской территории, не говорится об общеимперской государственности.

Иран. Огромный фонд документации, оставшийся от улуса ильханов-Хулагуидов (монгольских правителей Ирана), служит основой для исследования внутренней жизни этого государства. Межулусные же связи (помимо военных конфликтов) отразились в больших произведениях государственных деятелей монгольского двора в хулагуидских столицах Тебризе, Багдаде и Султанин. Это «Тарих-и джехангушай» («История миропокорителя») Ата Малика Джувейни (завершено в 1260 г.), «Джами ат-таварих» («Сборник летописей») Фазлаллаха Рашид ад-Дина (завершено в 1310–1311 гг.), «Тарих-и гузиде» («Избранная история») Хамдаллаха Казвини (1329–1330). Будучи крупными администраторами на службе у завоевателей, они отразили представления последних о созданной в результате войн державе, об официальных концепциях государственного устройства и управления. Однако принадлежность к числу подданных и даже соратников ильханов, проводивших сепаратистский курс, направленный против верховных ханов, и антизолотоордынскую внешнюю политику, заставляла хронистов предвзято излагать ход событий, тенденциозно трактовать отношения ильханов с соседями.

Армения входила в состав улуса Хулагу, но среди армянских летописцев не было деятелей столь высокого ранга, как названные выше персидские авторы. Поэтому труды Григора Акнерци, Киракоса Гандзакеци, Себастаци и других содержат меньше панегириков в честь Чингисидов, не умалчивают о зверствах монгольских войск во время походов, т. е. объективность более присуща закавказской группе источников. Но по сравнению с иранскими армянские авторы были менее осведомленными. Они не имели доступа к хранилищам исторических документов правящего рода и довольствовались собственными впечатлениями, воспоминаниями соотечественников-очевидцев. и рассказами своих монгольских собеседников.

Русские летописи могут помочь только при изучении истории западной половины Джучиева улуса и отчасти фискальной политики каракорумских властей в 50–60-х годах XIII в.

Все источники, принадлежавшие народам, завоеванным монголами, имеют неоспоримые общие достоинства. Во-первых, их авторы, как правило, являлись очевидцами или участниками описываемых событий. Доля информации, исходящей из первых рук, здесь особенно велика. Во-вторых, летописание и литературное творчество на перечисленных территориях традиционно находились в руках духовенства или чиновничества — интеллектуальной элиты. Поэтому фольклорно-эпические сюжеты, характерные для сочинений кочевников и затрудняющие понимание истинной последовательности событий, почти отсутствуют, так как в четкой событийной схеме, разбитой по хронологической шкале, для них обычно не находится места. Кроме-того, хронисты немонголы и нетюрки слабо разбирались в хитросплетениях межродовых генеалогических линий и обычно не касались истории легендарных предков кочевых племен (исключение — Рашид ад-Дин и авторы «Юань ши»). Как правило, эти источники в основном концентрируют внимание только на событиях, происходивших на территории своей страны. К тому же до XIII в. армянские, русские и многие персидские авторы не имели представления о монголах, их доимперской истории. Значит, в этих текстах не содержатся упоминания о старых, традиционных институтах, существовавших в предыдущих кочевых империях.

Обширный круг источников создан в соседних с Монгольской империей странах. Многие из этих источников были написаны еще до того, как названные государства вошли в состав Еке Монгол улуса или были захвачены им на непродолжительный срок. Явно выделяются три разновидности сочинений. Первые — это летописи, в которых история монгольских войн предстает как цепь событий, происходивших на окраине известной автору ойкумены, или как трагичный, но локальный эпизод, лишь частично повлиявший на судьбу его страны. Таковы опусы Георгия Пахимера и других византийцев XIII в., англичанина Матфея Парижского, составителей Бертонских монастырских анналов, историков из Египта и Палестины (ан-Нувейри, ас-Сафади, Бар Эбрей и др.). Их труды содержали зачастую искаженную информацию, переданную через ряд посредников. Исключение — данные о монгольских посольствах, с которыми могли общаться и зарубежные летописцы. Вторые — это произведения, написанные людьми, лично наблюдавшими нашествие и затем изложившими свои впечатления за пределами державы Чингисидов. Эти труды привлекают достоверностью и эмоциональностью, но грешат фрагментарной подачей материала, что в общем-то естественно: автор рассказывал только о том, что видел сам (назовем для примера написанную ан-Насави биографию хорезмшаха Джелаль ад-Дина и записки венгерского миссионера Юлиана). Третью, особую группу источников составляют записки путешественников, некоторые из них перечислены выше.

Еще один важный критерий связан с разбором источников, происходящих из соседних с Монгольской империей стран.

Классификация источников по времени их создания

Теперь попробуем разделить источники по хронологическому принципу. Среди их авторов мы находим как современников описываемых событий, так и писателей, живших в более поздние времена. Достоинства первых очевидны: реалии эпохи находили в их работах наиболее адекватное отражение. Историки же, жившие позже (для нашей темы — после XIV в.), всегда использовали тексты своих предшественников, иногда до нас не дошедшие. Вот почему некоторые летописи XV–XVIII вв. для исследователей столь же важны, как и писания XIII в. (например, книги Лубсан Данзана и Хондемира).

Среди современников описываемых событий есть авторы — очевидцы этих событий и неочевидцы, те, что писали с чужих слов. Сами кочевники и представители оседлых народов, включенных в Монгольскую империю, объективно становились очевидцами, ведь подданные Чингисидов испытывали на себе действие имперской государственной системы, непосредственно участвовали в политических и экономических мероприятиях правительства. Поэтому такое разделение относится к авторам из соседних государств. Очевидцы — это беженцы и эмигранты (например, русские информаторы Матфея Парижского), свидетели или участники борьбы с монголами (Джузджани, Ибн ал-Асир, ан-Насави), а также путешественники. Неочевидны — составители летописей и анналов, пользовавшиеся донесениями очевидцев и слухами. Преимущество очевидцев перед другими авторами бесспорно. Непосредственное участие в осуществлении политики Чингисидов или сопротивлении ей позволяло изображать империю без пренебрежения, характерного для китайских придворных историографов, и без апокалиптического ужаса, присущего западноевропейцам.

В итоге отметим следующее. Количество и информативность выявленных в настоящее время источников в принципе достаточны для изучения государственности монгольской державы в целом и начального периода (последняя треть XIII в.) самостоятельного существования ее улусов. Плюсы и минусы различных жанров письменных памятников порой взаимокомпенсируются, а их многочисленность позволяет заполнить хронологические лакуны, неизбежные для каждого из них в отдельности. Развитие административной структуры империи полнее отражено в больших официальных летописях («Джами ат-таварих», «Юань ши»), управленческие системы улусов — в трудах, созданных в соответствующих регионах.

Трудность поиска традиционных элементов государственного строя состоит в том, что эти элементы как раз в силу своей традиционности и, стало быть, привычности воспринимались номадами как сами собой разумеющиеся и не привлекали к себе особого внимания. А авторы-некочевники часто не замечали их. Отсюда неизбежно обращение к поиску аналогичных учреждений в раннесредневековых каганатах. Однако даже простое перечисление и краткое аннотирование материалов по истории степных царств III в. до н. э. — XII в. заняло бы слишком много места. Да и ссылки на такие источники потребуются в основном в приложениях. Поэтому ограничимся характеристикой источников, касающихся только Монгольской империи.


Историография проблем исторической преемственности

Европейская наука исследует древнюю и средневековую историю кочевников уже более двухсот лет. С накоплением источников расширялась проблематика, однако долгое время внимание ученых было сосредоточено на отдельных конфедерациях и государственных образованиях номадов. Кочевые державы, которые сменяли друг друга в степях от Дуная до Амура, рассматривались каждая отдельно, без учета традиций, преемственности, в частности, в социально-политическом устройстве. Лишь в последние два десятилетия стали появляться: суждения о необходимости комплексного анализа истории кочевников, преодолении дескриптивности характеристик тюркских и монгольских ханств. Эта проблема была поставлена как советскими [Златкин, 1982, с. 255], так и зарубежными авторами [Сухбатар, 1973, с. 113, 117; Ширендыб, 1974, с. 25; Kwanten, 1979, с. 4], но в дальнейшем почти не разрабатывалась советской наукой. Тем не менее отдельные высказывания поэтому вопросу встречались в литературе неоднократно, и, несмотря на абсолютную неразработанность темы, как это ни парадоксально, уже можно составлять ее историографию. Поскольку пристальный интерес к аспектам преемственности стал проявляться только с 60-х годов нашего столетия, а в более ранних работах ссылки на них эпизодичны, представляется нецелесообразным членить историографический очерк по общепринятому хронологическому принципу. Будет удобнее это сделать в ракурсе отдельных крупных проблем.

Проблема объективной обусловленности государственных традиций
Преемственность в социально-экономическом развитии

Знакомясь с политическими образованиями у кочевников, невозможно не заметить явное сходство этих образований между собой, причем настолько разительное, что ряд западных и японских ориенталистов считает развитие этих обществ циклическим («теории кругов»). Такое сходство в типе социальных учреждений податных систем, административной структуры, внешней политики и т. д. обусловлено, вероятно, идентичностью принципов организации и функционирования скотоводческой экономики. Следовательно, причину сходства нужно искать в экономических и социальных отношениях.

В истории кочевников заметно различаются две тенденции развития потестарности и оформления государственности. Одна — установление деспотического централизованного монархического правления, чаще всего в результате разгрома ханов-соперников и завоевания соседних владений. Другая — объединение постепенно разлагающихся племен с адаптацией родоплеменных институтов к функциям надплеменной властной структуры. Этим тенденциям дают различные названия, но суть не меняется. В. В. Бартольд первую из них трактовал как гегемонию аристократии (Монгольская империя), вторую — как господство демократии (Тюркский каганат) [Бартольд, 1968, с. 278; 1968е, с. 261], Л. Н. Гумилев — соответственно как тюркский и уйгурский пути развития [Гумилев, 1967, с. 390]. Л. П. Лашук обозначил их как третью (государство) и вторую («большое племя») «стадии-структуры» развития социальных организмов кочевников [Лашук, 1967]. У Г. Е. Маркова это «военно-кочевое» и «общинно-кочевое» состояния общества [Марков, 1973, с. 6, 7]. С. А. Плетнева составила «третью модель» для народов на «третьей стадии кочевания» (уйгуров и хазар периода расцвета их каганатов, енисейских кыргызов, кимаков, монголов XIII–XIV вв.) и «вторую модель» для народов на «второй стадии кочевания» (хунну, гуннов Аттилы, сяньби, жужаней, тюрок-туцзюэ[6], авар, кыпчаков с начала XII в.) [Плетнева, 1982, с. 36–126]. Г. А. Федоров-Давыдов выделил монгольский (военный) и кыпчакский (мирный) пути развития (Федоров-Давыдов, 1973, с. 42]. Заметим, что почти все названные историки признают господство первой тенденции в монгольском государстве XIII в. Кроме того, ее усматривают в развитии других крупнейших держав — хуннской и древнетюркских.

Однако В. В. Бартольд противопоставлял Тюркский каганат Монгольской империи на основе неоправданной идеализации правителей из рода Ашина («народный вождь», «защитник и помощник бедного и нагого народа» и т. п.). Он расценивал их монархию как результат победы «демократии», одолевшей «аристократию». В то же время В. В. Бартольд считал, что у монголов все произошло наоборот и Чингисхан являлся душителем свободы народных масс в угоду степным князьям, к которым сам принадлежал [Бартольд, 1968, с. 278; 1968е, с. 261; 19683, с. 616, 617][7]. Здесь справедливо подмечена связь образования Еке Монгол улуса с социальными конфликтами, но Тюркский каганат вовсе не антипод в этом отношении. Орхонские рунические тексты отразили разделение кочевников на знать и простонародье, существование категории зависимых — кул. Впрочем, спорность суждений В. В. Бартольда была отмечена еще А. Н. Бернштамом [Бернштам, 1946, с. 24–28; см. также: Кляшторный, 1986].

К разным «моделям» относит каганаты тюрок-туцзюэ и империю Чингисидов и С. А. Плетнева. Разницу между ними она обосновывает социально-экономическим несходством. Тем не менее и этот автор признает возможность историко-типологического сравнения крупнейших кочевых империй (хунну, туцзюэ, монголов) (Плетнева, 1982, с. 114, 117].

Идентичность социально-политической организации кочевых империй позволяет предположить, что они являлись как бы ступенями единого процесса развития общественного строя номадов. Другими словами, существовала преемственность в социально-экономическом развитии кочевых государств. Действительно, выдвигается идея органической связи этих государств в процессе неуклонной феодализации (Викторова, 1980; Златкин, 1960; 1974; Ишжамц, 1972], «перехода земли во владение и монопольную собственность феодализирующейся знати» и обусловленного этим «превращения свободных общинников в феодально-зависимых и крепостных» (Ишжамц, 1972, с. 9]. Феодализация была очень длительной. По мнению И. Я. Златкина, она охватила более полутора тысячелетий — от начала I тысячелетия до и. э. по XIII в. [Златкин, 1974, с. 35–37], В это время кроме трансформации отношений собственности происходил, во-первых, переход от примитивного охотничье-собирательского и оседло-земледельческого хозяйства к кочевому скотоводству как главной отрасли труда. Во-вторых, шло формирование и консолидация некоторых монгольских, тюркских и тунгусских народностей [Златкин, 1971, с. 173], Причем «каждое из сменявшихся на территории Монголии государственных образований… закрепляло полученные от предшественников элементы феодализма и, в свою очередь, расширяло и укрепляло их. Монгольские племена… явились наследниками всего прогрессивного, что было накоплено их предшественниками» [Златкин, 1960, с. 2–3]. Все это дало И. Я. Златкину основание отнести всю историю кочевых народов с первых веков нашей эры до середины XIII в. к раннефеодальному периоду [Златкин, 1960, с. 8].

В целом исследователи соглашаются с правомерностью этого тезиса, и расхождения касаются вопроса о том, историю каких союзов племен и государств можно считать полноценными этапами феодализации. Одни историки выделяют лишь наиболее прочные и долго существовавшие державы (хунну, сяньби, тюрок, уйгуров, киданей, монголов) (см., например, [Викторова, 1980, с. 172]), другие относят сюда все образования, которые возникали в Центральной Азии с начала новой эры, включая Кыргызский каганат, каганат цзубу, мелкие тюрко-монгольские ханства и племенные союзы XI–XII вв. (см., например, [Ишжамц, 1972, с. 9, 10])[8]. Поскольку общественный строй последовательно развивался, то ясно, что сопутствующие ему политические институты несли на себе отпечаток предшествовавших учреждений. Поэтому «необходимо учитывать преемственность развития традиций государственности на всем протяжении истории Монголии» [Ишжамц, 1972, с. 31]. Н. Ишжамцу вторит американский номадист Л. Квантен. В своей монографии «Кочевники — создатели империй» он неоднократно акцентирует внимание на наличии общих традиций построения кочевых империй, в том числе и монгольской. Более того, он утверждает, будто монголы не только были хорошо осведомлены об истории предыдущих ханств, но и, понимая причины крушения последних, предпринимали шаги для предотвращения аналогичного исхода. [Kwanten, 1979, с. 5, 230]. Однако эти тезисы Л. Квантена не подкреплены достаточными доказательствами и чаще просто постулируются.

Не раз в литературе назывались общие для политических образований номадов черты. Заметим кстати, что три основных признака государства, сформулированные Ф. Энгельсом в «Происхождении семьи, частной собственности и государства» (см. [Маркс, Энгельс, т. 21, с. 170, 171]), не часто привлекаются к определению степени социального развития обществ евразийских степей. Так, В. Ф. Шахматов, пытаясь разобраться в общественных отношениях позднесредневекового Казахстана,, не увидел у кочевых ханств ни территориального разделения (так как население делилось по родам), ни публичной власти, ни постоянной системы налогов [Шахматов, 1959, с. 68, 71–73, 76–78]с В самом деле, при сравнении античных полисов и западноевропейских королевств с тюркскими и монгольскими «вечными элями» и «великими улусами» (где практиковались поголовное вооружение, некодифицированное право, размытые-границы владений) трудно уподобить их друг другу. Поэтому применительно к центральноазиатским и восточноазиатским обществам историки разрабатывают более детальные схемы и используют другие критерии. В отношении чжурчжэней такую работу проделал М. В. Воробьев. Он считает, что о существовании государства можно говорить лишь при наличии, во-первых, зафиксированного в источниках его провозглашения как сознательного политического действия, точно ориентированного во времени; во-вторых, названия государства и соответствующего прозвища его жителей; в-третьих, осознания правящей верхушкой себя в качестве правителей государства с принятием монархических титулов [Воробьев, 1975, с. 62, 63].

Детальный и аргументированный разбор генезиса и особенностей государственности проделали Л. С. Васильев и Л. Крадер [Васильев, 1983, с. 3–57; Krader, 1955; 1978]. Они обратили внимание на особую форму «чифдом» («вождество»)[9], образующуюся на промежуточном этапе в процессе трансформации догосударственных структур в государство и потому присущую как земледельцам, так и номадам. По мнению Л. С. Васильева и Л. Крадера, степняки в своем социально-политическом развитии не были способны подняться выше «чифдома» [Васильев, 1983, с. 32; Krader, 1978]. Однако некоторые из отмеченных Л. С. Васильевым параметров «чифдома» (основополагающая роль генеалогического родства, главенство сакрализованного лидера, разделение труда и обмен, то, что «правитель из слуги общества начинает становиться… господином над ним» [Васильев, 1983, с. 40]) не просматриваются в Монгольской империи и ряде подобных ей образований. Не случайно абсолютное большинство историков рассматривают огромные, зачастую рыхлые и эфемерные степные объединения как ранние государства[10].

Некоторые исследователи проводят обобщения на более узком фоне, сопоставляя лишь кочевые империи, в которых находят следующие сходные черты: 1) сохранение формы родоплеменных институтов, наполняемых новым содержанием, соответствующим степени развития классового общества и государства [Бернштам, 1946, с. 145; Кляшторный, 1984, с. 149; Марков, 1973, с. 7; Нацагдорж, 1975, с. 2; Плетнева, 1982, с. 106; Сэр-Оджав, 1971, с. 24–25; Федоров-Давыдов, 1966, с. 227; Krader, 1955, с. 68]; 2) строго централизованное управление с чертами военной диктатуры, характерное для крупнейших кочевых империй — древнетюркских и Монгольской [Марков, 1973, c. 7; Ширендыб, 1974, с. 28]; 3) состояние постоянной войны с соседями; 4) громадные размеры ([Плетнева, 1982, с. 106, 117][11].

Степень повторяемости государственно-политических явлений оценивается неоднозначно. Можно встретить абсолютизацию традиции: с точки зрения Б. Я. Владимирцева, Н. Ц. Мункуева и некоторых других историков, в устройстве монархии, созданной Чингисханом, все было повторением того, что существовало и до него [Владимирцев, 1934, с. 96, 97, 102, 103; История МНР, 1967, с. 106; Мункуев, 1970, с. 366; Fox, 1937, с. 106]. Некоторые исследователи подходят к этой проблеме более осторожно, полагая, что государство монголов либо «напоминало вполне прежние кочевые империи». [Чулошников, 1924, с. 86], либо носило «определенный отпечаток перенятых древних традиций» [Ширендыб, 1974, с. 25], либо имело неких «предвестников событий XIII века» [Рерих, 1958, с. 334].

По поводу «предвестников» существуют резко противоположные мнения. Обычно предпочтение отдают какой-нибудь одной этносоциальной общности кочевников, приписывая ей славу исходного пункта центральноазиатской государственности.

Проблема происхождения государственной традиции у кочевников Евразии

Историки придают особое значение державе хунну (III в. до и. э. — II в.) — первому достоверно известному политическому образованию в восточной части Великой Степи. Еще в XVIII в. Ж. Дегинь утверждал, что «Хунну было кочевое государство, из которого впоследствии вышло турецкое (т. е. древнетюркское. — В. Т.), а затем монгольское» (цит. по [Бернштам, 1946, с. 23]). Подобные общие констатации встречаются ныне у Л. Квантена, Э. Филлипса и некоторых других востоковедов [Kwanten, 1979, с. 9; Phillips, 1969, с. 22, 23]. Чаще всего хуннская традиция понимается как сходство отдельных компонентов политической организации, и предпринимаются попытки конкретизировать данное понятие. Самым значительным государством кочевников раннего средневековья был, несомненно, первый Тюркский каганат, и именно в его устройстве ищут аналогии с царством шаньюев Люаньди, иногда представляя эль древних тюрок как результат развития хуннской государственности [Савинов, 1984, с. 32, 34]. Эту преемственность видят в дублировании правящего триумвирата хуннов (каган, ябгу, шад-шаньюй, правый и левый сянь-ваны) [Киселев, 1951, с. 501], системы крыльев [Грач, Потапов, 1964, с. 69, 70; Толстов, 1938, с. 76], десятичного разделения армии [Phillips, 1969, с. 24], трактования сакральной связи правителя с Небом [Фасеев, 1978, с. 128; Mori, 1981, с. 74; Phillips, 1969, с. 24; Turan, 1955, с. 78–80]. Происхождение отдельных явлений в Монгольской империи XIII в. также связывают с хунну: крылья [Гонгор, 1978, с. 17; Хазанов, 1975, с. 197], улусную систему [Таскии, 1973, с. 17; Хазанов, 1975, с. 197], десятичную систему [Sankrityayana, 1964, с. 20, 21; и др.), «традиции степного единства» [Гумилев, 1970, с. 162]. Лишь Дж. Флетчер попробовал (в пределах небольшого абзаца) не просто отметить сходные черты в организации управления, но и проследить развитие «тенденции к империи» от государства хуннов через объединения сяньби, тюрок, киданей к державе монголов XIII в. Эту тенденцию он видел в абсолютизации ханской власти и постепенном установлении жесткой военизированной структуры [Fletcher, 1986, с. 21]. К сожалению, это мнение американского номадиста не подкреплено какими-либо доводами и ссылками на источники.

Пристальное внимание вопросам преемственности монгольского Еке улуса от его предшественников конца I тысячелетия до н. э. — начала I тысячелетия уделяют историки МНР Н. Ишжамц [Ишжамц, 1972, с. 8, 9] и особенно Г. Сухбатар. В пользу своего основополагающего тезиса о том, что «традиция государственности у монголов преемственно связана с хуннской», Г. Сухбатар приводит такие соображения: 1) идентичность раздела империи на крылья и центр; 2) военная десятичная система; 3) сходная церемония интронизации; 4) одинаковая концепция верховной власти (авторитарность шаньюя); 5) похожий, погребальный обряд; 6) применение свистящих стрел; 7) любовь и хуннов и монголов к конским скачкам и верблюжьим бегам; 8) одинаковый видовой состав стад; 9) одинаковая конструкция лодок [Сухбатар, 1973, с. 114, 115; 1974, с. 275, 276; 1978, с. 262, 264]. Ясно, что лишь первые четыре фактора можно считать элементами социально-политической преемственности. Однако Г. Сухбатар не дает подробно сопоставления текстов источников и оставляет в стороне проблему механизма движения традиции в истории. Что касается остальных пунктов, то все они построены на предельно дискуссионном утверждении о монголоязычности хуннов (и, следовательно, признании их этническими предками монголов) и на абстрагировании от общеизвестной нивелировки материальной культуры евразийских номадов. К тому же в источниках, насколько мне известно, нет детальных описаний коронации шаньюя.

Да и сам Г. Сухбатар в своей книге о сяньби (период их гегемонии в Центральной Азии — II–IV вв.) писал, что ритуал поднятия хана на войлоке семью придворными происходит от ритуала тоба [Сухбатар, 1971а, с. 131, 132]. С этим же сяньбийским племенем Ш. Бира связывает монгольскую титулатуру, иерархию государственных должностей и концепцию верховной власти (идея «единохаганства», связь кагана с Небом). Но для доказательства традиционности последнего явления он привлекает не сяньбийскую, а древнетюркскую формулу монаршего титула, уподобляя ее эпитетам первопредка Бортэ-Чино в «Тайной истории монголов». Кроме того, заявляя о непрерывности передачи традиции политических представлений у кочевых народов, Ш. Бира не прослеживает ход этого процесса, не пытается выяснить его динамику [Бира, 1977, с. 196, 197]. К тому же сферу сохранения традиции он ограничивает лишь религией (для древних тюрок и монголов до второй половины XIII в, — шаманизм, для периода Юань и позже — буддизм) [Бира, 1977, с. 199–204], что обедняет многообразие социально-политических отношений, ведь государственное строительство велось не только на основе религиозных норм (см. ниже, гл. 2).

Если Г. Сухбатар и И. Я. Златкин начинают историю антагонистических формаций в Центральной Азии (а стало быть, по марксистской схеме, и государственности) с хуннской эпохи, то И. Сэр-Оджав, признавая державу шаньюев «дофеодальным государством», считает первым раннефеодальным образованием каганат жужаней (IV–VI вв.). Именно от них, по его мнению, через тюрок и уйгуров, начало формироваться классовое общество, окончательно сложившееся в Монгольской империи XIII в. [Сэр-Оджав, 1971, с. 15, 25; 1977, с. 157, 158].

Тема государственных традиций древних тюрок (туцзюэ) VI–VIII вв. довольно полно отражена в литературе. Еще в 1941 г. В. А. Гордлевский писал, что «гипотеза о взаимодействии турок и монголов» задолго до нашествия Чингисхана и его внуков на западные страны «стоит на очереди» [Гордлевский, 1960, с. 69]. Начали исследовать ее американские и турецкие ученые[12]. П. Голден разработал классификацию передававшихся традиций, выделив из них культовые (церемониал коронации; представления о священных узах кагана и всего правящего рода с божественными силами; понятие священного центра державы), политические и социальные (титулатура; деление государства на две части-крыла при старшинстве восточной; владение домениальными землями по рекам Орхону и Селенге) [Golden, 1982, с. 42–65]. Избранные И. Голденом критерии анализа представляются чрезвычайно продуктивными, но данный автор намеренно ограничивает свое исследование дочингисовской эпохой, лишь изредка ссылаясь на примеры из устройства Еке Монгол улуса. Кроме того, он тоже не показывает пути и способы движения традиции от одного парода к другому, хотя и применяет вполне здесь уместное понятие из лексикона европейского средневековья — translatio imperii [Golden. 1982, с. 73].

В трудах историков-марксистов укоренился формационный подход, который применен и при анализе древнетюркской эпохи[13]. Выше указывалось, что некоторые советские и монгольские авторы связывают начало феодализации номадов с периодами гегемонии хунну и жужаней. Другие исследователи видят аналогичную роль каганатов туцзюэ и уйгуров для народов Саяно-Алтая [Маннайоол, 1984, с. 105], Центральной Азии [Федоров-Давыдов, 1973, с. 6], а С. Г. Кляшторный прямо пишет: «Не гунны, а наследовавшие им… тюркские племена оказали решающее влияние на формирование специфических для Центральной Азии хозяйственных типов, политических общностей и культурных традиций» [Кляшторный, 1973, с. 254–255]. Принципиальное значение социально-политической организации («вечного эля») туцзюэ для окрестных и более поздних кочевых народов подчеркивал и Л. Н. Гумилев, выдвигая на первый план притягательную для степных вождей стройность политической структуры при правителях из рода Ашина [Гумилев, 1961, с. 20]. Правда, в одной из последующих работ он высказал противоположное мнение о всеобщем неприятии той же системы вследствие ее «жестокости» [Гумилев, 1970, с. 122]. В литературе неоднократно отмечалось решающее влияние каганатов VI–IX вв. на формирование государственности у карлуков и Караханидов [Бартольд, 19686, с. 112; Кадырбаев, 1977, с. 87; Кляшторный, 1970, с. 84–85; Samolin, 1964, с. 77, 78], киданей [Викторова, 1981, с. 75, 76; Ивлиев, 1981, с. 68; Kwanten, 1979, с. 94], кимаков [Кумеков, 1972, с. 116–117; Плетнева, 1982, с. 98], хазар [Артамонов, 1962, с. 170–171; Бартольд, 1968ж, с. 583; Магомедов, 1983, с. 178; Толстов, 1938а, с. 187; 1948, с. 226; Golden, 1982, с. 47, 59–61] и других народов. Рассмотрим проблему древнетюркских традиций применительно к Монгольской империи.

Прежде всего следует отметить попытки сопоставления двух великих кочевых царств безотносительно к их исторической связи. Поскольку формационные критерии их сравнения уже названы и перечислены выше, упомянем о других концепциях.

Новозеландский номадист Дж. Сондерс усмотрел общность исторических судеб и особенностей внутренней структуры каганатов туцзюэ и Еке Монгол улуса в таких факторах, как чрезвычайная скорость расширения территории, использование распрей в стане противника, стремление к созданию единой империи [Saunders, 1971, с. 28]. Несмотря на то что целая глава в его «Истории монгольских завоеваний» называется «Тюркская репетиция монгольских завоеваний», Дж. Сондерс не пошел дальше пересказа известных фактов политической истории VI–VIII вв., а для сравнения взял самые абстрактные параметры, к тому же только из сферы военно-дипломатических отношений. Подобной неконкретностью страдают и выкладки американского историка X. Мартина [Marlin, 1950, с. 309, 310].

Д. Синор (США) оценивает эль тюрок и улус монголов посредством исторически иррациональных категорий: «У тюркского государства не было ни долголетия, ни мощи Монгольской империи, но оно так же либерально, как и последняя, относилось к людям и идеям и было менее разрушительным (т. е. менее агрессивным. — В. Т.)» [Sinor, 1953, с. 434]. Такой подход едва ли может способствовать позитивному изучению вопросов историко-генетических связей кочевых держав.

П. Голден, утверждая, будто «многие из тюркских имперских форм возродились и всплыли в империи Чингис-хана» [Golden, 1982, с. 55], ограничивается двумя частными примерами — контролем над домениальными территориями и сходством каганской титулатуры [Golden, 1982, с. 56, 72]. Подобное перечисление аналогов способствует накоплению материалов для решения проблемы, но не самому решению. Впрочем, П. Голден ставил задачу изучения традиций лишь у «дочингисидских номадов», о чем говорилось выше.

Почти все авторы, занимавшиеся вопросами древнетюркского государственного наследия XIII в., отмечали наличие отдельных его элементов — не более. Так, его проявление усматривали в тюркской по происхождению титулатуре монгольской знати [Бартольд, 1968е, с. 256; Phillips, 1969, с. 24], в системе крыльев, их иерархии и цветообозначении [Армянская география, 1877, с. 83; Кононов, 1978, с. 173; Alfoldy, 1943, с. 516], доктринах монархического правления [Бира, 1978, с. 30; Golden, 1982, с. 72, 73; Kvacrne, 1980, с. 94, 95; Rachewiltz, 1975, с. 28–31; Turan, 1955, с. 82], организации гвардии [Phillips, 1969, с. 42][14], стремлении Чингисхана распространить свое господство на районы, некогда подчинявшиеся Ашинам [Turan, 1950, с. 228].

Но обычно подобные рассуждения эпизодичны, без развернутых комментариев и аргументации. В трудах же турецких историков И. Кафесоглу и особенно А. Зеки Велиди Тогана тюрко-монгольские историко-генетические связи являются главным предметом исследования. А. Зеки Велиди Тоган выдвигает корректную посылку: «Ни один народ не может за несколько лет создать государственность; наивно было бы приписывать возникновение разветвленной государственной системы только советам уйгуров или гениальности Чингисхана» [Togan, 1941, с. 31]. Внутреннюю и внешнюю политику, проводившуюся монгольской верхушкой в начале XIII в., А. Зеки Велиди Тоган объясняет именно «тюркскими завоевательными и государственными традициями», в числе которых перечисляются следующие: 1) простая и гибкая организация, основанная на обычном праве; 2) титул кагана, который А. Зеки Велиди Тоган считает тюркским; 3) главенство правящего рода; 4) 24-членная и вообще четырехкратная организация армии и уделов, раздача четырем Чингисовым сыновьям по четыре племени;: 5) идея всемирной империи с центром в древнетюркском домене Отюкенйыш, трактуемом А. Зеки Велиди Тоганом как регион между Тянь-Шанем и Орхоном [Togan, 1941, с. 30; 1946, с. 103, 106–109].

Ни один из этих пунктов не бесспорен: 1) обычное право (тöрÿ) — вовсе не монополия древних тюрок и монголов. А. Зеки Велиди Тоган сам признает, что оно бытовало в истории с глубокой древности до позднего средневековья [Togan, 1946, с. 109]; 2) каганом впервые назвал себя правитель сяньби или жужаней[15] (оба народа монголоязычны) и только потом правитель тюрок-туцзюэ; 3) правящий род возглавлял империю не только у хуннов (Люаньди), тюрок (Ашина) и уйгуров (Яглакар), по и у монголоязычных киданей (Елюй), у тунгусоязычных чжурчжэней (Ваньянь); 4) Чингисхан раздал сыновьям не по четыре племени, а по четыре «тысячи», что неравнозначно. Причем из четырех наследников младший получил не четыре, а более ста «тысяч» (см. [Рашид ад-Дин, 1952, кн. 1, с. 266–277]). Да и приведенная аналогия опоры древнетюркских монархов на четыре племени сомнительна (Togan, 1946, с. 108]; 5) домен рода Чингисидов располагался к востоку от Орхона — это был так называемый Коренной юрт в бассейне Онона и Керулена; 6) если идея «всемирной империи» прослеживается в политике монгольского правительства (особенно в периоды правления Гуюка и Мункэ), то нет явных сведений о существовании таковой в тюркских каганатах.

Задавшись целью выявить тюркские традиции в Монгольской империи, А. Зеки Велиди Тоган столкнулся с необходимостью объяснить причины их проникновения туда. В своих книгах «Монголы, Чингиз и тюрки» и «Введение во всеобщую историю тюрок» он попытался обосновать это генеалогическим родством Чингисидов с Ашинами, монгольского племени кият-борджигинов с древнетюркским «аристократическим» племенем кайы [Togan, 1941, с. 14–17; 1946, с. IV, 66, 67]. Разбор этнической предыстории кият-борджигинов (Чингисидов) выходит за рамки нашей темы. Отметим лишь, что все доводы А. Зекй Велиди Тогана по этому поводу были опровергнуты в обстоятельной статье И. Кафесоглу [Kafesoglu, 1953].

Связать происхождение Чингисхана с тюрками и уйгурами пытались также Г. Шмидт, раскритикованный Д. Банзаровым [Банзаров, 1849, с. 17], и X. Ховорс. Последний идентифицировал одного из Чингисовых предков, Дува-мергена, с тюркским Тобо-каганом (573–581). Обосновал он это следующим: 1) после смерти Тобо каганат разделился на четыре части, а согласно «Тайной истории монголов», племянники Дува-мергена были главами четырех племен; 2) у Тобо был брат Секин (Сакуй), а у Дува-мергена — брат Дува-Сохор [Howorth, 1876, с. 36]. На самом же деле Тобо — это китайская транскрипция тюркского имени Таспар (Тсапар) (см. [Кляшторный, Лившиц, 1971, с. 130]). Кроме того, братья Дува были потомками Бортэ-Чино в десятом поколении, т. е. жили примерно в середине IX в. — на триста лет позже Тобо-кагана[16].

Происхождение монгольской государственности нередко связывают еще с одним кочевым народом — киданями. Их империя Ляо («Железная», 907–1125) занимает в ряду средневековых держав особое место прежде всего в силу своей экономической особенности — совмещения кочевого и оседло-земледельческого укладов [Викторова, 1961]. Поскольку эта же черта была позже присуща и Еке Монгол улусу, отдельные авторы, начиная с В. П. Васильева, причисляли ее к наследию киданьской державы [Васильев, 1857, с. 17; Деопик, 1978, с, 119; Таскин, 1975, с. 83; 1979, с. 16]. Кроме того, в литературе отмечалось большое влияние ляоского общественного строя на формирование феодальных отношений у монголов [Пэрлэз, 1959, с. 95], на принципы комплектования административного и командного персонала, военную структуру и религиозную политику [Wittfogel, 1957, с. 184; Wittfogel, Feng-Chia-sheng, 1949, с. 9, 18, 533]. Среди главных инициаторов введения киданьских методов управления называют начальника канцелярии при Чингисхане и Угедэе Елюй Чуцая. Некоторые исследователи полагают, что Чингис мнил себя наследником государей Ляо и месть чжурчжэням за разгром «Железной» империи была одной из причин его вторжения в Северный Китай [Викторова, 1980, с. 175; Мункуев, 1965, с. 14; Grousset, 1941, с. 216]. Действительно, он заявлял Елюй Чуцаю: «[Дома] Ляо и Цзинь — извечные враги. Я отомстил им (т. е. цзиньцам. — В. Т.) за тебя!» [Иакинф, 1829, с. 106; Мункуев, 1965, с. 70]. Все же, по нашему мнению, Чингисхан мстил не за чуждое ему киданьское царство. В источниках говорится о мести Цзиням за Амбагая, предка Чингисхана, казненного чжурчжэнями [Иакинф, 1829, с. 36; Рашид ад-Дин, 1952, кн. 2, с. 263]. Но не стоит преувеличивать фактор мести в монголо-цзиньских отношениях. Вероятно, это был тактический ход, средство привлечения на свою сторону многочисленных киданьских подданных чжурчжэньского императора. Подтверждением тому служит, например, трагическая судьба марионеточного княжества Великое Ляо, сначала поддержанного Чингисханом, а затем безжалостно уничтоженного [Иакинф, 1829, с. 55, 58, 77, 86; Мелихов, 1970, с. 64–70]. К тому же, если бы Чингисхан придерживался какой-либо про-киданьской ориентации, трудно было бы объяснить стремление к союзу с ним в 1211 г. уйгурских и карлукских правителей, составлявших оппозицию как раз киданьским правителям Семиречья. В целом проблема киданьского наследия еще ждет подробного изучения.

Итак, многие историки ищут истоки формирования монгольской государственности в более или менее отдаленном от чингисовских времен прошлом, среди немонгольских или прото-монгольских этносов. Но эпоха XII вв. в Центральной Азии тоже заслуживает внимания и анализа. Существует мнение, что стимулом развития социально-политических отношений у ононо-керуленских номадов были их связи с окрестными племенными союзами — цзубу, кереитами и др. [Гумилев, 1970, с. 171; Ишжамц, 1972, с. 10–11; Rachewiltz, 1983, с. 282–284]. Активно разрабатывается вопрос о том, какой статус имело объединение середины XII в. Хамуг Монгол, возглавлявшееся хаганами Хабулом, Амбагаем и Хутулой. Ведь именно их преемником порой называют Чингисхана, принявшего титул хагана и «вновь» нарекшего своих подданных монголами [Бартольд, 1963, с. 447; 1968е, с. 257, 258; Викторова, 1974, с. 211; Kaluzynsky, 1983, с. 131].

Б. Я. Владимирцев отрицал существование доимперской государственности у монголов. Власть ханов XII в., писал Б. Я. Владимирцев, «была очень слабой и неопределенной… Это были эфемерные вожди неопределенных групп с неопределенной, всегда оспариваемой властью» [Владимирцев, 1934, с. 80]. Этого же мнения придерживаются Г. Е. Марков, Н. Ц. Мункуев, В. С. Таскин, А. М. Хазанов [Марков, 1976, с. 63; Мункуев, 1970, с. 354–355; 1970а, с. 10, 11; Материалы, 1984, с. 31; Khazanov, 1980, с. 30, 36], к нему примыкают точки зрения Л. Крадера и Р. Груссе. Первый относит основание монгольского государства к концу XII в., когда Темучина впервые провозгласили ханом; второй, хотя и признает Хамуг Монгол «зародышем первого царства монголов», отмечает его моментальный распад после смерти Хутулы и отсутствие чьих-либо попыток «воцариться» вновь [Grousset, 1941, с. 36, 39; Kjader, 1978, с. 99, 100].

В то же время некоторые историки, в том числе медиевисты МНР, выдвигают идею о том, что Хамуг Монгол — это уже государство [БНМАУын туух, 1984, с. 147; Викторова, 1974, с. 211; Гонгор, 1973, с. 121; Ишжамц, 1972, с. 11, 12; Кычанов, 1974, с. 165–169; Пэрлээ, 1963, с. 316; Phillips, 1969, с. 25]. Их доказательства сводятся к следующему: 1) «Всеми монголами ведал Хабул-хаган. После Хабул-хагана всеми монголами стал ведать… Амбагай-хаган» (см. [Козин, 1941, с. 84]). Слова «все монголы» (qamuq mongyol) расцениваются историками в качестве названия «государства»; 2) по известиям китайских хроник, один из монгольских вождей (скорее всего Хабул) в 1147 г. принял китайский титул «император-основатель династии» и назвал свое владение Великим монгольским государством [Бичурин, 1950, т. I, с. 379; Васильев, 1857, с. 80]; 3) персидские хронисты тоже называют объединения того времени государствами.

Приверженцам той и другой теорий не откажешь в логике, но обеим сторонам не хватает Источниковой базы, часто одни и те же высказывания из средневековых сочинений трактуются в противоположном смысле. Поэтому в последние годы эта дискуссия начала перемещаться с проблемы «государство» или «не государство» к более методологически оправданному выяснению общественно-экономического и политического характера центральноазиатских союзно-племенных объединений-улусов во главе с ханами. Одним из таких улусов, видимо, и являлся Хамуг Монгол. Наиболее плодотворно в этом направлении работают А. Ш. Кадырбаев и Е. И. Кычанов, определившие улусы XII в. как государства, но «первоначального типа» [История Казахской ССР, 1979, с. 48; Кадырбаев, 1984, с. 254–255; 1986; Кычанов, 1978, 1986].

К проблеме традиционности примыкает вопрос о влиянии оседлых соседей на номадов и заимствовании последними социальных институтов и культурных достижений. Применительно к истории Центральной Азии эти аспекты подробнее всего разработаны в отношении монголо-китайских, монголо-чжурчжэньских, монголо-уйгурских, монголо-тюркских[17] связей. Однако все эти связи — явления другого уровня, так как при их функционировании преемственности в полном смысле не происходило. Поэтому опускаю разбор литературы, отражающей заимствования в организации Монгольской империи и влияние на нее со стороны соседних стран.

Время от времени встречаются утверждения о полном или частичном отсутствии преемственности в процессе развития кочевых государств. Как правило, авторы этих концепций или в конце концов признают существование традиции, или ограничивают ее какой-либо определенной этнической общностью (подробнее см. [Трепавлов, 1992]).

В итоге можно отметить, что, во-первых, вопрос о государственных традициях в кочевых империях, в том числе Монгольской, в самых общих чертах поставлен в историографии и большинством историков решен положительно. Во-вторых, не решен и даже, пожалуй, еще не поднимался вопрос о природе и особенностях государственной традиции, о путях и способах ее передачи в истории. А ведь без его изучения сопоставительный анализ государственности различных кочевых народов превращается в простое сравнение по аналогии. В-третьих, углубленного рассмотрения отдельных традиций (древнетюркской, киданьской и т. д.) не предпринималось. Исследователи ограничивались констатацией существования традиции или приведением отдельных примеров ее проявления. В целом проблема государственных традиций у кочевников остается неисследованной[18].

Изучение традиций кочевой государственности как во всей их исторической протяженности, так и в пределах какого-нибудь отдельно взятого образования требует привлечения всего корпуса источников по данному региону или периоду. Детальный разбор массы письменных памятников невозможно вместить в рамки одной главы. Поскольку социально-политические отношения в Еке Монгол улусе разбираются в подобном ракурсе впервые, предстоит обращение к уже выявленным и известным источникам с целью поиска в них отражения преемственности. Эти сочинения неоднократно изучались и оценивались учеными, что послужило еще одной причиной конспективности источниковедческого раздела.


Загрузка...