Заключение

Анализ государственного строя Монгольской империи позволяет сделать некоторые выводы в конкретно-историческом плане в отношении кочевой государственности XIII в. Анализ же государственных традиций позволяет вывести отдельные теоретические, общеисторические положения с аргументацией, в основном построенной на конкретике восточного средневековья.

Общие выводы. В монографии обращалось внимание лишь на те явления, которые могли быть рассмотрены в качестве традиционных для кочевого мира. Остались в стороне многочисленные аспекты внутренней организации Монгольской империи, необычные для прежних держав номадов. Это главным образом перенятые из покоренных стран элементы податной системы, организация административного аппарата, особенно на местах, в улусах. В соответствии с очередностью задач, сформулированных во Введении, резюмируем результаты их решения.

Выявленный на сегодняшний день комплекс источников позволяет начать разработку проблемы историко-генетических связей в кочевой государственности. Этот вопрос в исторической науке был поднят в самом общем виде и до сих пор не исследован. На пути его изучения стояла методологическая трудность — необходимость анализа движущих сил развития и средств сохранения принципов государственности, ее традиций в истории.

Для политических структур кочевников такими средствами выступали (в порядке значимости) нормы тöрÿ, информация эпических сказаний, практика государственного строительства (сознательное или неосознанное использование политико-административных достижений народов-соседей и предшественников). В этих трех сферах происходят развитие и изменение представлений о государственном устройстве. Наконец, сведения памятников письменности также выступали в качестве фактора сохранения традиций. В этих памятниках имеет место консервация таких представлений.

Государственная традиция в Монгольской империи проявлялась в двух направлениях — идеологическом оправдании завоеваний (провозглашение политики очередного «объединения пародов, живущих за войлочными стенами») и организации управления (концепция верховной власти, соправительство, система крыльев и улусов, престолонаследие). Следовательно, государственная традиция выполняла две функции: с одной стороны, способствовала созданию полноценного управления государством; с другой — помогала консолидировать военные силы. Отсюда применительно к Монгольской империи общее понятие «государственная традиция» можно разделить на две сферы проявления, две «субтрадиции»: традицию построения империи и традицию «объединения» кочевников.

Несомненно, монгольская государственность развилась на своей собственной основе, явилась плодом общественного развития в Центральной Азии ХII — начала XIII в. Но ее форма, в отличие от содержания, была традиционной, т. е. существовала в виде институтов, уже апробированных в кочевых державах раннего средневековья. Наиболее заметное влияние на ее генезис оказали традиции древнетюркских и Уйгурского каганатов VI–IX вв. Однако эпические сказания и нормы обычного права не содержали информации о времени появления управленческих учреждений в истории, либо их создание приписывалось легендарным персонажам. Поэтому преемственность и подражательность в организации управления осуществлялись и, возможно, осознавались обычно по отношению не к какому-то конкретному государству, а к абстрактному эпическому образу степной империи в целом. Наше исследование показывает, что более всего в этом образе отразились черты древнетюркского эля.

Существование многовекового разрыва между падением царства уйгуров в середине IX в. и воцарением Чингисхана в 1206 г. требует повторного обращения к особенностям и диалектике государственной традиции, завершения характеристики этого социального феномена, начатой выше (см. Введение и гл. 2).

Особенности государственной традиции. Смена форм актуализации представляется фундаментальным свойством, присущим традициям социально-политической сферы, в частности государственной традиции. Допустим, феномен соправительства, возникнув как элемент государственности в державе хунну, приобрел законченные формы в первом Тюркском каганате и гипертрофированную форму у хазар. Уйгурский эль явил лишь слабое подобие древнетюркской дуальной структуры, а кидани и правители большинства тюркских и монгольских ханств XI–XII вв. ее вообще не применяли. Но традиция соправительства продолжала существовать, хотя и вне практики, т. е. в фольклоре и тöрÿ. Она как бы потерялась из виду, и, когда возникла у монголов XIII в., создалось впечатление абсолютной новации. Значит, в отношении действия социально-политических традиций, в том числе государственной, не всегда имеет смысл говорить о преемственности в общепринятом понимании — как о передаче их поколения к поколению в неизменных (по уровню) формах[140]. Напротив, государственной традиции присуще явление, которое может быть названо хронологической прерывностью.

Кроме того, история кочевой государственности демонстрирует и этническую прерывность. Например, стратегия объединения кочевников, приемы управления ими и построения империи, применявшиеся тюркоязычными хуннами и туцзюэ, были возрождены и воплощены этнически чуждыми этим народам монголами. Принципиальная идентичность экономики и быта, близкое соседство (и кое-где чересполосное расселение), частые миграции, полиэтничность ранних степных империй — все это позволяло государственной традиции переступать этнолингвистические барьеры, переносить достижения хунно-тюркской и сяньби-киданьской политической культуры в среду средневековых монголов.

Все традиции — порождение движения общественного бытия и сознания. Значит ли это и оправданно ли мнение, будто они возникают стихийно в ходе истории? Можно ли безоговорочно исключать из сферы традициогенеза одноразовые декретивные постановления властей предержащих, как это делают отдельные исследователи (см. [Аленина, 1977, с. 11, 13; Плахов, 1982, с. 71; Суханов, 1976, с. 20; и др.])?

По нашему мнению, такой подход, во-первых, противоречит разработкам философов, которые специально занимались данным вопросом. Так, Э. А. Баллер заметил избирательность в пользовании традиционными установками, ценностями. Класс, находящийся на подъеме, использовал только то, что может по мочь ему в борьбе с уходящими классами и сохранении своего господства над классом-антагонистом [Баллер, 1969, с. 86]. Э. А. Баллер оперирует присущими историческому материализму масштабами и категориями. В нашей работе речь не идет непосредственно о классовой борьбе, но для характеристики в целом социальных процессов мысль Э. А. Баллера выглядит вполне адекватной. В. А. Малинин, разбирая диалектику развития традиций, остановился и на соотношении их с субъективным фактором. По мнению данного автора, субъективный фактор может оказывать существенное влияние только на форму традиции, но не на ее содержание, т. е. может в определенной мере утилизировать ее идейное богатство. Кроме того, он способен играть и новаторскую роль, выдвигая идеи, дающие «начало новой традиции… лучше отвечающей изменившимся историческим условиям» [Малинин, 1966, с. 206]. Чаще всего человек, конечно, не «застает» начала традиции во времени. Но он может не только слепо и неотвратимо ей подчиняться, но и ломать ее, когда изменившиеся исторические обстоятельства побуждают к изменению отживших форм жизнедеятельности.

Во-вторых, неприятие дискретного источника традиции противоречит историческим фактам. Полная формула титулатуры верховного кочевого монарха возникла при хуннском дворе во II в. до н. э., была повторена в древнетюркскую эпоху и в слегка модифицированном виде и в изменившемся контексте применялась правителями-Чингисидами в XIII в. Следовательно, политическую волю можно признать фактором генезиса традиции, и. это, видимо, составляет одну из специфических черт социальных и политических традиций[141]. У них наряду с общим для всех традиций источником — непрерывным развитием производственных и общественных отношений — имеется и особенный: дискретные, «точечные» акты, весьма ограниченные во времени. Такой сложный процесс, как организация государственного управления, неизбежно предполагает участие политической воли. Если происходят возрождение или гальванизация традиции, то это обычно связано с действиями группы лиц, которые не только берут на вооружение отдельные установки прошлого, но также, что более важно, сознательно выбирают из прошлого элементы общественной жизни, адекватные новым условиям, особенно если они соответствуют сложившейся политической ситуации и могут быть безболезненно введены в социальную практику[142].

Традиция вполне может выступать в своем идеологическом оформлении, ведь для восстановления каких-либо феноменов прошлого не обязательно и чаще нежелательно их копирование. Важно корректное представление о данном явлении, сохранившаяся в сознании сумма его сущностных характеристик. Иногда этот «запас представлений» предстает в виде сложной фундаментальной концепции («объединение народов, живущих за войлочными стенами»). Иногда из него извлекаются отдельные компоненты, не противоречащие новым историческим обстоятельствам (например, система крыльев в Монгольской империи без традиционного параллельного дублирования компетенции правителей каждого из крыльев). Говоря об извлечении компонентов, следует логически допустить и существование композиционной совокупности, объединяющей в себе эти компоненты, т. е. допустить существование традиции как сложной структуры.

Структура традиций довольно четко определена А. И. Першицем и И. В. Сухановым. Сводится она к членению на идеологическую мотивацию деятельностного акта, представление о способе его осуществления и обрядовое оформление (см. [Першиц, 1981, с. 71; Суханов, 1976, с. 37]). Думается, в нашей книге нашли отражение именно эти аспекты. Часть ее отведена идеологическому обоснованию создания Монгольской империи и организации ее управления, т. е. фактическому оправданию завоеваний. Традиционными, идущими из кочевой старины оказались как способы «объединения» номадов, так и методы построения военно-государственного административного механизма. Обрядовая сторона этих процессов очень скупо показана в источниках. Однако и ничтожные сведения о коронационных, некоторых других ритуалах позволяют делать вывод о существовании особой церемониальной программы для важных мероприятий (в том числе принятия в подданство, инвеституры и т. д.). Собственно, выдача ярлыка на улус или пайцзы на проезд уже являлась официальным обрядом, так что государственная традиция кочевников имела полноценную форму и на обрядовой стадии своего бытия.

В итоге отметим следующее. Государственная традиция представляет собой один из способов организации и регулирования связей между людьми в процессе функционирования социальных институтов. Поэтому она выполняет регулятивную функцию, как и все остальные традиции. Государственная традиция действует на уровне социальной идеологии в качестве оправдания политического господства конкретного класса, сословия или другой общественной группировки. Актуализация государственной традиции неразрывно связана с историческим знанием (исторической, или социальной памятью), ведь сведения о социально-политических явлениях предшествующих эпох далеко не всегда опираются на существование этих явлений в настоящем. Напротив, эта информация чаще хранится в исторической памяти (в кочевых обществах это, как правило, фольклор и обычное право) и в письменных сочинениях. Историческое знание выступает при этом фактором политического сознания, потому что представления о государственности прошлого служат предпосылкой для осмысления и воплощения принципов организации современных политических структур. Выделяются следующие характерные для государственной традиции черты[143]: а) повышенная роль субъективного фактора[144] в создании и возрождении традиции; б) хронологическая прерывность — соответствующие элементы государственного строя могут возродиться там и тогда, где и когда для них сформируются подходящие условия и возникнет целесообразность применения; в) этническая прерывность — особенности государственности одного народа в каком-либо регионе наследуются последующим иноэтничным населением данной территории.

Эволюция государственных традиций в конце XIII–XIV в. Население разных частей Монгольской империи не было связано ни экономическим, ни культурным, ни тем более этническим единством. Это обстоятельство порождало сепаратизм улусных ханов: ведь чтобы сохранить свое господство, они были вынуждены приспосабливаться к местным условиям. Джучиды и Хулагуиды приняли ислам и вместе с ним ориентацию на городскую мусульманскую бюрократию и купечество; юаньские императоры китаизировали двор и всю державу, установив налогообложение, провинциальное деление и создав чиновничий аппарат в традиционно китайских формах. Чагатайские царевичи перессорились между собой, их улус попал в зависимость от Угедэида Хайду, а затем распался. Созданная Чингисханом и его внуками империя к концу XIII в. перестала существовать как единое целое.

Причины этого раскрываются в каждом исследовании по монгольскому средневековью. Но нас интересует судьба кочевого государственного наследия. Как уже говорилось, его применение было рассчитано прежде всего на монгольские и тюркские народы евразийской степи, которые были носителями традиции и оказались ее жертвами. Мы видели, что традиционные нормы государственного строительства, возникшие у кочевников, оказались наиболее жизнеспособными на степных территориях империи — в Монголии и Золотой Орде, чего нельзя сказать об улусах Чагатая (в его мавераннахрской части) и Хулагу. Оседлые же цивилизации, включенные в Еке Монгол улус, имели собственную развитую государственность, поэтому правление завоевателей там осуществлялось руками туземных властей (русские княжества, Уйгурия, енисейская Кыргызия) или монгольские власти сами перенимали местные административные системы (Иран, Китай). Следует учесть, что в первые десятилетия после смерти Чингисхана его авторитет как основателя царства и сакрализованного предка регламентировал многие аспекты государственных отношений. Преклонение перед создателем империи обеспечило на первых порах сохранение освященных им политических и идеологических норм. Другими словами, на общекочевническую государственную традицию наложилась другая, стимулировавшая ее, — «чингисовская».

Но развитие общественных отношений, жесткая экономическая зависимость от оседло-земледельческих областей вызывали затухание, девальвацию обеих традиций. Инертность традиционных учреждений не позволяла оперативно и точно регулировать политические и социальные (феодализационные) процессы. Поэтому, когда появились достаточные причины и объективная, даже настоятельная необходимость замены кочевых форм государственности на оседлые, эти формы утратили первоначальную абсолютную значимость и остались лишь в сфере военного строительства и придворном церемониале. Указанный процесс можно рассматривать как двухплановый. Во-первых, шло формирование новых, синтезных, оседло-кочевых традиций, все более отрывавшихся от центральноазиатской основы. Во-вторых, и это главное, в улусных ханствах набирали силу мощные традиции, которые существовали в порабощенных странах до завоевания. Кочевое государственное наследие на чуждой для себя почве соперничать с ними не могло.


Загрузка...