«Свершилось. Мы сидим на Вильгельмштрассе. Гитлер — рейхсканцлер. Как в сказке!.. У всех на глазах слезы. Мы пожимаем Гитлеру руку. Он это заслужил» (из дневника Йозефа Геббельса от 31 января 1933 г.[48]).
Гитлер стал канцлером в тот момент, когда популярность НСДАП пошла на спад, а в экономике наметился некоторый подъем. 30 января 1933 г. нельзя назвать ни завершающей точкой политического триумфа национал-социалистов, ни результатом тяжелого экономического кризиса, с 1929 г. охватившего и Германию. Следовательно, Гитлер не был случайностью, но не был и неизбежностью. Гитлера захотели. Коалиция сил и интересов, которая привела его к власти, оказалась не менее многослойной и противоречивой, чем само национал-социалистическое движение. Вопрос о том, во что это выльется, оставался открытым, несмотря на то что многое можно было предсказать.
Престарелый рейхспрезидент Гинденбург увидел множество знакомых лиц, принимая утром 30 января присягу от своего седьмого канцлера. Тот держался скромно. Помимо Гитлера, НСДАП в новом кабинете представляли только двое ее членов: Вильгельм Фрик, с 1930 г. получивший возможность набраться управленческого опыта в Тюрингии, стал рейхсминистром внутренних дел; Герман Геринг в качестве министра без портфеля взял на себя функции рейхскомиссара воздушного сообщения и исполняющего обязанности министра внутренних дел Пруссии. Рейхсминистр экономики, продовольственного снабжения и сельского хозяйства Альфред Гугенберг и рейхсминистр юстиции (с 1 февраля) Франц Портнер представляли Немецкую национальную народную партию (НННП). Все остальные члены правительства являлись беспартийными консерваторами, в том числе, как и в кабинете Шлейхера, министр иностранных дел барон фон Нейрат, министр финансов граф Шверин фон Крозиг, министр почты и транспорта барон Эльц фон Рюбенах. Руководитель «Стального шлема» Франц Зельдте получил пост министра труда, Франц фон Папен — должности вице-канцлера и рейхскомиссара Пруссии, законное социал-демократическое правительство которой было низложено во время канцлерства Папена в июле 1932 г. Министром рейхсвера стал генерал фон Бломберг, не скрывавший своих симпатий к Гитлеру, так же как и новый глава его штаба генерал фон Райхенау.
Учитывая, как драматично протекали переговоры о формировании правительства, результат на первый взгляд выглядел не таким уж сенсационным. Фактически он мог показаться началом нормализации положения при условии, что в дальнейшем не будет попыток действовать вопреки воле сильнейшей партии. Но ведь НСДАП, завоевавшая на выборах в рейхстаг в ноябре 1932 г. около трети голосов, создавалась не для того, чтобы делить с кем-то государственно-политическую ответственность. Она открыто объявляла своей целью ликвидацию республики и построение «государства фюрера» по образцу фашистской Италии.
Ни противники, ни сторонники НСДАП не могли оставаться в неведении, поскольку Гитлер постоянно подчеркивал, что его партия будет добиваться власти легальным путем, чтобы затем упразднить партийную демократию. Зная об этом и испытывая страх перед социально-революционным потенциалом, силой и динамичностью национал-социалистического движения, «старые правые» долго лавировали, пока наконец не сложилась коалиция различных сил из националистической буржуазии, крупных землевладельцев, представителей экономики, бюрократии и рейхсвера, готовая пойти на риск и допустить Гитлера в правительство, даже если он войдет в состав кабинета с целью решительной перестройки государства и общества. Скептикам в собственных рядах консерваторы с легкомыслием, которое вряд ли оправдывалось претенциозной «программой обуздания», отвечали на этой последней стадии распада Веймарской республики[49], что Гитлера, дескать, за два месяца так прижмут, «что он запищит» (Франц фон Папен). И что же это за рейхсканцлер в таком случае?
Коалиция откровенно заявляла о намерении освободить немецкую политику от «марксизма». Коммунистов, которые на последних выборах добились своего лучшего результата (почти 17 % голосов), следовало вывести из игры, социал-демократов (20 % голосов), а вместе с ними профсоюзы— лишить по меньшей мере всякого политического влияния. Правые реакционеры были по горло сыты парламентаризмом. Они собирались установить прочное авторитарное президентское правление. По этому вопросу в новом кабинете также царило единство, как показала дискуссия о назначении новых выборов. Вице-канцлер мог быть уверен в согласии Гитлера, когда на втором заседании кабинета, 31 января, объявил: «Лучше всего теперь же установить, что предстоящие выборы в рейхстаг будут последними и впредь следует избегать возврата к парламентской системе»[50].
Выступлению Папена предшествовало сообщение Гитлера о состоявшейся утром беседе с прелатом Каасом и доктором Перлициусом — лидерами партии Центра, чье участие в правительстве обеспечило бы коалиции парламентское большинство и предоставило ей важный аргумент против роспуска рейхстага. Именно поэтому Гитлер быстро привел переговоры к срыву[51]: он не хотел, чтобы коалиция расширялась, чтобы Центр терпел его правительство, а парламент сколько-нибудь надолго сумел продлить свое существование. Канцлеру требовались новые выборы. Ради этого он даже готов был дать гарантии НННП: результаты выборов никак не повлияют на состав правительства, обещал он Гутенбергу, справедливо опасавшемуся за свою электоральную базу. Не прошло и 48 часов после образования кабинета, как рейхспрезидент подписал указ о роспуске рейхстага, избранного только 6 ноября прошлого года. Народ, сказал Гинденбург, должен выразить свое мнение о «правительстве национального сплочения»[52].
Гитлер, без сомнения, ожидал от НСДАП больших достижений на новых выборах. Как узнали его министры еще за день до принятия решения, он рассчитывал на то, что за правительственную коалицию будет отдан 51 % голосов. Фюрера манил шанс впервые провести избирательную кампанию, находясь на государственном посту. После неудачи прошлой осенью и последовавшего за ней внутрипартийного кризиса, который привел к уходу из партии последнего видного представителя левых национал-социалистов — Грегора Штрассера, солидный успех на выборах благотворно подействовал бы на НСДАП. Но главный мотив Гитлера заключался в другом: он добивался согласия немцев на проведение политики формирования антипарламентского и антимарксистского государства. Ему хотелось запустить процесс монополизации политического господства, имея плебисцитарную поддержку.
Разумеется, в начавшейся предвыборной борьбе это не выглядело столь однозначным и рассчитанным. Наряду с интенсивной пропагандой, без каких-либо ограничений использовавшей все технические средства, которые имелись в распоряжении правительства в эпоху Веймара, в том числе прямой доступ к радиовещанию, развернулся террор. Посягательства государства на свободу печати и собраний, санкционированные чрезвычайным постановлением рейхспрезидента «О защите немецкого народа», сопровождались все более масштабными силовыми акциями рядовых национал-социалистов против мероприятий и организаций коммунистической и социалистической партий, а заодно и партии Центра. После факельного шествия по берлинским правительственным кварталам вечером 30 января «коричневорубашечники» стали хозяевами улицы. А в левом лагере не прекращалась ожесточенная вражда между коммунистами и социал-демократами. К идейно-теоретическим обоснованиям тактики выжидания (пока фашистский эксперимент монополистического капитала «неизбежно» закончится коммунизмом) начало примешиваться разочарование. «Единый, от профсоюзов до КПГ, фронт против нынешнего правительства рейха», о котором Гитлер предупреждал коллег-министров[53], оставался химерой.
В действительности же наблюдался быстрый дальнейший упадок политико-культурного самосознания и в первую очередь критического мышления среди интеллектуалов и либерально-демократической буржуазии. Многие уже не сопротивлялись «фашизации общественной жизни»[54], происходившей с самого начала 1930-х гг., когда СДПГ была вытеснена из правительства. Наступало политическое омертвение: даже буржуазные деятели культуры почти не отреагировали, например, на закрытие полицией конгресса «Свободное слово», на котором было зачитано выступление Томаса Манна против национал-социализма. А уход в середине февраля Генриха Манна и Кэте Кольвиц из Прусской академии искусств, представлявший собой акт самопожертвования ради спасения этого учреждения, над которым нависла политическая угроза, расценивался как признание виновности и доказательство смирения[55]. Сила притяжения молодого, динамичного «движения к обновлению», пришедшего к власти после многолетней борьбы, была велика. Перед ней не могли теперь устоять умы и организации, до сих пор выжидавшие и державшие дистанцию. Повсеместно звучавшее требование национал-социалистов «перестать стоять в стороне» находило в таких кругах серьезный отклик, и не всегда по оппортунистическим соображениям. Еще до того, как Йозеф Геббельс создал свою систему цензуры, важнейшие печатные органы, выражавшие общественное мнение, принялись демонстративно выказывать расположение к гитлеровскому правительству[56].
Несомненно, существовала некая политическая потребность в авторитаризме, и Гитлер отвечал духу времени. Но масштабы политических изменений, произошедших еще до выборов 5 марта 1933 г., нельзя объяснить только этим. Они стали результатом хитрой тактики, политического мастерства… и случая.
Как ни мало, казалось, было в правительстве национал-социалистов, все необходимое для «атаки против марксизма» (так сформулировал Гитлер свой «предвыборный лозунг» в кабинете министров[57]) паладины рейхсканцлера Геринг и Фрик сумели обеспечить, и прежде всего важнейшее — доступ к полиции, в первую очередь в столице рейха и в Пруссии. В качестве исполняющего обязанности прусского министра внутренних дел Геринг уже 7 февраля, через день после распоряжения Гинденбурга о роспуске прусского ландтага, назначил группенфюрера СС Курта Далюге «комиссаром особого назначения». Политическая чистка, которую Далюге практически как частное лицо провел в министерстве внутренних дел и аппарате берлинской полиции, стала образцом для последующих акций на местах.
Зимой, пока общественность занималась лихорадочной предвыборной борьбой, в Пруссии национал-социалисты намечали пути проникновения в аппарат государственного управления и овладения им. Сурового режиссера этого сценария звали Геринг. Его так называемый расстрельный приказ от 17 февраля предписывал сотрудникам полиции под угрозой дисциплинарного взыскания «принимать самые жесткие меры против деятельности враждебных государству организаций… и при необходимости без колебаний применять оружие»[58]. «Национальные объединения» и их пропаганду должностным лицам теперь, напротив, надлежало всячески поддерживать. Это еще сильнее ограничивало свободу действий левых партий и открывало СА и СС простор для террористических акций. Нападения на предвыборные собрания оппозиции теперь зачастую просто не фиксировались в полицейских сводках, а во время уличных стычек полиция держалась в стороне, если туго приходилось только «марксистам». В последние недели перед выборами в Германии произошло 69 политических убийств, 18 жертв были национал-социалистами[59]. Наконец, когда из рядов СА, СС и «Стального шлема» около 50 000 человек было принято в штат «вспомогательной полиции» (якобы для того, чтобы противостоять усиливающимся бесчинствам коммунистов), террор «коричневорубашечников» набрал такие обороты, что Гитлер и Геринг стали призывать их к дисциплине.
В последние годы Рурская область и такие крупные города, как Берлин и Гамбург, постоянно становились свидетелями чуть ли не гражданской войны между правыми и левыми радикалами, причем не только во время предвыборных кампаний. А теперь вообще вся политическая атмосфера пропиталась духом насилия. К агрессивности рядовых национал-социалистов прибавилось использование для борьбы с врагом средств государственной власти. Так, с помощью чрезвычайного постановления от 4 февраля удалось практически заткнуть рот коммунистам и создать серьезные препятствия прусской социал-демократической печати. Бесцеремонность действий нынешних властей затмевала все, что предшествующим правительствам, тоже не отличавшимся деликатностью, раньше приходилось прикрывать запретами на публикации в газетах (им с 1930 г. давал такую возможность закон о защите республики). Впрочем, Геринг переусердствовал и по мнению имперского суда, который отменил многие санкции против изданий СДПГ. Параллельно рейхсминистру внутренних дел Фрику при попытках ввести подобные запреты в других землях, за пределами Пруссии, пришлось столкнуться с упорным сопротивлением — правда, не в тех случаях, когда они были направлены против газет КПГ. Когда 27 февраля 1933 г. загорелся рейхстаг, политическая участь коммунистов была предрешена. Правительству еще до выборов представились повод и законное основание, чтобы нанести сокрушительный удар по КПГ — и окончательно аннулировать принцип правового государства.
Первая реакция Гитлера на ночной пожар, кажется, мало отличалась от реакции Геринга, который тут же назвал его началом коммунистического переворота и упорно настаивал на своем, хотя арест голландского коммуниста Маринуса ван дер Люббе не дал соответствующих улик. Во время обсуждения положения в кабинете министров на следующее утро Геринг продолжал придерживаться своей версии. Канцлер же, не в первый раз за эти недели, стал изображать великого государственного деятеля: «Настал психологически верный момент для противоборства. Дольше ждать бессмысленно. КПГ готова на все. Борьбу с ней нельзя ставить в зависимость от каких-либо юридических соображений»[60]. Последняя фраза была адресована колеблющимся консерваторам, явно одобрявшим разгром КПГ, но возражавшим против растущего пренебрежения правом. В данном случае национал-социалисты собирались пойти по другому пути, нежели охота на коммунистов, облеченная в правовые формы, — по пути террористического насилия со стороны штурмовиков. Но Гитлер получил «законодательную» базу для своих действий, которую сам и предложил, пересыпая свое выступление банальностями (вроде необходимости объявить благодарность пожарным). Уже во второй половине дня 28 февраля кабинет снова собрался и в срочном порядке утвердил представленный Фриком проект постановления «О защите народа и государства». В тот же день рейхспрезидент поставил под ним свою подпись.
Со ссылкой на 48-ю статью Веймарской конституции, наделявшую президента полномочием принимать чрезвычайные законы, постановление лишало силы основные права граждан. Свобода личности, слова, печати, союзов и собраний, тайна переписки и телефонных переговоров, неприкосновенность собственности и жилища отменялись одним росчерком пера. Кроме того, правительство рейха теперь получило право в целях «восстановления безопасности и порядка» в землях «временно брать на себя» полномочия местных органов власти. Так еще до выборов создавались использованные позже юридические схемы унификации земель национал-социалистами. Давая возможность неограниченного расширения изначальной формулировки «отпор антигосударственным насильственным действиям коммунистов», постановление, принятое после поджога рейхстага, сыграло главную роль в процессе насаждения власти национал-социалистов. Теперь любой политический узник по воле властей мог содержаться под арестом без суда сколько угодно времени. Это необъявленное чрезвычайное положение действовало до самого конца правления национал-социалистов. Эрнст Френкель справедливо назвал постановление от 28 февраля «конституционным актом» Третьего рейха[61].
Систематическое преследование коммунистов началось еще в ночь пожара. В Пруссии, уже «унифицированной», в последующие дни были арестованы депутаты-коммунисты и многие функционеры КПГ, в том числе ее председатель Эрнст Тельман. После назначения Гитлера рейхсканцлером и безуспешного призыва к всеобщей забастовке 31 января компартия готовилась уйти в подполье, но недооценила темпы политических перемен, а также, вероятно, бдительность политической полиции[62]. Разумеется, репрессии коснулись и партийных бюро, и коммунистических газет: первые были захвачены, разгромлены или закрыты, вторые — запрещены. Прусскую социал-демократическую прессу запретили на две недели, однако ее выход позже практически не возобновился.
За пределами Пруссии гитлеровскому правительству пока приходилось вести себя сдержаннее, несмотря на возможности, которые предоставляло постановление от 28 февраля. Хотя меры, принимаемые против коммунистов в южногерманских землях, с точки зрения национал-социалистов, отнюдь нельзя было назвать удовлетворительными, открытый конфликт имперских и земельных властей накануне выборов только повредил бы престижу нового правительства, которое в кругах буржуазии и крестьянства так хвалили за «решительные действия». Таким образом, выборы 5 марта в разных регионах Германии проходили в неодинаковых политических условиях. В Пруссии политические препятствия воздвигались не только перед КПГ, но и перед СДПГ, и даже перед партией Центра, в других же землях, где еще не заправляли национал-социалисты, последняя могла довести свою предвыборную кампанию до конца почти без помех. Однако партиям демократической оппозиции нечего было противопоставить гипнотической силе гитлеровской пропаганды. Никто и не ждал ничего иного, кроме победы на выборах правой коалиции. Еще до поджога рейхстага один муниципальный чиновник из Верхней Баварии подытожил глас народа по этому поводу следующим образом: «Гитлер сейчас как следует наводит порядок в Пруссии, вытряхивает паразитов и кровопийц. Хорошо бы ему и в Баварию заглянуть, особенно в Мюнхен… Если Гитлер и дальше будет так работать, то приобретет на грядущих выборах в рейхстаг доверие большинства немецкого народа»[63].
Тем поразительнее, насколько верным оказался осторожный прогноз Гитлера насчет 51 % голосов. Коалиция завоевала всего на 0,9 % больше, и этого хватило для абсолютного парламентского большинства, но НСДАП сама по себе была далека от триумфа даже в сравнении с плохими результатами прошлого ноября, которые она теперь улучшила на 10,8 %, получив 43,9 % процента голосов. Восхищение Гитлером отнюдь не везде трансформировалось в голоса, отданные НСДАП. Сильнейшие ее бастионы располагались в аграрных областях Северной и Восточной Германии. Но особенно возросло влияние национал-социалистов в католической Баварии и в Вюртемберге, где, поглотив антиклерикальные и мелкобуржазные партии, НСДАП добилась практически такого же результата, как в среднем по всему рейху. Правда, львиную долю голосов ей принесли не бывшие приверженцы других партий, а те, кто до сих пор не ходил на выборы. Вообще чрезвычайно высокая для Веймарской республики явка избирателей (88,7 %) — одна из самых примечательных особенностей выборов 5 марта. Мобилизация новых избирателей обеспечила национал-социалистам почти половину из пяти с половиной миллионов прибавившихся у них голосов. В общей сложности за Гитлера проголосовали около 17,3 миллиона немцев[64].
Хотя полностью поставленных целей на выборах НСДАП не достигла, она все же добилась желаемого: все прочие партии проиграли ей и в процентном, и в политическом отношении. Это относилось даже к Немецкой национальной партии, принявшей теперь название «Черно-бело-красный боевой фронт», и к партии Центра: хотя они и завоевали около 200 000 новых голосов, это не шло ни в какое сравнение с приростом голосов у НСДАП. Положение СДПГ в абсолютном выражении фактически не изменилось, КПГ потеряла более 1,1 миллиона избирателей. В то время как результаты Центра и социал-демократов в последний раз продемонстрировали сплоченность идеологических блоков, мало подверженных воздействию даже самой активной пропаганды, сокращение электоральной базы коммунистов свидетельствовало о значительном «дрейфе» избирателей, обусловленном «бессознательным родством»[65]радикальных партий и общим источником рекрутирования их членов — в среде тех, кто наиболее пострадал от экономического кризиса. Понимая, что КПГ преследуют чем дальше, тем больше, особенно в Пруссии, избиратели, выражавшие в первую очередь социальный, не оформленный идеологически протест, склонялись к принятию прагматичного решения — обратиться к более действенной силе, перейти от коммунистов к национал-социалистам. Одним из аргументов в пользу такого решения наверняка служило влияние, которым национал-социалисты пользовались уже на многих предприятиях, когда вставал вопрос о предоставлении рабочих мест.
По отношению к коммунистам и по их результатам на выборах можно судить, насколько еще осторожно и уважительно Гитлер обращался со своими партнерами-консерваторами в первые недели канцлерства. Полностью запретив КПГ перед выборами, НСДАП, вероятно, завоевала бы абсолютное большинство, при котором НННП стала бы ей не нужна. Но фюрер предпочел демонстрировать «сращивание»[66] национал-социалистического движения с признанными властными группами, чтобы иметь возможность претворить успех на выборах в соответствующее государственное и общественное влияние, не вызывая раздражения у военных и промышленников. Дорога к монополизации политической власти оказалась длиннее, чем дальнейшее существование партий, которым оставалось всего-то несколько месяцев жизни.
На первом заседании правительства, через два дня после окончательного подведения итогов голосования, Гитлер вел себя почти так же, как национал-социалистическая пресса, писавшая о результатах выборов со смесью торжества и угрозы. Он «лично рассматривает события 5 марта как революцию», заметил канцлер для протокола, «в Германии в конце концов больше не будет марксизма». Он оспорил тот факт, что «многие коммунисты перешли в лагерь национал-социалистов», но, скорее, по обязанности. Его больше занимал не анализ результатов выборов, а последствия, которые они за собой должны были повлечь: «Теперь нужно начать широчайшую работу по пропаганде и просвещению, чтобы не наступила политическая летаргия… Необходимо смелее взяться за решение проблемы взаимоотношений центра и земель»[67]. Первая фраза предвосхищала создание рейхсминистерства народного просвещения и пропаганды, вторая подразумевала уже начавшуюся «унификацию» земель, которые пока еще не находились под контролем национал-социалистов.
В Гамбурге механизм заработал еще в день выборов, когда сотрудники национал-социалистической полиции вывесили на общественных зданиях флаги со свастикой. Слаженная игра нацистского гауляйтера и рейхсминистерства внутренних дел стала характерной чертой процесса унификации, повсюду протекавшего весьма схоже[68]. Местные вожди НСДАП намеренно поощряли выступления своих штурмовых отрядов, захватывавших учреждения и грозивших «недовольством народа» перед лицом «невыносимой политической обстановки». Тем самым они давали национал-социалистическому рейхсминистру внутренних дел повод для вмешательства. Ссылаясь на постановление «О защите народа и государства», Фрик отдавал распоряжения (чаще всего по телеграфу) о назначении так называемых полицейских комиссаров; в вольном ганзейском городе Гамбург, где буржуазно-социал-демократическую коалицию в сенате уже деморализовало закрытие газеты СДПГ по требованию берлинского правительства, это было сделано вечером 5 марта.
На следующий день то же самое произошло в Любеке, Бремене и Гессене. В Бадене, Вюртемберге, Саксонии и Шаумбург-Липпе (где накануне правительство ушло в отставку) рейхскомиссары взяли под свой контроль полицию 8 марта. Наконец, 9 марта Фрик назначил для Баварии комиссара, облеченного общеимперскими полномочиями, — бывшего командира добровольческого корпуса Франца Ксавера фон Эппа. Сменить власть в Мюнхене оказалось труднее всего, потому что местное правительство, возглавляемое Баварской народной партией, уже несколько недель пыталось заручиться поддержкой рейхспрезидента. Кроме того, ходили слухи о сепаратистских тенденциях, и существовала угроза, что рейхскомиссар будет арестован, как только пересечет Майн. Однако ничего подобного не произошло: во-первых, потому что католики-консерваторы, монархисты, сепаратисты, федералисты, антиклерикалы и «бело-голубые»[69] государственники были неспособны делать одно общее дело, тем более объединиться ради него с баварскими социал-демократами; во-вторых, потому что противник не пришел извне, из Пруссии, а находился в самой «столице движения».
Происходившее в Баварии и других местах еще раз выявило разницу между традиционными партиями с их элитой, во многих отношениях потерявшей гибкость, и динамичными силами гитлеровского движения. «Системные политики», способные в отдельных случаях проявить личное мужество, просто не доросли до радикальных форм действий, характерных для национал-социалистов. Это относилось и к баварскому премьер-министру Генриху Хельду, который даже 8 марта, когда «коричневорубашечники» давно стали типичным явлением на улицах земельной столицы, довольствовался уверениями Гинденбурга, что рейхскомиссара в Баварии не будет. Исходя из этого Хельд сопротивлялся нажиму мюнхенских партийных бонз — Адольфа Вагнера, Эрнста Рёма и Генриха Гиммлера, которые ультимативным тоном требовали назначить Эппа генеральным комиссаром и грозили восстанием штурмовиков. Но на следующий день, когда пришло соответствующее указание от рейхсминистра внутренних дел, правительство Баварии сдалось. Этому немало способствовал отказ министерства рейхсвера (вполне предсказуемый при данном положении дел) оказать уже мобилизованной земельной полиции в случае необходимости поддержку против отрядов СА. Рейхскомиссар Эпп назначил Рёма и Германа Эссера комиссарами особого назначения, Вагнера — своим «уполномоченным» в министерстве внутренних дел, а рейхсфюрера СС Гиммлера — исполняющим обязанности начальника управления полиции Мюнхена. 16 марта кабинет Хельда — последним из «унифицированных» земельных правительств — официально ушел в отставку. Его заменили министерством, почти сплошь состоящим из национал-социалистов[70].
В конце марта за сменой земельных правительств последовало преобразование земельных парламентов — ландтагов. «Временный закон об унификации земель» предписал привести распределение мандатов в них в соответствие с результатами выборов в рейхстаг — везде, за исключением Пруссии, где в это время состоялись новые выборы в ландтаг. Поскольку мандаты коммунистов в расчет не принимались, правительственная коалиция или одна НСДАП повсюду получили большинство. Но ландтаги отныне потеряли всякое политическое значение, так как закон об унификации наделял земельные правительства полномочиями принимать законы, даже конституционного характера, без участия парламента.
Неделю спустя «Второй закон об унификации земель» поставил над политически усилившимися земельными правительствами новый институт имперских наместников — штатгальтеров. Это знаменовало собой не начало долго обсуждавшейся в Веймаре имперской реформы, которую национал-социалистический режим и не собирался осуществлять, а подведение черты под суверенитетом земель. Одиннадцать штатгальтеров, назначаемых рейхспрезидентом по предложению канцлера, должны были гарантировать «верность политическим ориентирам, намеченным рейхсканцлером». Исключение составляла Пруссия, где функцию штатгальтера выполнял сам рейхсканцлер, тем самым как бы возрождавший конституционные отношения, существовавшие при Бисмарке. На самом деле Гитлер таким образом все больше оттеснял в сторону своего вице-канцлера: Папену теперь пришлось сложить с себя обязанности прусского рейхскомиссара, предоставляя свободу действий прусскому премьер-министру Герингу.
В других землях реальная власть штатгальтера в значительной степени определялась его положением гауляйтера или предводителя штурмовых отрядов. Это видно на примере Баварии, куда Гитлер назначил наместником не одного из шести гауляйтеров, а не имевшего большого влияния в НСДАП рейхскомиссара Эппа. Как и следовало ожидать, «христианнейшему генералу» не удалось сосредоточить в своих руках реальную власть, зато, остановив свой выбор на Эппе, Гитлер сумел избежать необходимости выделить кого-то из гауляйтеров и позволить ему занять господствующее положение, какого впоследствии добился Адольф Вагнер. Рейхсканцлер сделал неплохой шахматный ход, учитывая, какую силу весной 1933 г. еще представляли «старые борцы», сосредоточенные в Баварии: недовольные политикой Берлина и тем, как до сих пор протекал захват власти, наиболее революционные внутрипартийные течения могли образовать там внушительную оппозицию.
Если до выборов рядовые нацисты служили в основном декорацией, усиливавшей воздействие выступлений Гитлера на массы, то при покорении земель им впервые досталась активная политическая роль. Очевидно, что без давления партийных низов этот процесс вряд ли удалось бы всего лишь за четыре дня довести до сплошной «унификации» правительств. Успех порождал новые требования. Теперь господство НСДАП в государстве олицетворяли собой не только рейхсканцлер, получивший свой пост в результате закулисных переговоров, и несколько министров. Национал-социалистические рейхскомиссары, премьер-министры, гауляйтеры и руководители СА претендовали на прямое политическое влияние. Это означало серьезный сдвиг в процессе проникновения национал-социалистов в сферу государственной власти вплоть до муниципального уровня.
Символом «партийной революции снизу»[71] стали специальные комиссары и особые уполномоченные СА, а также вспомогательные полицейские отряды СА и СС, сформированные теперь и за пределами Пруссии. В Баварии шефу штурмовиков Рёму удалось наводнить комиссарами СА все органы внутренних дел. Свирепые гауляйтеры хвастались тем, что заставили «прогнившую» бюрократию прислушиваться к политическим пожеланиям партии. Жертвы террора намечались уже не только в «марксистской» среде, где рабочие деятели подвергались арестам и истязаниям, а партийные бюро, редакции газет, потребительские товарищества и профсоюзные центры — безжалостным погромам. В городах и деревнях началось «сведение счетов» с отдельными противниками из числа буржуазии и коммерсантами-евреями. Ориентируясь на происходившее в земельной администрации, руководители районных и местных организаций НСДАП претендовали на политическое руководство своими регионами, при «чистке» местной администрации вожаки СА часто подчиняли себе местную полицию. Неугодных служащих увольняли. «Движение» контролировало улицу и все в большой степени начинало контролировать общественное пространство. Но власть его была результатом воцарившегося хаоса и запугивания всех и вся, а не претворения в жизнь какого-то особого плана. Многое определялось не столько расчетом, сколько яростной решимостью бесчисленных «унтерфюреров» внести свою лепту вдело «национального подъема» — и получить от этого личную выгоду.
Захват власти снизу не был этапом классической революции. Нельзя назвать его и «ночью длинных ножей», невзирая на все аресты, пытки и убийства. Констатируя это, мы нисколько не умаляем жестокости совершившегося: только в Берлине штурмовики держали свои политические жертвы в 50 так называемых бункерах. В сравнении с этими безымянными узниками около 25 ООО «превентивно арестованных», сидевших в прусских тюрьмах в марте — апреле 1933 г., могли почитать себя чуть ли не в безопасности. Для ситуации тех дней характерно параллельное существование откровенно террористического насилия и извращенного, но во многих областях функционирующего без изменений правопорядка. В «государстве правовых норм», частично утратившем свою силу, начинали проступать черты «государства чрезвычайных мер» (Френкель).
Пока Веймарскую конституцию не отменили, отказываться от формальной легализации нелегальных акций было нежелательно. Даже учреждение концлагерей имело «правовую» основу в виде постановления «О защите народа и государства», и об открытии первого лагеря под управлением СС на территории бывшего военного завода на окраине Дахау мюнхенский полицай-президент Гиммлер официально объявил на пресс-конференции 20 марта 1933 года[72].
«Двойное государство» — чрезвычайных мер и правовых норм — явилось выражением сути фашистского господства, а не специальной уловкой, чтобы его замаскировать. В маскировке, учитывая мнение большинства населения весной 1933 г., не было особой надобности, даже представители НННП в правительстве предпочитали отгонять сомнения фразой: «Лес рубят — щепки летят». Разве Гитлер, выступая по радио 12 марта, не потребовал от своих людей «строжайшей беспрекословной дисциплины» и не предостерег, чтобы те не создавали «помех нашему управлению или общественной жизни»?[73] Разве не следовало поэтому ожидать, что «эксцессы» с представителями буржуазного лагеря прекратятся и покой и порядок вернутся, как только национал-социалисты окончательно сведут столь желанные счеты с «марксизмом» и приструнят рабочее движение?
«День Потсдама» дал новую пишу подобным надеждам. Благодаря мастерской режиссуре Геббельса первое заседание нового рейхстага в потсдамской гарнизонной церкви превратилось во встречу «старой» Германии с «новой». Средства массовой информации миллионы раз на все лады повторяли, что совместное выступление убеленного сединами национального символа Гинденбурга и молодого «народного канцлера» Гитлера у гробницы Фридриха Великого олицетворяло собой «национальное возрождение», «единение» прусского духа и национал-социализма, слияние политической традиции и «революционной» динамики. Это была не «сентиментальная комедия»[74], как любила говорить впоследствии отрезвевшая буржуазия, а еще один (после выборов 5 марта) из плебисцитарных стимуляторов, к которым через определенные промежутки времени прибегал национал-социалистический режим. Неверная оценка воздействия политической символики помешала многим противникам Гитлера в то время увидеть реальную поддержку, которой уже пользовались национал-социалисты.
Гипнотический эффект национальных торжеств еще не прошел, когда рейхстаг снова собрался через два дня в Берлине, в здании оперы Кролля. Под сенью потсдамской гарнизонной церкви история немецкого парламентаризма пережила свой самый черный день. Благодаря принятию так называемого закона о предоставлении чрезвычайных полномочий исполнилось обещание, которое дали друг другу Гитлер и его партнеры по коалиции в январе: рано или поздно упразднить парламентаризм.
Поскольку, однако, даже такой антиконституционный замысел следовало реализовать хотя бы наполовину законным путем, требовалось «двойное большинство в две трети»: должны были присутствовать две трети из 647 членов рейхстага и две трети присутствующих проголосовать «за». НСДАП и «Черно-бело-красный боевой фронт» вместе получили 5 марта 340 мест в рейхстаге, следовательно, голосов все равно не хватало, даже если попросту вычесть 81 мандат арестованных или скрывшихся депутатов от КПГ из общего числа мандатов. Учитывая, что СДПГ отклонила бы «Закон о преодолении бедственного положения народа и рейха», нужна была поддержка хотя бы части партии Центра и Баварской народной партии. Социал-демократы могли вообще не явиться на заседание рейхстага. В таком случае необходимо если не согласие, то, по крайней мере, присутствие католиков-консерваторов, чтобы иметь кворум. В этой довольно неопределенной ситуации[75] руководство национал-социалистов исключило риск поражения с помощью уловки: непосредственно перед решающим голосованием в регламент с согласия представителей партии Центра было внесено изменение: теперь председатель рейхстага (Геринг) мог констатировать «присутствие» депутатов, отсутствующих без уважительной причины. Таким образом, число присутствующих обладателей мандатов устанавливалось им по своему усмотрению, и для политического перевеса голоса Центра больше не требовались. Впрочем, Гитлер уже заручился благосклонностью этой партии с помощью ряда обещаний, касающихся культурной и церковной политики, которые летом приведут к заключению конкордата с Ватиканом. К тому же в разговоре с прелатом Каасом и двумя другими политиками Центра канцлер заявил о своем согласии сформировать «небольшой комитет», который будет постоянно получать информацию о текущих мероприятиях, осуществляемых правительством рейха на основе закона о предоставлении чрезвычайных полномочий; четыре дня спустя Гитлер на заседании кабинета недвусмысленно дал понять, что комитет будет собираться только в тех случаях, «когда правительство рейха сочтет это целесообразным»[76].
К этому моменту закон о предоставлении чрезвычайных полномочий был уже принят, парламент передал правительству законодательную компетенцию и даже право на изменение конституции. Он собственноручно лишил себя власти, как предполагалось, на четыре года, до 1 апреля 1937 года.
Пессимистические настроения, «чувство национального долга», иллюзорные надежды на то, что готовность к адаптации и сотрудничеству впоследствии будет оценена по достоинству, а также тактические соображения по поводу спасения собственной организации побудили согласиться с законом все буржуазные оппозиционные партии. У депутатов от Немецкой государственной партии и партии Центра перед этим были внутрифракционные разногласия, но в конце концов все присутствующие — кроме социал-демократов — проголосовали «за». Председатель СДПГ Отто Вельс обосновал протестное голосование своей фракции, уже сократившейся на 26 депутатов из-за арестов и перехода на нелегальное положение, в последней проникнутой демократическим духом речи — она прозвучала в зале, украшенном свастикой и заполненном штурмовиками. Никогда еще рейхстаг не был настолько отстранен от контроля за общественными делами, сказал он, как это происходит сейчас и будет происходить в дальнейшем благодаря закону о предоставлении чрезвычайных полномочий. «Мы, социал-демократы, знаем, что факты политической силы нельзя устранить одними протестами в рамках закона. Мы видим, что ваше господство в данный момент есть факт политической силы. Но правосознание народа — тоже политическая сила, и мы не перестанем взывать к этому правосознанию». Закончил Вельс сдержанным обращением к «преследуемым и притесняемым». В его словах нельзя было не расслышать признания, что рабочее движение упустило время для открытой борьбы против режима. Гитлер с наслаждением отпустил реплику: «Я и не хочу, чтобы вы голосовали за это! Германия должна стать свободной, но не благодаря вам!»[77]
В сравнении с постановлением «О защите народа и государства» закон о предоставлении чрезвычайных полномочий имел меньшее значение для процесса насаждения национал-социалистической власти. Однако он довел до конца некий промежуточный этап (самоустранения партий, а в глазах нации и мировой общественности лишний раз подтвердил «курс на законность», взятый новыми хозяевами страны. Гитлер еще в преддверии голосования утверждал на заседании кабинета, что «одобрение закона о предоставлении чрезвычайных полномочий в том числе и партией Центра будет означать повышение нашего престижа за рубежом»[78].
В противоположность ситуации в Германии, где количество «павших на мартовских баррикадах»[79] исчислялось сотнями тысяч, а НСДАП в начале мая пришлось ввести ограничения на прием новых членов, чтобы защитить себя от неконтролируемого наплыва восторженных поклонников Гитлера и оппортунистов[80], общественное мнение за рубежом действительно представляло серьезную проблему. Особенно подробно и, следовательно, не слишком лестно освещала «революционные» события в Германии американская пресса, представленная в Берлине весьма активным корреспондентским корпусом. Аресты тысяч политических противников, участившиеся нападения на врачей, служащих и предпринимателей еврейского происхождения журналисты в контексте постановления «О защите народа и государства» очень точно характеризовали как результат установившегося в стране чрезвычайного положения.
Публичные заявления эмигрантов — социалистов и евреев — еще сильнее вредили имиджу гитлеровского правительства. В конце марта генеральный консул Германии в Нью-Йорке телеграфировал в Берлин, что в Мэдисон-Сквер-Гарден запланирован «массовый митинг против якобы творящихся в Германии зверств»[81]. Министр иностранных дел Нейрат не без успеха старался удержать католическое духовенство США от участия в подобных митингах, намечавшихся и в других американских городах, а Геринг взялся проинформировать зарубежную прессу об истинном «положении дел в Германии»: «Никому не вырывали ногти и не отрезали уши, и зрение все сохранили. Число умирающих ежедневно не превышает количества жертв политических инцидентов прошлых лет». Отдельных евреев действительно задерживали и избивали, но «целый ряд членов национальных союзов, которые оказались повинны в злоупотреблениях, были наказаны и исключены». Последнее заявление, естественно, носило исключительно пропагандистский характер, да и уверения Геринга: «Ни правительство, ни я сам никогда не потерпим, чтобы кто-то подвергался преследованию только за то, что он — еврей», — были чистейшей ложью. Не переведя дыхания, прусский премьер-министр объявил о «мерах против разрастания еврейского элемента» и напомнил, «что в народе существуют сильные антисемитские настроения. Но, несмотря на это, магазины открыты — что служит доказательством железной дисциплины, которой сопровождается национальный подъем»[82].
Геббельс и Гитлер руководствовались той же логикой. Канцлер, точно так же меняя местами причины и следствия, обосновывал несколько дней спустя в кругу министров необходимость «защитных мер» против негативной реакции за рубежом, подготовку которых уже начал специально созданный в НСДАП «Центральный комитет по защите от обвинений в зверствах и бойкоте со стороны евреев» под руководством нюрнбергского гауляйтера, главного редактора журнала «Штюрмер» Юлиуса Штрайхера. Невзирая на заверения еврейской общины Берлина и имперского представительства немецких евреев в своей лояльности, национал-социалистическое руководство 31 марта дало сигнал к началу бойкота. На следующее утро перед еврейскими магазинами, приемными врачей и адвокатов были выставлены посты штурмовиков и эсэсовцев. По замыслу организаторов, эта акция должна была «дойти до самой маленькой деревушки, чтобы нанести удар и по мелким еврейским торговцам на селе»[83].
Кампания потерпела двойную неудачу: молчаливое большинство немцев себя с ней не идентифицировало, и независимую зарубежную прессу заставить замолчать не удалось. Американские газеты, естественно, во всех подробностях сообщали о новых формах дискриминации, а немецкие домохозяйки постарались сделать необходимые закупки в еврейских универмагах и текстильных лавках до начала бойкота. И то, и другое можно было предвидеть заранее, так что встает вопрос о более глубинных причинах акции. Ключ к их пониманию дал ее главный организатор — Йозеф Геббельс — в своем выступлении по радио вечером 1 апреля. Новоиспеченный министр пропаганды, оправдывая централизованно подготовленную акцию, намекнул, что в противном случае следует ожидать вспышки неконтролируемого «народного гнева». Это был непревзойденный образец цинизма, содержавший, однако, зернышко истины.
Гитлер, принимая решение о бойкоте, действительно шел навстречу пожеланиям партийных низов: ему нужно было удовлетворить старый радикально-антисемитский лагерь, олицетворяемый руководителем комитета по бойкоту Штрайхером, дать выход «революционной» активности СА и одновременно сделать что-то для традиционной партийной клиентелы в Национал-социалистическом союзе борьбы за ремесленное сословие, чьи экономические претензии были прежде всего направлены против конкуренции со стороны еврейских универмагов. Весьма разнородным элементам внутри национал-социалистического движения, желавшим насладиться властью и силой, в первые апрельские дни 1933 г. сознательно было открыто поле деятельности. В то же время получала обоснование главная претензия партийного руководства, которое теперь могло не только притязать на государственную власть, но и осуществлять ее.
Такую же двойную функцию выполнял изданный несколькими днями позже «Закон о восстановлении профессионального чиновничества»[84], предоставлявший «правовые» средства для очистки государственного аппарата от политически «ненадежных элементов». «Арийский параграф» давал возможность целенаправленно увольнять с государственной службы сотрудников и должностных лиц еврейского происхождения. Характер применения и срок действия закона показывают, что он преследовал в первую очередь «практические» цели. Речь шла конкретно об устранении сравнительно небольших в количественном отношении групп служащих; тем самым продолжалось начатое еще правительством Папена наступление на осторожную «республиканизацию» государственной службы, проводившуюся в Веймарской республике. Лояльности «новому государству» от большинства служащих при этом не требовали. Со всей твердостью направляя процесс чистки в упорядоченно-государственное русло, определяя критерии отношения к евреям-фронтовикам (их благодаря вмешательству Гинденбурга не отправляли в отставку), регулируя рассмотрение претензий на пенсию, закон и позднейшие инструкции по его применению фактически ограничивали влияние рядовых партийцев и штурмовиков, которые своими бесчинствами в последние дни и недели создавали атмосферу величайшей неуверенности, чуть ли не хаоса.
Помимо актуальных политико-тактических мотивов в законе о профессиональном чиновничестве и апрельском бойкоте впервые с момента прихода национал-социалистов к власти нашел выражение их специфический расистский антисемитизм. «Сужение жизненного пространства евреев»[85] продолжалось и потом, но только сентябрьские «нюрнбергские законы» 1935 г. осуществили государственно-правовую дискриминацию немецких евреев, соответствующую национал-социалистической расовой идеологии. Как на этапе превращения НСДАП в массовую партию начиная с 1929–1930 гг., так и в первые годы Третьего рейха антисемитизм не стоял на первом плане ни в политике, ни в пропаганде. Популярность режима росла не благодаря, а, скорее, вопреки юдофобским элементам его политики, которая так и не смогла мобилизовать в свою пользу широко распространенный в народе «традиционный» антисемитизм. Тем не менее первые меры против евреев (как и против «марксистов») в принципе приветствовались как свидетельство решительного «наведения порядка». Политико-нравственное отупение общества, которое воспитывали путем запугивания, прогрессировало.
Впрочем, на протяжении всей своей двенадцатилетней истории режим редко правил исключительно с помощью насилия и террора. Идеология и пропаганда помогали преодолевать трудные периоды, однако не могли служить заменой ощутимых политических успехов или того, что можно было выдать за таковые. Гитлер понимал это лучше, чем другие.
На рубеже 1932–1933 гг. специалисты отметили приостановку экономического спада в стране. Когда ее дополнили политические перемены, Германский конгресс торгово-промышленных палат поспешил дать понять новому канцлеру, что теперь «наибольшее значение приобретает вопрос доверия». Самое главное, говорилось в меморандуме от 1 февраля, «чтобы при сильном правительстве наряду с государственной политикой преодоления партийных разногласий и привлечения всех сил, готовых участвовать в деле возрождения страны, проводилась в жизнь четкая политико-экономическая программа, отвечающая жизненным нуждам частного хозяйства»[86]. Но Гитлер не собирался позволять экспертам диктовать ему, когда и какие программы осуществлять. В недели, предшествовавшие мартовским выборам, в области экономической политики делалось мало, причем вполне сознательно. Правда, «экономическому диктатору» Гугенбергу позволялось предпринимать что-то на благо сельского хозяйства, но, когда рейхсминистр финансов сделал попытку ввести налог на владельцев универмагов (популярный как раз в национал-социалистических кругах как антиеврейская мера), Гитлер скомандовал отбой.
Во время предвыборной борьбы не следовало давать «каких-либо точных сведений об экономической программе». Судя по протоколу заседания кабинета министров, канцлер мотивировал это следующим образом: «Правительству рейха нужно обеспечить себе 18–19 миллионов голосов. Во всем мире не найдется экономической программы, которая смогла бы получить одобрение такой массы избирателей»[87].
Впрочем, осторожность, проявленная Гитлером в сфере экономики, объяснялась не только тактическими соображениями. Она свидетельствовала также об известной беспомощности фюрера в этих вопросах, но главным образом — о приоритете политики: строительству государственной власти подчинялось все остальное. Гитлер не скрывал этого даже от крупных промышленников, с которыми у него с начала 1930-х гг. завязывались все более тесные контакты. 20 февраля 1933 г. Гитлер, поддерживаемый Герингом, в присутствии президента рейхсбанка Шахта пообещал избранному кругу глав крупнейших промышленных концернов — «ИГ Фарбен», «Крупп», «Ферайнигте штальверке», «АЭГ», «Сименс», «Опель» и др. — «спокойное будущее», наращивание вооружений и никаких выборов «в ближайшие десять, а может быть, и сто лет». По-видимому, в качестве политико-экономической «концепции» этого оказалось достаточно, поскольку в результате той тайной встречи предвыборный фонд НСДАП увеличился как минимум на 3 млн рейхсмарок[88].
Хотя тема массовой безработицы играла известную роль в национал-социалистической предвыборной пропаганде, в действительности коалиционное правительство несколько месяцев ничего не предпринимало в сфере занятости. Даже с добровольной трудовой службой, создавать которую рекомендовалось Конгрессу торгово-промышленных палат «по государственным и социально-экономическим соображениям»[89], дело не продвигалось вперед. Было реализовано только принятое еще кабинетом Шлейхера решение о выделении на эти цели 600 млн марок — не без сопротивления Гитлера, требовавшего, чтобы государственные инвестиции шли в первую очередь рейхсверу, планы снабжения которого, однако, не представлялось возможным пересмотреть в сторону расширения в короткий срок. Правда, учитывая, что число безработных все-таки заметно сократилось (за первый год работы правительства Гитлера — с 6 до 3,7 млн чел.), дальнейшие государственные инициативы по обеспечению занятости казались уже не столь необходимыми. Приоритетным считалось решение политических задач, которое, впрочем, могло дать толчок и развитию экономики, если бы, скажем, удалось добиться, как изысканно выразился в своем меморандуме Конгресс торгово-промышленных палат, «послаблений в договорах о тарифных ставках». По сути, речь шла о том, чтобы ослабить позиции той стороны, которую представляли наемные работники; эта цель многие годы стояла у промышленников в списке первоочередных и самых желанных. При Гитлере это вылилось в сокрушительный удар по профсоюзам.
Несмотря на агрессивность, с какой национал-социалисты после мартовских выборов взялись преследовать социал-демократов и политически связанные с ними свободные профсоюзы, поначалу только пессимисты могли подумать, что дело закончится полным разгромом профсоюзного движения в Германии. Существование в НСДАП собственного квази-профсоюзного подразделения — Национал-социалистической организации производственных ячеек — само по себе, казалось, противоречило такой мысли. Да и тот факт, что левое крыло НСДАП, пока Грегор Штрассер в декабре 1932 г. не вышел из партии, принимало серьезное участие в переговорах о создании правительства «профсоюзной оси», к чему стремился Шлейхер, мог дать пишу надеждам, что национал-социалисты не будут вести против рабочих организаций такую же яростную борьбу, как против «марксизма».
Взяв власть в свои руки, национал-социалистическое руководство, по всей видимости, подумывало о том, чтобы признать право на существование за деполитизированным Всеобщим объединением немецких профсоюзов, но обескураживающие результаты выборов в производственные советы в марте 1933 г. положили конец этим намерениям. Хотя организация производственных ячеек, игравшая до тех пор второстепенную роль по сравнению со свободными профсоюзами, значительно усилила свои позиции, полученные ею в среднем около четверти мандатов никак нельзя было назвать уверенной победой: как и прежде, преклонение перед Гитлером не проникло за заводские ворота. Режим отреагировал спешно изданным законом о представительстве на предприятии, позволяющим работодателям без всяких церемоний увольнять сотрудников по одному только подозрению в «антигосударственной деятельности»; все предстоящие выборы в производственные советы были отложены на шесть месяцев. Кроме того, предполагалось назначить «имперских уполномоченных» в земельные органы труда и занятости, еще сильнее урезая тем самым права профсоюзов. Однако на заседании кабинета 31 марта вступление в силу соответствующей статьи отложили до тех пор, пока не будет завершена «планируемая перестройка профсоюзов на новых началах»[90]. Это прозвучало уже как похоронный звон.
Бессильный оппортунизм, демонстрируемый Всеобщим объединением профсоюзов после смены правительства, на самом деле только укреплял решимость национал-социалистов. Надеясь, что политический нейтралитет и добровольное стремление ограничиться экономическими и социальными вопросами получат достойное признание новой власти, объединение профсоюзов, возглавляемое старым социал-демократом Теодором Лейпартом, публично отмежевалось от СДПГ. Лейпарт тщетно умолял Гинденбурга — выражая наделку, что он по-прежнему является «хранителем и гарантом закрепленных в Конституции народных прав», — о защите от «террористических действий» «приверженцев правящих партий», угрожающих «жизни и собственности немецких рабочих»[91]. Эрозия политической власти профсоюзов, начавшаяся под действием массовой безработицы, продолжалась, приводя к упадку институционального самосознания, заметному как противникам, так и сторонникам профсоюзного движения. В этом заключалась одна из главных причин, не позволивших верхушке Всеобщего объединения немецких профсоюзов мобилизовать на борьбу четыре миллиона его членов. В «День Потсдама» объединение демонстративно заявило о своей готовности к сотрудничеству с «государственным режимом какого угодно рода»[92]. Профсоюзная организация и ее социальные учреждения должны быть спасены — неважно, какой ценой.
Расчеты, однако, не оправдались. Пока объединение профсоюзов тщилось доказать свою «национальную благонадежность», национал-социалистический «Комитет действия по защите немецких трудящихся» в строжайшей тайне планировал решающий удар на «10 часов вторника, 2 мая 1933 г.». Но это была только вторая часть тщательно подготовленной операции. Перед силовой акцией против профсоюзов рабочих то и дело «гладили по шерстке». Вряд ли Гитлеру когда-нибудь еще удалось так удачно применить метод кнута и пряника.
Новый режим широким жестом дал рабочим то, в чем им отказывала республика: он без долгих околичностей — теперь это стало возможно — объявил символический день 1 мая официальным праздником. Подготовку первых майских торжеств, как и «Дня Потсдама», фюрер возложил на своего конгениального министра пропаганды; министр труда Зельдте, что характерно, остался в стороне. Буквально в одно мгновение международный день рабочего движения превратился в «национальный день труда», смысл которого четко сформулировал Геббельс, выступая перед сотнями тысяч пришедших на поле Темпельхоф в Берлине: «Сегодня вечером весь немецкий народ, независимо от классовых, сословных и конфессиональных различий, собрался здесь, чтобы окончательно похоронить идеологию классовой борьбы и проложить дорогу новой идее сплоченности и народного сообщества».
Эту же мысль развивала речь Гитлера, выдержанная в непривычном цветисто-умильном тоне. «Братоубийству», «братоубийственной борьбе», «ненависти», «страданиям» и «раздорам» он противопоставлял «единение», «углубление в себя», «общность» и «воспарение духа»: «Немцы должны заново познакомиться друг с другом! Миллионы людей, разделенные на представителей различных профессий, втиснутые в искусственные рамки классов, пораженные сословным чванством и классовым безумием и потому разучившиеся понимать друг друга, должны вновь найти друг к другу дорогу!»[93] Заручившись своего рода «свидетельством о благонадежности» от Всеобщего объединения немецких профсоюзов, призвавшего трудящихся всей страны к участию в торжествах, канцлер счел излишним давать конкретные разъяснения по поводу своей будущей политики в отношении наемных работников. «Чтите труд, уважайте трудящегося!» — гласил девиз дня. На этом лозунге, призванном завоевать народные симпатии, Гитлер и остановился, зная, что все остальное только умалило бы впечатление от массового мероприятия, транслировавшегося по радио. Расчет был сделан верно: «Да, это действительно прекрасный, удивительный праздник! — записал французский посол Франсуа-Понсе. — Дух примирения и единства [веет] над Третьим рейхом»[94].
Не прошло и двенадцати часов, как только что провозглашенный новый социальный консенсус подвергся тяжелому испытанию, заодно в полной мере обнаружилось, как важно умело использовать политическую символику. Утром 2 мая 1933 г. вспомогательная полиция СА и СС, привлеченная функционерами Национал-социалистической организации производственных ячеек, захватила здания и учреждения свободных профсоюзов по всей стране, практически не встречая сопротивления. Застигнутое врасплох руководство Всеобщего объединения немецких профсоюзов, лидеры отдельных профсоюзных организаций, директора Профсоюзного банка и редакторы профсоюзных изданий оказались под арестом. Однако профсоюзные чиновники среднего и низшего звена по большей части сохранили свои посты, подчинившись Национал-социалистической организации производственных ячеек. Ограниченность акции диктовалась практическими соображениями, да и целью ее был не столько институциональный разгром профсоюзного движения, сколько устранение его из политики. Старые организационные структуры вполне могли пригодиться для создания «Немецкого трудового фронта», объявленного Робертом Леем.
Напуганные атакой на свободные профсоюзы, к Комитету действия Лея присоединились гиршдункеровские профсоюзы и Немецкий национальный союз торговых служащих. Уже через три дня комитету подчинились почти все союзы рабочих и служащих (в общей сложности 8 млн человек). Только христианские профсоюзы получили отсрочку до лета.
Операция 2 мая тщательно планировалась, а вот будущее Немецкого трудового фронта в момент его основания было еще довольно туманным, но в этом тумане стали вырисовываться стремительно расходящиеся интересы[95]. Заявленная с самого начала цель осуществить в лице НТФ давнюю мечту о едином профсоюзе нашла самых серьезных поборников внутри Организации производственных ячеек, чьи лидеры во главе с Вальтером Шуманом заняли в НТФ важные посты. Даже после 30 июня 1934 г., когда Лей, главным образом по политическим причинам, избавился от этих «левых» из Организации производственных ячеек, некоторые профсоюзные тенденции в Трудовом фронте сохранились: в особенности в тех отраслях промышленности, которые развивались благодаря военным заказам, НТФ скоро стал проявлять интерес к социальной и тарифной политике.
В первую очередь, однако, НТФ был инструментом формирования нового рабочего. Это стало ясно уже через девять дней после его основания, когда благодаря «Закону о попечителях по вопросам труда» от 19 мая на смену прежней тарифной автономии пришло государственное принуждение. Формально труд и капитал подвергались одинаковым ограничениям, фактически закон означал усиление позиций работодателей, поскольку 13 высокопоставленных чиновников, исполнявших в дальнейшем функции «имперских попечителей по вопросам труда», чаще всего стояли гораздо ближе к промышленникам, чем к рабочим или Организации производственных ячеек, с региональными отделениями которой у них в последующие месяцы нередко случались конфликты[96].
«Закон об организации национального труда» от 20 января 1934 г. подтвердил роль имперских уполномоченных и еще больше изменил соотношение сил в пользу работодателей. Отныне НТФ участвовал в переговорах о тарифах и в оформлении трудовых договоров только с совещательным голосом, обязательное прежде участие рабочих в принятии решений больше не допускалось. По аналогии с «народным сообществом» в законе говорилось о «производственном сообществе», в котором предпринимателю отводилась роль «фюрера», а работникам — послушного «персонала». Конфликты отньГИе должны были разбираться «социальными судами чести». Производственные советы были заменены бессильными «советами доверенных», которые «избирались» единым списком, составленным руководителем предприятия и главой местной производственной ячейки; в ответ рабочие, участвовавшие в этом фарсе в апреле 1934 г. и еще один раз следующей весной, подали менее 50 % голосов «за», после чего выборы больше вообще не проводились.
Несомненно, создавая НТФ, национал-социалисты хотели не только уничтожения власти профсоюзов на радость промышленникам. Помимо принудительного социально-политического умиротворения речь шла о завоевании рабочего класса, контроле над ним и, в конце концов, об идеологический «пропитке» всей рабочей среды. Однако НТФ на тот момент еще не был отточенным инструментом национал-социалистической социальной и общественной политики, какой грезился идеологам «народного сообщества». Пока он представлял собой организацию-молох, выполняющую чисто политическую функцию «объединения без интересов»[97].
Это со всей ясностью показал прозвучавший осенью 1933 г. «Призыв ко всем трудящимся немцам», в котором вождь Немецкого трудового фронта Лей, министры труда и экономики, а также уполномоченный НСДАП по экономике говорили об «объединении всех людей, занимающихся трудом, независимо от их экономического положения». В НТФ, по их словам, «рабочий и предприниматель должны стоять рядом, не разделенные на группы и союзы, служащие для сохранения особых экономических или социальных слоев и интересов». Снова отрицалась какая-либо компетенция НТФ в области трудовой и социальной политики: «По воле нашего фюрера Адольфа Гитлера, Немецкий трудовой фронт — не место для решения материальных вопросов повседневной трудовой жизни, примирения естественных различий интересов отдельных трудящихся»[98]. Этот тезис отвечал на опасения предпринимателей, как бы Трудовой фронт не забрал себе слишком большую власть. Теперь Густав Крупп фон Болен унд Гальбах, «фюрер» недавно образованного «Имперского сословия немецкой промышленности», мог с чистой совестью рекомендовать коллегам-предпринимателям вступать в НТФ.
Национал-социалистическая «унификация» хозяйственных объединений осталась «косметической». Хотя партийный уполномоченный по экономическим вопросам Отто Вагенер во время апрельского бойкота вынудил подать в отставку исполнительного директора Имперского союза немецкой промышленности и нескольких членов его президиума (евреев), нацистские комиссары не задержались в Союзе надолго. Круппу в качестве нового главы реформированного Союза достаточно было пообещать канцлеру позаботиться о строгой централизации этой организации[99]. Надежды и ожидания с обеих сторон были велики, каждая из них нуждалась в другой и полагала, что, в свою очередь, нужна ей. Ни в какой другой области, кроме экономики, Гитлер не сдерживал так явно даже «партийную революцию» — во всяком случае, он дал в этом смысле полную свободу действий президенту рейхсбанка Шахту. Крупные же магнаты в ответ обходили молчанием дискриминацию своих коллег-евреев. Только старый покровитель Гитлера Эмиль Кирдорф открыто назвал «ударом кинжала в спину» вынужденный уход из президиума Союза немецкой промышленности Пауля Сильверберга, который сам в 1932 г. выступал за участие национал-социалистов в правительстве.
Впрочем, подобные мелочи не омрачили медовый месяц национал-социалистического руководства и воротил крупной промышленности, как показал преподнесенный нацистам по инициативе Круппа 1 июня 1933 г. «свадебный торт» под названием «Взнос немецкой промышленности Адольфу Гитлеру»: отныне каждому предприятию надлежало ежегодно отчислять НСДАП сумму в размере пяти тысячных от своего фонда заработной платы. Это стало своеобразной формой благодарности за устранение профсоюзов, планировавшуюся гонку вооружений, способную оживить конъюнктуру, и намерение перейти к автаркическому способу хозяйствования, сулившему крупной промышленности сказочные прибыли и возможности для развития. Одновременно промышленники, добровольно возложив на себя отчисления, защищались от возможных чрезмерных требований партии и демонстрировали свою самостоятельность.
Им не только удалось держать идейных национал-социалистов старого образца подальше от правлений и советов директоров предприятий. Режим, боясь подорвать стремление частного бизнеса к сотрудничеству, готов был даже к уступкам на политической почве: в лице генерального директора страховой компании «Альянс» Курта Шмитта Гитлер в июле 1933 г. сделал представителя крупного бизнеса преемником Гугенберга на посту рейхсминистра экономики, а несколько позже, избавляясь от балласта «сословного государства», заменил своего уполномоченного по экономическим вопросам Вагенера владельцем химических заводов Вильгельмом Кеплером. Кеплер, с 1932 г. успешно служивший посредником между НСДАП и крупным бизнесом, обосновался прямо в рейхсканцелярии. По крайней мере в первые годы Третьего рейха крупный частный бизнес проникал в политическую систему, а не наоборот.
Для мелкого бизнеса действовали другие правила игры[100]. Хотя НСДАП традиционно искала опору среди ремесленников, торговцев и кустарей и Гитлер после прихода к власти некоторое время не мешал основанному только в конце 1932 г. «Союзу борьбы за ремесленное сословие» завоевывать гильдии и профессиональные цеха, ни одна из основных политических надежд нацистских мелкобуржуазных политиков не сбылась. Это стало ясно уже летом 1933 г., когда партийное руководство, прислушиваясь к протестам деловых кругов и желая сохранить рабочие места, начало препятствовать враждебным акциям «Союза борьбы» против еврейских универмагов и потребительских товариществ, которые раньше принадлежали профсоюзам, а теперь перешли к НТФ. Включение «Союза борьбы» в состав «Национал-социалистической организации ремесел, торговли и промыслов» в августе 1933 г. означало крах романтических грез мелкой буржуазии, которые обещала сделать былью программа НСДАП. В современном индустриальном обществе, даже национал-социалистического образца, для них просто не было места. Новые пышные названия вроде «Имперского сословия немецкой торговли» и «Имперского сословия немецких ремесел» не могли надолго скрыть этот факт. Вместо ожидавшегося материального поощрения мелкая буржуазия получила жесткую, почти государственную организацию, которая, правда, в последующие годы облегчила проведение разумных с экономической точки зрения мер по структурному упорядочению.
Быстрее, чем в мелкобуржуазных организациях, и эффективнее, чем в любом другом секторе экономики, политика «унификации» проводилась в сельском хозяйстве. Основная причина этого заключалась, по всей видимости, в том, что НСДАП многие годы проявляла наибольший интерес к этой области и реально присутствовала в ней благодаря своему «Аграрно-политическому аппарату» под руководством Рихарда-Вальтера Дарре. Обращение «к земле» не было предвыборным ходом — оно представляло собой одну из главных составляющих идеологии национал-социализма и поэтому носило более искренний характер, чем, скажем, борьба за среднее сословие, ставшее восприимчивым к радикальным лозунгам благодаря экономическому кризису. Стремительным успехам Дарре весной 1933 г. благоприятствовало и то, что попытки унифицировать широко разветвленную сеть сельскохозяйственных объединений предпринимались давно. Демонстрируемое правительственными учреждениями уважение к «крови и почве», щедрая помощь сельскому хозяйству (в основном крупным землевладельцам), оказываемая Гугенбергом, вооружили нацистских поборников централизации неплохими аргументами.
Не мешало, конечно, и поднажать. Аграрные стратеги НСДАП прибегли к многократно испытанному в других областях методу: президент Христианского крестьянского союза Андреас Гермес, выступавший против нацистов и против объединения сельскохозяйственных обществ, был арестован по обвинению в растрате. Между тем два сотрудника «Аграрно-политического аппарата» в Имперском сельском союзе, объединявшем крупных землевладельцев, подготовили почву для переговоров о слиянии с крестьянскими союзами, и всего через две недели после ареста Гермеса Дарре «попросили» взять на себя руководство новой имперской структурой. Еще через две недели дипломированный специалист по колониальной экономике обеспечил себе председательство в Союзе крестьянской взаимопомощи и как раз ко дню рождения фюрера, 20 апреля, рапортовал ему о том, что «сосредоточил под своим руководством 40 000 сельских кооперативов»[101]. Вскоре после этого под команду Дарре вместе с Немецким сельскохозяйственным советом, который, полностью доверяя обещаниям насчет автаркической экономики, неоднократно заявлял о своей солидарности с новым правительством, перешло и руководство Сельскохозяйственных палат. К концу мая 1933 г. идеолог «крови и почвы», которому не исполнилось еще и 38 лет, сумел поставить под свой контроль все сельскохозяйственные организации. Это отразилось и в его новом звании «крестьянского рейхсфюрера». Неудивительно, что после такого успеха ему достался также пост министра сельского хозяйства, когда Гугенберг в конце июня подал в отставку. В аграрном секторе, таким образом, партийная, профессионально-цеховая и государственная власть оказалась сосредоточенной в одних руках. Больше ни в одной области экономики подобного не произошло, параллели можно было найти разве что в самой системе национал-социализма.
Своим единодушным одобрением закона о предоставлении правительству чрезвычайных полномочий буржуазные партии так явно продемонстрировали внутреннюю неспособность противостоять напору национал — социалистов, стремящихся сформировать новый режим, что это не могло пройти им даром[102]. Члены всех этих партий — от Центра до Немецкой национальной — покидали их толпами, отчасти от разочарования, отчасти из страха перед репрессиями, а нередко и для того, чтобы вступить в НСДАП. Нарастающее давление со стороны «движения» ускорило процесс распада, охвативший наконец и СДПГ — единственную партию, еще делавшую попытки сопротивляться хотя бы в силу собственных представлений о патриотизме.
После фактического (правда, никогда не облекавшегося в форму закона) запрета КПГ и последовавшей за ним ликвидации боевой организации СДПГ «Рейхсбаннер» в рядах социал-демократов уже в марте 1933 г. поселилась тревога, усилившаяся вследствие разгрома партийного аппарата и нарастающего террора против членов партии. Акция против свободных профсоюзов 2 мая дала новую пишу опасениям. Внутри партийного руководства существовали различные мнения по вопросу о том, что может ожидать социал-демократов в недалеком будущем. В результате часть Правления СДПГ в качестве «зарубежного представительства» перебралась в Саарскую область, находившуюся под управлением Лиги Наций, а затем, в маё, — в Прагу, чтобы подготовить почву для возможной эмиграции, в то время как оптимисты надеялись спасти партию, последовательно придерживаясь «курса на законность». Последние сравнивали сложившуюся ситуацию с эпохой Бисмарка и его закона против социалистов, когда СДПГ подвергалась политическим гонениям, но могла при этом заниматься парламентской деятельностью и в конце концов благодаря этому организационно окрепла.
Внутрипартийные разногласия со всей очевидностью проявились, когда Гитлер созвал заседание рейхстага 17 мая. Вопреки предостережениям большинства членов Правления, к которому помимо главного редактора газеты «Форвертс» Фридриха Штампфера теперь присоединился и Отто Вельс, и несмотря на произведенный всего неделю назад арест партийного имущества, почти половина социал-демократической фракции приняла участие в заседании. Незадолго до этого министр внутренних дел Фрик ясно дал понять, что от нее ждут безоговорочного одобрения демагогической речи по вопросам внешней политики, которую собирался держать перед собравшимися Гитлер, иначе жизнь социал-демократов, заключенных в концлагерь, окажется под угрозой. В сущности, заявление канцлера не давало особых поводов для возражений: Гитлер заверил мировую общественность, ожидавшую агрессивных требований, в своем уважении права всех народов на существование и призвал к мирной политике договоров. В конце речи депутаты встали в знак одобрения — никто не отказался совершить этот эффектный жест. Могло показаться, будто вся Германия едина в своей лояльности Гитлеру.
Эмигрировавшие члены правления СДПГ обрушились с резкой критикой на подобное поведение, грозившее смазать впечатление от стойкого сопротивления социал-демократов принятию закона о предоставлении чрезвычайных полномочий, и решительно потребовали перехода на нелегальное положение. В первом же номере газеты «Новый Форвертс», вышедшей 18 июня в Праге, появился призыв к свержению гитлеровского режима. Берлинское партийное руководство немедленно отказало эмигрантам в праве говорить от имени СДПГ, однако не уступило требованию властей исключить пражских беглецов из партии. Тем самым оно дало Фрику желанный повод. Ссылаясь на постановление «О защите народа и государства», тот 22 июня 1933 г. объявил СДПГ «антинародной и антигосударственной организацией» — в том числе и потому, что она не пожелала расстаться с эмигрировавшими членами своего правления, «вышвырнуть их из своих рядов за измену родине». Ответ из Праги дышал бессильным гневом. «Запрет ясно указывает нам дорогу!» — гласил заголовок сообщения в «Новом Форвертс». Теперь «всякая видимость демократической законности уничтожена», писала газета[103].
И это было еще слабо сказано: социал-демократы пока недооценивали серьезность положения, а между тем национал-социалисты за последние месяцы слишком многое сумели изменить в политической действительности Германии, не встретив отпора, чтобы терпеть какое бы то ни было сопротивление. В лице СДПГ они убирали со своего пути последнюю левую немецкую организацию, и можно было не сомневаться, что формирование нового государства закончится ее абсолютным и безоговорочным устранением с политической арены.
Представители буржуазных партий вынуждены были теперь взглянуть в глаза истине, от которой до сих пор отмахивались: проголосовав за закон о предоставлении чрезвычайных полномочий, они поставили под вопрос не только свою политическую функцию, но и свое право на институциональное существование. Немецкая национальная народная партия, самоликвидировавшись, обеспечила тем самым переход своих депутатов во фракции НСДАП в рейхстаге, ландтагах и муниципальных парламентах, а также достижение официального соглашения о включении ее боевого союза «Стальной шлем» в состав СА. Это было немало, учитывая, что глава НННП Гугенберг несколько недель служил мишенью для критики со стороны национал-социалистов и 26 июня после ряда грубых промахов, допущенных на Всемирной экономической конференции в Лондоне, оставил все свои министерские посты. «Политика обуздания» потерпела полный крах, как минимум на национальном уровне. 27 июня приняла решение о самороспуске Немецкая государственная партия (бывшая Немецкая демократическая), чьи места в прусском ландтаге были аннулированы, потому что на последних выборах ее кандидаты избирались по объединенным спискам с кандидатами СДПГ. Спустя 24 часа об этом же заявила Немецкая народная партия.
Теперь министр пропаганды Геббельс без всяких церемоний потребовал и от партии Центра «закрыть лавочку». Собственно, партия немецких католиков еще до парафирования конкордата, который помогал готовить в Риме бывший лидер Центра прелат Каас, должна была смиренно сделать выводы из согласия Ватикана на требование Гитлера запретить духовенству всякую партийно-политическую деятельность. В обмен на туманные гарантии сохранения церковных учреждений Ватикан отказался от политического католицизма (представители духовенства традиционно занимали многие руководящие посты и в партии Центра, и в Баварской народной партии). Баварская народная партия, в рядах которой политическая полиция Гиммлера в конце июня стала производить массовые аресты, невзирая на продолжающиеся переговоры о конкордате, самораспустилась 4 июля. Через день за ней последовала партия Центра — последняя. Конкордат,’еще не успев вступить в силу, уже принес свои плоды — и горькие, и сладкие: разочарование руководства католических партий в политике Ватикана сопровождалось мощным подъемом популярности режима в церковной среде и повышением его престижа за рубежом.
Сам Гитлер, казалось, был поражен столь мирной кончиной многопартийного государства. «Мы постепенно завершаем строительство тотального государства», — прокомментировал он события последних дней на совещании со штатгальтерами 6 июля[104]. Теперь, по мнению канцлера, следовало закрепить достигнутое положение дел законодательно: «Любая попытка изменить его, например путем воскрешения многопартийности, должна рассматриваться нами как атака на самую сущность нынешнего государства и трактоваться как государственная измена». Впрочем, «возможность подобной контратаки» была невелика. «От членов исчезнувших партий не следует ожидать особенной активности», — реалистично оценил ситуацию Гитлер.
И все-таки уже на следующем заседании кабинета, 14 июля, был представлен «Закон против образования партий». В точности повторяя сказанное фюрером, он грозил покарать как «изменника родины и государства» любого, кто предпримет попытку сохранить или заново воссоздать какую-либо партию. Однако, как заметил министр юстиции, в проекте не были прописаны конкретные санкции. Кроме того, Гюртнер сомневался, что «текущий момент является психологически верным для принятия такого закона». На Гитлера подобные аргументы не произвели впечатления, и закон приняли, поручив Фрику и Гюртнеру доработать его в части санкций. В окончательной редакции речь шла о заключении в каторжную или обычную тюрьму на срок до трех лет.
Хотя у общественности должно было сложиться впечатление об эффективности и деловитости правительства, на одном заседании которого на повестке дня стояло 43 вопроса и обсуждалось не менее 38 законов (в том числе имевшие весьма серьезные последствия, как, например, «Закон о предотвращении наследственных заболеваний у потомства»), усиливалась тенденция, приведшая в конце концов к полному расстройству нормальной правительственной деятельности: совещания кабинета министров, весной 1933 г. проходившие в среднем дважды в неделю, резко сократились, диктаторски изъявляемая «воля фюрера» заменила коллегиальное обсуждение, и все чаще проекты законов ложились на стол в кабинете министров только для того, чтобы спешно быть принятыми. Согласование компетенций, если таковое вообще проводилось, окончательно переносилось в буйные дебри конкурирующих инстанций. «Государство фюрера» начало приобретать зримые очертания. Его символом стало также приветствие «Хайль Гитлер!», которое Фрик вменил в обязанность всем государственным служащим: «С тех пор как многопартийное государство в Германии упразднено и весь государственный аппарат Германского рейха находится в ведении рейхсканцлера Адольфа Гитлера, представляется уместным употреблять введенное им в практику приветствие повсеместно, как общенемецкое. Тем самым мы ясно продемонстрируем остальному миру тесную связь всего немецкого народа со своим фюрером. Чиновничество и в этом должно идти в авангарде немецкого народа»[105].
На уровне правительства, парламента и партий процесс монополизации власти национал-социалистами в июле 1933 г. можно было считать завершенным. Не прошло и пяти месяцев, как нацистское движение полностью изменило всю систему политических отношений. Но конституционный облик Третьего рейха еще не приобрел характера бесспорной диктатуры фюрера. Многие вопросы оставались открытыми, в том числе вопрос о статусе НСДАП в государстве Гитлера. Ни построение однопартийного государства, ни обнародованный 1 декабря 1933 г. «Закон об обеспечении единства партии и государства» ясности не внесли. Хотя закон возвел НСДАП в ранг «носителя германской государственной идеи», он все же не закрепил за ней автономного положения во власти на равных с государственным аппаратом. Разрешение конфликтов между партийной и государственной бюрократией оставалось прерогативой фюрера, и постепенно стало очевидно, что его право на вмешательство в любой момент и принятие окончательного решения составляет один из основных принципов «государства фюрера» гитлеровского образца.
Пышные массовые мероприятия, вроде «партийного съезда победы» в начале сентября в Нюрнберге, не могли надолго скрыть тот факт, что после завершения политического формирования Третьего рейха для рядовых партийцев, особенно для штурмовиков, не осталось реального дела. Уже летом 1933 г. об этом заговорили в рядах движения, как признал на встрече со штатгальтерами Гитлер. Он настоятельно предупреждал, что «революцию» не следует рассматривать как «длительное состояние». Непомерные амбиции мелких партийных вождей и предводителей штурмовых отрядов были особенно пагубны для экономики и государственного управления, где они грозили отбить у специалистов желание работать и добиваться новых успехов, столь необходимое для преодоления кризиса. «В экономике главным может быть только умение», — гласила опубликованная квинтэссенция мыслей фюрера на этот счет. Те силы внутри движения, которые настаивали на дальнейших преобразованиях, Гитлер старался переориентировать на задачу внедрения «национал-социалистической государственной идеи» в сознание общества: «За завоеванием внешней власти должно последовать внутреннее воспитание человека»[106].
Таким образом, фюрер подтверждал тоталитарные притязания своего Движения, но при этом не забывал о тактической необходимости. Гитлер знал: общественную жизнь Германии невозможно изменить так же быстро и радикально, как ее политическую конституцию, не поставив под угрозу достигнутые успехи. Политическая монополия еще не влекла за собой общественной гегемонии, несмотря на то что национал-социалистам, действовавшим энергично и беззастенчиво, уже удалось на удивление основательно поколебать самые фундаментальные убеждения и поведенческие стереотипы как буржуазии, так и рабочего класса. Не устраивающие их традиционные устои общества и духовные течения было не так просто запретить, как партии и профсоюзы, однако, применяя должным образом государственную власть, можно было создать атмосферу неуверенности и страха, которая позволила бы регламентировать и духовную жизнь.
Пожалуй, самый эффектный пример представляло сожжение книг 10 мая 1933 г.[107] Вечером этого дня активисты «Немецкого студенчества» и Национал-социалистического студенческого союза при поддержке некоторых профессоров соорудили костры на площади Оперы в Берлине и в большинстве университетских городов. В высшую школу национал-социалисты стали проникать особенно рано и интенсивно. В стремлении избавиться наконец от всего «антинемецкого» и «разлагающего» они, само собой разумеется, избрали первоочередной мишенью литературу и теоретическую мысль. Несколько недель составлялись списки имен авторов левого, демократически-пацифистского толка или еврейского происхождения, чьи труды не следовало больше терпеть в публичных библиотеках и университетских аудиториях. Под прицел попали современные писатели и публицисты — Эрих-Мария Ремарк, Альфред Дёблин, Курт Тухольский, Карл фон Осецкий, Генрих Манн и Эрнст Глезер, а также, наряду с теоретиками социализма, такие ученые, как Альберт Эйнштейн, Зигмунд Фрейд и Магнус Хиршфельд. Под ритуальные «речи перед костром» связки запрещенных книг предавались огню, нежелательная литература тоннами свозилась в полицию. Оскар-Мария Граф, отправляясь в изгнание, которое в дальнейшем станет уделом около 5 000 литераторов, художников и ученых, крикнул национал-социалистам, чтобы они сожгли и его книги; Эрих Кестнер, неузнанным присутствовавший в толпе на одном из подобных спектаклей, счел за благо промолчать, когда прозвучало его имя.
Многие немцы, возможно, остались равнодушны к совершенному аутодафе из-за недостатка знаний, но и образованная буржуазия демонстрировала признаки одобрения политики, которая интерпретировалась как «очищение немецкого духа»[108]. Ведь «классиков» никто не трогал, за исключением Генриха Гейне, чье мрачное пророчество, что за сожженными книгами последуют люди, вероятно, мало кто помнил. Вряд ли удивительно, что второразрядные интеллектуалы и писатели надеялись выгадать, избавившись от тех, кто повелевал литературно-духовным дискурсом Веймарской республики; гораздо важнее, что и среди мастеров первого разряда, которые не пострадали, не будучи ни евреями, ни левыми, не чувствовалось особой солидарности с собратьями, а то и раздавались вздохи облегчения по поводу предполагаемого конца модерна.
В этом восстании против современных течений литературы и духовного развития, не обошедшем изобразительное искусство и музыку, было не так уж много специфически нацистского: неприязнь к технико-индустриальному миру и его культурным плодам существовала ровно столько же времени, сколько сам этот мир, и постоянно порождала тоску по простой жизни. Новой была решительность, с какой нынешний режим провокаторски связывал между собой политическую вражду и эстетические разногласия. Вместе с политической системой Веймара, возвестил Геббельс в свете костра из горящих книг, должна погибнуть и «духовная основа Ноябрьской республики».
Запреты газет и журналистская самоцензура способствовали прогрессирующему параличу общественного мнения еще до того, как Геббельс, сразу после своего назначения министром пропаганды, приступил к созданию индустрии обработки сознания на институциональном уровне.
В системе радиовещания, представлявшей почти государственную структуру, организационная унификация проходила гладко: нацистские функционеры быстро сменили редакторов и ведущих программ, ославленных «культурными и салонными большевиками». Ни в какой другой сфере культуры и массовой коммуникации полное господство новых властителей не принесло им большей выгоды. Радикальная кадровая чистка этого еще молодого средства массовой информации привела к такому единообразию, что Геббельс весной 1934 г. был вынужден выступить против его чересчур «энергичной политизации». Но похвальба национал-социалистов, что только они сумеют правильно распорядиться гигантскими возможностями радиовещания, была оправдана: благодаря производству дешевых «народных» и миниатюрных приемников, а также пропаганде «общественного прослушивания» передач радио превратилось в главный инструмент идейно-политической индоктринации.
С самого начала выдвигавшиеся национал-социалистическим режимом претензии на тотальный контроль и руководство во всей общественной жизни, и особенно в публицистике, более всего отличали его от «обычной» однопартийной диктатуры. К числу тех, кто раньше всех ощутил это на себе, относились берлинские газетные корреспонденты, которых Геббельс на ежедневных пресс-конференциях знакомил со своей оценкой текущего момента, имеющей для них обязательную силу. Что характерно, национал-социалисты не ограничивались регламентацией кадрового состава средств массовой информации и содержания публикаций, фильмов и передач — они либо национализировали их (агентства новостей, киностудии), либо передавали в собственность партии (газеты). После запрета всех коммунистических и социал-демократических изданий, чьи издательства и типографии тут же прибрала к рукам нацистская пресса, началось экономическое завоевание буржуазных газет, в котором наряду с рейхсляйтером НСДАП по делам печати Максом Аманом важную роль играли партийные функционеры на местах[109].
После принятия в октябре 1933 г. закона о редакторах, лишавшего издателей права давать указания редакторам и возлагавшего эту обязанность на государство (естественно, он тоже содержал «арийский параграф»), формирование духовной и культурной жизни довершило учреждение Имперской палаты деятелей культуры[110]. Во главе этой общественной организации встал Йозеф Геббельс. Членство в одной из семи специализированных палат работников кинематографии, музыки, театра, печати, радио, литературы и изобразительного искусства было обязательным для представителей соответствующих профессиональных групп.
Важнейшей с материальной точки зрения функцией палаты, входившей в Немецкий трудовой фронт в качестве корпоративного члена, являлось представительство социально-экономических интересов всех «работников культуры». Многие представители свободных творческих профессий от души приветствовали эту идею: Третий рейх как будто отвечал таким образом на требования, давно выдвигавшиеся во многих отраслях культурной деятельности, в частности в журналистике, — защиты профессионального статуса, регулярного пенсионного обеспечения по старости и т. д. Для некоторых, вероятно, притягательность новой крупной организации заключалась и в раздаваемых ею многочисленных престижных званиях — например, президента Имперской палаты музыкальных работников, которую вначале возглавил Рихард Штраус, или «имперского уполномоченного по вопросам художественного оформления» в Имперской палате работников изобразительного искусства, каковым стал известный нацистский карикатурист Ганс Швейцер («Мьёльнир»).
Особые цели, которые преследовал режим, учреждая Имперскую палату деятелей культуры, поначалу весьма туманно формулировались как желание «поощрять немецкую культуру, прививая ей чувство ответственности за народ и рейх». На самом деле, как и в других областях, речь не в последнюю очередь шла о том, чтобы обуздать «революционную» активность, грозившую выйти из-под контроля. Все лето «Союз борьбы за немецкую культуру» занимался «чисткой» и «унификацией» академий, музеев и других культурных учреждений, и на фоне произведенного им хаоса соединение руководящих полномочий в кадровых, а отчасти и творческих вопросах в руках только одной центральной инстанции могло казаться чуть ли не возвращением к нормальной жизни. Специализированные палаты принимали решения о запрете на профессию для тех или иных лиц, диктовали позицию газетам и журналам, контролировали репертуар театров, проверяли сценарии, разрешали или запрещали художественные выставки.
Не во всех областях культуры контроль принимал одинаковые формы и масштабы, время также вносило свои коррективы. В первые годы Третьего рейха пределы допустимого в культурной сфере были одни, в годы войны — другие, причем в последнем случае не обязательно уже. Особенно заметно менялась степень толерантности национал-социалистического режима в его отношениях с церковью. Уже через несколько месяцев национал-социалисты обнаружили, что их влиянию здесь существует предел. А ведь вначале их церковная политика давала многообещающие результаты и с протестантами, и с католиками[111].
В конце марта 1933 г., как только Гитлер пообещал признать земельные конкордаты, из уст католических епископов перестали звучать повторявшиеся не один год запреты на участие в национал-социалистическом движении и предостережения против него; летом заключение и ратификация конкордата с Ватиканом на некоторое время привели к установлению удивительно дружественных отношений между епископатом и правительством Третьего рейха. Однако в среде мирян-католиков возносимая епископами хвала свободе вероисповедания, гарантированной теперь государством, вызывала весьма сдержанный отклик. Сторонники партии Центра и Баварской народной партии еще не преодолели разочарования от того, что Ватикан отрекся от политического католицизма и не выговорил однозначных гарантий для плотной сети католических организаций. Многие верующие не могли и не хотели сразу забыть о глубоком недоверии к национал-социалистическому движению, давно посеянном в их душах его тоталитарным мировоззрением и острой враждебностью к церкви. И тем меньше готовы были это сделать, чем яростнее им приходилось сражаться с рядовыми национал-социалистами за право на существование религиозных обществ, католических детских садов, социальных учреждений или молодёжных групп. Хотя многие местные пастыри благочестиво обходили эту тему молчанием, курия и епископат, одобрив конкордат, отдалились от массы прихожан и низшего духовенства. Не желая того, церковные иерархи убрали барьеры, которые еще стояли на пути католической Германии в гитлеровское «народное сообщество». Последующее политическое лавирование епископов еще сильнее ослабляло способность католической среды к сопротивлению, что и проявилось на выборах в рейхстаг в ноябре 1933 года.
К этому времени как раз наступил первый перелом в национал-социалистической церковной политике в отношении протестантизма. Поскольку протестантская церковь была раздроблена на независимые земельные церкви, исходное положение здесь во многом оказалось сложнее, а кое в чем проще: у протестантов практически не имелось принципиальных предубеждений против национал-социализма — напротив, существовали несомненные точки соприкосновения с ним. Не один год цитадели протестантизма являлись также цитаделями НСДАП. Царившие в земельных церквях антиреспубликанские и националистические настроения находили выражение в желании иметь единую «имперскую церковь» во главе с «имперским епископом». Весной 1933 г. близкое к национал-социализму движение «Немецких христиан», не будучи одиноко в своих устремлениях, наиболее решительно добивалось изменения церковной организации. Дело дошло до открытого конфликта, когда представители земельных церквей, в большинстве своем консерваторы, выдвинули на пост имперского епископа не гитлеровского «уполномоченного по делам протестантской церкви», бывшего пастора Кёнигсбергского военного округа Людвига Мюллера, а руководителя приютов «Бетель» Фридриха фон Бодельшвинга. В ответ «Немецкие христиане» открыли кампанию протеста и пропаганды, в ходе которой в конце концов сам фюрер однозначно высказался в пользу Мюллера. Чтобы покончить с внутрицерковной борьбой, которая в Пруссии уже привела к назначению церковного комиссара, в июле были проведены всеобщие церковные выборы. «Немецкие христиане», поддерживаемые всей мощью партийного аппарата, завоевали на них большинство в две трети. Затем «штурмовые отряды Иисуса Христа» избрали Мюллера имперским епископом на Генеральном синоде в конце сентября 1933 г. в Виттенберге.
Правда, незадолго до этого возникла Чрезвычайная пасторская лига, выступавшая против «теологии» «Немецких христиан», требовавшей, среди прочего, введения «арийского параграфа» для церкви. Появление конфессиональной оппозиции, к которой всего за неделю присоединились 2 000, а за несколько месяцев — почти половина всех протестантских пасторов, знаменовало начало упадка влияния «Немецких христиан». Под впечатлением от этого нового движения имперский епископ Мюллер старался проводить посредническую политику; заместитель фюрера Гесс призвал НСДАП соблюдать нейтралитет в церковных вопросах. Обострение конфликта было режиму ни к чему. Поскольку «Немецкие христиане» — «ударный отряд церкви» — продолжали разжигать страсти своими требованиями, сводившимися к абсурдной нацификации протестантской теологии, имперский епископ лишил их своего покровительства. Вскоре и «Немецкие христиане», и в конечном счете сам имперский епископ утратили влияние, а из Чрезвычайной пасторской лиги вышла Исповедальная церковь.
Этот первый опыт наложил неизгладимый отпечаток на развитие отношений между протестантской церковью и национал-социалистическим режимом. Несмотря на роднившее их национально-политическое сходство, попытка полной «унификации» церкви, включая церковную организацию и теологию, провалилась, вызвав к жизни стойкую оппозицию. Борьба с церковью продолжалась еще не один год, но лобовых атак национал-социалисты больше не предпринимали. Как и в отношениях с католической церковью, режим отныне перешел к мерам по общественно-политической нейтрализации. Это не исключало время от времени попыток возобновления более агрессивного курса, а то и тотальной конфронтации, к которой стремились партийные идеологи — Альфред Розенберг, а позднее Мартин Борман. Надежды на «великое сведение счетов» Гитлер откладывал на послевоенное время. Способность режима в определенных областях ограничивать свои притязания и не давать воли тоталитарным амбициям стала одной из предпосылок победы Гитлера на ноябрьских выборах 1933 года.
В середине октября фюрер внезапно объявил о выходе Германии из Лиги Наций, сигнализируя тем самым, что отныне его внешняя политика не будет иметь ничего общего с идущими в Женеве переговорами о разоружении. Таким образом, прежней «ревизионной дипломатии» был положен конец. Гитлер старался развязать себе руки для радикальной борьбы с Версальской системой. В «Обращении к немецкому народу» и получасовом выступлении по радио он мотивировал свой шаг необходимостью защиты национальной чести, ибо, по его словам, конференция по разоружению имела целью не позволить Германии добиться равноправия в военной сфере. Одновременно он назначил первый из всенародных референдумов, для которых в июле (вместе с законом о монополии НСДАП) была создана правовая база.
После кампании мобилизации, во время которой, несмотря на ее непродолжительность, были пущены в ход все имеющиеся средства и ловко использована поддержка епископов обеих конфессий и других общественных деятелей, сорока пяти миллионам немцев 12 ноября предоставили возможность дать ответ на вопрос: «Одобряешь ли ты, немецкий мужчина, и ты, немецкая женщина, политику правительства своего рейха, готов(а) ли ты назвать ее выражением твоего мнения и твоей воли и торжественно заявить о своей поддержке этой политики?» 40,6 млн чел. (95,1 %) сказали «да», около 3 млн чел. ответили «нет» или сдали недействительные бюллетени.
Параллельно с референдумом состоялись новые выборы в рейхстаг. Никто не посмел открыто упрекнуть в непоследовательности Гитлера, снова устроившего парламентские выборы, хотя еще весной он обещал своим благосклонным слушателям упразднить их. Эта процедура служила для того, чтобы отделаться от неугодных депутатов из НННП и партии Центра, вошедших после роспуска своих партий во фракцию НСДАП на правах «примкнувших». В едином «списке фюрера» (само это название, так же как формулировка вопроса, вынесенного на референдум, указывало на сознательное стремление сыграть на эмоциях) стояли главным образом имена заслуженных партийцев. Во время этого двойного голосования Гитлер впервые поставил все на одну карту во внутренней политике (так он в дальнейшем будет поступать и в политике внешней) — и добился триумфа: при явке 95,2 % в среднем по рейху 92,2 % избирателей проголосовали за единый список, а в протестантском мелкокрестьянском избирательном округе Кургессен — 99,8 %. Даже наихудший результат — в Гамбурге — составил 78,1 % голосов[112].
Несмотря на то что партийным организациям неоднократно наказывали избегать всего, что могло быть истолковано «антинемецкой пропагандой» как «случаи предвыборного террора»[113], во многих местах допускались нарушение тайны голосования и репрессии против отдельных избирателей. Однако систематической фальсификации результатов выборов все же не было. Хотя многие ощущали атмосферу психологического давления, эти результаты действительно отражали настроение, господствовавшее в то время в Германии. Политика «национального подъема» с ее неустанно пропагандируемыми целями внутреннего примирения и внешнеполитической «борьбы за свою обороноспособность», начавшееся улучшение экономического положения и общее для всех впечатление динамичного и решительного «овладения будущим» обеспечили Гитлеру значительный престиж; теперь национал-социалистам удалось покорить католическую среду и социал-демократических рабочих. Значительные конфессиональные различия, проявившиеся во время мартовских выборов 1933 г. (например, в Средней Франконии, где проживали представители обоих вероисповеданий, в протестантских общинах 90 % голосов получила НСДАП, а в соседних католических большинство, как и прежде, завоевала Баварская народная партия), наконец сгладились. Плебисцит стал выражением обратной связи между политикой фюрера и германским народом.
Через два дня после триумфа кабинет министров чествовал Гитлера. Вице-канцлер фон Папен сознался, что все еще не может прийти в себя: «Мы, Ваши ближайшие сотрудники, до сих пор полностью находимся под впечатлением единственного в своем роде, самого потрясающего признания, какое нация когда-либо выражала своему вождю. За девять месяцев благодаря Вашему гениальному руководству и идеалам, которые Вы открыли перед нами, удалось из внутренне разобщенного, утратившего надежду народа создать государство, единое в своей надежде и вере в будущее. Даже те, кто раньше стоял в стороне, теперь однозначно примкнули к Вам…»[114]
Бывшим партнерам Гитлера по коалиции впору было протереть глаза: с быстротой, которую очень немногие (и меньше всего они сами) считали возможной, которая сама по себе служила залогом успеха, национал-социалисты сумели осуществить трансформацию, не только коренным образом изменившую политическую систему, но и затронувшую практически все сферы экономики, культуры и общественной жизни. Основные признаки национал-социалистического господства были уже налицо. Правовое государство и демократия уничтожены, парламентаризм, партии и профсоюзы упразднены, земли и большинство общественных организаций «унифицированы», дискриминация евреев законодательно закреплена, левый и леволиберальный дух лишен голоса, общественное мнение и культура подвергнуты цензуре. Но однопартийное государство опиралось не только на силу и угнетение — оно пользовалось одобрением широких слоев общества. Национал-социалистическому режиму были свойственны и тоталитарные, и плебисцитарные черты, это своеобразное сочетание делало его способным к самостабилизации.
Гитлер показал себя мастером и орудием создания государственной власти, основанной на диктатуре и плебисците. Он компенсировал принуждение и террор отдельными популистскими мерами, гипнотической риторикой и безграничными социально-политическими обещаниями. Миф о фюрере, расцветший на этой почве, составлял силу гитлеровской власти, но в то же время и ее слабость: только атмосфера непрекращающегося восторженного преклонения перед Гитлером давала возможность удерживать вместе разнородные силы национал-социалистического движения и затушевывать нерешенные экономические и политические проблемы, определявшие положение вещей в конце 1933 года.
По мнению самого Гитлера, господство национал-социалистов не следовало считать обеспеченным, пока он не избавился от зависимости в определенных политических сферах. Рейхсвер и рейхспрезидент, а также СА еще представляли собой самостоятельные факторы власти. Ситуация изменилась только после двойного удара 30 июня 1934 г., который завершил процесс формирования нового государства и открыл собой эпоху консолидированного господства.
Национал-социалистическая эра началась с разрушения и закончилась саморазрушением. Если 1933 г. символизировал разложение прежних форм государственного и общественного устройства внутри страны, то 1945-й — политическую деструктивность всемирно-исторического масштаба, направленную как внутрь, так и вовне. И все же неверно рассматривать власть Гитлера только с этих двух крайних точек — хотя бы потому, что таким образом невозможно понять, как национал-социализм оказался способен к известной консолидации, которая, собственно, и позволяет говорить о нем как о «режиме».
Третий рейх, разумеется, не был статической величиной, но не был и только политическим процессом. Наряду с необычайной динамикой нацистского мировоззрения, требующей реализации в самых радикальных формах, существовала государственная система. Имела место фаза консолидированной власти с реальными и потенциальными тенденциями развития, силами и опытом, которую нельзя сбрасывать со счетов только потому, что в историко-политическом отношении она осталась по большей части эпизодом.
С точки зрения внутренней политики периодом консолидированной национал-социалистической власти скорее всего можно назвать 1935–1938 гг. По сути, только в эти четыре года режим мог относительно свободно реализовать свои внутренние структурные замыслы. Прежде его вынуждали к разнообразным компромиссам требования политической коалиции, после — военно-политические факторы.
В сознании большинства живших тогда немцев средний этап национал-социалистической эпохи запечатлелся как «хорошие» предвоенные годы. Однако даже после начала войны жизнь во многом оставалась внешне нормальной. Ужас войны многие ощутили только в 1942–1943 гг., когда начались налеты союзной авиации. А улучшилось материальное положение в представлении рядового обывателя даже несколько раньше 1935 г. Тем не менее «нормальные времена» оказались весьма скупо отмерены Третьему рейху, который рассчитывал на тысячелетие. Но это были весьма насыщенные годы, как свидетельствуют воспоминания современников.
Словно «во хмелю» (это слово часто употребляют в данной связи), люди наблюдали стремительное экономическое и внешнеполитическое «возрождение» Германии. Многие поразительно быстро ощутили в себе «созидательную волю» «народного сообщества», чуравшегося каких бы то ни было раздумий и критики и не желавшего больше слышать о достижениях еврейско-немецкой духовной культуры. Их пленяла эстетика имперских партийных съездов в Нюрнберге и восхищали победы немецких спортсменов на Олимпийских играх в Берлине. Внешнеполитические успехи Гитлера вызывали бурю восторга. Кажущееся отсутствие конфликтов политических интересов и прекращение межпартийных раздоров встречали всеобщее одобрение. В то короткое время, что оставалось человеку после выполнения профессиональных обязанностей и нагрузок, возлагавшихся на него в буйно разраставшихся джунглях национал-социалистических организаций, он мог наслаждаться скромным достатком и личным счастьем.
В начале 1930-х гг. Джон Мейнард Кейнс только приступил к разработке своей теории «дефицитного финансирования», и преодоление конъюнктурного застоя с помощью государственных инвестиционных программ и политической психологии еще не стало одной из основных народнохозяйственных заповедей. Однако именно по этому рецепту нацистский режим добился подъема, который и внутри страны и за рубежом скоро был признан «экономическим чудом».
Уже в 1936 г., когда в других развитых индустриальных странах по-прежнему царила безработица (в США ее уровень доходил почти до 24 %), в Германии, как считалось, вновь имела место полная занятость. Хотя статистика еще насчитывала в среднем за год 1,6 млн безработных, это было всего на 200 тыс. чел. больше, чем в удачном 1928 г., — и цифры продолжали снижаться[115]. Некоторые отрасли даже начали испытывать нехватку специалистов.
Бесспорно, национал-социалистам изначально помогло то, что они имели возможность воспользоваться инвестиционными планами предыдущих правительств, а еще больше то, что с 1932 г. в экономике наметился перелом, который теперь сделал вмешательство государства особенно перспективным. Таким образом, успех национал-социалистической конъюнктурной политики, нашедшей выражение в так называемой программе Рейнгардта и втором законе о мерах по сокращению безработицы, ассигновавшем на эти цели сумму в размере 1,5 млрд рейхсмарок, зависел не только от величины инвестиционных вливаний. Добавилось и кое-что еще, разительно отличающее нынешнюю терапию от прежней: популистская форма дотаций. Теперь государство не просто выделяло средства, но старалось, чтобы об этом все знали. Вместо того чтобы пассивно надеяться, что деньги как-то помогут, оно делало ставку на эффект сопровождающей их кампании по созданию общественного настроения. Пропаганда стала неотъемлемой частью экономической и социальной политики. Что могло быть ближе политическому движению, сосредоточившему свои помыслы на завоевании сознания, «сердца» человека?!
Вот вошедший в легенду пример — начатое в конце лета 1933 г. с большой шумихой строительство имперского автобана, которое полугосударственные предприятия готовили с середины 1920-х гг. Кадры, показывавшие, как Гитлер первым вонзает в землю заступ, как колонны рабочих с лопатами маршируют на стройку, создавали внушающий оптимизм образ энергично взявшегося за дело, глядящего далеко вперед фюрера, забирающего безработных «с улицы», чтобы те строили мощную сеть прекрасных магистралей, без которых не обойтись современной Германии. «Трудовая битва» кипела на страницах иллюстрированных журналов и в кинохронике, причем дело отнюдь не ограничивалось участками автобана, за сооружением которых следил новый «генеральный инспектор немецких дорог» Фриц Тодт, возглавивший впоследствии строительство оборонительных сооружений «Западного вала». При возведении культовых объектов нового режима, например «Дома немецкого искусства» в Мюнхене, символике и эффектному освещению в средствах массовой информации уделялось не меньше внимания, чем самим строительным работам.
Огромную пропагандистскую ценность имела выплачивавшаяся в рамках программы Рейнгардта так называемая ссуда вступающим в брак. В первые два года свыше полумиллиона молодых пар подали заявление на получение беспроцентной ссуды на обзаведение хозяйством (до 1 000 рейхсмарок); в 1933 г. было заключено на 200000 браков больше, чем в предыдущем, и более половины всех новобрачных воспользовались льготой. Поначалу эта мера преследовала цель убрать женщин с рынка труда, поэтому ссуда выдавалась при условии отказа супруги от профессиональной деятельности. Однако была и вторая цель, в силу которой программа продолжалась даже по достижении полной занятости, причем от женщин уже не требовали уйти с работы, — повышение рождаемости. Долг можно было «скостить детьми»: с каждым новорожденным супругам прощали четверть кредита.
Введенные в 1935 г. всеобщая воинская обязанность и полугодовая трудовая повинность в еще большей степени, чем национал-социалистические конъюнктурные программы, ориентированные на использование интенсивного ручного труда вместо машин, учитывали задачу ликвидации безработицы, а вместе с тем и идейно-политические соображения. Последние заключали в себе внутреннее противоречие: строительство автобана, и без того с трудом уживавшееся под одной мировоззренческой крышей с аграрно-романтическими представлениями, так же как и мелиорация с помощью кирки и лопаты, временно предоставляло большие возможности по обеспечению занятости, однако не могло служить реальной альтернативой индустриальному обществу, производительность которого следовало резко повысить в ближайшие годы. Да и национал-социалистический идеал женщины, наслаждающейся радостями материнства, сидя у домашнего очага, активно использовался только до тех пор, пока примат военной промышленности не потребовал вычерпать без остатка все резервы рабочей силы.
По меньшей мере сразу после завершения внутреннего формирования режима и стабилизации экономики «достижение обороноспособности» и подготовка к войне стали безусловным экономическим приоритетом. Везде, где общая реакционно-утопическая подкладка национал-социалистической идеологии мешала экономическому продвижению особого расово-империалистического проекта, она безжалостно отрывалась.
С 1934–1935 гг. государственные ассигнования, стремительно увеличиваясь в размерах, потекли в военную промышленность. В то время как другие отрасли показывали незначительный рост, а пропагандистски разрекламированное социальное жилищное строительство в сравнении с хорошими годами Веймарской республики даже резко сократилось, вермахт и производство вооружений год от года поглощали все больше средств. В 1934 г. они претендовали на 18 %, а в 1938 г. — уже на 58 % всех расходов государственного бюджета (более одной пятой национального дохода)[116]. Финансировались огромные затраты главным образом с помощью придуманных президентом рейхсбанка Яльмаром Шахтом «векселей Мефо»: фирмы «Крупп», «Сименс», «Рейнметалл» и «Гутехоффнунгсхютте» учредили «Металлургическое научно-исследовательское общество» (Metallurgische Forschungsgemeinschaft — Mefo), чьи векселя учитывал рейхсбанк. Государство таким образом тайно задолжало около 12 млрд рейхсмарок, пока в 1938 г. на смену векселям не пришли казначейские обязательства и налоговые квитанции. Шахт между тем стал возражать против курса, давно уже переставшего поддерживать конъюнктуру и ведущего либо к инфляции, либо к захватнической войне, но поделать ничего не смог. С финансовым координатором милитаризации произошло то же, что с большинством «консервативных специалистов» в кабинете министров. В ноябре 1937 г. Шахт подал в отставку с поста министра экономики, год спустя ушел с должности президента рейхсбанка, но до 1943 г. оставался членом правительства.
Потенциальным источником разногласий в союзе бизнеса и национал-социалистического руководства с самого начала служил принцип главенства идеологии и политики, которым режим ни на йоту не желал поступиться. Если политика вооружения, выполнявшая функцию конъюнктурного локомотива, в деловых кругах снискала всеобщее одобрение, о сопровождавшей ее политике автаркии, столь же идеологически мотивированной и последовательно претворяемой в жизнь, подобное можно было сказать только с большими оговорками. Судьба Шахта и здесь символична. Осенью 1934 г. министру экономики благодаря установлению всеобъемлющего контроля над внешней торговлей («Новый план») удалось решить наболевший вопрос о нехватке валюты, но через год ситуация снова обострилась. Не только плохие урожаи и повышение цен на мировом рынке, но и неэффективная политика регулирования рынка, проводимая «Имперским продовольственным сословием», вызывали перебои со снабжением, из-за которых Шахт то и дело конфликтовал с Дарре. Выиграл же от продовольственного кризиса Геринг, которого Гитлер в апреле 1936 г. назначил «уполномоченным по всем валютным и сырьевым вопросам»[117].
Становилось все яснее, что обусловленное политическими требованиями упорное стремление добиться автаркии одновременно с наращиванием вооружений создает экономические проблемы, которые частнокапиталистическое хозяйство вряд ли может разрешить. В условиях полной занятости возросло личное потребление, но производственные мощности оказались заняты выпуском военной продукции. Несмотря на значительные успехи, результаты «трудовой битвы» на сельскохозяйственном фронте не соответствовали повышению потребительского спроса. Экономически нерентабельные, но имеющие важнейшее значение с точки зрения политики автаркии проекты — например, разработка рудных месторождений и выплавка стали на заводах им. Германа Геринга в Зальцгиттере, развитие производства горючего в рамках заключенного еще в конце 1933 г. «бензинового договора» с «ИГ Фарбен» — истощали общие экономические ресурсы, не оставляя достаточного количества валюты на другие цели.
В этой кризисной ситуации Гитлер 9 сентября 1936 г. выдвинул на «партийном съезде чести» в Нюрнберге свой «четырехлетний план». Принятый курс следовало сохранить любой ценой. Ведь за четыре года, как отметил фюрер в секретной записке, экономика должна стать «обороноспособной», а вермахт — «боеспособным». На основе таких предпосылок в последующие годы сформировалась государственная командная система управления экономикой с участием частного капитала. Частная собственность осталась неприкосновенной, право предпринимателей распоряжаться на предприятиях не понесло большого урона даже в отраслях, важных для обеспечения автаркии и военных целей, поскольку в государственных управленческих конторах сидели промышленники[118].
Предполагалось, что благодаря более жесткому планированию и администрированию четырехлетний план поможет преодолеть кризис, а заодно будет решительнее, чем прежде, способствовать развитию производства сырья и его заменителей. Традиционная хозяйственная бюрократия ни в личном, ни в организационном плане не была готова к выполнению таких задач, которые явно противоречили концепции обширной, доминирующей над всей Юго-Восточной Европой, но при этом все-таки рыночно ориентированной экономической системы, разработанной Шахтом, и выходили далеко за рамки контроля над внешней торговлей. Гитлер решил вопрос типичным для него способом: назначил Геринга «ответственным за четырехлетний план», а тот создал новые особые инстанции, так называемые рабочие группы по сырью, валюте, распределению рабочей силы, сельскохозяйственному производству и контролю за ценами. Возник Генеральный совет по четырехлетнему плану. Появление генеральных уполномоченных по отдельным промышленным отраслям, которых в дальнейшем при желании можно было включить в административную систему, окончательно опрокинуло все прежние представления о надлежащем разграничении компетенций между государственным управлением и частным хозяйством. Все принятые меры имели целью более тесное сотрудничество режима и крупной промышленности. Особенно отчетливо это стало заметно, когда важные посты в организациях, связанных с реализацией четырехлетнего плана, помимо офицеров вермахта все чаще стали занимать руководители фабрик и заводов, продолжавшие исправно получать зарплату и на своих предприятиях.
Ярчайшим примером переплетения политики и экономики послужило назначение в 1938 г. «генеральным уполномоченным по химической промышленности» Карла Крауха. Он был не только ученым, специалистом по бензину и искусственному каучуку — основам химического производства заменителей сырья, но и членом правления «ИГ Фарбен». Краух уже продемонстрировал свои организаторские способности в качестве консультанта геринговского министерства авиации при заключении «бензинового договора». Теперь он позаботился о том, чтобы четырехлетний план фактически стал планом «ИГ Фарбен». С 1940 г. он даже сочетал важнейшие государственно-административные функции с председательством в наблюдательном совете концерна. Благодаря практически полной монополии в основных производственных отраслях и деятельности Крауха концерну удалось в немалой степени «приватизировать» экономическую политику Третьего рейха. Впрочем, это не такое уникальное явление, как может показаться, учитывая политику вооружения и стремление к автаркии: интенсивное прямое сотрудничество крупного бизнеса и государства в равной мере являлось следствием краха либеральной мировой экономической системы в конце 1920-х гг. и наблюдавшейся во всем мире тенденции к образованию трестов.
Несмотря на отдельные значительные успехи, амбициозные цели четырехлетнего плана не были достигнуты. Об этом свидетельствовало провозглашение в 1938 г. «Нового военно-экономического производственного плана», который еще сильнее сузил ассортимент производства, поставив во главу угла военную продукцию. Менее заметны оказались вызванные милитаризацией экономики деформации и социальные издержки, которые режим изо всех сил — и с большим успехом — старался скрыть.
Примером может служить сельскохозяйственная политика. С помощью пропаганды «крови и почвы» режим поднял идеологический престиж крестьянства и через «Имперское продовольственное сословие» сделал его частью «народного сообщества»[119]. Хотя крестьянскому населению не нравилась связанная с этим бюрократизация, оно впервые пользовалось постоянным вниманием политической системы, и это воздействовало на его социальное (самоДознание. Вот только жесткая государственная ценовая политика никак не способствовала повышению неудовлетворительной доходности, особенно мелких и средних хозяйств[120]. В сущности, крестьяне раньше всех ощутили на себе теневые стороны национал-социалистического «экономического чуда», поскольку из года в год им приходилось вести «трудовую битву» в условиях сокращения рабочей силы. К началу войны сельское хозяйство потеряло около 1,4 млн человек, которые предпочли лучше оплачиваемую работу в промышленности (военной). Вопиющая нехватка сельскохозяйственных рабочих, с которой режим пытался справиться путем эксплуатации молодежи (сельская повинность в гитлерюгенде, «помощь в уборке урожая», «год села») вместо интенсивной механизации, рационализации и земельной реформы, годами служила источником недовольства. Улеглось оно, только когда в Германию стали поступать военнопленные и иностранцы, пригнанные на принудительные работы.
В сельском хозяйстве, как и во многих других областях, национал-социализм добился результатов, чуть ли не полностью противоположных его изначальным идейным установкам, и при этом, по-видимому, следовал международной тенденции регулирования рынка в гораздо большей степени, чем принято думать[121]. Плодом аграрной политики национал-социалистов стал не сознательный, с чувством личной ответственности служащий благу «народного сообщества» «свободный крестьянин», какого любили изображать на своих полотнах верноподданные художники рейха, но аграрный производитель, опутанный сетью агрономических предписаний, фиксированных цен и приемочных гарантий. Вместо основания новых крестьянских дворов происходило массовое бегство из села. Германцы, якобы всей душой привязанные к земле, хлынули в крупные городские агломерации.
Словно в насмешку над идеологической риторикой, старые социально-экономические и демографические тенденции в годы предвоенного экономического бума сохранялись, а отчасти даже усилились. Это справедливо в первую очередь в отношении самой большой группы населения — рабочего класса. Сложная ситуация, когда лишение политических прав сочеталось с сохранением основных мер социального обеспечения Веймарского государства и привнесенным НТФ социально-политическим активизмом, в условиях почти полной занятости вызвала примечательные изменения в социальном типе «рабочего». По всей видимости, она ускорила тенденции социально-культурного нивелирования, наметившиеся и в других индустриальных государствах и ведущие к ориентированному на потребление массовому обществу.
Национал-социалисты внесли свой специфический вклад в такое развитие событий, разгромив политические организации рабочего движения, что повлекло за собой и ослабление его социальной базы. Но только начавшийся экономический подъем обеспечил материальную базу для утверждения идеологии «народного сообщества». Традиционные структуры рабочей солидарности стали стремительно распадаться. Даже стойким старым социал-демократам, видевшим все минусы курса на милитаризацию и критиковавшим его в своем кругу, становилось все труднее не поддаваться общему восторгу по поводу того, как быстро и основательно режим разделался с безработицей. Вновь обретенная уверенность в завтрашнем дне скоро перевесила предшествовавшую ей утрату политических прав, заставляя мириться с дальнейшими посягательствами на них, например введением в 1935 г. «трудовых книжек», ограничивавших свободу выбора рабочего места и облегчавших контроль над «распределением рабочей силы».
Многие видели, что экономическое чудо отнюдь не принесло всеобщего процветания, а всего лишь сделало возможным медленное возвращение к уровню жизни перед великим кризисом, но мало у кого это вызывало протест. Немцы привыкли мазать серый хлеб маргарином вместо масла и класть на него дешевый мармелад вместо колбасы. По сравнению с англичанами, французами и американцами они и в «хорошие» предвоенные годы питались проще, но все же вволю. Никому больше не приходилось голодать. Предметы роскоши или просто вещи, немного украшавшие жизнь, оставались редкостью. Не то чтобы у немцев не хватало покупательной способности — просто потребительских товаров производилось слишком мало. Режим копил, точнее инвестировал, средства для войны и держал людей в черном теле. Правда, с 1936 г. реальная почасовая зарплата начала повышаться и через два года достигла уровня 1929 г.[122]Зато реальный чистый заработок за неделю — с учетом увеличения рабочего дня, роста «добровольных» отчислений в НТФ, на «зимнюю помощь», а во время войны и в «железную копилку» — только в 1941–1942 гг. дошел до уровня 1929 г., а потом снова снизился. И если в начале 1930-х гг. предприниматели жаловались, что на заработную плату тратится слишком много, то теперь они могли быть довольны: доля заработной платы в национальном доходе с 1934–1935 гг. неуклонно падала.
Упразднение тарифной автономии и децентрализованное регулирование заработной платы попечителями по вопросам труда не могли помешать ее росту в период высокой конъюнктуры. Когда в 1939 г. это стало грозить серьезным снижением темпов милитаризации, режим повсеместно заморозил зарплату. Но и после этого она продолжала повышаться, пусть не прямо, а в виде надбавок и премий, выплачивавшихся особенно на важных военных производствах[123].
То, что на первый взгляд казалось лишь средством обойти официальное распоряжение о замораживании заработной платы, преследовало определенную цель: аккордные надбавки и тому подобное способствовали повышению производительности и дифференциации как отдельных работников, так и их категорий, различающихся по степени квалификации и значению для производства. Более тонкое разграничение тарифных разрядов, хитроумная система тарификации рабочих мест создавали эффективные материальные стимулы к труду, сохраняя низкий уровень заработной платы в целом. Таким образом, весьма небольшие дополнительные затраты позволяли предприятию добиться значительного повышения производительности и внушить рабочим уверенность, что прилежание всегда окупится. Всеобщее замораживание зарплаты казалось подтверждением уравнительной пропаганды «народного сообщества», а нарушение этого принципа в отдельных случаях ради тех, кто заслужил это своими трудовыми достижениями, — свидетельством того, что общество дает возможность восхождения по социальной лестнице. Мало кто, внимая нацистскому лозунгу «труд облагораживает», хотел бы остаться «неблагородным буржуа». Молодые рабочие, меньше связанные традициями патерналистско-пролетарской солидарности, относились к немногим предоставлявшимся им шансам продвижения серьезно — как к возможности радикально изменить классово предопределенный профессиональный и жизненный путь.
Соответствующий такому подходу, на первый взгляд вовсе не политический, лозунг гласил: «Дорогу прилежному!» Его практическим воплощением выступало «национальное соревнование на лучшего по профессии», устроенное руководством молодежных организаций рейха (в 1937 г. в соревновании приняли участие 1,8 млн чел.[124]). С этого началось поощрение индивидуалистической ориентации на личные достижения, провоцировавшей общий распад солидарности, который станет одной из самых характерных черт послевоенного общества[125].
Этика достижений, прославляемая национал-социалистами, соответствовала как потребностям военной экономики, которая начала формироваться уже в мирное время, так и неустанно пропагандируемым социал-дарвинистским идеям. Она служила для того, чтобы, уничтожив солидарность рабочих, лишить их политических претензий и при этом превратить всю Германию в «работный дом». В целом национал-социалистам удалось добиться своего, в том числе и потому, что они сумели в представлениях многих людей разорвать связь между материальным положением и общественным сознанием, подчеркивавшуюся старым рабочим движением. Конечно, среди рабочих были и такие, кто прогуливал, сказывался больным по любому поводу, работал спустя рукава[126], однако трудно сказать, являлось ли это выражением политического недовольства или в первую очередь следствием усиленной погони за достижениями. В любом случае коллективный протест представлял исключение на фоне общей картины. Удивительным спокойствием на социальном фронте Третий рейх обязан не только перманентной угрозе в лице гестапо, но и систематическим стараниям отделить заработную плату и социальный статус друг от друга[127]. С успехом, глубоко удручающим его противников, режим демонстрировал, что не хлебом единым жив человек и лояльности от него можно добиться не только своевременным повышением средней тарифной ставки.
Социальная политика консолидированного нацистского режима не была исключительно реакционной или риторической и не служила всего лишь точно рассчитанным средством тоталитарных манипуляций. Хотя вначале социально-политическая активность НТФ в контексте институциональной конкуренции с попечителями по вопросам труда обусловливалась борьбой за распределение властных полномочий[128], в дальнейшем она претворилась в содержательную и отчасти даже прогрессивную социальную политику.
Не все, что своим названием пробуждало в сознании ложно-идиллические образы, являлось чисто пропагандистским трюком. Подразделение НТФ «Красота труда» действительно занималось ставшими притчей во языцех геранями на фабричных окнах, но помимо этого заботилось о применении современных методов и достижений научной организации труда, уже практиковавшейся в крупных концернах. Разумеется, охрана труда и производственная медицина косвенно служили интересам промышленников, пытавшихся в условиях высокой конъюнктуры позолотить таким образом клетку корпоративизма, в которую заключали персонал своих предприятий. Однако меры по рационализации труда, улучшению трудовой гигиены, часто основанные на предложениях работников предприятия, несомненно, шли на пользу и рабочим. Со всей очевидностью это можно сказать об устраивавшихся на предприятиях спортзалах, комнатах отдыха, столовых. Как раз потому, что зарплату повышать было нельзя, льготы, предоставлявшиеся не в денежной форме, имели особое значение. Отпуск, увеличенный при национал-социалистах в среднем с трех до шести — двенадцати дней, даже в сравнении с другими странами представлял большое достижение.
В основе социально-политической активности НТФ с самого начала лежали несколько конкурирующих друг с другом мотивов. Так, ежегодное «производственное соревнование немецких предприятий», как будто посвященное выполнению первоочередной макроэкономической задачи — повышению производительности труда, служило еще как минимум двум другим целям: во-первых, снабжало НТФ внутрипроизводственной информацией, обеспечивая ему возможности влияния, а во-вторых, будучи организовано в духе спортивных состязаний, способствовало воспитанию чувства коллективизма у работников того или иного предприятия. Социально-психологические и социально-медицинские (в самом широком смысле слова) соображения определяли конкретную политику Трудового фронта по меньшей мере на равных с идейно-политическими установками и стремлением внести свой вкладе оптимизацию народнохозяйственных достижений. Все это, вместе взятое, довольно удачно воплощало в себе объединение «Сила через радость», входившее в состав НТФ и занимавшееся организацией досуга.
Расположения «соотечественников» «Сила через радость» добилась прежде всего в качестве организатора баснословно дешевых коллективных туристических поездок[129]. С 1934 г. по всем морям — от островов Мадейра до фьордов Норвегии — курсировали ее пароходы, на чьих палубах загорали немецкие рабочие. Так, во всяком случае, говорила пропаганда. В действительности большинство пассажиров составляли представители среднего класса: средняя рабочая семья обычно выбиралась на недельку в Баварский Лес или на Северное море, что было все-таки несколько дешевле. Тем не менее к 1939 г. семь с лишним миллионов немцев съездили в отпуск с помощью «Силы через радость» и тридцать пять миллионов совершили однодневные экскурсии — все они не могли быть исключительно «партийными бонзами», как утверждали злые языки и раздраженные социал-демократы.
Режим нисколько не гнушался завоевывать популярность в качестве туроператора. Очевидный успех побудил Трудовой фронт придумывать все новые мероприятия, чтобы поддерживать у «соотечественников» хорошее настроение. Демонстративно посягающие на классовые привилегии курсы тенниса и верховой езды, театральные и танцевальные вечера, спортивные мероприятия и коллективные праздники на предприятиях — критически настроенному наблюдателю со стороны все это могло показаться мелочами, не стоящими внимания, но, сопровождаемые постоянной пропагандой «народного сообщества», они достигали результата. Информатор пражских социал-демократов в изгнании самокритично заметил: «…Опыт последних лет, к сожалению, показал, что мещанские наклонности среди части рабочих оказались сильнее, чем мы раньше готовы были признать»[130]. К этому моменту, в сентябре 1937 г., организация-гигант «Сила через радость» предлагала практически исчерпывающий список услуг по организации досуга, которыми, по статистике, раз в год пользовался каждый взрослый немец.
Правда, большинство пробудившихся тогда потребностей было полностью удовлетворено только экономическим чудом второго послевоенного периода. Скажем,'массовый туризм, настоящая эпидемия которого вспыхнула в 1950-е гг., в 1930-е делал первые шаги; «автомобиль для “Силы через радость”», чью конструкцию обдумывал лично Гитлер, сошел с конвейера лишь после войны в виде «фольксвагена-жука». В ожидании дешевого народного автомобиля 336 000 человек еженедельно отчисляли НТФ авансовые платежи в рассрочку, что позволило буквально с нуля возвести завод в Вольфсбурге (да и сам город), однако выпускались там в дальнейшем только внедорожники для вермахта[131]. Идея заставлять народ самостоятельно финансировать проекты, рассчитанные на удовлетворение его собственных нужд, сделалась основополагающей в социально-политических играх национал-социалистов: эти проекты не должны были ничего стоить — по крайней мере, государству, которое с готовностью раскошеливалось исключительно на военную промышленность.
Один из самых существенных успехов нацистской социальной политики заключался в распространении чувства социального равенства. В обществе, которое неустанно обрабатывали, искореняя в сознании людей представления о различиях в ранге и статусе, даже скромные ростки «массового потребления» могли расцениваться как предвестники многообещающего будущего. В такой атмосфере надежды вкладчиков в фонд жилищного строительства и будущих автовладельцев множились, как морские круизы в салазаровскую Португалию.
Несомненно, в последние предвоенные годы в материальном плане всем жилось лучше, чем до прихода нацистов к власти, но официально режим все равно превозносил такие добродетели, как экономия и самоограничение в потреблении. Следовать этим правилам было легче при условии, что «прилежный» время от времени мог «кое-что себе позволить». «Общий суп» по воскресеньям, когда директора хлебали гороховый суп вместе с рабочими (Геббельс в Берлине устраивал из этого захватывающий спектакль), являл собой торжество национал-социалистического «народного воспитания». Подобные мероприятия как будто говорили: «народное сообщество» существует, и все немцы — его члены; положение «вверху» или «внизу» не так важно, как «добрая воля»; материальная непритязательность есть свидетельство «национальной солидарности».
Разумеется, эти регулярные простые трапезы позволяли несколько экономить народнохозяйственные ресурсы, но для режима гораздо важнее был их социально-психологический эффект. Они воспитывали коллективную готовность идти на жертвы, не в последнюю очередь нашедшую выражение в лозунгах организаций «Национал-социалистическая народная благотворительность» и «Зимняя помощь»[132]. Девиз одной из первых акций по сбору пожертвований, ставших потом бессчетными, с упрямой решимостью гласил: «Народ помогает себе сам». Собранные таким образом к 1939 г. 2,5 млрд рейхсмарок, конечно, представляли внушительную сумму, которая позволила «Народной благотворительности» играть роль важного экономического фактора и крупного работодателя, прежде всего в сфере здравоохранения («медицинские сестры от Народной благотворительности»). Но с общественно-политической точки зрения еще большее значение имели миллионы ее добровольных помощников и около 16 миллионов членов (1942 г.). Несмотря на то что постоянные визиты сборщиков взносов на дом и отчисления из зарплаты (уклоняющихся могли ждать серьезные неприятности) вызывали раздражение и «усталость жертвователей», широкое участие в деятельности организаций и огромный приток пожертвований все же можно интерпретировать как доказательство реальности «народного сообщества». Безусловно, для этого требовалась неустанная мобилизация, но поскольку она имела успех, постольку «народное сообщество» оказывалось не просто мифом.
Согласно самой природе установившейся системы власти, идея «народного сообщества», так же как нимб, окружавший фюрера, могла жить только благодаря своей постоянной актуализации. Приходилось непрерывно требовать и предлагать символические доказательства лояльности.
Эту функцию выполняли и официальное приветствие «Хайль Гитлер!», и масса общественных мероприятий, с помощью которых партия снова и снова заставляла «соотечественников» демонстрировать свою приверженность и принадлежность к ней.
Ярко выраженная склонность к театрализации придавала Третьему рейху черты теократического государства. Уже в Веймарскую эпоху демонстрации, построения с флагом, факельные шествия, во время которых коричневая рубашка и свастика служили характерными внешними опознавательными знаками, наделяли «движение» неповторимой индивидуальностью. Своеобразному внешнему облику соответствовало особое сознание, которое отличало национал-социалистов от «обычных» партий (причем не только в их собственных глазах): они хотели быть идейным и боевым союзом, а не только политическим объединением по интересам. Этими притязаниями объясняются и более поздние попытки формирования квазирелигиозной организации.
Режим создал собственную сеть ритуалов[133]. Первая дата национал-социалистического календаря — 30 января. В каждую годовщину «захвата власти» тысячи штурмовиков маршировали вечером через Бранденбургские ворота. В конце февраля отмечался праздник в честь принятия партийной «Программы 25 пунктов», в марте — «День памяти героев», а также прием 14-летних подростков в гитлерюгенд и Союз немецких девушек в форме «Молодежной присяги». Заднем рождения фюрера, справлявшимся в лучших императорских традициях, следовали Первое мая, снова ставшее официальным выходным днем, и «День матери», которому придавалось большое идеологическое значение. Данью германскому культу стали праздники солнцеворота в июле и декабре; правда, заменить Рождество языческим «праздником йуль» вне рамок «ордена» СС так и не удалось. Огромная организационная и постановочная работа проводилась при устройстве в сентябре каждого года национальных партийных съездов в Нюрнбергском комплексе, построенном Альбертом Шпеером. «День урожая» в вестфальском Бюкеберге в начале октября представлял собой массовое зрелище специально для сельской Германии. Завершающей и, по мнению партии, наивысшей точкой в череде ежегодных праздников было 9 ноября, когда Гитлер и верхушка НСДАП в Мюнхене поминали «павших» во время подавления в 1923 г. нацистского путча на площади перед Галереей полководцев. В качестве таинственной кульминации этого обряда почитания мертвых фюрер в одиночестве посещал один из храмов под открытым небом и некоторое время пребывал у саркофагов 16 «мучеников движения».
Такое множество театрализованных торжеств должно было преследовать не только цель внешнего «режиссирования» общественной жизни. Помимо желания продемонстрировать сплочение («единение») партии и государства речь шла о том, чтобы привязать к себе как отдельных граждан, так и целые группы населения, то есть в конечном счете о культурной гегемонии. Регулярные «дни памяти» сами по себе напоминали скорее культовые обряды, чем политические мероприятия, но кроме них проводились церемонии, непосредственно призванные заменить религиозные. И все же серьезной конкуренции с христианской церковью не получилось. «Праздники жизни» и «утренники», предлагавшиеся «верующим» национал-социалистам в дополнение к церковным крестинам, венчанию, отпеванию, молебнам и воскресным службам, оставались маргинальным явлением, так же как их упорный пропагандист — не пользовавшийся реальным влиянием «главный идеолог» и «уполномоченный фюрера по контролю над духовным и идейным обучением и воспитанием НСДАП» Альфред Розенберг[134]. Поддерживаемые гиммлеровскими СС попытки насадить «древнегерманские» традиции, которые обе церкви критиковали как «новое язычество», вне узкого кружка фанатиков встречали равнодушие и мягкую или едкую (в зависимости от степени смелости оппонентов) насмешку.
Об индоктринационных усилиях режима в целом такого не скажешь. Молодежь меньше всех была способна противостоять притязаниям и поползновениям национал-социалистов. Силой прибрав к рукам Имперский комитет немецких молодежных объединений, нацистский руководитель молодежи Бальдур фон Ширах уже в апреле 1933 г. создал первые предпосылки для построения государственной молодежной структуры, за что Гитлер наградил его званием «рейхсфюрера молодежи». Это пока еще не означало монополии национал-социалистов на организацию молодежи, но привлекательность гитлерюгенда, пользовавшегося государственной поддержкой, возрастала[135]. Большой приток в его ряды отмечался в первую очередь в сельской местности, где молодежь до тех пор была плохо организована или вообще не организована, а также повсюду, где ослабла связующая сила церковных молодежных объединений. Весной 1934 г. в состав гитлерюгенда вошли протестантские молодежные организации. После того как в декабре 1936 г. его в законодательном порядке объявили государственной организацией, помимо него продолжали существовать только несколько католических молодежных объединений (власти, невзирая на конкордат, все сильнее преследовали их и вскоре вообще официально запретили) да еврейские молодежные группы. С 1936 г. резко усилилось давление на молодых людей, отказывавшихся вступать в гитлерюгенд, но только в марте 1939 г. инструкции по применению закона о гитлерюгенде сделали «молодежную службу» в его рядах обязательной. К этому моменту он уже утратил изрядную долю былой притягательности.
Национал-социалистическая молодежная организация, которая поначалу руководствовалась идеологически родственными примерами юношеских движений Веймарской республики, как будто «покончившая» с их идеализмом и стихийностью и в то же время расширившая их социальную базу, превратилась в инструмент тоталитарного контроля и индоктринации. Если раньше лозунги «молодежью должна руководить молодежь» и «ставка на молодое поколение» пробуждали вольнолюбивые надежды, то теперь в результате усиленной полувоенной муштры и последовательного насаждения принципа безоговорочной верности Гитлеру на смену им пришло разочарование. Место летних лагерей и скаутской романтики занял список обязанностей: «военный спорт», политзанятия, сбор «зимней помощи» и вторсырья, а летом — помощь в уборке урожая.
Молодые по-разному реагировали на такую эксплуатацию и регламентацию. Если в провинции, особенно девушкам, работа в гитлерюгенде представлялась шансом вырваться из скучного замкнутого мирка, избавиться от родительского контроля, то в крупных городах многие дети считали службу в государственной организации посягательством на свое свободное время. Взгляд на пребывание в гитлерюгенде как на глоток свободы или барщину зависел, впрочем, также от возраста, социальной принадлежности и предшествующей социализации. В среднем те, кто успел побывать противником этой организации в качестве члена католического молодежного союза или социалистического кружка рабочей молодежи, относились к ней иначе, чем дети из протестантских мелкобуржуазных семей, которые с 10 до 14 лет были чем-то вроде пионеров в «Юнгфольке», затем попадали в гитлерюгенд, с 18 лет работали в «Трудовой службе» и, наконец, переходили в вермахт. От таких детей трудно было ожидать, что они в один прекрасный день окажутся в одной из молодежных группировок, возникавших в конце 1930-х гг., главным образом в крупных городах, как выражение не только протеста против культурной опеки взрослых, но и политической оппозиции. Буржуазную «свингующую молодежь», которую можно было встретить в основном в Гамбурге, лейпцигскую «Стаю», сложившуюся в пролетарской среде, мюнхенских «Пузырей» и «Пиратов эдельвейса» из Рурской области объединяло нежелание отказываться от скудных остатков юношеского нонконформизма и подчиняться гитлерюгенду, полностью игнорировавшему стремление молодых к индивидуальности и личной независимости[136].
По иронии судьбы, тоталитарные претензии гитлерюгенда во многих отношениях создавали новые ниши свободы. Это касается в первую очередь сферы образования: конкуренция между гитлерюгендом и школой, обострявшаяся по мере того, как становилось ясно, что вмешиваться в школьные дела у гитлерюгенда не получится, как бы он того ни хотел, открывала возможность воспользоваться противоречиями между двумя учреждениями. При известной сноровке можно было отделаться от нелюбимых школьных уроков, сославшись на службу в гитлерюгенде, и наоборот. В разрастающемся лабиринте общественных нагрузок, групповых собраний и «служебных обязанностей» появлялись тайные тропы и обходные пути, и тот, кто ходил ими, учился изворачиваться, прагматично полагаясь лишь на себя самого.
Большинство молодых людей познали в гитлерюгенде главным образом муштру и повиновение, но в то же время в обширной организации имелось множество руководящих должностей и должностишек, а следовательно, шансов для индивидуального самоутверждения. Выходцы из малообеспеченных и неимущих семей могли таким образом «стать кем-то» и обрести чувство собственного достоинства, доселе им неизвестное. Дерзкий тон и наглое поведение, усвоенные целым поколением школьников и все чаще вызывавшие жалобы со стороны учителей, были платой за пропагандистское заигрывание с молодежью.
Необычайное уважение, которым вдруг — по вполне понятным причинам — стала пользоваться такая второстепенная для классического образования дисциплина, как спорт, поощрение нового, антиинтеллекту-ального внимания к физическим качествам, восхваление военной «выправки» и ума, склонного к «простым решениям», — все это изменяло атмосферу в школе точно так же, как более или менее последовательная идеологическая корректировка учебников и учебных программ[137], остававшаяся, за исключением нескольких нашумевших случаев, в рамках общей индоктринационной практики. Гораздо более ярким проявлением школьной политики нацистов, нежели облечение в форму арифметических задач наставлений о необходимости сохранения расовой чистоты и выведения потомства без наследственных болезней, служил в конечном счете тот факт, что, хотя гимназии не упразднялись, гумбольдтовским образовательным традициям противопоставлялась новая система ценностей, требовавшая нивелировки системы всеобщего образования и учреждения элитных идеологических учебных заведений.
Начавшаяся в 1935–1936 гг. при ожесточенном сопротивлении церкви, в первую очередь католической, ликвидация конфессиональных народных школ и церковных педагогических учебных заведений как раз и была призвана нивелировать школьную систему, устранив те ее элементы, которые до сих пор находились на особом положении. В придачу речь шла о том, чтобы поубавить влияние церкви, и это намерение не везде встречало возражения: по крайней мере часть учителей усматривала в происходящем борьбу за свое социальное освобождение от опеки со стороны духовенства[138]^ Несомненно, требования идти в ногу со временем также являлись немаловажным аргументом в пользу единообразия школьной системы и усиленного поощрения технического образования.
Национал-социалистическую претензию на совершение «революции в образовании» воплощали тридцать пять «национально-политических воспитательных заведений» (Напола), а в еще большей степени — «школы Адольфа Гитлера», число которых в конце концов достигло двенадцати. Руководство молодежью во главе с Ширахом пыталось контролировать эти учреждения, но не имело последовательной концепции преподавания в них; единственные ясные пункты программы касались целенаправленного поощрения спортивных успехов и организации «испытаний». Нацистским вождям не удалось определить даже содержание «идейного воспитания», что в равной мере свидетельствовало как о внутрипартийной борьбе за власть, так и о противоречивости самой национал-социалистической идеологии. «Школы Адольфа Гитлера», так же как три «орденсбурга» («рыцарских замка»), учрежденных для обучения молодых партийных функционеров, — и те и другие содержал НТФ — не справлялись с задачей «отбора вождей». СС продвинулись в попытке создать национал-социалистического «нового человека» дальше, чем соперничавшие с ними подразделения партии. Правда, в элитном ордене Гиммлера воспитательные задачи откровеннее, чем где-либо еще, сочетались с расовой селекцией, логическим продолжением которой предстояло стать «выбраковке» негодных особей и «выведению» нужной человеческой породы.
На общественно-политический климат Германии во второй половине 1930-х гг., несомненно, больше влияло повсеместное присутствие партии в лице ее массовых организаций, чем бесчеловечные идеи нового расового порядка, вынашиваемые в элитарных кругах СС. Несмотря на все усилия НСДАП вслед за утверждением своей государственной власти осуществить соответствующую идеологическую нацификацию, идейное воспитание, преследующее эту цель, среди людей старшего возраста достигло довольно скромных успехов. Помимо партийных функционеров и, в несколько меньшей степени, рядовых партийцев оно более или менее интенсивно охватило только определенные профессиональные группы, например учителей, молодых преподавателей вузов и юристов-референдаров (в Пруссии), которым надлежало пройти «лагеря политучебы». В сравнении с мощным организационным потенциалом НСДАП и ее вспомогательных организаций силы, выделяемые ею для индоктринации общества, были не слишком велики. И никакая активность разрастающегося партийного аппарата, партийных структур (СА, СС, гитлерюгенда, национал-социалистических союзов женщин, студентов, преподавателей университетов, Национал-социалистического моторизованного корпуса), примыкавших к партии массовых организаций (НТФ, «Народной благотворительности», национал-социалистических союзов врачей, учителей, юристов и чиновничества, немецких техников, Национал-социалистической организации помощи жертвам войны) не могла здесь ничего изменить.
И все же тот факт, что с течением лет практически каждый немецкий «соотечественник» оказался тем или иным образом организационно охвачен молохом НСДАП, не имея почти никакой возможности этого избежать, вызвал ощутимые изменения в общественном сознании. Благодаря распространению институциональной сети партии в традиционно «предполитическое» пространство национал-социалистам удалось мобилизовать людей в неслыханных доселе масштабах. С точки зрения укоренения их власти в человеческом сознании (на чем они всегда делали акцент) поначалу было не так уж важно, как достигается подобная мобилизация: с помощью «коллективного прослушивания» речей фюрера, активного членства во вспомогательных организациях для тех, кто не интересовался политикой, вроде Национал-социалистического моторизованного корпуса или Национал-социалистической культурной общины, либо сознательной деятельности в качестве «блокварта» — низового функционера НСДАП. Любая форма участия служила для того, чтобы продемонстрировать вездесущность партии и подкрепить ее тоталитарные притязания.
Результатом стала организационная растянутость и раздутость, которая не могла не изменить со временем саму НСДАП. В некогда динамичном и бурном протестном движении появлялось все больше признаков буржуазного застоя. Уже в последние годы Веймарской республики сплоченный боевой отряд превратился в массовую организацию с тенденцией к бюрократизации. Дальнейшее превращение НСДАП в партию-монополиста усилило эту тенденцию. В 1935 г. только на партийное руководство в Мюнхене трудились около 1 600 административных работников, занимавших не менее 44 зданий, а в целом уже 25 000 человек получали тогда от НСДАП неплохое жалованье[139].
Так и не проясненные отношения между партией и государством побуждали партийных функционеров заключать личные союзы, гнаться за должностями и заботиться о личном обогащении. Однако сплоченного руководящего ядра или «коричневого политбюро» из них не сложилось; как идеологические, так и структурные предпосылки для этого отсутствовали. Противоречивость национал-социалистического мировоззрения не позволяла ссылаться на «чистое учение» и мешала возникновению догматического авторитета. Но принцип всемогущества фюрера оставался незыблемым вплоть до самого низшего уровня партийной организации. Такая организационная форма имела огромное значение для функционирования мощной командной системы. Не имея ничего общего с презренной демократией, она, тем не менее, оставляла возможности для самоутверждения путем политической деятельности и отправления власти: тысячам и тысячам партийных и общественных деятелей доставалась крупица власти фюрера, крошечный лучик от его ореола.
До 1937 г. на различных ступенях партийной иерархии находились около 700 000 функционеров — рейхсляйтеры, гауляйтеры, крайсляйтеры, ортсгруппенляйтеры, целленляйтеры, блокляйтеры, не считая представителей вспомогательных организаций. К началу войны в Германском рейхе оказалось не менее двух миллионов маленьких фюреров.
Не на всех уровнях совмещение партийной и государственной деятельности происходило одинаковым образом. Отнюдь не все члены НСДАП, возглавлявшие министерства, занимали столь же высокое положение в партии. Геббельс, сочетавший руководство государственным пропагандистским ведомством с должностью главы пропагандистского аппарата НСДАП, в данном отношении представлял особый случай. Даже рейхсминистр авиации и премьер-министр Пруссии Геринг, охотившийся за чинами и званиями не менее рьяно, чем позднее за сокровищами искусства на оккупированных территориях, не мог (или не хотел) похвастаться подобным. И наоборот: целому ряду влиятельных партийных деятелей, в том числе многим гауляйтерам, не приходилось рассчитывать на адекватный государственный пост.
Сильнее всего слияние партии и государства давало себя знать на муниципальном уровне, где крайсляйтеры и ортсгруппенляйтеры все чаще становились также и бургомистрами. Через два года господства национал-социалистов почти половину муниципальных административных должностей занимали «старые товарищи» (то есть люди, вступившие в партию до 30 января 1933 г.). В секторе госслужбы картина не слишком отличалась: 86 % чиновников Пруссии в 1937 г. состояли в НСДАП, в остальной Германии — 63 %; правда, доля «старых товарищей», составлявшая в Пруссии 48 %, на остальной территории рейха была значительно ниже —11 %.
Для неуклонного изменения властных структур не меньшее значение, чем нацификация чиновничества, зачастую поверхностная, имело возникновение особой бюрократии, подчиненной партии. Растущее влияние ведомств, созданных «по личному распоряжению фюрера», работающих параллельно с государственной администрацией или конкурирующих с ней, вело к постепенному упадку и деформации традиционной государственности. Столь характерные для «государства фюрера» конфликты полномочий (отнюдь не всегда служившие интересам Гитлера) не в последнюю очередь возникали вследствие разрастания организационных джунглей, которое началось со сферы занятости и экономической политики (введение таких должностей, как генеральный инспектор немецких дорог, ответственный за четырехлетний план и т. д.), а затем перекинулось в область внешней, социальной и расовой политики.
От глаз населения подобные институциональные сдвиги в сфере власти, как правило, были скрыты. В повседневной жизни вездесущность партии проявлялась иначе: в политическом и социальном контроле со стороны местных функционеров, пользовавшихся в роли надсмотрщиков большей или меньшей популярностью, в многоступенчатой системе персональной аттестации, но также и в новых социальных патронажных службах («Совет матерей»), в социально- и культурно-политической работе НТФ. Несмотря на вездесущность, конкретная власть партии была так же ограничена, как и дивиденды от постоянно повторявшихся попыток идеологической мобилизации. Тут ничего не мог изменить и сам фюрер. Хотя Гитлеру в годы (внешнеПолитических успехов удавалось своими публичными выступлениями и речами на массовых митингах снова и снова вызывать всеобщий восторг и доверие к себе, это не влекло за собой укрепления престижа его партии. Напротив, широко распространенная неприязнь к НСДАП и ее непопулярным «бонзам» становилась еще заметнее на фоне обожания, в котором купался фюрер. Реакция на непрерывные попытки индоктринации и политизации проявилась достаточно скоро: все больше людей предпочитали посвящать свободное время частной жизни или традиционным видам культурного досуга, не слишком подверженным влиянию новой власти.
Существующее до сих пор ошибочное представление, будто немецкая культурная жизнь и различные проявления массовой культуры были в Третьем рейхе объектами радикального преобразования, свидетельствует разве что о глубоком влиянии национал-социалистической саморепрезентации. Несмотря на впечатление, которое старалась произвести обширная надзирающая и управляющая бюрократия, влияние режима в культурной области было сравнительно невелико. Все основные тенденции массовой культуры при нацистах сохранялись и даже усиливались, в том числе и такие, которые в целом могут быть расценены как тенденции культурной демократизации. Интеллектуально-художественное творчество во многих областях последовательно развивалось, несмотря на огромные потери, понесенные в результате массовой эмиграции тех его представителей, которые имели левые убеждения или являлись евреями. Ни в литературе, ни в музыке, ни в изобразительном искусстве 1933 г. не стал точкой резкого перелома. Вызванный во многих случаях политическими причинами разрыв личной и институциональной преемственности, обозначивший конец определенной эпохи, не совпадает с соответствующей культурно-исторической периодизацией.
Пределы регламентации культурной жизни определялись расчетом, необходимостью и наличием вещей, не подлежащих изменению. Неоднократные предупреждения Геббельса о неэффективности чересчур назойливой пропаганды и примитивной индоктринации свидетельствовали об осознанной необходимости сохранить определенную палитру красок в интеллектуально-культурной сфере и сравнительно нонконформистские публицистические трибуны. Именно потому, что унификация средств массовой информации зашла очень далеко, книги и публицистика такого рода играли роль интеллектуальных клапанов или буферных зон. И отнюдь не все журнальные публикации и литературные произведения, не проникнутые нацистским духом, обязаны своим появлением сознательному трезвому расчету. Власть волей-неволей ограничивала свои притязания в силу низкого качества собственной духовной продукции, противоречивости идеологии и разногласий внутри самой бюрократии, управлявшей культурными процессами. У режима фактически были связаны руки: ему приходилось, добиваясь всеобъемлющей мобилизации общества, принимать во внимание культурные традиции и цивилизационные приобретения, если он не хотел поставить под угрозу главную предпосылку своего успеха — лояльность большинства немцев, степень которой, как, впрочем, и всегда, различалась у разных категорий граждан. Так что режим отказался от задачи последовательного проникновения в культурную сферу и подчинения ее себе не по своей воле, а в силу функциональной необходимости.
Есть много свидетельств тому, что национал-социалисты чувствовали, до какой границы могут дойти в своих требованиях к населению, и, без сомнения, уважение этой границы имело важнейшее значение для культурной и повседневной жизни в рейхе.
Разумеется, неполитизированный досуг не относился к особым достижениям национал-социалистической эпохи, но, вопреки пропаганде, твердившей совсем о другом, его не упразднили. Громкое заявление Роберта Лея, что в Германии личным делом является только сон[140], отражало скорее идеал, а не действительность Третьего рейха. Под покровом идеологической риторики скрывались сферы жизни, свободные от политики, и именно в них находили свое продолжение главные тренды эпохи.
К тем сферам массовой культуры, развитие которых при национал-социалистах продолжалось, и по сравнению с 1920-ми гг. даже с большим размахом, следует отнести в первую очередь кинематограф. Посещение кинотеатров резко возросло во время экономического кризиса в начале 1930-х гг., и затем число зрителей непрерывно увеличивалось в течение всего десятилетия. За 1942 г. был продан миллиард билетов в кино — в четыре раз больше, чем в 1933 г.[141] По статистике, во время войны каждый немец ходил в кино раз в месяц. Конечно, это отражало потребность рассеяться, забыть о бремени повседневных проблем, но кинобум сигнализировал не только о массовом бегстве в мир грез: стагнация возможностей материального потребления порождала растущий спрос на развлечения в свободное время, и в социально-культурных привычках происходил явный сдвиг. Любовь к кино не в последнюю очередь свидетельствовала о привлекательности продукции, предлагаемой кинорынком, а привлекательность достигалась не столько благодаря специфически национал-социалистическому влиянию, сколько благодаря его отсутствию.
Для немецкой киноиндустрии 1933 г. не стал переломной вехой. Большинство художественных фильмов, демонстрировавшихся в первые годы Третьего рейха, по своему идейному и общественно-политическому содержанию не отличалось от националистической продукции киностудии УФА веймарской эпохи. Часто показывавшиеся пропагандистские ленты, такие, как «Гитлерюнге Квекс», «Штурмовик Бранд» или «Ганс Вестмар» (неудачная, по мнению Геббельса, дань памяти Хорста Весселя), не имели успеха, а холодно-эстетские творения Лени Рифеншталь, посвященные имперскому партийному съезду 1934 г. («Триумф воли») или Олимпийским играм 1936 г. («Праздник народов», «Праздник красоты»), уже тогда составляли особую категорию «на любителя». Уж скорее желаемые ассоциации у публики могли вызвать наполовину развлекательные исторические картины-аналогии «Старый и молодой король» с Эмилем Яннингсом (1935) или «Бисмарк» Вольфганга Либенайнера (1940). Антисемитские поделки вроде «Еврея Зюсса» или «Вечного жида» («документальный фильм», состряпанный «имперским заведующим кинематографией» Фрицем Хипплером) не оправдали расчетов индоктрина-торов, а фильм в защиту «милосердной смерти» «Я обвиняю» (1941), учитывая просочившуюся информацию об убийстве психически больных, вряд ли был верным средством успокоить население[142]. Для укрепления духа населения в конце войны легкие развлекательные вещицы годились куда больше, чем героические ленты вроде «Кольберга» (1945). Такие фанатичные любители кино, как Геббельс (и Гитлер), казалось, это понимали, во всяком случае откровенно пропагандистские картины всегда составляли лишь небольшую часть ежегодной кинопродукции, насчитывавшей до 100 фильмов.
Развлекательное кино царило на киноэкране не только во время войны. Мелодрамы, приключенческие ленты, комедии, детективы и мюзиклы всегда определяли планы крупнейших кинокомпаний, которые Геббельс национализировал в 1936–1937 гг. Заметные для публики изменения после 1933 г. произошли в составе исполнителей: некоторые звезды, в том числе Элизабет Бергнер, Петер Лорре и Оскар Гомолка, покинули Германию. Но, в отличие от режиссерской команды, лишившейся таких мастеров, как Фриц Ланг, Георг-Вильгельм Пабст, Отто Премингер и Билли Вильдер, и многих многообещающих представителей молодежи, уехавших в Голливуд, значительное число актеров, «безупречных с политической и расовой точки зрения» и при этом достаточно талантливых, осталось на родине. На смену еврейской кинокультуре пришла «домашняя пища». Если она не всегда получалась удобоваримой, в этом следует винить слишком большое количество незадачливых «поваров» — цензоров из министерства Геббельса — полагавших своей обязанностью сдабривать различными добавками и заменителями представляемые им на утверждение сценарии.
Однако фильмы один за другим выходили кассовые — особенно если в них играли такие любимицы публики, как Хайдемари Хатейер, Марика Рёкк, лукавая Ильзе Вернер или Зара Леандер, которой лучше всего удавались мрачные нордические страсти. Среди актеров-мужчин фаворитами считались Вилли Биргель и Вилли Фрич, Эмиль Яннингс и Генрих Георге, а также весельчаки Тео Линген и Ганс Мозер и, что любопытно, такая невоинственная личность, как Хайнц Рюман. Ганс Альберс играл благородно-бесшабашных смельчаков, наделенных неистребимым оптимизмом, — даже в 1943 г., в «Мюнхгаузене», блистательно снятом к юбилею студии УФА по сценарию, который под псевдонимом написал Эрих Кестнер. Такая прекрасная развлекательная продукция, особенно в условиях «тотальной войны», безусловно, выполняла политические функции, и как раз потому, что не содержала никакого политического подтекста. Тем не менее эти фильмы дышат духом своего времени: никакое другое культурное наследие национал-социализма не демонстрирует с такой наглядностью атмосферу тех лет — антиинтеллектуализм, ухарство, борьбу с ретроградным сословным чванством, носящую черты некоторой эмансипации, и притом старозаветное простодушие и идилличность, в полной мере унаследованные западногерманским кинематографом 1950-х годов.
Впрочем, немцы подвергались внешним культурным влияниям не только после Второй мировой войны. Культурная «американизация», которая в сегодняшнем общественном сознании связывается почти исключительно с послевоенной эпохой, началась еще в Веймарской республике и не прекратилась 30 января 1933 г. Хотя импорт фильмов из США сократился из-за хронической нехватки валюты и упадка немецкого киноэкспорта, в кинотеатрах крупных городов до самой войны шла свежая голливудская продукция: Марлен Дитрих радовала немецких зрителей как минимум до 1936 г., а Гэри Купер, Кларк Гейбл, Джоан Кроуфорд или Грета Гарбо — еще дольше[143].
Культурная бюрократия нацистов также не могла перекрыть доступ в Германию современной американской литературе. В издательствах «Ровольт» и «С. Фишер» продолжали выходить книги Уильяма Фолкнера, Торнтона Уайлдера, Томаса Вулфа, а затем и Синклера Льюиса. «Унесенные ветром» Маргарет Митчелл — лишь один из целого ряда американских бестселлеров, выпущенных в Третьем рейхе. В Германии имелась в продаже большая часть новейшей английской и французской литературы. Рядом на полках книжных магазинов стояли произведения молодых немецких писателей и писательниц, таких, как Эйх, Фаллада, Кёппен, Бергенгрюн, Казак, Ланггессер и Кашниц, которые не позволяли причислить себя к конъюнктурной «коричневой» литературе и не искали прибежища в непритязательном традиционализме или воспевании малой родины.
Сходную картину можно было наблюдать и на эстраде: свинг и джаз, конечно, не приветствовались, поскольку служили основой для кристаллизации юношеского нонконформизма, их осуждали и презрительно называли «негритянской музыкой», но они звучали в Германии все то время, что национал-социалисты находились у власти[144]. Не в последнюю очередь это связано с тем фактом, что крупнейшие европейские фабрики по производству грампластинок находились в Германии и до 1944 г. усердно работали на зарубежные страны (оккупированные), а немецкие солдаты, приезжавшие оттуда домой в отпуск, реимпортировали «супермодную музыку» в «старый рейх». Однако и немецкие биг-бенды, маскируясь с помощью «истинно немецких» названий, позволяли себе увлекаться «косо-ритмичным звуком» в стиле Бенни Гудмена, а группы вроде «Оригинал Теддис» Тедди Штауффера совершенно открыто играли свинг в кафе крупных городов. Одновременно пошли в наступление немецкие шлягеры, потеснив классическую музыку. Благодаря массовому распространению радиоприемников современная легкая музыка завоевала популярность во всех слоях населения, и после начала войны воскресные концерты по заявкам слушателей сознательно использовались, чтобы поднять дух «народного сообщества»[145].
Как в области литературы, где майское аутодафе 1933 г. затронуло «только» публичные библиотеки, в то время как книги некоторых эмигрировавших авторов, например Томаса Манна, продолжали издаваться, так и в области музыки между официально желательным и возможным в частном порядке существовало значительное расхождение. В течение нескольких лет эта раздвоенность поразила всю культурную жизнь. Она нисколько не противоречила необычайной способности гитлеровского режима мобилизовать людей, наоборот — являлась ее следствием, а если посмотреть внимательнее, то, пожалуй, и предпосылкой. Параллельно с усиливающейся погоней за эффективностью труда и единообразием возникали ниши культурной индивидуальности, где пыталось утолить духовный голод все большее число людей, особенно молодых, которым «унифицированная» пресса и пропагандистские массовые мероприятия не могли предложить ничего «съедобного».
Буржуазия между тем придерживалась традиционных ценностей немецкой культуры. В сравнении с явлениями массовой культуры опере, драматическому театру, оперетте вряд ли стоило чего-то опасаться. Эксперименты с «тингшпилями» на старогерманский лад на специально построенных открытых сценах, которые некоторое время осторожно поддерживал Геббельс, очень скоро провалились из-за отсутствия соответствующих пьес и интереса публики. Не слишком многого достигли и попытки обогатить традиционную сцену нацистскими героическими драмами. Пьеса Ханнса Йоста «Лео Шлагетер» (1933) ставилась по торжественным случаям и «для алиби». За исключением спектаклей, приуроченных к официальным праздникам, репертуар театров практически не нес на себе следов нацистского влияния. Особенно в провинции, куда преданный теперь анафеме социально-критический авангард веймарской эпохи и так не добрался, почти ничего не изменилось[146]. Правда, в репертуаре театров крупных городов не стоило искать Брехта, Хазенклевера и Толлера, проблемные пьесы «злободневного театра», отличавшиеся не столько художественными достоинствами, сколько политической ангажированностью, также исчезли с левой рабочей сцены, на которой «Национал-социалистическая культурная община» отныне велела ставить шванки. Но классическое культурное наследие, если исключить «Натана-Мудреца» Лессинга или напрашивающихся на чересчур прозрачные аналогии «Разбойников» Шиллера, никто не трогал[147].
Кое-где изменилась публика. Дело было не только в том, что партийные начальники брали под личное покровительство некоторые театры (например, Геринг — Прусский государственный театр под управлением Густава Грюндгенса) и периодически посещали их со своей свитой, как некогда делал кайзер. Организация «Сила через радость» с поистине миссионерским рвением тащила «простых соотечественников» в буржуазные «храмы духа». В отдаленных районах, откуда народу в театр было не выбраться, высокую культуру в село несли ее передвижные театры. Спектакли и концерты под эгидой «Силы через радость» были дешевы, и «чистая публика» их посещать опасалась.
Борьба против монополии буржуазного общества на просвещенность с помощью подобных акций свидетельствовала в глазах тех, кто симпатизировал национал-социалистам, о честности и добросовестности их намерений и являлась одним из аспектов всеобъемлющей мобилизации общества, типичной для Третьего рейха. В ней находила выражение не только извечная вражда верхов и низов, но и популистская претензия последних на участие в духовной жизни, в котором якобы им отказывало трудное для понимания абстрактное и экспрессионистское искусство. Здесь, а не только в антисемитизме и идеологии «крови и почвы», скрывались корни кампании против современной живописи, к 1937 г. дошедшей до таких крайних форм, каких не знала ни одна другая область искусства. Ее — и это весьма показательно — называли не просто «выродившимся», но «антинародным» искусством, и один взгляд на среднюю художественную продукцию той эпохи показывает, что речь шла в равной мере как о профанной «демократизации» изобразительного искусства (то есть о том, чтобы сделать его более предметным и, следовательно, доступным), так и о наполнении его новым идеологическим содержанием. На Большой немецкой художественной выставке 1937 г. в Мюнхене преобладали полотна в духе героического реализма и жанровые картинки, словно пришедшие из XIX в. Одновременно в двух шагах от «Дома немецкого искусства» выставлялись «вырожденцы» — Бекман, Нольде, Кирхнер, Клее, Кандинский, Кокошка, Дикс, Грос и многие другие. Среди двух миллионов посетителей этой второй экспозиции помимо американских и английских туристов наверняка было много немцев, воспользовавшихся возможностью бросить последний взгляд на гонимый модерн; официальное «немецкое искусство» вызвало куда меньше интереса.
Тем же летом «столица движения» увидела зрелище под названием «2 000 лет немецкой культуры» — инсценировку народного празднества в духе столь любимых национал-социалистами древних германцев. Падким до развлечений потребителям подсовывали в таком разбавленном виде национал-социалистическую идеологическую мешанину, и они глотали ее, даже когда наслаждались крупными спортивными соревнованиями: режим, естественно, делал все возможное, чтобы герои немецкого спорта — Макс Шмелинг, Бернд Роземайер, Рудольф Караччиола — служили ему украшением. Людям затрудняло ориентацию параллельное существование, а зачастую и переплетение распространяющейся все шире политически индифферентной поп-культуры и идеологической начинки, которая, со своей стороны, могла быть весьма противоречивой, как, например, в том случае, когда украшенные щитами «древние германцы» несли по улицам архитектурные макеты в человеческий рост величиной.
Из запланированных проектов возведения монументальных зданий партийных и государственных учреждений, в первую очередь в Берлине и Мюнхене, были реализованы лишь немногие, но именно по ним прежде всего судят об архитектуре национал-социалистической эпохи. К этому побуждают и личное участие Гитлера в их проектировании, и вневременная мегаломания архитектурных замыслов, характерная для идейно-политических установок нацистского руководства, и, наконец, интенсивная пропаганда, сопровождавшая строительство. Но если посмотреть на все фактически построенное в Третьем рейхе, трудно выделить какой-то особый национал-социалистический стиль: функционально-модернистские творения инженерной мысли возводились если не рядом, то, во всяком случае, одновременно с цитаделями в средневековом стиле. Многие общественные сооружения воплощали дух архитектурного традиционализма, который представляла тогда, например, Штутгартская школа во главе с Паулем Бонацем, чье имя не в последнюю очередь связано с автодорожными мостами, гармонично вписанными в окружающий ландшафт. Преувеличенно классицистским вкусам Гитлера после смерти Пауля-Людвига Трооста лучше всего отвечали Герман Гислер и Альберт Шпеер, генеральный инструктор по застройке и реконструкции столицы рейха. Впрочем, в берлинском бюро Шпеера трудились молодые честолюбивые технократы, которые рассматривали «новую архитектуру» и русский конструктивизм как творческий вызов, именно они во время войны входили в «Рабочий штаб по восстановлению городов, разрушенных бомбежками», и в целях усовершенствования противовоздушной обороны разработали проект зеленых поясов, которые окружили послевоенные города[148].
Прагматичный утилитаризм, почти не стесненный какими-либо идеологическими соображениями, характеризовал и отношение режима к естественным и общественным наукам, определяя атмосферу, царившую в университетах. Почти все знания и умения, приобретаемые благодаря современным исследованиям, пускались в дело. Правда, в условиях Третьего рейха идеология и политика ворвались в мир ученых, любивший демонстрировать собственную аполитичность, за которую выдавался утонченный консерватизм. Увольнение в конечном счете трети университетских преподавателей и «утечка мозгов» в связи с эмиграцией около 2 000 ученых отрицательно сказались на качестве исследовательской работы и преподавания. Но уже на этапе консолидации режима восторги по поводу «революции высшей школы», пропагандируемой Национал-социалистическим союзом студентов, поутихли[149]. Позитивистски усердное исследование и изучение, для многих специальностей давно стоявшие на первом месте, теперь, когда повседневная университетская жизнь опять стала входить в нормальное русло, прочно утвердились и в таких дисциплинах, которые раньше носили скорее социально-критический характер.
Попытки разработать национал-социалистическую научную программу увязли в столкновениях противоречивых концепций, и политика, проводившаяся в сфере высшего образования созданным в 1934 г. рейхсминистерством науки, образования и народного просвещения во главе со слабым министром Бернгардом Рустом, ограничивалась в основном тем, чтобы держать в прямом политическом подчинении ректоров университетов как «фюреров высшей школы».
В гуманитарных науках, особенно среди философов, историков и педагогов, идеологизация продвинулась гораздо дальше: здесь у национал-социалистов имелись не только сочувствующие, которых рано или поздно постигало разочарование, но и упорные фанатики — такие, как Эрнст Крик и Вальтер Франк. Их псевдонаучная деятельность, конечно, сбивала с толку студентов, производила опустошения в духовной и культурной сфере, но, по крайней мере, никак не касалась экономики. В этом заключалось важное отличие гуманитарных дисциплин от естественнонаучных исследований, которые в индустриальном государстве вроде Германии никак не могли ограничиваться сведением идеологических счетов[150]. Особенно ясно это показало сокрушительное поражение «немецкой физики» в лице Филиппа Ленарда и Йоханнеса Штарка в борьбе против «еврейской» (ведь она была разработана Альбертом Эйнштейном) теории относительности. Признание заслуг теоретической физики в ходе жаркого диспута в ноябре 1940 г. (его можно было предсказать еще четыре года назад, когда председатель правления «ИГ Фарбен» Карл Бош стал преемником Макса Планка на посту председателя Общества кайзера Вильгельма вместо Штарка) стало предупредительным сигналом для ревнителей «немецкой математики» и «немецкой химии», и без того не имевших большого научного веса. В крупной промышленности и в вермахте у серьезных естественнонаучных исследований были могущественные защитники, но их помощь особенно и не требовалась, поскольку из-за своих военных и автаркических планов режим не мог себе позволить враждовать с наукой.
Политическая заинтересованность в том, чтобы результаты современных исследований применялись с наибольшей пользой, обеспечила и социальным наукам неожиданно широкие возможности развития, несмотря на то что с идейной точки зрения эти науки еще во времена Веймарской республики вызывали подозрение у нацистов. Профессионализация психологической науки, еще молодой академической дисциплины, несмотря на изгнание ведущих ее представителей, произошла именно при национал-социалистах, и даже психоанализ, на который с нацистской точки зрения легко наклеить ярлык «еврейского изобретения», не оказался под запретом. Очень высоко ценилась социология как наука, имеющая практическое применение. Хотя вопрос насчет теоретического развития социальных наук в Третьем рейхе остается открытым, следует, по-видимому, признать, что эмпирические социальные исследования, предшественники современных социальных технологий, переживали период бурного роста[151].
Реакционные идеи и технократический прогрессизм находились в Третьем рейхе в неразрывной связи, не вытеснив, однако, до конца все устоявшееся, нормальное, отвечающее духу времени. Определенные традиции национал-социалисты искореняли открыто и твердой рукой, другие — слегка подправляли, акцентировали или просто игнорировали. В области науки и культуры, в повседневном быту ситуация редко бывала такой же однозначной, как в политической сфере. Насколько жизнь отдельного человека оставалась в тех условиях нормальной, насколько он ощущал изменения, зависело от личных обстоятельств, способностей, убеждений, интересов — и от воли случая.
Чего больше не было, так это нормальности в смысле самостоятельного разумного расчета — от него осталась одна видимость. Благодаря политике жизнь стала непредсказуемой в такой степени, какой не знала Европа после эпохи Просвещения. Коллективные и даже личные (если речь шла о представителе власти, стоящем более или менее близко к фюреру) симпатии и антипатии любого рода могли приобретать политическое звучание и претендовать на силу абсолютного закона. Разделение между государством, обществом и личностью исчезло, Левиафан в любой момент мог вторгнуться в сферу частной жизни. Эту угрозу воплощали собой СС и гестапо.
Прошло несколько лет, и большинство населения Третьего рейха перестало замечать то, что вначале не могло укрыться даже от аполитичных людей: политическое притеснение и общественное отторжение многих меньшинств. Принцип власти остался прежним — завоевание симпатий одних и насилие против других. Но открытый террор против политически инакомыслящих, против групп и отдельных лиц, полностью или частично отказывавшихся приспосабливаться к режиму, да и против евреев, в процессе консолидации власти пошел на спад. Методы его также стали утонченнее. Вследствие этого «народное сообщество», наполовину превратившееся в реальность, наполовину остававшееся пропагандистским мифом, все меньше оказывалось способно различать две стороны действительности — одобрение и принуждение. «Террор во всей его всеохватности и нечеловеческой жестокости скрыт не только от глаз заграницы, в Германии тоже есть круги, вряд ли имеющие о нем понятие. Нередко “бюргер”, отнюдь не являющийся поклонником системы, но мало интересующийся политикой, обходящий десятой дорогой любой нацистский флаг, который он должен приветствовать, с ноткой укоризны спрашивает: “А вы лично знаете людей, которые еще с тех пор (имеется в виду переворот 1933 г.) сидят в концлагере?”»[152]
Эти наблюдения, полученные СДПГ в эмиграции в январе 1936 г., служили горьким свидетельством бесперспективности политической подпольной работы внутри страны, поскольку помимо большей эффективности репрессивного аппарата подпольщикам приходилось сталкиваться с постоянно растущими лояльностью и преклонением перед фюрером. В такой ситуации зачастую оставалось «только» укреплять взаимную солидарность на тайных собраниях и не позволять рваться связям. То, что активной части среди примерно 5 000 эмигрировавших социал-демократов удавалось сначала из Праги, а затем из Парижа до апреля 1940 г. поддерживать работу хитроумной тайной системы передачи информации от секретарей из пограничных областей и доверенных лиц на предприятиях и в органах местного самоуправления, уже было большим достижением.
Что касается КПГ, чьи недолгие попытки договориться с социал-демократами потерпели крах из-за претензий на лидерство и упорной приверженности идее диктатуры пролетариата, то в первые годы Третьего рейха почти половина из примерно 300 000 ее членов (данные на 1932 г.) тем или иным образом принимала участие в нелегальной деятельности. Помимо сохранения запрещенной организации речь прежде всего идет об изготовлении и распространении листовок, призывавших к свержению гитлеровского режима. Партия, всегда отличавшаяся строго иерархичной структурой, оказалась в данном случае особенно эффективной. Например, одна нелегальная типография в Золингене в 1934 г. на протяжении длительного периода каждые десять дней печатала 10 000 экземпляров газеты КПГ «Роте фане» и выпустила в свет 300 000 листовок. Но эта форма сопротивления, рассчитанная на солидарность множества отдельных людей и неизбежность переворота в самом скором времени, была чрезвычайно рискованной и требовала многих жертв. В конце 1933 г., по разным оценкам, от 60 до 100 тысяч коммунистов сидели в тюрьмах и концлагерях, и после нескольких волн массовых арестов гестапо к середине 1930-х гг. почти полностью лишило коммунистическое сопротивление почвы. В эти годы постепенно строилась система национал-социалистического террора и слежки. Пока большинство «соотечественников» полагало, что близятся спокойные времена и переход к «нормальной диктатуре» (а в соответствующих признаках недостатка не было), под крылом Генриха Гиммлера и его эсэсовцев закладывался фундамент тоталитарного идеологического господства.
При разделе власти в Берлине весной 1933 г. маленький, можно даже сказать изящный, человечек, скрывавший свои пристрастия и комплексы за толстыми стеклами очков и неопределенной ухмылкой, остался ни с чем. Хотя в распоряжении Гиммлера как «рейхсфюрера СС» находился элитный отряд из 56 ООО «расово полноценных» партийных бойцов, ему пришлось удовольствоваться не слишком заметной должностью временного полицай-президента в Мюнхене. Стратегически более важной полицией столицы рейха и Пруссии командовал Геринг. Процесс формирования политической полицейской системы в Третьем рейхе протекал сперва с некоторыми сложностями как раз потому, что брал свое начало от двух истоков, при этом помимо соперничества за власть обнаружились и концептуальные разногласия: Геринг стремился создать политическую полицию — хоть и особую, но все же структуру государственного аппарата, проявив себя, таким образом, как традиционалист-государственник; идеолог Гиммлер с самого начала добивался радикального изъятия всех политически-полицейских полномочий из сферы государственной власти в пользу СС. Главному идейному воинству национал-социализма надлежало сосредоточить в своих руках политический контроль и институционализировать террор.
Важную победу на первом этапе Гиммлер одержал весной 1934 г. при поддержке шефа службы безопасности (СД) СС Рейнгарда Гейдриха. После того как рейхсфюрер СС, создавший для себя годом ранее пост «командующего политической полицией Баварии», зимой 1933–1934 гг. взял под свое начало обособившиеся от обычного полицейского аппарата органы политической полиции во всех землях, кроме Пруссии и Шаумбург-Липпе, Геринг 20 апреля 1934 г. назначил его также инспектором Прусской тайной государственной полиции (гестапо)[153]. Номинально шефом гестапо оставался Геринг, но де-факто Гиммлер отныне становился хозяином всей политической полиции Германии. О том, чтобы как можно более эффективно централизовать ее и расставить на ключевые посты «фюреров» СС, заботился Гейдрих, новый руководитель имперского управления гестапо. «Выявление врага», осуществляемое службой безопасности СС, все теснее сливалось с «подавлением врага» силами государственной политической полиции. Так была пройдена добрая часть пути к «государству СС» (Ойген Когон).
После устранения с политической сцены штурмовых отрядов, главе которых Эрнсту Рёму до тех пор формально подчинялся рейхсфюрер СС, летом 1934 г. власть Гиммлера значительно выросла. СС стали самостоятельным подразделением партии, а фюрер заслужил еще большую признательность Гиммлера, передав 30 июня исключительно в его ведение все концентрационные лагеря. Появилась возможность создать единую внегосударственную систему террора, и рейхсфюрер СС немедленно ею воспользовался: комендант Дахау Теодор Эйке стал «инспектором концентрационных лагерей и фюрером охранных частей СС». Вместо множества мелких тюрем, частью еще содержавшихся СА, Эйке к 1937 г. организовал по образцу Дахау еще два больших концлагеря вблизи Берлина (Заксенхаузен) и Веймара (Бухенвальд). Охрана и эксплуатация концлагерей возлагались на отряды СС «Мертвая голова», насчитывавшие тогда около 5 000 человек. Помимо политической полиции и концлагерей третьей исходной точкой для расширения власти Гиммлера служили вооруженные формирования СС. Уже летом 1933 г. из эсэсовцев составили присягнувший фюреру особый полк «Лейбштандарт Адольфа Гитлера». После разгрома штурмовиков Гиммлеру удалось, правда в ограниченных размерах, создать так называемые резервные части СС, финансировавшиеся из средств рейха, но попытка сформировать настоящую армию СС пока не удалась из-за сопротивления вермахта. Однако черные отряды еще до своего усиления в 1938–1939 гг. являлись примером типичной для нацистского режима особой силы, ставшей элементом исполнительной власти фюрера вне партии и государства.
Летом 1936 г. рейхсфюрер наконец получил полномочия, которых ему не хватало для объединения СС в самостоятельный комплекс власти: указом Гитлера от 17 июня Гиммлеру поручалось «объединить решение всех полицейских задач в рейхе». Именно таким путем (а не в контексте так и не осуществленной имперской реформы) была централизована вся немецкая полиция, и практически уже существующий имперский аппарат политической полиции получил юридическое оформление. Кроме того, новое звание Гиммлера — «рейхсфюрер СС и начальник немецкой полиции в рейхсминистерстве внутренних дел» — указывало, что речь идет не просто о новой «личной унии», а о крепкой организационной смычке полиции и СС. Номинально начальник немецкой полиции приравнивался к статс-секретарю при рейхсминистре внутренних дел, на самом же деле в соотношении сил произошел резкий сдвиг, означавший заметное ослабление власти Фрика. Появившаяся вскоре у Гиммлера претензия на то, чтобы во всех делах выступать в качестве заместителя министра, а также его стремление создать собственное министерство полиции в полной мере это продемонстрировали.
В принципе указ от 17 июня положил начало «разгосударствлению» полиции, открыв СС путь к завоеванию всей полицейской системы Третьего рейха. Следующим шагом стало учреждение отдельных «главных управлений» полиции общественного порядка и полиции безопасности под началом обергруппенфюрера СС Курта Далюге и группенфюрера СС Гейдриха. Слияние с СС полиции общественного порядка (жандармерии и обычной полиции) происходило медленно, зачастую оставаясь на уровне деклараций, зато Гейдриху как «начальнику полиции безопасности и СД» довольно быстро удалось овладеть уголовной полицией; в конце концов, он мог опираться на соответствующий опыт, приобретенный во время организации политической полиции земель.
Объединение государственной и уголовной полиции со службой безопасности СС имело для дальнейшего развития событий тем более важное значение, что Гейдрих, оттеснив в сторону Далюге, недвусмысленно (и, что самое главное, — с одобрения Гиммлера) настаивал на передаче в исключительное ведение полиции безопасности всех политических задач в самом широком смысле этого слова: «Думаю, в свете нац. — соц. концепции рыночная полиция и пр., ведение народного учета и служба регистрации — это мое… Бесспорно, что тотальный, постоянный учет всех людей рейха и связанная с ним возможность постоянного контроля над положением каждого отдельного человека должны находиться в руках полицейской службы, которая помимо обычной охраны порядка имеет идейные задачи, касающиеся разных сторон жизни»[154].
Гиммлер и Гейдрих работали над проектом, далеко выходящим за рамки политического контроля над делами и мыслями людей, — над созданием тоталитарной утопии расово-идеологического суперинститута перманентной социальной санации и гигиены, «Города Солнца» в технократическом обличье эпохи модерна. Здесь следовало мыслить понятиями, привычными не для полицейского, а, скорее, для врача-эпидемиолога. Политическая полиция, как сказал заместитель Гейдриха в тайной государственной полиции Вернер Бест, комментируя закон о гестапо, изданный весной 1936 г., являлась «учреждением, которое заботливо следит за состоянием здоровья немецкого народного организма, распознает любые симптомы болезни, выявляет разрушительные микробы — все равно, появились ли они в результате внутреннего разложения или умышленно занесены извне, — и устраняет их всеми возможными средствами»[155].
О том, где, с точки зрения СС, следовало искать очаги заболеваний, свидетельствовала структура и распределение обязанностей Главного управления полиции безопасности, в состав которого вошли три управления — административно-правовое (ведавшее среди прочего выдачей паспортов и удостоверений личности), уголовной полиции и политической полиции. Последнее занималось следующими вопросами: «Коммунизм и другие марксистские группы; церкви, секты, эмигранты, евреи, масоны; реакция, оппозиция, австрийские дела; тюрьмы, концентрационные лагеря; экономические, аграрно- и социально-политические вопросы, союзы и общества; контроль над радиовещанием; дела партии, ее подразделений и примыкающих организаций; внешняя политическая полиция; сводки о текущем положении; пресса; борьба с гомосексуализмом и абортами; контрразведка»[156]. В задачи уголовной полиции отныне входило не только расследование классических уголовных преступлений, но и борьба с «враждебными народу элементами». Параллельно с радикальным преобразованием и расширением полицейской деятельности значительные перемены произошли в концентрационных лагерях.
Если в «образцовом лагере» Дахау по-прежнему содержались в основном политические заключенные, то новые концлагеря Заксенхаузен и Бухенвальд все больше заполнялись так называемыми антиобщественными элементами, лицами, имевшими судимости, гомосексуалистами и свидетелями Иеговы — то есть людьми, которые не могли быть осуждены обычным судом, поскольку не нарушили закона, но считались социально нежелательными. Таким образом, лагеря все больше выполняли функцию корректировки правосудия. Сразу после захвата власти у гестапо появилось обыкновение задерживать политических заключенных по отбытии ими срока и обвиняемых после оправдания или прекращения дела, часто прямо в зале суда, и отправлять их на неопределенный срок в концлагерь. Теперь эта практика оттачивалась на «вредителях».
В начале 1937 г. Гиммлер как глава немецкой полиции распорядился на основе списков, составленных незадолго до этого отделениями уголовной полиции по всему рейху, арестовать и препроводить в концлагеря «около 2 000 профессиональных преступников и рецидивистов или общественно опасных лиц, совершивших половые преступления». За «молниеносно» проведенной акцией 9 марта ровно через год последовала «единовременная повсеместная и внезапная операция захвата» — волна арестов «тунеядцев», отобрать которых гестапо помогли биржи труда. В середине июня 1938 г., после того как ареной «профилактической борьбы с преступностью» побывала недавно присоединенная Австрия, «старый рейх» стал свидетелем очередной акции: с подведомственной территории каждого управления уголовной полиции «как минимум 200 трудоспособных лиц мужского пола (антиобщественных элементов) и, кроме того, все евреи мужского пола, имеющие судимость и отбывавшие срок в тюрьме», были отправлены в концлагерь Бухенвальд. «Антиобщественными элементами» считались бродяги, нищие, имеющие или не имеющие постоянное место жительства, «цыгане и лица, ведущие цыганский образ жизни, если они не выказывают желания регулярно трудиться или нарушают закон», сутенеры и «лица, которые неоднократно судились за сопротивление властям, нанесение телесных повреждений, драки, нарушение неприкосновенности жилища и т. п. и тем самым показали, что не желают подчиняться порядку народного сообщества»[157].
В обоснование так называемой акции против антиобщественных элементов впервые приводился аргумент экономической пользы, который в последующие годы в сочетании с идеей «искоренения» якобы неполноценных и бесполезных людей станет поистине смертоносным: «Строгое исполнение четырехлетнего плана требует участия в нем всех трудоспособных сил, и недопустимо, чтобы антиобщественные элементы уклонялись от работы и тем самым саботировали четырехлетний план». Фактически речь тогда шла о наборе подневольных рабочих на первые предприятия СС. Помимо кирпичных заводов («Дойче эрд- унд штайнверке») к ним относились гранитные каменоломни, имевшие важное значение для «строек фюрера», — в верхнепфальцском Флоссенбюрге и нижнеавстрийском Маутхаузене (позднее также в нижнесилезском Гросс-Розене и эльзасском Натцвайлере), где выросли новые концентрационные лагеря.
Отнюдь не только экономические и идейно-политические мотивы подвигли Гиммлера на эти массовые аресты, как будто предвосхищавшие позднейшее «прочесывание» оккупированных территорий. Речь шла о его собственной власти. Новое пополнение концлагерей, количество узников в которых сократилось и зимой 1936–1937 гг. составляло меньше 10 000 человек, во-первых, подчеркивало институциональный вес СС, во-вторых, помогало противодействовать органам внутренних дел и юстиции, стремившимся выработать единое определение такой меры, как арест или «предварительное заключение в полиции», и держать ее применение под контролем. Хотя Гиммлер на своих двух постах — рейхсфюрера СС и главы немецкой полиции — являлся представителем непосредственной власти фюрера, в то время он еще старался соблюдать видимость правовых действий. Так, в оправдание акции против «рецидивистов», за неимением подходящей законодательной базы, он сослался на постановление «О защите народа и государства», применявшееся до тех пор только против политических противников. Правда, при этом Гиммлер умышленно игнорировал принятый «обычным» порядком осенью 1933 г. закон о превентивном заключении рецидивистов, не соответствовавший его намерениям. А проведение карательной акции против тунеядцев, которых явно нельзя было отнести к политическим противникам, Гиммлер вместо уголовной полиции доверил гестапо, потому что по закону о гестапо, принятому в феврале 1936 г., оно могло производить аресты, не опасаясь последующей проверки их правомерности в административном суде.
Новый «основополагающий приказ» министерства внутренних дел в начале 1938 г. дал полномочия выносить постановления об аресте только главному управлению тайной государственной полиции, но в то же время официально разрешил применять эту меру не только к политическим противникам, как раньше, но и к лицам, «которые своим поведением угрожают стабильности и безопасности народа и государства». Чуть позже имперское управление уголовной полиции в своих директивах к приказу министерства, говоря «о профилактической борьбе полиции с преступностью» с декабря 1937 г., недвусмысленно указало, что концлагеря СС выполняют функцию «государственных исправительно-трудовых лагерей». Таким образом, задачей этого обособленного комплекса СС признавалась социальная санация немецкого «народного организма».
Впрочем, по собственным представлениям СС, они не могли довольствоваться какой-то конкретной, раз и навсегда определенной сферой компетенций, поскольку служили орудием осуществления «воли фюрера» и, следовательно, их притязания на власть и область деятельности принципиально не подлежали ограничению ни с какой стороны. Например, созданная еще в 1931 г. служба безопасности СС, вопреки своему назначению, не гнушалась и внутрипартийным шпионажем. Хотя разведывательная организация Гейдриха после перехода гестапо под власть СС утратила свое политическое значение, сбор и анализ данных о положении в стране и настроении населения вскоре стали ее долгосрочной задачей и оправданием ее существования. С 1936–1937 гг. СД начала превращаться в своего рода тайный институт изучения общественного мнения, регулярно снабжая национал-социалистическое руководство «донесениями из рейха». Предполагалось, что каждый из примерно 30 000 добровольных помощников и сексотов СД — чиновников, руководителей предприятий, врачей, учителей, журналистов, священников, деятелей науки и искусства — «повсюду, в семье, в кругу друзей и знакомых, а прежде всего на своем рабочем месте, пользуется любой возможностью, чтобы в разговорах незаметно выяснить, какой в действительности производят эффект и какое вызывают настроение все важные внешне- и внутриполитические события и меры. Кроме того, беседы соотечественников в поездах (рабочих электричках), трамваях, магазинах, парикмахерских, у газетных киосков, в официальных учреждениях (пунктах выдачи продовольственных карточек и ордеров на товары, на биржах труда, в ратушах и т. д.), на еженедельных базарах, в кафе, заводских цехах и столовых в избытке предоставляют богатую пищу для размышлений, которой зачастую уделяется слишком мало внимания»[158].
Несмотря на все усилия по соблюдению секретности, через несколько лет национал-социалистического господства вся страна стала чувствовать слежку. Конечно, подробности организации системы надзора были известны немногим, средний гражданин по большей части не видел различий между службой безопасности, СС, уголовной полицией, полицией общественного порядка и политической полицией, но это лишь усиливало смутное ощущение опасности и угрозы. Люди пугались при виде темных кожаных плащей и черной униформы, слово «гестапо» внушало страх. Власть тайной полиции распространялась не только на тех, кто физически подвергался ее террору.
И все же неверно считать главными чертами середины 1930-х гг. только политическое насилие и преследования. Ситуацию внутри страны определяли тогда лояльность режиму и преклонение перед фюрером, а не враждебность и сопротивление. Подпольная работа коммунистов и социал-демократов — после впечатляющих успехов гестапо, в результате которых сотни противников режима предстали перед «народным судом»[159], а также в силу того, что окружающие все меньше интересовались политикой, — была почти полностью парализована. Даже народная оппозиция общего характера, часто не имевшая политических мотивов, пошла на спад. Об этом свидетельствуют застывшие на одном уровне показатели количества осужденных специальными судами за «вероломные нападки» и «нытье»; среди них, впрочем, подавляющее большинство составляли представители маргинальных социальных групп, которых, в классических традициях старой юстиции, карали наиболее сурово[160].
Лишь немногие расценивали как плохое предзнаменование тот факт, что, несмотря на внутриполитическое успокоение, нигде нельзя было увидеть ни малейших признаков возвращения к «государству правовых норм», в значительной своей части демонтированному после 1933 г., хотя кое-кто в консервативных кругах правящей элиты еще продолжал на это надеяться. Большинство немцев поддалось гипнозу идеи «народного сообщества» и мифа о фюрере, подкрепленного внешнеполитическими успехами. На фоне всестороннего упрочения режима шедшее рука об руку с ним развертывание комплекса СС осталось незамеченным. А именно там в годы консолидации вызревали предпосылки для последующей радикализации, во многом на личностном уровне. В первую очередь в таких учреждениях, как СД, где интеллект и организаторские способности значили больше, чем идейный фанатизм, в это время сложился тот тип ориентированного на достижение оптимального результата фюрера СС, для которого любое новое задание представляло собой личный вызов, требующий прагматического подхода. Именно там возник столь превозносимый Гиммлером менталитет эсэсовца, не знающего слова «невозможно» и готового к выполнению «особых задач» любой сложности, вплоть до командования карательными отрядами и убийства миллионов людей.
После слияния СС и полиции идеология начала отрицательно сказываться на бюрократически-полицейских мероприятиях. Дело не только в том, что идеологическая риторика по поводу «врагов» претворилась в практику борьбы с противниками режима: полиция и органы внутренних дел изменились сами, превратившись в орудия войны с внутренним врагом. В этой связи вполне логичным выглядело сравнение «национал-социалистической полиции» с вермахтом, которое сделал Гиммлер в юбилейном сборнике к 60-летию своего «начальника» Фрика, и признание за ней «права» на чрезвычайные, ненормативные действия: «Как и вермахт, полиция может действовать, подчиняясь только приказам руководства, а не законам. Как и в вермахте, границы деятельности полиции определяются приказами руководства и внутренней дисциплиной». С началом войны эти границы еще больше раздвинулись.
Продолжавшийся несколько дней еврейский погром в ноябре 1938 г. яснее, чем многие другие внутри- и внешнеполитические события последних месяцев, показал, что Третий рейх подошел к критическому рубежу. Убийства и издевательства, горящие синагоги, разрушенные магазины, разоренные квартиры продемонстрировали твердое намерение национал-социалистического руководства решить созданный им самим «еврейский вопрос» в ближайшее время. Две пятых из 562 000 человек, которых нюрнбергские законы 1935 г. объявили «неарийцами», уже покинули Германию из-за ужесточавшейся правовой и экономической дискриминации. Однако расовые идеологи ставили целью сделать подвластную режиму территорию «свободной от евреев». «Хрустальная ночь» погромов свидетельствовала о живучести этой мировоззренческой аксиомы внутри национал-социалистического движения. Но она же не оставила сомнений в том, что радикальный антисемитизм не пользуется популярностью в обществе, и тем самым предрешила стратегию политики относительно евреев в будущем.
Так же как в отношениях с евреями, идеологические элементы отчетливо проступали и во внешней политике режима; союз со старыми элитами неуклонно терял свое значение. В прежние годы расовые компоненты национал-социалистической программы завоевания жизненного пространства лишь смутно вырисовывались за требованиями пересмотра Версальского договора, которые разделялись широкими слоями общества. В частности, стратегическое внимание Гитлера к Восточной Европе казалось продолжением традиции борьбы за статус мировой державы, идущей еще от Вильгельма Второго, которой придерживался и внешнеполитический истеблишмент Веймарской республики. Существовавшие у командования вермахта опасения по поводу радикализации немецкой внешней политики в смысле скорого и насильственного решения «проблемы пространства» (этого потребовал Гитлер 5 ноября 1937 г., по записи Хосбаха) вылились в начале февраля 1938 г. в «кризис Бломберга— Фрича». В результате помимо кадровых перестановок произошли значительные организационные изменения: сам Гитлер взял на себя обязанности верховного главнокомандующего, поручив командование вермахтом вместо уволенного в отставку под удобным предлогом военного министра Бломберга генералу Вильгельму Кейтелю. Новым командующим сухопутными войсками стал генерал Вальтер фон Браухич. Министр иностранных дел Нейрат был вынужден уступить свой пост более молодому Йоахиму фон Риббентропу, человеку из окружения Гитлера, но остался в кабинете министров. Через месяц немецкие войска вошли в Австрию. Вена оказала фюреру восторженный прием.
Мюнхенское соглашение и последовавшая за ним оккупация Судетской области Чехословакии в конце сентября — начале октября 1938 г. знаменовали собой одновременно кульминацию и завершение подчеркнуто ревизионистской внешней политики. «Пацифистская пластинка» (выражение Гитлера) свое доиграла; теперь зазвучали боевые песни. Отданный вскоре после судетской операции приказ о тайной подготовке к «улаживанию дела с остальной Чехией» и появление в середине марта 1939 г. «протектората Богемия и Моравия», затем вступление вермахта в Клайпеду (Мемель) продолжили серию невоенных успехов, но при этом положили конец англо-французской «политике умиротворения». Богатые событиями «спокойные годы» миновали. Началась радикализация.
В области внешней политики она проявилась раньше всего и особенно отчетливо, потому что завоевание «жизненного пространства на Востоке» являлось главным пунктом национал-социалистической программы. По той же причине в 1938–1939 гг. происходила радикализация не самого нацистского руководства, а политики Третьего рейха в целом. И поскольку Гитлер радикализировал свою политику умышленно, добровольно и сознательно, характерная для режима и наблюдавшаяся во многих областях структурная неспособность долго удерживать под контролем динамичные силы «движения» в данном случае имела второстепенное значение. С обострением внешнеполитической ситуации и тем более с началом войны были неразрывно связаны серьезные внутриполитические изменения. Агрессия, направленная вовне, привела отнюдь не к ослаблению политического давления внутри страны, а, напротив, к такой же радикализации в смысле решительного осуществления многих идеологических замыслов. Война за «жизненное пространство» (пусть предшествующие западные «блицкриги» и совершались «не на том» фронте) не в последнюю очередь послужила поводом для усиленных мер по евгенически-расовой «санации» немецкого «народного организма». По логике национал-социалистического руководства, это стало необходимой подготовкой к тому времени, которое наступит после «окончательной победы». Безжалостная война на уничтожение должна была обеспечить территорию для создания великогерманской восточной империи, где немцам предстояло выступать в роли чистокровного «народа господ».
В день своего пятидесятилетия «генерал Бескровный», как называли Гитлера, наслаждался невиданной популярностью: «Пожалуй, еще никогда население не украшало дома и магазины с такой любовью и таким самозабвением, как в этот национальный праздник Великогерманского рейха. В городе и на селе улицы и площади утопали во флагах. Нельзя было увидеть почти ни одной витрины, где не красовался бы портрет фюрера с победоносными символами нового рейха. Многочисленные торжественные собрания партии посещались как нельзя лучше. В гарнизонных городках внимание населения в первую очередь привлекали военные парады. Повсюду это был радостный праздник людей, которых ни в малейшей степени не беспокоит суета науськиваемых на них соседних народов, ибо они знают, что их судьба покоится в руках фюрера»[161].
Подобные сообщения весной 1939 г. приходили из всех уголков рейха. Конечно, немцы понимали, что в своих внешнеполитических триумфах последних лет Гитлер все больше рискует. Многие подозревали, что долго так продолжаться не может, — и тем не менее цеплялись за надежду, что «провидение» по-прежнему будет на стороне «посланного Богом». В толках о фюрере как завершителе немецкой истории, которые теперь слышались не только в кругах националистически-протестантской буржуазии, можно было отчетливо различить отголоски страха перед войной, способной обратить в прах все достигнутое. Общественное мнение упрямо не желало расстаться с верой в возможность сохранения мира, а Гитлер тем временем приказал разработать план нападения на Польшу.
Неприятие немцами мысли о войне коренным образом отличало атмосферу в стране летом 1939 г. от той, что царила там 25 лет назад. Это заставляло режим провести тщательную подготовку. Мнимые инциденты на германско-польской границе, которые после неожиданного заключения пакта Молотова — Риббентропа 23 августа должны были убедить «соотечественников» в необходимости «удара возмездия», относились к разряду пропагандистских мероприятий, рассчитанных на текущий момент. В перспективе важнее казалось примирить две объективно противоречившие друг другу задачи, поставленные Гитлером также исходя из опыта Первой мировой войны: самым серьезным образом считаться с материальными претензиями и опасениями населения и в то же время добиться всеобъемлющей военной и экономический мобилизации. С одной стороны, в этих планах отражался страх перед второй Ноябрьской революцией, с другой — твердое намерение Гитлера не ставить свои стратегически-политические решения в зависимость от имеющихся ресурсов и производственных мощностей военной промышленности.
Хотя политика наращивания вооружений и автаркии проводилась уже несколько лет, к длительной войне Третий рейх был недостаточно экономически подготовлен. Однако на небольшие скоротечные кампании, приносящие быстрые победы, особенно если в результате будет получена новая сырьевая и продовольственная база, ресурсов хватало. В такой ситуации могло сложиться впечатление, будто в основе исключительно успешных «блицкригов», из которых пропаганда выжала максимум возможного, лежала военная концепция, требовавшая ограниченной экономической мобилизации и позволявшая сберечь немецкое гражданское население. Такую интерпретацию[162], казалось, подтверждал тот факт, что немецкое военное производство достигло своего пика только во второй половине войны. Но последнее стало скорее следствием недостатков управления в предыдущие годы, чем намеренной «задержки на старте». Политическое руководство стремилось провести тотальную мобилизацию экономики уже в 1939 г. Однако соответствующие попытки на начальном этапе войны оказались не слишком удачны.
Потребителям, впрочем, это особой выгоды не принесло. Судя по таким показателям, как потребительские расходы на душу населения, доля рабочей силы, занятой в военной промышленности, и доля национального дохода, идущая на военные расходы, Третий рейх как минимум с 1941 г. находился в состоянии мобилизации, явно опережая по степени ее интенсивности Англию[163]. Правда, у экономики, которая и в мирное время держала народ в черном теле, с началом войны оставалось мало возможностей еще больше экономить на товарах широкого потребления, не рискуя вызвать волнения. Сравнение с Великобританией, которая начала экономить, имея более высокий уровень жизни, показывает: потребительские расходы на душу населения в 1939–1940 гг. в обеих странах сократились примерно на 10 %, а затем значительное снижение происходило только в Германии, где в 1944 г. людям приходилось довольствоваться двумя третями от того объема потребительских товаров, который предлагался в 1938 г., — причем качество товаров ухудшилось, а приоритет в снабжении принципиально отдавался вермахту. Уже в декабре 1939 г., чтобы дать людям больше масла к первому военному Рождеству, к нему пришлось подмешивать маргарин, а норма выдачи маргарина, естественно, сократилась.
Хотя более четырех пятых всего продовольствия давало Германии собственное сельское хозяйство, в отношении жиров и кормов она по-прежнему зависела от импорта. Поэтому в последние августовские дни 1939 г. ведомства, занимавшиеся экономическими и продовольственными вопросами, перешли к нормированию всех товаров первой необходимости и важного военного значения. Продовольственные карточки, затем талоны на одежду и прочие специальные талоны составили «среднюю потребительскую корзину». Простейшие средства набить желудок — хлеб, картофель, бобовые — имелись в достаточном количестве, зато мяса полагалось только фунт в неделю на человека, масла — четверть фунта; добавьте сюда еще 100 граммов маргарина, 62,5 грамма сыра и одно яйцо.
Как и нормы отпуска продуктов, финансовые нагрузки при перестройке экономики на военный лад рассчитывались таким образом, что, несмотря на явственный ропот, дело редко доходило до серьезного протеста или тем более отказа в лояльности. Новый «Совет министров по вопросам обороны рейха» (Геринг, Гесс, Ламмерс, Кейтель, Фрик, Функ), призванный координировать внутриполитические меры вместо правительства, не заседавшего с 1938 г. (фактически оно функционировало всего несколько недель), 4 сентября 1939 г. решил, вопреки первоначальным планам, вместо всеобщего снижения зарплаты ограничиться ее замораживанием. Временную приостановку выплаты надбавок и предоставления отпуска почти полностью отменили уже через два месяца. От прямых способов военного финансирования остались дополнительные налоги на спиртное, сигареты, посещения театра и путешествия, а также повышение подоходного налога по прогрессивной шкале. И тем не менее в сравнении с последним предвоенным годом к 1942 г. общий объем налоговых поступлений почти удвоился, увеличившись на 34,7 млрд рейхсмарок. Еще быстрее и значительнее — на 44,6 млрд рейхсмарок, то есть вчетверо, — выросли с 1938 по 1941 г. частные накопления. Не прибегая к сомнительному методу принудительных военных займов, режим путем сокращения производства товаров широкого потребления и строгого регулирования их распределения сделал так, что покупательная способность населения по большей части стала находить выражение в растущих счетах в сберкассах. Таким изящным способом «маленький человек» привлекался к военному финансированию. Усиленно пропагандировавшуюся мечту о собственном доме после войны не могли разрушить даже бомбы союзников. В 1943 г. «крупнейшая и старейшая в Германии ссудно-сберегательная касса для индивидуального строительства» «Вюстенрот» все еще с успехом привлекала клиентов рекламным лозунгом: «Копить во время войны — строить после нее».
Явное стремление к тому, чтобы необходимые военные меры вызывали как можно меньше шума, отнюдь не свидетельствовало о нерешительности руководства. Скорее, оно говорило о небезосновательном опасении, что населению будет не все равно, с какой целью его заставляют терпеть множество неприятностей — ради национальной обороны или ведения наступательной войны. В данном контексте становится понятен отказ от принудительного «трудового использования» женщин. И не только идеологическое представление о роли женщин как «детородных машин» побуждало режим оказывать солдатским женам финансовую поддержку, которая многим из них позволяла не работать. Такая политика вместо запланированного в условиях оттока мужской рабочей силы роста занятости среди женщин вела к ее снижению: только в 1942 г. она достигла прежнего уровня и лишь на последнем этапе войны слегка превысила его, но при этом о щадящем отношении к женщинам речи уже не шло. В сравнении с Англией и Америкой доля женщин в числе немцев, занятых на производстве в Германии (37,3 %), уже к началу войны была выше на десять с лишним процентов. В середине 1944 г. женщины в Третьем рейхе составляли 51 % всей местной рабочей силы, тогда как в Великобритании — только 37,9 %, а в США — 35,7 %. Причина такого повышения заключалась прежде всего в призыве мужчин на военную службу, и, естественно, заметнее всего занятость женщин росла в военной промышленности. Кроме того, женщин все больше нагружали работой в сельском хозяйстве и на расчистке развалин, но в статистике это не отражалось.
Вопреки тому, на что как будто указывают экономические показатели начального этапа войны, уже во время «блицкригов» существовали политические признаки ориентации на тотальную войну. Важнейшим из них служило дальнейшее «заострение» полицейского инструментария. Лояльное большинство по-прежнему всячески обхаживали, однако запугивание как репрессивный метод не могло не коснуться и среднего обывателя. Против своих критиков и нежелательных с идейной точки зрения меньшинств режим теперь не церемонясь пустил в ход весь свой террористический арсенал. Обнародованное 26 августа 1939 г. «Постановление о чрезвычайном уголовном праве во время войны и в особых ситуациях» определило новый состав преступления — «подрыв обороноспособности». Неосторожное критическое замечание, если о нем узнавало гестапо, могло теперь повлечь за собой смертную казнь. 3 сентября, в день вступления в войну Англии и Франции, Гейдрих в секретных «Основах обеспечения внутренней безопасности государства во время войны» велел гестапо «беспощадно подавлять» любую попытку «подорвать сплоченность и волю к борьбе немецкого народа». О задержанных следовало информировать начальника полиции безопасности, «дабы в случае необходимости по распоряжению вышестоящего начальства была осуществлена безжалостная ликвидация подобных элементов»[164].
В течение сорока восьми часов последовали жесткие постановления о наказаниях за проступки, наносящие вред военной экономике, и преступления, совершенные с использованием условий военного времени, например во время затемнения. Прослушивание иностранных радиопередач — его, как и чтение иностранной прессы, власти уже несколько лет терпели весьма неохотно и пытались свести к нулю, намеренно распространяя слабые «народные приемники», — отныне преследовалось как «причинение самому себе духовных увечий»; во второй половине войны особые суды, число которых с 1938 по 1942 г. утроилось и дошло до семидесяти четырех, неоднократно выносили слушающим «вражеские голоса» даже смертные приговоры. Объединение в конце сентября 1939 г. полиции безопасности и СД под началом Главного управления безопасности рейха лишь подчеркнуло фактически давно начавшееся институциональное и политическое слияние полиции и СС, осуществленное в 1938 г. и на региональном уровне благодаря учреждению там должности верховных руководителей полиции и СС. После установления особой юрисдикции СС и полиции в конце октября 1939 г. обычные органы уголовного суда и следствия потеряли все полномочия проводить расследование в тех случаях, когда СС или СД отправляли в лагеря и казнили там «марксистских саботажников» и других противников режима. Находящийся в распоряжении СС к началу войны аппарат надзора и репрессий служил не столько для принятия мер предосторожности на случай, если война примет критический оборот, сколько для усиленной «борьбы с противником» и проведения расовой, идеологически мотивированной демографической политики как в «старом рейхе», так и на завоеванных территориях.
Благодаря победоносным «блицкригам», в ходе которых немецкий вермахт к лету 1941 г. поочередно разгромил Польшу, Данию и Норвегию, Нидерланды, Люксембург и Бельгию, Францию и, наконец, Югославию и Грецию, изменения во внутреннем состоянии режима пока оставались незамеченными. В 1940–1941 гг. престиж Гитлера достиг абсолютного пика. Война, приносившая только быстрые победы, после первоначального скепсиса вызывала всеобщий восторг перед фюрером, который разделяли теперь практически все. Последние ворчуны смолкли, тем более что из оккупированных областей стало в неограниченных количествах поступать не только сырье для военной промышленности, но и такая приятная добавка к рациону, как датское масло. Сомнения нравственного порядка по поводу насилия, которое Германия обрушила на Европу, казалось, исчезли бесследно, так же как сознание неправоты. В мае 1940 г. люди беспокоились только о «жизни фюрера»: на весь народ, говорилось в «донесениях из рейха», известие о «личном участии» Гитлера в военных событиях произвело глубокое впечатление, «укрепило всеобщую веру в успешный исход операций на Западе» и «подтвердило, что в настоящее время Германию может постичь только один удар судьбы — утрата фюрера»[165].
В таких обстоятельствах сколько-нибудь мощному сопротивлению режиму не находилось места. Рыхлая кучка военных, критически относившихся к Гитлеру, по-своему была парализована не меньше, чем коммунистическое сопротивление после заключения пакта Молотова — Риббентропа. Промолчав, когда его высшее командование лишили власти в начале 1938 г., а затем во время «судетского кризиса», вермахт сам лишил себя всяких шансов и в политическом и в психологическом плане. Вряд ли стоило думать о заговоре в момент, когда стратегия Гитлера принесла Германии гегемонию, какой она еще никогда прежде не знала. Существовавшие у оппозиционно настроенных офицеров в первые недели войны намерения арестовать Гитлера на западном фронте, по всей видимости, потеряли смысл. Когда 8 ноября 1939 г. в мюнхенской пивной фюрер едва спасся от взрыва адской машины, установленной террористом-одиночкой, швабским столяром-подмастерьем Иоганном-Георгом Эльзером, многие немцы, как отметила СД, возмущались «англичанами и евреями, которые явно стояли за этим покушением». В школьных классах пели церковные благодарственные гимны, руководители предприятий, собирая работников на «летучки», возносили хвалу провидению. «Многие — особенно среди рабочих — в разговорах заявляли, что от Англии следует “не оставить камня на камне”»[166].
Агрессивное боевое настроение исчезло только во второй половине войны, когда ковровые бомбардировки союзников вызвали у немцев вместо ожидаемого протеста против режима стремление держаться до конца с упорством отчаяния; под командованием «гениального полководца Адольфа Гитлера» нежеланная война быстро превратилась в национальную задачу, которую признавали таковой и буржуазия, и самые широкие круги рабочего класса. Большинство немцев идентифицировало себя с гитлеровской войной, причем цели ее поначалу формулировались довольно смутно — и делалось это намеренно, как признался однажды Геббельс: «У национал-социализма никогда не было своего учения в том смысле, что он не занимался разъяснением отдельных подробностей и проблем. Он стремился к власти… Если сегодня кто-нибудь спросит, как мы представляем себе новую Европу, мы вынуждены будем сказать, что не знаем. Конечно, кое-какие идеи у нас есть. Но если облечь их в слова, это немедленно создаст нам врагов и умножит сопротивление… Сегодня мы говорим: “жизненное пространство”. Каждый волен думать об этом, что хочет. А мы в свое время будем знать, чего мы хотим»[167].
Все более заметная готовность работать для победы и идти ради нее на определенные жертвы не в последнюю очередь свидетельствовала о том, что национал-социалисты на «внутреннем фронте» сумели пробудить немало социальных и общественно-политических надежд, отодвинув их осуществление на то время, когда война будет выиграна. Речь шла не столько о каких-то конкретных обещаниях отдельным группам или всему «народному сообществу» в целом, сколько о способности создать особый социально-политический настрой — состояние ожидания, жажду какого-то прорыва. Среди часто соперничавших друг с другом административных элит Третьего рейха, особенно в несметной армии политических руководителей, подобное стремление к переменам нашло своих поборников и пропагандистов. Разумеется, эта социал-реформистская атмосфера отчасти была обязана своим возникновением ограниченности свободы действий режима даже на этапе военных и политических «блицкригов» и, по крайней мере в некотором отношении, являлась следствием его тактических уступок. Но одновременно она служила признаком реальных и серьезных притязаний на создание новых социально-политических форм, в которых вырисовывались контуры нацистского послевоенного порядка.
Последнее особенно относится к плану «социальной работы среди немецкого народа», который предложил общественности осенью 1940 г. руководитель НТФ Роберт Лей[168]. Свое назначение 15 ноября на пост рейхскомиссара по вопросам социального жилищного строительства, до тех пор совершенно заброшенного, Лей расценил как общее задание приступить к реализации амбициозных проектов. Фюрер желает, велел он объявить своим заместителям, «чтобы победа сделала лучше жизнь каждого немца». В этой связи ставилось «пять больших задач, известных под следующими наименованиями: 1. пенсионное обеспечение; 2. здравоохранение, а также организация досуга и отдыха; 3. регулирование зарплаты в пределах рейха; 4. профессиональное обучение; 5. программа социального жилищного строительства»[169].
В последующие месяцы Лей поручил специалистам из Института труда НТФ разработать практически всестороннюю социально-политическую программу на послевоенный период. Несомненно, властолюбивый руководитель НТФ думал при этом и о расширении своих полномочий, о превращении Трудового фронта в высшую, обладающую универсальной компетенцией инстанцию во всей сфере социальной политики. Но наряду с этим им руководила подлинная социально-политическая необходимость, которая очень похоже проявлялась в других индустриальных государствах. Например, от британского плана Бевериджа «социальная работа» Лея отличалась разве что определением тех полей, которые предполагалось возделывать в рамках расширенной государственной социальной политики; эта разница являлась прежде всего результатом (расово-реологического радикализма национал-социалистического проекта.
Разработанные Институтом труда планы единого пенсионного обеспечения по старости и здравоохранения уже осенью 1940 г. приняли вид законопроекта. Независимо от того, «какие марки были наклеены в мрачном прошлом», как выразился Лей в характерной статье для газеты «Ангриф» (подзаголовком «Государственный социализм прокладывает себе дорогу»), в будущем все «подданные рейха немецкой и родственной немецкой крови» должны получать государственную пенсию. Мало того, что ликвидировалось разграничение между пенсионным обеспечением рабочих и служащих и устанавливалась гарантированная базовая пенсия: в развитие уже принятых в 1937–1938 гг. законов планировалось превращение системы социального обеспечения в общенародную. «Социальное обеспечение немецкого народа», по мнению экспертов, легитимировалось «идеей народного сообщества», а также принципом «договора между поколениями»: «если трудящиеся выделят часть своих трудовых доходов соотечественникам, которые уже отдали свои силы на службу сообществу», это будет справедливо. Здесь уже содержался намек на то, что недвусмысленно формулировалось в другом месте: рассчитывать на пенсию в старости может только тот, кто всегда выполнял свои «трудовые обязанности» и работал «безусловно на благо нации», то есть не «враждебный народу» или «асоциальный» элемент. Тем самым подрывался принцип равноправия и правовой гарантии в пенсионном обеспечении и пенсия по старости превращалась в инструмент социального дисциплинирования и претворения в жизнь жесткой идеологии трудовой эффективности.
Биологистскими идеями производительности был проникнут и принадлежавший НТФ проект реформы здравоохранения. «Если когда-нибудь у нас будет такое здравоохранение, мы станем самым здоровым и производительным народом Земли», — провозглашал Лей в декабре 1940 г., выступая перед партийными функционерами. Красноречивое, с нотками в духе классовой борьбы, требование открывать санатории и курорты в рамках «системы организованного отдыха» преследовало ясную цель: «Нужно каждые четыре-пять лет поправлять здоровье каждого немца с помощью системы организованного отдыха; как периодически перебирают мотор, так нужно периодически “перебирать” человека и путем профилактики поддерживать его в здоровом состоянии». Руководитель Трудового фронта соглашался с главным врачом рейха Леонардо Конти, что между политикой «регулирования здоровья» и «трудового использования» существует тесная взаимосвязь. Правда, выдвинутая НТФ идея создания сети семейных врачей («Защита немецкого народа»), в рамках которой врач должен получать предварительный гонорар не за отдельные виды работы, а за медицинское обслуживание и наблюдение целых семей, противоречила интересам врачебного сословия.
Амбиции Лея в сфере здравоохранения в целом принесли ему еще меньше успеха, чем предложения по реформированию пенсионного обеспечения, в том числе и потому, что в этой области у него был серьезный конкурент — руководитель «Национал-социалистической народной благотворительности» Эрих Хильгенфельдт. Последний уже в 1934 г. успешно разработал имеющую, по мнению Гитлера, важное значение с точки зрения демографической политики социальную программу «помощи матери и ребенку», которой ни Лей, ни Конти не могли ничего противопоставить. Лей временно отступил, он знал «принцип фюрера: если у кого-то появилась мысль и он с ней выступил, то ее практическое воплощение остается за ним и его организацией».
В целом интенсивные дебаты в течение нескольких месяцев после кампании против Франции конкретных результатов не принесли. Ни планы в области пенсионного обеспечения и здравоохранения, ни предложения по коренному переустройству системы оплаты труда с целью строго ориентировать ее на результат, ни проекты Лея в области социального жилищного строительства, соответствующего демографической политике, не воплотились в жизнь. Однако прояснилось, какое направление примет социально-политическое развитие в будущем. И стало очевидно, что Немецкому трудовому фронту после войны будет принадлежать важная роль в сглаживании социально-классовых различий, еще существующих в расово однородном «народном сообществе».
Хотя многие элементы разрабатывавшейся НТФ социальной политики соответствовали общим тенденциям развития социального государства, в рамках национал-социалистической идеологии «жизненного пространства» они приобретали специфический, глубоко антигуманный смысл. В условиях «идейной» войны на Востоке социальная политика не могла иметь ценность сама по себе. Она решала конкретные задачи постольку, поскольку они не противоречили ее единственной цели — «пестованию производительной силы» «народного организма». Сведение как отдельного человека, так и всего общества к его производительной способности — предпосылка и следствие политики «жизненного пространства»: без дисциплинированной армии чрезвычайно работоспособных «солдат труда» «созидательная работа на немецком Востоке» была обречена на провал, не успев начаться.
Поэтому «отбор самых работоспособных» и улучшение человеческой породы стали внутриполитическим дополнением к расистско-империалистической завоевательной войне на Востоке. Не случайно Гитлер задним числом датировал свое распоряжение о ликвидации психически больных 1 сентября 1939 г. В тех случаях, когда социальная политика не оказывала «целительного», способствующего росту производительности индивида воздействия, с момента нападения на Польшу принципиально провозглашалась необходимость уничтожения бесполезных для общества людей и в «старом рейхе».
Очевидный параллелизм традиционного государственного управления и господства особых органов, «непосредственно подчиненных фюреру», сосуществование «государства правовых норм» и «государства чрезвычайных мер», часто принимающее гротескные формы, в начале войны, несомненно, облегчили Гитлеру и национал-социалистической верхушке проведение политики, соответствовавшей их мировоззрению. Ярким примером может служить так называемая операция по эвтаназии. Сначала Гитлер отдал только устное распоряжение о тайной подготовке к ней начальнику своей личной канцелярии Филиппу Боулеру и личному врачу Карлу Брандту. Лишь в октябре 1939 г. фюрер подписал краткое письменное поручение, ставшее основанием для массовых убийств в рамках «акции Т-4» (названной так по адресу соответствующего специального бюро: Тиргартенштрассе, 4)[170].
Умерщвление газом около 70 000 умственно отсталых и психически больных людей, методично подготовленное с помощью авторитетных медицинских консультантов и осуществлявшееся под эгидой организаций-ширм вроде «Комитета психиатрических лечебниц» в шести специальных клиниках смерти, служило лишь прологом к социально-биологическому «процессу чистки». Зачатки его можно проследить в законах о стерилизации и охране наследственного здоровья, принятых еще в мирное время, но только в годы войны он развернулся во всю мощь.
Несмотря на все изощренные попытки камуфляжа, уже через несколько месяцев после начала истребительной операции слухи о ней достигли общественности. К 1941 г. практически все знали, что в психиатрических больницах творится неладное. «В широких кругах населения царит большое волнение, — сообщал, например, председатель Верховного земельного суда й Бамберге, — и не только среди тех соотечественников, у кого в семье есть душевнобольные. Подобное положение долго терпеть нельзя, поскольку оно чревато опаснейшими сомнениями… Уже поговаривают, что если так пойдет дальше, то в конце концов любой человек, который больше не приносит пользу обществу, а только обременяет его — в чисто материальном плане, — будет в административном порядке признаваться не заслуживающим жизни и уничтожаться»[171].
Насколько обоснованной была тревога, охватившая прежде всего пожилых людей, показало дальнейшее развитие событий после официального прекращения программы эвтаназии. Развернувшаяся в то же время акция «Особое лечение 14 113», в ходе которой тысячи больных, нетрудоспособных и нежелательных с расовой и политической точки зрения узников концлагерей «отбраковывались» и препровождались для умерщвления в специальные заведения, продолжалась, так же как и детская эвтаназия, начатая весной 1939 г. под руководством «Имперского комитета по научному учету наследственных и врожденных тяжелых заболеваний». Полицейские и социальные службы, не ограничиваясь душевнобольными, включали в сферу действия программы эвтаназии все новые группы общественно «непригодных»: в конце концов «переводу на особое лечение» стали подлежать также «асоциальные элементы» — уголовники, психопаты, гомосексуалисты, жертвы «военной истерии», истощенные иностранные рабочие и старики, которые были уже не в силах подняться с постели. Теперь убивали не в газовых камерах, как во время «акции Т-4», а в обычных психиатрических лечебницах с помощью медикаментов. Помимо того что загородные убежища для детей требовали много места, в конце войны ухудшилась ситуация с продовольствием, и вплоть до весны 1945 г. это служило аргументом в пользу уничтожения «бесполезных едоков», которых намеренно держали на «голодном пайке» (в Баварии, например, министр внутренних дел отдал соответствующий приказ). В общей сложности жертвами «терапевтического убийства»[172]стали примерно 150 000 человек.
Политические организаторы и рекрутированный из рядов СС технический персонал «акции Т-4», будучи в основном убежденными национал-социалистами, руководствовались идейными соображениями. Большинство же врачей, которые выступали в роли консультантов, а порой и сами активно принимали участие в убийствах с целью научного эксперимента, рассматривали свою деятельность не столько как идейно-политическую кампанию, сколько как выполнение оправданной и даже необходимой с профессиональной точки зрения задачи. Насколько можно судить, их поведение диктовалось отнюдь не личными садистскими наклонностями, не национал-социалистическим вульгарным биологизмом и не откровенно ненаучными концепциями расовой гигиены, выдвинутыми Гитлером и Гиммлером. Ученые-специалисты поспешили взять на вооружение подобные нацистские идеи, руководствуясь в основном мотивами защиты корпоративных интересов и профессионального честолюбия, характерными и для других функциональных элит, — правда, в специфическом контексте дискуссии об эвтаназии, уже несколько десятилетий интенсивно ведущейся не только в Германии, роста международного престижа евгенических исследований, а также фундаментальных перемен в психиатрической терапии, отчасти тесно связанных с развитием экономики и социального государства[173].
Меры в целях экономии, предпринимавшиеся в годы мирового экономического кризиса, пагубно сказались на совсем недавно добившейся признания реформаторской стационарной психиатрии и усилили тенденцию к разграничению неизлечимых и поддающихся лечению пациентов. Мысль об уничтожении «пустых оболочек человека», «балласта» еще до 1933 г. присутствовала, по крайней мере подспудно, в умах многих поборников современных методов охраны наследственного здоровья («не лечить заболевания, а предохранять от них») и интенсивной психиатрической медицины («не прятать, а исцелять»). Так пропаганда терапии (трудовой), научный прогресс в области евгеники и доведенный до крайности холодный расчет, оперирующий исключительно категориями эффективности и трудоспособности, соединились в Третьем рейхе в «гремучую смесь», заложив новую основу для психиатрической практики. Стремительно освобождаясь от нравственных ограничителей, научная мысль прошла страшный путь: от 360 000 операций принудительной стерилизации по решению «судов по охране наследственного здоровья», где заседали в основном врачи[174], до массовых убийств в рамках постоянно расширяющейся программы эвтаназии, за которой начали вырисовываться чудовищные контуры «окончательного решения социального вопроса».
Профессор Эрнст Рюдин, директор мюнхенского Психиатрического института им. кайзера Вильгельма, в канун 1943 г. в журнале «Архив расовой и социальной биологии» подвел некоторые промежуточные итоги, причем неизбежная патетика в связи с десятой годовщиной прихода национал-социалистов к власти не заслоняла в его статье трезвый взгляд на ситуацию: «Достижения нашей науки и раньше привлекали величайшее внимание внутри страны и в международных кругах — вызывая как одобрение, так и протест, — но непреходящая историческая заслуга Адольфа Гитлера и его соратников заключается в том, что они осмелились сделать первый решающий шаг на пути не только к чисто научным знаниям, но и к гениальному делу расовой гигиены немецкого народа. Именно он и его соратники осуществили на практике положения теории и требования нордической расовой мысли… начали борьбу с такими паразитическими чуждыми расами, как евреи и цыгане… и профилактику размножения больных наследственными болезнями и наследственно неполноценных людей»[175].
Практика социально-санитарной «отбраковки» была не случайным побочным продуктом политики Третьего рейха, а одной из важнейших ее составляющих. Вера в ее результативность основывалась на сочетании современных научных воззрений, социально-технической рациональности и реакционно-утопических целевых установок. Начавшаяся отнюдь не во время войны, а лишь принявшая в эти годы радикальный характер, направленная на создание послевоенного порядка, свободного от какой бы то ни было расовой или социальной «неполноценности», она во многом свидетельствовала о деструктивном потенциале современной социальной политики.
Несмотря на отдельные противоречия, национал-социалистическая расовая и демографическая политика, как и политика в области здравоохранения, явилась порождением общей идеи «всенародного обновления». В твердом намерении национал-социалистов претворить эту идею в жизнь после победоносного завершения войны нет никаких сомнений, учитывая то, с каким фанатизмом осуществлялись ее антисемитские компоненты в форме геноцида евреев. Правда, если говорить о «внутренней» части проекта, направленной на «арийское народное сообщество», то здесь для определения целей в значительной мере (гораздо большей, чем при истреблении евреев) привлекались рекомендации современной социальной технологии. Статистики-демографы, специалисты по вопросам труда и продовольствия, антропологи, генетики, медики и другие эксперты индустриальной цивилизации служили отнюдь не только подручными политики: они намечали реально осуществимое в каждом конкретном случае.
Для медицины и здравоохранения это означало как минимум смену парадигмы. Идея врачебной заботы об отдельном человеке, имеющем при этом «право на физическое самоопределение», заменялась понятием народного здоровья. «Твое здоровье принадлежит не тебе!» — гласил лозунг. В рамках ускоренного развития массовой «производственной медицины» здоровье превратилось в обязанность. Оно стало уже не ценностью само по себе, а условием оптимальной работоспособности и производительности. При этом оно должно было стоить максимально дешево. Предпринятая в предвоенные годы — и особенно поддерживаемая Рудольфом Гессом — попытка институционализировать некоторые элементы движения за реформу образа жизни и лечение природными средствами в виде организации «Новая немецкая медицина» — один из примеров усилий удешевить медицину; поиски лечебных трав и вегетарианское питание — это вполне в духе автаркического хозяйствования, так же как сбор вторсырья и «борьба за бережное обращение с вещами».
Вплоть до начала войны перестройка системы здравоохранения в большинстве ее отраслей происходила таким образом, что население относилось к ней весьма положительно. Новые меры по медицинскому обслуживанию и профилактике здоровья малышей, учащихся школ, рабочих и служащих предприятий, бесспорно, представляли прогресс, хотя во время войны заводских врачей часто считали надсмотрщиками и старались избегать. Общее представление о медиках, как и прежде, складывалось главным образом в результате контакта с домашними врачами, среди которых находились и сторонники, и противники нацистской медицины — и те, кто направлял на стерилизацию собственных пациентов, и те, кто рекомендовал родственникам психически больных забрать их из клиники, дабы уберечь от эвтаназии.
Наряду с гуманными жестами, действительной или мнимой «нормальностью» то и дело обнаруживались знаки, предвещавшие ненормальное будущее. Социальные инженеры не теряли из виду свою «практическую» цель: «В строгом смысле биологическую и поэтому достойную цель регулирования здоровья представляет… только такое положение, когда момент постепенного истощения сил наступает незадолго до физиологической смерти, а окончательный упадок сил — одновременно с ней»[176].
Теми же социал-дарвинистскими категориями оперировали и разработчики демографической политики, предлагавшие в дополнение к стерилизации и эвтаназии евгеническое стимулирование рождаемости, провозглашая идеал «полной семьи со здоровой наследственностью». Всюду, вплоть до концентрационного лагеря, ценность человека устанавливалась по расовым критериям. Ведущие специалисты произносили речи, строили планы и действовали так, будто понятия человеческого достоинства никогда не существовало.
Параллельно с законом об эвтаназии, который должен был прийти на смену секретному распоряжению фюрера, в министерстве внутренних дел уже с февраля 1940 г. обсуждался «Закон об антиобщественных элементах»[177]. В то время как закон об эвтаназии имел целью сделать практику умерщвления неотъемлемой частью повседневной жизни психиатрических лечебниц, которые отныне предназначались не для содержания больных и ухода за ними, а только для «самого активного лечения и научной работы», закон об антиобщественных элементах призван был оптимальным образом свести воедино давно уже реализующиеся по отдельности возможности воздействия на социальные отклонения в поведении — иначе говоря, регулировать отбор кандидатов на эвтаназию. Тот, кто «в силу личных качеств и образа жизни, особенно из-за каких-то исключительных изъянов ума и характера, окажется не в состоянии собственными силами выполнять минимальные требования народного сообщества», подлежал как антиобщественный элемент полицейскому надзору, стерилизации, отправке в лагерь, а при необходимости — смертной казни. Конечная цель — избавить «народный организм» от каких-либо отклонений в любой форме. По оценкам двух университетских медиков, число «антиобщественных элементов» должно было составить по меньшей мере миллион человек. Более точные заключения генетики надеялись дать после создания общеимперской картотеки наследственности, региональные образцы таковой уже имелись.
Не только подобные планы делали акции эвтаназии частью безграничного — в прямом и переносном смысле — проекта «искоренения» мнимой социальной и расовой неполноценности. Красноречивым указанием на взаимосвязь между кампанией по уничтожению душевнобольных и расовой войной в Восточной Европе послужило использование персонала заведений, специализирующихся на эвтаназии, в газовых камерах, сооруженных на польской территории. Геноцид евреев и цыган технически и организационно опирался отчасти на опыт эвтаназии в «старом рейхе»[178].
Расовая политика, помимо необходимости завоевания «жизненного пространства» и экономической эксплуатации, была одним из критериев, с самого начала определявших реалии нацистской оккупации в Польше, а позднее — в Советском Союзе. Если в «старом рейхе» убийства по программе эвтаназии еще всячески маскировались, то психиатрические лечебницы Польши карательные отряды СС в начале 1940 г. очищали с помощью пулеметов. Завоеванный Восток стал опытным полем расовой биологии и демографической политики Гиммлера[179]. Рейхсфюрер СС действовал в качестве «рейхскомиссара по делам укрепления немецкой народности» в так называемых присоединенных восточных областях Германии (Данциге — Западной Пруссии, Верхней Силезии, Вартеланде, Юго-Восточной Пруссии), а в качестве верховного главы полиции и фюрера СС — на оккупированной территории остальной Польши (генерал-губернаторства), не связанный никакими нормами и законами.
Сначала жестокой гиммлеровской политике германизации подверглись в основном аннексированные западные польские области. Несколько тысяч представителей польских правящих кругов попросту ликвидировали. Ради «поселения» немцев из Прибалтики, Волыни, Бессарабии, Буковины и других областей, вошедших в советскую сферу интересов, около 365 000 поляков и евреев к февралю 1941 г. депортировали в генерал-губернаторство. Впрочем, поскольку в целом польское население превышало 8 млн человек, на быстрое «онемечивание» таким путем присоединенных областей рассчитывать не приходилось. Включение затем поляков, особенно в Верхней Силезии и Западной Пруссии, в группу 3 так называемого Немецкого народного списка, означавшее предоставление им немецкого гражданства с возможностью его отмены в дальнейшем, как будто указывало на частичное возвращение к политике ассимиляции, проводившейся до Первой мировой войны. Однако против этого говорил расово-идеологический радикализм национал-социалистической системы категорий, отводившей массе поляков статус бесправных, экспроприированных «подопечных» и вызывавшей строгое размежевание немецких господ и польских рабов в повседневной жизни.
Еще до нападения на Советский Союз по указанию Гиммлера под руководством Главного управления безопасности рейха был составлен проект Генерального плана «Ост». В свете этого документа все прежние меры по германизации выглядят не более чем «разминкой» перед началом реализации фантазий Гитлера насчет «жизненного пространства», касавшихся в основном Прибалтики и Украины. Проект, в обсуждении которого разрешалось принять участие и новому, не слишком влиятельному министерству по делам оккупированных восточных территорий Розенберга, и отделу расовой политики НСДАП, предусматривал германизацию генерал-губернаторства; сверх того, «границу проживания немецкой народности» следовало передвинуть по меньшей мере на 500 километров на восток. В первую четверть столетия после войны расовые стратеги планировали «эвакуировать» от 31 до 51 млн «чужаков» из будущих областей немецкой колонизации в Сибирь; правда, специалисты не пришли к согласию как по многим деталям, так и по вопросу о том, надолго ли останутся там пережившие депортацию. Далее вызвал споры вопрос, как отделить 14 млн «расово полноценных чужаков», в первую очередь прибалтов и украинцев, которых предполагалось использовать в качестве рабов в учрежденных в июле — августе 1941 г. рейхскомиссариатах Остланд и Украина, от «нежелательной родни» (здесь к дискуссии снова подключились антропологи из института им. кайзера Вильгельма).
Многие специалисты быстро увидели, насколько трудно будет раздобыть в достаточном количестве «чистокровных» немецких переселенцев для опустошенных районов; в результате южных тирольцев, предназначенных для заселения после завоевания Франции гау Бургундия, пришлось в конце концов «перенаправить» на Украину. Но Гиммлеру не слишком понравилась окончательная редакция плана «Ост». Ему казалось неудачным решение, предусматривавшее вместо «тотальной германизации» только создание немецких «марок» (Ингерманланда — под Ленинградом, Готенгау — в Крыму и Мемельско-Нарвской области), а также 36 «опорных пунктов колонизации». Поэтому Гиммлер потребовал нового «Общего плана колонизации», который наряду с прежними идеями относительно присоединенных восточных областей «в общих чертах» касался бы также протектората Богемия и Моравия, Эльзаса — Лотарингии, Верхней Краины и Южной Штирии. Только установив, «сколько в целом нам нужно людей, рабочих, денежных средств», по его мнению, следовало решать, «какие пункты вычеркнуть, если что-то действительно невозможно»[180]. Мысль о том, что «народ без пространства» может в конечном счете раствориться в «великогерманском» пространстве без народа, была чужда главному идеологу «разведения людей».
Верхушка СС и узкий круг национал-социалистического руководства до последних месяцев войны цеплялись за абсурдные «восточные грезы», и это свидетельствовало не только о колоссальном разрыве с реальностью. Это стало следствием того, что оккупационная политика на Востоке с первого дня уничтожила всякую возможность хотя бы частичного компромисса и создала в корне иную ситуацию, чем в других регионах Европы, хотя и там совершалось много зверств и военных преступлений. В Советском Союзе, как ранее в Польше, с момента вторжения существовал один путь — дальнейшей радикализации. Кампания, ведущаяся как война на уничтожение, включающая ликвидацию всех пленных коммунистических функционеров («приказ о комиссарах»), в ходе которой карательные отряды СС в первый же год убили свыше миллиона «нежелательных элементов», постоянно порождала новые эксцессы насилия.
Идеологическая «зацикленность» Гитлера и Гиммлера исключала любую возможность корректировки нацистской оккупационной политики даже после очевидного перелома в ходе войны. Особенно наглядно это проявилось в генерал-губернаторстве, где осуществление идей расовоимпериалистического господства застопорилось, столкнувшись с растущим сопротивлением и партизанской войной. Тем не менее власти не отказались от принципа подавления польского населения во всех сферах жизни, однозначно противоречившего задаче максимальной эксплуатации этой квазиколонии. Предпринимаемые время от времени прагматичным генерал-губернатором Гансом Франком попытки хоть немного сгладить столь явное противоречие разбивались о незыблемые идеологические постулаты. По цинично-примитивным представлениям Гиммлера, «лишенный руководства рабочий народ» предназначен одновременно служить и объектом эксплуатации, и объектом расовой политики. Результатом стал террористический режим, установленный СС и только террором и державшийся, который угнал на принудительные работы в рейх около 1,2 млн поляков, похитил сотни «расово приемлемых» детей-сирот для их «онемечивания» с помощью «Национал-социалистической народной благотворительности» и эсэсовского общества «Источник жизни», присваивал польскую сельскохозяйственную и промышленную продукцию и, наконец, вслед за гетто построил на польской земле фабрики смерти для уничтожения европейских евреев.
Связь использования и уничтожения, столь же характерная для национал-социалистической оккупационной политики на Востоке, как и для политики здравоохранения немецкого населения, яснее всего видна на примере Освенцима[181]. Там из пересыльного лагеря, устроенного летом 1940 г. для приема польских заключенных из присоединенных областей и генерал-губернаторства, СС сделали свой самый крупный лагерный комплекс. На площади 40 км2 помимо сельскохозяйственного предприятия с опытными станциями и принадлежащими СС производственными цехами, где работали заключенные, весной 1941 г. вырос внешний лагерь Моновиц с заводом «ИГ Фарбен» по производству искусственного каучука, осенью того же года — лагерь Биркенау, а рядом с ним — газовые камеры. С тех пор как началось «окончательное решение еврейского вопроса», врачи на платформе вокзала сортировали вновь прибывших по степени трудоспособности. Те, кого не убивали сразу, предназначались для «уничтожения трудом» или — как цыгане, содержавшиеся с начала 1943 г. в ужасающих условиях в отдельном лагере[182], — для медицинских экспериментов и евгенических исследований.
По мере того как ухудшалась ситуация на фронтах, трудовая эксплуатация узников концлагерей приобретала все большее значение. В конце концов практически каждый лагерь окружило кольцо, часто весьма широкое, внешних командировок и подразделений, обеспечивавших предприятия СС, военные заводы и прочие объекты военного значения дешевой рабочей силой. Порой число таких лагерей-филиалов доходило до тысячи. Во многих городах и селах колонны узников, шагающие под охраной эсэсовцев к месту работы, стали в военные годы привычной картиной.
Руководило поставкой рабочих-заключенных главное хозяйственное управление СС, требовавшее с промышленников от трех до шести марок за человека в день. Многие предприятия считали эту сумму завышенной, поскольку производительность труда таких рабочих была гораздо ниже средней. Зато администрацию предприятий не смущал тот факт, что физические и психические силы заключенных, трудившихся по 11 часов, как правило на самых тяжелых работах, не получавших достаточного питания и подходящей одежды, не имевших нормальных жилищных условий, быстро таяли и число умерших от истощения росло из месяца в месяц. Повинуясь «окончательному решению», лагерные врачи, в первую очередь в Освенциме, убивали больных и нетрудоспособных заключенных, делая им смертельные инъекции. В Моновице, на строительстве предприятия «ИГ Фарбен», было «израсходовано» более 25 000 узников лагеря[183]. В общей сложности в концентрационных лагерях погибли от изнурения, голода и болезней как минимум полмиллиона человек, половина из них — в хаосе последних недель войны.
С политикой «санации» необходимого Германии «жизненного пространства» на Востоке теснейшим образом была связана судьба живших там, а затем депортируемых туда из «старого рейха» и, наконец, со всей Европы евреев. Осуществлявшееся на польской и советской земле «окончательное решение еврейского вопроса» затмило самые чудовищные аспекты существовавших дотоле оккупационных режимов. С убийством европейских евреев национал-социалистическая политика геноцида перешла на новую ступень, не имеющую аналогов в истории.
Однако между апрельским бойкотом 1933 г. и систематическими массовыми убийствами на восточных фабриках смерти пролег долгий и достаточно извилистый путь[184]. Это выразилось в причудливых реалиях повседневной жизни евреев в Третьем рейхе[185]: наряду с усиливающимися преследованиями и вытеснением за границы «арийского народного сообщества» (оно взирало на происходящее частью с одобрением, частью с возмущением, но в большинстве своем равнодушно) для ассимилированных немецких евреев на протяжении нескольких лет еще были маленькие ниши почти нормального существования. Его смертельная бесперспективность очевидна только при взгляде из «послеосвенцимского» будущего; современникам ситуация казалась не столь однозначной, несмотря на все притеснения и бесправие. Об этом убедительно свидетельствуют дневники ученого-филолога Виктора Клемперера[186].
Поскольку темпы, направление и уровень дискриминации много раз менялись и порой даже казалось, будто конечный пункт уже достигнут, в 1934–1935 гг., после того как прошла первая волна антиеврейских мер в рамках закона о профессиональном чиновничестве, немало немецких евреев вернулись из эмиграции, в особенности из близкой Франции. Правда, почти одновременно начались первые попытки «ариизации» мелких еврейских предприятий; такие важные с политической точки зрения фирмы, как известные издательства «Улыитейн» и «Моссе», уже в 1933–1934 гг. под огромным давлением перешли во владение холдинговой компании НСДАП. Другие антисемитские акции на данном этапе в основном зависели от фантазии и инициативы местных партийных боссов. Но с начала лета 1935 г. антиеврейская пропаганда вновь усилилась.
Затем «партийный съезд свободы» нанес немецким евреям жесточайший законодательный удар: 15 сентября 1935 г. Герман Геринг предъявил вызванному в Нюрнберг однопартийному парламенту «Закон о гражданах рейха». В нем проводилось различие между «гражданами рейха немецкой и родственной крови», обладателями «полных политических прав», и просто «подданными государства», отныне политически бесправными, — евреями. В придачу «Закон о защите немецкой крови и немецкой чести» запрещал браки и внебрачные связи между евреями и неевреями.
Хотя оба закона — разумеется, принятые единогласно — вызванные в Нюрнберг чиновники сформулировали только в горячке партийного съезда, предварительные размышления и публичные заявления на эту тему появлялись давно. Впрочем, о какой-либо продуманности говорить не стоило, как показали последующие внутриминистерские дебаты при составлении первых инструкций по применению законов, продолжавшиеся в течение двух месяцев. Лишь в этот период решался важнейший вопрос: кого считать евреем в свете закона о гражданах рейха. В конечном счете «кровно-расовое» законодательство стало опираться на записи о крещении в христианских церквях — и при этом показало свою нелогичность: при определении «арийцев», «чистокровных евреев», «метисов 1-й степени» и «метисов 2-й степени» использовался критерий конфессиональной принадлежности предков, однако начиная с третьего колена никто не проверял, не были ли эти предки выкрестами.
Поскольку Гитлер объявил новые законы средством окончательного урегулирования «еврейского вопроса», часть еврейских организаций в Германии восприняла их даже с затаенным облегчением. Те, кого ежедневная пресса вслед за штрайхеровским «Штюрмером» то и дело изображала как участников международного заговора, любили свою родину и часто не желали эмигрировать, предпочитая мириться с жестокими ограничениями в знакомом окружении.
Благодаря нюрнбергским законам практиковавшаяся до сих пор «беспорядочная» дискриминация евреев на местах нашла свое оправдание и приняла форму целенаправленного и всестороннего вытеснения этих людей из общества. За лишением их избирательных прав и права занимать государственные должности в 1935 г. последовал запрет на профессию для нотариусов, государственных врачей, учителей и университетских преподавателей, а вскоре фактически и аптекарей еврейского происхождения.
Затем, когда Олимпийские игры привлекли к гитлеровской Германии внимание мировой прессы, режим попытался на время скрыть свой антисемитский оскал. Исчезли висевшие на въезде во многие деревни «позорные доски», антиеврейские указы ограничивались несущественными мелочами. Из почти 2 000 постановлений, направленных против евреев в Третьем рейхе, в 1936–1937 гг. было издано «только» около 150[187].
За фасадом олимпийского миролюбия в недрах СС возник некий центр планирования, состоявший из наиболее радикальных (притом что сами себя они считали «объективными») антисемитов, — «еврейский отдел» службы безопасности (СД). Собравшиеся там «эксперты» ставили совершенно однозначную цель — изгнать из Германии по возможности всех евреев и как можно скорее. Порицая «иррациональный» буйный антисемитизм, какой главным образом олицетворяли собой штурмовики, специалисты СД старались наметить четкие, конкретные меры. Легко было предвидеть, что они быстро вступят в конкуренцию с традиционными государственными инстанциями и это приведет к радикализации — вообще характерной для дальнейшего развития событий — в том числе и политики в отношении евреев[188].
И действительно, с конца 1937 — начала 1938 г. курс заметно ужесточился, что выразилось и в количестве антиеврейских постановлений — около 300. Они касались в основном вытеснения евреев из сферы экономики, но поскольку это явно шло вразрез с народнохозяйственными интересами, то и осуществлялось поначалу не слишком систематически, даже когда всем стало заправлять — после отставки министра экономики Шахта совершенно беспрепятственно — геринговское ведомство по выполнению четырехлетнего плана.
Покушение семнадцатилетнего Гершеля Грюншпана, чьи родители оказались в числе 17 000 польских евреев, незадолго перед тем выдворенных из Германии[189], на работника германского посольства в Париже 7 ноября 1938 г. дало национал-социалистическому руководству возможность придать своей политике в отношении евреев, зашедшей в тупик из-за соперничества интересов и инстанций, новое, однозначное направление. То, что войдет впоследствии в исторические анналы под красивым названием «хрустальная ночь», было на самом деле террором невиданных дотоле масштабов, бушевавшим более трех дней. В результате массового насилия был убит 91 человек, многие — прямо на улице[190].
Отдельные эксцессы, вдохновляемые соответствующими сообщениями в прессе, при подстрекательстве особенно «энергичных» местных партийных вождей начались уже с 8 ноября, но сигнал к массовому погрому дало выступление рейхсляйтера НСДАП по вопросам пропаганды перед партийной «старой гвардией», которая вечером 9 ноября собралась на свое обычное памятное мероприятие в Мюнхене. Йозеф Геббельс в дневнике скрупулезно описывает свои действия с того момента, как ему в полдень сообщили о смерти дипломата Эрнста фон Рата: «Иду на партийный прием в старой ратуше. Гигантское предприятие. Докладываю о деле фюреру. Он решает: пусть демонстрации продолжаются. Полицию отозвать. Евреи должны почувствовать на себе народный гнев. Это правильно. Я тут же даю соответствующие указания полиции и партии. Потом коротко выступаю на эту тему перед партийным руководством. Бурные аплодисменты. Все бросаются к телефону. Теперь действовать будет народ»[191].
Поскольку пропаганда накалила страсти еще в предшествующие дни, Геббельс мог быть спокоен за дальнейшее развитие событий. Там же, где осторожные крайс- и ортсгруппенляйтеры все-таки сидели сложа руки, пришлые активисты позаботились о том, чтобы даже в маленьких сельских общинах жгли синагоги, громили еврейские магазины, измывались над целыми семьями и отправили «для устрашения» в концлагеря в общей сложности почти 30 000 евреев-мужчин. Хотя и на этот раз, как в 1933 г., действовал не «народ», некоторые «честные граждане» приняли участие в погромах. Многие, вместо того чтобы предложить гонимым убежище, стояли, глазея на горящие синагоги, и немало нашлось таких, кто воспользовался случаем свести счеты с соседями-евреями. Особенно в Берлине всякий сброд постарался поживиться во время грабежей и погромов, организованных штурмовиками и партийными товарищами, одевшимися в «гражданское». Чаще всего, однако, люди и теперь сознательно отводили глаза. Очень немногие имели мужество помочь жертвам, оказавшимся в их поле зрения. Но все же полиция отметила и случаи возмущенного протеста.
«Хрустальная ночь» положила начало новой стадии национал-социалистической политики в отношении евреев. Отныне речь шла о том, чтобы окончательно «убрать евреев из немецкой экономической жизни»; у них отбирали последние возможности добывать средства к существованию. Евреи уже с апреля 1938 г. должны были декларировать состояние, превышающее 5 000 рейхсмарок, теперь на них наложили «штраф» в виде налога на имущество и к 1940 г. взыскали таким образом 1,12 млрд рейхсмарок. Совещание министров сразу после погрома наметило основные меры по будущей «ариизации» и ликвидации еврейских предприятий, которым на первых порах навязали «арийских» управляющих. Практически ни одну гнусность, предложенную на этом совещании Геббельсом, Герингом или шефом СД Гейдрихом, не сочли слишком примитивной, чтобы облечь ее в ближайшие месяцы в форму закона или постановления и сделать новым инструментом разнузданного издевательства: в некоторых местах евреям уже несколько лет запрещался доступ в кинотеатры, парки и плавательные бассейны, нынешнее «отлучение» еще больше ограничило их свободу передвижения. Они больше не могли ездить в спальных вагонах, жить в определенных гостиницах и должны были сдать все драгоценности.
В июле 1939 г. «Имперскому представительству немецких евреев» в четвертый раз пришлось изменить свое название. Конгломерат еврейских организаций и религиозных общин, получивший наименование «Имперское объединение евреев в Германии», стал принудительной организацией всех «евреев по расе и вероисповеданию». Представительству интересов, созданному под руководством Лео Бека в ответ на захват власти национал-социалистами и занимавшемуся главным образом благотворительной помощью, культурными делами и координацией эмиграции, отныне предписывалось выполнять обязательные задачи, возложенные на него государством. С тех пор как еврейским детям совершенно запретили посещать «немецкие» школы, «Имперское объединение» взяло на себя школьное образование для евреев, которое до 1942 г. власти еще терпели. Кроме того, оно оказывало помощь обнищавшим и безработным евреям — отчасти благодаря пожертвованиям из-за рубежа.
Еврейская жизнь и еврейская культура в Германии висели на волоске. Чего следовало ожидать в дальнейшем, специалисты из СД под руководством Адольфа Эйхмана продемонстрировали летом 1938 г. в Австрии[192]. На основе их опыта в начале 1939 г. по инициативе Гейдриха был создан «Имперский центр еврейской эмиграции». Под давлением этого центра и фактически под присмотром гестапо Имперское объединение евреев стало удобным инструментом политики форсированной эмиграции, а точнее — изгнания. Оно пришло на смену аннулированному 9 ноября 1938 г. Хааварскому соглашению, благодаря которому около 30 000 евреев уехали в Палестину, преимущественно в 1934–1935 гг. Учрежденное министерством внутренних дел Трастовое общество для экспорта немецких промышленных товаров в Палестину сотрудничало при этом с сионистским Еврейским агентством для Палестины. СД, перенеся венскую модель в «старый рейх», довела циничную практику ограбления и изгнания до совершенства: евреи, желавшие покинуть Германию, платили «эмигрантскую пошлину», взимавшуюся через Имперское объединение евреев.
Перепись населения в мае 1939 г. показала, что в рейхе — без Австрии и Судетской области — еще проживали 233 646 человек, которые в соответствии с нацистским определением считались евреями. До начала войны их число сократилось почти на 50 000 человек. Англия, Бельгия и Голландия временно дали приют примерно 10 000 детей, большинство из них потом были переправлены в США или Палестину. А среди жертв гонений на родине уже не осталось практически никого, кто не надеялся как можно скорее последовать за этими детьми.
Однако в тот самый момент, когда созданная национал-социалистами «еврейская проблема» в Германии как будто «решилась» (самым гнусным образом), благодаря экспансионистской политике Гитлера она приобрела новый, европейский масштаб, который сам фюрер всегда имел в виду, — и речь зашла уже о физической ликвидации. 30 января 1939 г., в своей речи в рейхстаге, посвященной шестой годовщине «захвата власти», диктатор облек свои мысли на этот счет в чудовищную формулу: «Если международным финансистам-евреям в Европе и за ее пределами удастся снова втянуть народы в мировую войну, результатом будет не большевизация земного шара и, следовательно, победа евреев, а уничтожение еврейской расы в Европе»[193]. Позже Гитлер не раз вспоминал об этой угрозе, в том числе и публично. Примечательно, правда, что он всегда неверно называл дату, когда она прозвучала из его уст впервые: 1 сентября 1939 г. — день нападения Германии на Польшу.
Когда под властью немцев оказались помимо австрийских и чешских еще два миллиона польских евреев, стала пробивать себе дорогу логика национал-социалистического проекта «свободной от евреев» и этнически «переустроенной» империи. Мысль о геноциде носилась в воздухе, однако следующие полтора года прошли под знаком политики депортации и изгнания, столь же решительной, сколь невнятной: с одной стороны, немецкие евреи, несмотря на растущие затруднения, могли покидать страну вплоть до 23 октября 1941 г., когда эмиграция была окончательно прекращена; с другой стороны, всего через несколько дней после окончания кампании против Польши началась депортация евреев из Австрии и протектората Богемия и Моравия в так называемое генерал-губернаторство, а зимой 1939–1940 гг. за ними в большом количестве последовали евреи и даже польские католики из присоединенной к Германии части Восточной Пруссии («рейхсгау Вартеланд»).
Около тысячи штеттинских евреев составили в феврале 1940 г. первый транспорт из «старого рейха». Несколько недель предполагалось, что в Люблинской области будет создан общий «накопитель» для «эвакуированных» евреев. Но планы расселения евреев в Западной Галиции оказались далеко не столь проработаны, как изгнание евреев из Штеттина: там нужно было обеспечить место для прибалтийских немцев, «имеющих профессию, связанную с морем», которых требовалось «переселить» в соответствии с германо-советскими договоренностями[194]. Этот пример наглядно показывает, что с началом войны началась и политика перемещения населения, глубоко проникнутая расистскими мотивами, широкомасштабная и беспощадная. При этом поиск «территориального решения» «еврейской проблемы» стоял в тесной связи с меняющимися по ходу дела планами «германизаторов».
Летом 1940 г., в предвкушении ожидаемой победы над Францией, министерство иностранных дел и специалисты из СД, вошедшие в состав Главного управления безопасности рейха, обратились к идее, которая обсуждалась антисемитами Европы еще в 1920-е гг.: сослать всех европейских евреев на принадлежавший Франции остров Мадагаскар и бросить там на произвол судьбы в самых суровых условиях. Это еще нельзя было назвать «физическим истреблением целого народа», призванным полностью стереть его с лица земли, — кстати, Гиммлер как раз в эти недели, говоря о действиях против поляков, «по внутреннему убеждению» отмел подобную мысль как «негерманскую и невозможную»[195]. Но мадагаскарский план — вскоре отвергнутый — подошел к ней вплотную.
Картина последующих месяцев, когда, собственно, и закончился путь от депортации и создания гетто к уничтожению евреев, несмотря на десятки лет интенсивных исследований, все еще не совсем ясна. Тому причиной, во-первых, противоречивость самой национал-социалистической «политики», а во-вторых, старания главных действующих лиц по мере сил затушевать чудовищные преступления и свое личное в них участие. Возникающие из-за этого трудности в работе с источниками усугубляются также и тем, что «окончательное решение еврейского вопроса» считалось своего рода государственной тайной. Перед исследователями встает методическая проблема, поскольку о намерениях главной действующей фигуры в конечном счете можно только гадать: мы не знаем, с какого момента фюрер пожелал, чтобы его риторика по поводу уничтожения евреев понималась буквально. Письменный приказ Гитлера, подобный, скажем, его распоряжению о так называемой эвтаназии, так и не удалось обнаружить, и, судя по тому, что нам сегодня известно, вряд ли он когда-нибудь существовал[196].
Кроме того, можно сказать наверняка, что «окончательное решение» — это не следствие отдельного специально принятого решения, а завершение цепи все более радикальных акций. Общей же их предпосылкой, помимо конкретных «поводов» и «обстоятельств» в каждом случае, служила фанатичная идеология, «антисемитизм во спасение»[197], именно этим не в последнюю очередь можно объяснить, почему геноцид евреев всей Европы продолжался, даже когда стал все более отрицательно сказываться на эффективности и транспортных возможностях немецкой военной машины.
Подчеркивая идеологический фактор в подобной оргии уничтожения, мы вовсе не считаем его главной или тем более единственной причиной готовности к участию в ней, проявленной сотнями тысяч немцев. Конечно, для руководителей и организаторов геноцида как в центре, так и на периферии антисемитизм служил политической религией, но этого нельзя с той же уверенностью сказать обо всех их помощниках и исполнителях «окончательного решения»[198]. Достаточно посмотреть, как происходил переход от депортации к массовым убийствам летом 1941 г., одновременно с началом войны против Советского Союза.
Еще за несколько дней до начала операции «Барбаросса» были даны две важнейших директивы: 6 июня — «приказ о комиссарах» тем частям вермахта, которым предстояло вступить в бой с Красной армией, 17 июня — распоряжение Гейдриха карательным отрядам полиции безопасности и СД. Последние уже в Польше свирепствовали в прифронтовой полосе, чаще всего обрушиваясь на евреев. Теперь перед ними ставилась задача ликвидировать «евреев, занимающих партийные и государственные посты», и «прочие радикальные элементы» — и провоцировать погромы. На Западной Украине и в Прибалтике, учитывая преступления, совершенные там НКВД в последние дни советской оккупации, немцам не составляло труда разжечь жажду насилия у местных антисемитов.
Масштабы карательных акций, однако, быстро расширялись, уже в конце июля 1941 г. отдельные отряды начали убивать еврейских женщин и детей[199]. Антибольшевизм играл роль катализатора, заставлявшего вермахт терпеть и поддерживать происходящее, а вскоре и довольно часто принимать в нем участие. Гитлер стимулировал своих командующих на Востоке, заявляя, что речь идет об устранении «еврейско-большевистской интеллигенции». «Обоснованные» подобным образом, для вермахта становились приемлемыми даже такие массовые преступления, как побоище в Бабьем Яру. В овраге на окраине Киева «зондеркоманда 4а айнзац-группы Ц» расстреляла 29 и 30 сентября 1941 г. в общей сложности 33 771 еврея. Это событие выделялось только количеством людей, убитых в ходе одной акции (среди них особенно много было женщин и детей), в самой операции уже не было ничего необычного. Повсюду развесили плакаты, требующие от еврейского населения украинской столицы явиться на сборный пункт для «переселения». При поддержке украинской милиции и «приветствуемые» вермахтом, просившим действовать «радикально», эсэсовцы выгнали людей в чистое поле, отобрали у них одежду и вещи. Некоторые жертвы бросились в овраг еще прежде, чем раздались выстрелы, и благодаря этому остались живы. Дина Проничева, которой удалось потом бежать под покровом темноты, позднее рассказывала: «Вокруг было много недобитых. Масса тел шевелилась, оседая и уплотняясь от движения заваленных людей»[200].
Ничто в этом событии, повторявшемся в следующие месяцы во многих местах на немецком Восточном фронте, не соответствует представлению об абстрактной, механически-хладнокровной преступной практике: вплоть до 1942 г. «решение еврейского вопроса» слагалось из сотен тысяч случаев кровавой бойни, в которой принимали участие тысячи непосредственных исполнителей и которая зачастую имела тесную связь с конкретными интересами не только местного командования вермахта, но и, главным образом, местной оккупационной администрации[201].
Действия айнзац-групп не решали судьбу людей, которых тем временем загоняли в большие гетто, в основном в генерал-губернаторстве, еще менее ясно было, чтб ждет немецких и западноевропейских евреев, общая депортация которых началась с одобрения Гитлера в сентябре 1941 г. Но, поскольку ожидаемой быстрой победы над Советским Союзом не получалось, от пропагандистов и поборников «решения еврейского вопроса» требовали найти выход из «нетерпимого положения», каковое они сами же и создали. Не нужно долго объяснять, что эти поиски велись с ведома и согласия Гитлера; неясно, однако, какую форму приняло его участие в процессе выработки решения осенью — зимой 1941–1942 гг., да и вопрос, вынес ли вообще фюрер «принципиальное решение» (хотя бы устно) и когда именно это произошло, в последнее время вызывает острые споры[202]. Однако вряд ли к тому моменту требовался какой-то дополнительный толчок: импульсы, исходившие не только от Гитлера, давно уже сочетались с конкретной инициативой многих региональных представителей власти и породили динамику, которую едва ли возможно было сдержать.
Когда статс-секретари и высокопоставленные партийные чиновники во главе с Гейдрихом 20 января 1942 г. собрались на вилле в берлинском пригороде Ваннзее для координации мер по «окончательному решению еврейского вопроса», некоторые специалисты по убийству, участвовавшие в закрытой теперь программе эвтаназии, уже приступили к подготовке истребления евреев в генерал-губернаторстве. С декабря 1941 г. в специально сооруженном лагере смерти Кульмхоф (Хелмно) использовались грузовики особой конструкции: в герметично закрытый кузов поступали выхлопные газы, отравлявшие людей. В Освенциме уже в начале сентября состоялись пробные отравления дезинфекционным средством «Циклон Б», а с января 1942 г. был готов к эксплуатации бункер, перестроенный из крестьянского дома под Биркенау. С середины марта в рамках программы, получившей позднее название «акция Рейнгарда», заработали газовые камеры в лагере смерти Бельзек, с апреля — в Собиборе, с июля — в Треблинке. В концлагере Майданек такие камеры использовались около года начиная с осени 1942-го.
Пока на Востоке возникали все новые устройства и сооружения для массового уничтожения, изоляция евреев в Германии принимала все более жесткие формы. Желтая звезда, которую уже почти два года носили евреи в генерал-губернаторстве и присоединенных восточных областях, с 1 сентября 1941 г. позволяла каждому распознать в прохожем еврея и в самой Германии. Носившему такое клеймо не разрешалось практически ничего. Если он осмеливался выйти на улицу, чтобы в строго определенный промежуток времени (в Берлине — с 16 до 17 часов) купить те немногие вещи, на которые еще получал карточки, это стоило ему немалых мучений. Даже обычная вежливость в общении с заклейменным требовала гражданского мужества — и достаточно часто он вместо сочувствия, а тем более помощи встречал агрессивную неприязнь[203]. Тот факт, что все-таки находились немцы, не имеющие в жилах еврейской крови, которые активно заботились о преследуемых и помогли нескольким тысячам «ушедших в подполье», главным образом в крупных городах, дожить до конца войны, лишь сильнее подчеркивает индифферентность большинства. Задолго до вывоза евреев из Германии в сознании многих современников закрепилось представление о них в соответствии с официальным образом врага — не как о согражданах, а как о воплощении заклейменной позором вселенской подлости.
С конца 1941 г. лишались гражданства евреи, приговоренные к депортации, а 30 апреля 1943 г. его утратили все немецкие евреи вообще. Все имущество, еще остававшееся у людей, полностью отданных на произвол полиции, отходило государству. Известных людей и стариков, «переселенных» с января 1942 г. в «образцово-показательное гетто» Терезиенштадт, Главное управление безопасности рейха дурачило с помощью специальных «договоров о выкупе государством» их имущества. Для десятков тысяч человек, в том числе депортированных начиная с весны 1942 г. из Франции и других оккупированных западноевропейских стран, «привилегированный лагерь» в северной Богемии стал не более чем промежуточной станцией на пути к одному из центров уничтожения. Пока в других местах дымили крематории и трещали пулеметы, нацисты демонстрировали Терезиенштадт комиссии Международного Красного Креста в доказательство гуманности национал-социалистической политики в отношении евреев. Он служил и успокоительным средством для остававшихся в Германии родственников его обитателей: оттуда приходили письма, которые звучали вполне безобидно. Само собой разумеется, режим использовал показную идиллию, скрывавшую десятки тысяч смертей от болезней и недоедания, и для пропаганды внутри страны. Ибо, хотя преследование и изоляция евреев в Германии осуществлялись открыто, завершающий акт происходил под покровом строжайшей секретности: не только Гитлер, Гиммлер и Гейдрих, но и разработчики планов, и их исполнители понимали, что на это всеобщего согласия им не получить.
Тем не менее очень многие понимали, что «на Востоке» творится что-то ужасное, хотя впоследствии немецкое общество отказывалось это признать. Геноцид евреев на всей оккупированной территории Европы, их методичное и систематическое истребление было покрыто мраком тайны. Но как безжалостно проводится депортация еврейских соседей, знали не только те, кто наблюдал за этим из окна, но и тысячи тех, кто заключил выгодные сделки в рамках «ариизации» или переехал в более просторные квартиры. Об этом наверняка задумывались и те, кто, к примеру, на еженедельном базаре в гамбургском порту покупал подержанную утварь, принадлежавшую прежде евреям[204].
Информацию о массовых расправах и (правда, реже) о лагерях смерти приносили солдаты, приезжавшие на побывку, или отправленные в тыл раненые. В одном только Освенциме сотни женщин неделями каждое воскресенье посещали служивших там мужей-эсэсовцев, а колония немецких переселенцев в строящемся «образцовом городе Аушвиц» постоянно жаловалась на запах, исходивший от перегруженных крематориев[205].
Тесная связь изгнания, депортации, войны и геноцида делала не только вермахт и оккупационную администрацию, но и функциональные элиты «на внутреннем фронте» соучастниками преступлений в гораздо большей степени, чем можно предположить, сосредоточив внимание на непосредственных исполнителях. При этом верхушка режима воспользовалась к своей выгоде свойственным современному индустриальному обществу разделением труда и ответственности, позволявшим вытеснить геноцид евреев из сознания даже тем немцам, которые в качестве чиновников, инженеров, техников или железнодорожников выполняли свою часть (сама по себе она зачастую казалась незначительной) «ужаснейшей задачи» (слова Гиммлера) или узнавали о ней.
Немалую роль сыграла также невообразимость происходившего. Систематическое, поставленное на поток истребление как минимум 5,29 млн человек (а предположительно свыше 6 млн)[206] единственно по «причине» их якобы «кровно-расовой» инородности казалось настолько невероятным в самом прямом смысле слова, что это заставляло и мировую общественность сомневаться — даже в свидетельствах очевидцев, которым удалось выбраться живыми из лагерей смерти[207]. Столь чудовищное преступление, как показывают исследования, посвященные степени информированности и реакции союзников по антигитлеровской коалиции, как будто не умещалось в сознании наций и их политических элит, ибо выходило далеко за рамки того, что они желали знать и во что могли поверить[208]. Понадобились военная победа над Германией и освобождение последних уцелевших, чтобы сложилось первое представление о событиях, которые впоследствии получат общее название «Холокост».
Дважды, в феврале 1943 г. и в июле 1944 г., режим объявлял «тотальную войну». Но шансы на скорую «окончательную победу» рухнули уже в первую зиму военных действий на Восточном фронте. Год спустя, после гибели 6-й армии под Сталинградом, всем стало очевидно, что в войне произошел перелом. О «тотальной победе», которую Геббельс в середине февраля 1943 г., выступая в Берлинском дворце спорта, обещал в награду за еще одно, очередное, усилие, давно не могло быть и речи. Кто этого не знал, тот, по крайней мере, догадывался. И все же многим немцам хотелось верить «маленькому доктору», поскольку правда казалась непереносимой. Настал час министра пропаганды. Человек, который годами следовал в кильватере политического развития и из-за личных скандалов пару раз почти исчезал с горизонта, теперь понадобился — тем более что фюрер начал сторониться своего народа.
Первые ряды, в которые Геббельс вернулся во второй половине войны, заметно изменились. После побега в Англию в 1941 г. Гесса — давно не пользовавшегося особым влиянием заместителя фюрера — на его место пришел Мартин Борман и, занимая номинально подчиненную должность, завязал с фюрером необычайно близкие отношения. А Герман Геринг, официально назначенный преемником фюрера в начале войны, стал терять влияние на военно-экономическую политику. Это выразилось уже в создании рейхсминистерства вооружений и боеприпасов во главе с Фрицем Тодтом в феврале 1940 г. Ставший министром вооружений после гибели Тодта в авиакатастрофе в феврале 1942 г. Альберт Шпеер еще сильнее склонил чашу весов не в пользу Геринга. Престиж «рейхсмаршала» неумолимо падал — в основном из-за неудач его авиации. В области внутренней политики, все больше сводившейся к террору и насилию, верховенство Гиммлера не подлежало сомнению задолго до его назначения министром внутренних дел взамен Вильгельма Фрика, переведенного в протекторат Богемия и Моравия.
Гиммлер, Шпеер, Борман, Геббельс, да еще начальник рейхсканцелярии Ганс-Генрих Ламмерс в качестве посредника между остальными министерствами и государственным аппаратом — такой состав верхушки режима во второй половине войны символизировал прогрессирующий распад рационально упорядоченных структур власти и принятия решений. Конечно, Третий рейх никогда не был строго организованным сверху донизу «государством фюрера», о построении которого всегда говорил Гитлер, но теперь основные властные комплексы ощутимо тянули в разные стороны. Пока фюрер вникал в детали ведения войны, власть канцелярий и особых уполномоченных, во многом конкурировавших друг с другом, росла. Национал-социалисты как будто вернулись к тому, с чего начинали: к пропагандистской активности, непредсказуемости перманентного «движения» и институциональной перестройки, кровожадной агрессивности мышления в категориях «друг — враг» — все это снова вышло на первый план, но имело иные последствия, чем во «время борьбы».
Геббельс показал особенно впечатляющий пример такого обратного превращения. Конечно, во Дворце спорта он выступал перед избранной публикой, но, в отличие от фюрера, его не пугали контакты с людьми.
Напротив, перед общественностью Геббельс отказывался от позы рейхсминистра и с видимым удовольствием вновь вживался в полупролетарскую роль гауляйтера Берлина. Военный социализм, который проповедовал теперь пропагандист стойкости, пробуждал воспоминания о его происхождении из левого крыла НСДАП. Его по сути квазирелигиозные призывы к жертвам, исполнению долга и солидарности венчались восхвалением разрушений, вызванных бомбежками, как желанного освобождения от «балласта цивилизации»[209]. В результате бомбовой войны, выносил вердикт Геббельс, наконец пали последние классовые барьеры.
Война и ее последствия действительно гораздо успешнее, чем предшествующие годы национал-социалистического господства, сгладили множество социальных, культурных и региональных различий. Но верно было и то, что горести и тяготы войны обрушивались отнюдь не равномерно на все группы населения. Союзники совершали воздушные налеты главным образом на крупные города, сельская же местность в глубине рейха до последних недель войны оставалась нетронутой; от рабочих военных заводов требовали гораздо больше, чем от служащих контор и административных учреждений; на Восточном фронте погибали быстрее, чем на Западном. Несмотря на обязательства по госпоставкам, наложенные на крестьян под угрозой суровых штрафов, и титанические усилия по распределению продовольствия, семьи рабочих в промышленных агломерациях страдали от начавшегося весной 1942 г. урезания пайков куда в большей степени, чем жители маленьких городков и деревень. Впрочем, особенно туго приходилось тем, кто стоял вне «народного сообщества» и кого поэтому дозволялось эксплуатировать совершенно безжалостно, — заключенным концлагерей, военнопленным и так называемым иностранным рабочим. Политика «трудового использования» этих групп как раз и показывает, что выделявшееся геббельсовской пропагандой различие между фазой «блицкрига» и начавшейся лишь после нее стадией тотальной мобилизации сил имело значение только в военно-стратегической сфере. Привлечение «инородцев» для нужд немецкой военной экономики началось сразу же после первых военных успехов в Польше и во Франции[210]. Уже летом 1941 г. в Германии работали почти 3 млн иностранцев, и прекращение принудительных работ не предусматривалось даже в случае скорого окончания войны. Чем дольше длилась война и чем больше она приносила потерь, тем сильнее немецкая экономика зависела от иностранных рабочих. Примечательно, что еще за год до объявления Геббельсом «тотальной войны» начался более интенсивный их набор. В этих целях новому «генеральному уполномоченному по трудовому использованию», гауляйтеру Тюрингии Фрицу Заукелю, пришлось бороться с расово-идеологическими предубеждениями против усиленного привлечения рабочей силы с территории СССР, которые существовали в партии и в ведомстве Гиммлера. Чтобы добиться своего, Заукель приобщил, по крайней мере формально, к политике трудового использования своих коллег-гауляйтеров, которые, являясь рейхскомиссарами по вопросам обороны, и без того пользовались все большей властью. Одновременно он дал аппарату Гиммлера, которому подчинялись так называемые лагеря трудового воспитания, полную свободу применять к содержавшимся там на положении рабов «остарбайтерам» самые драконовские меры за малейшее недовыполнение нормы. Если в первые месяцы русской кампании сотни тысяч советских военнопленных попросту уморили голодом[211], то с середины 1942 г. под давлением промышленников, нашедших поддержку у командования вермахта и рейхсминистерства труда, начались пресловутые «акции Заукеля» по систематическому «набору остарбайтеров» во все больших количествах.
Летом 1944 г. немецкую военную экономику поддерживали на плаву примерно 7,6 млн иностранных рабочих: почти 2,8 млн из Советского Союза, 1,7 млн поляков, 1,3 млн французов, 590 тыс. итальянцев, 280 тыс. чехов, 270 тыс. голландцев и четверть миллиона бельгийцев. В сельском хозяйстве иностранцы составляли почти половину всей рабочей силы, в военной промышленности — около трети. В среднем на трех местных рабочих приходился один иностранный. Чуть меньше двух миллионов иностранцев были военнопленными, все остальные — так называемыми гражданскими рабочими. Однако для судьбы этих людей данное различие имело меньше значения, чем их национальность. Западные рабочие («вестарбайтеры»), отчасти действительно завербованные, а не угнанные в принудительном порядке, питались, как правило, немногим хуже своих немецких коллег, и обращались с ними довольно сносно, зато условия жизни «остарбайтеров» в рейхе чаще всего были катастрофические. К экономической эксплуатации примешивался идейный расизм: на самой низшей ступени национал-социалистической шкалы ценности стояли подневольные работники и работницы из Советского Союза, опять-таки военнопленные, содержавшиеся в самых примитивных лагерях. Их кормили меньше, чем необходимо для поддержания сил, заставляли работать практически бесплатно, под угрозой исключительно суровых наказаний — как и поляков. Если в ходе войны положение «остарбайтеров» несколько улучшилось, то это произошло в силу потребностей военной индустрии и соображений экономической рациональности.
Требованиями изменившейся военной ситуации (их не оспаривали даже идеологи СС в Главном управлении безопасности рейха) объясняется и примечательный прагматизм, с которым новый министр вооружений и боеприпасов, назначенный Гитлером незадолго до того, как получил свой пост Заукель, работал над тем, чтобы поднять военное производство на рекордный уровень. Альберт Шпеер, еще не достигший 37 лет, но неоднократно проявивший свой организационный гений, быстро завоевал не только симпатию фюрера, но и уважение лидеров индустрии. Он сделал еще более эффективным тесное сотрудничество частного хозяйства с государством, начавшееся после принятия четырехлетнего плана, возложив на крупную промышленность больше ответственности за выполнение военных заказов, но при этом предоставив ей широкое самоуправление. К учрежденным еще Тодтом главным комитетам по управлению военным производством, возглавляемым предпринимателями, добавилась система объединений субпоставщиков. Ориентируясь исключительно на максимальный объем производства, министр вооружений подыскивал оптимального производителя той или иной продукции; затем ее изготовление сосредоточивалось на так называемых лучших предприятиях. Важнейшим инструментом управления для Шпеера стала «Центральная плановая комиссия». Каждые две недели она под его председательством заново распределяла все сырье и координировала заявки на людей и материалы. Задолго до начала сентября 1943 г., когда Шпеер получил в свое ведение и гражданское производство (а также звание рейхсминистра вооружений и военной промышленности), он с помощью «Центральной плановой комиссии» взял под контроль важнейшие аспекты военной экономики.
Успех, казалось, служил оправданием организатору, действовавшему практически без шума, но не менее грубо, чем Заукель, добывавший рабочую силу: под руководством Шпеера выпуск военной продукции намного увеличился. Производство тяжелых танков, например, с 1941 по 1944 г. выросло в шесть раз, самолетов — в три с половиной раза. В июле 1944 г., несмотря на бомбежки союзников, военная промышленность достигла пика производительности. Эти почти невероятные результаты, в силу возросшего превосходства и решительности противника способные привести разве что к затягиванию и ужесточению войны, казалось, обеспечивали Шпееру роль архитектора послевоенного экономического планирования, о котором в различных структурах режима «думали до самой весны 1945 г. Но между тем сформировалась оппозиция ставшему чересчур могущественным и демонстрировавшему полную безыдейность зодчему фюрера.
Прежде всего прагматическая безапелляционность, с какой Шпеер признавал крупную индустрию решающим фактором военно-экономической мобилизации, считаясь только с ее интересами, вызывала сомнения принципиального характера в ведомстве Гиммлера. Тотальный характер войны действительно дал дополнительный толчок концентрации предприятий, начатой в ходе четырехлетнего плана; крупные концерны разрастались за счет мелкого и кустарного производства. Акции по «прочесыванию» кадров и «замораживанию» работ, призванные высвободить новые силы для фронта или военных предприятий либо сэкономить сырье в отраслях, не имеющих военного значения, в первую очередь затрагивали торговлю, ремесло и мелких кустарей. Такие люди, как Отто Олендорф, некогда научный директор кильского Института мировой экономики, с 1939 г. — шеф СД в Главном управлении безопасности рейха, а с 1943 г. — заместитель статс-секретаря в министерстве экономики, намеревались по окончании войны переломить подобную тенденцию с помощью целенаправленной политики развития среднего класса и разукрупнения концернов. По мнению ревнителей нацистских экономических идеалов, дело зашло слишком далеко.
Олендорф, эсэсовский специалист по экономике, стал в последние месяцы войны противником Шпеера по государственно-политическим и идейным соображениям, связанным с будущим и вряд ли имеющим отношение к текущей политике. В своей любви к технике и современной научной экспертизе эти два человека почти одинакового возраста были даже довольно похожи; оба принадлежали к новой технократической элите, стремившейся построить более рациональный послевоенный режим, ввести его, так сказать, в научно-технические рамки. Шпеера, пожалуй, отличал от людей, подобных Олендорфу, один недостаток (сточки зрения СС) — отсутствие у него принципиальных идейных убеждений, непоколебимым сторонником которых зарекомендовал себя Олендорф в начале русской кампании в качестве начальника айнзац-группы Д. Приняв участие в преступлениях на Востоке, Олендорф показал себя стопроцентным национал-социалистом, «достойным» высокого положения в послевоенной системе, управляемой СС, которая должна была в своем идеологизированном реализме сохранить национальные идеалы движения[212].
Впрочем, примерно с середины 1944 г. концепция немецкого «жизненного пространства на Востоке» уже не играла какой-либо роли в планах национал-социалистического мирного порядка. Крупные предприятия вроде «Сименс» начали адаптировать свои организационные структуры к предполагавшемуся разделу Германии союзниками на три оккупационные зоны. Предвидя поражение, хотя и не говоря о нем, специалисты переориентировались на Запад; пусть мимолетно и схематично, но стали намечаться контуры экономической области, которой, вероятно, еще могла бы владеть Германия, отказавшись от Юго-Восточной Европы, переходящей под советский контроль. Геббельс после Сталинграда отразил эти давно циркулировавшие подспудно идеи в усиленной «западнической» пропаганде, пытаясь добиться некой общеевропейской солидарности в «оборонительной войне» против «большевизма». Однако реалии нацистского оккупационного режима в последние годы сделали подобные надежды абсолютно беспочвенными. Последующие спекуляции насчет сепаратного мира со Сталиным и арденнское наступление Гитлера в конце 1944 г. (буквально в последний час перед ним Гиммлер предпринял попытки зондирования среди западных союзников по антигитлеровской коалиции) показали, что речь шла — во всяком случае со стороны национал-социалистического руководства — не более чем о поиске возможностей избавиться от войны на два фронта, даже самых невероятных и умозрительных. Несмотря на то что европейские идеи начала 1940-х гг. были обречены остаться иллюзиями хотя бы потому, что неизменно предполагали немецкую гегемонию над европейцами и недопущение вмешательства США в дела континента, в них уже содержались определенные элементы европейской интеграции, которая стала осуществляться впоследствии, правда уже не под руководством Германии.
Среди лидеров экономики и в кругах политической оппозиции до последнего момента не прекращались размышления о будущем Германии; обычных людей по большей части волновали совсем другие заботы. Их занимал вопрос элементарного выживания. Как сильно изменилось настроение в связи с ухудшением «воздушной обстановки», показали попытки Геббельса воспользоваться требованием союзников о безоговорочной капитуляции как пугалом, чтобы заставить население «держаться». Фанатизм иссяк, столкнувшись с буднями бомбардировок, реальность оставляла все меньше места для пропагандистских заклинаний. И все же многие немцы до последних недель войны цеплялись за надежду на обещанное министром пропаганды «чудо-оружие», с помощью которого режим отомстит за разрушение немецких городов и добьется перелома в ходе войны. Страх, ярость, упрямство и политический самообман не позволяли людям, вопреки очевидному, расстаться с верой в «конечную победу».
Подобное состояние умов отражало в конечном счете высокую степень интеграции немецкого общества, достигнутую в предыдущие годы, и с ним теснейшим образом связан тот факт, что даже теперь любые мысли о сопротивлении режиму в основном воспринимались населением в штыки. Внутригерманская оппозиция Гитлеру находилась в «социальной изоляции», и чем дольше длилось господство фюрера, тем сильнее эта изоляция становилась; оппозиционеры были «отщепенцами», вынашивающими преступные замыслы[213].
Причина очевидной нерешительности и слабости небольшой группы военных противников режима заключалась и в этом тоже — а не только в том, что цели и интересы вермахта слишком во многом совпадали с целями и интересами политического руководства, чтобы в его рядах могла сформироваться широкая и принципиальная оппозиция. Мысли о государственном перевороте появились внутри вермахта еще летом 1938 г. Но, когда Мюнхенское соглашение на первых порах как будто предотвратило угрозу войны, эти планы рухнули. После того как война все-таки началась, подобные замыслы и сроки их реализации все время откладывались; попытка покушения на Гитлера в марте 1943 г. провалилась.
Помимо военной оппозиции и связанной с ней группы именитых национал-консерваторов, преимущественно пожилого возраста, во главе с Карлом Гёрделером, в конце 1938 г. вокруг графа Петера Йорка фон Вартенбурга младшего объединились противники режима различной политической окраски, состоявшие в основном на государственной службе. Возникший'таким образом «кружок Крейзау» с 1940 г. провел несколько больших встреч в нижнесилезском поместье графа Гельмута-Джеймса фон Мольтке. Там политически активные представители поколения тридцати- и сорокалетних, в том числе бывшие социалистические политики и профсоюзные деятели, профессора, дипломаты, духовные лица обеих конфессий, обсуждали новое политическое и социальное устройство Германии в послегитлеровском будущем. Вопрос о государственном перевороте и покушении не стоял в центре внимания; сам Мольтке считал тираноубийство несовместимым с его христианской совестью.
С 1942–1943 гг. появились признаки роста оппозиции, хотя она по-прежнему оставалась уделом небольших политически или религиозно мотивированных групп и одиночек. Однако террор и находчивость преследователей тоже возрастали. В конце августа 1942 г. абвер и гестапо раскрыли в Берлине самую большую шпионско-диверсионную организацию времен Второй мировой войны. Группа левых интеллектуалов, писателей и художников во главе с Харро Шульце-Бойзеном и Арвидом Харнаком сотрудничала с советским разведчиком Леопольдом Треппером, руководившим ею из Парижа. Около 100 членов «Красной капеллы» были арестованы, подвергнуты пыткам и по большей части расстреляны как «большевистские предатели родины».
В Мюнхене летом 1942 г. возникла студенческая группа, пытавшаяся покончить с ситуацией, когда «каждый ждет, чтобы начал другой». Она приняла название «Белая роза» и призывала к саботажу и пассивному сопротивлению. 18 февраля 1943 г. брата и сестру Ганса и Софи Шолль застиг комендант университетского здания, когда они разбрасывали листовки в коридорах; «народный суд» под председательством Фрейслера приговорил к смерти вместе с ними еще четырех членов группы. Хотя подвиг этих юных противников национал-социализма особенно глубоко запечатлелся в сознании немецкого послевоенного общества, воплощением немецкого сопротивления Гитлеру стало все же покушение 20 июля 1944 года.
Разгром «кружка Крейзау» в январе 1944 г., отстранение от должности шефа абвера Канариса, сотрудничавшего с участниками сопротивления, события самых последних дней, когда участвовавшие в работе кружка социал-демократы Юлиус Лебер и Адольф Райхвайн были арестованы, а Карл Гёрделер объявлен в розыск, привели дожидавшихся удобного случая заговорщиков к выводу, что операцию «Валькирия» больше откладывать нельзя. Бомба с часовым механизмом, заложенная полковником Клаусом Шенком фон Штауфенбергом во время совещания в ставке фюрера в Растенбурге (Восточная Пруссия), взорвалась, но Гитлер отделался легким ранением. Думая, что фюрер убит, Штауфенберг вылетел в Берлин. Там заговорщики приступили к дальнейшим действиям, правда не слишком решительно. Когда по радио сообщили, что Гитлер остался жив, государственный переворот окончательно провалился. Штауфенберга и многих других офицеров в ту же ночь расстреляли по законам военного времени. Страшным итогом следующих недель стали около 200 смертных приговоров, вынесенных «народными судами», и 7 000 арестов.
Провал не повлиял на морально-политическое значение этой запоздавшей акции национально-консервативного сопротивления: заговорщики показали, что «другая Германия» продолжает жить. То, что они представляли себе будущую Германию не парламентской демократией, а в лучшем случае авторитарным правовым государством, нисколько не умаляло человеческого достоинства «восстания совести», но позже ограничило возможность ссылаться на него как на продолжение германской демократической традиции.
Враждебная реакция значительной части населения на попытку переворота проистекала из того же морально-политического ослепления, которое заставляло людей безучастно взирать на варварское обращение с иностранными рабочими или депортацию соседей-евреев. Известие о взрыве всюду вызвало возмущение. Многие поверили фюреру, говорившему по радио о заговоре «крошечной клики честолюбивых, бессовестных и преступных, глупых офицеров»[214].
Конечно, наряду с этим кто-то питал симпатию к заговорщикам и с сочувствием наблюдал, как жестоко режим обошелся и с ними самими, и даже с их семьями, но облегчение оттого, что Гитлер спасся, перевешивало все. Помимо страха перед гражданской войной оно прежде всего отражало уверенность, что никто кроме Гитлера не может довести войну до конца. Так думали не только убежденные национал-социалисты и функционеры, которым в случае поражения приходилось опасаться последствий для себя лично; многие просто были не в состоянии распроститься с мифическим кумиром, объектом многолетнего почитания. Правда, после того как улеглось первое волнение, вызванное офицерской фрондой, в донесениях о настроениях в обществе все чаще зазвучали трезвые суждения: шанс сократить войну, «покончить с ужасом» упущен[215].
Следующие месяцы действительно принесли бесконечный ужас, заключительная фаза войны стоила сотен тысяч новых человеческих жертв. Бессмысленные с военной точки зрения бомбардировки немецких городов продолжались с нарастающей интенсивностью; в последний год войны американские и английские самолеты сбросили на Германию больше миллиона тонн взрывчатки, и только часть ее — на стратегические объекты. В результате воздушных налетов, от которых пострадали не только густонаселенная Рейнско-Рурская область, крупные городские агломерации, но и такие города, как Фрайбург, Вюрцбург, Кассель, Магдебург, Пренцлау, Эмден, а в феврале 1945 г. — Дрезден, подвергшийся чудовищному разрушению, погибли примерно полмиллиона человек, сотни тысяч получили ранения, миллионы потеряли кров. Маятник насилия качнулся в другую сторону, и немцы теперь в полной мере почувствовали это на себе.
Через пять дней после взрыва в ставке фюрера Гитлер назначил своего министра пропаганды «генеральным уполномоченным по тотальной военной мобилизации». Режим окончательно перестал хоть сколько-нибудь принимать во внимание интересы населения. В союзе со Шпеером и Гиммлером (ему Гитлер дополнительно поручил верховное командование резервной армией), однако не координируя с ними свои действия, Геббельс объявил спешную мобилизацию последних резервов. Людей «выгребали» из административного аппарата и с предприятий, они погибали на фронте либо становились безработными, нигде больше не находя осмысленного применения своим силам. В октябре 1944 г. режим призвал в «Немецкий фольксштурм» всех способных держать в руках оружие мужчин в возрасте от 16 до 60 лет, через четыре месяца во вспомогательные части мобилизовали женщин и девушек. «Мероприятия» деспотов трех ведомств оказались заключительной стадией Апокалипсиса. Режим в последний раз «встал на дыбы», выпустив на волю чудовищные разрушительные силы.
После Гитлера не должно было остаться ничего. Сама мысль, что на смену «тысячелетнему рейху» придет государственный порядок, опирающийся на политические кадры республики, вычищавшиеся из органов власти и в 1933-м, и в последующие годы, казалась фюреру нестерпимой. Этим объяснялась операция «Гроза» в августе 1944 г., в ходе которой подверглись аресту несколько тысяч политиков и чиновников Веймарской эпохи (сыграл свою роль и страх перед продолжением оппозиционного движения), такие же мотивы лежали в основе политики выжженной земли, провозглашенной Гитлером в марте 1945 г. Фюрер не просто смирился с мыслью о гибели Германии — он хотел, чтобы она пала от его руки. Потерпевшей поражение нации надлежало сойти с мировой сцены вместе с ним: «Если война будет проиграна, пропадет и народ. Такая судьба неизбежна». Поэтому, сказал Гитлер своему военному министру, «нет нужды сохранять базу, необходимую немецкому народу для продолжения самого примитивного существования». Напротив, в крайнем случае даже лучше разрушить всё, раз немецкий «народ оказался слабым и будущее принадлежит исключительно более сильному восточному народу»[216].
Шпеер, вермахт, а также большинство гауляйтеров и рейхскомиссаров по обороне противились «нероновскому приказу» Гитлера. Слишком очевидны были его бессмысленность и эгоцентризм, слишком сильна была в народе «воля к жизни», к которой так часто взывал фюрер. Требование Гитлера уничтожить технически-цивилизационную основу Германии — не слишком согласующееся с претензией на посмертное звание великого государственного строителя, заявленной в его политическом завещании, — если и дошло до немцев в хаосе крушения власти, нисколько их не тронуло. Каждый, еще не освободившись из распадающегося «народного сообщества», отныне боролся сам за себя. В процессе мучительного отрезвления люди вспомнили о собственных интересах.
На Востоке миллионы сломя голову бежали от Красной армии в результате стремительного развала немецкого фронта. Из-за официальной политики, требовавшей «держаться до последнего», эвакуацию гражданского населения практически не подготовили, и она превратилась в катастрофу. Тысячи погибли в колоннах беженцев, пытавшихся уйти из Восточной Пруссии на Запад по льду залива Фришес-Хафф[217]; другие, настигнутые войсками противника, стали жертвами убийств, изнасилований, подверглись депортации и многолетнему интернированию в Польше, Югославии и Советском Союзе. Преступления, совершавшиеся там ранее немцами, спровоцировали теперь волну мщения и новое насилие; об этом, наверное, думал Гиммлер, отдавая в начале ноября 1944 г. приказ ликвидировать в Освенциме газовые камеры и массовые захоронения убитых.
В процессе распада власти бессмыслица, подлость и террор дошли до предела. Правосудие вместе с эсэсовцами и местными партийными вождями выступало в роли безжалостного слуги режима в хаосе разрушенных городов, агонизирующего снабжения, вспыхивающих тут и там очагов сопротивления и отчаянной борьбы за жизнь жертв бомбежек, беженцев, дезертиров и освободившихся иностранных рабочих. «Народный суд», особые суды и обычные коллегии по уголовным делам даже в последние дни господства национал-социалистов продолжали выносить смертные приговоры обвиняемым в измене родине и шпионаже или «подрыве обороноспособности»; «летучие» военно-полевые суды вносили свою лепту в террор карательной военной юстиции, направленный против дезертиров и «бунтовщиков». Наконец, подразделения «Вервольф» (о том, что они приступили к операциям, Геббельс объявил в пасхальное воскресенье 1945 г.) сражались не столько с войсками союзников, которые, ожидая встречи с сильными партизанскими формированиями, сами чинили при наступлении много ненужного насилия, сколько со своими соотечественниками, оставлявшими позиции без боя, чтобы в последние часы избежать нового кровопролития и разрушений. В ряде городов и сел фанатичные отряды преданных Гитлеру штурмовиков и эсэсовцев еще «казнили» самых смелых граждан, когда партийная верхушка давно скрылась.
Большинство столпов режима, и первыми — Геринг, Шпеер и Риббентроп, покинули Берлин вечером в день 56-летия Гитлера. В этот день, 20 апреля 1945 г., все они собрались в последний раз в «бункере фюрера», расположенном в пятнадцати метрах под землей под разбомбленным зданием рейхсканцелярии. Через три дня Геринг, бежавший в «альпийскую крепость» в Оберзальцберге, осведомился, имеет ли он теперь свободу действий и как обстоит дело с наследством фюрера. Окружавшие Гитлера стали свидетелями взрыва безудержной ярости; такой же взрыв произошел 28 апреля, когда стало известно о попытках Гиммлера вступить в контакт с западными союзниками. Заживо похороненный диктатор выгнал рейхсфюрера СС из партии и назначил Геббельса, который до последнего оставался рядом со своим хозяином, рейхсканцлером. Адмирал Дёниц должен был стать рейхспрезидентом, Борман — «партийным министром». Прежде чем уйти, Гитлер разрушил должностную структуру, сделавшую Третий рейх «государством фюрера».
30 апреля 1945 г., через двенадцать с четвертью лет после своего вступления на пост рейхсканцлера, фюрер «Германского рейха и народа» положил конец своей агонии в бункере. Его самоубийство стало всего лишь материальным воплощением смерти, постигшей в эти мучительные недели миф о нем. Немцы покончили с Гитлером. Еще прежде, чем Третий рейх прекратил существование, нимб его фюрера обратился в ничто, из которого когда-то возник. Ничего не осталось от политической наглости, державшей в страхе и напряжении сначала Германию, а затем весь мир, — только нищета, разруха, миллион терзаний. Национал-социализм приказал долго жить.