Когда полуденная жара спала, Дмитрий Иванович пошел в сельсовет познакомиться с председателем. Хотел, не раскрывая своих карт, выведать, кто из жителей села имеет огнестрельное оружие. Он не знал, что за человек выселчанский председатель сельсовета Полищук и как с ним придется разговаривать, но полагался на свое умение находить общий язык с разными людьми. И в данном случае ему было достаточно того, что немолодого председателя, хотя тот и был человеком пришлым, Пидпригорщуки в один голос хвалили.
В дверях невысокого аккуратного домика, обсаженного молодыми липками, Коваля чуть не сбил с ног шарообразный раскрасневшийся толстяк. Глаза его горели.
— Одна компания! — закричал он, огибая Коваля, чтобы не столкнуться. — Одна шайка-лейка! Кого хотят — судят, а кого хотят — милуют! Но я выведу их на чистую воду! Запомнят меня, ох как запомнят! — И вдруг, поняв, что апеллирует к чужому, незнакомому человеку, оборвал свои угрозы и бросился на улицу.
Дмитрий Иванович проводил его взглядом и вошел в здание. Увидев в коридоре дверь с табличкой «Председатель сельсовета», постучал.
За полированным столом сидел пожилой — Ковалю показалось, еще более седой, чем он, — мужчина. Он тер ладонью лоб — очевидно, не пришел в себя после бурного разговора с толстяком.
Увидев незнакомого человека, председатель убрал руку со лба и кивнул на стул.
Федор Афанасьевич Полищук, как отрекомендовался выселковский председатель, не знал Дмитрия Ивановича. Однако об инспекторе Ковале он слышал и теперь не мог поверить, что перед ним сидит знаменитый сыщик, о котором среди земляков ходили легенды. Он то с одной стороны, то с другой рассматривал гостя, не решаясь попросить документы. Казалось, он готов был пощупать полковника, чтобы убедиться, что тот действительно находится в его кабинете.
Сначала было встревожился — какое происшествие привело полковника в Выселки, но Коваль сразу заверил, что отдыхает у знакомых и, насколько ему известно, серьезных правонарушений в Выселках не произошло.
— Конечно, — успокоенно подтвердил Полищук. — Но кое-какие нарушения случаются. Еще не покончено с мелким воровством в поле, на фермах, но мы с этим активно боремся. Аппараты тоже обнаруживаем, принимаем воспитательные и административные меры. Самогоноварение почти полностью ликвидировали. На сходе приняли решение объявить Выселки безалкогольными. Запретили продажу водки и вин в сельпо. Более восьми десятков аппаратов люди добровольно принесли в сельсовет и тут же принародно уничтожили.
— А сколько дворов сейчас в Выселках?
— Сто семнадцать. В большинстве из них гулял зеленый змий, — вздохнул Полищук. — Никак не могли с ним справиться… Но когда появился закон, стало легче бороться. Никто не хочет с законом ссориться. Хотя, правда, нашлось несколько нарушителей, самогонные аппараты умудрялись прятать там, где никогда не додумались бы искать. Да наших дружинников не обведешь вокруг пальца. И в лесу, в копанке, найдут. Механизатор Василь Пидпригорщук, есть такой боевой парень у нас, командует ими. Впрочем, не парень, а мужик солидный, — тут председатель недовольно поморщился и замялся, — но, бывает, перегибает.
— И сам нарушает?
— Да нет! Он не пьет. Но… вот сейчас перед вами прибегал один человек, Бондарь его фамилия, — расстроенно произнес Полищук и на секунду умолк, словно раздумывая, стоит ли занимать внимание такого человека, как полковник Коваль, всякими мелочами. — Мать у него злостная самогонщица. Варила для продажи. Оштрафовали раз, другой, а потом судили, два года дали — правда, без конфискации. Именно командир нашей дружины больше всех их допек. Они было, как и все, принесли аппарат, сдали, а потом Пидпригорщук у них и второй нашел, в подполе мать варила. Сам Бондарь выкрутился, он, мол, знать не знал, в доме мать хозяйничала. Вот баба и загремела… — Полищук на несколько секунд умолк, стянув густые кустистые брови над переносицей. — А теперь этот Бондарь прибежал ко мне с заявлением: мол, этой ночью, когда дежурил Пидпригорщук, он пришел в сельсовет и сказал, что соседка его Фекла Галушко выгнала самогон. Василь Кириллович взял понятых и отправился к той женщине. Не нашли ничего, ни аппарата, ни самогона… Так Бондарь сегодня примчался, кричит, что бабка Фекла дала Пидпригорщуку взятку, потому что он, Бондарь, точно знает, что у нее есть самогон. Не очень мне в это верится, — покачал головой Полищук. — Понятно, Бондари ненавидят командира дружины и ищут как бы отомстить, но мы проверить заявление обязаны, — вздохнул председатель сельсовета. — Я ему сказал, что проверим, но заметил, что мне уже надоели его постоянные жалобы и доносы на Пидпригорщука, и если окажется, что он снова соврал, то придется заняться не Пидпригорщуком, а им…
— Поэтому Бондарь выбежал от вас как ошпаренный, — улыбнулся полковник. — Чуть с ног меня не сбил.
Председатель засмеялся.
— Я этому правдолюбцу напомнил и про второй аппарат, который у них нашли, и о том, что он с матерью не только Выселки спаивал, но и к поездам на станцию Лещиновка возил свою отраву. Мать посадили, а он вылез только потому, что она его выгородила, все взяла на себя.
— Лютые враги, значит, есть у командира вашей дружины, — подытожил Коваль. — А что же участковый инспектор?
— У него территория — Люксембург плюс Лихтенштейн да еще в придачу княжество Монако — за день не объедешь. За Выселки он спокоен, дружина у нас крепкая… Ну а у командира ее, естественно, враги имеются. Но друзей больше, тех, которые ему помогают. Василю Кирилловичу, понимаем, нелегко, ведь общественную деятельность он совмещает с основной работой. И когда он только успевает? Передовой механизатор, с вымпелом не разлучается… Люди за ним идут, депутатом сельсовета избрали… Ничего, наведем полный порядок. Тяжелее всего с теми, кто на склонах, над Ворсклой, отчужденно живет, словно в крепостях.
— Такие, как Ковтун? — спросил полковник.
— Вы уже и нашего «итальянца» знаете? — удивился Полищук.
— Кое-что слышал. А кстати, как у вас с кормами?
— Колхоз более-менее обеспечен.
— А набеги людей на поля?
— Бывает, — вздохнул председатель сельсовета. — Недоработали этот вопрос. Постановление вышло о раздаче колхозникам молодняка на откорм и одновременно об обеспечении кормами, в том числе комбинированными… Но как колхоз может обеспечить? Ему самому еле хватит до будущей весны. Вот так получилось, что одну часть постановления выполнили, а вторую упустили. Ножницы!
— Воруют и из кормоцеха, и с ноля, — заметил Коваль.
— Тащут, тащут, Дмитрий Иванович, — грустно согласился Полищук. — С одной стороны — преступление, а если вдуматься… Конечно, и наш просчет, колхоза да и сельсовета. Воспитываем плохо, больше на административные меры налегаем. Да и что против правды скажешь. Обращаюсь к людям, объясняю, мол, трудности, объективные причины, очень сухое лето, комбикормов мало дали, а они мне: «Федор Афанасьевич, если бы вы лично откармливали животину, то голодной держали бы?» — «Не брался бы за это дело… Во всяком случае, колхозное не тянул бы себе во двор». — «Да вам бы и так дали!.. И мы не брались бы, если бы знали… Но вы же, Федор Афанасьевич, постановление читали, чтобы люди брали молодняк? И сами агитировали… Вот и получается по поговорке: хоть круть-верть, хоть верть-круть». Ну что на это скажешь», — развел руками Полищук. — Мы и в район обращались, а нам в ответ: «У вас не хуже с кормами, чем в целом по району».
Стали свои меры принимать. Незасеянные клочки земли, неудобья на холмах, на склонах Ворсклы пустили под выпасы, разрешили людям выкашивать. Это с одной стороны. Вынуждены искать и ждем каких-то резервов, — продолжал председатель сельсовета, — и с хищениями боремся… Но с другой стороны, не обеспечивать выполнение постановления — тоже преступление. Статьи только такой в кодексе нет. Кстати, — произнес довольный знакомством со знаменитым Ковалем Полищук, — я также юрист, Дмитрий Иванович. Бывший, — вздохнул он. — Было дело… — Он помолчал, подумал о чем-то своем, вспоминая далекие события своей жизни и, возможно, решая, стоит ли ворошить прошлое, но, очевидно, Дмитрий Иванович показался ему человеком, который поймет его, и, поглядывая на Коваля, терпеливо ждавшего продолжения разговора, повторил: — Да, Дмитрий Иванович, юрист…
Он снова сделал паузу. Потом добавил:
— Окончил юридический техникум. Тогда, после войны, кадров не хватало — выбрали судьей… Горько вспоминать… Случилось это в одном селе Ивано-Франковщины, тогда — Станиславщины… Время было послевоенное, голодное, жестокое. За малейшую провинность карали строго. За горсть колосков с колхозного поля давали восемь лет… Вышел закон в июне сорок седьмого года. Вы, конечно, его знаете. Указ об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного имущества…
— Да, помню, — кивнул Коваль, — он недолго продержался. В пятидесятых годах им уже реже руководствовались, а в начале шестидесятых — кажется, в шестьдесят первом — его отменили.
— А это было в самом начале. В июне закон вышел, а уже в июле я должен был вести процесс.
И вот я — молодой парень, можно сказать мальчишка, исполняю высокую государственную миссию. Подсудимая — немолодая, изможденная женщина, мать троих детей, отец которых погиб на фронте. Ночью она собрала на уже пустом колхозном поле торбочку оставленных колосков. Ее и поймали…
Это был один из первых в моей судебной практике самостоятельных процессов. Начальство требовало, чтобы он стал показательным. Господи, как я волновался! Мой ум, мои чувства протестовали против того, чтобы осудить эту женщину и сделать сиротами ее детей. Помню, чуть не заболел, готовясь к этому процессу. Не знаю, как и высидел его, был словно в тумане… Теперь, Дмитрий Иванович, признаюсь вам как коллеге, вы меня поймете, все же поступился я тогда собственной совестью. Но закон есть закон, вы это тоже хорошо знаете. Каким бы он ни был, пока не отменили, обязан был руководствоваться им… Чувство, психологическое убеждение — это, конечно, тоже серьезный элемент правосудия. Когда выносишь приговор… Но на первом месте все же закон, каким бы он ни был. Особенно если иметь в виду то нелегкое послевоенное время… — Полищук умолк, на каких-то пару секунд прикрыл рукой свое лицо, испещренное глубокими морщинами, потом продолжил: — И приговорил я эту мать на длительный срок, а малышей отправил в детский дом. Какая это была мука видеть, как отрывают детей от матери!
Вскоре я понял, что не получится из меня судья, и ушел с работы. До сих пор стоит у меня перед глазами вцепившаяся руками в барьер, повязанная темным платком эта скорбная женщина. Я уже не помню ее облик, тогда мне казалось, что, перечеркнутая барьером, она вся состоит только из громадного белого лица, которое расплывается на весь зал, и горького взгляда, прожигающего насквозь…
До техникума я учился в ФЗУ, умел слесарить и пошел в МТС ремонтировать тракторы… Мне еще повезло, могли расценить мой поступок как политическую демонстрацию, и не миновать бы мне далеких лагерей, но в результате нервного стресса после этого судебного заседания я попал в больницу, и от меня отцепились. Правда, еще долго присматривались, но в конце концов все сошло с рук…
Дмитрий Иванович понимал, почему разоткровенничался Полищук. Настало время, когда люди переосмысливают свою жизнь, свои действия, поступки, чувства, дают им новые оценки, словно очищая свою душу, время, когда уже не могут жить дальше без этого переосмысления и без того, чтобы не поделиться своим духовным обновлением с другими людьми, не сказать об этом открыто. Гласность, оказалось, это не только возможность честно, не боясь преследования, открыть свои мысли, но и внутренняя потребность это сделать.
Более удобный случай побеседовать с известным полковником Ковалем вряд ли представился бы Полищуку. И говори он так откровенно не столько для того, чтобы исповедоваться перед умным и честным человеком, сколько для самого себя, для своего успокоения, чтобы утвердиться в своей правде.
Да и Дмитрий Иванович в свою очередь мог бы многое поведать Полищуку из своей практики. И не о такой давности, как послевоенные перегибы, а о более близких временах, когда, защищая справедливость, он сам восставал против своего начальства или прокурорских работников. Практика свидетельствовала, и Коваль убедился в этом, что тюрьма или лагерь больше портят, чем воспитывают человека, особенно молодого. Коваль очень тонко чувствовал грань, которая отделяет в человеке преступника от непреступника, и в каждом случае, когда, карая, можно было обойтись без лишения свободы, старался этого добиться.
— Я понимаю вас, Федор Афанасьевич, закон не должен быть местью человеку, как в той истории, которую вы рассказали, а только торжеством справедливости.
— Конечно, я мог тогда либо отказаться от процесса, либо оправдать многодетную мать. Но прокуратура все равно опротестовала бы… И не я, так другой, более сговорчивый судья… все равно… тяжкий приговор был ей запрограммирован. Ведь судья в то время был только механическим исполнителем… Единственно, что было в моих силах, — это проявить заботу об осиротевших после моего приговора детишек, — продолжал Полищук. — Так я и поступил: ездил к ним в детдом, помогал, чем мог… Когда мать отбыла срок — она хорошо работала, и срок ей сократили по амнистии — и забрала детей к себе, я стал инкогнито, без обратного адреса, посылать ей денежные переводы. Может, немного, сколько позволяла моя зарплата. Я долго не женился, и мне нетрудно было выкроить немного из своего бюджета для этих детей. Посылал, пока они не подросли и не встали на ноги… Я постоянно интересовался этой семьей, знал, какие у них доходы, чего им не хватает…
— Это благородно, — сказал полковник. — Хотя все-таки отдает донкихотством, Федор Афанасьевич. Помогли одной семье, а пострадавших и обездоленных из-за излишней жестокости закона много. Маркс говорил, что и историей, и умом в одинаковой мере подтверждается тот факт, что жестокость, которая не считается ни с какими различиями людей, делает наказание абсолютно безрезультатным.
— Да, да, — механически кивал Полищук, находясь еще в плену своих воспоминаний. — Она, наверное, знала или, во всяком случае, догадывалась, кто заботится о ее детях — я ведь не раз наведывался к ним в детдом. Возможно, и вспомнила меня и даже простила… Не знаю. В конце концов это для меня было неважно, я исполнял свой долг… А то, что вы говорите — излишняя жестокость закона приносит только вред, это верно. Ох как верно, Дмитрий Иванович!
— Я думаю, сейчас много статей пересмотрят. А вероятно, и весь уголовный кодекс. Этого требует время. Новая поступь нашего общества к самому высокому человеческому закону — справедливости — требует пересмотреть и устаревшие законы, и точнее определить правомерные и неправомерные поступки человека без лишней предубежденности и жестокости.
Дмитрий Иванович позавидовал сейчас Полищуку. Сам он не был героем, бросившим вызов жестокости, хотя не однажды задумывался над парадоксами жизни, над противоречиями провозглашаемых в обществе лозунгов и ежедневной практикой. Но не разрешал своим мыслям ринуться в омут сомнений, разувериться во всем. Это лишило бы его возможности бороться с несправедливостью на своем пусть ограниченном, но для кого-то из людей жизненно важном поле. В отличие от Полищука он мог поддержать оступившегося и защитить невинного.
Коваль долго сидел у председателя сельсовета. Ему правился этот умный, честный человек. Захотелось даже рассказать о деле, которое привело его в Выселки, но сдержался: не было у него на это права. Тайна не его, а Пидпригорщуков.
Уже совсем стемнело, когда он вышел из сельсовета. По его просьбе Полищук назвал людей, которые имеют зарегистрированные ружья. Держит ли кто-нибудь в селе огнестрельное оружие незаконно, председатель не знал. Ибо если бы знал, то давно изъял бы… Кроме того, Дмитрий Иванович выяснил, что большинство собственников ружей, среди них и Василь Пидпригорщук, хранят их в сельсовете, под замком, а патроны в сейфе, и, довольный, сердечно попрощался со своим новым знакомым.
Осторожно спускаясь по тропинке, ведущей к подворью Пидпригорщуков, Дмитрий Иванович обдумывал свои дальнейшие действия. Следовало снять отпечатки пальцев с тетрадного листка с угрожающей фразой, а также с вещей, к которым прикасались подозреваемые: бидончика, побывавшего в руках у Ковтуна, а теперь вот и с заявления — его принес в сельсовет Бондарь. В беседе с Полищуком Коваль поинтересовался, ограничился Бондарь устным обвинением командира дружины или оставил письменный донос, и когда председатель сельсовета показал листок, написанный Бондарем, решил, что позже попросит его для экспертизы. Надо еще как-то получить отпечатки пальцев младшего Ковтуна и тогда уже съездить в Полтаву, в областное управление, за следственным чемоданчиком, необходимым для идентификации следов, которого у Коваля здесь не было.
Полковник остановился и залюбовался прозрачным августовским вечером. Звезды, большие и золотые, уже зависли над головой. После второго укоса трав резко пахло свежим сеном и детством. Было тихо, только неистовствовали сверчки. У Дмитрия Ивановича вдруг защемило сердце. Показалось, что время, как в фантастической машине, открутилось назад, мигом отлетело полстолетия, что живы еще отец и мать и он снова мальчишкой стоит на высоком отцовском подворье возле кобелякской соборной церкви и, испытывая трепет, пробует осмыслить, что же там, за далекими зорями, и что такое неизмеримая вечность, перед которой все в мире — ничто…
На душе было светло, и Дмитрий Иванович еще четче, чем до сих пор, понял, почему так легко согласился в Киеве на предложение Пидпригорщуков.