— Вол, а не человек, — сжав уголки губ, сказал Петро Пидпригорщук о старом Ковтуне в ответ на вопрос Коваля. Он в последний раз затянулся, бросил окурок на землю и затер его ногой. — Работать умеет. Поскитался по свету, научился хозяйничать, но вредина, упрямый и цепкий. А скупой — второго такого не найдешь, за копейку повесится!
Они беседовали втроем за столиком под акацией: Коваль и братья Пидпригорщуки, только что возвратившиеся с поля. Лида еще не пришла из своей конторы, а Оля хозяйничала в доме, собирая детей в пионерлагерь. К Петру Кирилловичу подбежала старшенькая, Верунька, прижалась к нему, пожаловалась, что не хочет ехать в лагерь, ей и дома хорошо, а там будет скучать.
— Но ведь ты не одна будешь, а с Мишей, Андрейкой, Парасочкой… А дома что делать? Бегать по двору как одичавшая коза? Меня целый день нет, мамы тоже…
Верунька влезла на колени к отцу, захныкала.
— Любимица отцовская, — улыбнулся Василь Кириллович. — Мои разбойники с радостью едут.
Полковник Коваль делал вид, что не замечает немого вопроса Пидпригорщуков, который все время будто висел в воздухе: появились ли какие-нибудь сведения об авторе угрожающего послания?
У Дмитрия Ивановича ответа не было. Пока он ограничивался изучением окружения Пидпригорщуков.
— Этого «итальянца» и его Грицька люди стороной обходят. А они, Ковтуны, единственно кого боятся, так это нашего Василя. Правда, на днях он от них добрую шишку на голове заработал.
Василь Кириллович утомленно, словно виновато, улыбнулся:
— Да ну, Петь…
— Мы должны все рассказать Дмитрию Ивановичу без утайки, иначе как же разобраться, кто еще мечтает стать твоим «крестным отцом», — вдруг рассмеялся младший Пидпригорщук — так ему понравилось это «крестным отцом» — и как всегда сжал в паузе уголки рта. — Старый Ковтун, — продолжал он, — какое-то время работал скотником. Исчезли четыре телки. Две обнаружили в «Заповити», а еще двоих словно ветром унесло… Крутили-вертели, дело завели, но доказать не доказали. Решили наказать «итальянца»: перевели в кормоцех. И тогда он вовсе распоясался. Узнал как-то Василь, что Грицько пригонит ночью машину за кормами, взял дружинников и поймал с поличным, когда сбрасывали ворованное на свое подворье. Расскажи, Василь, все как было!
— Да чего говорить, дело известное, — нехотя отозвался тот. — Ну, сказал им: «Тюрьма по вас плачет. На этот раз уж не отвертитесь, будет обоим мир в клеточку». И все же снова отделались товарищеским судом и штрафом… А вот недавно, — продолжил Василь, — поймал их с колхозным зерном — насыпали ночью на току два мешка пшеницы, погрузили на тачку и тянут домой. Перекрыл им дорогу, приказал назад везти. И тогда этот дурной Грицько — в темноте я не заметил, как он подкрался с палкой, — набросился на меня… Скрутил ему руки, отобрал палку, но, вражья душа, успел-таки задеть по голове, — нащупывая ушибленное место, признался Пидпригорщук. — Да ничего, как говорят, до свадьбы заживет… Еле удержался, чтобы ему не накостылять, подумал: ударю — богу душу отдаст, явное превышение необходимой обороны. Тюрьма тогда не ему, а мне светит. Взял только его за шиворот, аж рубаха треснула, поднял и швырнул на землю.
Ковтуны больше всех интересовали полковника.
— И снова угрозы? — спросил, имея в виду их.
— Естественно, — засмеялся механизатор. — И угрозы, и брань. Если бы собирал их всех — большая бы куча получилась. Но, Дмитрий Иванович, не ломайте голову, если обращать внимание на угрозы, то я уже должен был сто раз погибнуть: и подстреленный, и утопленный, и избитый…
— Вот какие, оказывается, ваши выселчане! А рассказывали другое.
— Таких немного — может, трое или пятеро на все село, но канители с ними как с сотней. Ну еще и самогонщики. Сколько аппаратов сами принесли в сельсовет, сколько мы потом еще нашли, а все равно гонят. То в одной хате накроешь, то в другой. А одни додумались в лесу, на той стороне, — Василь показал рукой за реку. — Старый окоп под землянку приспособили и там по очереди гнали. Вот это настоящая беда! И с кормами у нас неважно. В июне — июле сушь была, травы сгорели, да и яровые не успели хорошо подняться, влагу набрать. Стебель короткий — гляди, и соломы не будет. Кукуруза, правда, более или менее. Выстояла. Так ее еще молочную губят. Ломают бессовестно… Приходится каждую ночь в рейд выходить. Сядешь в ней, притаишься и вскоре слышишь: то где-то дальше, то совсем рядом, справа или слева зашуршало. Ломают! Крикнешь: «Что там делаете?!» — притихнут, а двинешься в кукурузу — выпрыгивают и бежать! Даже мешки с початками бросают. А бывает еще хуже: испугаешь — удирают не по дороге, где видно всех, а через поле. Сколько поломают ее, затопчут! Еще больший урон… Да что, Дмитрий Иванович, на всех оглядываться! Не дело. А угроза — это пустяк. Я их немало уже слышал!..
— Но эта последняя — документальная, — с легкой иронией произнес Петро. — Должен учесть.
— Если устные не действуют, что остается делать моим недоброжелателям? Но думаю, эта в том же плане: чтобы напугать. Чтобы глаза закрывал на всякие трюки. Ничего они угрозами не добьются. Моя Оля и особенно его Лида, — кивнул на Петра Кирилловича, — тоже меня предостерегают, Дмитрий Иванович, удирай, мол, от всей этой банды, от врагов своих. Но это же глупость: бросать свое село, удирать от каких-то злодеев! Пусть они от меня удирают. — Василь глубоко затянулся, выпустил дым и сплюнул на землю. — Ох и горька! На работе в суматохе кажется слаще, а насосешься за целый день, придешь домой — гадость!.. Так что не забивайте себе голову, Дмитрий Иванович, нашими делами, — повторил Пидпригорщук. — Пойду, наверное, отдыхать. Сегодня ночью мне снова в рейд, — вздохнул командир дружины. — Кого-нибудь и поймаем. Председатель ему нагоняй даст либо оштрафует или товарищеский суд устроит… А завтра тот тип снова ночью в поле, в кукурузе, или стожок расшивает… Да и ловишь нарушителя, а сам думаешь: что же ему, бедняге, делать без кормов?! Где их достать или купить? Я и сам взял бы бычка-другого на откорм, вырастили бы с Олей, и детям веселее было бы возле животины… Но ведь на колхозном поле нельзя гайдамачить, тем более мне…
— Вот угайдамачат тебя когда-нибудь в той же кукурузе, не заметишь в темноте и кто, — поджал губы младший брат.
— Не бойся, Петро. Все они, — продолжал Василь о ночных полевых гостях, — трусы. Взять того же «итальянца». Горластый, по всякому поводу криком берет, пугает, угрожает. А все это потому, что труслив как заяц, он криком сам себя подбадривает, мол, глядите, как я страшен, бойтесь меня, люди!
— А что там произошло у вас с Бондарем? — спросил полковник.
— Вам и это известно? — удивился Пидпригорщук.
— Жаловался на вас Бондарь.
— Кому?
— Полищуку.
— Ах, гнида! — вспыхнул мужчина. — Знаете, Дмитрий Иванович, есть люди, которые не только соседу, но и всему селу хаты готовы поджечь. Такая у них вся семья. Отец, правда, уже помер. Остались вдвоем с матерью. Самогонщики на все Выселки. Это они придумали в старом окопе винокурню устроить. Там, где люди насмерть стояли! Теперь он немного притих, мать в колонии, но и по нему колония плачет… Вчера ночью, когда я дежурил в сельсовете, вдруг вкатился ко мне этот коротышка. Говорит: «Товарищ дежурный, идите к Галушке, она самогон держит для продажи. Вот вы на одних нападаете, а других под носом не видите. Но я человек справедливый, теперь все осознал и, видите, помогаю вам», — и так довольно улыбается, словно уже всех вокруг пальца обвел. Мне сразу не поверилось, что это правда; знаю, что соседка Бондаря, Фекла Галушка, женщина тихая, скромная, самогоном никогда не занималась. Жизнь у нее сложилась нелегкая: отец погиб на фронте, муж — пьяница, сбежал неизвестно куда, а с того времени, как в прошлом году сын погиб в аварии, совсем сникла, сама не своя стала. Не старая женщина, а по виду глубокая старуха. Еще бы, столько бед на нее сразу свалилось.
Спрашиваю этого Бондаря: «А не врешь?» — отвечает: «Заявляю официально!»
Делать нечего, заявление есть, должны проверить. Взял я понятых и — к Галушке. Искали, искали — ничего нет, ни аппарата, ни самогона. С тем и должны были уйти, ну, думаю, коротышка, я с тобой еще разберусь за эту ложную тревогу! Понятые вышли из хаты, закурили во дворе, а я задержался, пить захотелось, взял в сенях кружку на ведре с водой, поднял фанерку, которая прикрывала его. Смотрю, а там, в воде, стоит бутылка… Заглянул я в грустные, покорные глаза женщины, и такая злоба меня охватила и на нее, на ее беззащитность, и на Бондаря за то, что он оказался прав. Галушка стоит ни жива ни мертва.
Спрашиваю: «Выгнала? Где аппарат?»
Она что-то бормочет, еле расслышал:
«Нет, — говорит, — у меня аппарата… Завтра мне уголь со станции привезут на зиму, а без угощения, сказали, ничего не будет. Должна была доставать».
«Где аппарат?» — снова спрашиваю, а сам думаю: «Откуда у нее аппарат! Если бы гнала, дух из хаты еще не выветрился бы, да и не бутылку наварила бы».
Молчит.
«Купила?»
Молчит.
И тут меня осенило. Как ловко рассчитал все коротышка! Нет, думаю, не будет по его.
«У Бондаря?» — говорю.
Молчит.
Слышу, мои понятые, не дождавшись меня, возвращаются.
Накрыл фанеркой ведро.
«Говори быстрей! Иначе сейчас протокол составим. Бондарь?»
Кивнула она наконец, и я вышел из сеней, сказал понятым: «Действительно ничего нет. Ложная тревога».
Утром, после дежурства, пришел к бабке Фекле, сам вылил эту сивуху в выгребную яму, хорошенько поругал хозяйку и объяснил, что ей, как одинокой дочери погибшего на фронте, и без бутылки привезут топливо. Сам позабочусь. Но чтобы никому ни звука об этой бутылке и чтобы никогда больше не держала это зелье в доме… Такое вот дело…
Конечно, это было нарушение с моей стороны: без санкции произвести обыск. Но прокурор далеко в районе, да и даст ли санкцию, а мне очень хотелось уличить Бондаря во вранье! — закончил Пидпригорщук. — Судите, как хотите, а так вышло… И пускай Бондарь жалуется сколько хочет!..
Во время рассказа дядьки Василя маленькая Верунька уснула на отцовской груди. Свет небольшой электрической лампочки над столом, мерцающий и тусклый от мириад ночных букашек и мотыльков, которые облачком вились вокруг этого искусственного солнышка, выхватывал из темноты лица собеседников.
Пришла из конторы Лида — задержалась: отчет, — хотела забрать у отца сонную Веруньку и отнести в дом, Петро не дал: «Тебе будет тяжело, Лидочка», — поднялся и сам понес ребенка. Лида пошла за ним.
— Бедная женщина, — сказал о ней Василь, — никто не догадывается, как нелегко ей живется… С той поры как Петро привел ее в наш дом, она болеет, и дальше — больше. Стала неуравновешенной, иной раз в глаза заглядывает, добрая, нежная, а бывает, как с цепи сорвется — ругается, плачет… Беда, да и только… Не знаю, что с ней делать…
Коваля несколько удивило, что Василь говорил так, словно болезнь невестки касалась только его: не в множественном числе сказал: «не знаем, что с ней делать», а в единственном: «не знаю».
— Может, все это — хата? — осторожно спросил полковник.
— То есть почему «хата»? — не понял Пидпригорщук.
— Все-таки тесновата для двух семей.
— Лида нашу хату возненавидела, как только пришла сюда. Не нужна она ей. Она, наоборот, рвется отсюда.
— Брат ваш мог бы отдельно построиться. Сам не потянул бы, вы, очевидно, помогли бы.
— Конечно. Но он как раз и не хочет уходить из отцовской. И в конце концов, не так уж нам и тесно. На моей половине две комнаты, у Петра — тоже. И еще у каждого по боковушке… — Василь Кириллович словно что-то не договорил, только тяжело вздохнул, и полковник понял, что ему очень жалко невестку, но помочь ей ничем не может. На миг Дмитрию Ивановичу показалось, что старший Пидпригорщук прячет какую-то тайну, но он сразу же отказался от такого подозрения. От него прятать, Коваля, который приехал устранить смертельную опасность?!
Тем временем к столу возвратился Петр Кириллович. Услышав, что речь идет о его жене, обиженно поджал губы и покачал головой.
— Больная она у меня, Дмитрий Иванович, — наконец произнес он. — И никто не знает, в чем причина, будто кто сглазил. Лежала в райбольнице, одни говорят — печень, другие — сердце, сколько из нее, бедняжки, крови высосали на всякие анализы! Боялись — рак, потому что очень стала худеть, слава богу — не он… Наконец решили: нервы! Нервы — и только. Нервы, конечно, у каждого человека есть. А как лечить? Глотала всякие таблетки. Потом посоветовали: спокойствие — и все пройдет. Да разве у нее не спокойная жизнь? Взял ей путевку в санаторий. Побыла там несколько дней, все бросила, возвратилась. Соскучилась, сказала, по детям, по дому. И все же ей за эту неделю в санатории легче стало. Повеселела.
Ну а потом снова то же самое… Этой весной хотел еще раз купить ей путевку. Отказалась. К знахаркам зачастила, зелье варила, травы какие-то пила — не помогло. Теперь одна надежда на Третьяка — профессора из Полтавы.
— А может, ей действительно полезно было бы переменить место, — заметил Коваль. — Я вот говорю Василю Кирилловичу, тесновато у вас. Так не построиться ли все-таки вам, Петр Кириллович? Новый дом, новая обстановка, новые хлопоты, в чем-то — новая жизнь… Я это по себе хорошо знаю, — улыбнулся он, — недавно из дома, где прошла почти вся жизнь, пришлось переселяться в новую квартиру… Вот от вашего брата слышал, что Лидии Антоновне с первых дней не хотелось здесь жить.
— Не знаю, чем Лидочке наш дом не подошел. Как говорят, хата глиной пахнет, — сокрушенно произнес младший Пидпригорщук. — Когда познакомился — такой веселой, живой была… А женился, привез ее сюда — словно нечистая сила в нее вселилась. Вскоре сникла, начала ныть: не хочу здесь жить да не хочу! «Идем к моей матери!» А у ее матери на том углу, что к станции поближе, не хата, а курятник под соломенной крышей. Ей любо, а мне-то как?.. Не согласился я. Тогда говорит: «Строимся возле матери!» А у меня денег кот наплакал — только окончил агрошколу. И зачем удирать из большого отцовского дома? Детей не было, свободно, хоть в футбол гоняй! Да и то: когда замуж выходила, никаких условий не выдвигала, а как женой стала — сразу капризы! — губы Петра обиженно сжались. Он немного помолчал, словно обида захлестнула его. — Но увидела, — продолжил, — что привередничать со мной дело пустое — я знаю, с первых дней жене поддашься, всю жизнь на голове сидеть будет, — и притихла! А как Верунька родилась, казалось, совсем успокоилась, только болеть начала… А может, действительно новый дом нужен, — через минуту раздумчиво добавил младший Пидпригорщук, — может, в этом действительно нечистая сила живет? — Он потер лоб. — Говорят же люди, что бывает такое. К нам с Василем она привыкла, мы здесь родились, а вот пришлых мучает… Хотя, впрочем, с его Олей, — кивнул на брата, — как будто бы все нормально…
Василь Кириллович промолчал.
Разговор о доме, о нечистой силе не внес ясности в дело, которое интересовало Коваля. Братья жили в отцовском доме дружно, дружили и их жены, дети. «А Лидии Антоновне, все же, наверное, хочется большей самостоятельности, отдельного хозяйства, — решил он, — потому и стремится отделиться от семьи старшего брата».
Коваль собирался в Полтаву за следственным чемоданчиком. Дедуктивный метод психологического исследования характеров, которого придерживался в своей сыщицкой практике Дмитрий Иванович, в этот раз без дополнения его конкретными деталями не оправдывал надежд. Опираясь только на психологическое изучение окружения Пидпригорщуков, он должен был прожить в Выселках длительное время, которое ему не давало ежедневно ожидаемое трагическое событие. Одним махом понять все переплетения взаимоотношений сельчан, вылущить из этих взаимоотношений те, что могли быть связаны с угрозой Василю Пидпригорщуку, было нелегко. Поэтому придется исходить не только из дедуктивных размышлений, но также и из материально-оперативных деталей, которые будут подпирать эти размышления, в данном случае отталкиваться от отпечатков пальцев на угрожающем послании. В Кобелякский райотдел обращаться за чемоданчиком Коваль не хотел, хотя это было рядом: не знали его там молодые сотрудники, в то время как в областном управлении уголовного розыска еще есть люди, с которыми он раньше работал.
— Поеду завтра в Полтаву, — сказал Коваль Петру Кирилловичу. — Если этот профессор тот самый Андрей Третьяк, с которым я учился, — он собирался-таки после школы в мединститут, — то проблемы нет, — напомнил о своем обещании полковник.
— Только покамест Лидочке не нужно об этом знать, — попросил Петр Кириллович. — Не любит она, когда о ее болезни распространяются… Да еще, простите, при постороннем человеке…
Коваль кивнул:
— Я понимаю.
Оля позвала со двора мужа. Все поднялись со скамеек и направились в дом.