Мы начали наше исследование с неевропейских цивилизаций: ислам, Черная Африка, Китай, Индия, Япония, Корея, Индокитай и Индонезия. Причиной тому было желание до некоторой степени «дистанцироваться» от Европы, показать, что не она является центром мироздания. Европа и остальной мир: именно в такой постановке вопроса состоит противоречие любого серьезного объяснения мира.
Теперь мы возвращаемся к себе, к Европе, к ее великолепным цивилизациям, которые, после нашего обращения к другим цивилизациям, мы можем рассматривать с большей объективностью. При этом мы говорим не только о старой Европе, но о Западе в целом с его новыми цивилизациями — цивилизациями Америки. Мы имеем в виду также и советский опыт, что бы там ни говорили о СССР и его идеологии.
Предварительно напомним о некоторых полезных понятиях.
1) Европа — это азиатский полуостров, «небольшой азиатский мыс», что определяет ее двойное предназначение: а) связь с Востоком на суше, в пределах единого материка; если в прошлом эта связь была затруднена расстояниями, то теперь она облегчается наличием железных дорог и авиационных путей сообщения; б) связь на всех направлениях с семью морями мира. Европа — и данное обстоятельство является во многом основополагающим — это корабли, конвои, победы на гигантских морских просторах. Петр Великий не ошибся, когда во время своего первого путешествия в Европу в 1697 г. начал работать на судостроительных вервях Саардама и Амстердама. Выход Западной Европы в мировой океан в конце XV в., сопровождаемый Великими географическими открытиями, ознаменовал начало выполнения ею своего двойного предназначения.
2) Имеется контраст между европейским Востоком и Западом, между Севером и Югом, между теплым Средиземным морем (этим Внутренним морем Юга) и холодными «Средиземными морями» Севера: проливом Ла Манш, Северным и Балтийским морями. Наличествуют контрасты, различия самого разного рода: люди, пища, притязания, возраст цивилизаций. «Перешейки», связывающие Север и Юг (русский, немецкий, французский перешеек), по мере приближения к собственно Западной Европе становятся все короче, что напоминает географу воронку, которая становится все шире к Востоку.
3) Контрасты между Востоком и Западом, Севером и Югом объясняются как географическими, так и историческими причинами.
Запад смотрит на Рим, Восток — на Константинополь. Разделение произошло в IX в. нашей эры, будучи ознаменовано деяниями святого Мефодия и святого Кирилла, которые смоделировали будущее Востока, будущее православного мира.
Затем это разделение усугубилось разделением на Север и Юг с рождением протестантства, которое разделило христианство примерно по границе бывшей Римской империи.
Судьба Европы всегда определялась развитием особого рода свобод, франшиз, являющихся привилегиями определенных групп, небольших или значительных. Эти свободы часто противоречат друг другу, иногда даже исключают друг друга.
Разумеется, вопрос о свободах встал только тогда, когда Европа сформировалась как однородное, защищенное пространство. Свободы невозможны там, где нет защищенности. Обе проблемы составляют единое целое.
Приведенные для иллюстрации две географические карты позволяют избежать длинного перечисления несчастных случаев и катастроф, в ходе которых понемногу формировалось единое, может быть, лучше сказать — довольно единое целое — западная оконечность европейского полуострова.
• Европейское пространство определилось в результате череды войн и катастроф. Все началось с разделения Римской империи на две части (раздел Феодосия в 395 г.).
Всегда или почти всегда существовал густо населенный средиземноморский Восток с его старой цивилизацией и многообразной промышленностью и Запад, сравнимый с американским Диким Западом, бедный и запущенный, где Рим в процессе своих завоеваний строил города и иногда даже создавал цивилизацию, которая либо повторяла его собственную, либо являлась ее искажением.
Как только произошел раздел (395 г.), западная часть столкнулась с целой серией катаклизмов на своих границах: на северо-востоке по Рейну и Дунаю; на юге в Средиземноморье; на протяжении своих «океанских» границ от Дании до Гибралтара. Эти опасности, и попытки им противостоять и создали европейское пространство.
1. На северо-востоке двойная граница по Рейну и Дунаю дрогнула под натиском варваров, убегающих от гуннов: в 405 г. их волна достигла Италии и остановилась в Тоскане. Чуть позже, 31 декабря 406 г., масса варварских народов перешла Рейн около Майнца и захватила галльские провинции империи.
Пробитую этим нашествием брешь в обороне удалось заделать только после поражения гуннов на Каталаунских полях в 451 г Затем относительно быстро картина стала прежней: Меровингская Галлия восстановила границу по Рейну и даже существенно отодвинула ее на восток; Каролинги удерживали границу вдали от реки, установив господство над всей Германией и дойдя даже до «Венгрии» аваров. Обращение в христианство, связанное с именем святого Бонифация, закрепило господство на востоке. Иными словами, Западу удалось сделать то, что не могли в свое время сделать осторожные Август и Тиберий.
Стой поры Германия стала для Запада естественным щитом. Именно Германия остановила венгерских всадников в Мерсебурге (933), а затем окончательно разбила их в Аугсбурге (955). Благодаря этим победам, Священная Римская империя пришла в 962 г. на смену империи Каролингов (основанной Карлом Великим в 800 г.).
Восточная граница, которой отныне ничего не угрожало, вновь сместилась к востоку после появления здесь христианских государств (Польша, Венгрия, Богемия), что стало результатом германской экспансии (XI–XIII вв.). Вплоть до гигантского нашествия монгольских полчищ (1240) на восточных границах все оставалось спокойным; монгольское нашествие было каким-то чудом остановлено вблизи Польши и Адриатики. Единственной жертвой завоевателей стала Киевская Русь.
2. На южных рубежах опасность возникла в период первых успехов мусульманских завоеваний, которая была усугублена «предательством» стран Северной Африки, до того бывших христианскими, государств Иберийского полуострова, а также Сицилии. На западе Средиземное море превратилось в «мусульманское озеро». Первой эффективной реакцией на нашествие стало создание тяжелой кавалерии, чье вмешательство повлекло за собой победу войск Карла Мартелла в битве при Пуатье (732). Эта победа на короткое время возвысила династию Каролингов, отозвалась за Рейном, в Саксонии и Венгрии.
Но, учитывая превосходящие силы ислама, христианству пришлось выдержать долгое и трудное соперничество с ним, даже придумать идею священной войны, выразившейся в крестовых походах. Борьба с исламом была нескончаемо долгой: первый Крестовый поход (1095) был первым осознанным коллективным действием против ислама, хотя сам по себе он не являлся первым военным столкновением; последний Крестовый поход, который также не означал окончание противоборства, принял форму военной экспедиции Людовика Святого в Тунис в 1270 г.
Великие нашествия (I)
Великие нашествия (II)
Взятие египтянами крепости Сен-Жак-Д’Акр в 1291 г. положило конец крупномасштабным восточным авантюрам. Однако призыв к крестовым походам против неверных еще долго продолжал волновать умы, вызывая неожиданные последствия в XV и XVI вв. Даже в XVII в. все еще находились, по выражению историка Альфонса Дюпрона,»одиночные последователи крестовых походов», которые вплоть до XIX в. оставались приверженцами этой навязчивой мистической идеи, отголоски которой можно увидеть даже во вчерашних колониальных авантюрах.
Крестовые походы (1095–1291) обошлись малонаселенному в ту эпоху Западу (едва 50 миллионов жителей) в 4–5 миллионов жизней, как о том свидетельствуют недавние, быть может, чрезмерно смелые исследования. Трудно сказать, так ли это. Во всяком случае это была настоящая драма зарождающейся Европы, хотя она и приняла форму ее двойного триумфа: с одной стороны, временное отвоевание Гроба Господня, с другой — восстановление владычества над обещающими процветание просторами Средиземного моря. Крестовые походы окончательно зафиксировали морские южные границы западного мира, которые сохраняли свое важнейшее значение вплоть до эпохи Великих географических открытий XV–XVI вв.
3. На своих западных и северо-западных границах вплоть до Средиземноморья Европа, чья морская история оказалась запоздалой (за исключением Нидерландов, Ирландии и Италии), подвергалась нападениям норманнов в VIII, IX, X вв., которые было тем более неожиданными, что она не была к ним подготовленна. Тем не менее несмотря на сиюминутные трагические последствия норманских завоеваний, они в конечном счете оказали на судьбы Европы благотворное воздействие.
Дело не в том, что мы выступаем в защиту этих безжалостных пиратов. Европа оказалась вынужденной платить им тяжелую дань. Но ведь нельзя и не восхищаться их подвигами: походами через всю русскую равнину, открытием Америки, о чем тут же забыли, поскольку, как пишет Анри Пиренн, «тогдашняя Европа в ней не нуждалась». Специалисты по экономической истории проявляют по отношению к викингам еще большую снисходительность: они считают, что их грабежи (прежде всего разграбление церковных сокровищ) вновь пустили в обращение часть драгоценных металлов, лежавших без движения все время, последовавшее за падением Рима. Викинги оказались поставщиками металлических денег, которые способствовали подъему экономики Запада.
• Чтобы понять первую западную цивилизацию, нужно восстановить в памяти катастрофы, вообразить себе чудовищный мрак IX и X вв., представить нищету тогдашней Европы, которой нужно было вести ежедневную борьбу за выживание.
Будучи лишена рынков сбыта своей продукции, представляя собой «осажденную или, лучше сказать, захваченную крепость», с разрушенной экономикой, несчастная Европа не могла «выдержать веса» крупных государств. Едва появившись, они тут же разрушались или клонились к упадку. Империя Карла Великого создавалась быстрыми темпами, но ненамного пережила своего основателя (814). Священная Римская империя также быстро обветшала. Западная Европа разделилась на множество мелких и мельчайших княжеств. Феодальный строй мог лишь теоретически поддерживать единство внутри различных королевств Запада, некоторые из которых, подобно Франции, постепенно модернизировались, а другие оставались архаичными, Рейх например.
Однако этот бурлящий, разрываемый изнутри и подвергающийся нападкам извне мир уже тогда представлял собой отдельную цивилизацию, характеризуемую очевидной однородностью. Несмотря на все различия, можно говорить о тогдашней «феодальной цивилизации» (Люсьен Февр), перед которой стояли большие проблемы, вызванные обстоятельствами той эпохи, требовавшие решений, часто аналогичных нынешним. Эта цивилизация зародилась из этнических, экономических взаимосвязей, из постоянного противоборства, общих верований и — главное — из самой «смуты», которую она должна была прекратить.
• Феодальный строй создал Европу. XI–XII вв. стали периодом ее первой молодости, проявления ее силы, крепнущей под знаком феодализма, т. е. особого политического, социального и экономического строя; под знаком особой цивилизации, уже тогда находившейся во второй или третьей стадии становления.
Как определить многоцветную цивилизацию?
В Европе, как и за ее пределами, феодализм был невозможен без распада определенного политического строя. В данном случае речь шла об обширной империи Каролингов, которую можно назвать первой «Европой», поскольку даже название Европа возникает именно в ту пору (Europa, vel regnum Caroli); эта первая Европа исчезла вместе с императором, которого один из придворных поэтов называл «отцом Европы».
Феодализм стал естественным следствием крушения империи Каролингов. Это похоже на французского офицера, который после поражения 1940 г. мечтал о том, чтобы каждое воинское подразделение получило, как по мановению волшебной палочки, самостоятельность, право на автономные действия, на невыполнение приказов скомпрометировавшего себя командования, приведшего армию к отступлению и гибели. Феодальный строй, если так можно сказать, возник как результат подобных умозаключений при том, однако, различии, что государство тогда развалилось не единовременно, как это было в 1940 г. Феодализм сформировывался на протяжении веков. Его природа представляла собой, с одной стороны, защитную реакцию, а с другой — местную. Укрепленный замок на вершине холма, окруженный деревнями, которым он предоставляет защиту, — это не просто так, это не роскошь, это орудие самозащиты.
Вместе с тем феодализм — это и нечто другое: общество, основанное на отношениях между людьми, на цепочке зависимости; хозяйство, где земля является не единственным, но наиболее распространенньм средством оплаты услуг. Владетель получал от короля, своего сюзерена, или от владетеля более высокого, чем у него, ранга ленное владение (феод), взамен чего принимал на себя обязательство предоставить вышестоящему серию услуг, в числе которых помощь, предоставляемая в четырех случаях: 1) нужно платить за выкуп сеньора; 2) нужно помогать во время посвящения в рыцари старшего сына; 3) нужно оказывать помощь во время свадьбы старшей дочери; 4) нужно также помогать, когда сеньор отправляется в крестовый поход. В свою очередь обладатель ленного владения уступал его отдельные части владетелям более низкого ранга (вассалам) либо крестьянам. Он передавал этим последним земельный надел (это обозначалось такими понятиями, как участок земли взамен определенной повинности; ценсива; земля, полученная от сеньора), который каждый крестьянин должен был обрабатывать, выплачивая затем денежную компенсацию (ценз, поземельный оброк), либо отдавая часть урожая (десятина, полевая подать), либо отрабатывая на господина (барщина). Взамен сеньор предоставлял крестьянам свою защиту.
Благодаря этой социальной пирамиде с ее обязательствами, правилами, вассальной преданностью, Запад и существовал, охранял полученное им христианское и римское наследие, к которому добавлял идеи, добродетели и идеологию феодального строя (свою собственную цивилизацию).
В действительности, Европа, которая к тому времени предала забвению даже свое собственное название, формировалась как разделенный перегородками мир, где главными были своя маленькая область проживания, своя родина в узком понимании этого слова.
Конечно, в начале истории Европы было важно, что отдельные ее области могли беспрепятственно развиваться, каждая на свой манер. Следствием такого развития стало то, что каждая такая область образовала единое, сознательное целое, готовое защищать свою территорию, свою независимость.
Вместе с тем характерно, что, несмотря на политическую замкнутость отдельных территориальных образований, происходила их очевидная цивилизационная, культурная конвергенция. В ту эпоху паломник, направляющийся к святым местам, или купец, выезжающий за пределы своей малой родины по делам, чувствовали себя как дома в Любеке или Париже, в Лондоне или Брюгге, в Кёльне, в Милане или Венеции. Моральные, религиозные, культурные ценности, правила ведения войны, жизненный уклад, обряды были повсюду схожими, несмотря на ссоры, конфликты феодов между собой. Вот почему существовал единый христианский мир (Марк Блок), существовала единая цивилизация рыцарей, трубадуров и труверов, куртуазной любви.
Об этом цивилизационном единстве говорит и опыт крестовых походов, которые утверждались в качестве коллективных акций, приключений, страстей, общих для многочисленных территориальных образований.
Предположим, что весь комплекс имеющихся знаний о европейской истории за период с V в. до наших дней или, еще лучше — до XVIII в., мы ввели в память компьютера и спросили у него (если это вообще возможно), какой была наиболее часто встречавшаяся во времени и пространстве проблема исторического развития. Можно утверждать, что таковой стала бы проблема свободы или — точнее сказать — европейских свобод. Слово свобода — это ключевое слово.
Если сегодня в ходе идеологической борьбы западный мир выбрал для себя (пусть и не без задней мысли) название «свободного мира», то в свете многовековой европейской истории этому просто найти объяснение.
• Говоря о свободе, нужно иметь в виду все формы свободы, пусть даже и чрезмерные.
По правде говоря, эти свободы угрожали одна другой. Одни ограничивали другие, а затем, в свою очередь, уступали место третьим. Такое чередование свобод нужно рассматривать как один из секретов прогресса Европы.
Необходимо также уточнить, что же мы понимаем под понятием «свобода». Это не только личная свобода, являющаяся мерилом сегодняшнего «свободного мира», но и свобода социальных групп, сословий. Характерно, что в Средние века гораздо чаще говорилось о свободах, чем о свободе. Употребляемое во множественном числе это слово не отличалось по смыслу от слова привилегия. Свободы рассматривались как совокупность франшиз, привилегий, защищавших интересы тех или иных общин, которые пользовались этими привилегиями, чтобы набраться сил и выступить против других групп.
Эти коллективные свободы создавались медленно, так же медленно они входили в разумные пределы или исчезали совсем. В целом, ситуация была непростая.
• Освобождение крестьян было одной из первых заявивших о себе свобод, но одной из последних реализованных; можно сказать, что процесс освобождения крестьян не завершился и по сию пору.
По нашему мнению, о свободе крестьянина можно говорить лишь тогда, когда между ним и землей не существует никакой другой собственности, а именно собственности сеньора, горожанина или капиталиста; когда у крестьянина нет никакой зависимости; когда крестьянин, если он производит продукции больше, чем способны потребить он сам и его семья, может вывезти излишек собственной продукции на рынок, продать его без вмешательства посредников, чтобы купить все для себя необходимое.
Вот условия его свободы. Если сегодня мы говорим, что европейский крестьянин в прошлом имел некоторые преимущества и даже обладал некоторыми свободами, то это только в сравнении с другими крестьянами, находившимися в большей зависимости, чем он. В целом можно утверждать, что крестьянин выигрывал от каждого экономического подъема.
Так произошло во время экономического подъема, наблюдаемого в Европе самое раннее с X в. В этот период сельскохозяйственное производство развивалось повсюду: как в «новых» странах Северной Европы, где установился трехгодичный севооборот (сначала это произошло в германских землях и Польше), так и в странах Южной Европы (Италия, южная часть Франции), где стал правилом двухлетний севооборот.
Рост производства связан с демографическим ростом и ростом городов. Последнее условие было основным.
Начиная с XI в. и в течение всего периода экономического подъема судьба крестьянина, до той поры находившегося в крепостной зависимости, начала меняться. «Принадлежащая до той поры рыцарю или конкурирующему с ним церковнику пахотная земля оказалась в руках человека с плугом… Земля была отдана пахарю, который того желал, на условиях очень небольшой ежегодной платы, отдаваемой бывшим владельцам». Этот переход к цензу (поземельному оброку) произошел «в то время, когда земля была в изобилии, а люди редки, иными словами, когда рабочая сила ценилась больше, чем земля» (д’Авенель). Нет никакого сомнения в том, что во многих областях (но не во всех) произошло определенное освобождение крестьян. Как любил повторять историк Анри Пиренн, имея в виду крестьянство Запада, «мы стали свободными с XII в.».
Однако это освобождение не было ни полным, ни всеобщим, ни окончательным. Тем не менее возникло некоторое равновесие, которое де факто оставило землю крестьянам; они стали ее хозяевами, превратились в «хозяев собственного дома», могли уступить или продать собственные наделы. А поскольку денежный оброк определился по величине достаточно рано, то крестьяне получили выгоду от постоянного обесценения металлических денег; зачастую, по прошествии длительного времени, денежные выплаты становились просто смехотворными.
Однако эти преимущества не получили тогда же юридического оформления. За сеньором оставалось высшее право владения землей, что в определенных обстоятельствах всегда таило в себе угрозу для крестьянина. Доказательством тому могли служить частые крестьянские бунты: Жакерия во Франции (1358), восстание английских крестьян (1381), возмущение немецких крестьян (1524–1525), постоянные крестьянские бунты во Франции во второй половине XVII в. Каждый раз эти крестьянские восстания подавлялись. И тем не менее постоянная угроза их возобновления позволила крестьянам отстоять часть тех свобод и преимуществ, которые они ранее получили.
Нужно отметить, что эти свободы и преимущества были вновь поставлены под вопрос во всей Европе в процессе капиталистического развития ее экономики. С XVI в. и в особенности в XVII в. капитализм в обстановке экономического спада интенсивно внедрялся в аграрную сферу. Подобно масляному пятну, в окрестностях малых и крупных городов множилось число землевладений нового типа (фермы, зерновые склады, арендуемые хозяйства — названия варьировались в зависимости от области и не всегда соответствовали их сегодняшнему употреблению), которые превращались в домены одного владельца в ущерб прежде всего крестьянским хозяйствам. Новые владельцы были озабочены в первую очередь их доходностью, прибылями. Они же выступали в роли заимодателей, кредиторов крестьян, земли которых часто отбирались за долги. Земля оказалась к тому же под грузом ренты, принимавшей самые различные формы (нотариальные акты той эпохи переполнены соответствующими договорами). Все делалось для того, чтобы обездолить крестьянина (даже контракты об арендной плате не предусматривали обязательно денежных выплат: зачастую предусматривались выплаты натурой, зерном например).
Особенно трагично ситуация складывалась в Центральной и Восточной Европе, в частности в Германии к востоку от Эльбы, в Польше, Богемии, Австрии, на Балканах и в Московии. К концу XVI в. в этих областях (некоторые из них еще оставались «дикими») появилось то, что историки называют вторичной крепостной зависимостью. Крестьянин вновь оказался в оковах феодального режима, более жесткого, чем раньше. Сеньором стал управляющий, подрядчик, торговец зерном.
Чтобы удовлетворить увеличивавшийся спрос на зерно, они заставляли крестьян все чаще работать на барщине (пять дней в неделю в Богемии, где крестьяне имели возможность обрабатывать собственные наделы только в субботу; в Словении, где в XV в. барщина ограничивалась 10 днями в году, она увеличилась в конце XVI в. до шести месяцев). В Восточной Европе эта эксплуатация продолжалась вплоть до XIX в. и, безусловно, стала одной из причин отставания восточных регионов от западных.
В Западной Европе, где режим был сравнительно более либеральным, благоприятствующие крестьянам процессы наметились в XVIII в. (во Франции, в частности с началом внедрения системы финансиста Джона Ло). Великая Французская революция поставила точку в развитии этих процессов: крестьяне и их хозяйства оказались раз и навсегда освобожденными от феодальных повинностей. Последовавшие за этим революционные и наполеоновские войны содействовали распространению французского примера в других странах.
• Городские свободы. Города — это «вечные» двигатели прогресса. Как только появились первые признаки подъема, они взяли на себя ответственность за его продолжение. Наградой за это были их «свободы».
Продолжительный спад хозяйства Запада в целом привел в X в. к ужасающему регрессу городов: они буквально влачили жалкое существование.
Когда произошел рост производства в период XI–XIII вв., началось их возрождение. Более того, города добивались процветания быстрее, чем громоздкие государственные территориальные образования. Государства начали приобретать современные черты только в XV в. Города же стали развиваться в XI–XII вв., разбивая при этом скорлупу феодальных государств. В своем развитии они опережали время и становились провозвестниками будущего. Можно сказать, что они уже сами по себе были этим будущим.
Разумеется, они не все и не сразу становились самостоятельными. Но в Италии, например, которая была наиболее передовой страной Запада той эпохи, свободные города возникли рано. То же можно сказать и о Нидерландах, называемых «второй Италией». В пору, когда королевство Людовика Святого было типично «средневековым», такие города, как Венеция, Генуя, Флоренция, Милан, Брюгге, стали уже вполне «современными» городами.
Следуя примеру этих крупных городов, управляемых герцогами, дожами или консулами, бесчисленное количество более мелких городов боролись за хартии вольностей, иными словами, за право на самоуправление, на контроль за собственными финансами, на собственное судопроизводство, на приобретаемые ими земли.
Чаще всего полная свобода являлась следствием материального преуспевания, которое уже само по себе позволяло некоторым городам обеспечивать не только экономическую деятельность, но даже защиту от внешнего врага. Речь идет о городах-государствах. Лишь некоторые из городов сумели достичь этой вершины, но все без исключения города основывали свою самостоятельность и право на особые свободы на успехах в торговле и в деятельности ремесленных корпораций.
Ремесленники работали одновременно для удовлетворения местных нужд и потребностей дальней торговли. Нет сомнения в том, что экономика городов преуспевала только потому, что она выходила за узко местные рамки. В XV в. Любек был наиболее значительным из городов, входящих в т. н. Ганзейский союз, объединявший торговые центры от Балтики до Рейна; его торговые связи распространялись практически на весь известный тогда мир. То же можно сказать о Венеции, Генуе, Флоренции, Барселоне.
В этих и подобных им крупных торговых городах первичный капитализм получил развитие именно благодаря «торговле с дальними странами». Это стало началом господства предприимчивых торговцев, которые поставляли сырье и рабочие руки, обеспечивали продажу промышленных товаров, тогда как мастера-ремесленники и подмастерья превращались в наемных работников. Торговцы стали видными персонами среди зажиточных сословий. Что касается простонародья, людей бедных, то они неоднократно пытались изменить положение вещей, но чаще всего безрезультатно: народные волнения отмечались в различных городах, например во Флоренции в 1381 г.
Межсословная борьба (вспомним хотя бы ремесленников Фландрии, чьи выступления за повышение оплаты труда напоминали нынешние забастовки) отражала социальные противоречия, являлась провозвестником классовой борьбы в промышленно развитых центрах. Социальное напряжение в городах усиливалось по мере возникновения трений между мастерами ремесленных цехов и подмастерьями, которых намеренно не допускали к дорогостоящим работам, что не позволяло им повысить свой ранг в корпорациях. Подмастерья объединялись в группы, ассоциации, в «ложи», странствовали из города в город… Это были первые настоящие пролетарии.
Но даже будучи пролетарием, подмастерье оставался «гражданином города» и поэтому имел некоторые привилегии, которые сохранялись в течение всего периода расцвета вольных или полувольных городов.
Прав ли Макс Вебер, когда говорит об особой типологии европейских средневековых городов, которых он называет «закрытыми городами»?
Правильно отмечается, что эти города осознавали свою исключительность и мало считались с тем, что находилось за городскими стенами. Полагая, что над ними нет высшей власти, они походили на китайских мандаринов, деспотично управлявших страной от лица государства. Деревни, расположенные вблизи городов, находились зачастую в полной от них зависимости: крестьянин никогда не имел статуса гражданина, ему разрешалось только торговать зерном на городских рынках и одновременно запрещалось заниматься каким-либо ремеслом для производства товарной продукции. Впрочем, могло быть и иначе, если город испытывал потребность в товарах, которые сам не производил. Конечно, этот строй отличен от существовавшего в античных городах, которые в политическом отношении были открыты для сельских жителей: афинский крестьянин, например, в эпоху классической Греции был таким же гражданином, как и горожанин.
Нет ничего удивительного в том, что права гражданства давались крайне редко за исключением периодов, когда города испытывали крайнюю нужду в увеличении своего населения. Так, в 1345 г., сразу же после эпидемии чумы, Венеция заранее предоставляла все права гражданства тем людям, кто хотел поселиться в городе… Обычно такой щедрости с ее стороны не наблюдалось. В Венеции существовало два типа гражданства: первый тип — это как бы «внутреннее» гражданство, гражданство второго сорта; второй тип — полноценное гражданство, называемое «внутренним и внешним», за предоставлением которого ревниво следила местная аристократия, охранявшая собственные привилегии. Чтобы получить гражданство первого типа, нужно было прожить в Венеции не менее 15 лет, а для получения гражданства второго типа — 20 лет. К этому нужно добавить, что в некоторых случаях делались различия между «старыми» и новыми гражданами. Декрет 1386 г. уточнял, что одни только «старые» венецианцы могли вести дела с немецкими купцами, обосновавшимися в городе.
Средневековый город — это город эгоистичный, ревниво охраняющий полученные привилегии, жестокий, готовый защищать собственные интересы перед лицом остального мира (зачастую демонстрируя при этом большую отвагу), безразличный к свободам других. Внутригородские столкновения были ужасными, они предвосхищали социальные битвы будущих веков.
Городские свободы оказались под угрозой с XV в., когда современные государства, чей рост был более медленным, чем развитие городов, начали набирать силу.
Государства получили возможность ограничивать вольности городов, используя против них режим санкций или, наоборот, предоставляя новые привилегии. Это стало причиной нескольких серьезных кризисов: события в Кастилии в 1521 г., взятие Гента войсками Карла V в 1540 г. Компромиссы оказались неизбежными, поскольку существование современной монархии было бы невозможно без поддержки городов. За отказ от прежних вольностей государство предоставляло городам новые возможности: больший товарооборот, выгодные займы, а в некоторых странах, во Франции например, возможность приобретения прав на взыскание пошлин и налогов. Происходило замещение прежней городской экономики экономикой территориальной. Но и она держала курс на города. Города сохраняли свое влияние, но действовали уже не одни, а вместе с государством.
• Эпоха т. н. территориальных государств (можно сказать, государств в современном понимании) началась с опозданием. Былое царствование, основанное на кровных узах, на взаимоотношениях сюзерена и его вассала, исчезало медленно или, если выразиться иначе, медленно трансформировалось.
Перелом произошел в XV в., причем вначале почти исключительно там, где рост городов не был бурным. Ни Италия, ни Нидерланды, ни даже Германия, где было столько свободных, богатых и активных городов, не стали теми регионами, где возникло новое правление. Монархия нового типа развивалась прежде всего в Испании, Франции, Англии и была связана с появлением монархов нового типа: Иоанна II (отца Фердинанда), Людовика XI, Генриха VII Ланкастерского.
На службу территориальным государствам пришли «чиновники», а точнее должностные лица при короле, «легисты», изучавшие римское право, руководители государственной администрации, «министры»…
Государство получило также поддержку со стороны народных масс, которые увидели в монархе защитника от произвола церковников и дворян. Во Франции, например, монархия могла рассчитывать на преданность народа вплоть до XVIII в.; Жюль Мишле называл это отношение «любовной религией».
Современное государство зарождалось из потребностей войны: артиллерия, военный флот, растущая численность сухопутной армии требовали все больших средств на их содержание. Можно сказать, что современное государственное устройство было создано войной, этой «матерью всего».
Вскоре современное государство отказалось признавать над собой какое-то главенство: ни главенство императора Священной Римской (Германской) империи, с которым перестали считаться даже подчиненные ему владетельные князья; ни главенство Папы Римского, который до того имел огромную моральную и политическую власть. Каждое государство хотело быть исключительным, бесконтрольным, свободным: государственный интерес стал основным побудительным мотивом действия (само выражение государственный интерес впервые появилось в тексте проповеди кардинала делла Каза, обращенной к Карлу V, в которой речь шла о небольшом в масштабах того времени инциденте — взятии Мантуи, имевшем место в 1552 г.). Понятие государственного интереса являлось отражением перехода от традиционной для Запада политической формы королевства к современной монархии юристов.
Появление государств нового типа было очень рано отмечено мыслителями того времени (Бартоло да Сассоферрато, XIV в.), но они, как это часто случается, шли впереди политиков.
Во Франции теория безраздельного суверенитета государства отстаивалась Жаном Боденом в трактате Шесть книг о республике (1577), причем республика описывалась в латинском понимании слова. Суверенное государство оказывалось над гражданскими законами, оно подчинялось только законам божественным и природным; в царстве людей ничто не могло главенствовать над ним. «Подобно Папе, который, по утверждению знатоков канонического права, никогда не связывает себе руки, суверенный государь только тогда ограничивает себя, когда он сам того хочет. Вот почему в конце эдиктов и ордонансов мы всегда встречаем эти слова: «Таково наше волеизъявление». Они означают, что законы суверенного государя, хотя и имеют под собой разумную почву, тем не менее зависят только от его доброй воли».
Волеизъявление сюзерена главенствовало в государстве. «Я стало государством», как писал один из немецких историков. Это не что иное, как перефразирование известной формулы «Государство — это я», авторство которой приписывается Людовику XIV; впрочем, однажды оно было приписано Елизавете Английской. Тот факт, что короли Испании носили титул Католических Королей, а французские — Христианских Королей и при этом защищали при случае от того же Папы свободы англиканской церкви и интересы своих королевств, можно рассматривать как признак нового времени, поскольку такого рода действия превращались из спорадических в систематические, естественные. Они как бы подразумевались.
По мере того как крепли современные государства, европейская цивилизация, до того бывшая результатом развития городов, расцветавшая в многочисленных, относительно небольших привилегированных и самобытных городских центрах, становится цивилизацией «территориальной», национальной. Испанский Золотой век (1492–1660), французский Великий век распространялись каждый на территории своего государства.
Центральную роль в этих расширившихся цивилизациях стали играть столицы, развитие которых происходило за счет государственной казны, за счет самого государства; они образовали доселе невиданную категорию — супергорода. Именно тогда Париж и Мадрид приобрели свою репутацию. Лондон стал Англией. Жизнь целого государства начала вращаться вокруг этих гигантских городских образований, оставшихся без соперников, ставших орудием производства роскоши, превратившихся в машины по изготовлению цивилизации, а также людских несчастий.
Огромные государства вызвали к жизни перемещения людей, капиталов, богатств и, кроме того, свобод: одни разрушались, тогда как другие развивались или вновь создавались. Отдельные города начали получать дополнительные преимущества: Марсель получил монополию на торговлю со странами Ближнего Востока; Лорьян, основанный в 1666 г., монополизировал торговлю с Индией; Севилья добилась в 1503 г. (и утратила в 1685 г. в результате соперничества с Кадиксом) право исключительной торговли с Америкой, которую тогда называли «Кастильской Индией».
Некоторые свободы вырывались у государства насильно, поскольку оно не могло все делать само или просто все держать в своих руках. Так, во Франции, во времена абсолютной монархии (со смерти Кольбера, умершего в 1683 г., и до Великой Французской революции) государство постепенно утрачивало свою эффективность и буржуазии удавалось покупать «должности», тем самым отбирая у государства значительную часть его политической власти. Свободы провинций оказывались направленными против короля. Социальные привилегии определенных сословий (духовенство, дворянство и купечество) были как бы инкрустированы в структуру французского государства, которому не удавалось от них избавиться, что помешало ему провести в XVIII в. известные «просвещенные» реформы.
Даже те страны, которым удалось добиться большей политической свободы, пришли лишь к тому, что передали в руки группы привилегированных лиц часть государственных обязанностей: в Соединенных провинциях они перешли в руки буржуазии; в Англии после Славной революции 1688 г. парламент представлял интересы двойной аристократии — вигов и тори, т. е. буржуазии и дворянства, а вовсе не интересы всех слоев населения страны.
• Что стало с личными свободами на фоне множащихся «свобод» привилегированных групп?
Этот вопрос оказывается лишенным всякого смысла, если трактовать понятие свободы личности в его нынешнем понимании, т. е. как свободу всякого человека потому только, что он человек. Чтобы современная концепция закрепилась в общественном сознании, понадобилось много времени. Тем более что ответы на вопрос, является ли свобода личности на деле фактором прогресса или нет, даются противоречивые, что внушает пессимизм.
Духовное движение за освобождение личности периода Возрождения и периода Реформации, когда вопрос об индивидуальной свободе ставился в принципе, заложило основы сознательной свободы. Эпоха Возрождения и идеология гуманизма отстаивали принцип уважения, величия человека как личности, утверждали его ум и свободы. Во времена Кватроченто достоинство рассматривалась не просто как добродетель, но как слава, могущество. В философском смысле идеалом являлся универсальный человек Альберти. В XVII в., веке Декарта, вся система философских построений исходила из понятия «Думаю», т. е. размышляющей личности.
Утверждение философской значимости личности совпало с разрушением традиционных ценностей. Это диктовалось формированием в период XVI–XVII вв. эффективной рыночной экономики, чему способствовали как приток драгоценных металлов из Америки, так и развитие механизмов кредита. Деньги поколебали старые регламенты социально-экономических групп (ремесленные корпорации, городские сообщества, купеческие гильдии и др.), которые утратили одновременно и былое значение, и былую замкнутость. В плане повседневной жизни индивидуум получил возможность выбора. В то же время по мере возникновения современных государственных структур возник новый уклад, который ввел данный процесс в строгие рамки: возникло понятие обязанностей индивидуума по отношению к обществу, понятие уважения к привилегированным слоям и их привилегиям.
В известном письме Декарта эта проблема поставлена четко. Если теоретически каждый является свободным, если сам по себе он представляет единое целое, то как же может существовать общество людей, по каким правилам оно должно действовать, спрашивала принцесса Елизавета? Ответ философа (15 сентября 1645 г.) был таков: «Хотя каждый из нас является отдельной, отделенной от других людей личностью, интересы которой в некоторой степени отличаются от интересов остального мира, мы должны тем не менее продолжать думать, что отдельная личность не сможет существовать в одиночестве, что она лишь частичка всего сущего, частичка Государства, Общества, всей человеческой семьи, с которой она связана узами существования, клятвой верности, самим своим рождением. Нужно всегда предпочитать интересы общего, частичкой которого ты являешься, интересам отдельной личности».
От имени этих «общих интересов» XVII в. «провел строгую обработку» не только бедных, но и всех «бесполезных» общественных элементов, всех тех, «кто не работает». Действительно, увеличение числа неимущих вызывало беспокойство тогдашнего общества (это было связано с демографическим ростом в предшествующем веке и с экономическим кризисом конца XVI — начала XVII вв.), поскольку являлось причиной попрошайничества, бродяжничества, разбоя, что требовало принятия суровых мер пресечения. Начиная с 1532 г., Парижский парламент арестовывал городских нищих, «заставляя их работать в кандалах в сточных ямах». Еще хуже обращались с отверженными в городе Труа в 1573 г.
Но это все были временные меры. Во времена Средневековья отверженный, бродяга, помешанный в общем пользовались законом гостеприимства и милосердием Божьей милостью, поскольку сам Христос одел однажды нищенские одеяние, тем самым призывая верующих рассматривать нищего как возможного божественного посланца. Целое духовное движение, персонифицированное в личности Святого Франциска, воспевало мистическую ценность Бедности, святой бедности. Вот почему обездоленные, юродивые и другие отбросы общества могли бродить из города в город, где старались хоть как-то ублажить их, чтобы скорее выпроводить за городские стены и тем самым избавиться от их долгого присутствия среди горожан.
Отсюда же наличие определенной степени свободы, по крайней мере физической у крестьян, которые могли уйти от одного хозяина и найти себе другого, более для него удобного, или просто уйти в город; у солдат, имевших возможность поменять место службы; у иммигрантов, покидавших страну в поисках заработка или просто уезжавших в Новый Свет в иллюзорной надежде найти там лучшую долю; у безработных, у вечных бродяг, нищих, помешанных, калек, воров, поддерживавших свое существование за счет милостыни либо за счет неправедной жизни.
Все эти люди, до того защищенные именем Бога, в XVII в. превратились во врагов городского, уже капиталистического общества, которое было озабочено наведением порядка и получением прибыли и стремилось построить государство в соответствующем духе и с соответствующими целями. Во всей Европе (как в протестантской, так и католической) бедные, больные, безработные, юродивые заключались под стражу (иногда вместе со своими семьями) и с ними обращались как с преступниками. Именно это Мишель Фуко, исследовавший данный феномен на примере отношения к умалишенным в классическую эпоху, назвал «массовым заточением» бедных, их узаконенным заключением под стражу, скрупулезно осуществленным местной администрацией. Отныне можно было таким образом избавиться, по просьбе родных, от загулявшего сына или от «расточительного отца», или, заручившись документом с королевской печатью, от политического противника.
В связи с этим создавалось большое число соответствующих исправительных заведений: госпиталей, приютов, работных домов. Но, как их ни называть, они оставались настоящими казармами со строгой дисциплиной, где царствовал принудительный труд. Во Франции после декрета 1656 г., согласно которому был создан Общий госпиталь, начала формироваться новая социальная политика, согласно которой только в Париже в заточении оказался почти один процент городского населения. Репрессии такого рода прекратились не ранее конца XVIII в.
В мире, где свобода и так существовала только для привилегированных, XVII в. способствовал тому, что продолжались сужаться элементарные свободы, которые только и были доступны бедным: право на передвижение, на выбор места жительства. Одновременно, мы на это уже указывали, происходило ограничение свобод крестьянства. К началу века Просвещения Европа пала как никогда низко.
К этой пессимистичной картине нужно сделать лишь одно добавление: свобода, которой не удавалось достичь большинству людей, оставалась в Европе идеалом, к которому стремилась мысль, человеческая история. Стремление к этому идеалу являлось одной из основных тенденций в историческом развитии Европы, общее направление которому дали многочисленные крестьянские бунты XVII в., не менее частые народные волнения (Париж, 1633; Руан, 1634–1639; Лион, 1623, 1629, 1633 и 1642) и политические и философские искания XVIII в.
Даже Великой Французской революции не удалось установить полноценной свободы; впрочем, мы не имеем ее и сегодня. В ночь на 4 августа Революция уничтожила феодальные порядки, но крестьяне остались наедине со своими кредиторами и крупными землевладельцами; она ликвидировала корпорации (закон Ле Шапелье от 1791 г.), но в то же время оставила рабочего в полной зависимости от работодателя. Во Франции понадобился еще один век, чтобы была узаконена деятельность профсоюзов (1884 г.). Но все это не помешало тому, чтобы Декларация прав человека и гражданина, провозглашенная в 1789 г., стала вехой в истории борьбы за свободу, этом фундаментальном понятии в генезисе европейской цивилизации.
Свобода или поиски равенства? Наполеон думал, что французы хотели не свободы, а равенства, равенства перед лицом закона, что они желали прежде всего уничтожения феодальных прав — иначе говоря, ликвидации особых свобод, привилегий.
От понятия свобод к понятию свободы — вот формула, которая объясняет историю Европы в одном из основополагающих направлений ее развития.
• Понятие свободы, пусть еще во многом «абстрактное», теоретическое, выработанное в период от Возрождения и Реформации до Великой Французской революции, приобрело новое звучание, будучи сформулировано в Декларации прав человека и гражданина. Оно стало идеологией либерализма.
С этой поры концепция свободы — в единственном числе — становится осознанным выбором мира и поступательного движения истории. Именно от ее имени выступали — на законном основании или в демагогических целях — почти все идеологические доктрины, имевшие хождение в XIX в., прежде всего доктрины либерального толка, которые, несмотря на все различия, объединялись под именем либерализма, термина искусственного и двусмысленного по причине прежде всего свой слишком богатой смысловой нагрузки.
Либерализм означает одновременно: политическую доктрину (усиление законодательной и судебной власти при одновременном ограничении власти исполнительной, что отличает ее от авторитаризма); экономическую доктрину, сконцентрированную в формуле «разрешать все делать, позволять все делать», что исключает вмешательство государства в экономические отношения между людьми, общественными классами и нациями; философское учение, требующее свободы мыслить и утверждающее, что ни религиозное, ни социальное, ни национальное единство не являются непременным условием существования, что подразумевает идею терпимости, уважения интересов другого и каждой отдельной личности в соответствии со знаменитой формулой античности: каждое человеческое существо священно.
Таким образом, либерализм — это нечто большее, чем «идеология одной партии», это «общественная атмосфера». В ходе исторических перипетий XIX в. либерализму пришлось брать на себя множество задач, сталкиваться со множеством препятствий. В Германии и Италии либерализм смешался с национализмом: свобода, за которую нужно бороться, — это прежде всего свобода нации. В Испании и Португалии ему пришлось столкнуться с могучими силами старого режима, поддерживаемого церковью. В Англии и Франции ему удалось достичь почти всех поставленных перед собой политических целей. Медленно, постепенно сформировывалось либеральное государство, в конституционном отношении основанное на фундаментальных свободах: на свободе выражения, свободе печати, парламентской свободе; на личной свободе; на расширении избирательного права.
• Вместе с тем на протяжении всей первой половины XIX в. либерализм служил прикрытием для установления политического господства буржуазии и деловой аристократии, господства имущего класса.
«За пределами этого узкого круга личность, права которой либерализм отстаивает с таким рвением, оставалась абстрактным понятием, она не имела возможности воспользоваться этими преимуществами». Это так же верно для Англии с ее консерваторами и либералами, т. е. со старыми и новыми богачами, как и для Франции эпохи Реставрации или периода Июльской монархии. Имущий класс, объявивший себя либеральным, стал выступать против всеобщего избирательного права, против всех остальных слоев населения. Но можно ли придерживаться такой политики в индустриальном обществе с его ужасной действительностью? Экономический либерализм, предполагавший изначально равную борьбу между индивидуумами, оказался простой ложью. Со временем эта ложь становилась все более явной.
В действительности, этот первичный «буржуазный» либерализм представлял собой прежде всего арьергардный бой со старым аристократическим режимом, это был «вызов правам и старым, освященным полутысячелетней историей традициям». Он оказался на границе между старым режимом с его аристократическим обществом, которое либерализм разрушил, и индустриальным обществом, где с требованием признания своих прав выступил пролетариат. Короче говоря, эти т. н. поиски свободы, по сути своей оказались не чем иным, как групповой борьбой за свободы, понимаемые как привилегии.
Революции 1848 г. (во Франции было тогда установлено всеобщее избирательное право) стали вехой в развитии либерализма (в Англии ключевой датой была реформа избирательного права в 1832 г.). После этого либерализм мог существовать далее только как демократический либерализм, в принципе распространенный на все слои общества. Алексис де Токвиль и Герберт Спенсер, каждый по своему, возвестили о его столь необходимом пришествии и о триумфе народных масс, чего они опасались. Но либерализм вскоре столкнулся с другим мощным идеологическим течением — социализмом, за которым будущее, как, впрочем, и за теми, кто стал провозвестником авторитаризма, а именно за Карлейлем и Наполеоном III (некоторые уже говорили о «фашизме»).
Итак, либерализм продолжал существовать между новой грядущей революцией — социализмом в его разнообразных формах — и контрреволюцией, которая еще не получила названия и не ведала своих границ. Либеральная идеология продолжала вдохновлять правительства, совершала мудрые поступки и сохраняла присущий ей буржуазный эгоизм, но утратила прежний пыл; во Франции, например, она частично вновь обрела его, но лишь на время своей борьбы с церковью. Отныне либералы поняли, чего им недостает, и даже усомнились в своих действиях. В 1902–1903 гг. в Журнале метафизики и морали появилась серия статей о Кризисе либерализма, где говорилось, в частности, о монополии на образование. Но настоящий кризис либерализма разразился несколько позже, в период между двумя мировыми войнами.
Вместе с тем кто сегодня осмелится сказать, что либерализм, изгнанный из сферы политики и практической деятельности, интеллектуально ослабленный, окончательно умер? Он представлял собой нечто большее, чем период политического развития, чем проявление изощренности одного общественного класса, использующего его в качестве ширмы. Он был идеалом западной цивилизации и, хотя и был предан, остается в нашем наследии, в нашем языке и рефлексах. Всякое наступление на личные свободы продолжает нас возмущать и поражать. Даже в политическом смысле, перед лицом авторитарного и технократического государства, в обществе, принижающем личность, определенный вид либерализма анархистского толка все еще продолжает существовать не только на Западе, но и во всем мире, действуя от имени отдельного человека и его прав.
Духовная и интеллектуальная жизнь Европы протекает под знаком перемен. В поисках лучшего миропорядка происходят резкие перемены, скачки, бури.
Вместе с тем все эти бросающиеся в глаза события не должны мешать нам увидеть преемственность духовного и цивилизационного развития Европы, что особенно заметно на примере эволюции европейской мысли от Фомы Аквинского до Декарта, от Возрождения и Реформации до Великой Французской революции. Даже промышленная революция, вызвавшая настоящий переворот в умах и образе жизни, не смогла затронуть всех материальных и духовных основ общества.
Все религии меняются, однако каждая по-своему. Они представляют собой особый мир со своими преданными сторонниками, догмами, оригинальными особенностями.
Христианство Запада было и остается важнейшей составной частью европейской мысли и даже рационализма, который возник из христианства и одновременно против него. В течение всего исторического развития Запада христианство оставалось в центре цивилизации, было его движущей силой даже тогда, когда цивилизация увлекала его за собой или деформировала; христианство было объединяющим фактором и тогда, когда пыталось оторваться от цивилизации. Ведь думать иначе, чем другой, значит оставаться в его орбите. Нынешний европеец, в массе своей атеист, все еще остается приверженным христианской этике, фундамент его поведения заложен в христианской традиции.
Подобно Монтерлану, который говорил, что он «католической крови», европеец может сказать, что он «христианской крови», хотя и не сохранил прежнюю веру.
• Начав распространяться в Римской империи, христианство стало затем ее официальной религией, что произошло после эдикта императора Константина в 313 г., через три столетия после рождения Христа.
Римская империя (иными словами, все страны Средиземноморья и некоторые страны расположенные вблизи Европейского континента) оказалась тем пространством, в котором получила развитие молодая победившая религия. Поль Валери называл это пространство «христианским», желая обратить внимание на связь христианства с почвой, хлебом, вином, зерном, виноградом и даже с елеем. Иначе говоря, географической основой христианства стало Средиземноморье, границы которого христианская конфессия затем пересекла.
Таким образом, еще до нашествий V в. и до катастроф, вызванных победами ислама в период VII–XI вв., у христианства оказалось достаточно времени для адаптации, если так можно сказать, к римскому миру, для формирования собственной иерархии, для усвоения различий между временным, материальным фактором («что принадлежит Цезарю») и фактором духовным, для ведения баталий вокруг догматов веры, что было вызвано как хитросплетениями и ловкостью греческого ума и языка, так и необходимостью уточнить теологические основы христианства, зафиксировать его догмы, определить последствия их принятия.
Этой трудной и кропотливой работой занимались первые Церковные соборы (Никея, 325 г.; Константинополь, 381 г.; Эфес, 431 г.; Халкедония, 451 г. и др.), а также Отцы церкви, апологеты христианского учения, которые еще до Константина боролись против многобожества, догматики и определили христианскую доктрину в процессе борьбы против разного рода раскольнических сект. Блаженный Августин не был последним из этой когорты (некоторые толкователи полагают, что череда выдающихся церковных деятелей продолжалась вплоть до VIII и даже XII в.), но он был, безусловно, наиболее значительной фигурой среди церковных деятелей Запада. Бербер по происхождению, он родился в 354 г. в африканском городе Тагасте (ныне Сук-Арас) и умер на посту епископа в Гиппоне (ныне Аннаба, Алжир) в 430 г. во время осады города вандалами. Блеск написанных им трудов (О граде Божием, Исповедь), его противоречия, его желание совместить веру и ум, иными словами, совместить античную и христианскую цивилизации, влить старое вино в новые меха — все это делает его в некотором смысле рационалистом. Вера для него главное. И тем не менее он говорит: я верую, чтобы понять. И добавляет: если я ошибаюсь, я существую. У него же можно прочитать, что, если он сомневается, значит, живет. Не нужно сравнивать эти утверждения, сформулированные задолго до Декарта, со словами последнего: «Я мыслю, значит, я существую». Однако у них есть нечто общее. Последующие века обращались к Блаженному Августину прежде всего как к богослову, делали акцент на его утверждениях о предназначении. Вместе с тем его учение способствовало развитию западного христианства, хотя бы в той его части, где речь идет о необходимости обращаться в веру только после зрелого размышления, с намерением действовать в соответствии с верой.
Можно заключить, что, когда наступил период нашествий с его апокалиптическими катастрофами, церковь уже вышла из младенчества. К V в. с его несчастьями она уже укрепила свои позиции, утвердилась в качестве цивилизации античного мира, который она в известной степени спасет, спасая саму себя.
• Церковь спасла себя в рушащемся мире, но для этого ей пришлось совершить тысячи подвигов.
Обратить в свою веру захватчиков; продолжить обращение в христианство крестьян или помешать им отдалиться от церкви; обратить в свою веру жителей новых регионов, на которые распространялось влияние Запада; сохранить свою иерархию и поддержать авторитет Рима и Римского епископа, т. е. Папы, в период, когда феодальный строй раздробил единое пространство Запада на мелкие и мельчайшие владения и епископства; продолжить вести идейную борьбу, наиболее известным проявлением которой было противостояние духовенства и империи, закончившееся Вормсским конкордатом (1122). В общем и целом это был гигантский, постоянно возобновляемый и кропотливый труд, отмеченный поражениями и необходимостью все начинать сначала, поскольку все подвергалось сомнению. Развитие монастырской жизни (бенедектинцы, цистерцианцы) способствовало материальной и духовной колонизации сельской местности в XI–XII вв., а вслед за тем, благодаря проповедям францисканцев и доминиканцев, евангелизации городов (XIII в.).
Каждый век был ознаменован своими баталиями, решением своих задач: XIII в. — борьба с катарской ересью; бурный XV в. — борьба между Церковными соборами и папством; XVI в. — начало Реформации, одновременное развитие Контрреформации, проводимой иезуитами, евангелизация Нового Света, авторитарные решения Тридентского собора (1545–1563); XVII в. — янсенисты; XVIII в. — ужесточившаяся борьба с определенной формой атеизма, которая оказалась опаснее вольнодумства предшествующего века. Это борьбу церкви не удалось закончить в том же веке из-за разразившейся в конце века Французской революции.
Помимо борьбы со своими идеологическими противниками церковь была вынуждена постоянно противостоять дехристианизации населения, которая зачастую выступала в форме обыкновенного отступления цивилизации. Во всех регионах, удаленных от оживленных путей сообщения (в Альпах, например, или в окраинных районах Европы: Мекленбург еще в XIII в., Литва и Корсика в XV–XVI вв.), по-прежнему возникали те или иные языческие культы: то культ змеи, то культы мертвых или звезд, не говоря уже о разного рода подпитываемых местным фольклором предрассудках, которые церковь, не имея возможности искоренить окончательно, просто прикрывала «легкими одеяниями».
В качестве средств доказательства истинности веры церковь использовала все, что возможно: проповеди, предсказания, административные ресурсы, религиозное искусство и театральные действа, чудеса, почитание святых; это последнее достигало иногда таких масштабов, что вызывало беспокойство самих служителей церкви и заставляло их вмешиваться.
В 1633 г. два монаха-капуцина говорили, что «святой Антоний Падуйский воспринимается в Лиссабоне как божество…Бедные выпрашивают милостыню исключительно от его имени… и в случае возникновения какой-либо опасности ссылаются исключительно на него. В их представлениях святой Антоний — это все, это их путеводная звезда и, как говорит один проповедник, это их святой, который помогает во всех случаях жизни: стоит какой-то женщине потерять иголку, то она ее находит, только если обращается к святому». Мода на святого Антония распространилась даже за моря: французский путешественник отмечал спустя столетие, что в Бразилии он пользуется «невероятной популярностью».
Действительно, предрассудки народных масс оказываются способны подорвать изнутри, скомпрометировать религиозную жизнь, исказить сами основы веры. В этом случае все приходится начинать сначала.
Когда святой Хуан де ла Крус обосновался со своими двумя единомышленниками в местечке Дурвело в Кастилии, где святая Тереза основала первый монастырь кармелиток, то им пришлось вести суровый образ жизни, причем не запираясь в стенах монастыря, а занимаясь миссионерской деятельностью: «Зачастую они бродили по дорогам босыми, и прововедовали Евангелие крестьянам, обращаясь к ним, как к дикарям…» Не является ли этот пример лучшим доказательством того, что даже в христианской стране евангелизацию населения приходилось постоянно начинать заново?
Итак, распространение христианства осуществлялось на двух уровнях: на уровне духовной жизни, где религия отстаивала свое учение от нападок противников, действовавших часто из лучших побуждений, и на уровне воздействия на массы, изолированность и трудный быт которых способствовали ослаблению у них религиозного чувства, отдалению от основ веры.
• Распространение религии шло непросто: успехи сменялись поражениями, длительными периодами застоя. Проследить этот процесс представляется сложным делом, так как повседневная религиозная жизнь трудно поддается наблюдению. Однако в целом можно представить себе общую картину.
С X по XIII в. влияние христианства шло по нарастающей. Свидетельством этого может служить строительство множества церквей и монастырей: церковь развивалась одновременно с экономическим ростом и социальным развитием Европы, которая в ту пору была полна жизни и демонстрировала признаки преуспевания. Затем наступил период черной чумы, повлекшей за собой катастрофический регресс. Развитие пошло вспять, и прогресс христианства оказался приостановленным: сражения и смуты Столетняя война (1337–1453), как ее называют историки, отразились на ситуации не только в Англии и Франции, но и в других странах Запада.
Начиная со второй половины XV в., поступательное движение христианства возобновилось, и оно продолжило распространяться по всей Европе, вновь обретшей мир, хотя смутная тревога в обществе сохранялась. Примерно с 1450 по 1500 г. отмечались беспокойные времена (по выражению Люсьена Февра), которые историки ошибочно назвали Предреформацией. Ошибка заключается в том, что всеобщая духовная смута той эпохи не означала напрямую появления «протестантского» и протестного настроения, свойственного Реформации. В странах, которые впоследствии остались приверженными Риму, чувство религиозного дискомфорта привело к «Реформации» другого толка — реформации католической, которую историки называют обычно Контрреформацией. Как это часто бывает, выбранное название оказалось не совсем удачным.
Но, как бы там ни было, XVI и XVII вв. прошли под знаком религиозных страстей, ожесточенных духовных споров, накал которых не должен вызывать удивления: так было во времена мадам де Севинье, Паскаля, Расина, когда противостояние между ригоризмом янсенистов и более простой, терпимой и человечной моралью иезуитов было наиболее острым.
В XVIII в. вновь наблюдается откат церкви. На сей раз материальный подъем был не на ее стороне. Он способствовал развитию научного и философского движения, направленного против церкви и действовавшего от имени прогресса и разума.
Понять эволюцию европейской мысли можно только в рамках ее диалога с христианским учением даже тогда, когда этот диалог приобретал характер ожесточенной дискуссии. Это замечание является основополагающим для понимания гуманизма, представляющего собой важнейший аспект всей западной мысли.
• Вначале скажем о самом определении: в слове «гуманизм» есть некая двойственность, и здесь необходимы уточнения и пояснения.
Гуманизм — «ученое» слово, созданное в XIX в. немецкими историками (точная дата — 1808 г.). Пьер де Нолак, автор труда Петрарка и гуманизм, утверждал, что «именно ему принадлежит честь введения этого понятия в научный обиход в 1886 г., когда он его впервые использовал в своей лекции в Школе высших научных исследований». Таким образом, само слово «гуманизм» появилось с опозданием и уже только поэтому стало предметом интерпретаций, иногда справедливых, а иногда нет. До той поры в обиходе было слово «гуманисты», обозначавшее определенную группу людей, которые в XV и XVI вв. сами себя так назвали.
Но слово «гуманизм» вышло за пределы понятий «гуманисты» и «дух итальянского и европейского Возрождения». Оно стало обозначать именно это, а также нечто более широкое и вошло в современный язык существенно обогащенным: когда в 1930 г. было проведено соответствующее исследование, то оказалось, что существуют новый гуманизм, христианский гуманизм, чистый гуманизм и даже научный и технический гуманизм… Если подобное обследование провести сегодня, то оно даст те же результаты. Это означает, что некогда ученое слово в наши дни стало общеупотребительным, значимым, отвечающим на запросы общества.
В историческом плане говорят о гуманизме XII в. (что подразумевает схоластику), о гуманизме эпохи Возрождения и Реформации, о гуманизме Французской революции (оригинальность и богатство которого мы объясним позднее), о «гуманизме Карла Маркса и Максима Горького» (современный историк)…Можно спросить себя, что объединяет все эти «гуманизмы», если не необходимость и заинтересованность в том, чтобы очертить этим понятием многообразие возникающих проблем.
Быть может, было бы разумным воспользоваться определением Огюстена Реноде, специалиста по тосканскому и европейскому гуманизму, который трактовал его настолько широко, что оно подходит ко всему: «Именем гуманизма можно определить этику человеческого благородства. Будучи направленной одновременно на научные исследования и практику, она признает и восхваляет величие человеческого гения, могущество его творений, противопоставляет свою силу грубой силе неодушевленной природы. Главное — это усилия личности по развитию в себе при помощи строгой и методичной дисциплины всех присущих человеку качеств, которые возвеличивают человека и прославляют его деяния. Как говорил Гете в начале Второго Фауста, нужно постоянно стремиться достичь высшей формы существования. Похожие слова говорил Стендаль художнику Делакруа (31 декабря 1830 г.): «Не упускайте ничего, что может сделать вас великим». Такая этика человеческого благородства способствует усилиям общества по созданию усовершенствованных человеческих отношений. Это огромный труд, важнейшее культурное завоевание, научные достижения в области изучения человека и мира. Направленные таким образом усилия лежат в основе индивидуальной и коллективной морали, в основе права и экономики. Они сказываются и в политике, питают искусство и литературу».
Это прекрасное определение должно быть достаточным. Но оно не в полной мере отражает само направление движения. Этьен Жильсон обратил свое внимание именно на этот момент, но высказался при этом излишне резко: говоря о гуманизме Возрождения, он назвал его Средневековьем, в котором «не то чтобы больше человека, но меньше Бога». Данная формула несправедлива, чрезмерна, но при этом обозначает естественный, сознательный или бессознательный, путь развития всякого гуманизма: гуманизм возвеличивает человека, освобождает его, но при этом уменьшает долю божественного, хотя и не забывает Бога полностью.
Можно также утверждать, что до некоторой степени гуманизм всегда означает против чего-то: против эксклюзивного подчинения Богу; против одной только материалистической концепции мира; против любого учения, которое недооценивает или кажется, что недооценивает человека; против любой общественной системы, которая преуменьшает ответственность человека… Гуманизм — это постоянное требование. Это плод человеческой гордыни.
Кальвин, который был не из тех, кто верит прежде всего в человека, утверждал, что главное — это вера.
Для гуманиста все наоборот. Его вера, если она у него есть, должна учитывать веру в человека. Именно в соответствии с традициями европейского гуманизма нужно понимать слова социолога Эдгара Морена, вышедшего из рядов компартии: «Марксизм изучал экономику, общественные классы; это прекрасно, но он забыл изучить человека».
• Гуманизм есть порыв, борьба за постепенное освобождение человека, постоянное внимание к возможностям улучшения или изменения судьбы человека.
История гуманизма сложна и многообразна, на пути его развития случались остановки, отступления, противоречия, которых так много в прошлом Европы.
Создается впечатление, что Европа всегда находилась в беспокойном поиске иного решения проблем и трудностей, чем то, которое ей предлагалось в тот или иной момент истории. Отсюда ее почти болезненное стремление к новому, трудному, даже запрещенному, к скандалу; относительно последнего Запад может предоставить огромное количество информации.
За неимением места остановимся на трех особо значимых примерах: гуманизм Возрождения, гуманизм Реформации, которая по времени почти совпадает с эпохой Возрождения, и удаленный от них во времени пылкий гуманизм Французской революции (XVIII в.).
• Гуманизм Возрождения представляется как диалог Рима с Римом, языческого Рима с Римом Христа, античной цивилизации с христианской цивилизацией.
Это был один из наиболее богатых по смыслу и значению диалогов, который когда-либо знавал Запад (впрочем, он никогда не прерывался).
/. Речь идет о том, чтобы жить, вновь начать жить с предками. Часто цитируют решающую фразу Макиавелли, которой он заканчивает свой труд «Об искусстве войны»: «Эта страна (имеется в виду, конечно, Италия. — Авт.) кажется рожденной для того, чтобы воскрешать мертвые вещи». Но эти мертвые вещи, если их воскрешать, являются доказательством того, что жизнь в них нуждается, что они под рукой, что они вовсе не умерли.
По правде говоря, языческий Рим так никогда и не ушел в небытие на Западе. В своей книге, написанной с удивительной точностью деталей, Эрнст Курциус показал удивительную живучесть цивилизации империи, у которой Запад заимствовал темы литературных произведений, умонастроения, привычки, метафоры.
Тот факт, что христианская Европа свыклась с ежедневным соседством античного Рима, тем более естественен, что у нее не было альтернативы, поскольку не существовало никакой другой конкурирующей цивилизации. К тому же христианство некогда добровольно согласилось с подобного рода сосуществованием, и произошло это еще до падения Римской империи. Во II в. святой Юстин говорил, что благородная идея, «откуда бы она ни пришла, может стать достоянием христиан». Святой Амбруаз, в свою очередь, утверждал: «Всякая правда, кто бы ее ни высказывал, идет от Святого Духа». Один только Тертуллиан восклицал: «Ну что общего между Афинами и Иерусалимом!» Но его голос не был услышан.
Тем не менее, если античное наследие и стало неотъемлемой частью повседневной жизни, умонастроений и языка западного Средневековья, то литература античности, ее поэты, философы и историки редко возбуждали интерес тогдашней интеллектуальной элиты. Если латынь по-прежнему оставалась живым языком, то греческий был почти забыт. В самых богатых книжных собраниях античные манускрипты пылились на полках. Но именно за этими древними текстами гонялись гуманисты, стремясь их прочесть, издать, прокомментировать. Их задача состояла в том, чтобы вдохнуть жизнь в творения и язык предков — греков и латинян, с которыми им предстояло в буквальном смысле жить вместе.
Опять же никто лучше, чем Макиавелли, не сказал то, что он выразил во время своего второго изгнания (1513) уже на закате жизни. В ту пору он оказался окруженными крестьянами, лесорубами. «Вечер наступает, и я возвращаюсь домой. Я вхожу в библиотеку и уже на пороге освобождаюсь от заляпанной грязью повседневной одежды, чтобы переодеться в одежды королевского двора… И уже в подобающем облачении я проникаю в мир предков: они любезно встречают меня, и я вкушаю пищу, которая мне приятна и для которой я рожден; я не стыжусь разговаривать с ними, спрашивать их, почему они действовали так, а не иначе. Они отвечают мне от имени своего гуманизма».
Гуманизм Возрождения вдохновлен такого рода чтением, этим непрекращающимся диалогом; Рабле, Монтень являются гуманистами именно в этом смысле; их книги есть лучшее тому свидетельство, поскольку они заполнены воспоминаниями о прочитанном… Рядом с каждым гуманистом можно увидеть кого-то из древних, который ведет его за руку, объясняет или разоблачает. Эразм Роттердамский, которого называли принцем гуманистов, это не кто иной, как Луций, говаривали его враги. «Луцианцами» были также Рабле, Бонавентюр Деперье, а вот у Макиавелли есть многое от Полибия…
2. Затруднительно точно датировать это направление мысли. Наше искусственное слово «гуманизм» и гуманизм Возрождения (которое, впрочем у тоже было искусственно создано Жюлем Мишле и Якобом Буркхардтом) используются двояко. Два направления мысли совпадают во времени и в пространстве.
Безусловно, Авиньон дал толчок развитию гуманизма, а вместе с ним и породил Возрождение. Авиньон, жизнь в котором оживает с возвращением Петрарки (1337), благодаря присутствию здесь римских понтификов долгое время оставался наиболее «европейским», наиболее роскошным городом Запада (даже после возвращения пап на римский престол в 1376 г. он оставался пристанищем анти-пап, сохранял былую роскошь и влияние). Однако собственно Возрождение в полной мере расцвело во Флоренции, обеспечив «культурную гегемонию» этого города: она сохранялась вплоть до смерти Лоренцо Великолепного в 1492 г. и даже позднее — до взятия города войсками императора и Козимо де Медичи в 1530 г.
Хронологические границы данного периода (1337–1530) вполне подходят для датировки интересующего нас направления мысли, которое затронуло не только Италию, но Запад в целом: последний принц гуманизма Эразм родился в Роттердаме в 1469 г. и умер в Базеле в 1536 г.
Но понять в полной мере эти два века истории можно только тогда, когда мы затронем предшествующий исторический период (до 1337 г.) и обратимся к последующим годам (после 1530 г.).
Обратиться к предшествующим годам нас заставляет то обстоятельство, что на самом деле не существовало полного разрыва между Средними веками и эпохой Возрождения (еще вчера думали иначе). Возрождение — это не противоположность средневековой философии, как бы ни относились гуманисты к схоластике. «Еще пятьдесят лет тому назад, — писал историк (1942), — между Средневековьем и Возрождением видели ту же разницу, что и между белым и черным, между днем и ночью, т. е. полное различие. Затем, в силу многих причин, границы между двумя эпохами оказались настолько стертыми, что понадобился компас, чтобы их определить».
Обратиться к последующим годам нас заставляет понимание того, что человек и свободолюбивая цивилизация Возрождения, столь ценимые сегодняшними либеральными умами, не умерли вместе с Эразмом в 1536 г., не были изгнаны холодными ветрами религиозных войн, продолжавшихся целое столетие и даже больше.
Конечно, в последующий период победное шествие идей Возрождения приостановилось. Но когда мы говорим о реалиях цивилизации, то имеем в виду, что два века для развития цивилизации — это всего лишь мгновение. В этом смысле и в долговременной перспективе гуманисты победили. Во-первых, они одержали победу в сфере образования, поскольку античность осталась и в наше время хлебом насущным для образовательной системы. Мы еще только начинаем менять ее. Во-вторых, благодаря их самоотверженному труду Европа поверила в величие и ум человека; эта вера еще долго будет оставаться побудительным мотивом для развития мысли на Западе.
Хотя гуманизм был делом жизни узкого круга лиц (латинистов, эллинистов, специалистов по еврейскому языку, к которым принадлежали Томас Платтер, Пикоде ла Мирандола и Гийом Постель), делом «избранных мыслителей», его распространение не ограничилось несколькими городами или королевскими дворами, каким был, например, блестящий двор Франциска I. Эти немногочисленные умы жили в разных районах Европы, находились в переписке друг с другом (так, эпистолярное наследие Эразма — естественно, на средневековой латыни — насчитывает 12 томов). Вся Европа была так или иначе затронута этим направлением мысли: в первую очередь Италия, а также Франция, Германия (не забудем при этом особую роль Богемии), Венгрия, Польша, Нидерланды, Англия… Список гуманистов той эпохи мог бы занять несколько страниц, но во Франции, например, они составили группу «королевских читателей», которым Франциск I поручил читать студентам научные дисциплины, не преподающиеся в университете; впоследствии этот преподавательский корпус стал основой Коллежа де Франс.
3. Был ли гуманизм Возрождения борьбой с христианством? Было ou это направление мысли направлено в сторону атеизма и отказа от религии? Можно ли видеть в Макиавелли, Рабле или Монтене предшественников свободомыслия?
Наверно, считать так означало бы смотреть на эпоху Возрождения нашими глазами. Конечно, Возрождение отказалось от распространенного в то время традиционного обучения схоластике и теологии. Оно вдохновлялось языческой по духу античной литературой, а для направления, в котором развивалась мысль и которое мы связываем с Возрождением, было характерно возвеличивание человека. Но вместе с тем из этого нельзя делать вывод, что, будучи нацелено на человека, оно выступало обязательно против Бога или церкви.
Тщательное и кропотливое исследование творчества Рабле, проведенное Люсьеном Февром, показывает, что во времена Рабле было невозможно или по меньшей мере крайне трудно прийти к подлинному философскому атеизму: умонастроения эпохи этого не позволяли. Этого не позволяли ни соответствующий научный аппарат, на тогдашние исследования, ни само состояние науки. К тому же Возрождение как направление мысли, хотя и не принебрегало собственно научными исследованиями, не ставило их в центр своих интересов.
Говоря об атеизме, нельзя сделать никакого заключения, если не учитывать настроение, дух, атмосферу той далекой эпохи: близкая нам по времени полемика вокруг этого вопроса — это скорее результат более поздних дискуссий историков.
Известный диалог Лоренцо Валла De Voluptate (1431), который в то время вызвал настоящий скандал, был по сути диспутом между эпикурейцами и стоиками. Эти последние были до той поры в моде, вот почему понадобилось поддержать эпикурейцев. По существу, мы имеем дело с литературной дискуссией, в конце которой автор делает заключение о сверхъестественном характере христианства.
Это можно было бы назвать лицемерием. Но мы не можем перекраивать историю на свой лад и не учитывать того обстоятельства, что атеизм сформировался позднее, опираясь на солидную материалистическую научную базу. В XVI в. отрицание Бога еще не было составной частью забот, желаний, тем более потребностей людей.
Столь же поспешным было бы оценивать Макиавелли как язычника только по той причине, что он выступал с критикой церковников и самой церкви, которые сделали нас «неверующими и плохими», или упрекать христианство за то, что оно «освятило обездоленных и склонных к созерцанию людей, объявило покорность высшей добродетелью… тогда как религиозные верования античности считали высшей добродетелью величие души». Было бы более справедливым упрекнуть Макиавелли за то, что он пошел на поводу у своего страшного времени и вывел политику из-под воздействия морали, где она, впрочем, до сегодняшнего дня и остается…
Схожим образом необходимо также уточнить роль Академии, основанной Лоренцо Медичи. Это была неоплатоновская Академия, опиравшаяся на идеалистическую философию Платона и выступавшая против учения Аристотеля; быть может, она занималась поисками некоего компромисса между античностью и христианством. Но тот факт, что Пикоде ла Мирандола, посещавший ее, выступил с речью о достоинстве человека — De Dignitate hominis, — не мешал ему мечтать, что в конце своей жизни (увы, слишком короткой) он станет проповедовать Евангелие и с этой целью «будет ходить босым по городам и деревням с распятием в руке», чтобы затем быть похороненным в одеянии доминиканца. Это еще один пример того, что называют религиозным гуманизмом. То же можно сказать и о падуанце Пампоназзи, которого одни считают атеистом, а другие выражают по этому поводу серьезные сомнения. Пример Бонавентюра Деперье, странного персонажа и автора Cymbalum Mundi (1537–1538), был рассмотрен в прекрасной книге Люсьена Февра(1942). Заключение: если Меркурий в его диалогах есть не кто иной, как Христос, что наверняка так и есть, то здесь мы сталкиваемся с критикой Христа, а это — признак атеизма. Значение этой книги нельзя ни замалчивать, ни слишком превозносить, так как она по тем временам является уникальной.
Филипп Монье, живо интересовавшийся историей флорентийского Кватроченто[13], утверждает, что гуманизм, зачарованный престижем древних, «копирует их, подражает им, повторяет их, принимает их модели, их примеры и богов, а также их дух и их язык»; что «подобное направление мысли, будучи доведенным до логического завершения, попыталось бы просто напросто ликвидировать христианство как явление». Если следовать нашей логике, то так оно может быть и есть. Но логика XV и XVI вв. могла быть иной. «Было бы неправильно, — пишет социолог Александер Рустов, — заниматься поисками антагонизма такого рода, когда победа античности над церковью уже завершалась и происходила внутри самой церкви. Разве Рим не стал центром распространения идей Возрождения, разве самы Папы не были инициаторами этого движения? Ведь не кто иной, как папа Александр VI уничтожил Савонаролу, этого врага гуманистов во Флоренции, которого сожгли на костре 20 мая 1498 г. Кроме того, античность, ожившая в сознании людей, оказалась веротерпимой. Независимо от их убеждений, греческие философы принимали участие в религиозных празднествах и почитании богов. Так почему же их последователи должны были обязательно выступать против церкви, которая не была к ним слишком враждебна? Как сказал Эразм: «Святой Сократ, помолись с нами!»
3. Возрождение отдаляется от христианства Средневековья в своих идеях, в меньшей степени, чем в самой жизни.
Возрождение, если так можно сказать, представляет собой культурное, а не философское предательство. Оно существовало в атмосфере всеобщей радости: радовались тому, что видели, о чем думали, радовались телу. Создавалось впечатление, что Запад завершал многовековой пост.
Возрождение — это социология и философия радости. В истории редко происходит так, чтобы люди испытывали ощущение, что они живут в счастливую эпоху «Думай о смерти» периода Средневековья сменяется «Думай о жизни». Созерцание смерти, танцы смерти, характерные для конца XV в., исчезли как по мановению волшебной палочки, как если бы Запад разделился на части (в том смысле, какой Мишель Фуко придает этому слову), т. е. отказался размышлять о смерти. Эти перемены можно проследить в т. н. трактатах о доброй смерти: смерть постепенно перестает быть смертью, ниспосланной небесами, иначе говоря, спокойным переходом к лучшей жизни, к подлинному существованию; смерть становится земным уделом, тлением, человеческой смертью, высшим испытанием, достающимся человеку. Уже никто больше не повторяет вслед за Блаженным Августином: «Мы здесь только путешественники, вздыхающие о смерти». Но одновременно никто больше не думает, что «эта жизнь скорее смерть, чем жизнь, что это нечто наподобие ада». Жизнь обретает присущую ей ценность.
Человек должен организовать собственное царство на земле, и это новое убеждение властвует над развитием «всех позитивных сил современной культуры: освобождение мысли, презрение к властям, победа умственного развития над привилигией рождения (по терминологии Кватроченто, это победа концепции humanitas над nobilitas), рост интереса к науке, высвобождение индивидуума…» (Ницше).
Гуманисты осознавали суть происходящих перемен. Как говорил Марсилио Фичино (1433–1499), «вне всякого сомнения, вот и наступил золотой век». В 1517 г. Эразм сказал примерно то же самое: «Нужно пожелать удачи этому веку: это будет золотой век». В своем знаменитом письме нюрмбергскому гуманисту Виллибальду Пиркхеймеру Ульрих фон Гуттен писал 28 октября 1518 г.: «Какой век! Какие письма! Как приятно жить!» Я даже не осмеливаюсь вновь упоминать Телемское аббатство Рабле, настолько этот пример широко известен. И тем не менее…
Никто не будет сегодня оспаривать тот факт, что осознание многочисленных возможностей человека заранее подготовило все революции современного мира, равно как и атеизм. Но гуманисты были слишком заняты организацией собственно царства, чтобы подумать о необходимости оспаривать Царство Божие.
Начиная с первой трети XVI в. развитие и радость жизни Возрождения начали замедляться. На авансцену Запада вышли «грустные люди». Как и любая эпоха радости, сияющего солнца, любой период счастья или веры в счастье (вспомним век расцвета Александрии, век Августа, Век Просвещения), эпоха Возрождения длилась относительно короткий отрезок времени.
• Протестантский гуманизм. Движение Реформации зародилось в период между XV и XVI вв. Оно утвердилось в момент появления на вратах церкви в Виттенберге (31 октября 1517 г.) списка Лютера, содержащего 95 его предложений.
Реформация сопровождалась катастрофическими религиозными войнами. Они начались в Германии в год смерти Лютера (1546) и закончились лишь век спустя в 1648 г. Войны затронули и другие страны, оставляя после себя чудовищные разрушения. Делались попытки прийти к компромиссу, но они всегда запаздывали, а сам компромисс оказывался непрочным: Аугсбургский мир (1555), Нантский эдикт (1598), Королевское письмо (Богемия, 1609). Однако тысячи людей (в отличие от движения гуманистов и Возрождения движение Реформации немедленно охватило широкие массы), тысячи мужчин и женщин, защищая свою веру, оказались втянутыми в гражданскую войну, стали жертвами репрессий (Нидерланды во времена Филиппа II; Франция во времена прекращения действия Нантского эдикта (1685) и восстания в Севенах), вынуждены были эмигрировать либо в Новый Свет, либо в страны, где жили их единоверцы.
Три ветви европейского христианства
К началу XVIII в., а кое-где и раньше, воинственный пыл противоборствующих сторон угас. Протестантизм выжил и дошел до наших дней. Сегодня его особый гуманизм затрагивает значительную часть западного мира, прежде всего англо-саксонские и германские страны. Однако четко обозначить этот род гуманизма оказывается затруднительно, поскольку не существует единой протестантской церкви, их множество: сколько типов людей, столько и протестантских гуманизмов. Тем не менее все они имеют общее начало, особенно если их сравнивать с их соседом, католическим Западом.
Нас интересует не Реформация сама по себе, а Реформация в качестве наследия, доставшегося современной Европе. Поэтому мы не будем долго останавливаться на классической истории Реформации и протестантизма. Желающие могут обратиться к книге Эмиля Леонара.
С интервалом в двадцать лет два протестантизма, две его длинных «волны» последовали одна за другой: одна была ознаменована проповеднической деятельностью Мартина Лютера (1483–1546), вторая — осмысленной и авторитарной деятельностью Кальвина (1509–1564). Эти два человека не имели друг с другом ничего общего. Лютер — крестьянин из пограничных областей германского Востока. В его умственном бунте было нечто прямое, сильное, естественное, свойственное деревенскому жителю, крестьянину по духу. Четкая и простая позиция молодого Лютера — это романтическая и революционная позиция, которой свойственно следующее: разоблачение злоупотреблений, соглашательской позиции; поиск выхода из ситуации за счет искупления грехов верой («праведник спасется через свою веру»); довольствоваться сиюминутными эмоциональными порывами, не заботясь об их последующем тщательном упорядочении. «Господь этого долго не потерпит, — восклицает он. — Сегодня — это не вчера, когда людей гоняли, подобно дичи». Однако Лютер не сумел удержаться на своей позиции противостояния власти имущим, богатым. В 1525 г. он отказал в поддержке восставшим немецким крестьянам, которые поднялись на борьбу в регионе между Эльбой, Рейном и Альпами во многом под воздействием его проповедей.
Кальвин был его противоположностью: городской житель, ученый муж с холодной головой, терпеливый и энергичный организатор, юрист, всегда стремящийся дойти в своих размышлениях до логического конца. Предопределение Лютер воспринимал как откровение; Кальвин, со своей стороны, делал его частью уравнения, просчитывал последствия. Во все времена избранные (делегаты) выбирались: так не должны ли они управлять другими? Кальвин сделал это в Женеве, причем сделал твердой рукой, ссылаясь на дух смирения, покорности (1536–1538); это же сделал и Кромвель в жестких условиях пуританской Англии.
Это два основных вида протестантизма. У них разные ареалы, но между ними и много общего: разрыв с Римом и культ святых; ликвидация монашеского духовенства; число таинств, уменьшенное с семи до двух: святое причастие и крещение. Впрочем, в вопросе о святом причастии имеются разночтения.
Нельзя упускать из виду и то, что в упрощенном виде называют маргинальным протестантизмом (на самом деле существует довольно много его разновидностей): гуманистический протестантизм (Цвингли в Цюрихе, Эколампад в Базеле, Генрих VIII в Англии); «пиетистский» протестантизм анабаптистов, который подвергался суровым гонениям.
Была ли граница между католическим и протестантским мирами обусловлена только случайностями их противостояния? При этом заметим, что и сегодня она представляет собой характерную особенность европейской цивилизации.
Европа, подобно древесному стволу, формировалась кольцами, причем каждый из них имеет свой возраст. Сердцевина европейского древа, его самая старая часть — это пространство, завоеванное и цивилизованное Римской империей, когда она начала распространяться на запад и север до Рейна и Дуная, с одной стороны, и до Британских островов — с другой (впрочем, Рим удерживал только часть островов, прежде всего Лондонский регион).
За пределы этих границ европейская цивилизация вышла уже позднее, после падения Римской империи: новые цивилизованные пространства представляют собой как бы новые, поверхностные древесные «кольца». Средневековый Запад колонизировал, в благородном смысле слова, этот близкий к нему мир, построив здесь церкви, направив сюда миссионеров. Аббатства и епископства далекого Рима стали оплотом этой колонизации.
Случайно ли, что прежние границы Римской империи, границы между старой Европой и Европой вновь колонизированной стали границей (в целом), разделяющей католический и протестантский миры? Безусловно, в основе Реформации лежали чисто религиозные причины: подъем духовных вод, видимый во всей Европе; он обратил внимание верующих на злоупотребления и беспорядок, царящие в церкви, на недостаточность слишком приземленной веры, в которой было больше жестов, чем религиозного рвения. Это ощущение охватило всю тогдашнюю Европу. Однако старая Европа, более приверженная прежним религиозным традициям, связывающим ее с Римом, сумела сохранить былые связи, тогда как новая Европа, более молодая, менее однородная, менее приверженная церковной иерархии, пошла на разрыв. Здесь уже угадывается реакция с национальным оттенком.
Последующая судьба обоих миров часто являлась источником сектантской гордости. Добродетелями протестантизма объяснялся подъем капитализма и развитие научной мысли, т. е. существование современного мира. Соответствующие позиции протестантизма и католицизма можно объяснить более разумным образом, в контексте экономической и общей истории.
Очевидно, что протестантизм внес свой особый, присущий только ему вклад в развитие европейской культуры.
Чтобы определить этот вклад, нужно отличать воинствующий протестантизм XVI в. от победившего протестантизма XVIII в.
Начавшись под знаком свободы и бунта, Реформация вскоре увязла в той же нетерпимости, в которой упрекала своего противника. Она заключила себя в рамки столь же строгие, что и средневековый католицизм, где «все подчинено иерархии сверхъестественных ценностей откровения: государство, общество, образование, наука, экономика, право». На вершине построенного здания оказалась Книга — Библия, а государство и протестантская церковь выступали интерпретаторами Книги.
Бесполезно говорить, что такой порядок не обеспечивает той религиозной свободы, за которую некогда воевали протестанты. Дисциплина, строгость, железная рука — таковы были принципы, на которых строились первые протестантские церкви как в Базеле, так и в Цюрихе, где деятели Реформации не колеблясь топили анабаптистов, несмотря на свою приверженность идеям Эразма. Схожие публичные казни имели место в Нидерландах. Когда «паписты» вешали, душили, топили несчастных, которые выступали против Святой Троицы, божественной природы Сына божьего, а заодно и против самого государства и богачей, то это соответствовало определенной логике, если не милосердию. Но от чьего имени Реформация поступала схожим образом? Известен трагический пример Мигеля Сервета, испанского врача и протестанта, который был арестован в Женеве после богослужения и, по велению Кальвина, давно за ним следившего, был подвергнут пыткам и сожжен по обвинению в пантеизме и критических высказываниях о Троице. Себастьян Кастельон (1515–1563), гуманист «савояр» и приверженец либеральной Реформации, возмущался этим фактом в своем памфлете (1554) против хозяина Женевы, которому он некогда служил и которого почитал. Его возмущение было тем более заметным, что никто, кроме него, не понимал в ту пору смысла ошибок и преступлений, которые совершала побеждающая Реформация. «Не существует практически ни одной секты, — писал он, — которая бы не считала других еретиками: если в одном городе или районе считают, что ты следуешь правильному пути, то в другом ты становишься вероотступником. Вот почему, если кто-то сегодня хочет выжить, то он должен придерживаться стольких же вер и религий, сколько существует городов и сект. Это можно сравнить с путешественником, который, переезжая из страны в страну, вынужден постоянно менять свои деньги, потому что деньги, имеющие хождение в одной стране, не признаются в другой». Сам же он хотел оставить за собой право выбора. «Что же касается анабаптистов, — говорил он далее, — то они вправе сами оценивать то, что они говорят или пишут о слове божием».
Но его голос был гласом вопиющего в пустыне, и он умер в бедности, окруженный лишь несколькими сторонниками. Однако в XVII в., в период борьбы между правоверными кальвинистами и ремонтран-тами или социнианцами, его произведения были переизданы в Амстердаме. Причем одна из его работ получила при переиздании характерное название Савойская свеча. Действительно, с той поры савояр Кастельон стал одной из знаковых фигур, которые определили новый путь, по которому пошел протестантизм.
Этот новый протестантизм благоприятствовал свободе сознания. Строгость догматов постепенно ослабевала, что стало особенно заметно в XVIII в., что объясняется, возможно, ослаблением давления на протестантизм со стороны католицизма, а также ослаблением мощного движения Контрреформации.
Другой причиной была внутренняя эволюция протестантизма в направлении определенной свободы сознания, что соответствовало общей атмосфере века Просвещения, где решающую роль играло развитие научной мысли. Поскольку всегда трудно четко различать причины и следствия, то нельзя с уверенностью говорить о том, способствовал ли протестантизм, вернувшийся к своим духовным истокам и свободному анализу Святого Писания, развитию Европы в сторону духовной независимости или же, напротив, эволюция протестантизма сама объяснялась общим развитием философской и научной мысли Европы. Вероятнее всего, и то и другое одинаково верно.
Нельзя отрицать того, что протестантизм, в отличие от своего соперника — католицизма, влился в общее поступательное движение этого великого либерального столетия. Но нельзя замалчивать и тот факт, что страны католической традиции, Франция например, оказались во главе этого движения.
Но, что бы там ни было, протестантизм начал эволюционировать в направлении свободного анализа, исторической критики священных книг, деистского рационализма. Он сумел достичь внутренней гармонии, что оказалось крайне важным для него: все маргинальные ответвления протестантизма, ранее подозреваемые во всех грехах (английские пуритане, немецкие и голландские анабаптисты), начали свободно развиваться. Анабаптисты процветали в Англии под именем меннонитов, затем перебрались в Америку, создали там колонию в бухте Провидения, превратившись впоследствии в одну их основных конфессий США. В конце XVII в. вновь появились те, кого называли Обществом друзей (наследники т. н. «вдохновленных» XVI в.) и кого мир узнал позднее под именем квакеров. Вместе с ними Уильям Пенн основал в 1681 г. английскую колонию в Северной Америке, получившую название Пенсильвания. В Германии получил развитие пиетизм, основанный пастором Ф. Шпенером, который действовал под покровительством будущего первого короля Пруссии Фридриха (взошел на престол в 1701 г.). Спенер известен также тем, что был одним из основателей университета в Галле (1681). Вся лютеранская Германия укрепила свои позиции к середине XVIII в. Однако ни одна ветвь протестантизма не получила такого мощного развития, как английские методисты.
Все вышесказанное подчеркивает свободное развитие протестантской мысли в направлении религиозного чувства, которое более не сдерживалось рамками никакой теологической доктрины. «Теология перестает быть тем же самым, что и религия, — писал протестантский ученый Фердинанд Бюиссон в 1914 г. — Одна должна была отмереть, чтобы позволить существовать другой».
По сути, в этом и состоит нынешнее отличие католических обществ от протестантских. Протестант все время находится наедине с Богом. Он может, если так позволено будет сказать, создать для себя собственную религию, жить с ней, оставаться в гармонии со всем миром верующих, соответствовать этому миру. Более того, оно может найти среди многих ответвлений протестантизма то, которое в наибольшей мере отвечает его внутренним потребностям. Можно даже сказать, что различным инакомыслиям часто соответствуют различные общественные слои.
В этом смысле протестантское общество не знает характерного для современного католического общества раскола между верующими и неверующими, где каждый должен выбрать для себя либо определенное подчинение своего сознания религии, либо разрыв с церковью, поскольку здесь церковь — это сообщество: ты являешься его составной частью или нет. Обязательность выбора альтернативной позиции делает открытыми духовные конфликты. Напротив, протестантское общество оказывается закрытым, когда речь идет о внутренних духовных конфликтах, хотя сами по себе они существуют. Отсюда различия в поведении и отношении к этим вопросам со стороны англосаксонцев, с одной стороны, и католической Европы — с другой.
• Гуманизм, вдохновленный революцией. Европа была и остается революционной. Вся ее история это подтверждает. Но в то же время Европа была и остается контрреволюционной.
И на этот раз для нас важны не сами революционные движения, а их влияние на последующее развитие. Это то, что мы называем гуманизмом, вдохновленным революцией. Мы признаем необычность предложенной формулировки, под которой мы понимаем человеческое содержание и идеальное «наследие» Французской революции. Другие называют это «революционной мистикой» или «революционным духом».
Подчеркнем, что речь идет именно о Французской революции, единственной — до Русской революции 1917 г. — имевшей европейское и всемирное значение.
1. Революционные движения и Революция.
Еще раз подчеркнем, что до начала Русской революции словом «Революция» с большой буквы мы будем называть Французскую революцию 1789 г., тем самым указывая на то, что это была первая, и единственная Революция. Однако ей предшествовали многие революционные движения, происходившие в бунтующей и никогда не смиряющейся Европе. Но история неохотно присваивает им название «революций».
Слово «революция», например, не подходит для обозначения многочисленных крестьянских восстаний, прокатившихся по Европе, как мы об этом уже говорили, в период XIV–XVII вв. Равным образом, когда мы говорим о различных движениях за национальное освобождение, то и в этом случае слово «революция» употребляется в особом значении, идет ли речь об освобождении швейцарских кантонов (1412), или Объединенных провинций (1648), или американских колоний Англии, т. е. будущих США (1774–1782), или испаноязычной Америки (1810–1824), либо об отделении (иногда мирном, а иногда насильственном) скандинавских стран: Швеции, Норвегии, Дании… Все эти движения представляются реакцией на современное государство, но в еще большей степени реакцией на иностранное вмешательство, чего нельзя недооценивать.
«Настоящая» революция всегда направлена против современного ей государства (это ее основная особенность), она всегда происходит внутри него и имеет своей целью самореформирование. До 1789 г. в Европе (если исключить поражение Лиги и Фронды) единственно, кто был достоин этого названия, это две английские революции: первая из них, кровавая и насильственная, происходила в 1640–1658 гг., а вторая (1688) была мирной. Но Французская революция, потрясшая основы одного из самых могущественных государств Запада, получила совсем иное звучание из-за того, что распространилась на всю Европу (с 1789 по 1815 г.), а воспоминания о ней стали для всего мира своего рода символом, который с течением времени не устаревал и с каждым новым поколением обогащался за счет их притязаний.
И сегодня ощущается мощная актуальность этого символа. Путешествуя по СССР в 1958 г., французский историк удивлялся тому, что его советские коллеги называли «Революцией» именно Французскую революцию. Тот же историк, преподавая историю в Сан-Паулу (Бразилия), вынужден был объяснять вслед за Альбером Матьезом, что так называемые «гиганты Конвента» были обыкновенными людьми. Его бразильские студенты воспринимали такой подход как святотатство, и один из них даже заявил: «Что касается нас, то мы понимаем под Французской революцией нечто большее…»
Итак, можно утверждать, что Французская революция продолжала жить во всем мире даже тогда, когда ей на смену пришла Русская революция. В сегодняшней Франции Русская революция господствует в профсоюзной и революционной среде. Это объясняется тем фактом, что она в большей мере соответствует нынешним реалиям. Но чтобы оценить тот пыл, с которым еще недавно оценивались события 1789 г., достаточно соприкоснуться с энтузиазмом, с которым воспринимались в Сорбонне лекции Альфонса Олара (ум. в 1928 г.), Альбера Матьеза (ум. в 1932 г.) и Жоржа Лефевра (ум. в 1959 г.). Даже когда отношение к Французской революции в целом враждебно, она продолжает присутствовать в политической мысли и этике европейцев, влияет на их умонастроения и поведение.
2. Всего во Франции было две, три или даже четыре революции. Французская революция, подобно современным многоступенчатым ракетам, запускалась и взрывалась многократно.
Вначале она проявила себя как «либеральная», умеренная революция, в ходе которой случались драматические эпизоды: взятие Бастилии, Большой террор. На этом этапе Революция I развивалась бурными темпами и прошла четыре ступени: дворянский бунт (Ассамблея нотаблей, 1788 г.); возмущение буржуазии, т. н. «юристов» (Генеральные штаты); затем городская революция и революция крестьянская; они и были решающими.
На своем втором по времени этапе Революция (Революция II) была насильственной и жестокой: она пришла на смену первой после объявления войны Австрии 20 апреля 1792 г. Альфонс Олар в этой связи писал: «Именно война 1792 г. изменила течение Французской революции». Это верное замечание. Последующая оккупация Нидерландов сделала конфликт неизбежным. Признаем также, что Революция, превратив Францию в современную нацию, утвердила и укрепила ее, подготовила взрыв. Сопровождаемая насилием как внутри страны, так и за ее пределами, вторая фаза Революции закончилась после падения Робеспьера 27–28 июля 1794 г. (9—10 термидора II года республиканского календаря).
Революция III, а именно третий этап Революции (хотя можно ли продолжать говорить в этом случае о революции?) продолжался с термидора до брюмера (с 28 июля 1794 г. до 9—10 ноября 1799 г.), т. е. последние месяцы Конвента и весь период существования Директории.
Четвертый этап (Революция IV) включал в себя периоды Консульства, Империи и Стадией (1799–1815).
Очевидно, что Наполеон продолжил Революцию и «заморозил» ее, взяв на себя руководство ею. Тем самым он добавил к ее колебаниям драматические колебания собственной судьбы, хрупкость установленного им незаконного режима, который должен был искать оправдание в постоянных победах, чего бы они ни стоили.
Недаром император Франц II, после сражения при Аустерлице вернувшись в Вену под аплодисменты своих благонамеренных подданных, говорил французскому послу: «Думаете ли Вы, господин Посол, что ваш Император смог бы так вернуться в Париж, потерпев столь сокрушительное поражение?»
Эта дерзость имела тот же смысл, что и восклицание французского роялиста, который был восхищен Наполеоном: «Какая жалость, что он не Бурбон!»
3. Если бы Французская революция осталась приверженной своим первым намерениям, то она протекала бы в рамках «просвещенного деспотизма».
В ходе развития Революции ее вторая фаза, сопровождавшаяся насилием, представляется как аберрация, неожиданное отклонение от курса.
Часто высказывалось мнение, что если бы Революция весной 1792 г. не стала кровавой, то ее мирный ход привел бы к тому же, чем закончилась английская революция: Революция осталась бы умеренной, о чем так мечтали некоторые французские мыслители. Вспомним Монтескье, который писал в 1721 г. в своих Персидских письмах: «Существующих законов следует касаться только дрожащей рукой». Или Руссо, который думал, что народ не сможет пережить революционных потрясений: «Как только оковы окажутся разбитыми, народ рассеется и перестанет существовать».
Революция на начальном этапе происходила именно в этом ключе: она шла по пути скорее реформ, чем собственно революции. Другой, более уверенный в себе король смог бы, возможно, удержать ее в этих рамках. Но ни советы Мирабо, ни советы Варнава не заставили Людовика XVI отказаться от своих привилегий и он продолжал оставаться заложником собственного окружения. Но нужно ли вновь возвращаться к прежней полемике?
Это был не первый случай в истории, когда разумные решения отвергались. С самого начала царствования Людовика XVI предложения «просвещенных» реформаторов не встречали понимания: отсюда отставка Тюрго в 1776 г. Схожую реакцию можно было наблюдать во всей Европе просвещенного деспотизма, где множество мыслителей полагали, что достаточно склонить на свою сторону принца или короля, который показал бы себя «философом», чтобы обеспечить правильное направление развития. Но властители века Просвещения предпочли полумеры. Даже когда Фридрих II сумел укротить свое дворянство, то его меры оказались столь умеренными, что после его смерти в 1786 г. прусское государство вновь оказалось во власти дворянской реакции.
Но если даже Фридрих II не смог довести начатое им дело до конца, то чего же было ожидать от Людовика XVI? Когда он все-таки решился прибегнуть к иностранной помощи, он развязал тем самым руки контрреволюционным силам и всей европейской реакции. Так, совершенно неожиданно для ее вождей Революция пошла по другому пути.
Это признавали даже они сами: «революционерами не рождаются, ими становятся» (Карно); «ход событий привел к результатам, о которых мы не помышляли» (Сен-Жюст). На этом новом пути, оказавшемся жестоким не только для самой Революции, но и для ее участников, она продержалась всего несколько месяцев, вплоть до падения Робеспьера, которое открыло дорогу реакции и радости выживания. «Париж вновь стал очень веселым, — говорил Мишле. — Через несколько дней после Термидора человек, который сегодня еще жив, а тогда был в десятилетнем возрасте, пошел со своими родителями в театр и, выходя из него, восторгался вереницей великолепных экипажей, которых он до того момента еще не видел. Люди, одетые в грубые куртки, спрашивали, сняв шляпы, у выходящих: «Вам карету, господин?» Ребенок не сразу понял смысл впервые услышанных им слов, а когда попросил объяснений, то ему просто сказали, что после смерти Робеспьера многое изменилось».
Тем не менее прав ли был Мишле, когда остановил повествование в своей Истории Французской революции (1853) на событиях 10 термидора? Если следовать логике, то нет: после завершения термидорской реакции Франция вернулась к мудрой Революции ее первой фазы: Директория, а затем и Консульство сохранили главные завоевания Революции. Единственно, что было отброшено, это Конвент эпохи террора.
Во всяком случае за пределами Франции никто и не думал, что Революция завершилась. Еще 12 сентября 1797 г. русский посол в Англии докладывал (по-французски) своему правительству: «В Париже произошло то, что казалось вероятным: диктаторский триумвират арестовал двух членов Директории и 64 члена обоих Советов без какого-либо юридического на то основания. Они будут отправлены на Мадагаскар. Вот она, хваленая Конституция, и вот она, хваленая французская свобода! Я предпочел бы жить в Марокко, а не в этой стране так называемой свободы и равенства». Чем была вызвана такая резкость? Тем обстоятельством, что за границей не всегда с иронией говорили о «хваленой французской свободе». Наполеон шел от победы к победе именем Революции и повсюду, где устанавливался его режим, следы его впоследствии обнаруживались в законах, обычаях, сердцах, несмотря на обиды и ненависть, вызванные оккупацией. Гёте и Гегель поддерживали Наполеона, в котором они видели, в противоположность реакционной и отсталой в социально-политическом отношении остальной Европе, «сидящую на лошади душу мира» (выражение принадлежит Гегелю).
Войны Империи как бы смоделировали французскую «гражданскую войну» по отношению ко всей Европе. В течение четверти века каждая европейская страна, которой угрожало наполеоновское нашествие, рассматривала Революцию как могучую реальную силу. Сохраняемое в сознании как сиюминутная возможность, послание
Революции, принимаемое или отвергаемое, распространялось на весь Запад, находило отклик в сердцах, направляло общественные страсти. В итоге Революция предстала перед XIX в. как Евангелие со своими красками, святыми, мучениками, уроками, упущенными, но столь реальными надеждами.
4. Завет Французской революции.
Конечно, внешне после 1815 г., Революция, как казалось, притаилась. Тем не менее она сохранилась в умах и сердцах, осталась жить в своих основных свершениях.
Реставрация не восстановила уничтоженные социальные привилегии, в частности феодальные права. Национализированные богатства не были возвращены прежним владельцам (хотя их распределение не было равномерным и зачастую они доставались богатым), и в этом смысле завоевания Революции остались в силе; такой же была судьба и принципа прав человека, гарантированного Хартией 1814 г. Когда Карл X попытался ограничить демократические завоевания сразу же последовало восстание, приведшее к власти Июльскую монархию и восстановившее трехцветный флаг. Идеология и язык Революции вновь получили широкое хождение.
В 1828 г. последователь Гракха Бабефа Буанаротти рассказывал в своей Истории заговора Равенства, называемого Заговором Бабефа о заговоре «Равных», об их планах создания «плебейской Вандеи», об их поражении и казни (сам Бабеф заколол себя кинжалом 26 марта 1797 г., чтобы избежать казни). Речь шла о «коммунистическом» движении, вдохновленном словами Руссо: «Вы погибнете, если забудете о том, что плоды принадлежат всем, а земля никому». Успех книги, как и резонанс самого события, были огромными. Сам Луи Огюст Бланки, убежденный революционер, которого никто не может заставить себя не любить, читал книгу с упоением.
Этот пример позволяет нам понять, каким образом Революции удавалось говорить с каждым новым поколением на доступном ему языке. Начиная с 1875 г., после заката Второй империи, ее символы перестали быть идеологической основой Третьей Республики и всего социалистического движения, фундаментом набирающей силы революции.
Революционный гуманизм напоминает обычно о законности применения насилия, находящегося на службе права, о равенстве, социальной справедливости, о любви к родине, о насилии, где революционер — либо действующее лицо, либо жертва, так как «выйти на улицу» означает в равной мере как пасть на ней, прокричать свой последний протест, так и победить. Но храбрость насилия — храбрость умереть или ударить другого — принимается только в том случае, когда это единственный способ изменить судьбу, сделать ее более человечной, более братской. Короче говоря, Революция — это насилие на службе у идеала. В этом у нее много схожего с контрреволюцией. Но, с точки зрения истории, ошибка последней заключается в том, что она обращает свои взоры назад, стремится к старому. Но возвращение к прошлому возможно лишь на короткое мгновение. В долгосрочной перспективе действие имеет историческую значимость и продолжение только тогда, когда идет в том же направлении, что и историческое развитие, когда их скорости совпадают, а не тогда, когда делается напрасная попытка затормозить ход истории.
В любом случае правомерно удивляться тому, что Революция 1789 г. служила факелом для крупных движений рабочих масс вплоть до XX в. Произошло это по ряду причин. Прежде всего потому, что в своих первоначальных намерениях, а также в своих результатах она оставалась «осторожной» революцией. Затем ее героическая летопись, полная чудес и полубожеств, «гигантов», частично стерлась, будучи демистифицированной объективной историей. Как ни странно, этому более всего способствовали историки левого толка, стремившиеся оправдать свой революционный пыл документальными свидетельствами. В итоге Революция потеряла многих своих «святых». Но в то же время завет революции стал восприниматься гораздо четче.
На деле, такой пересмотр реабилитировал период Террора, так как он акцентировал смысл страданий (страданий жертв и страданий палачей) и подчеркивал трагичность ситуации, что помогало оправдать этот Террор. В результате «организатор победы» Карно или Дантон отошли на второй план, уступив место сначала Неподкупному (прозвище Робеспьера), а затем Гракху Бабефу (позднему герою). Именно их язык дошел до нашего времени, язык силы, «язык предвосхищения». Всеобщее избирательное право, отделение церкви от государства, Вантозский декрет (декрет шестого месяца республиканского календаря), предусматривавший некоторое перераспределение богатств, — все эти эфемерные завоевания второго этапа Революции, от которых отказались после Термидора, были не чем иным, как предвосхищением, так как понадобилось еще много времени, чтобы они дошли до нас и стали нашим достоянием.
Во всяком случае именно благодаря им революционный гуманизм 1789 г. оказался столь живучим. Колебания, определенная осторожность европейского социализма, особенно заметная в полемике с коммунизмом, который создал другой идеал, другую форму революции, критика Жоресом марксистских идей после подписания (1905) соглашения с Жюлем Гедом, которое создало социалистическое единство «под покровительством Коммунистического манифеста», — все это признаки определенной левой идеологии, которая отказалась отождествлять свою революцию с революцией Маркса, а затем и с революцией Советов. Недаром в начале своей Социалистической истории Французской революции Жорес указывал, что «она будет одновременно материалистической с Марксом и мистической с Мишле», т. е. верной «революционной мистике» (Мишле), живому наследию Французской революции. Западная цивилизация во Франции и за ее пределами «отделилась», освободилась от идеалов и наследия 1789 г. поздно и неполностью.
Научная мысль в Европе до XVIII в. — это детство современной науки: как бы преднаука (так же можно говорить о пред-промышленности до наступления эпохи индустриальной революции).
Мы не будем здесь пытаться ни резюмировать развитие науки, ни определять границу, отделяющую преднауку от современной науки. Проблема не в том, как, проблема в том, почему произошло развитие научного знания исключительно в рамках западной цивилизации. Повторим чеканную формулировку химика и синолога Джозефа Нидхема, который сказал: «Европа создала не лишь бы какую науку, но мировую науку». Создала она ее почти что самостоятельно.
Вместе с тем зададимся вопросом: почему развитие науки не произошло в рамках других, более ранних цивилизаций, почему оно не произошло в рамках ислама, например?
• Всякий научный подход вырисовывается в рамках общего объяснения мира. Ни прогресс, ни умозаключения, ни плодотворная гипотеза невозможны вне всеобщей системы референций, в которой можно определить свое место, где можно ориентироваться. Чередование систем объяснений мира предоставляет наилучшую основу научного развития.
История наук (и науки в целом), если посмотреть на нее со стороны, представляет собой очень медленный переход от одного общего рационального объяснения к другому общему объяснению, при этом каждое из этих объяснений принимает форму теории, вбирающей в себя все научные объяснения на данный период времени. Определенная теория существует до тех пор, пока соответствующие ее объяснения остаются в силе, а затем новые научные знания опровергают данную теорию. Тогда возникает необходимость в разработке новой теории, которая становится новой точкой отсчета.
Начиная с XIII в. и до наших дней западная наука знавала только три общих объяснения мира, три системы мироздания: систему Аристотеля, ставшую фактом научной жизни Запада с XIII в. и представляющую собой наследие прошлого; систему Декарта и Ньютона, ставшую основой классической науки и представлявшую собой (за исключением заимствований из Архимеда) оригинальное творение Запада; теорию относительности Эйнштейна, появившуюся в 1905 г. и ставшую провозвестницей современной науки.
Система Аристотеля — это очень древнее наследие, оставшееся от школы перипатетиков (IV в. до н. э.). Оно стало известно Западу со значительным опозданием, благодаря переводам в Толедо комментариев Аверроэса. В Париже оно произвело настоящую революцию. В 1215 г. программы Парижского университета были полностью изменены: формальная логика пришла на смену изучению латинской литературы, прежде всего латинских поэтов. «Философия проникает повсюду, разрушает все». Множатся переводы Аристотеля, возникает огромная масса комментариев к ним. Вследствие этого вспыхивает полемика между древними авторами и современными. В одной из поэм той эпохи, появившейся примерно в 1250 г., философ говорит поэту: «Я посвящаю себя знанию, тогда как ты предпочитаешь детские вещи — прозу, ритмы, метры. Зачем они нужны?.. Ты знаешь грамматику, но не знаком с Наукой и Логикой. Зачем же ты надуваешься от важности, если ты невежда?»
Система мира, предложенная Аристотелем, царила в Европе вплоть до XVII–XVIII вв., ее не смогли поколебать ни открытия Коперника, ни открытия Кеплера и Галилея.
«Разумеется, космофизика Аристотеля полностью себя изжила. Тем не менее это физика, т. е. разработанная теория, хотя и не подкрепленная математическими расчетами. Это ни словесное продолжение здравого смысла, ни детская фантазия, но полноценная теория, т. е. учение, которое, хотя и исходит из здравого смысла, но строго и последовательно упорядочивает его» (Александр Койре). Конечно, Аристотель возводит в аксиому понятие единства мироздания, «космоса». Но разве Эйнштейн поступал иначе? Когда Поль Валери спрашивает у него: «А что мне докажет, что существует единство в природе?», он отвечает: «Это догмат» (Поль Валери, Идефикс. С. 141). И тогда он говорит: «Я и помыслить не мог, что Бог играет в кости с космосом».
Аристотелевское единство мира представляет собой «порядок»: каждое тело находит свое место в природе и должно, следовательно, оставаться в вечном покое. Таков покой Земли в центре Космоса и его чередующихся сфер. Однако через Космос проходит серия движений: естественных движений (движение тела, падающего на землю; движение легкого тела, пламени или дыма, уходящего в небо; круговое движение звезд или небесных сфер) и принудительных движений, неестественных по своей природе, которые заставляют тело двигаться: это когда тело тянут или толкают или, наоборот, заставляют его остановиться подобно тому, как останавливают мотор. Здесь есть только одно исключение, причем немаловажное: брошенное тело, снаряд, движение которого не является естественным и в то же время не вызвано прилагаемой силой (тело не толкают и не тянут). Этот снаряд перемещается в турбулентной среде воздуха, через который он проходит. Этот ответ спасает, обеспечивает действенность данной системы, но все атаки против нее направлены на это слабое место.
Критические замечания всегда касаются вечно дискутируемого вопроса: a quo moveantur projecta[14]? Действительно, этот вопрос ставит целый ряд проблем (инерция или ускорение падения тяжелых тел), которые задавали себе уже первые парижские «номиналисты» в XIV в.: Оккам, Буридан, Оресм. Этот последний, являясь математическим гением, признавал принцип закона инерции, пропорциональную зависимость скорости от времени падения тел… Но он опередил свою эпоху.
Научная борьба, приведшая к вытеснению системы Аристотеля физикой и классической наукой (система Ньютона), была долгой и полной перипетий.
Этот качественный «скачок» стал результатом деятельности выдающихся умов, связанных друг с другом: наука становится интернациональной, она выходит за рамки политических или лингвистических барьеров, заполняет собой все пространство Запада. Вне всякого сомнения, научному прогрессу способствовали как экономический подъем XVI в., так и распространение в ту пору достижений греческой науки, ставшее возможным благодаря изобретению книгопечатания. Работы Архимеда, например, стали известны на Западе относительно поздно, в последние годы XVI в. Вклад греческой науки трудно переоценить: путем исчисления бесконечно малых она предлагала (задумаемся о расчете пи) плодотворное понятие предела.
Подчеркнем еще раз: научный прогресс был медленным. В математических науках, например, пять основных достижений (в такой последовательности их определил один из историков науки) последовали одно за другим через большие промежутки времени: аналитическая геометрия Ферма (1629) и Декарта (1637); высшая математика Ферма (1630–1665); комбинаторный анализ (1654); динамика Галилея (1591–1612) и Ньютона (1666–1684); всемирное тяготение Ньютона (1666 и 1684–1687).
Прогресс наблюдался не только в математических науках. В астрономии, например, унаследованная от Птолемея геоцентрическая система (хотя и у греков бытовала одно время идея гелиоцентрической системы) медленно уступила место научным воззрениям Коперника (1473–1543) и Кеплера (1571–1630).
Крупным событием стало появление новой системы мира: абстрактная, геометризированная вселенная Декарта и еще в большей степени Ньютона, где все держится на законе всемирного тяготения (1687).
Эта система пережила все научные революции XIX в. вплоть до недавнего появления теории относительности Эйнштейна, которая дала новое объяснение мироздания. Те, кто учился до 1939 г., еще сохраняют в памяти ясные рамки ньютоновской вселенной.
• Декарт, этот «свободный человек».
Первенство в открытии этой геометризированной или механизированной Вселенной не принадлежит в действительности ни одному из ученых, которых мы цитировали или еще будем цитировать. Однако, не впадая в национализм, отметим выдающуюся роль Рене Декарта (1596–1650).
Для него одного раскроем скобки. Его биографам трудно: он отличался большой скромностью, сдерживаемой чувствительностью. После 1628 г., если не считать нескольких путешествий на родину, он жил за пределами Франции, по большей части в Голландии. Умер в Стокгольме, где был гостем шведской королевы Кристины. В Амстердаме, где провел долгие годы жизни, ему нравилось то, что он мог «неузнанным» затеряться в толпе.
Восстановить его мысль, определить вехи ее эволюции так же трудно, как воссоздать его полную тайн жизнь.
Рассуждение о методе (1637), по нашему мнению, упрощает эту задачу. Последующие поколения акцентировали внимание на его категоричных правилах, но Рассуждение представляет собой предисловие к трем его работам: Диоптрика, Метеоры, знаменитая Геометрия; не следует отделять их друг от друга. К тому же Размышление представляет собой в некотором роде упрощенную версию Правил, которые были опубликованы только после смерти автора. Есть мнение, что Правила для руководства ума были составлены в первоначальном варианте в 1629 г., а затем дополнены в 1637 г., найдя отражение в Рассуждения о методе. Так это или нет, или четыре предписания метода были составлены зимой 1619–1620 гг., и в этом случае Правила представляют собой их последующую, усложненную и расширенную версию. Правда состоит в том, что стиль изложения идей в обеих книгах разный. Так, строгая и точная Геометрия отличается от более богатых и изобретательных математических идей, нашедших отражение в Письмах Декарта, где они как бы стимулируются, подогреваются «вызовами его противников».
Но колебания самого автора ничего не меняют в значении им созданного. Это первая систематическая критика знания, героическая борьба с интеллектуальным или метафизическим обманом, с заблуждениями «поэтической интуиции».
В чисто научном плане, рассмотрим прежде всего его открытия в области геометрии, где ему удалось, по его собственному замечанию, в наибольшей мере применить собственный метод анализа (не будем ничего говорить о его работах в области физики и оптики, где он не был революционером).
Декарт освободился, хотя и не без труда, от «геометрического реализма» древних греков. Его математические воззрения основаны на чистой абстракции. Обойдя своих предшественников, в особенности Вьета, которого знал лично и Кавальери, которого напрасно избегал, он сделал «огромный шаг в развитии теории уравнений. Для того чтобы двинуться дальше, пришлось ждать Галуа».
Тот факт, что картезианская математика не доступна сегодня пониманию любого начинающего математика, не должен преуменьшать значение открытия сделанного Декартом.
Историк Люсьен Февр прав, когда говорит, что его разум противостоял всему тому, что нес с собой XVI в.: басням и неточным знаниям, предлогической мысли, качественной физике. Он противостоял «рационалистам» Возрождения, которые видели «в природе только шкатулку чудес или побуждение к мечтаниям».
• Поворотные годы, 1780–1820, ставят последнюю проблему: преодоление порога на пути к действительно современной науке.
Каким бы не были величие XVIII в., это еще не был период расцвета современной науки, с характерным для нее языком, методами и позициями.
В увидевшей свет в 1935 г. книге Формирование научного сознания Гастон Башляр постарался перечислить все затруднения и неловкие шаги науки, которая пыталась — не без труда — выйти за пределы здравого смысла и определенной предлогической ментальности. Предложенный психоанализ научного знания века Просвещения содержит в себе, разумеется, только ошибки, нелепости, глупости тогдашней науки. Но, может быть, такого рода глупости являются вечными спутниками находящегося на марше научного знания? Быть может, завтрашняя наука сможет сказать то же самое и о нашем времени?
Что было наибольшим препятствием развитию науки в XVIII в.? Быть может, таким препятствием было четкое разделение науки на независящие друг от друга дисциплины, одни из которых находились в стадии бурного подъема (математика, химия, термодинамика, геология, экономика, хотя была ли эта последняя дисциплина в то время настоящей наукой?), а другие оставались в стадии «вялотекущего» развития или просто стагнации (медицина, биология…). Различным научным дисциплинам недоставало связей друг с другом; плохо использовались математические методы; связь с техникой была эпизодической.
Все эти трудности преодолевались медленно. Во Франции новая эпоха в развитии науки наступила только в 1820–1826 гг., когда Академия наук собрала в своих стенах «самое большое собрание блестящих ученых за всю свою историю: Ампер, Лаплас, Лежандр, Био, Пуансо, Коши…» (Луи де Бройль). Схожая картина наблюдалась во всей Европе.
Каковы же причины, способствовавшие резкому подъему научного знания в условиях рассматриваемой цивилизации именно в данный период?
Этому можно дать очевидное материалистическое объяснение. Беспрецедентный экономический рост в XVIII в. затронул весь тогдашний мир, и Европа стала его центром. Расцвет материальной культуры и техники увеличил запросы, одновременно усилив противоречия. Чтобы соответствовать новым условиям, понадобилось развивать сотрудничество. Двигателем новых процессов являлась индустриализация, о чем пойдет речь в следующей главе книги. Рост науки и промышленное развитие стали двумя характерными особенностями Запада. Они дополняли друг друга, были неразрывно связаны между собой. Именно об этом так любил говорить Джозеф Нидэм, которого мы выше уже цитировали. В Китае наука (скорее преднаука) стала развиваться гораздо раньше, чем на Западе. Но она не смогла получить решающего импульса для последующего развития из-за отсутствия экономического подъема, который произошел на Западе, и необходимой «капиталистической» среды, которая одна только и обеспечила бурный научный рост. Необходимость его ощущалась, впрочем, гораздо раньше, еще в период подъема средневековых торговых городов, особенно начиная с XVI в.
Весь материальный и духовный потенциал Европы способствовал росту науки, ставшей плодом развития цивилизации, которая осознала свои возможности и свою ответственность.
Европа сумела решить одну из основных, поставленных перед ней историческим развитием задач: она осуществила индустриальную революцию, которая распространилась и продолжает распространяться на весь остальной мир. Этот замечательный технический прорыв есть ее творение, причем в масштабах истории цивилизаций относительно недавнее, поскольку едва насчитывает два столетия.
До той поры, в плане материальном, Европа представляла собой слаборазвитый регион, если сравнивать ее не с тогдашним окружающим ее миром, а с тем, чем она стала позднее.
Вопросы ставятся так: каким образом ей удалось преодолеть порог индустриализации? Каким образом ее собственная цивилизация отреагировала на последствия индустриализации?
Именно эти вопросы необходимо поставить в самом начале.
Они не потеряли своей актуальности и сегодня.
1. Ответ на них требует предварительных объяснений относительно положения в Европе в предшествующий индустриализации период. И в наши дни характерный для доиндустриальной эпохи экономический уклад существует во многих районах мира, которые стремятся его преодолеть.
2. Индустриальная революция — это сложное явление. Ни в одной стране она не происходила сразу: отдельные сектора хозяйства еще долгое время оставались неразвитыми. Даже в такой передовой стране, как Англия, промышленность отдельных районов (производство шерсти и шерстяных изделий в Йоркшире или скобяных изделий в окрестностях Бирмингема) оставалась отсталой вплоть до середины XIX в. Схожее неравенство в развитии промышленных отраслей можно и по сию пору увидеть в Южной Америке — оно в принципе характерно для всех стран, идущих по пути индустриализации.
3. Пример Европы показывает, что с самого начала промышленного развития перед обществом встают серьезные социальные проблемы. Страны, вступающие на путь индустриализации, должны пересмотреть свои социальные структуры, если они хотят избежать идеологических и революционных потрясений, которые до сих пор заставляют страдать Европу.
Всего насчитывается четыре классические промышленные революции, которые чередуются и наслаиваются одна на другую: революция, ставшая результатом изображения паровой машины; революция, вызванная открытием электричества; революция, связанная с появлением двигателя внутреннего сгорания; революция, обусловленная возникновением атомной энергетики.
Наша проблема состоит в том, чтобы увидеть — и, если можно, в деталях — начало процесса чередования этих революций. Это означает обратиться к опыту передовой в данном смысле Англии, к периоду ее истории, ограниченному 1780–1890 гг. Почему Англия стала пионером? В каких условиях это произошло? Каким в индустриальном смысле было общее положение в Европе накануне 1780 г.?
• Само слово «индустрия» (промышленность), взятое в контексте европейской истории до XVIII, а еще лучше до XIX в., рискует ввести в заблуждение. Правильнее было бы говорить о прединдустрии.
Действительно, начиная с XII в., когда произошла «первая промышленная революция» (имеется в виду появление на европейском пространстве водяных и ветряных мельниц), и вплоть до рассматриваемого периода никаких крупных технических новшеств не появлялось. Еще в XVIII в. предпромышленность Европы не располагала никакими другими источниками энергии и энергетическими ресурсами: мощность водяной мельницы составляет примерно 5 л.с.; мощность ветряной мельницы даже в таких «продуваемых» странах, как Голландия, редко превышает 10 л.с., (работа ее зависит от погоды). В отсутствие значительных энергетических ресурсов и мощных машин индустриальная деятельность (несмотря на множество имевшихся мелких, хотя и талантливых, изобретений) была обречена на застой (в лучшем случае на незначительное развитие). В этих условиях хозяйственная жизнь оставалась архаичной и, в свою очередь, сдерживала рост промышленности: плохие урожаи, плохой и дорогостоящий транспорт, неразвитые рынки, при избыточности рабочей силы.
Индустрии в нашем современном понимании тогда практически не существовало. Местного ремесленного производства было достаточно для удовлетворения основных потребностей населения. И только в некоторых отраслях имелись предприятия, обслуживающие более широкий рынок или выпускающие предметы роскоши. Во Франции такими предприятиями были т. н. «королевские» мануфактуры, возникшие в XVII в. Вообще текстильная отрасль занимала тогда передовые позиции, и именно с ее модернизации началась в Англии промышленная революция.
Текстильная промышленность позволяла в большей степени, чем другие отрасли, концентрировать производство, которое, впрочем, оставалось на традиционно ремесленном уровне. В XVI и XVII вв., а в текстильных городах Италии и Фландрии начиная с XIII в., по инициативе богатых торговцев в городах возникали довольно крупные текстильные мастерские, магазины, надомные производства (мастер и помогавшие ему один-два подмастерья); позднее эти производства вышли за городские границы, и для надомных работ стали использовать живущих поблизости.
В документе, датируемом XVI в., говорится о торговцах Сеговии (Кастилия), которые обогатились за счет «простынного» производства: «они выступали в качестве отцов семейств, которые содержали в своем доме или за его пределами большое количество работников (иногда 200–300 человек), изготавливавших разнообразные простыни тонкой выделки».
В 1700 г. в г. Лаваль и его окрестностях в производстве полотна было задействовано 5000 рабочих (20 000, если считать и семьи), «самый богатый из которых имел добра не более чем на 100 ливров». Рядом с ними трудились ремесленники-ткачи, закупавшие нити у торговцев лубяным волокном, «которых называли язвами, поскольку они питались соками ткачей». Над ними стояли 30 торговцев-оптовиков, которые и были подлинными организаторами этой индустрии: они отбеливали полотно и отправляли его за пределы города.
Эти торговцы-предприниматели типологически представляют собой то, что история называет торговым, или коммерческим капитализмом: они поставляли сырье, платили за работу, складировали товар и продавали, зачастую даже в другие страны, где на вырученные деньги закупались другие товары, приносящие прибыль.
Учитывая весьма медленные скорости транспорта того времени, каждая из таких перевозок туда и обратно занимала много времени. Например, в XV в. шерсть, промытая в Испании, отправленная для дальнейшей обработки во Флоренцию, затем вывезенная в виде дорого сукна в египетскую Александрию и обмененная там же на восточные товары, которые затем продавались в той же Флоренции или любом другом городе Европы, совершала тем самым полный торговый оборот за три года, а то и больше. Иными словами, торговая операция, приносящая прибыль, требовала долгого времени, что приводило к замораживанию значительного капитала и риску. В этих условиях торговец-предприниматель, который мог довести операцию до конца благодаря имеющемуся у него капиталу (впрочем, чаще всего он заключал соглашение с другими торговцами, чтобы минимизировать риски), имел право диктовать свои условия, являясь хозяином положения. Он брал на себя риск, но он же и получал прибыль.
• Мануфактура: это слово, долгое время не имевшее точного значения, довольно точно обозначает концентрацию рабочих в одном здании (или в помещениях, близко расположенных друг от друга), за работой который присматривают мастера.
В XVIII в. мануфактуры получили широкое распространение. В них уже имело место некоторое разделение труда. Статья в Энциклопедии (1761) отдавала в этом приоритет лионским шелковым мануфактурам, поскольку в них работало множество рабочих (в целом в Лионе насчитывалось 30 000 работников шелковых мануфактур): «один рабочий делает и может всю жизнь делать одну-единственную операцию, другой рабочий — другую; из этого следует, что каждый работает быстро и умело».
Тем не менее такая организация труда встречалась пока редко. Накануне промышленной революции разбросанное ремесленное производство продолжало занимать господствующее положение.
• Прединдустриальная Европа располагала, таким образом, и капиталами, и предпринимателями; она уже начала учитывать требования рынка, причем не только внутреннего, но и международного; в ее распоряжении к тому времени находилась такая рабочая сила, которой предприниматели могли пользоваться.
Однако, как мы это видим в слаборазвитых странах нашего времени, экономика Европы той поры была плохо организована. В частности, аграрный сектор не позволял в полной мере обеспечить хозяйственный подъем и пожать его плоды. Рынок был слабо развитым, конкуренция — жесткой, чреватой смертельными опасностями. При малейшем кризисе все грозило кончиться крахом. Банкротства торговцев и «промышленников» были частым явлением. Так, торговый путеводитель середины XVIII в. предупреждал об опасностях «моды» на мануфактуры: «Мы видим в наших провинциях развалины бывших мануфактур и каждый год можем наблюдать, как одни разрушаются, а другие строятся только для того, чтобы вскоре последовать примеру первых».
Прединдустрия могла существовать только за счет низкой заработной платы работников. Как только в том или ином регионе экономическое положение налаживалось, что приводило к росту заработной платы и улучшению положения наемных работников, как тут же наступало «протрезвление»: промышленность в лучшем случае клонилась к упадку, не выдерживая конкуренции извне. Так произошло в Венеции в XVII в., в Голландии в XVIII в.
В 1777 г. интендант Пикардии констатировал: сегодня, чтобы выжить, наемным работникам нужно платить вдвое больше того, что они получают, и тем не менее они получают столько же, сколько получали пятьдесят лет тому назад, когда продукты питания стоили вполовину дешевле; они могут себе сегодня позволить лишь половину от того, что им необходимо.
• Все может измениться и меняется только с внедрением технических новшеств. Однако с самого начала отметим, что сами по себе новшества не могут что-либо решить. Пример Англии доказывает это.
В Англии технические нововведения затронули две ключевые отрасли: текстильную и угольную. В дальнейшем они достигли и других отраслей хозяйства.
Английские рудники, в частности оловянные рудники Корнуолла, эксплуатировались уже давно и ушли глубоко под землю, постоянно испытывая на себе негативное воздействие подземных вод. Это далеко не новая проблема, о которой упоминал в своем трактате О горном деле и металлургии Георг Агрикола в XVI в. Однако возможностей гидравлических колес, используемых для откачки воды (в некотором роде прототипы помпы), оказывалось недостаточно.
Необходимость в мощных насосах привела в конечном счете к тому, что в 1712–1718 гг. здесь появились громоздкие, тяжелые и очень дорогостоящие пароатмосферные машины для откачки воды Ньюкомена. Занимаясь починкой одной из таких машин, шотландец Джеймс Уатт, работавший в университете в Глазго задумал создать собственную паровую машину, которая была бы проще и эффективнее, что и произошло в 1776 г. Можно сказать, что пар использовался еще до Уатта: с начала XVIII в. он приводил в движение машины, которые применялись гораздо чаще, чем мы сейчас думаем (это доказано недавними исследованиями). Во Франции некоторые из таких машин работали уже в 1750 г., в частности, в угольных шахтах Анзена. Но настоящий прорыв произошел в 1770 г. (первая самоходная повозка, пароход Беньо и Жоффруа).
До середины XIX в. (до появления железных дорог) текстильная промышленность оставалась ведущей отраслью: за ней следовали промышленные предприятия по производству предметов первой необходимости и предметов роскоши.
Согласно Максу Веберу, темпы развития текстильной промышленности определяли все материальное прошлое Запада: сначала это была эпоха льна (Карл Великий носил полотняную одежду); затем эпоха шерсти; вслед за тем эпоха хлопка, которую лучше бы назвать эпохой бешеной популярности хлопка в XVIII в. Именно в «хлопковый» период появились первые фабрики в прямом значении этого слова. Находясь в тесной зависимости от состояния торговли с Индией, Африкой, Америкой (там выращивание хлопка обеспечивалось использованием труда черных рабов), хлопок получил распространение прежде всего в крупных колониальных портах или в их окрестностях (Ливерпуль, Глазго). Развитию производства тканей из хлопка способствовали как рост этих городов, так и накопленные в них капиталы. Нет ничего удивительного в том, что связанные с хлопком отрасли промышленности стимулировали технические усовершенствования.
Появились новые машины, каждая из которых получала свое собственное название вроде самолетного челнока для ручного ткацкого станка Джона Кея (1733). Во Франции вершиной технических достижений в этой области стало изобретение Жаккаром механизма ткацкого станка для выработки крупноузорчатых тканей (1804–1808).
Отсюда первое объяснение: экономический подъем стимулировал рост той или иной отрасли промышленности, становящейся передовой; технические новшества возникали в ответ на запрос промышленности. Все происходило эмпирическим путем, спонтанно.
• В свою очередь техника давала импульс науке, которая оказывалась на высоте. Гомо сапиенс соединился с гомо фабером[15]; отныне они шли вместе.
В XVIII в. развитие науки стало очевидным. Однако в целом речь шла о науке фундаментальной, теоретической, не приспособленной к ремесленной технике, которая ничего от нее и не требовала.
В конце XVIII в. ситуация изменилась. Отныне промышленность стала обращать свои требования непосредственно к науке, как бы «через голову» собственно техники.
Так, Джеймс Уатт (1736–1819) не был только ремесленником — он обладал характерным для ученого мышлением, был и инженером и химиком. Джозеф Блэк (шотландец, род. в Бордо в 1728 г., ум. в Эдинбурге в 1799 г.) был настоящим ученым, профессором кафедры химии в Эдинбургском университете, автором известных работ о щелочах; именно он, открыл существование скрытых теплот парообразования, которое легло в основу построенной Уаттом паровой машины.
Подобного рода поддержка со стороны науки способствовала развитию зарождающейся индустрии. Другой пример — отбеливание полотна. Старый способ (растяжка на лугу и поливка кусков ткани, окунание их сначала в различные щелочные, а затем в легкие кислотные растворы) требовал больших площадей и длительного времени, иногда до шести месяцев. Для развивающейся отрасли это было неприемлемо, тем более что используемый слабый кислотный раствор нельзя было произвести в промышленных условиях. Тогда стали использовать разбавленную серную кислоту. Понадобилось производить ее в больших количествах: для ученого Джеймса Уатта, врача, бывшего студента Лейденского университета, это стало поводом применения его знаний. Открытие хлора в 1774 г. шведом Карлом Шееле, его использование французом Бертолле для отбеливания полотна, разработка в Англии промышленного способа отбеливания тканей — все это примеры выхода научных знаний на международный уровень.
Другой пример сотрудничества между наукой и техникой — это Мэтью Боултон (1728–1809). Этот промышленник происходил из семьи скромного достатка (т. е. его можно назвать нуворишем), имел практичный и в то же время творческий склад ума, финансировал работы Дж. Уатта; он сам был ученым, страстно увлекающимся химией. Рядом с ним оказался не только Уатт, но и математик и врач Уильям Смолл, поэт и врач Эразм Дарвин (дед великого Дарвина), а также многие другие. Промышленная Англия становилась страной науки с такими научными центрами, — подчеркнем это, — как Бирмингем и Манчестер. Лондон, остававшийся столицей торгового капитализма, долгое время был как бы в стороне от научной жизни и превратился в научный центр не ранее 1820 г. Это знаменательный факт, он доказывает, что именно промышленный подъем стоял у истоков развития науки.
Но достаточно ли этого объяснения? Тогда как понять, почему во Франции, где прикладная наука — вспомним о таких выдающихся ученых химиках, как П.Ж. Маке (1718–1784) или Клод Луи Бертолле (1748–1822), — опережала даже английскую, прогресс промышленности происходил гораздо медленнее? Это можно объяснить тем, что промышленная революция имела и другие причины: экономические прежде всего, а также социальные.
Общее объяснение — одновременно экономическое и социальное — кажется нам наилучшим.
Еще до начала промышленной революции Англии удалось достичь политического равновесия благодаря произошедшей здесь «буржуазной» революции (Славная революция) 1688–1689 гг. В стране были созданы предпосылки для развития капиталистического строя (основание Английского банка, 1694 г.), и национальная экономика смогла воспользоваться капиталовложениями, которые осуществлялись в общих интересах (дороги, каналы: в XVIII в. наблюдался «бум строительства каналов»).
Английская революция шла в направлении общего экономического подъема XVIII в., затронувшего весь мир.
Но была бы она возможна без заметного демографического роста, наблюдавшегося в Англии XVIII в. (порядка 64 %)? Рост населения происходил в ту эпоху во всем мире (не только в Европе, но и в Китае), но он был неравномерно распределен по странам: во Франции, например, он составлял порядка 35 %. В результате Англия получила в свое распоряжение избыточную и дешевую рабочую силу.
Нельзя, наконец, не сказать об огромной роли преобразований в английском сельском хозяйстве (огораживания общинных земель, научные методы), которые положили конец традиционной нехватке продовольственных товаров.
Английская промышленная революция произошла в два этапа: сначала в производстве хлопчатобумажной продукции (1780–1830), а затем в металлургической промышленности. Второй этап был предопределен строительством железных дорог, что стало возможным благодаря денежным средствам, полученным в результате первой — «хлопковой» — революции. Именно второй этап оказался решающим, но путь для него был открыт первым. Вот почему именно к хлопковой индустрии нужно вернуться, если мы хотим дать оценку первому промышленному подъему.
Мода на хлопковые изделия охватила всю тогдашнюю Европу, включая и Англию. Страна долгое время ввозила хлопчатобумажную пряжу и ткани из хлопка (индийские ткани), которыми она снабжала европейские, и не только европейские рынки. Успехи в торговле этим товаром побудили английских промышленников комировать эти ткани. Широко используя технические достижения, хлопчатобумажная промышленность продолжала развиваться, прежде всего из-за огромного спроса на эти ткани на африканском побережье (раб назывался здесь «штука» — «штука из Индии», поскольку за одного раба давали штуку ткани при обмене); затем на бразильском рынке (англичане монополизировали его в 1808 г.) и двумя годами позже на рынках испаноговорящей Южной Америки. Позднее произведенные в Англии ткани начали конкурировать с местными тканями на рынках самой Индии, что привело к разрушению ее ткацкой промышленности. Изделия из хлопка из Англии проникли также на рынки Средиземноморья. В период 1820–1860 гг. продажа британских тканей в мире продолжала увеличиваться. Если в 1720 г. английские фабрики потребляли хлопка на 2 миллиона фунтов, то в 1850 г. уже на 366 миллионов!
Это имело многочисленные последствия. Вслед за изделиями из хлопка на мировые рынки начали проникать и другие английские товары. Англия стала вытеснять другие страны с мировых рынков. Проникновению английских товаров способствовала агрессивная торгово-промышленная экспансия.
Ограничить влияние Англии на мировых рынках не было никакой возможности, поскольку подъем производства сопровождался здесь невероятным падением себестоимости производимых товаров (в период с 1800 по 1850 г. стоимость хлопчатобумажных тканей упала с 550 фунтов до 100, в то время как цена на зерно, например, а также на большинство продовольственных товаров уменьшилась лишь на треть).
Заработная плата оставалась примерно на том же уровне, но ее размер уже в гораздо в меньшей степени влиял на себестоимость продукции, поскольку технические усовершенствования значительно снизили долю человеческого труда в себестоимости товаров. Поэтому нужно ли удивляться счастливому влиянию этого первого массового производства на жизнь народных масс? Прочитайте, что пишет Мишле о Франции в связи с хлопковым кризисом 1842 г.
Развитие металлургической промышленности произошло гораздо позже. Эта отрасль производства, во всяком случае вплоть до XIX в., зависела исключительно от войны. «Производство чугуна в XVIII в. идентифицировалось с производством пушек», — писал один англичанин в 1831 г., но пушки в Англии устанавливались почти исключительно на кораблях, поскольку страна редко вела сухопутные войны. В XVIII в. Англия производила меньше металла, чем Франция или Россия, зачастую импортируя его из Швеции или той же России. Такое выдающее техническое открытие, как литье с использованием кокса, сделанное еще в XVII в., использовалось крайне мало. Долгое время при производстве чугуна продолжал использоваться древесный уголь.
Строительство железных дорог (1830–1840), которое требовало много железа, чугуна, стали, все изменило. Англия начала строить железные дороги не только у себя в стране, но и в заморских колониях. Кроме того, появление пароходов с металлическим корпусом превратило судостроение в огромную металлургическую отрасль. Только тогда хлопок перестал быть ключевой отраслью экономической жизни Великобритании.
В других европейских и неевропейских странах индустриализация проходила в разное время и в разных контекстах. Однако в целом она протекала схожим образом, хотя общества, экономики и даже цивилизации были различными. Каждая промышленная революция воспроизводила примерно ту же единообразную, довольно простую «модель», как любят говорить экономисты, хотя и в других масштабах, соответствующих конкретной экономической реальности.
• Три этапа: таково мнение, сформулированное в 1952 г. американским экономистом Уолтом Ростоу. Это мнение можно оспорить, но оно существенно упрощает дело.
1. «Взлет» (take off).
Вначале — это основной момент — был «взлет». Подобно самолету, внезапно отрывающемуся от взлетной полосы, растущая экономика отрывается от предшествующего промышленного этапа, который как бы «приковывал» ее к земле. Такой взлет происходит вначале в одном секторе, от силы в двух: таким сектором была хлопчатобумажная промышленность в Великобритании и Новой Англии (характерная особенность «американского» промышленного подъема); строительство железных дорог во Франции, Германии, Канаде, России, США; деревообработка и железные рудники в Швеции… Именно здесь начинается быстрый подъем и происходит модернизация. Темпы роста и техническая модернизация — вот что отличает этот подъем от предшествующего промышленного роста, которому никогда не удавалось ни достичь подобной взрывной мощи, ни продолжаться столь долгое время. Развивающаяся столь быстро отрасль увеличивает производство, технически усовершенствуется, организует свой собственный рынок сбыта, а затем способствует общему подъему экономики.
Затем эта ключевая отрасль, эта движущая сила стабилизируется: она достигает своего верхнего предела. Аккумулированные здесь запасы перетекают в соседнюю отрасль, которая, в свою очередь, модернизируется и достигает наивысшей точки развития.
2. Процесс развития расширяется от сектора к сектору, и экономика в целом достигает своей индустриальной зрелости.
В Западной Европе после «взлета» железных дорог (т. е. подъема металлургии, угледобывающей промышленности — тяжелой индустрии в целом) последовал подъем в сталелитейной промышленности, судостроении, химической промышленности, электротехнике и станкостроении. В России та же эволюция произошла гораздо позднее. В Швеции основную роль играли целлюлозобумажная промышленность, деревообработка и металлургия. В целом можно сказать, что западный мир достиг своей индустриальной зрелости в первые годы XX в. Англия, проделавшая тот же путь еще в 1850-е годы, оказалась в результате в равном положении со своими партнерами.
Таким образом, различные национальные экономики, находящиеся в относительно уравновешенном состоянии, достигшие определенного уровня изобилия, оказываются в ситуации, когда промышленная экспансия перестает быть основной целью развития. В каком направлении двигаться дальше, куда продолжать вкладывать высвобождающиеся средства? Оказавшись перед выбором (отныне появилась возможность такого выбора), индустриальные общества поступают по-разному. От их ответа зависит их нынешняя и будущая история. Нетрудно догадаться, что выбор каждое общество делает в зависимости от особенностей своей цивилизации, при этом безразлично, является ли мотивация сознательной или нет.
3. Время выбора. Речь идет о выборе стиля жизни для всего общества.
Или сконцентрировать усилия на социальном обеспечении, благополучии, всеобщем досуге и уделить максимум внимания социальному законодательству; или посчитать, что это благополучие может быть достигнуто только за счет массового потребления (товары, предметы роскоши в этом случае производятся таким образом, чтобы они были доступны подавляющему большинству населения); или использовать возможности страны, общества для проведения такой международной политики (впрочем, эти попытки чаще всего оказываются тщетными), которая бы обеспечила могущество в мировом масштабе.
К 1900 г. США как государство достигло зрелости: тогда было решено продемонстрировать свое могущество, развязав войну с Испанией в 1898 г. за влияние на Кубе и на Филиппинах. Это был осознанный жест, если вспомнить слова Теодора Рузвельта, который писал, что США «нуждались в войне», что стране необходимо «подумать о чем-то другом, нежели только о материальном благе». Через несколько лет были сделаны первые робкие и эфемерные попытки осуществить прогрессивную социальную политику Но после окончания Первой мировой войны США окончательно приняли решение сконцентрировать усилия на создании общества массового потребления: автомобильный, строительный бум, производство всякого рода технических новинок для домашнего комфорта…
В Западной Европе время выбора настало позднее из-за двух мировых войн и необходимости восстановления народного хозяйства после военной разрухи. Создание общества массового потребления началось здесь после 1950 г., но процесс сдерживался политикой правительств и социалистической традицией. Во Франции, например, был принят целый ряд социальных законов, в частности о бесплатном образовании и медицинском обслуживании населения в рамках «социального обеспечения». В итоге замедлилось развитие целых отраслей хозяйства, что было вызвано как стечением обстоятельств, так и опасениями из-за возможного отказа от традиционных привычек. Например, революция в сельском хозяйстве на американский манер столкнулась на европейском континенте с целым рядом препятствий. Хорошо известны трудности в сельском хозяйстве СССР; ситуация продолжает оставаться непростой в Италии и Франции, которые находятся в данный момент на полпути к модернизации в аграрном секторе.
К тому же отдельные регионы развиваются неравномерно. Подобно американскому Югу, который и после 1900 г. отставал в развитии, обширные районы Европы демонстрируют те же признаки: Юго-Запад и Запад Франции, Юг Италии, Иберийский полуостров, за исключением промышленных центров Барселоны и Бильбао, социалистические республики в целом (за исключением СССР, Чехословакии и Германской Демократической Республики), часть Балканского полуострова, Турция…
Короче говоря, по-прежнему существует разделение на две Европы, о котором еще в 1929 г. один журналист говорил так: одна часть Европы — это двуколка, а другая — паровая повозка.
Этому можно привести тысячи примеров, но остановимся на одном: на дорогах в окрестностях Кракова чаще можно увидеть не автомобили, а телеги, груженные дровами, и стада гусей, что напоминает картину, характерную для XV в. Но здесь же можно увидеть промышленные установки Новой Гуты, этого города металлургов, построенного в Польше при социализме. Такой контраст все еще характерен для сегодняшней жизни Европы.
• Кредит, финансовый капитализм и государственный капитализм: революция кредита сопровождала индустриальную революцию и в полной мере воспользовалась успехами последней.
Капитализм, а точнее некий капитализм, существовал всегда, даже во времена древнего Вавилона, в котором имелись свои банкиры, торговцы, продающие и покупающие товары в дальних странах, а также необходимые инструменты кредита: переводные и простые векселя, чеки… В этом смысле история капитализма идет со времен «от Хаммурапи до Рокфеллера».
Но даже в XVI–XVII вв. кредит в Европе был развит слабо. В XVIII в. он получил большое развитие, поскольку этого требовали торговля с Индией (индийские торговые компании) и Китаем (развитие Кантона), а также зарождающийся международный капитализм, представленный в крупнейших торговых центрах Европы. В ту эпоху, однако, настоящие финансисты еще не занимались ни торговлей, ни промышленностью: они манипулировали деньгами, находились на службе у различных государств.
Индустриализация привела к быстрому развитию банковской и финансовой деятельности. Это развитие было столь мощным, что финансовый капитализм сначала вместе с промышленным, а затем и самостоятельно забрал в свои руки все рычаги экономической деятельности.
Во Франции и Англии господство финансового капитала стало заметным после 1860 г. Старые и новые банки умножали свои представительства, специализировались (кредитные учреждения, депозитные и деловые банки). Чтобы проследить за модернизацией банковского дела, достаточно проанализировать пример французского банка Лионский Кредит, основанного в 1863 г.; в США столь же интересна история банкирского дома Моргана, о котором мы еще будем говорить; типична и история возникновения международной сети банков Ротшильдов. Банки повсюду создавали широкую сеть клиентов, «использовали средства вкладчиков», привлекали «спящие, бедные вклады», иногда даже совсем незначительные. Началась «погоня за акциями». В сети банкиров попадали самые разнообразные промышленные предприятия, железные дороги, судоходные компании. Финансовый капитализм быстро становился международным. Что касается Франции, то ее банки погнались за казавшимися «легкими» иностранными деньгами, что оказалось опасным делом, пример чему русские займы… Тем не менее еще вчера иностранные займы являлись важным источником доходов для французской экономики, поскольку благоприятный расчетный баланс уравновешивал дефицитный торговый баланс. Иностранные займы способствовали также техническому переоснащению большой части Европы после 1850 г. и Нового Света.
Сегодня, как кажется, эпоха расцвета финансового капитализма завершилась, несмотря на исключения, которые лишь подтверждают общее правило, и несмотря на все происходящие по этому вопросу споры. Конечно, такой коммерческий банк, как Парижско-Нидерландский, и по сию пору остается первостепенным финансовым учреждением, а Лондон, Париж, Франкфурт, Амстердам, Брюссель и Цюрих по-прежнему являются финансовыми центрами международного значения. Но наступает время государственного капитализма.
Благодаря «национализированным» секторам «управляемой» экономики государство стало играть большую роль как в промышленности, так и в банковском деле. Усиливающееся налогообложение, распространение почтовых чеков, сберегательных касс, казначейских билетов (используем в этом случае французскую терминологию) предоставили в распоряжение государства огромные денежные средства. Государство стало распорядителем капиталовложении в средства производства. Именно от них и зависит экономическая политика, любая эффективная социальная политика, будущее в конечном счете.
Если говорить о Франции с ее умеренными темпами роста, то даже для их обеспечения требуется инвестировать значительную часть национального дохода. Инвестиции, стимулируя экономические операции, увеличивают их отдачу. Государство все больше и больше вынуждено заниматься вопросами планирования экономики, что позволяет определять ее развитие и предвидеть последствия согласованных усилий государственного, частного и смешанного секторов хозяйства. Знаменитые пятилетки Советской России породили последователей во всем мире. В 1962 г. сам президент Кеннеди сообщил о пятилетнем плане развития американской торговой политики! Принятие во Франции четырехлетнего плана развития (1961) еще вчера вызывало ожесточенную полемику. План стал в некотором роде испытанием национального сознания и одновременно экономическим итогом. Цель его состоит в том, чтобы придать импульс развитию тем регионам страны, которые еще не достаточно развиты (т. н. «политика вовлечения в развитие»).
• Ретроспективно во всем этом нельзя ни преуменьшать, ни преувеличивать движущую роль колониализма. Это не он поместил Европу в первый ряд регионов мира, но он, быть может, способствовал сохранению ее в этом ряду.
Под словом «колониализм», которое само по себе требует пояснения, мы понимаем всю европейскую экспансию начиная по меньшей мере с 1492 г.
Безусловно, эта экспансия оказалась благоприятной для Европы. Она предоставила в ее распоряжение новые пространства, куда она могла посылать излишек своей рабочей силы, богатые цивилизации, ресурсы которых можно было эксплуатировать, чем она не преминула воспользоваться. Начиная с XVI в., основными вехами такой эксплуатации были приток американских «сокровищ» (золотые и серебряные слитки); вторжение в Индию после победы при Плесси (23 июня 1757 г.), открывшей англичанам дорогу в Бенгалию; насильственный захват китайского рынка после «опиумной войны» (1840–1842); раздел Африки в Берлине в 1885 г.
Для Европы это означало оживление торговой деятельности вначале для жителей Иберийского полуострова и Нидерландов, затем для англичан, а в целом — определенное усиление капиталистических тенденций, что способствовало индустриализации. Европа получила много избыточных ресурсов от этих далеких земель.
Эти избыточные ресурсы сыграли свою роль. Одержавшая за морями победы Англия не случайно получила выгоду от первого промышленного «взлета». Однако, по нашему мнению, индустриальная революция, в целом усилившая Европу и повысившая ее престиж, необязательно определяла затем масштабы колониального фактора. Так, промышленный подъем Франции не зависел от ее присутствия в Сенегале, от ее прихода в Алжир (1830), Кохинхину (1858–1867), Тонкин и Аннам (1883).
Совсем иначе следовало бы оценивать колониализм, если смотреть на него под углом гуманности или морали. В этом случае все гораздо сложнее, ответственность и вина разделяются. Вчерашний колониализм имеет свои позитивные и негативные моменты, причем как с той, так и с другой стороны. Одно мы знаем наверняка: история такого колониализма — это прошлая история, и она уже завершена.
В заслугу Западу нужно поставить то, что он искал эффективные ответы на многочисленные, непростые социальные и человеческие вопросы, поставленные индустриализацией. Если бы не предшествующие злоупотребления в использовании этого понятия, то можно было бы сказать, что Запад создал социальный гуманизм.
Поиски адекватного ответа на вызовы индустриализации продолжались в течение XIX в., о котором можно сказать, что это был грустный, полный драматических событий и гениальный век. Грустный, если думать об уродливости повседневной жизни в нем; драматический, если помнить о череде потрясавших его восстаний и войн; гениальный, если иметь в виду научно-технический и даже социальный (хотя и в меньшей степени) прогресс, ознаменовавший данное столетие.
Сегодня, по прошествии XIX в., мы пожинаем плоды его свершений: спокойное, допускающее улучшения социальное законодательство пытается обеспечить лучшую долю все большему числу людей и тем предотвратить революционные потрясения.
Добиться социальных завоеваний оказалось нелегко, но сделать это было необходимо. По сути это была тяжелая битва, в которой можно выделить три фазы (речь идет о Западе, а о русском и советском опыте мы будем говорить отдельно):
а) революционная и идеологическая фаза — фаза социальных реформаторов, пророков (если воспользоваться определением, которое им дали их многочисленные враги). Она продолжалась с 1815 до 1871 г., т. е. с момента падения Наполеона I до Парижской Коммуны. Самым бурным в этой фазе был 1848 г. — год революций;
б) фаза организованной рабочей борьбы (рабочие профсоюзы и партии). Начавшись еще задолго до трагической весны 1871 г., она длилась до 1914 г.
в) политическая или лучше государственная фаза. Государство после 1919 г., а точнее с 1929 г. взяло в свои руки осуществление социальных программ, которые оно успешно продолжило с 1945— 1950-х годов вплоть до нашего времени, чему способствовал общий рост материального благосостояния.
Эта схема предполагает, что социальные требования, выдвигавшиеся в процессе индустриализации, часто меняли тон и смысл в зависимости от колебаний материальной жизни: пылкие в периоды экономических спадов (1817–1851; 1873–1896; 1929–1939); более умеренные в периоды экономических подъемов (1851–1873; с 1945 г. и до наших дней). Говоря о Германии, один историк так сказал о колебаниях социальных требований: «В 1830 г. в Германии слово «пролетариат» было еще не известно, а в 1955 г. его уже едва знали».
• С 1815 до 1848 и 1871 г. это широкомасштабные движение идей, глубокого анализа, пророчеств свидетельствовало в целом о смещении идеологического интереса, свойственного политике, к социальной сфере.
Государство перестало быть мишенью выдвигаемых требований, и они стали обращаться к обществу: речь шла о том, чтобы понять его, излечить от социальных язв, улучшить.
Новая программа потребовала нового языка. С появлением таких слов, как индустриальный, индустриальное общество, пролетариату массы, социализм, социалист, социалистический, капиталистический, капиталист, капитализм, коммунистический, коммунист, коммунизм, заново формулировалась революционная идеология.
Первенство в образовании слова индустриальный (образованного от существительного «индустрия») принадлежит графу Сен-Симону; ему же, безусловно, принадлежит и авторство понятия индустриальное общество, которое широко использовали Огюст Конт, Герберт Спенсер и др. В понимании О. Конта, индустриальное общество пришло на смену военному обществу. Если последнему была свойственна воинственность, то индустриальное общество должно было бы быть более мирным. Спенсер, со своей стороны, не дал подтверждения такой оценки, в чем оказался прав. В 1828 г. слово пролетариат нашло свое место в словаре Академии. Слово масса в единственном и особенно множественном числе стало ключевым словом, «терминологическим симптомом эволюции, значение которого стало окончательно понятно в царствование Луи Филиппа». В 1828 г. Ламартин заявил: «Я инстинктивно чувствую массы, вот в чем мое единственное политическое преимущество». Луи Наполеон Бонапарт писал в своем Распространении пауперизма[16] (1844): «Сегодня господство каст закончилось, править можно только с массами».
Когда говорили о массах, имели в виду прежде всего городские, рабочие, бедные и эксплуатируемые массы. Отсюда возникла идея о том, что основной характеристикой эпохи было противостояние классов, которое Маркс назвал «борьбой классов». Борьба классов — это древний феномен, который наблюдался во всех материально развитых обществах прошлого. Но нельзя отрицать того факта, что в XIX в. это явление усилилось, стало осознанным.
Слова социализм, социалист и социалистический стали популярными в 1830-х годах. То же можно сказать и о слове коммунизм, который подразумевал не совсем ясное экономическое и социальное равенство. Луи Огюст Бланки, этот «генерал революционных масс», писал, что «коммунизм — это защита индивидуума». Слово капитализм появилось сначала у Луи Бланка (Организация труда, 1848–1850), затем у Прудона (1857) и в словаре Ларусса (1867), но настоящая мода на него пришла в начале XX в. Слово капиталист более живое. В 1843 г. Ламартин восклицал: «Кто узнает Революцию в наших руках? Вместо свободного труда и свободной индустрии Франция продана капиталистам!» Другие новообразованные слова не получили такого распространения: имеются в виду слова буржуазизм и соллектизм.
Однако, воспоминания о 1789 г. не утратили своего значения. Якобинцы, Террор, Общественное спасение — все эти слова и связанные с ними воспоминания продолжали будоражить умы, они использовались как примеры или пугала. Для большинства реформаторов слово «Революция» оставалось магическим, сохраняло созидающую силу. В 1871 г., во времена Коммуны, Рауль Риго заявлял: «Мы не создаем законность, мы делаем Революцию».
• Разработка «философии масс» (от Сен-Симона до Маркса) завершилась в основном к 1848 г. Сам термин «философия масс» принадлежит Максиму Леруа и подразумевает идеологические доктрины, вдохновленные проблемами масс.
В феврале 1848 г. вышел в свет Коммунистический Манифест Карла Маркса и Фридриха Энгельса, остающийся и по сей день библией коммунистического будущего.
Внимательно следуя длинному списку реформаторов первой половины XIX в., мы можем составить таблицу во времени и пространстве. Она хорошо отражает главенствующую роль трех крупных регионов, сталкивающихся с проблемами индустриализации: Англия, Франция, Германия…
Она показывает основополагающий вклад Франции (к этой проблеме мы вернемся чуть позже) в разработку данных идей. Наконец, она подчеркивает приоритет графа Сен-Симона. Это был особый человек, немного безумный, но, безусловно, гениальный, и именно он стоял у истоков всех социальных, социалистических и несоциалистических идеологий, прежде всего французской социологии (Георг Гурвич). Его влияние заметно даже в трудах другого гиганта мысли — Карла Маркса, который, впрочем, был намного более крупной фигурой: будучи еще совсем молодым, Маркс познакомился с трудами Сен-Симона и впоследствии черпал в них множество идей и аргументов.
Если исключить прародителя, т. е. Сен-Симона, то социальные реформаторы могут быть сгруппированы по трем возрастным категориям: родившиеся в три последних десятилетия XVIII в. (Оуэн, 1771; Фурье, 1772; Кабе, 1788; Конт, 1798); те, кто родился в первое десятилетие XIX в. (Прудон, Консидеран, Луи Блан); неоднородное поколение Маркса (1818), Энгельса (1820) и Лассаля (1825). Завершает список группа немецких деятелей. Принято говорить, что гибель на дуэли Лассаля (1864) привела к исчезновению единственного человека масштаба Карла Маркса, который мог бы потягаться с ним в известности. Но гораздо разумнее связывать известность последнего с мощью созданного им Капитала (1867).
Мы не будем рассматривать этих «философов масс» поодиночке. Все они анализировали «общество в становлении» (эта красивая формулировка принадлежит Сен-Симону). Предложенный ими анализ — это способы лечения, терапевтические средства. Сен-Симон и его ученики (Анфантен, Шевалье, которые сделали себе состояния во времена Второй империи) считали, что нужно обратить внимание на организацию производства. Они полагали, что Французская революция, которую они, впрочем, не любили, «умерла» потому, что не сумела организовать свою экономику. Фурье, который также ненавидел Французскую революцию, считал, что нужно уделять особое внимание организации потребления.
Барбес и Бланк, Луи Блан и Прудон оставались верны принципам 1789 г.; первые два были скорее людьми действия, а два других думали, что необходимо «дополнять и улучшать принципы». В. Консидеран, со своей стороны, отвергал их, хотя и не так резко, как это делал его учитель Фурье.
За исключением Маркса, о котором мы скажем ниже, наиболее оригинальным из этих мыслителей был Прудон, приверженный свободе до такой степени, что проповедовал анархию в противовес ценностям государства и христианства; искавший социальную диалектику, которая могла бы способствовать постижению живого общества, создавая на наших глазах его противоречия. Именно эти противоречия необходимо решить, чтобы воздействовать на социальные механизмы, которые эти противоречия порождают. Все это научные рассуждения, далекие от религиозных или чисто идеологических. Они противоречат духу основателей фаланстеров (Оуэн, Кабе, Фурье), а также духу революционеров и Маркса.
• Первенство французской мысли в этих областях, очевидное в первой половине XIX в., составляет проблему.
Безусловно, Франция была родиной Революции с большой буквы, Великой революции. Она была также страной, где разразились революции 1830 и 1848 гг., и даже в 1871 г., оставшись одна и оказавшись побежденной иностранным врагом, она сумела разжечь революционный костер Парижской Коммуны.
Но при всей ее оригинальности, Франция как страна социалистических идей является лишь одной из нескольких стран, столкнувшихся с последствиями индустриализации. Как и за рубежом, реформистская и революционная мысль была здесь уделом прежде всего интеллектуалов, в массе своей выходцев из привилегированных социальных слоев населения. Как и в других странах, эти идеи обрели силу и стали жизненными только тогда, когда они проникли в рабочую среду, стали проверяться действием. Но мысль здесь «заработала» раньше, была более бурной, чем в других странах, хотя сам процесс индустриализации начался в стране позднее, чем в Англии (французский «взлет» наблюдался между 1830–1860 гг.).
Это так, но сама теория «взлета» слишком упрощает происходившие процессы. Она указывает момент (час X), когда индустриальное развитие резко идет вверх. Но так ли уж четко можно определить этот момент? Верить в это — значит недооценивать весь предыдущий — инкубационный — период. Во Франции, в период между 1815–1851 гг., довольно высокие годовые темпы промышленного роста (2,5 %) были определены только в недавних исследованиях. Эти темпы роста оказались достаточными для стимулирования городского развития, наблюдавшегося с XVIII в., для трансформации старого общественного уклада, а также для того, чтобы придать стране, пережившей потрясения Революции и последовавших за ней войн, вид разрушающегося здания, который так поражал современников.
Быстрый рост городов сам по себе вызывал резкое ухудшение условий жизни в них. У всех внимательных наблюдателей — от Бальзака до Виктора Гюго — складывалось именно такое впечатление. Нищета, нищенство, разбой, мелкая преступность, бездомные дети, эпидемии, общий рост преступлений — все эти негативные явления усиливались по мере скапливания наемных работников в узком пространстве, ограниченном городскими стенами. Приток сельских жителей в крупные города не прекращался. В 1847 г. Мишле отмечал, что «крестьянина все восхищает в городе, он хочет получить от него как можно больше, он желает остаться в городе, если это возможно… Как только человек уезжает из деревни, он больше не хочет туда возвращаться». В Орлеане, например, в 1830 г., году смуты, в помощи нуждались 12 500 неимущих жителей из общего числа горожан в 40 000 человек, т. е. один из трех. В Лилле в этот же год данная пропорция составляла 1 к 2,21.
Создается впечатление, что городское общество в этот период испытывало шок от развития промышленности: с одной стороны, это развитие было привлекательным для горожанина, с другой — ему не удавалось вывести городское общество из прежнего состояния, не удавалось даже обеспечить жителей городов всем необходимым для жизни. Впрочем, эта нищета городов той поры была, быть может, ничем не хуже, чем нищета тогдашней деревни. Но в городах особо тревожным было зрелище бедственного положения жертв индустрии, которая, предоставляя людям работу, была равнодушна к условиям их существования.
Итак, как только индустриализация сделала начальные шаги в городах, у первых «идеологов» оказалось перед глазами общество, сравнимое разве что с обществом сегодняшних слаборазвитых стран.
Но начиная с 1851 г., в период экономического подъема и расцвета Второй империи (1852–1870), положение рабочих улучшилось.
• От организации трудящихся до системы социального обеспечения.
О том, чтобы рассматривать здесь этот многосторонний и важнейший вопрос, не может быть и речи.
Можно ли вообще это сделать? Для этого нужно было бы рассматривать одновременно социалистические идеи (в их развитии, в их взаимных противоречиях и совпадениях) и деятельность рабочих организаций, выдвигаемые ими требования, которые нужно анализировать в рамках системы труда и трудовых отношений, повседневной жизни трудового населения. Каким образом социалистические идеи проникли в рабочие массы, были взяты ими на вооружение?
На этот вопрос тем более трудно ответить, что зачастую — и пример Англии служит тому доказательством — рабочая среда организовывалась самостоятельно, постепенно, исходя из реальных условий, вне прямого воздействия на нее идеологических учений и активной, предполагающей применение насилия политики.
Если первый период был периодом социальных теоретиков, второй — периодом профсоюзных объединений, третий — периодом политических рабочих партий, то последний — четвертый — период стал периодом государственного вмешательства в социальную сферу: государство либо говорит нет требованиям рабочих (или делает им уступки не по своей воле, а апеллируя к государственной мудрости, что почти одно и то же), либо оно не только следует за требованиями, но предвосхищает их, т. е. заранее ликвидирует причины недовольства.
При анализе развития социальных идей и движений особое внимание должно уделяться четырем отличным друг от друга действующим силам: теоретикам различных направлений; профсоюзным деятелям самой разной ориентации; политикам — выходцам из рабочей среды; представителям государства.
Эволюция социальной сферы затронула всю Европу, она прошла повсюду примерно те же этапы, во всяком случае в трех основных европейских странах — Англии, Франции и Германии, а также в близких им Нидерландах, Бельгии, скандинавских странах, Швейцарии. За пределами этих привилегированных стран отставание в социальной области заметно еще и сегодня.
В данной работе нас интересует социальное развитие передовых европейских стран. Обратим внимание на несколько этапов этого развития.
До 1871 г.
В Англии тред-юнионы (профсоюзы) в массе своей начали создаваться с 1858–1867 гг. С момента создания они начали выступать за отмену т. н. закона «О хозяевах и слугах». Первый конгресс тред-юнионов прошел в 1866 г. Профсоюзы той поры объединяли только квалифицированных работников.
Во Франции в тот период не было ничего позитивного, за исключением закона о профессиональных союзах, который разрешил проведение забастовок, не имеющих противозаконного характера. В 1865 г. в Париже открылось представительство (бюро) Французской секции Интернационала (первое было создано в Лондоне в 1864 г.), а в 1868 г. другое бюро открылось в Лионе. Вторая империя в этом смысле была одновременно «прогрессивной и сковывающей»: она улучшала положение рабочих масс, но одновременно ограничивала свободы трудящихся.
В Германии наблюдалась схожая картина: ситуация прояснялась медленно. Лассаль создал в 1862 г. в Лондоне Allgemeiner Deutscher Arbeiter Verein (Всеобщий германский рабочий союз). Через семь лет на съезде в Эйзенбахе была образована Социал-демократическая рабочая партия марксистской ориентации.
До 1914 г.
К этому времени был достигнут гигантский прогресс.
В Англии основанная Гайндманом в 1881 г. Демократическая федерация начала пропагандировать «социалистические» идеи в рабочей среде, до того времени с недоверием относившейся к политике. Одновременно с началом политизации трудящихся профсоюзное движение (начиная с 1884 г.) начало охват наиболее обездоленных категорий рабочего класса: неквалифицированных рабочих. Однако историческая забастовка лондонских докеров произошла только десять лет спустя. В 1893 г. возникла Независимая лейбористская партия (Independent Labour Party); через пять лет — Всеобщая федерация профсоюзов. Успехи лейбористов на выборах привели к появлению «радикального» правительства в 1907 г. Был принят целый ряд социальных законов. Наметились контуры новой, современной Англии.
Во Франции проходили схожие процессы: в 1877 г. Жюль Гед основал первую социалистическую газету Равенство, а еще через два года — Французскую Рабочую партию. Закон 1884 г. официально признал профсоюзы. С 1887 г. начали появляться Биржи труда. В 1890 г. впервые был отмечен Первомай, ставший праздником Труда. В 1893 г. социалист Жан Жорес впервые был избран депетатом Национального Собрания страны. В 1895 г. была основана Всеобщая конфедерация труда. В 1901 г. были созданы две социалистические партии: партия Жюля Геда (Социалистическая партия Франции) и партия Жореса (Французская социалистическая партия). В 1904 г. увидела свет газета Юманите. В 1906 г. существовавшие до этого времени две социалистических партии слились в одну — Объединенную социалистическую партию.
В Германии социалистов преследовал Бисмарк («исключительный закон» 1878 г.). Начиная с 1883 г. так называемый государственный социализм начал принимать меры социальной направленности. После отставки Бисмарка вновь появились профсоюзы, объединив ими более миллиона членов. Они добились и большого политического успеха: 3 млн голосов на выборах 1907 г. и 4,245 млн голосов на выборах 1912 г.
В этих условиях, не преувеличивая значение Второго Интернационала после 1901 г., оправданным кажется утверждение, что накануне 1914 г. Запад был не только накануне войны, но и накануне социализма. Социализм близко подошел к завоеванию власти, к модернизации Европы (если бы это тогда случилось, то современная Европа могла бы быть более передовой, чем ныне). За несколько дней, за несколько часов война разрушила эти надежды.
Огромной ошибкой европейского социализма той поры было то, что он не сумел остановить разгоравшийся конфликт. Это понимают даже те историки, которые благожелательно относятся к социализму и которые хотели бы знать, кто же в действительности несет ответственность за «кардинальный поворот» в рабочей политике. Двадцать седьмого июля 1914 г. в Брюсселе состоялась встреча секретарей французской Всеобщей конфедерации труда Жуо и Димулена и секретаря немецкого национального профцентра К. Легиена. Была ли эта встреча случайной беседой в кафе, где собеседники просто обменялись мнениями и выразили свое сожаление происходящим? Этого мы не знаем, как не знаем подоплеки последних демаршей Жана Жореса, которые он предпринял в день своей смерти (Жорес был убит 31 июля 1914 г.).
Сегодняшняя Европа, во всяком случае ее приверженная социализму часть, создавалась медленно, поэтапно, посредством побед на выборах, законов, благодаря созданию сначала во Франции (1945–1946 гг.), а затем и в Англии системы социального обеспечения. Общий рынок, принимая решение о расширении европейской шестерки, также признал равенство государств в том, что касается их обязанности брать на себя социальные расходы.
Историк гуманистической мысли Франко Симоне недавно предостерег нас от буквального понимания европейского единства: по его мнению, это лишь романтическая иллюзия. Сказать, что он прав и одновременно не прав, — означает выразить одной фразой следующую мысль: Европа — это единство и в то же время разнообразие. Как нам кажется при зрелом размышлении, эта мысль объективно правильна.
Предыдущие главы показали, что Европа имеет общую судьбу, предопределенную господствующей в ней религией, ее рационалистическим мышлением, эволюцией науки и техники, склонностью к революциям и социальному равенству, выдающимися достижениями. Тем не менее нетрудно выйти за пределы этой «гармонии» и обнаружить имеющиеся здесь подспудные национальные различия. Их множество, они сильны и необходимы. Они существуют и внутри одной нации: между Бретанью и Эльзасом, Югом и Севером Франции; между южной Италией и Пьемонтом; между Баварией и Пруссией; между Шотландией и Англией; между Фландрией и Валлонией; между Каталонией, Астурией и Андалусией. Однако эти различия обычно не используются в качестве аргументов, чтобы отрицать национальное единство стран.
Вместе с тем национальные особенности отдельных стран не могут служить и делу отрицания общеевропейской реальности. Каждое государство всегда стремилось создать собственный культурный мир, и такая научная дисциплина, как «психология народов», с удовольствием занималась анализом различных национальных цивилизаций. Великолепные труды Эли Фора и графа Кейзерлинга в этом смысле могут служить примером ошибочных оценок. Об этих книгах можно сказать, что их авторы слишком пристально вглядывались в отдельные мозаичные плитки, хотя, если посмотреть на них издалека, то можно увидеть не отдельные фрагменты, а общий рисунок. Почему всегда нужно делать выбор между общим и частным? И то и другое верно, и они друг друга не исключают.
Под блестящими составляющими мы понимаем согласие, гармонию, которые в плане культуры, вкусов и разума придают европейской цивилизации братский, почти однообразный вид: создается впечатление, что вся цивилизация озарена одним и тем же светом.
Означает ли это, что все европейские нации имеет одну и ту же культуру? Конечно, нет. Но всякое движение, возникшее в какой-то точке пространства, имеет тенденцию охватить все пространство разом. Мы говорим: тенденцию, и не более. То или иное достижение культуры может столкнуться с неприятием в той или иной части Европы, или наоборот, как это часто случалось, выйти за пределы континента, перестать быть сугубо «европейским» достижением, чтобы превратиться в «общемировое». И тем не менее в целом части европейского культурного пространства связаны между собой и выступают как единое целое в глазах остального мира.
• Искусство в его разнообразии и единстве: в Европе всякая форма искусства выходит за рамки региона, где она возникла, идет ли речь о Каталонии (вероятно, именно здесь возникло романское искусство), об Иль-де-Франс, о Ломбардии, Флоренции эпохи Кватроченто, Венеции Тициана или о Париже периода импрессионистов.
Так исторически сложилось, что каждая строящаяся в Европе крепость, каждый княжеский дворец, собор притягивали к себе художников (в смысле — деятелей искусства) со всего континента. В качестве примера возьмем Дижон, столицу герцогов Бургундских и Клауса Слютера[17] в XV в. Одних только путешествий итальянских художников эпохи Ренессанса достаточно для того, чтобы понять, как достижения художественной школы, возникавшей в одном городе, становились достоянием художественной школы другого города. Фреску, которую начинал создавать один художник, мог закончить другой; в строительстве того или иного собора могли принять участие поочередно множество разных архитекторов. Так, церковь Санта Мария дель Фьоре во Флоренции строилась по одним архитектурным чертежам, а ее купол был воздвигнут благодаря стараниям и смелости Брунеллески.
Свою роль играли требования роскоши, каприз государя или богатого торговца: без этого трудно понять, как достижения искусства получали столь быстрое распространение в эпоху, когда средства сообщения были еще медленными и не столь доступными, как сегодня. В XV, XVI вв. итальянские мастера (те самые, кого Франциск I приглашал к своему двору) были учителями всей остальной Европы. В XVIII в. их заменили французские мастера, носители классического искусства, которых можно было увидеть даже в далекой России… Сколько появилось тогда в Европе Версалей, сколько было создано французских парков!
Европа всегда знавала приливы художественной моды, вариации которой медленно достигали расцвета и также медленно уступали место другим. Достижения искусства известны всем: романское искусство, готическое искусство, искусство барокко, классическое искусство…
Поражает хронологическая глубина каждой художественной эпохи. Так, готическое искусство господствовало на протяжении почти трех веков, хотя в южной части континента оно не распространилось южнее Бургоса и Милана, поскольку настоящее Средиземноморье не относилось к нему благосклонно. Напротив, еще в начале XVI в. Венеция оставалась городом готической архитектуры, хотя и на свой оригинальный манер. К 1550 г. Париж также оставался готическим. Архитектура Возрождения встречалась довольно редко: строящийся Лувр, ныне исчезнувший Мадридский дворец, Фонтенбло, где работал Приматис и куда приехал умирать Леонардо да Винчи. С начала XVI вв. все большую популярность приобрел стиль барокко, возникший одновременно в Риме и Испании и являвшийся продуктом Контрреформации (об этом говорит его прежнее название — искусство иезуитов). Отметим, что этот стиль «захватил» и протестантскую Европу. Он также получил большую популярность на востоке континента: в Вене, в Праге и Польше.
В XVIII в. быстрое развитие получила национальная французская архитектура. Чтобы понять урбанизацию, которая в значительной мере изменила облик наших городов (Бордо, Тур), нужно посмотреть на архитектурный облик Ленинграда (Санкт-Петербурга), построенного на пустом месте, где отсутствовали какие-либо постройки, могущие стеснить свободу архитекторов. Он остается, безусловно, самым красивым городом XVIII в., в высшей степени выражающим наше понимание перспективы и городского ансамбля.
Поразмышляем теперь немного о живописи и музыке, которые также являются частью общеевропейского культурного наследия.
Сложно в нескольких словах рассказать об истории музыкальных инструментов и технических достижений в музыке, которыми в Европе были отмечены последовательно сменявшиеся эпохи. Вначале это были музыкальные инструменты, пришедшие к нам со времен античности — от флейты до арфы, затем к ним добавились орган, клавесин, скрипка, которая популярностью своей обязана итальянским виртуозам (хотя смычок в его нынешнем виде появился только в XVIII в. благодаря французу), фортепьяно и т. д.
Чередование музыкальных форм связано, конечно же, с развитием музыкальных инструментов. В Средние века пение с аккомпанементом или без него было господствующей формой музыки. Полифония, возникшая в IX в., использовала орган для сопровождения литургического пения в его низких октавах. В XIV–XV вв. возникло Новое искусство флорентийцев — многоголосное пение, в котором музыкальные инструменты участвовали наравне с голосами. Это «новое искусство» достигло совершенства в музыке а капелла Палестрины (1525–1594).
Но постепенно вокальная музыка уступала место инструментальной, что стало особенно заметным после появления смычковых инструментов. Речь шла о зарождении концертной музыки, камерной музыки, написанной для небольшого числа инструментов, например квартета. Вначале под камерной музыкой подразумевали светскую, придворную музыку, которую противопоставляли музыке церковной. Такие музыканты, как Энрико Радеска или Карло Фарина, были «камерными» (придворными) музыкантами. Камерная музыка — это был прежде всего диалог, искусство особого рода разговора. Колыбелью этой музыки стала Италия с ее кончерти Гроссии: сначала группы инструментов говорят между собой, затем один инструмент дает ответ всему оркестру (Корелли, 1653–1713, был первым музыкантом, исполнявшим сольные партии, но подлинным мэтром всегда считался Вивальди, 1678–1741). Германия отдавала предпочтение сонате (два инструмента, а иногда один). Во Франции была популярна сюита, в которой гибко сочетались различные танцевальные движения.
Появление симфонии означало возникновение крупной оркестровой музыкальной формы, крупной не только из-за числа исполнявших ее музыкальных инструментов и используемых музыкальных средств, но и из-за числа слушателей. В XVIII в. Стамиц начал представлять форму сонаты как симфонию. В следующем веке, в эпоху романтизма, музыка эволюционировала в направлении увеличения оркестра, усиления роли солиста, совершенствования виртуозности исполнения (Паганини, Лист).
Особо следует выделить итальянскую оперу, родившуюся во Флоренции в конце XVI в. Она получила распространение не только в Италии, но и в Германии и во всей Европе (Моцарт, Гендель, Глюк создавали вначале итальянские оперы); позднее появилась так называемая немецкая опера.
Что касается живописи, то ее эволюция — хотя в этом случае более уместно говорить о революции — захватила всю Европу: даже когда течения в живописи противоречат друг другу, то эти противоречия остаются едиными для всей Европы. В истории европейской живописи было, по всей видимости, две крупнейшие революции: итальянская революция эпохи Возрождения, когда живописное пространство стало пространством геометрическим, что произошло задолго до открытий Галилея и Декарта, которые «геометризировали» мир: вторая революция произошла во Франции в конце XIX в. и затронула саму субстанцию живописи. Она привела к возникновению кубизма и абстрактной живописи. Когда мы говорим о Франции и Италии, то делаем это только, чтобы сказать о «колыбели»: но если говорить о наиболее крупных именах в живописи и о новаторах, то в обоих случаях мы увидим общеевропейский характер данных революций. Сегодня правильнее говорить о западной живописи, поскольку она вышла за пределы Европы.
По правде говоря, любой крупный европейский город, если посмотреть на его архитектурный облик или на его музейные собрания, предлагает нашему взору схожую стратификацию, одинаковые художественные пласты. И даже если один город по преимуществу барочный, другой ближе по своей архитектуре к эпохе Ренессанса, а третий являет собой пример архитектуры классицизма, если Венеция гордится своей характерной готикой, а Падуя — романской архитектурой, то все равно, любой европейский житель повсюду находит архитектурные формы, которые он знает, понимает, считает своими.
• Различные философские течения также несут в себе унитарное начало. Европа имела единую или почти единую философию в каждый момент своего развития.
Можно последовать примеру Жан-Поля Сартра, который любил говорить о господствующей философии, определяемой социальной конъюнктурой (Западу — в каждый момент его исторического развития — была присуща определенная экономическая и господствующая социальная архитектура). Была или нет философия Декарта философией усиливающейся буржуазии, медленно формирующегося капиталистического мира, это ничего не меняет в том, что его учение наполняло собой классическую Европу. Была или нет философия марксизма (а как сказать «нет»?) философией находящегося в развитии рабочего класса, философией социалистического или индустриального общества, это ничего не меняет в том, что она заняла господствующее положение сначала в Европе, а потом во всем мире, где одни силы выступают в ее поддержку, а другие определяют себя в качестве ее противников.
Такое единство философских учений предполагает бесконечное число связей между странами.
В качестве примера возьмем два важных периода развития немецкой философии: первый период начинается с Критики чистого разума Канта (1781) и заканчивается смертью Гегеля в 1831 г.; второй период связан с именами Гуссерля (1859–1938) и Хайдеггера (1889–1976). Их значение трудно понять, если не учитывать многочисленные переводы их работ на французский, английский, итальянский, испанский, русский языки. Эти переводы показывают распространение в Европе двух основных направлений немецкой философской мысли.
Если взять другой пример — экзистенциализм, то именно французская интерпретация этого философского направления, связанная с именами Сартра и Мерло-Понти, способствовала его популярности в мире, в частности в странах Латинской Америки.
• Что касается объективной науки, то здесь вообще не возникает никаких вопросов: с самого начала в Европе она была единой.
Трудно сказать о любой европейской нации, что именно ей принадлежит заслуга того или иного научного открытия: каждое научное открытие подготавливалось одновременно повсюду, происходило поэтапно, вызывая интерес всех ученых Европы.
Можно воспользоваться любым примером для иллюстрации этого положения. Возьмем научную революцию, произведенную Кеплером, о которой прекрасно написал Александр Койре в своей книге, вышедшей в 1962 г. Кеплер (1571–1630) тесно связан со своими единомышленниками, со своими предшественниками (прежде всего с Коперником), со своими современниками (с Галилеем) и учениками. Если мы начнем искать на карте места их рождения, города, где протекала их деятельность, то увидим, что охваченной окажется почти вся Европа.
Медицина, биология, химия не являются исключениями из правила. Ни об одной науке нельзя сказать, пусть даже в ограниченном отрезке времени, что эта наука является немецкой, английской, французской, итальянской, польской… Любая наука всегда европейская.
• Что касается специфических наук о человеке, то их развитие, философии например, начиналось чаще всего в одной стране, а затем быстро распространялось по всей Европе.
Социология имеет по преимуществу французское происхождение, политическая экономия за пятьдесят последних лет развивалась прежде всего усилиями английских и англо-саксонских ученых, география была делом немцев и французов (Ратцель и Видаль де ля Блаш). В XIX в. историческая наука развивалась особенно бурно в Германии, где господствовал авторитет Леопольда фон Ранке (1795–1886): европейская историография многим обязана его эрудиции и тщательному восстановлению исторических событий. Сегодня ситуация сложнее, но европейская историография, ставшая к нашему времени мировой историографией, развивается как единое целое. В ней господствует французская школа, созданная усилиями Анри Берра, Анри Пиренна, Люсьена Февра, Марка Блока, Анри Оссе, Жоржа Лефевра, опирающаяся на труды таких экономистов, как Франсуа Симианд, и таких социологов, как Морис Альбваш. Претендуя на то, чтобы стать синтезом всех наук о человеке, она обновила многие методы исторического анализа.
• Единство литературы выражено наименее ярко. В большей степени, чем европейская литература, проявляют себя национальные литературы, между которыми имеются тесные связи, но одновременно и заметные противоречия.
Характерное для литературы разнообразие (скажем, что это к счастью) объясняется тем, что литература (эссе, роман, театральные пьесы) опирается прежде всего на то, что в наибольшей мере отличает национальные цивилизации друг от друга: на язык, повседневную жизнь, реакцию на боль, удовольствие, любовь, смерть, войну; манеру расслабляться, есть, пить, работать, верить… Именно посредством литературы нации превращаются в персонажи, индивидуумов, которых можно анализировать, даже подвергать психоанализу.
Конечно, между национальными литературами есть сходство, очевидное и долговременное: литературы подвержены воздействию моды. В XIX в., например, по всей Европе прокатилась волна романтизма, которая вытеснила рационализм эпохи Просвещения; в свою очередь, романтизм уступил место социальному реализму… В разных литературных произведениях можно проследить «влияние» различных литературных школ, а также отдельных писателей. Но вместе с тем очевидно, что в каждом литературном произведении отражаются своя социальная и интеллектуальная среда, личный опыт автора. Поэтому мы не вправе говорить о единой национальной литературе. Но если мы не можем говорить о единстве национальной литературы, то как же мы можем утверждать, что существует единая европейская литература?
К тому же, на пути возможного единства литературы встает такое труднопреодолимое препятствие, как язык. Никакой перевод не способен полностью передать своеобразие оригинального литературного произведения. Каждый из великих европейских языков заимствует у других часть их сокровищ. Хотя в определенные периоды один из языков выходил на авансцену и играл роль языка межнационального общения: некогда таким языком была латынь, в XVIII в. — французский. Господство Вольтера на пространстве от Санкт-Петербурга до Парижа было господством французского языка, чем только и можно объяснить феномен Вольтера. Сегодня преобладание одного языка возможно в науке (впрочем, наука и так уже создала свой искусственный язык, базирующийся на международных научных терминах), но не в литературе. Тем более что литературный язык, в наше время становится общедоступным, массовым. Относительно «интернациональности» французского языка в XVIII в. следует отметить, что это был язык «узкого круга», элиты.
• Нужно ли сохранять культурное единство и своеобразие Европы?
Достаточно ли имеющегося европейского культурного единства, при всех его достоинствах и недостатках, для создания единой, лишенной национальных границ Европы? Безусловно, нет. Вот почему сторонники политического объединения Европы уделяют так много внимания реформе образования, полагая, что она способна оказать благотворное влияние на процесс объединения. В случае принятия решения о равноценности национальных дипломов европейские студенты получили бы возможность учиться в различных университетах; можно было бы создавать общеевропейские университеты (в принципе это решение уже принято), общеевропейские научные центры.
Пойти по этому пути — значит уделить больше внимания современному гуманизму, широко открытому живым языкам, какими являются языки Европы.
Европа уже давно опутана сетями единой экономики; в каждую конкретную историческую эпоху ее материальная жизнь вращается вокруг основных, привилегированных центров.
В последние века Средневековья все направлялось в Венецию, все товары проходили через нее. В последующую эпоху таким центром стал на некоторое время Лиссабон, потом Севилья или точнее — ось Севилья — Антверпен, что продолжалось до последней четверти XVI в. В начале следующего столетия главенство в европейской торговле захватил Амстердам (вплоть до начала XVIII в.), потом оно перешло к Лондону, который сохранял этот статус до 1914 и даже до 1939 г. В европейском хозяйстве всегда был оркестр и дирижер.
Каждый раз эффективность этих экономических центров притяжения определялась не только прохождением через них европейских товаров, но и товаров из других частей света. Накануне войны 1914 г. Лондон был для Европы не только финансовым, страховым (прежде всего страхование морских перевозок) рынком, но и рынком американского зерна, египетского хлопка, малазийского каучука, олова из Бангкока и Биллитона, южноафриканского золота, австралийской шерсти, американской или ближневосточной нефти…
• В Европе очень рано сформировались общее материальное пространство, монетарная экономика, развивавшиеся при активном использовании морских и речных путей, а также сухопутных дорог, пригодных для гужевого транспорта.
Уже на ранних этапах европейской истории использование вьючных животных позволяло преодолевать Альпийские горные преграды (перевалы Бреннер, Сен-Готард, Симплон, Мон-Сени). В обиходном языке можно было встретить такие странные названия, как «большие повозки», означавшие караваны мулов, пересекавшие горную гряду, что позволяло в свое время товарам из Италии проникнуть на Север и Северо-Запад Европы, куда отправлялись богатые ткани и продукты роскоши с Востока. В XVI в. в Лионе оживленная торговля и ярмарки обеспечивались товарами, доставляемыми сюда по рекам, гужевым транспортом или «большими повозками» со стороны Альп…
Железные дороги, появившиеся в середине XIX в., позволили убрать препятствия на пути торговли внутри континентальной Европы. Ее материальная цивилизация основывается отныне на быстром товарообмене, посредниками в котором выступали крупные промышленные и торговые города.
Остановимся на двух примерах, иллюстрирующих эту долгую историю. Первым таким примером могут быть караваны венецианских торговых галер. В XV в. они курсировали главным образом по Средиземному морю, но некоторые доходили до Брюгге и Лондона; в то же время широко использовались наземные дороги, доходившие до Венеции, где немецкие торговцы имели, в частности, большой общий склад.
Другим примером, характерным для XVI в., может служить денежный и вексельный оборот, отправной точкой которого была Севилья. Одни и те же суммы денег перемещались с места на место, обеспечивая оборот товаров и расчетов.
В этих условиях становится понятно, почему различные регионы Европы были подвержены одним и тем же циклам. Так, в XVI в. в Испании наблюдался значительный рост цен, что было вызвано притоком в страну большого количества драгоценных металлов, используемых для чеканки монет. Этот рост цен затронул всю Западную Европу и докатился даже до Москвы, хозяйство которой еще оставалось примитивным.
• Это не означало, что вся экономика Европы развивалась одними и теми же темпами, находилась на одном уровне. Линия раздела проходила от Любека и Гамбурга до Праги и Вены, достигая затем Адриатического побережья, и отличала передовую экономику западной части континента от отсталой в хозяйственном отношении Восточной Европы, свидетельством чего было положение крестьянских масс. Это различие не исчезло и в наши дни.
Кроме того в более развитой части Европы имелись экономически передовые регионы, своеобразные «полюса роста» и менее развитые, зачастую просто отсталые зоны, которые можно назвать слаборазвитыми в хозяйственном отношении. Еще и сегодня почти в каждой европейской стране можно выделить отсталые районы, что усугубляется притягательностью развитых экономических центров для вновь возникающих производств.
В реальной жизни не бывает единой экономики без различий в уровне и темпах развития, без того, чтобы одни регионы, развиваясь быстрее, не тянули за собой остальные. Развитие и слаборазвитость взаимосвязаны, зависят друг от друга. Об этом говорит, в частности, история банков во Франции: начиная со второй половины XIX в. их общее развитие сдерживалось преимущественным ростом отдельных банков, например Креди Лионне, созданного в 1863 г., а также «замороженными» или наполовину «замороженными» сбережениями и капиталами отдельных регионов страны, прежде всего сельскохозяйственных. Именно эти регионы в наибольшей мере испытали на себе шок пробуждающейся экономической жизни.
• Первые шаги Общего рынка: можно ли организовать в единое целое существующие издавна в Европе экономические связи, несмотря на различия региональных и национальных экономик?
Эту проблему пытаются решить со времени окончания Второй мировой войны, и Общий рынок наиболее эффективен в этом смысле, хотя это не первая и не единственная попытка такого рода.
Толчком послужило бедственное положение Европы после 1945 г.; экономический крах Европы был опасен для сохранения равновесия в мире. Отсюда первые конструктивные меры: создание в Лондоне Комитета Объединенной Европы (май 1947 г.), план Маршалла (3 июля 1947 г.), осуществленный по многим, в том числе политическим, военным, экономическим, культурным и социальным причинам. Европа, а точнее ее часть, сделала попытку организоваться в единое целое.
В данный момент мы ограничимся рассмотрением только экономических проблем. С этой точки зрения, неудача создания Европы Семи государств («потерпевших кораблекрушение», по выражению одного журналиста) открыла дорогу «Европейской шестерке», как часто называют Общий рынок, и созданию разного рода общих для этих шести стран европейских организмов, предусмотренных Римским договором от 25 мая 1957 г.: ЕЭС и Евратома в частности. На сегодняшний день это частичное решение проблемы, но если стремление к созданию единой Европы сохранит свою силу, то тогда можно ожидать углубления и расширения союза, учитывая намерение присоединиться к нему со стороны Турции, Греции, Дании, Ирландии, Швейцарии, Австрии, Англии.
Заявки этих стран на присоединение к «Европейской шестерке» находятся пока в стадии рассмотрения (мы отмечаем состояние дел на февраль 1962 г.). Итак, Общий рынок имеет тенденцию к расширению, охватывая все классическое пространство Европы (пока что ему запрещается дойти «до Урала»). Вопрос о присоединении Англии является наиболее важным.
Именно Общий рынок представляется наилучшим объектом для изучения перспектив создания Европейского экономического союза.
• Образование ЕЭС, иными словами Общего рынка, явилось результатом трудных переговоров при подписании Римского договора (25 мая 1957 г.), статьи которого начали претворяться в жизнь с 1 января 1958 г.
Это совсем еще недавнее событие, и поэтому оценивать его последствия нужно осторожно.
Безусловно, наблюдаемый последние четыре года экономический рост «шестерки» вызван одновременно благоприятной мировой конъюнктурой и следствиями первых шагов в сторону объединения. Наметившаяся открытость национальных экономик стран Общего рынка послужила импульсом для роста товарообмена между заинтересованными странами.
Тем не менее все будет решено в будущем. Программа последовательных действий, предусмотренная Римским договором, предполагает несколько этапов. Следовательно, вопрос можно поставить следующим образом: являются ли первые уже сделанные шаги в сторону объединения хорошим предзнаменованием для будущего, которое на бумаге предполагает полную экономическую интеграцию?
В противоположность пессимистическим прогнозам, промышленность стран «шестерки» (включая и промышленность Франции, которая изначально уступала промышленности ФРГ) адаптировалась к требованиям Общего рынка. Это подразумевало изменение структур промышленности, большую концентрацию производства, что демонстрируют во Франции такие группы, как «Рено», «Пешине», «Сен-Гобен»… Нужно также переоборудование, в частности в угольной отрасли, где некоторые нерентабельные шахты подлежат закрытию. Эта перестройка необходима, хотя иногда и болезненна.
Разумеется, если бы дело было только в промышленности, то согласия и компромисса было бы легко достичь. При нынешнем состоянии техники, промышленность демонстрирует очевидную гибкость для реализации планов по ее реструктуризации. Не ожидается больших сложностей и в области кредитной политики, связанной с надежностью национальных валют и их взаимной поддержкой друг друга. Европейские валюты переживают относительно долгий период стабильности и надежности. Это привело к тому, что доллар перестал быть единственной валютой, золотым стандартом, для национальных валютных запасов.
Таков, если хотите, положительный эффект создания Общего рынка. Но и здесь не все предстает в розовом свете — это касается не только политики (об этом мы скажем чуть ниже), но и экономики.
Проблемы экономического порядка: а) границы Общего рынка внутри Европы; б) его границы за пределами Европы; в) внутренние проблемы Общего рынка, обусловленные выработкой единой сельскохозяйственной политики.
Европейская шестерка является, очевидно, неполной. Имеются «пустоты» на Западе. На Востоке опущен «железный занавес», за которым получил развитие другой «Общий рынок» — Совет Экономической Взаимопомощи (СЭВ). Большой проблемой явится вероятное вступление в Общий рынок Англии: вопрос об этом поставлен в 1961 г., но по-прежнему существуют трудности, мешающие присоединению этой страны. Дело это непростое: чтобы присоединиться к континентальной Европе, Англии потребуется ослабить узы, связывающие ее с Британским Содружеством, а также отказаться от свойственного ей льготного экономического режима, предоставляемого странам бывшей Британской империи. В экономическом плане это ставит проблемы, поскольку требуется согласие стран Содружества. В психологическом плане возникает вопрос о необходимости перевернуть последнюю страницу в ее славной имперской истории.
Не меньшее значение имеет проблема взаимоотношений Общего рынка и остального мира, в частности отношений с Африкой к югу от Сахары (Франция пока берет на себя отношения со странами Северной Африки, исключая Египет и Ливию), а также проблема завтрашних отношений с Британским Содружеством. Также важна проблема отношений с рынком США, возникшая в 1962 году: «колоссальный» заокеанский рынок грозит поглотить небольшой Общий рынок. Можно сказать так: Европа — это первый этап; Атлантика — второй; остальной мир — третий. Но говорить так означает сделать уступку чрезмерному оптимизму. Все эти проблемы являются также проблемами политическими, что вовсе не упрощает решение задачи.
Чрезвычайно запутанные вопросы внутренней сельскохозяйственной политики — вот важнейшая экономическая проблема, определяющая будущее Общего рынка.
Неизбежные перемены угрожает крестьянскому миру Европы, пустившему глубокие корни в ее цивилизацию, но имеющему сегодня недостаточную производительность (об этом, во всяком случае, говорят цифры).
В странах Европейской шестерки, при совокупном населении в 160 млн человек, насчитывается 25 млн крестьян (включая их семьи). М. Маншолт, бывший министр сельского хозяйства Нидерландов и нынешний вице-председатель ЕЭС, заявил недавно, что в ближайшие годы необходимо переориентировать 8 млн крестьян на работу вне аграрного сектора.
Модернизация сельского хозяйства будет означать увеличение его совокупной отдачи, уменьшение числа занятых в аграрном секторе за счет механизации сельскохозяйственного производства, а также ограничение доходов, которые в целом не будут здесь расти теми же темпами, какими растет вся европейская экономика.
В находящейся на подъеме экономике развиваются прежде всего промышленное производство и сектор обслуживания. В развитых странах увеличение доходов более не означает пропорционального роста спроса на продовольственные товары. Если растут мои доходы, то я покупаю автомобиль, электронику, книги, одежду, я отправляюсь в путешествие, иду в театр, но я не увеличиваю мое потребление хлеба, мяса, вина или алкоголя.
В целом, чтобы добиться такого же роста доходов в аграрном секторе, что и в других отраслях хозяйства, каждый третий крестьянин должен до 1975 г. сменить род деятельности; в свою очередь, сельское хозяйство должно увеличить производство, чтобы компенсировать отток сельхозпроизводителей. Предусмотрено, что в сельском хозяйстве должно ежегодно высвобождаться 4 % производителей, тогда как сегодня этот число составляет 2 % в Великобритании и 1,5 % во Франции. Если эти темпы сохранятся, то Англии понадобится 22 года, чтобы достичь поставленных целей, а Франции — 27 лет. Но и здесь возможны неприятные неожиданности: в Италии, например, где крестьянство наиболее многочисленно (4,5 млн человек) высвобождение рабочих рук происходит в основном за счет сельскохозяйственных рабочих, потерявших работу, тогда как сами структуры сельского хозяйства остаются неизменными, несмотря на статистические сдвиги.
В этих условиях цены на европейскую сельхозпродукцию оказываются неконкурентоспособными на мировых рынках, где излишки сельскохозяйственной продукции США и Канады продаются по низким ценам, даже более низким, чем на их собственных внутренних рынках, что становится возможным благодаря государственным субсидиям. Очевидно, что сохранение высоких цен на продукцию сельского хозяйства становится возможным в Европе только из-за искусственного завышения цен на импорт, что изолирует европейскую сельхозпродукцию от мирового рынка.
Другой очень важной проблемой Общего рынка является большая разница в производстве и ценах сельхозпродукции по странам.
Франция, для которой характерен излишек сельскохозяйственной продукции, может его продать (в первую очередь это касается зерновых) только по мировым ценам, что заставляет правительство закупать излишки у крестьян по ценам внутреннего рынка, а затем продавать их за пределами страны себе в убыток. Так, в 1961 г. Франция продавала свою пшеницу и ячмень коммунистическому Китаю, а замороженное мясо — России… В том же положении оказываются Италия (фрукты и овощи), Голландия (молочные продукты). Что касается ФРГ, то она импортирует многие виды сельхозпродукции, но делает свои закупки за пределами Общего рынка и к тому же не собирается отказываться от собственного экспорта.
Цены на сельскохозяйственную продукцию в разных странах и во многом зависят от политики протекционизма по отношению к национальному аграрному сектору, а также от его производительности. Например, самая низкая цена на зерновые характерна для Франции, а самая высокая для Германии; молоко дешевле всего в Голландии и пр. Так на каком же уровне можно выровнять цены?
И наконец, кто заплатит высокую цену за модернизацию сельского хозяйства? Решение, принятое в Брюсселе 14 января 1962 г., предполагает, что расходы понесет сообщество в целом. Но это решение не выгодно для Германии, которая является прежде всего индустриальной страной. Страны же, где сельское хозяйство занимает гораздо большее место — Франция, Италия, Голландия, отказываются переходить ко второму, промышленному, этапу своего реструктурирования до тех пор, пока не будет четко определен его первый этап — изменение сельскохозяйственной политики. Согласие было достигнуто с таким большим трудом (200 часов переговоров), что, казалось, даже судьба Общего рынка под угрозой. По этому поводу один журналист пошутил: «Европа легко проглотила сталь, уголь и атом, но поперхнулась овощами и фруктами».
Соглашение оговаривает сроки: первые меры должны быть приняты уже в июле 1962 г. Отныне правительства и профсоюзы знают, что время пошло и перемены неизбежны.
Предусмотренный оборот сельхозпродукции должен стать свободным при одновременной выплате компенсации, равной разнице в ценах. Такой принцип потребует формирования соответствующих институтов, налаживания контроля, соблюдения правил. Предусмотрен арбитраж. В то же время необходимо установить на общих границах «шестерки» единую систему таможенных платежей, расчитанную относительно средней величины национальных тарифов, иначе под угрозой окажется внутреннее равновесие рынка…
Так создается единое таможенное пространство, являющееся гарантом общей экономики. Остановится ли процесс объединения на этой стадии? Нет. Встает проблема политического единства.
Если культура говорит «да» единству, если экономика говорит почти то же самое, то политика гораздо более сдержана. Она в чем-то права, в чем-то нет, где-то ошибается, используемые ею аргументы кажутся устаревшими (они пришли из XIX в.), а иногда вполне актуальны, имеют «прогнозируемый» характер.
Истина заключается в том, что вся Европа уже давно стала объектом политической игры, от участия в которой не может себе позволить устраниться ни одно государство. Но эта игра не направлена на политическое объединение Европы; напротив, она ее разъединяет на группы, состав которых меняется, но общий принцип остается: помешать гегемонии одной страны по отношению к другим.
Дело не в желании сохранить свободу другого, но соблюсти собственные эгоистические интересы. Однако, если одна страна заходит в этом слишком далеко, то другие страны немедленно объединяются против нее.
Таким был принцип долго существовавшего «европейского равновесия». Отказалась ли Европа 1962 г. от этой вековой игры?
• XIX в., в котором эта игра достигла наибольшего размаха, не выдумал сам ни «европейского равновесия», ни «европейского согласия», ни «баланса сил».
Система сдерживания возникла много веков тому назад. Это не результат умных расчетов послов или их хозяев, а скорее спонтанная, почти бессознательная реакция на события политических деятелей.
Правила игры всегда одни и то же. Если одно государство слишком усиливается или кажется слишком сильным (так произошло с Францией времен Франциска I в 1519–1522 гг.), то соседи перемещаются на другую чашу весов, чтобы уравновесить его силу, заставить его быть более осторожным и умеренным в его притязаниях. Поражение при Павии (1525), пленение короля Франции доказало, что в этом случае произошла ошибка: слишком сильным властителем оказался Карл V. Против него выступили соседи, взяв в союзники даже турок.
Возросшая мощь государств делала все более опасными подобные расчеты. Вскоре одна только Англия в силу своего островного положения могла себе позволить безнаказанно использовать «баланс сил»: будучи географически удалена от этих «качелей», она довольствовалась тем, что поддерживала «игру» своими деньгами и войсками, в основном деньгами. Долгое время она играла против Франции, выступая на стороне ее противников, но когда Германия (одержавшая победу над Францией в 1871 г. потому только, что Англия, а вместе с ней и вся тогдашняя разделенная Европа не захотели предотвратить конфликт) слишком усилилась после 1890 г. по причине экономического подъема и демографического роста, то тогда возникли сначала Антанта, а затем и Русско-французский союз. Оказавшаяся окруженной противниками, Германия ощущала себя слишком сильной для того, чтобы позволить держать себя в узде, но одновременно недостаточно сильной, чтобы убедить других в своем неоспоримом превосходстве. Результатом этого стала война.
Две Европы
Нынешний мир, по примеру Европы, также озабочен достижением «равновесия». На планете появилось два лагеря, «восточный» и «западный»; со своей стороны, нейтральные страны заняты поисками третьего пути, который только тогда оказывается правильным, когда он подкреплен силой. Эта старая система представляет собой не что иное, как стечение сложных взаимозависимых обстоятельств, которые грозят увлечь в пучину конфликтов весь мир подобно тому, как в этой пучине столько раз оказывалась Европа.
• Крах попыток достичь единства насильственным путем: единственным уроком всей этой однообразной истории конфликтов является то, что насилие всегда оказывалось недостаточным условием для навязывания единства всему европейскому дому.
Если не опускаться в глубь веков вплоть до Карла Великого, достаточно вспомнить Карла V (1500–1558), который представляется наиболее симпатичным из всех тех, кто, к своему несчастью, стремился к гегемонии. О чем он мечтал? Завоевать весь тогдашний христианский мир и защищать его против неверных мусульман и сторонников Реформации. Источником его «имперской идеи» были старые мечты, вдохновлявшие некогда испанские завоевания.
Казалось бы, в распоряжении императора было все: войска, великолепные полководцы, преданность сторонников; он пользовался поддержкой крупных банкирских домов; его дипломатия не имела себе равных, он обладал господством на море и распоряжался заморскими «сокровищами», поскольку в его царствование Испания могла использовать в торговых или политических целях золото и серебро, добываемые в Америке. Объясняется ли его неудача сопротивлением Франции, как об этом много говорили? И да, и нет. Да, потому что ни одно из его успешных начинаний не позволило ему покорить огромную Францию (огромную, учитывая скорость тогдашних коммуникаций), оказавшуюся в самом «центре» европейских государств. В 1529 г. он подписал с ней ничего не значащий мир. Позднее он потерпел поражение в столкновении с протестантской Германией (1546, 1552–1555) и мусульманской Турцией: турки угрожали Вене и нападали на испанское побережье, доходя до Гибралтара.
В конечном счете он не смог преодолеть противостоящее ему европейское единство: против него использовались все средства, даже такие скандальные, как союз с султаном.
В XVII в. Людовик ХIV смог добиться господства в Европе, но только на короткое время — на период нескольких тяжелых экономических лет. Европа в целом тогда ослабла, что сыграло на руку крестьянской Франции с ее недостаточно развитыми капиталистическими отношениями, но с сильным политическим режимом, существовавшим вплоть до смерти Кольбера, последовавшей в 1683 г. Как только экономика перешла в стадию оживления (что произошло после 1680 г.), обстановка резко изменилась: уже в 1672 г. наводнения в Голландии не позволили французам завладеть Амстердамом; в 1688 г. Вильгельм III Оранский стал в определенной мере хозяином Англии; в 1692 г. флот Турвилля был практически разгромлен в морском сражении. В ходе войны за испанское наследство Франция не смогла ни противостоять всем своим противникам, ни тем более овладеть Иберийским полуостровом, а значит — и всеми богатствами испанской Америки.
Является ли наполеоновская авантюра событием того же ряда? С одной стороны, столько военных побед, а с другой — непоправимое поражение в Трафальгарской битве (1805)! Французские завоевания как бы завязли в континентальной Европе, тогда как Англия смогла развернуть свои силы на водном пространстве. Достаточно было 100–150 кораблей, чтобы сделать невозможной переправу через Па-де-Кале (а ведь еще в 1805 г. это считалось простым делом) и помешать перейти через Мессинский пролив: Неаполь был в руках французов или Мюрата, а Сицилия оставалась под властью Бурбонов.
То же случилось и с гитлеровской Германией, против которой сформировалась мощная коалиция, объединившая большинство государств мира.
• Общий рынок и политическое единство: можно ли сегодня добиться политического объединения Европы, не прибегая к насилию, используя лишь стремление к нему государств-партнеров? Программа уже намечена, и она вызывает явный энтузиазм; вместе с тем налицо серьезные трудности на этом пути.
Мы уже упоминали некоторые из них: в первую очередь, имеется в виду объединение только Западной Европы (нужно было создавать единую Европу «из того, что от нее осталось»); к тому же, европейское единство ставит внеевропейские проблемы, поскольку в плане экономическом и политическом это объединение затрагивает равновесие в мире. Один банкир сказал 14 ноября 1958 г.: «В некоторых частях мира опасаются, что Европейский союз начнет осуществлять дискриминационную политику в отношении остального мира». Иными словами, она сможет делать выбор между товарами из Тропической Африки, расположенной к югу от Сахары, и товарами из Латинской Америки…
Но главные трудности — это трудности внутренние, институционные, которые сложно преодолеть, подписав договор или найдя компромисское решение.
Можно ли рассчитывать на то, что правительства «Европы государств» (по выражению генерала де Голля) пойдут на взаимные уступки, откажутся от своих суверенных прав?
Восьмого августа 1950 г. Андре Филип заявил на Совете Европы: «Вот уже год, как наше Собрание соглашается на все компромиссы, стремясь преодолеть разногласия. Каков результат? Ничего не было сделано. Общественное мнение перестанет нас поддерживать, если мы не докажем, что собрались здесь с целью сформировать действительно единую Европу». Семнадцатого августа тот же политический деятель угрожал, что «начнет делать Европу в другом месте».
С тех пор прошло 11 лет, и вот в Брюсселе Поль-Анри Спаак, министр иностранных дел Бельгии, заявляет 10 января 1962 г., накануне заключения соглашения по сельскому хозяйству (оно будет-таки заключено 14 января, о чем он еще не знает): «Все заставляет верить, что не может быть единой и эффективной Европы без наднациональной настройки. Европы, состоящей из отдельных частей, явно недостаточно… Чем больше я буду жить, тем настойчивее буду бороться с правилом единодушия и вето. Я уже был свидетелем того, что произошло в ООН несколько недель тому назад, когда СССР наложил свое вето. Схожий опыт я приобрел недавно в НАТО, когда единственного голоса оказалось достаточно, чтобы помешать принятию твердого и конструктивного решения по вопросу о Германии и Берлине. То, что я вижу сегодня во Дворце конгрессов, не может изменить моей убежденности. Я напрасно пытаюсь обнаружить конструктивный дух в развернувшихся дискуссиях. Каждый отстаивает интересы своих крестьян. Если бы не было этого проклятого правила единодушного принятия решений, то переговоры в Совете Европы шли бы гораздо быстрее… Нам предлагают тот же принцип разъединенной Европы и в области международной политики. Но ведь это приведет к хаосу. Например, пять стран могут прийти к единому мнению по вопросу об отношении к коммунистическому Китаю, а шестая страна сможет заблокировать все решения… Я спрашиваю себя, правильно ли мы поступаем, отказываясь от принципа наднациональности в этой области?»
Эти аргументы заслуживают внимания. Но там, где представлены различные точки зрения, правила принятия решений большинством не обязательно являются панацеей. Квалифицированное большинство может стать результатом торгов, группового компромисса, т. н. «закулисных переговоров», что не обязательно даст лучшие результаты, чем правило вето. Вопрос в том, насколько политические тенденции современных государств Европы могут совпадать друг с другом, хотя бы в том, что касается наиболее животрепещущих вопросов. Без понимания этого мы рискуем опять оказаться жертвами поиска печально знаменитого «европейского равновесия», который не исчезнет и в новом европейском доме.
Сторонники объединенной Европы не устают повторять, что единство может быть достигнуто только в результате свободных дискуссий.
Не нужно никакого перевеса, заявил один немецкий предприниматель (1958): мы не нуждаемся ни в наполеоновской Европе, ни в гитлеровской. «Единство, основанное на силе, грозит взрывом, как только ослабнет давление господствующей нации. Сегодня перед своими глазами мы уже имеем соответствующую модель такого единства: это государства, объединенные Варшавским договором вокруг российской державы, политически и экономически направляемые в единственных целях отстаивания российских интересов (sic)».
Эта цитата, взятая из множества других, хорошо объясняет проблему. Для одних, нужно объединить Европу или то, «что от нее осталось», против советской угрозы. Это американская политика создания «щита» против СССР. Когда обсуждался план Шумана 15 декабря 1951 г., председатель французского правительства Поль Рейно был категоричен: «Вспомним, что отказ от политики Пентагона, заключающейся в защите Европы на Пиренеях, принадлежит генералу Эйзенхауэру, который не переставал повторять, что европейские страны, с Францией во главе, хотели объединенной Европы. Делайте сами выводы об отказе от этого плана».
Эти политические и даже военные расчеты могут противостоять иным соображениям, более разумным и реалистичным. Вспомним, как сенатор Андре Арменго, член Европейской парламентской ассамблеи, обрисовал проблему в своей замечательной лекции, произнесенной им в феврале 1960 г. По его мнению, Европа в своем развитии ограничена, с одной стороны, подъемом социалистической экономики, родившейся в октябре 1917 г. в «Петрограде» (о которой «все классические экономисты говорили, что у нее нет будущего»), и всемирным национальным движением народов, находившихся в колониальной зависимости от Европы — с другой. В этих условиях Европа должна организоваться на принципиально новых основах: не под воздействием погони за капиталистическими прибылями, что создает уклад, при котором преимущества «есть удел меньшинства», а в зависимости от оптимального использования рабочей силы. Иными словами, это совершенно иной принцип объединения.
Будут ли услышаны эти мудрые мысли, которые ставят проблему не по отношению к прибыли, а по отношению к тому благу, которое может извлечь для себя человек? В этом смысле соперничество между Востоком и Западом может заключаться в том, чтобы найти наилучшее решение тех общечеловеческих проблем, которые стоят перед обществом XX в.
Речь идет не только о том, чтобы узнать, удастся ли реализовать подлинное европейское единство, но также и о том, будет ли оно принято двумя блоками, господствующими в современном мире. Оба блока могут выражать озабоченность либо экономическими претензиями будущего союза, либо его вероятной политической ориентацией. Будет ли эта ориентация способствовать спокойствию в Европе, а также тому, что Германия смирится с изменениями своих границ; или она будет способствовать возрождению агрессивной Европы? Согласится ли политическая Европа принять участие в решении проблем слаборазвитости в мире (от этого зависит жизнь всех людей, поскольку судьбы мира отныне неразрывно связаны) или она откажется делать ставку на будущее, оставаясь в рамках своекорыстных национальных расчетов, в рамках «нации Европа», по-прежнему отдавая дань устаревшим амбициям? Короче, станет ли Европа фактором умиротворения или останется прежней, т. е. фактором напряженности в мире, какой мы ее слишком хорошо знали?
• Это равнозначно постановке основополагающего вопроса: на что окажется способной в будущем европейская цивилизация?
Нужно ли напоминать, что нынешние строители Европы об этом очень мало задумываются? Все их дискуссии о таможенном урегулировании, о ценообразовании и производстве, все их взаимные уступки показывают, что дух практического расчета остается господствующим. Создается впечатление, что предпринимаемые шаги не выходят за рамки сугубо технических и технократических решений, за рамки обсуждений специалистами вопросов экономики и планирования. Никто не отрицает, что эти вопросы крайне важны.
Но предоставлять людям эти умные расчеты в качестве единственной пищи для размышлений значит плохо их знать, не учитывать того энтузиазма и даже безумия (впрочем, не лишенного мудрости), которые некогда двигали Европой. Может ли основываться общеевропейское коллективное сознание только на сухих цифрах? Или же действительность грозит вырваться из тисков подобных расчетов, пойти гораздо дальше, оказаться непредсказуемой?
Беспокоит также то обстоятельство, что вопросы развития европейской культуры оказываются на последнем месте в разрабатываемых программах. Никто не занимается ни проблемами мистики, идеологии, религиозных верований, Революции, социализма, ошибочно полагая что эти последние уже отжили свой век. Но Европа не состоится, если не будет опираться на силы, которые ее сформировали, которые еще бурлят в ее недрах. Иначе говоря, она не состоится, если будут продолжать пренебрегать всеми видами гуманизма.
У Европы нет выбора: или она будет опираться на них, или однажды они потрясут ее основы и увлекут за собой. Европа не государств, а народов — это прекрасная программа действий, но ее еще предстоит разработать.
Европа шести не стала зрелой так быстро, как того желали ее сторонники или энтузиасты, присутствовавшие при ее рождении. Англия не захотела платить цену своего вхождения в союз, и прерванные генералом де Голлем в январе 1963 г., переговоры стали свидетельством неудачи в процессе объединения, которая, даже будучи временной, продолжает сказываться.
Европа шести в ближайшем будущем станет «третьей мировой силой» только при том условии, что к ней присоединится максимально возможное число стран. Турция стала ассоциированным членом в 1963 г. Вопрос о присоединении Испании, Австрии, может быть, Дании, а также, возможно, представляющей Африку Нигерии остается нерешенным.
Периодически возникают экономические проблемы, но они постепенно решаются. Медленно рождается сельскохозяйственная Европа (соглашения от 14 января 1962 г., 23 декабря 1963 г. были достигнуты не без труда; соглашение относительно общих цен на зерновые от 15 декабря 1964 г также оказалось непростым). Остается решить вопросы, связанные с ценами на говядину и молочную продукцию. Но проблема Европы лежит не только в экономической плоскости. Экономика подготовила союз, стимулировала необратимые процессы. Нынешние безотлагательные проблемы связаны с политикой: слияние национальных институтов, создание наднациональных органов, в частности европейского правительства и парламента.
Остается также зафиксировать устав общего сельскохозяйственного фонда. Именно из-за этого вопроса и из-за проблемы полномочий «Комиссии» возник кризис, который в период с июня 1965 по январь 1966 г. определял деятельность «европейской шестерки». Тридцатого января 1966 г. было заключено соответствующее соглашение. Но Франция возражает против того, чтобы вопросы, затрагивающие национальный суверенитет, решались мажоритарным голосованием. Очевидно, что необходимо строить Европу вне узкопонимаемого национализма, но Франция, увы, не подает в этом примера.
В 1978 г. находящийся в Милане университет Боккони предложил Дому наук о человеке, которым в ту пору руководил Фернан Бродель, сотрудничество в целях «конструктивного и четкого анализа проблем, которые ставит объединение Европы». Через три года, в 1981 г., в Милане Фернан Бродель напомнил в своем кратком выступлении, что он принял данное предложение с энтузиазмом, будучи убежден, что инициатива достойна внимания, что такой анализ должен быть предпринят в кратчайшие сроки. При этом он руководствовался двумя причинами.
«Европа, в особенности та Европа, которую все еще называют «малой», хотя она и увеличилась с шести до девяти государств-членов (а вместе с этим возросло и число ее проблем), по-прежнему не является в моих глазах ни абсолютно очевидной, ни тем более объектом слепой веры. В лучшем случае это реальность, обретающая плоть на наших глазах, но реальность хрупкая, неочевидная, быть может, временная и, безусловно, двойственная: это одновременно и свобода, и принуждение, что еще предстоит изучить. Мы учимся жить в этой реальности, причем эта наука дорого нам обходится. Мы уже знаем все ее слабости, все национальные «эгоизмы», которые объединенная Европа не научилась ни маскировать, ни подавлять. Но мы также знаем, что эта реальность для нас значит и чем неуспех объединения нам угрожает. Может быть, как отмечал Люсьен Февр, процесс начался слишком поздно. Но признаем за этой реальностью по крайней мере одну заслугу: наши проблемы приобрели иной масштаб, стали другими, выражаются в иных терминах. Теперь мы должны приступить к их фронтальному анализу, привлекать к изучению проблем лучших специалистов из числа ученых и практиков их крупнейших европейских стран.
Эту первую причину я хотел бы дополнить другой, которая лично мне ближе. Я всегда думал и говорил, что необходимое единство наук о человеке должно выстраиваться вокруг истории, которая только тогда сможет занять центральное место, когда сумеет стать тем, чем она и должна была бы всегда быть: наукой современности. Будучи историком, занимающимся проблемами раннего капитализма в период между XIII–XVIII вв.,т. е. капитализма, которым многим из вас представляется не вышедшим из детской стадии развития, я не могу помешать себе удивляться, насколько тогдашние проблемы сохраняют свою жизненность и сегодня. Как если бы между экономикой и государством происходили гонки на скорость, в которых экономика всегда побеждала, причем сегодня это видно даже лучше, чем прежде. Безусловно, эта победа никогда не была ни легкой, ни обеспеченной соблюдением всех предписанных правил, но экономика может себе позволить пренебрегать правилами, которые ей навязывают, а точнее, может себе позволить сама изменять эти правила. В этом меня убедили уроки ярмарок Пьяченцы в XVI в. и Амстердамской биржи в XVII в. Поэтому то, что я вижу сейчас, меня не поражает, но вызывает у меня огромный интерес. Я желаю данной встрече успехов, которые она заслуживает. Я приветствую ее организаторов и участников. Я приветствую ректора Гаспарини, университет Боккони, всю Италию и Европу, нашу дорогую Европу, которая сейчас формируется».
В Америке имеются две крупные культурные системы. Во-первых, просто «Америка», иначе Соединенные Штаты (сюда же следует отнести Канаду, идущую по стопам США), которые представляют собой настоящий Новый Свет, т. е. мир выдающихся достижений, мир «будущего». Во-вторых, скажем так, другая Америка, занимающая большую часть континента, которая привычно называется «Латинской»; это название появилось относительно недавно (примерно в 1865 г. и имело в ту пору некоторую политическую подоплеку) сначала во Франции, а затем и по всей Европе. Речь идет о единой и одновременно многоплановой Америке, имеющей яркую, драматическую историю, Америке раздробленной и противоречивой.
Мы начинаем с нее потому, что хотим избежать сравнений, со стремительно развивающейся Северной Америкой и в то же время хотим увидеть ее саму по себе, оценить так, как она того заслуживает. Иными словами, показать ее высокий гуманизм, проанализировать свойственные ей проблемы, подчеркнуть ее очевидный прогресс. Ведь еще недавно она была наиболее развитой, самой богатой и вызывающей зависть частью Америки. Затем удача от нее отвернулась. Нынешнюю участь Латинской Америки нельзя назвать счастливой: у нее слишком много проблем. Можно сказать, что она еще не достигла своего расцвета.
В большей степени, чем какой-либо другой регион мира, Латинская Америка подвержена постоянным и быстрым переменам: вчерашнее представление о ней может уже ничего не значить в будущем или казаться ошибочным.
Поэтому лучше смотреть на нее глазами ее великолепной литературы: непосредственной, не слишком утонченной, откровенно и в чем-то наивно ангажированной. Свидетельства этой литературы оказываются гораздо более четкими, чем свидетельства репортажей, социологических, экономических, географических и исторических исследований (впрочем, эти последние зачастую великолепны).
Бесценным ее достижением представляется то, как она передает своеобразие латиноамериканских стран и обществ, которые часто скрыты от глаз стороннего наблюдателя, несмотря на внешнее радушие и искренность местных жителей.
• Латинская Америка представляет собой огромное обитаемое пространство. Создается впечатление, что ее жители носят слишком просторные одежды. Пространства настолько много, что оно пьянит населяющих ее людей.
Отметим, что с тех пор, как воздушное сообщение уменьшило колоссальные расстояния между странами и районами континента, путешествующий иностранец рискует упустить из виду это важнейшее обстоятельство.
Еще недавно хватало шести часов, чтобы пересечь, а точнее облететь бассейн Амазонки, для чего раньше требовались неимоверные усилия (это сплошной тропический лес, говорят бразильцы). Вчера границу между Аргентиной и Чили можно было преодолеть на двухмоторных самолетах — эти небольшие легкие аппараты летели низко над широкой долиной Кумбры, прямо над железной дорогой, проложенной между горными хребтами. Сегодняшние четырехмоторные самолеты могут подниматься выше и пролетать над Андами, как бы не замечая этой горной преграды. В пятнадцати — десяти минутах полета находятся высокогорные ледники, пролетев над которыми самолет опускается в пустынные аргентинские степи или к чилийскому побережью. Воздушное сообщение связывает между собой все регионы Латинской Америки: авиация есть всюду.
Но, говоря откровенно, лишь привилегированные слои могут позволить себе эти роскошные путешествия, которые позволяют вам покинуть Мехико, где северный ветер накануне ночью подморозил садовые растения, чтобы через короткий промежуток времени очутиться в жарком климате Юкатана, Веракруса или оказаться рядом с райскими водами и цветущими садами Тихоокеанского побережья, в Акапулько. Равным образом только высокорентабельные и роскошные товары могут перевозиться воздушным путем: морские деликатесы из Чили самолетом направляются в Аргентину, а скот и мясопродукты самолетами доставляются из Мендосы через Кордильеры в Сантьяго или в шахтерские поселки, расположенные в пустынной северной части Чили.
Иначе говоря, эта новая арифметика расстояний все еще представляет собой исключение, несмотря на видимую доступность воздушного транспорта. На аэродромах Рио-де-Жанейро самолеты взлетают
Испанская Америка и португальская Америка:
Испанская Америка занимает большее пространство и была гуще заселена, чем португальская Америка
«Происхождение» чернокожего населения Америки
или приземляются ежеминутно. Но лишь небольшая часть населения передвигается по воздуху — это привилегия буржуазии, если так можно сказать. Самолет в Латинской Америки пока не является народным средством передвижения (подобно поезду, автобусу, автомашине), что отличает ее от Европы.
Латинская Америка, жила, формировалась и продолжает существовать на пространстве, измеряемом шагами человека или животного. Здесь нельзя говорить о железных дорогах: сеть их невелика. Нельзя говорить и об автодорогах: некоторые из них великолепны, но в целом они немногочисленны, постоянно строятся или перестраиваются. Передвижения в Латинской Америке медленны, что остается ее характерной особенностью.
Вот почему никогда нельзя терять из вида эту подчиненность человека расстояниям, когда вы в своем воображении скачете на лошади или передвигаетесь по дорогам вместе с Мартином Фьерро, гаучо героической эпохи, которого создал в 1872 г. Хосе Эрнандес, или с Сегундо Сомбра, последним свободным бродячим гаучо аргентинской пампы, созданном в 1939 г. талантом Рикардо Гуиральдеса, или прокладываете себе дорогу в заросших кустарником, засушливых и голодных пространствах северо-востока Бразилии, описанных в произведениях Эуклидеса да Кунья (1902). Эта же зависимость от расстояний прослеживается в заметках Лусио Мансилья, которые он публиковал в газете Трибуна (Буэнос Айрес, 1870) и где он описывал бесконечное пространство внутренней Аргентины, населенное в ту пору индейцами; или в путевых заметках англичанина, принявшего аргентинское гражданство, Энрике Хадсона (1841–1922), путешествовавшего по пустынной в то время Патагонии.
О том же говорят путешествия немца Александра Гумбольдта (1769–1859) и француза Огюста де Сен-Илера (1799–1835). Оба они иностранцы, но они были настолько влюблены в страны, которые описывали, что их произведения стали неотъемлемой частью южноамериканской литературы.
Одним из самых живых образцов классических путешествий такого рода были, безусловно, переходы караванов мулов с их заранее намеченным и почти хронометрированным маршрутом, с их «вокзалами», представлявшими собой ранчо, где останавливались на ночь люди и животными с поклажей. Эти караваны часто называют предшественниками автоперевозок и железнодорожного сообщения. Караваны были одними из первых способов освоения пространства, которое и по сей день остается диким и малоосвоенным. Мы на примере Европы знаем, что если человек не пускает корни на одном месте, если он с легкостью покидает свою землю, то это происходит от того, что рядом или чуть дальше есть много еще не освоенного пространства. И сегодня, как в XVI или в XVII вв., огромные стада передвигаются внутри континента, чтобы оказаться в конце концов на традиционных ярмарках скота (пример тому штат Байя в Бразилии). Здесь мы сталкиваемся с примитивной и недорогой формой освоения пространства, с дешевым капитализмом, существование которого обусловлено наличием бесплатного или почти бесплатного пространства.
В этих условиях представляется вполне естественным, что люди как бы теряются, тонут в пространстве, что города располагаются в месяцах пути от метрополий или колониальных столиц, что провинции (некоторые из них больше по площади, чем Италия или Франция), управляются почти самостоятельно (так было еще в недавнем прошлом), потому что у них нет иного способа выжить. В обеих Америках так называемая «американская демократия» с присущим ей собственным, автономным управлением есть во многом порождение фактора пространства. Это пространство имеет тенденцию тормозить развитие, сохранять все как есть до тех пор, пока это не оказывается побежденным.
• Великая мечта прошлого: оторвать крестьянина от первобытной, варварской природы. Природа Южной Америки формировала и продолжает формировать замечательных, трудолюбивых, но бедных людей: это гаучо аргентинской пампы, бразильский кабокло, мексиканский крестьянин, пеон. Последний всегда готов восстать против своего положения при условии, что у него найдется достойный лидер, подобный выдающемуся Эмилиано Запате, который сражался вблизи Мехико с 1911 по 1919 г.
В чем состоит проблема? Не в том ли, что необходимо вырвать крестьян из тисков нищеты, которая является сутью их «варварства»? Все интеллектуалы XIX и даже XX в. мечтали именно об этом. Не о том, чтобы приручить этих людей (как дрессируют диких лошадей), но о том, чтобы научить их жить, ухаживать за собой, читать. Это важнейшая задача, которая и сегодня окончательно не решена: мы часто слышим о «крестовых походах» по преодолению неграмотности, которые устраивают группы энтузиастов из числа учителей, врачей, гигиенистов.
Крестьяне, эти герои-варвары, естественно нашли свое место во многих романах XIX и XX вв.: романтические произведения показывают крестьян перед лицом наступления цивилизации, описывают их любовные переживания. Их символическая сентиментальность часто превращает эти произведения в романы «розовой серии», которые тем не менее не теряют присущей им ценности объективного свидетельства: чуть подправь, и они превращаются из романов «розовой» в романы «черной серии».
Мартин Фьерро (1872), живший в аргентинской пампе, конечно, мужлан, но вместе с тем он христианин, преодолевающий тяжелые условия существования своей тягой к поэзии: он поет и слагает стихи. Вместе с тем честь свою он защищает ударом ножа в пульперии, этой разновидности кабачка, где хозяин торгует алкоголем… В романе Донья Барбара Ромуло Гальегос (прогрессивный президент Венесуэлы, свергнутый в результате военного переворота в 1948 г.) выводит на сцену женщину. Имя героини выбрано так, чтобы никто не ошибся, представляя ее себе: красивая, восхитительная, но дикая плутовка, бессовестная — все эти достоинства и недостатки позволяют ей завладеть всем, что она желает. Однако, ей не удается одержать верх над наивным, нежным и симпатичным «доктором права», которого случай забрасывает в сельскую глушь, на берег реки, которую можно пересечь только на пароме. Путешествие скрашивает лишь стрельба в спящих кайманов. И вот мы видим, как наш доктор правовед стреляет в них, подобно Буффало Биллу… За свой роман La Negra Augustias его автор Франсиско Рохас Гонсалес был удостоен в 1944 г. мексиканской национальной премии политературе: его героиня также красива, наивна, но одновременно — и с этим нужно согласиться, иначе роман лишается сюжета, — возглавляет жестокую, безжалостную банду разбойников. И здесь есть свое чудо: эта тигрица становится ручной, полюбив скромного учителя, который учит ее читать. Ангустиас приняла цивилизацию и вышла замуж за учителя.
Подобные романы не обязательно сентиментальны: Voragine (1925) колумбийца Хосе Е. Риверы представляет собой грустное повествование о герое, погубленном Амазонкой. Характерно, что, будучи по жанру «розовыми» или «черными», эти романы выступают против природы, той природы, которая делает человека диким. Отсюда мораль: нужно приручить природу, чтобы цивилизовать или освободить человека. Если верить Бенхамину Сюберкасо, своими несчастьями Чили, например, целиком обязана своей «дикой географии» (Una geografia loca, 1940).
Эта литература, присущее ей видение мира принадлежат вчерашнему дню. Понемногу они уходят за горизонт, оставляя иногда чувство сожаления.
• Возникает социально направленная, сражающаяся крестьянская литература: сегодня обездоленный, изолированный от мира пространством или нищетой человек становится предпочитаемым литературным героем, но его взяла на вооружения литература, яркая, полная насилия, направленная на достижение конкретной цели. Эта литература представляет своего героя в качестве жертвы общества, самой цивилизации, оказывающейся так же безразличной к тяготам жизни, как и дикая природа.
Новая литература обозначила поворот, наступление нового, революционного по своей сути времени. Это свидетельствовало об осознании собственно южноамериканских проблем, о падении доверия к тому, что «цивилизация» сама по себе является благом. Отсюда ее трагический реализм и ее отчаяние.
Роман Мариано Асуэлы (1873–1952) Те, кто внизу (1942) представляет собой не что иное, как долгий крик. Он погружает нас в многоплановую и безликую революцию, которая формировала (так и не сформировав до конца) современную Мексику начиная с 1910 г. и которая унесла около миллиона человеческих жизней, прежде всего бедняков. Это история горстки революционных солдат, которых ожидает смерть (эту смерть автор имел возможность наблюдать воочию, поскольку был врачом одного из революционных отрядов); история людей, оказавшихся безоружными перед лицом общества, в котором богатые слишком богаты и слишком жестоки, а бедные слишком бедны, слишком многочисленны и слишком наивны.
Многочисленные романы великого бразильца Жоржи Амаду рисуют жизнь бразильского Северо-Востока — края голода, эмиграции, вечной нищеты. Они наполнены невиданной красотой и неслыханным насилием. Несмотря на ангажированность автора, его романы являют собой пример правдивого отражения примитивной жизни местных крестьян, свидетельствуют о голодной драме в деревне с ее почти феодальным устройством, где даже земля противостоит человеку.
Внимательно читая латиноамериканских авторов, мы повсюду находим те же тревожные свидетельства. Возьмем в качестве примера эквадорского писателя Хорхе Икаса. Если посмотреть на карту, то Эквадор покажется совсем маленькой страной (хотя по площади, 450 000 км, она больше Италии и в прошлом году намеревалась принять миллион имигрантов при населении в два миллиона). Альфонсо Перейра (герой его романа Уаси Пунго, вышедшего в свет в 1934 г.) живет вместе со своей семьей высоко в горах, куда добирается по тропе, протоптанной мулами. Естественно, что он не ожидает, что в городе у дочери может родиться внебрачный сын, которой хватило глупости, чтобы поддасться уговорам индейца. В горах об этом ничего не знают. И вот они поднимаются в горы. Холод пробирает до костей. Дойдя до болотистой местности, мулы останавливаются. Путешественники спешиваются. Тогда «три сопровождавших процессию индейца, вытерев холодный пот со своих лиц, начинают подготовку к тому, чтобы перенести хозяев на своих спинах: они снимают пончо, закатывают холщовые панталоны, снимают шерстяные шапки, скатывают пончо и кладут их на шею, тем самым позволяя холоду проникнуть через дыры их одежды… Они подставляют плечи всей семье (отцу, матери и дочери) и те перебираются со спин мулов на спины людей». После этого процессия продолжает движение через болото.
Это захватывающая и волнующая литература. Вероятно, что именно тяжелая действительность заставляет авторов уделять особое внимание деревенской жизни, делая акцент на нищете сельских жителей. Нищета рабочих, прозябающих в промышленных предместьях и далеких шахтерских поселках, чаще всего остается без внимания. Литература ее еще не прочувствовала. Одним из редких свидетельств бедственного положения городских низов (за исключением социологических обследований, интересующих только кучку специалистов) является дневник полуграмотной чернокожей бразильянки Каролины Марии де Хесус, жившей в одном из бидонвилей Сан-Паулу. Это не литературное произведение, не социологическое обследование, но подлинный документ, опубликованный во Франции в 1962 г. под названием Свалка в издательстве Сток.
Но за очень редким исключением, латиноамериканская литература концентрирует свое внимание на нищете крестьян, которая представляется безнадежной и потому способной вызвать бунт, насилие, революцию. Среди прочих причин именно эта объясняет столь сильное влияние кубинской революции Фиделя Кастро, революции прежде всего крестьянской, на остальную Латинскую Америку. Каковым бы ни было ее будущее, она означает исторический поворот. По меньшей мере показывает любому думающему человеку в Латинской Америке, что, какими бы ни были его личные пристрастия, что настало время разобраться с существующими социальными и политическими проблемами, принять необходимое решение.
Тем не менее Латинская Америка смогла решить или по меньшей мере (каковы бы ни были колебания, издержки или умонастроения) решает сейчас одну из своих самых трудных задач — расовую проблему.
Первое, хотя и не единственное отличие Южной Америки от Северной — это спонтанный либерализм, который все больше проявляется здесь по отношению к этническим предрассудкам. Конечно, в области отношения к цвету кожи не все так гладко, как кажется. Но разве кто-то в этой части мира смог сделать лучше? Уже в одном этом просматривается гигантский шаг вперед.
Однако достигнутый в этом вопросе успех не был подготовлен историей: три крупнейшие мировые расы (желтая, которую по недоразумению назвали «красной», белая и черная), сильные и здоровые, оказались вынужденными жить бок о бок, притом что ни одна из них не собиралась уступать двум другим.
Разумеется, этнических проблем не возникло бы, если бы доколумбовская Америка оставалась по сию пору наедине со своими собственными взаимодополняющими цивилизациями: ацтекской (плюс майя), что в целом составляло мексиканскую цивилизацию; андской, вобравшей в себя цивилизации различных горных народов; цивилизацией инков (империя инков). Это не считая различных примитивных культур, которым принадлежала оставшаяся часть Нового Света.
Никаких этнических проблем не возникло бы и в том случае, если бы Европа конца XV в. была перенаселенным регионом, способным полностью подчинить себе другие территории, а не оставалась бы сравнительно небольшим мирком, насчитывавшим 50 млн обитателей, вынужденных добывать хлеб насущный. В силу этого обстоятельства Европа смогла выделить лишь крохотную частицу своего человеческого потенциала для освоения Америки. За весь XVI в. максимум 100 тыс. человек покинули Севилью, направляясь в Новый Свет. Они смогли утвердить свое господство, но что могли они понять в этом новом для них мире?
Третьей проблемы (присутствия чернокожей расы) также бы не возникло, если бы побережье Гвинейского залива, а затем и вся прибрежная Африка не были готовы поставлять в Америку чернокожих рабов, без которых нельзя было производить сахар, кофе, добывать золотой песок.
Итак, к сегодняшнему дню все три расы оказались вместе: ни одна не была достаточно сильной, чтобы уничтожить или хотя бы попытаться уничтожить другие. Вынужденные существовать вместе, они смогли, несмотря на неизбежные столкновения между собой, привыкнуть к такому соседству, научились взаимному терпению и уважению.
• Этнические пространства: сегодня нет ничего проще, чем географически объяснить распределение рас по местам их обитания. Прошлое все объясняет.
Первые белые завоеватели столкнулись с индейскими цивилизациями, с которыми они обращались крайне плохо, что грозило катастрофой. Действительно, на несчастья войны накладывались ужасы эксплуатации и принудительного труда. В результате численность индейского населения сократилась в невиданных масштабах. Повсюду, где индейцы оставались в примитивном состоянии (вели бродячий образ жизни, питались почти исключительно маниокой), сохраняли племенной строй, они практически исчезли при первых же контактах с европейцами; счастливым исключением стали те из них, кто жил в труднодоступных районах, в Амазонии например, куда белые пришельцы добрались либо поздно, либо в небольшом количестве.
Но настоящие, полнокровные индейские цивилизации смогли в итоге выжить. Безоружные, не имевшие важнейших технических средств (они не знали ни колеса, ни железа, ни пороха, не умели одомашнивать животных за исключением ламы), сразу же лишившиеся своих государственных центров (Куско и Мехико, тогдашний Теночтитлан), они стали легкой добычей завоевателей: люди спасались только благодаря тому, что поддерживали друг друга. Нынешняя Мексика с гордостью называет себя «землей индейцев», а на плоскогорьях Андов индейцы продолжают сохранять прежний жизненный уклад, доказывая свою незаменимость в этих местах и свою способность к выживанию.
Что касается чернокожих обитателей Латинской Америки, то они остались жить там, в том климате, где некогда, начиная с XVI в., работали в качестве рабов на плантациях, в шахтах, в городах (домашняя прислуга). Позднее они в массовом масштабе переместились в крупные промышленные центры, т. е. расселялись в основном вдоль Атлантического побережья, прежде всего в местах, где не хватало индейской рабочей силы. Их также большинство на Севере Бразилии, а кроме того, они широко представлены во всех современных крупных бразильских городах. Много их и на Антильских островах.
Что касается белой расы, то ее представители заселяли американский континент в течение двух этапов и на каждом этапе этническое представительство белых было различным.
На первом этапе завоевания белые селились повсюду, где могли выжить; чаще всего это были районы крупных индейских цивилизаций, обеспечивающих им пищу и прислугу. Так было с испанцами, колониальными центрами которых стали Мехико, Лима (построенная завоевателями), а также Потоси на территории нынешней Боливии, что объяснялось наличием в высоких Андах месторождений серебра (Потози, построенный испанцами на высоте 4000 м над уровнем моря, насчитывал в 1600 г. 150 тыс. жителей). О богатстве этих колониальных городов сегодня говорит испанская колониальная архитектура, где доминировал стиль барокко. Но не будем забывать, что главной человеческой составляющей испанской колонизации оставались индейцы.
Иной была ситуация в Бразилии, где португальцев встретило немногочисленное индейское коренное население. Отсюда решающая важность завоза в эти края чернокожей рабочей силы. В колониальную эпоху население крупных бразильских городов было по преимуществу африканским: Байя, столица, где насчитывалось 365 церквей (по одной на каждый день года); Ресифи, крупный центр по производству сахара, который начали строить голландцы во время своего кратковременного присутствия здесь (1630–1653); Оуро Прето (Черное Золото), возникший во внутренних районах страны в период золотой лихорадки; Рио-де- Жанейро, ставший столицей в 1763 г. Сан-Паулу в ту эпоху был небольшим городком, населенным авантюристами всякого рода, в основном индейцами, а также метисами, которых в ту эпоху называли «подгоревшими».
Все эти характерные для колониальной эпохи детали напоминают об успехах в данной области креольской Америки, которая для англичан и французов ассоциируется прежде всего с Антильскими островами, в частности с Сан-Доминго и Ямайкой, где вначале производили сахар, а затем кофе. Но те же процессы характерны и для других регионов. Повсюду наблюдалась удивительная смесь примитивного, средневекового, рабовладельческого и капиталистистического укладов. С денежной экономикой были связаны только владельцы плантаций сахарного тростника, мельниц, серебряных рудников и золотоносных песков; рабы и обслуга не имели к ней никакого отношения. Возникали своеобразные античные семьи, где отцы семейств обладали правом распоряжаться жизнью и смертью членов своих семей и прислугой. Повсюду можно было увидеть хозяйский дом, возвышающийся над хижинами рабов. Для возникающих городов была характерна следующая картина: двух- или трехэтажные дома богачей (колониальная Бразилия), лавки торговцев, убогие жилища бедняков, которые в сегодняшней Бразилии называют фавелами (более распространенное название в других местах бидонвили).
Освободившись от испанского и португальского владычества, а также от зависимости от торговцев Кадикса и Лиссабона, Латинская Америка попала после 1822–1823 гг. в кабалу от капиталистов всей Европы, прежде всего Англии, которые беззастенчиво эксплуатировали ее богатства. В своих отношениях с европейскими банкирами и промышленниками новые независимые государства обнаруживали удивительную наивность. Так, Лондон продал в 1821 г. Мексике оружие, с которым англичане одержали победу в битве при Ватерлоо.
В то же время Латинская Америка продемонстрировала большую, нежели в прошлом, открытость для европейской иммиграции, которая перестала быть почти исключительно испанской или португальской; вначале приток иммигрантов был невелик (артисты, интеллигенция, инженеры, деловые люди), но затем, после 1880 г., их численность резко возросла, чему способствовало налаживание регулярного пароходного собщения между Европой и Южной Америкой. Именно морские суда обеспечили массовый приток на континент итальянцев, португальцев, испанцев, не говоря уже о тысячах и тысячах выходцах из других европейских стран.
Распределение иммигрантов было неравномерным: они расселились по южной части Бразилии, к югу от параллели Сан-Паулу (Бразилия той поры была обращена скорее к северу), по территории Аргентины и Чили. Иммиграция не сразу, но довольно быстро разрушила на этих обширных пространствах старый общественный уклад, начала заселять сельскую местность. То, что не удавалось сделать «доктору правоведу» (вспомним роман Гальегоса), оказалось по силам иммигрантам. Именно иммиграция сформировала современную Бразилию, современную Аргентину, современную Чили. До 1939 г. путешественник из Европы мог внезапно обнаружить то здесь, то там кусочек прекрасной Италии или трудолюбивой Германии (в Рио-Гранде или Санта-Каталине), чьи жители оставались верными немецкой цивилизации, далекой матери Родине, ее драматической истории.
Именно иммигранты стали пионерами в освоении новых земель, в создании промышленности. Именно они заселили чилийскую «границу» к югу от реки Био-Био, территории поблизости от еще вчера пустынной Патагонии или в глубине провинции Сан-Паулу, где разбивались новые кофейные плантации. Поскольку они истощали почву, необходимо было перемещать фазенды на новые земли, сжигать леса, чтобы освобождать пространства для новых сельскохозяйственных культур. Все это хорошо известно, об этом можно долго рассказывать. Но считаем ли мы это главным?
• Главное состояло в формировании братства различных рас: все они, каждая на своем месте, внесли свой вклад в создание Латинской Америки.
Между ними случались столкновения, и на то были социальные причины. Деление по цвету кожи было и остается социальным делением. Тот, кто богатеет, кто участвует в управлении, тот преодолевает или преодолеет в будущем линию раздела. Например, индейцы и мулаты Перу называют тех, кто ими командует, «белыми». Происходит это потому, что богатства и власть чаще все еще остаются в руках представителей белого населения.
Но так можно говорить только постольку, поскольку здесь еще существуют «настоящие» белые. На деле же, и это важно отметить, расы перемешались. «Во всех нас есть капелька черной крови», — писал Жилберто Фрейре, социолог из Ресифи, имея в виду бразильский Северо-Восток (на самом деле это характерно для всей страны). Там, где население смешивалось сильнее, например в Мексике (белые и индейцы) или на Северо-Востоке Бразилии (белые и черные), этническое братство заметнее, чем в других местах.
Однако даже в благополучных в этом отношении регионах все происходило не так гладко. Америка с ее смешанным населением долгое время испытывала чувство неполноценности по отношению к далекой Европе, и последняя ее в этом поддерживала. Плохой пример в вопросе о расовом равенстве подавала и Северная Америка. Многие южноамериканские интеллектуалы из числа белых (но недостаточно белых — по меркам США) ездили туда и на месте убеждались, как необходима расовая терпимость, испытывая при этом чувство гордости за свою страну.
Весь этот комплекс неполноценности и связанные с ним предрассудки не исчезли разом, как по мановению волшебной палочки. От него начали избавляться после 1919 г., затем после 1930 г. и особенно после 1945 г. Можно ли было продолжать любить (да, но преклоняться?) Европу после безумств Первой мировой войны, после экономической катастрофы 1929 г., после ужасов Второй мировой войны? Ощутив себя континентом свободы, где охотно принимали иммигрантов, Южная Америка начала испытывать к себе большее уважение. Конечно, до полного исцеления от комплекса неполноценности еще далеко, но процесс развивается. В Бразилии, представляющейся не только самой большой, но и самой гуманной, самой гуманистической страной Нового Света, настоящий переворот в этом плане произошел после 1933 г., когда появились первые труды социолога Жилберто Фрейре, который перестал говорить принятым до того литературным языком, но начал использовать доступный и убедительный язык молодых наук о человеке. В Мексике настоящая «про-индейская революция» получила развитие начиная с 1910 г.: она не только послужила толчком к целому ряду политических и аграрных революций, но и открыла двери надежды.
Сегодня можно говорить, что равенство и братство рас на континенте — уже свершившийся факт, хотя степень этого равенства не везде одинакова. Борьба за равенство все еще сталкивается с социальным неравенством, с пережитками прошлого. Тем более что в Латинской Америке есть страны с поголовным белым населением, например Аргентина, где малочисленные индейские обитатели сконцентрированы на севере и крайнем юге. Вместе с тем здесь есть страны, где расовое смешение дало рождение новым стабильным этническим типам, как в Коста Рике например.
Пусть равенство рас кое-где ощущается еще не во всех сферах жизни, пусть в некоторых странах говорить о нем бессмысленно, но в общем и целом расовое братство превратилось в одну из характерных особенностей другой Америки. Оно на виду, в нем легко убедиться. Так, возвращаясь домой, один южноамериканец воскликнул на наших глазах: какое разнообразие цветов кожи, какие голоса, песни, крики — я у себя дома!
Несмотря на некоторую беспечность, любовь к радостям жизни, привязанность к шумным народным праздникам, Латинская Америка не перестает страдать не только перед современным, но и прошлым миром. Она остается «континентом грусти» (Кейзерлинг).
Как и все другие страны, вступающие на путь подлинной индустриализации, она оказывается перед необходимостью изменения всех своих структур, своего поведения, что вызывает шок.
Этот шок спровоцирован тем, что глубокая перестройка затрагивает нестабильный, находящийся в движении и до конца не устоявшийся мир, который плохо структурирован в экономическом и социальном плане: на протяжении многих веков привычный уклад разрушался и одновременно возникал другой. Этот мир развивался в столкновениях и противоречиях, в нем примитивная, элементарная жизнь до сих пор соседствует с анклавами ультрасовременной жизни. В целом это формирует полнокровную среду обитания, которую тем не менее трудно определить, ориентировать, которой трудно управлять.
• Экономические колебания выступают как непредсказуемые отливы и приливы. Америка следует своей материальной судьбе. На эту гонку она обречена уже на протяжении многих веков и чаще становится ее жертвой, чем получает от нее выгоды.
Разумеется, она следует за международной экономической конъюнктурой. Но когда долго приходится бежать в цепочке, взявшись за руки, то у участников забега возможны две позиции: одна — находиться в числе первых, вести за собой других, а другая — быть в конце цепочки, делать гигантские прыжки, чтобы не отстать от остальных. К сожалению, Латинская Америка всегда в конце — она делает нелепые прыжки, над которыми только она одна не смеется. Она должна торопиться и, если хочет производить и продавать свои ресурсы, вынуждена делать это на невыгодных для себя условиях, всегда продавая задешево сахар, кофе, каучук, нитраты, какао. Отсюда чередующиеся «циклы» ее экономического развития, сопровождаемые непредвиденными и неожиданными срывами.
Этот процесс является ключом к пониманию экономического прошлого и настоящего Южной Америки. Она всегда вынуждена была подчиняться требованиям мирового спроса на сырьевые ресурсы, что было характерно как для прежней экономики колониального типа, так и для нынешней зависимой экономики.
Иностранные капиталисты (лучше сказать, крупные международные компании) в союзе с крупными собственниками и местными политиками всегда ориентировали промышленность континента на добычу и производство сырья, которое можно было экспортировать, вынуждая сырьевые районы концентрировать все усилия на исключительном одном роде деятельности, забывая про остальные. В долговременной перспективе такое целенаправленное усилие могло бы для какой-то одной страны принести долгожданные плоды, но изменчивость мирового спроса регулярно сводила на нет все ранее предпринятые усилия. Тогда приходилось резко менять направление экономического развития, переключая его на другую отрасль производства, что зачастую предполагало перевод усилий и инвестиций в другой регион.
Климатическое разнообразие, огромное пространство позволяли Южной Америке выдерживать смены ориентации такого масштаба, но в плане разумного использования территории и людского потенциала это означало бессмысленную трату усилий: именно частые перемены такого рода помешали в масштабах всего континента создать устойчивые, стабильные и здоровые экономические структуры, воспрепятствовали закреплению на земле крестьянства.
Первым из таких циклов стал некогда цикл добычи драгоценных металлов, начавшийся сразу после завоевания континента — это были сначала «золотой цикл», продолжавшийся в основном до середины XVI в., а затем «серебряный цикл», завершившийся примерно в 1630–1640 гг. Добыча серебра и золота требовала огромных человеческих жертв: если бы не массовое насильственное привлечение к труду индейцев, кто бы согласился в Потоси, например, работать в шахтах и заниматься плавкой металлов на высоте 4000 м над уровнем моря, в условиях нехватки дров, пищи и даже воды? Слитки серебра отвозились к Тихоокеанскому побережью, затем транспортировались до Кальяо, порта в Лиме, и оказывались, наконец, в Панаме, откуда караваны мулов и речные баржи доставляли их до берегов Карибского моря. И уже только потом испанские флотилии доставляли серебро в Европу.
Кто же оказывался в выигрыше от этой громоздкой системы? Торговцы, испанские «чиновники», деловые люди, уже тогда имевшие международные интересы, такие как генуэзские торговцы и банкиры, ставшие официальными кредиторами мадридского двора… Конечно, сама Америка от этого ничего не выигрывала: здесь постоянно не хватало золотых слитков, серебряных и металлических денег, тканей, пшеничной муки, растительного масла, вина, чернокожих рабов…
Когда в XVII в. залежи серебра в Потоси начали иссякать, несчастная Латинская Америка оказалась практически предоставленной самой себе.
В 1680 г. золотая лихорадка охватила португальскую Америку: здесь на приисках работали в основном чернокожие рабы. Добыча золота замедлилась к 1730 г., что совпало с оживлением серебряных рудников в Новой Испании (нынешняя Мексика). В результате бразильская провинция Минас-Жерайс опустела, и здесь начали выращивать хлопок.
Схожим образом можно обрисовать «животноводческий цикл», который имел множество вариантов и продолжался до нашего времени (скотоводство в Аргентине); «сахарный цикл», начатый в больших масштабах в Бразилии и продолжившийся к концу XVII в. на Антильских островах (Ямайка, Сан-Доминго, Мартиника); «кофейный цикл», получивший особое развитие в XIX в. в Бразилии и потребовавший больших пространств, в том числе внутренних земель. После 1945 г. в некоторых районах Аргентины получило большое развитие хлопководство, пришедшее на смену выращиванию растений, используемых для производства дубильных веществ…
Целой книги не хватило бы для рассказа о такого рода монопроизводствах или монокультурах. Сегодня, будем надеяться, эта система, неоднократно разоблаченная как катастрофическая, доживает свои последние дни, на смену придет отраслевое развитие промышленности, и национальные экономики начнут формироваться в соответствии с требованиями нашего времени. Однако все экономические структуры Южной Америки до сих пор несут на себе отпечаток этого старого нерационального развития, для которого были характерны, всплески активности, спады, беспрестанные перемещения: каждый раз оживали в результате деловой активности те или иные провинции или города, а затем так же внезапно они пустели или оказывались обреченными на переориентацию развития, что стоило дорого и влекло за собой большие социальные издержки.
• Циклические изменения в экономике влекут за собой серьезные кризисы, сопровождающиеся насилием. Их разрушительная сила может вызвать спад в экономике страны, которая до этого считалась экономически здоровой.
Приведем лишь один пример, который имеет то преимущество, что мы наблюдаем его своими глазами: это пример сегодняшней Аргентины.
После 1880 г. в Аргентине наступает период процветания. За несколько лет она становится крупным поставщиком зерна и мяса на европейский рынок, что стало возможным после полного преобразования ее старых структур. До этого времени аргентинская пампа, представляющая собой огромную по протяженности степь вокруг Буэнос-Айреса, была пустынной местностью, по которой бродили стада диких животных; гаучо, т. е. пастухи, вылавливали их зачастую с единственной целью — снять кожу, которая шла на экспорт.
Эта степь, немного похожая на прерии США, и была превращена в огромное зерновое и животноводческое хозяйство, где выращивался элитный скот.
Вплоть до 1930 г. (оставим в стороне тяжелое десятилетие с 1890 по 1900 г.) Аргентина развивалась невероятно быстрыми темпами: росло население страны, чему способствовал приток сюда итальянских иммигрантов; увеличивалось производство благодаря регулярному экспорту; во множестве строились зернохранилища, мельницы, холодильные установки. За этим вскоре последовал подъем легкой промышленности. Возросла покупательная способность населения, выросли доходы с капитала, число автомобилей на душу населения достигло максимума.
После 1930 г. начался экономический спад, который был не так заметен в атмосфере всеобщей эйфории. В период войны, в целом всегда благоприятной для поставщиков сырья, падение производства замедлилось. Но сразу после ее окончания, начиная с 1945 г., в связи с резким падением мировых цен на сельскохозяйственную продукцию экономическая обстановка в Аргентине ухудшилась, причем это также происходило быстрыми темпами. Официальная статистика признавала, что с 1948 г. темпы падения национального дохода на душу населения составляли в среднем 0,4 % в год (по подсчетам североамериканских экономистов, эта цифра была гораздо выше и составляла по меньшей мере 2 %); снижение жизненного уровня усугублялось тем, что средний уровень капитальных вложений на душу населения тогда же уменьшался ежегодно в среднем на 3 %. Торговый баланс сводился с дефицитом; заработки падали и уровень жизни населения заметно снижался, что затрудняло поддержку национальной промышленности, отдельные отрасли которой были относительно хорошо развиты (текстильная промышленность, производство продовольственных товаров, кожевенная индустрия и пр.). Росла безработица, происходил сильный отток сельского населения в города, что неимоверно увеличивало число городских жителей при том, что в городах становилось все меньше работы (5 % населения страны, примерно один миллион человек по сей день живут в бидонвилях, по сути в трущобах, которые здесь называют городами нищеты). Спасительная для нации индустриализация застопорилась. Сегодня не понятно, где же выход из создавшейся ситуации: бюджет страны находится на грани краха.
Иными словами, Аргентина, до начала Второй мировой войны считавшаяся самой богатой страной Южной Америки, развитию которой благоприятствовали ее климатические условия, плодородие земель и качество людских ресурсов, в наши дни оказалась если не самой бедной (у нее все-таки был большой запас прочности), то во всяком случае самой регрессирующей. Эйфория доверия сменилась растерянностью. Именно здесь нужно искать причину политических кризисов, отмечаемых последние годы в Буэнос-Айресе.
По мнению аргентинских экономистов, с которыми нельзя не согласиться, национальные аграрные структуры, созданные под воздействием возросшего спроса на зерно и мясо, оказались для сегодняшней страны вредными. 34 % возделываемых земель принадлежат многочисленным крохотным «анти-экономическим» хозяйствам, тогда как кучка крупных землевладельцев имеет 42 % земель и 64 % скота. Это главное препятствие на пути национального подъема, который требует реорганизации сельского хозяйства, способной обеспечить рациональное производство и восстановить национальный рынок, без чего промышленность не может существовать.
• Непредсказуемость и беспорядочность экономического развития являются препятствием на пути современной индустриализации: развитие Южной Америки приводит чаще всего к становлению экономики, для которой характерны нарушение равновесия и непоследовательность.
Бросаются в глаза иррациональность, недостаточность путей сообщения: они были построены не с учетом нужд национального хозяйства, а только для того, чтобы связать между собой места производства с портами погрузки. В результате огромные территории оказались вовсе лишены каких-либо дорог. Авиация не может, естественно, решить этой проблемы. «Устроившись на спине индейца», наш герой Альфонсо Перейра, хотя и довольный тем, что не промочил ноги, с грустью вздыхает: «Если бы мой отец был умнее, он бы заставил своих пеонов строить дороги. Мы бы не оказались сегодня в таком положении!»
Другое несоответствие: разительный контраст между неразвитыми или заброшенными районами (в глубине Бразилии еще можно увидеть несколько живописных городков, стоящих на отшибе и живущих как в Средневековье, где только несколько богатых домов напоминают о прошлом периоде процветания) и развитыми в хозяйственном отношении районами. Впрочем, так называемая «цивилизованная» зона чаще всего ограничена пределами побережья, связывающего страну с экспортной торговлей.
И наконец, поражает полное отсутствие зажиточного крестьянского сословия, которое в Европе всегда было основой ее тысячелетней культуры.
Зажатая в тиски монокультурного производства, сконцентрированная в крупных поместьях, созданных в спешке на деньги иностранных импортеров, затем предоставленная сама себе вместе с заброшенными поместьями (падение спроса делает их ненужными), большая часть сельского населения представляет собой скитающихся по стране поденщиков, которые в поисках работы то забредают в города, то отправляются в другую провинцию. Этим можно объяснить следующий видимый парадокс: в той или иной стране может быть избыток пригодных для обработки земель, наблюдается избыток рабочих рук (иногда численность сельскохозяйственного населения достигает 60–70 % от общего числа жителей страны) и в то же время здесь же выращивается мало продовольственных культур, ощущается нехватка продовольствия. Происходит это потому, что, с одной стороны, недостает настоящих закрепленных на земле крестьян, умеющих обрабатывать землю, а с другой — распределение земель настолько не оправдано, что этот фактор уже сам по себе мешает закреплению крестьян на селе, препятствует производству. Когда анализируешь все это, часто на ум приходит сравнение с барской Россией.
На фоне этого архаичного аграрного мира промышленность развивается в районах, по преимуществу прибрежных, к которым прошлое оказалось более благосклонным. Это в основном те районы, где накапливались местные и иностранные капиталы, где рабочая сила была более квалифицированной (под влиянием контактов с Европой и США), где концентрировались научные и технические кадры, ряды которых пополняли иммигранты. Все это вместе взятое способствовало конверсии производства, выходу его за пределы сектора, связанного исключительно с экспортом сельскохозяйственной продукции. Результаты такой конверсии иногда способны вызвать удивление: ультрасовременные города с многочисленными небоскребами растут, как грибы после дождя. Один из самых поразительных примеров — бразильский Сан-Паулу.
Подведем итог. Экономика Южной Америки двойственна: развитый и иногда даже сверхразвитый узкий сектор хозяйства соседствует с огромными архаичными секторами, так или иначе связанными с примитивным сельским хозяйством. Характерно, что различие между ними углубляется, поскольку развитие стимулируется главным образом в уже развитом секторе.
Характерен пример Бразилии, экономика которой, в отличие от Аргентины, хотя и начала развиваться позднее, но после 1930 г. и в особенности после войны не снизила темпов роста, а, наоборот, их увеличила. За последние пятнадцать лет реальное производство в стране удвоилось. В период с 1948 по 1958 г. ВВП на душу населения возрастал в среднем на 3 % в год. В этот же отрезок времени такие города, как Сан-Паулу и Рио-де-Жанейро, строились темпами, превышающими темпы развития крупнейших городов США. За развитием текстильной и легкой промышленности последовало развитие тяжелой индустрии. Статистика свидетельствует о заметном экономическом подъеме.
Вместе с тем этот рост наблюдается только в промышленности. За тот же отрезок времени сельскохозяйственное производство возрастало теми же темпами, что и рост населения (примерно 1,5 % ежегодно). По-прежнему обрабатываемые земли составляют лишь 2 % национальной территории! Более 70 % населения продолжает жить — или скорее влачить существование — в узком аграрном секторе (20 млн га используемых земель), производительность которого крайне невелика. Северо-Восток страны, где проживает треть ее населения, остается аграрным районом и потому страдает от голода (в прямом смысле слова) и от всех болезней, связанных с недоеданием.
Вряд ли это положение скоро изменится, так как все ресурсы страны направляются к ее развитой части: частные инвестиции, государственные субсидии и даже средства, полученные от экспорта продукции, произведенной на Севере (какао, сахар, хлопок, растительные масла).
Многочисленные наблюдатели говорят о Бразилии и Мексике, что отношения между обоими секторами в этих странах (развитый сектор и сектор, остающийся маргинальным) напоминают отношения между метрополией и колонией. Значительная часть этих стран лишена возможности пожинать плоды роста производства, доходов, потребление в них остается ниже жизненно необходимого. Иными словами, один сектор приносится в жертву другому.
Понятно, что, столкнувшись с требующими неотложного решения проблемами индустриализации, правительство Бразилии сконцентрировало внимание на наиболее рентабельном секторе хозяйства, могущим дать быструю отдачу. Но каким будет эффект такой политики в будущем?
На протяжении нескольких последних лет темпы развития промышленности в Бразилии не столь высоки, как раньше, наблюдается перепроизводство продукции по причине недостаточно широкого внутреннего рынка. Безработица, инфляция, рост стоимости жизни еще больше сужают его размеры. Отныне становится ясно, что промышленное развитие окажется заторможенным без политических усилий в направлении оживления и улучшения аграрного сектора хозяйства; без этого невозможно добиться роста потребления, обеспечить массам достойный уровень жизни, что является условием создания устойчивой современной промышленности.
• Социальная проблема: необходимость переориентации развития в одинаковой мере стоит перед всеми странами Латинской Америки, вставшими на путь индустриализации; это тем более важно, что здесь существует нерешенная социальная проблема.
Пропасть между той частью общества, которая участвует в процессе развития и пользуется его благами, и той частью общества, которая остается в стороне от него, продолжает увеличиваться. Здесь таится опасность социального взрыва.
Другая опасность: самые большие в мире темпы роста народонаселения, составляющие приблизительно 2,5 % в год (для сравнения: 2 % в Африке и от 1,3 до 2 % в Азии). Масса сельских пролетариев превращается в городских пролетариев, зачастую безработных. Их несчастья усугубляются показной роскошью индустриального общества, доступ к которому этим пролетариям заказан.
Все социологи сходятся в оценке тех огромных усилий, которые предприняла Латинская Америка для обеспечения своего развития: достижения в области промышленности великолепны, в них учитываются последние достижения современной техники; южноамериканские архитекторы и инженеры ни в чем не уступают своим иностранным коллегам; однако человеческий аспект этого развития выглядит удручающим: нищета и хаос толпятся у барьера, отделяющего их от порядка и роскоши.
Примером могут служить чилийские металлургические производства Хуакипато, расположенные к югу от Сантьяго. Шесть тысяч работников, занятых здесь, «технически хорошо подготовлены и с ними хорошо обращаются. Но каков контраст с условиями жизни некоторых рабочих семей, которые теснятся по десять человек в стоящих неподалеку от заводских цехов бараках. Компания разрешила их посетить, поскольку она не скрывает имеющихся трудностей. Но при этом ситуация здесь гораздо лучше той, что сложилась в находящемся неподалеку шахтерском городке Лота. Мне редко доводилось видеть что-либо более грустное, чем покрытых угольной пылью шахтеров, проводящих часы отдыха на пороге своего дома, чем их детей, собирающихся кучками и копошащихся в уличной грязи или бегающих вокруг мясных рядов на местном рынке, где разложено дурно пахнущее и засиженное мухами мясо; точно также дети копошатся вокруг хижин и на грязных причалах Талкахуано… Бедные дети Лоты, о которых мне сказали, что только каждый четвертый из них получит возможность покинуть это печальное место, тогда как остальные вынуждены будут продолжать жить и умереть здесь» (Жорж Фридман).
Репортаж о жизни вблизи угольных шахт в Сан-Жеронимо (Рио-Гранде-ду-Сул, Бразилия) или на боливийских оловянных рудниках вряд ли способен внушить больше оптимизма. На периферии крупнейших городов континента можно встретить ту же нищету рабочих, свидетельство чему картины жизни Сан-Паулу или Буэнос-Айреса; из шести миллионов жителей последнего 55 % рабочие, 60 % которых составляют бывшие сельские жители, вынужденные покинуть деревню. Как некогда в Европе, эти бывшие крестьяне — плохие работники: сегодня они на заводе, а завтра их уже там нет. Многие предприятия оказываются вынужденными обновлять свой персонал ежегодно почти на 75 %. Незнание простейших вещей только усугубляет их бедственное положение: отмечается, что несоблюдение самых элементарных правил питания делает еще более тяжелыми последствия недоедания. Квалифицированных рабочих (в нашем понимании) относительно мало: их труд хорошо оплачивается, и в городах они составляют как бы буржуазную прослойку, не соприкасаясь с миром обычных рабочих и не проявляя желания солидаризироваться с ними.
Все идет к тому, чтобы предоставить этих отверженных самим себе. Теоретически рабочее законодательство представляется либеральным, но на практике все обстоит иначе. Профсоюзы существуют, но с профсоюзами индустриально развитых стран они схожи только названием. Общенациональные объединения отсутствуют. Короче говоря, мы имеем дело с находящимся в бедственном положении, малообразованным, зачастую просто неграмотным, неорганизованным рабочим классом, в политике склонным к поддержке романтизма и эмоций (пример тому перонизм). Он лишен солидной материальной и интеллектуальной поддержки. Создается впечатление, что его ожидает трудное будущее.
• Хрупкость правящих классов и элиты.
Все эти новые проблемы осознаются интеллектуальной элитой, куда входят писатели, хорошо подготовленные преподаватели, некоторые политические деятели, врачи, адвокаты. К несчастью, хрупкость правящих классов, во многом ответственных за политическую и экономическую ситуацию на континенте, является одной из перманентных и серьезных слабостей Южной Америки. Снижение промышленного роста безжалостно разрушило старое, рафинированное общество, которое оказалось неспособным приспособиться к новому миру, но до чего же оно было приятным! Печально, что оно так и не сумело найти себе замену.
Еще вчера, т. е. до 1939 г., в полуколониальной Латинской Америке на арене политической и культурной жизни действовало лишь несколько персонажей, которые спокойно вели дела. Это были обаятельные, приятные в общении люди сотен и тысяч гектар земли, собиратели больших библиотек, напоминающие пышностью своего образа жизни принцев эпохи Возрождения, способные произвести впечатление на журналиста, путешественника или интеллектуала, приехавшего из Европы. Но уже накануне Второй мировой войны они казались социально обреченными; эти люди, обладавшие огромной ответственностью (одни представляли английские капиталы в Бразилии, другие — интересы различных американских компаний, например Dearborn Chemical Society, третьи концентрировали в своих руках государственные финансы, четвертые управляли провинциями и мечтали стать президентами своих республик, пятые были генералами, выходцами из простонародья), предпочитали управлять из своих библиотек, руководствовались идеями, малоприменимыми к действительности, что создавало впечатление нереального мира. Они верили в добродетели культуры, цивилизации, разума. Они чем-то напоминали европейских либералов и аристократов XIX в., существовавших в атмосфере деспотизма, просвещенного патернализма.
Рядом с ними, но вне, из закрытого круга, сказочно обогащались новые персонажи: богатые иммигранты, промышленники, сыновья которых могли надеяться на то, что когда-нибудь и они достигнут определенного уровня культуры.
Сегодня социальная революция уже свершилась, колесо истории сделало свой оборот. Если говорить в общем, то лендлорды уступили место промышленникам и банкирам, а великолепные семейные поместья — роскошным загородным особнякам, которые можно увидеть на пляжах Рио или в окрестностях Петрополиса в Бразилии, в Веракрусе, Акапулько, в богатых кварталах Мехико или в Куэрнаваке. Одновременно меняли свой облик и сами города, превращавшиеся в метрополии с шикарными отелями, с ресторанами, расположенными на последних этажах высотных зданий, с небоскребами, не говоря уже о такой жемчужине, как новая столица Бразилия, построенная в центре этой страны… Новый мир сменяет старый.
Чего не хватает в Южной Америке, так это настоящих политических партий, элиты, стабильной буржуазии, среднего класса. Небольшого количества интеллектуалов явно недостаточно. Чтобы сформировался средний класс, необходимый для социальной стабильности, нужны время, спокойствие, более социально уравновешенная экономика без резкого деления на очень бедных и очень богатых.
Хрупкость среднего класса, как основы серьезных политических партий, объясняет традиционную нестабильность правительств Южной Америки. По сей день здесь вступают в противоборство не столько партии, сколько люди. Согласно традиции, возникшей еще во времена освободительных войн начала XIX в., где главную роль играли романтически настроенные генералы, очень важную роль здесь продолжает играть армия.
Однако быстрый рост общественного сознания, стимулируемый процессом урбанизации, может подтолкнуть Америку вступить на трудный путь перестройки всех ее нынешних структур, без чего, как об этом сказал недавно один мексиканский автор, она рискует остаться у порога настоящего современного капитализма, создающего богатства и благополучие, рискует погрузиться, сама того не желая, в пучину насилия, которое, впрочем, также не гарантирует, что для нее откроются двери настоящего социализма.
Бразильский автор Ж. де Кастро справедливо сказал в 1962 г.: «Несомненно, что Бразилия (он мог бы сказать: Латинская Америка. — Ф.Б.) должна достичь успеха в пересмотре своей социальной истории. Единственно, что при этом необходимо, так это сделать так, чтобы такой пересмотр (он сказал: прыжок) не привел в пропасть; чтобы избежать этой участи, нужно ориентировать наши действия таким образом, чтобы суметь эту пропасть преодолеть (перепрыгнуть)».
• Чувство небезопасности, неуверенности, нестабильности, которое испытывают латиноамериканцы, является совершенно оправданным. Напротив, свойственный им пессимизм оправдан в меньшей степени. Нестабильность присуща прежде всего цивилизации, которая еще не нашла себя, стремится определиться в условиях суровой реальности.
Ведь единственная цивилизация, которая долгое время существовала в Южной Америке, была цивилизацией заимствованной: это была лишь точная копия европейской цивилизации во всей ее рафинированности, которой следовала здесь узкая группа привилегированных лиц. И в этом случае свидетельство литературы бесценно. Как много мы знаем книг южноамериканских писателей XIX в., где ничто не позволяет заподозрить, что они написаны за пределами европейского континента! Для многих людей той эпохи культура представлялась островком, куда они время от времени могли удаляться, чтобы изолировать себя от окружающей действительности, которая, в их глазах, лишь мешала игре ума.
Эта интеллигенция внимательно следила за развитием европейской мысли, следуя ей с удовлетворением и страстью. Именно благодаря ее представителям мы можем обнаружить в тех или иных частях Южной Америки революционный гуманизм с его ответвлениями в виде позитивизма Огюста Конта, что на первый взгляд кажется странным (известно, что выражение Ordemn et Progresso[19], которое можно увидеть на бразильском флаге, является данью уважения учению Конта — контизму).
Эти времена прошли. Проникая в урбанизирующиеся народные массы, южноамериканская цивилизация сегодня обязательно открывается в сторону местной жизни, которая примет европейское наследие только при условии его значительной трансформации. В настоящее время Латинская Америка создает самобытную цивилизацию, свою собственную.
Эта эволюция стала неизбежной в период, когда во всем мире культура стала широко распространяться, даже навязываться средствами массовой информации (пресса, радио, телевидение) и кинематографом. При этом важно понимать, что в Латинской Америке массовому распространению культуры предшествовала долгая работа местной интеллигенции, которая рано сумела придать ей определенную форму. Закат престижа Европы, наблюдающийся после Первой и особенно после Второй мировой войны, недоверие латиноамериканской интеллигенции к гегемонии США совпали с обнаружением ею окружающих культурных богатств, пониманием стоящих перед нею задач. Народ, т. е. кабокло, пеон, индеец, чернокожий, вышел на авансцену. Они перестали быть дикарями, о которых вспоминали лишь тогда, когда говорили о необходимости донести до них блага цивилизации. Стали интересоваться их жизнью, их мыслями, их поговорками, их религией; они стали объектом социологических исследований, в которых им симпатизировали; они превратились в неотъемлемую часть национальной культуры, находящейся в процессе становления.
Этим объясняется как сам факт публикации (немыслимый еще 50 лет назад), так и успех (в Бразилии книга вышла тиражом 120 тыс. экземпляров, которого раньше достигали только романы Жоржи Амаду) того дневника, о котором мы говорили выше. Как сказал один бразильский критик, комментирующий успех дневника Каролины Марии де Хесус (эта книга является чем угодно, но никак не произведением искусства): «Это документ, написанный женщиной из народа, послание, напоминающее о братстве, понимании и социальной справедливости». Книга не только принесла ее автору относительное материальное благополучие, но и вызвала конкретную положительную реакцию: описанные в книге кварталы бедняков, которые можно увидеть в кинофильме Черный Орфей, недавно были срыты: на этом месте будут построены новые здания.
Этим же продиктован возросший интерес к фольклору народов Южной Америки, который можно услышать повсюду во всем его своеобразии и живописности. Впрочем, этот фольклор начинает уже «разбавляться», переделываться в соответствии со вкусами иностранных туристов, свидетельство чему очаровательная и шумная музыка мексиканских артистов, скрипачей, которых можно услышать в кабаре Мехико и других городов. Прозвище этих артистов марьячос (mariachis) произошло, как говорят, от свадебных торжеств (fetes de «mariage»), которые были популярны во времена французского присутствия в стране. Если признать этимологию слова верной, то можно надеяться, что народная память сохранила не очень плохие воспоминания о французской экспедиции…
Конечно, чтобы познакомиться с настоящим фольклором, надо покинуть туристические маршруты: только вдали от них услышишь старинные сентиментальные или скорбные бразильские песнопения, где обязательно упоминается грустный свет луны, а также старинные музыкальные инструменты, голосовые или танцевальные импровизации. Так, на рынке, затерянном среди просторов Байи, рядом с выставленным на продажу скотом, с лотками, на которых продают порцию дымящегося риса, живого поросенка, кусок дичи, тропические фрукты, можно заметить слепого нищего, который импровизирует то мольбу, то благодарность, то вдруг начинает петь… Когда рядом оказывается иностранец, в котором видят более щедрого дарителя, то его удостаивают более длительной импровизации, в которой комплименты смешиваются с традиционными пожеланиями…
Народные певцы черпают свои сюжеты в любых событиях повседневной жизни. Убатуба, небольшой заброшенный порт на Атлантическом побережье не очень далеко от Сан-Паулу, еще в 1947 г. был связан с остальным миром единственным видом транспорта — старым автомобилем, который два раза в неделю ездил по старой дороге, вытоптанной мулами… Было принято решение провести туда электричество, и можно было увидеть, как электрические столбы шагают через лес. Это событие стало сюжетом песни, которую однажды сложил местный музыкант: это был бесконечный речитатив, восхваляющий блага цивилизации.
У каждой страны есть собственный фольклор, своя музыка, свои сказки, восходящие к индейской, испанской или африканской традиции… Религиозная жизнь несет на себе заметный отпечаток фольклора, поэтому католическая вера (хотя в некоторых местах можно встретить и протестантские миссии) здесь примитивна, полна чудес, напоминает средневековые верования, где легенда о Христе перемешана с индейскими мифами, а магические обряды древней Африки смешиваются с романскими обрядами или просто включают их в себя (кандомблес). Малочисленность священнослужителей лишь усугубляет эту свободу в отправлении религиозных обрядов. Наступит день, когда Латинской Америке понадобится навести порядок в своем религиозном доме. По мнению историка протестанства Эмиля Ж. Леонара (он сам протестант), духовная ситуация на континенте напоминает ситуацию в Европе в период Реформации и даже до Реформации: иными словами, с одной стороны, духовные запросы велики, а с другой — они удовлетворяются недостаточно. Но уже заметны перемены в этой области жизни.
Современная литература, сама жизнь, культура Южной Америки ориентированы на возврат к национальным источникам.
С этой точки зрения, наиболее характерен пример Мексики. Здесь заметно широкое движение к индейскому прошлому, к корням нации. Чтобы это произошло, понадобились большие испытания, революции, катастрофы. Но именно они породили популистскую литературу, революционное изобразительное искусство, пророком которого стал Хосе Ороско с его росписями храма в Гвадалахаре, новую школу живописи. То же можно сказать и о национальном кинематографе, утвердившемся с выходом на экране замечательной картины Мария Канделярия.
Кубинская революция стала той огненной чертой, которая разделила судьбы Латинской Америки. Правильнее было бы говорить о целой серии латентных, скрытых, возможных, зачастую плохо организованных революций, которые не перестают происходить на этом огромном континенте под воздействием кубинской драмы.
Но «революция» сталкивается с препятствиями внешнего и внутреннего толка. Внешние, американские например, можно увидеть в Карибском бассейне, вокруг Кубы, в Панаме, где бурные события 9—11 января 1964 г. стали причиной разрыва дипломатических отношений этой небольшой республики с США. В апреле отношения были восстановлены, но статус Панамского канала не претерпел изменений. Существующие проекты дублирования канала за счет постройки одного или двух других не решат политической проблемы и не снизят существующего уровня напряженности.
В Бразилии после революции 31 марта 1964 г. внутри страны был воздвигнут антиреволюционный барьер (противники нового режима в шутку говорили о первоапрельской революции). Правительство президента Ж. Гуларта было свергнуто в тот момент, когда оно собиралось приступить к реформам, обещавшим быть серьезными. К власти пришла армия, и новым президентом страны стал сначала генерал, а потом маршал Кастело Бранко. Армия, провозгласившая себя «сдерживающей силой», удерживает на расстоянии правоэкстремистские группы из Рио и Сан-Паулу. Но в то же время она была вынуждена уступить нажиму со стороны реакционных сил и начала «погоню за ведьмами», жертвами которой стали прежде всего интеллигенция и члены подпольной Коммунистической партии. Страна отказалась от былого нейтралитета и разорвала дипломатические отношения с Кубой. Но основной проблемой остается катастрофическая экономическая ситуация, галопирующая денежная инфляция: цены растут, национальная валюта крузейро обесценивается.
Налицо политический, экономический и социальный кризис: Латинская Америка стала жертвой демографического роста, отсталости своих структур, недостатка квалифицированных национальных кадров, осознания зависимости своего материального положения. Может ли она надеяться на помощь старой Европы? Вопрос возник в связи с наделавшей много шума поездкой сюда генерала де Голля (21 сентября — 16 октября 1964 г.), который посетил десять стран: Венесуэлу, Колумбию, Эквадор, Боливию, Чили, Аргентину, Парагвай, Уругвай, Бразилию. Но одна Франция не способна удовлетворить запросы этого огромного континента. Вся Европа от Испании до Италии, включая Германию и Англию, должна была бы объединиться для решения этой важной задачи, которая в глазах жителя Западной Европы, осознающего свою ответственность, является первостепенной.
1965 г. был отмечен двумя важнейшими событиями.
1. Избрание президентом Чили Эдуардо Фрея Монтальва, который пытается провести демократическую реформу, связанную с программой экономического развития. Несмотря на все своеобразие Чили, за этой попыткой внимательно следит демократическая общественность Латинской Америки.
2. В Санто-Доминго конституционалистская революция развязанная в память бывшего президента Хуана Боска была заблокирована в результате вмешательства американских войск, которых впоследствии сменили силы ООН. В 1966 г. X. Балагер, бывший министр Трухильо, временно заменивший убитого диктатора на посту президента, стал избранным главой этой страны.
В январе 1966 г. конференция в Гаване с представителями трех континентов позволила Кубе восстановить политические отношения со странами Третьего мира, а СССР установить определенный контроль над революционными движениями в Азии, Африке и Латинской Америке. Одновременно с развитием партизанского движения в Колумбии, Гватемале, Перу и Венесуэле множится число военных режимов. По примеру Бразилии аргентинские военные узурпировали власть в этой стране в 1966 г.
С удивительным упорством эта Америка всегда хотела быть необычной. Долгое время она являлась цивилизацией без исторических корней, напоминавшей путешественника без багажа, уверенной в том, что перед ней открывается лучшее будущее, достижение которого зависит только от нее самой. Томас Джефферсон, один из создателей конституции 1787 г., утверждал, что Америка является новой страной в своих формах и своих принципах (America is new in its forms and principles). С той поры она не переставала считать себя новой нацией, полагая, подобно Джефферсону, что «земля принадлежит живущим». Но как бы там ни было, она сумела преодолеть, сохраняя доверие в собственные силы, сотрясавшие ее экономические, социальные и политические кризисы. При этом она не теряла ни оптимизма, ни уверенности в себе.
Так было до недавнего времени, когда страну потряс неожиданный кризис 1929 г.: начавшийся на Уолл-стрите, это кризис ощущался тем более остро, что он ударил по внешне благополучной экономике, находившейся в процессе развития и потому утратившей бдительность. Америка оказалась тогда перед лицом первой экономической катастрофы. Чтобы излечиться от последствий кризиса, оказалось недостаточно вновь обретенного благополучия. В годы, последовавшие за катастрофой, Америка обратилась к своему прошлому, причем не столько для того, чтобы понять себя (средний американец инстинктивно не верит в уроки истории), сколько для того, чтобы обрести поддержку в своем прошлом. «Развитие склонности к ретроспективной ностальгии шло вместе с медленным упадком традиционной веры. Во времена, когда конкуренция и предприятия находились на подъеме, американцы думали о будущем; во времена их расцвета они думали о настоящем; теперь, во времена концентрации, тяги к колоссальному, во времена монополий, которые сузили пространство для конкуренции и уменьшили шансы на выигрыш, они с сожалением обращаются к золотому веку, к своему прошлому» (Ричард Хофштадтер, 1955).
Молодая Америка становится чуть более зрелой. Она приходит к пониманию истории, приближается к моменту истины. Ранее отвергая прошлое, отстаивая свой индивидуализм или свой изоляционизм, отбрасывая все, что может ограничить свободу индивидуума или нации, она замечает в наши дни, что в этом ее прошлом «существовало единство политической и культурной традиции, на которой зиждилась американская цивилизация».
Обречена ли эта неявная традиция на исчезновение из-за условий современной жизни США? Прошлое начинает наступать на пятки.
Долгое время Америка полагала, что ей уготована новая судьба, не омраченная тенью предшествующих времен, что прошлое как бы само по себе стирается. Общим правилом было бежать от всего того, что привязывает или заставляет пускать корни, делать ставку на неожиданное. Понятие opportunity, т. е. случай, удача, было ключевым: всякий человек, который достоин так называться, должен воспользоваться представившимся «случаем» и использовать его по максимуму. Именно в этом «соревновании» он находит и утверждает себя.
Так вели себя все Соединенные Штаты Америки: их прошлое — это чередование предоставленных им шансов, которыми они сумели воспользоваться, чередование удачных «сделок». Вначале суммируем эти прошлые и недавние шансы.
• Первый шанс представлял собой овладение, хотя и запоздалое, Атлантическим побережьем. Найти себе место жительства — значит начать существовать.
Все началось с революционного путешествия Христофора Колумба (1492) Это была победа Испании (Кастилии). Через восемь лет, в 1500 г. португалец Педру Алварши Кабрал высадился на Земле Санта-Круш, которая получила впоследствии название Бразилии. Затем пришла очередь французов, чьи торговые и пиратские корабли (чаще всего это было одно и то же) курсировали вдоль всего Атлантического побережья Нового Света от Новой Земли до Антильских островов, Флориды и побережья Бразилии, чью территорию португальцы удерживали скорее теоретически, чем практически. Французы исследовали Канаду в 1534–1535 гг. и обосновались здесь в 1603 г. Англичане появились здесь значительно позже: Уолтер Рэли высадился на побережье Виргинии в последние годы XVI в., но их пребывание было эфемерным; переселенцы с корабля Мэйфлауэр высадились на побережье Массачусетса в 1620 г.
На первый взгляд, доставшаяся им территория не выглядела гостеприимной: угрюмое, изрезанное лиманами, проливами и даже настоящими внутренними морями подобно широкому Чесапикскому заливу, болотистое, лесистое побережье, на западе ограниченное труднодоступными горами. В целом это был обширный район, отдельные части которого связывались между собой только при помощи прибрежного судоходства. Кроме того, нужно было бороться с конкурентами в лице прибывших позже шведов и голландцев, а также защищаться от постоянных набегов индейцев. В то же время французы сначала исследовали, а потом заняли район Великих озер и огромную долину Миссисипи вплоть до ее дельты, где позднее возник Новый Орлеан. Французы как бы окружили англичан, и поэтому можно считать, что «первый раунд» остался за ними.
Таким образом, английский «плацдарм» оказался зажат между Флоридой, где уже начали обустраиваться испанцы, и обширными, слишком обширными, французскими территориями, на которых промышляли охотники и добытчики пушнины, а также проявляли активность миссионеры иезуиты. Когда в XVIII в. английская экспансия направилась к западу, то на ее пути встали форты с французскими гарнизонами.
Где здесь «американская удача»? В том, вероятно, что относительно небольшие по площади английские колонии заселялись надолго, что было особенно характерно для Севера, в частности для Массачусетса, где был основан Бостон, и для центральной части побережья, где появились Нью-Йорк (бывший Нью-Амстердам) и Филадельфия, основанная квакерами.
Не теряя торговых связей с метрополией, эти города, выросшие в диких краях, управлялись самостоятельно, были практически предоставлены сами себе, что напоминало условия существования типичных городов средневековой Европы. На пользу английским колониям пошли и волнения в самой Англии: на другой стороне Атлантики оказались протестантские сектанты, «кавалеры» эпохи Кромвеля. Наплыв переселенцев из Англии оказался столь велик, что в 1762 г., когда борьба уже закончилась, на миллион англичан, поселившихся в Америке, приходилось только 63 тыс. французов. Английская или «американская» удача была в том, что англичане сумели в противовес испанцам и французам накопить большие силы.
«Как только на континенте скопился миллион англичан против почти 70 тыс. французов, дело было практически решенным, даже если в Квебеке военная удача улыбнулась Монкалму (1759). Еще до Вольтера колонизация и особенно заселение новых территорий не были приоритетной задачей властей. К смутным опасениям, что произойдет отток населения из Франции, прибавлялись трудности и заботы внутреннего порядка. В результате, на 30 англичан, выезжающих в Америку, приходился 1 француз. Странная диспропорция причин и следствий: если английский язык и культура господствуют в современном мире, то причину этого следует искать в нескольких судах, которые ежегодно переправляли на другую сторону Атлантики крайне немногочисленных переселенцев, большинство из которых было к тому же неграмотно» (Альфред Сови).
Пытаться переделать историю — это заболеть недугом, который называется ухронией. Один американец, страстный почитатель Франции, однажды в шутку представил себе, что было бы, если бы вся Северная Америка располагала ясностью, шармом французского отношения к жизни, французской гастрономией. Но это не более чем мечта, которую история сделала невозможной.
• Первый подъем Америки был связан с ее аграрной по преимуществу экономикой. Но успех США (столь очевидный по сравнению с умеренными достижениями Канады) объясняется также и еще одной удачей — пристрастием к морю.
Повсюду, с юга до севера, вода, водные пути, барки, рыболовецкие и грузовые парусники, позднее быстроходные клипперы, что играло огромную роль в развитии. Суда плавали по морям, достигали Европы, Средиземного моря, Антильских островов, Южной Америки, Тихоокеанского региона. Этим объясняется та опасность, которую представляли для английской торговли и флота быстроходные парусники инсургентов, действовавшие даже в Ла-Манше с 1776 по 1815 г. Они нанесли существенный ущерб англичанам в период победоносной войны США против Англии (1812–1815), о которой «большая» история той поры говорит мало, поскольку все внимание уделяет Наполеону.
Начиная с XVII в., море способствовало процветанию некоторых американских городов. Введенные англичанами меркантилистские правила торговли требовали, с одной стороны, чтобы американские колонии закупали в метрополии все нужные им промышленные товары (даже те, что производились в других странах Европы), а с другой — чтобы они продавали в Англию или ее колонии все свою сельскохозяйственную продукцию (за исключением некоторых товаров, ввоз которых в Англию был запрещен: зерновые, рыба). И тем не менее Пенсильвания, например, в 1766 г. смогла продать в Англию товаров на 40 тыс. фунтов и закупить у нее товаров на 500 тыс. фунтов. Этот парадокс неоднократно отмечался в литературе.
«Так как же вы покрываете разницу?» — спросили у Бенджамина Франклина, специально вызванного на заседание одного из комитетов Палаты общин, чтобы он смог объяснить эту ненормальную ситуацию.
Территориальное формирование Соединенных Штатов
«Разница покрывается, — говорил он, — за счет товаров, отправляемых на Антильские острова, где они продаются либо жителям островов, либо французам, испанцам, датчанам и голландцам; другие средства поступают за счет продажи товаров, отправляемых в другие североамериканские колонии: в Новую Англию, Новую Шотландию, Каролину и Джорджию; часть товаров направляется также в другие страны Европы… Повсюду в качестве оплаты мы получаем или живые деньги, или векселя, или продовольственные товары, что позволяет нам оплачивать покупки в Великобритании. Все это, в добавление к доходам от деятельности наших купцов и наших моряков, к доходам от транспортных услуг, оказываемых нашими кораблями, в конечном счете концентрируется в Великобритании для уравновешивания торгового баланса».
К доходам от обширной трехсторонней торговли прибавлялись доходы от фрахта, от разрешенной Англией торговли из иностранной страны в иностранную страну, не считая доходов от очень активной контрабандной торговли и от каперства. Нельзя при этом забывать и доходы от рыбной ловли: американские моряки не упускали не одной возможности заработать на море.
К концу XVIII в. ситуация была такова: тоннаж флота США превышал тоннаж флота всех других наций, за исключением Англии, и, пропорционально населению, Соединенные Штаты превратились в первую морскую державу мира. Морская торговля сделала их составной частью мировой экономики, заставляя США подчиняться ее законам, играть по ее правилам, но вместе с тем позволяя пользоваться и преимуществами. Все эти хитрости общества, которое, как ни одно другое, создавалось за счет кредитов, имели одно объяснение: это общество было вынуждено компенсировать свои слабости, изыскивать драгоценные металлы, которых ему недоставало для оплаты закупаемых извне товаров.
Морская торговля изобиловала удивительными приключениями в далеких странах: прибытие морских караванов, груженных «американской» пшеницей в Средиземное море или в порты революционной Франции; успехи в «незаконной торговле с испано-португальской Америкой»; плавания в Тихом океане сначала через мыс Горн, а гораздо позднее через порт в Сан-Франциско. Сразу после обретения независимости от Англии (1782) бывшие колонии начали искать пути в Китай. Именно стремление найти промежуточный порт для остановки своих судов, направляющихся в Китай, а также для китобойных судов, промышляющих в Тихом океане, заставило Америку послать в 1853 г. эскадру «черных кораблей» адмирала Перри в Токийский залив, что привело к хорошо известным последствиям.
Характерны имевшие некогда место встречи американских кораблей в далеких морях. Так, трехмачтовое судно «Лев», перевозящее в Китай английского посла лорда Мак-Картни, в феврале 1793 г. сделало остановку на острове Сен-Поль, на юге Атлантики, где встретилось с пятью судами охотников на тюленей (три французских и два английских судна), которые подготавливали экспедицию для транспортировки 25 тыс. тюленьих шкур для продажи в Кантон; перевозить их собирались на полу-французском, полу-американском корабле из Бостона, доставлявшем в Китай, помимо шкур, мех канадских бобров. Через несколько месяцев посол заметил это судно в Кантоне, что позволило ему захватить его в качестве военного трофея, поскольку посол узнал к тому времени, что в январе 1793 г. начались военные действия между Англией и Францией.
Другой интересный пример. Во время кругосветного путешествия находящийся на службе у русского царя Коцебу, сын немецкого поэта, увидел в порту Южной Аляски (26 апреля 1825 г.) двухмачтовое американское судно из Бостона, оно пришло сюда через мыс Горн с продовольствием, которое выменяло в небольшой русской фактории 21 тыс. шкур морского котика. Эти шкуры уступали меху знаменитого камчатского бобра, калана, но покупатель надеялся продать их в Кантоне, направляясь в Китай через Сандвичевы острова. «По прибытии данного судна в порт Аляски весь экипаж, включая капитана, был пьян; лишь счастливый случай позволил кораблю избежать мелей и рифов, но американцы настолько хорошие моряки, что даже в состоянии алкогольного опьянения они умеют выходить сухими из воды».
Это было также время китобойного промысла, на котором специализировались Нью-Йорк и Новая Англия. Писатель Герман Мелвилл (1819–1891) оставил описание мира грубых и неотесанных китобоев, который он знал не понаслышке, их тяжелого и опасного существования, а также жизни в маленьких городах типа Нангукета и Нью-Бедфорда, процветавших за счет этого единственного в своем роде промысла. Китобойный промысел начал клониться к упадку после 1850 г., когда нефть и газ пришли на смену ворвани в качестве средства освещения.
В ту же эпоху флот США столкнулся с серьезной конкуренцией со стороны английских паровых судов, сделанных не из дерева, а из металла. Это был сильный удар, который, впрочем, был частично компенсирован поворотом США в сторону континента: начался период освоения внутренних земель. Завоевывать принадлежащее им пространство, идти все дальше на Запад, строить железные дороги, налаживать прибрежное и внутреннее речное судоходство — эти задачи заставили США отвернуться от океана. Освоение внутреннего пространства стало их новым шансом.
Согласно американскому обычаю, если одно дело перестает быть главным, появляется другое: все усилия концентрируются на новом направлении, а старое предается забвению. Можно сказать, что Америка променяла океан, уже разделенный на сферы влияния, на огромную часть американской суши, которой она полностью завладела в собственных интересах.
• Ни одно событие американской истории так хорошо не изучено, как Война за независимость в Северной Америке (1773–1783). Однако необходимо рассматривать его в соответствующем контексте.
Закат французской империи в Америке (1762) сделал менее ценной английскую помощь и более жесткими требования метрополии. Тем не менее, вначале ни колонии, ни Англия не стремились к разрыву: это происходило постепенно как следствие недоразумений, недостаточных уступок, неэффективных актов насилия. Все процессы деколонизации, проходившие затем в мире, вплоть до сегодняшнего дня, разворачивались по схожему сценарию, представляя собой череду событий, плохо поддающихся разумному объяснению.
Была ли не права Англия, отказываясь пойти на более быстрые и широкие уступки, требуя сначала повышения налогов, что объяснялось издержками войны против Франции, а затем отменяя их и сохраняя при этом единственный налог на чай, что привело к известным событиям 16 декабря 1773 г. в порту Бостона, когда ящики с чаем были выброшены за борт? Английская политическая традиция гласит, что нельзя вводить налоги без согласия налогоплательщиков, а американские англичане не были представлены в парламенте. Какая же это была ошибка!
Ошибается ли английский историк, который в 1933 г. заметил, что начиная с середины XVIII в., британская империя, которая до того концентрировала свои усилия на Америке и Атлантике, переориентировалась на Индийский океан и Индию? Бенгалия была оккупирована в 1757 г. Тогда же интенсифицировалась торговля с Китаем. Не началось ли тогда же поспешное обращение капитализма к Дальнему Востоку, при одновременном отходе от Нового Света, что объяснялось погоней за более высокими прибылями?
Все эти, а также другие причины привели к масштабному конфликту, завершившемуся унижением Англии. Вмешательство Франции и Испании способствовало успеху восставших. Однако в 1782 г. эти последние тайно подписали мир с Англией, покинув союзников… В итоге согласно Версальскому мирному договору (1783) Англия потеряла меньше того, что могла потерять. Впрочем, она очень быстро заметила, что экономическое благополучие с лихвой компенсировало политическое поражение. Историк имеет возможность спросить себя, хотя и не получит ответа, что бы стало с Англией, если бы вскоре не произошла промышленная революция, которая надолго обеспечила ей превосходство в мире.
Но если мы говорим здесь о судьбе Соединенных Штатов, то акцент нужно делать не на международном аспекте событий, не на действиях Лафайета, не на далеких подвигах байи де Сюффрена, не на ловкости и реализме Бенджамина Франклина, но на самой независимости, на Декларации о независимости, провозглашенной 4 июля 1776 г., на Конституции 1787 г. В эти ключевые для ее истории годы молодая Америка обрела самосознание.
Когда мы говорим «молодая Америка», то имеем в виду определенную Америку, первую, которая обрела форму: географически она располагалась на обращенной к Атлантике части континента; экономически она была прежде всего аграрной страной; господствующее положение в ней занимал класс землевладельцев, класс, к которому принадлежали сами отцы основатели «американской демократии», портрет которых история сильно идеализировала, представив почти лубочные картинки.
Узнать, кем были на самом деле все эти деятели — от Джорджа Вашингтона до Томаса Джефферсона, которым хватило воли и уверенности в своих силах, чтобы создать лучшую Конституцию в мире, ни в коем случае не будет проявлением к ним неуважения, а, наоборот, будет только полезно. Уже давно было сказано: отцы основатели создали конституцию, основанную «на философии Гоббса и религии Кальвина». Но они также полагали, что «человек человеку волк», что его «телесный дух» противоположен духу Божьему. Генерал Нокс писал Вашингтону: «Американцы в конечном счете это люди, которым свойственны бурные страсти, присущие этому животному» (1787).
В Декларации было заявлено и о праве на возмущение, и о равенстве всех людей перед законом. Но главной идеей, которая беспокоила и обусловливала поступки этих собственников, этих деловых людей, этих законников, этих плантаторов, спекулянтов и финансистов, этих «аристократов», была идея о том, что необходимо защитить собственность, богатство, социальные привилегии. Уже при рождении Америки существовали богачи, которых их богатство, пусть даже умеренное, ставило во главе других. Достаточно послушать отцов основателей, собравшихся в Филадельфии, чтобы написать Конституцию, достаточно прочесть их письма, равно как и письма их соратников, чтобы уяснить себе течение их мысли. Так, молодой плантатор Чарльз Пинкней заявлял, что только тот, чье состояние превышает 100 тыс. долларов, может быть президентом республики; Гамильтон требовал, чтобы был положен конец «наглости демократии». Для всех них, как для дочери губернатора Пегги Хатчинсон, простонародье — это «грязная и неопрятная толпа», the dirty mob. Послушаем молодого губернатора Морриса: «Толпа начинает думать и размышлять. Бедные рептилии! Они мирно греются на солнце, но тут же способны укусить… Джентри (благородное общество — Примеч. пер.) начинает их опасаться». И Мэйсон соглашался: «Мы были слишком демократичными… Не нужно впадать в другую крайность». Трудно найти человека более приверженного святым принципам демократии, чем Джереми Белкнап, который тем не менее писал одному из своих друзей: «Будьте верны тому принципу, что правительство происходит от народа, но заставьте народ думать, что он не способен самостоятельно собой управлять».
Таков был дух времени. Предлагаемый порядок, который обозначили именем свободы и равенства, был порядком, укладом зарождающегося капитализма. Власть и ответственность принадлежат богатым. Всем другим сделали большую уступку: они будут защищены от произвола богатых законом, как, впрочем, и богатые будут защищены законом от бедных. Отныне американская конституция может считать себя революционной, новой, провозглашающей равенство, но только в той мере, в какой она уравновешивает животные импульсы человека, остающегося эгоистичным и жестоким.
Конституция 1787 г. — это механизм просчитанных противовесов. Нужно, «чтобы властные полномочия были так равномерно распределены между различными сословиями… чтобы ни одно из них не могло выйти за пределы предусмотренных для него законом рамок без того, чтобы другие сразу же не могли положить этому конец» (Джефферсон). Что касается общества, то никто и не собирался ликвидировать имеющиеся привилегии, прежде всего привилегию священной собственности, но зато всем гражданам была предоставлена возможность выбрать для себя путь приобретения привилегий, т. е. возможность заработать деньги. Что верно, так это то, что в огромной и тогда еще «новой» Америке этот путь представлялся довольно легким.
Ричард Хофштадтер иронически описывает этот идеал: «Отцы основатели верили, что разумно построенное государство позволит избежать столкновения интересов классов, различных социальных и политических групп путем создания гармоничной системы взаимной фрустрации».
Действительно, нужно признать, что если американская история XIX в. предстает перед нами как широкая и жестокая борьба частных интересов, проходящая под знаком «святого соперничества», то в то же время она представляется более «оправданной», более справедливой, чем в капиталистических странах Европы, поскольку она приносила выгоды не одному закрытому привилегированному классу: общество было более открытым и позволяло каждому испробовать свой шанс и попытаться преодолеть социальные барьеры. Человек самостоятельно всего достигший (Self made man) — это классический образец прежней Америки, которая сегодня, может быть, находится в процессе исчезновения.
• С самого начала США определились как нация пионеров, что, впрочем, можно сказать о любых нациях, имеющих в своем распоряжении широкие пространства, которыми нужно овладеть и которые необходимо заселить и обустроить; то же можно сказать о России, Бразилии или Аргентине например. Географическая экспансия есть первая, начальная форма (которая к тому же определяет другие) всякого развития, идет ли речь об экономике, о нации, о государстве или о цивилизации.
История сделала свое дело: она позволила США почти беспрепятственно дойти от Атлантического до Тихоокеанского побережья. Представим себе Францию, которая бы попыталась спокойно разместиться на территории от Атлантики до Урала! Соединенные Штаты купили Луизиану (1803); получили испанскую Флориду (1821) и Орегон (1846), который был им передан Англией (возможно, в ущерб интересам Канады); в результате легкой войны они отобрали у Мексики Техас, Новую Мексику, Калифорнию (1846), а затем в 1953 г. еще больше увеличили свою территорию. Если вспомнить, какие катастрофы и завоевания сопровождали образование России и формирование Европы, то окажется, что история американских пионеров проходила под знаком благословенной легкости… Но сама по себе задача была огромной. Своими собственными силами молодая Америка не смогла бы обойтись.
Согласно законодательному акту от 1787 г. все еще не заселенные территории на Западе были отнесены к общей собственности Союза, что было мудрым шагом. Затем, по мере заселения, здесь возникали новые штаты, число которых достигло в целом 48 (49-й штат — Аляска, 50-й — Гавайи). Колонизация началась примерно в 1776 г. и завершилась раздачей последних оставшихся участков в Оклахоме в 1907 г. Она принимала самые разнообразные формы, ставшие широкоизвестными из рассказов, книг, кинофильмов: от повозок первых эммигрантов, вступавших в конфликты с вооруженными индейцами, до перевозок последних переселенцев по железным дорогам, связывающим между собой два океанских побережья. Но нужно ли нам возвращаться к картинам героического завоевания Дальнего Запада?
Важно подчеркнуть, до какой степени освоение белыми нового пространства было материальным и духовным приключением. Материальная сторона с самого начала определялась движущей силой кредита, т. е. в целом капитализма. Духовная сторона состояла в том, что на этом втором и решающем этапе протестантство приобрело новые масштабы, равно как и вся американская цивилизация.
• Организатором этого продвижения вперед стал капитализм.
Представьте себе переселенца, который, только что получив участок земли в 160 акров (64 га), возводит свой деревянный дом, осваивает вначале легко поддающуюся обработке землю на холмах, затем спускается ниже, где почва тверже, и уже в самом конце доходит до равнины, которую необходимо очистить от кустарника, а иногда и от деревьев. На самом деле, в этом крестьянине нет ничего крестьянского. Возможно, недавно он занимался совсем другим ремеслом. Единственным условием, которое ему предъявляли — это умение управлять конной повозкой и сеять зерновые культуры, причем без какой-либо сложной подготовки почвы. Чаще всего, если на этой земле переселенец оказывался первым, что его изначальной мыслью было продать участок. Здесь он жил не менее нескольких лет, не сильно тратясь, поскольку многое получал авансом. Он питался консервами (к тому времени они уже существовали), обогревался углем, который доставляли по проходящей неподалеку железной дороге. Если он смог выгодно продать два или три первых урожая, то не сомневайтесь: он продавал участок, ставший дороже из-за приезда новых поселенцев, и отправлялся дальше. Дальше значит на запад, где он вновь обустраивался. Вернуться на восток означало признать себя побежденным (Луи Жирар).
Иными словами, изначально это был не крестьянин, пустивший корни в землю, но спекулянт. Как хорошо сказал о нем один историк: «провернул удачную сделку». Он играл, но, конечно же, не всегда оказывался в выигрыше. Вместе с тем он не был обескуражен и продолжал играть.
Представим себе аналогичную картину, на сей раз связанную с появлением какого-нибудь городка на Среднем Западе в 1860-е годы. Здесь можно увидеть только самое необходимое: примитивное здание вокзала, простую гостиницу, магазин-склад, продуктовую лавку, церковь, школу, банк… Город только что родился, но уже каждый старается воспользоваться возможностью его развития, покупая земельные участки, нанимая на работу вновь прибывших. Появляется электричество, трамвай. Вскоре можно увидеть и телефон, изобретенный в 1876 г. «Часто путешественники замечали, что проводят освещение и прокладывают трамвайные пути на улицах, где еще и домов-то нет. Когда спрашивали, почему так, то получали ответ: это делается это для того, чтобы быстрее строили дома, быстрее покупали участки под застройку». В Бисмарке, столице штата Дакота, где подавляющее число жителей представляли переселенцы из Германии и основанном в 1878 г., уже через пять лет построили Капитолий. «По этому случаю обитатели Бисмарка устроили грандиозную церемонию открытия. Они пригласили не только Джеймса Брайса, написавшего в 1888 г. Американскую республику и уже тогда бывшего довольно известной личностью, но и генерала Гранта, бывшего президента США и знаменитого военачальника. Кроме того, был приглашен предводитель племени сиу, прославившийся во время восстания против белых; он сказал на своем языке несколько благодарственных слов. Но что по настоящему удивило шотландского позитивиста Брайса, так это то обстоятельство, что Капитолий был построен в полутора километрах от города. Его удивление поразило жителей Бисмарка. Ему ответили: но ведь город будет еще расти, и поэтому важно, чтобы Капитолий оказался как можно дальше от его нынешних границ» (Луи Жирар).
Итак, этот город, как и многие другие города, уже изначально создавался с перспективой роста. Город жил, забегая вперед, как и вся экономика. Учитывались не те деньги, которыми располагали сегодня, но деньги, которые будут (а может, и не будут), получены в будущем. Что удивительно, несмотря на разного рода сбои, несмотря на изменение тенденций в экономическом развитии в 1873 г. например, деньги всегда поступали. Иными словами, риск часто оказывался оправданным.
• Американский Запад и Дальний Запад завоевывались в основном протестантами. Протестантство оказалось единственным вероучением, которое смогло противостоять сложной ситуации, когда массы людей внезапно сдвинулись с места и стали заселять новые пространства.
Представьте их, оказавшихся без духовного наставника, пользующихся лишь наставлениями Библии. Конечно, иммигранты жили в условиях Средневековья, их спонтанная религиозная жизнь порождала зачастую странные отклонения, например секту мормонов, основавших штат Юта. Заслуга американского протестантства заключалась в том, что оно поддерживало, сохраняло негасимым пыл людей. В истории протестантства это одна из самых прекрасных страниц.
Чтобы преуспеть в достижении поставленной цели, оно должно было приспосабливаться, опрощаться, отдаляться, если так можно сказать, от уже имевшихся церквей (индепендентов, приверженцев епископальной церкви), упрощать литургию, делать ставку на эмоции прихожан, на их впечатления от зрелищных собраний. Проповедники из числа баптистов, методистов, последователи Христа оказались здесь как нельзя кстати. Они сумели адаптировать свои учения, упростить их (баптисты, например, освободились от присущего им сектантства, а методисты — от их англиканского наследия), опираясь на «индивидуальное богословие», на «суверенитет личности», «на поступки, а не на верования». Возникала прямая и простая религиозная общность людей.
Помимо сугубо религиозных целей, эти проповедники Дальнего Запада создавали, сами того не желая, american way of life, т. е. американскую жизненную «модель», определяющую американскую цивилизацию, модель, к которой вновь прибывшие (начиная с 1860–1880 гг.) были вынуждены адаптироваться.
Все эти проповедники, равно как и их прихожане, были простыми людьми, «теми, кто создают церкви». Они поделили между собой т. н. фронтир, как до них это делали завоеватели, которыми они, впрочем, и являлись: последователи Христа основали церкви — на Западе и Среднем Западе, методисты — на Северо-Западе, баптисты на Юго-Западе. В целом их деятельность может быть сравнима с деятельностью испанских миссионеров, которые проповедовали среди испанских иммигрантов, прибывших в Новый Свет, и среди масс индейцев, заложив тем самым основы нынешней Латинской Америки.
• Понятия просто индустриализации недостаточно, чтобы определить трансформацию материальной жизни Соединенных Штатов с 1880 г. до наших дней. За истекшее столетие — или почти столетие — по преимуществу аграрное государство превратилось в индустриальное, о чем говорят нижеприведенные цифры. Эта трансформация была бы невозможна без огромного роста городов.
Мы не собираемся здесь прослеживать в деталях весь процесс трансформации. Для этого существуют книги по экономике и географии, где можно найти необходимые данные. С точки зрения истории, любопытно отметить, что, как и в Англии, первый толчок промышленному подъему был дан развитием текстильной промышленности в Новой Англии, и, подобно тому как это происходило во многих европейских странах, процесс индустриализации стал необратимым в связи с бумом строительства железных дорог в период с 1865 г. и вплоть до кризиса 1873 г.
Важно подчеркнуть следующее: а) огромный размах промышленного прогресса, охватывающего всю географию страны (сопоставьте с недавним подъемом «глубокого Юга», Deep South, прилегающего к Мексиканскому заливу); б) новизну некоторых достижений, предвосхищающих будущее; в) адаптацию развивающегося капитализма к меняющимся условиям, о чем речь пойдет в следующей главе; г) приток рабочей силы из Европы: как и завоевание Дальнего Запада, создание промышленности и городов-мегаполисов не было делом рук одних только американцев; д) огромный поток человеческих и материальных ресурсов, влился в существовавшую на месте цивилизацию, которую принято называть the american way of life.
Но в данный момент мы будем говорить только о двух последних аспектах.
Примерно до 1880 г. в Соединенные Штаты прибывали в основном английские и шотландские эмигранты, которые были первыми из числа европейцев; затем появились немцы и ирландцы: они до некоторой степени разбавили население США и потеснили протестантство. Однако Америка оставалась страной по преимуществу английской и протестантской культуры. Но с 1880 по 1914 г. сюда прибыли примерно 25 млн. славян и жителей Средиземноморских стран, главным образом католиков.
В основном они поселялись не на сельскохозяйственном Западе, а на урбанизированном и индустриальном Востоке. Восточная часть страны претерпела в результате этого серьезные изменения, хотя их масштабы были не столь велики, как в Аргентине например, где итальянские иммигранты проникла примерно в то же время (1880 г.) повсюду — как в города, так и в сельскую местность. Это различие не должно нас удивлять. Принимающие переселенцев Соединенные Штаты имели города, развивающиеся полным ходом отрасли промышленности, обладали умением перевоспитывать и убеждать вновь прибывших. Ассимиляция оказалась быстрой и на удивление эффективной.
«Присмотритесь к любой случайной группе американцев (1956 г.): среди них нордический тип не является господствующим, и можно подумать, что их предки были выходцами как из Неаполя и Вены, так и из Лондона или Гамбурга; тем не менее, все они американцы, реагирующие и ведущие себя именно как американцы. С этой точки зрения, ассимиляция выполнила свою роль» (Андре Зигфрид).
Победили одновременно язык, американская жизненная модель и огромная притягательная сила Нового Света для иммигранта. Впрочем, хватило бы и одного последнего фактора. С той поры законодательные ограничения, называемые квотами, принятые в 1921–1924 гг., а также закон Маккаррена 1952 г. практически закрыли свободный въезд в США. Начиная с этого времени, прибытие новых иммигрантов уже ничего не добавляло в уже сложившийся «человеческий океан», если не считать научных достижений некоторых вновь прибывших.
Сегодня Юг США пополняется в основном переселенцами из Мексики и Пуэрто Рико; Север — выходцами из французской Канады, которых можно встретить в Детройте, Бостоне и даже Нью-Йорке. Но все эти иммиграционные потоки представляют собой отныне тоненький ручеек. Конечно, Нью-Йорк называют самым большим «пуэрториканским» городом в мире, но ведь в этом смысле и Париж также превратился в большой североафриканский город, причем по схожим причинам: каждый крупный город нуждается в неквалифицированной, нетребовательной рабочей силе, в тех, кем можно заселять первые этажи домов. И если таких людей нельзя найти у себя в стране, их начинают искать за ее пределами.
Вновь прибывшие предоставили американской промышленности дешевую рабочую силу, что послужило толчком сначала для ее роста, а затем и для расцвета. Вместе с тем они пополнили ряды бедняков и пролетариев в огромных городах, прототипом которых является несравненный Нью-Йорк. Принявшая необычные масштабы урбанизация не прекращается: весь Атлантический фасад страны, от Бостона до географической точки, находящейся на одной линии с Вашингтоном, превратился сегодня в единый город — мегаполис, как говорят географы, — оставляя в редких промежутках между городскими застройками немного деревьев, возделываемых земель и городские пригороды, которые соприкасаются друг с другом, составляя почти единой целое. Так, Принстонский университет расположен в одном из таких зеленых заповедников между Нью-Йорком и Филадельфией: создается впечатление, что еще немного — и он также будет поглощен этими городами-монстрами.
Однако, несмотря на все эти удивительные перемены и массивный приток переселенцев, американская цивилизация сумела сохранить свою самобытность. Она все впитала в себя: машины, промышленные цеха, необыкновенное развитие сектора услуг, иммигрантов из числа непротестантов, а также небывалое количество машин на улицах, до которого Европе еще далеко.
• Американская цивилизация сформировалась в три этапа: сначала на побережье Атлантики; затем на пространстве от Атлантического до Тихоокеанского побережья; и наконец, «по вертикали», посредством индустриализации. Судя по всему, именно второй этап — завоевание Дальнего Запада и формирование нового протестантства — определил основные аспекты американской модели жизни: уважение к личности, упрощенные религиозные верования, направленные на благие цели (взаимопомощь, общее церковное пение, социальный долг…), главенство английского языка, перед которым другие языки отступают.
Можно ли сказать о таком обществе, что оно религиозно? Да, почти на 100 %, говорят социологические обследования. В 1782 г., т. е. в первые годы существования Америки, Бенджамин Франклин заявлял: «Соединенным Штатам атеизм неизвестен; неверие встречается, но редко и себя не показывает». И сегодня нет ни одной официальной речи, где не упоминался бы Создатель. Всякое действие, направленное за пределы Америки, охотно рассматривается как «крестовый поход», проводит ли его Вудро Вильсон или генерал Эйзенхауэр. Даже различия в социальном положении имеют свое религиозное выражение. Внизу пирамиды находятся баптисты, представляющие народные слои и еще вчера очень бедные; «шикарнее» мир методистов; представители епископальной церкви (т. е. имеющие епископов) более изысканы, для них характерны торжественные богослужения, заимствованные у англиканской церкви. По замечанию одного из историков, это церковь нуворишей, «мыло для мерзких людей».
Но на деле, в глазах самих американцев принадлежность к той или иной церкви не имеет существенного значения. В плане религиозном общество толерантно, плюралистично, разделено на церкви, имеющие самые разные «названия», притом что единственной настоящей Церквью в привычном для нас смысле остается католическая. Ничего нет удивительного в том, например, что в одной семье можно встретить представителей разных церквей или «сект», потому что каждый свободен веровать так, как он того желает, лишь бы верил: это и есть единственное обязательное условие. В Бостоне, к примеру, можно увидеть небольшую «церковь» ультрамодной архитектуры. При входе в нее указано, что она не предназначена для исправления какого-то одного религиозного культа, но что каждый верующий, независимо от его вероисповедания, волен прийти сюда и вознести молитву. В полумраке можно увидеть большую плиту, чем-то напоминающую алтарь, на которую через отверстие в крыше падает свет; за плитой находится полог, составленный из кусочков зеркального стекла, что напоминает о «мобилях» Кальдера…
Какая веротерпимость, может подумать европеец, если он не знает, что светское образование и атеизм на западный манер, прежде всего на манер, принятый во Франции, где образование и государственная политика являются светскими, в США практикуются редко, что они здесь просто немыслимы. Однако здесь существует некая форма иррелигиозности, рационализма, похожая на ту, которая распространилась в Европе после выхода в свет книги Дарвина Происхождение видов путем естественного отбора (1859) и книги Ренана Жизнь Иисуса (1865). Эта рационализация мышления проявляется в распространении деизма, который становится все более неопределенным.
Для культурного равновесия Америки важно другое: католицизм новых иммигрантов, прежде всего ирландцев, а затем немцев, итальянцев, славян, мексиканцев, который изначально казался труднопреодолимым препятствием на пути единения культур, в конечном счете приспособился, и хорошо приспособился, к американской жизни, интегрировался в нее. В этом плане роль первых переселенцев католического вероисповедания — ирландцев — была решающей.
В Америке католическая церковь, прежде всего озабоченная сохранением своего единства в мире и своей иерархии, согласилась на отделение ее от государства в противоположность ее отношению к этому вопросу в других странах, где она занимает главенствующее положение; католическая церковь вписалась также в американский национализм; помимо этого, она согласилась на сознательную концентрацию своей деятельности на деяниях благотворительности, что соответствует духу американской жизни. Заявление одного американского архиепископа в этом смысле показательно: «Честное голосование и корректировка социальных отношений значат больше для славы Божьей и спасения души, чем ночные самобичевания или паломничества в Компостель».
Подобно протестантским церквям, католическая, насчитывающая сегодня в США 30 млн приверженцев, сумела создать здесь ассоциации, школы, университеты но, в отличие от протестантских церквей, не могущих похвастаться большими успехами в деле привлечения на свою сторону городского пролетариата, в этой социальной среде она добилась заметных успехов.
Чем объяснить относительную неэффективность протестантской церкви в деле обращения городских жителей (хотя в данный момент мы наблюдаем ее обновление)? Быть может, причина тому ее обуржуазивание и расхолаживание ее проповедников, почивших на лаврах в результате успехов, достигнутых в сельской местности в XIX в.? Не будем упускать из виду, что религиозная Америка, а в целом и вся культурная Америка, подвергается постоянной угрозе обогащения верующих, их привязанности к буржуазным ценностям.
Религиозный фактор есть одно из объяснений успехов, достигнутых в деле единства американской цивилизации. Разумеется, имеются и другие объяснения: жизненная сила нации, находящейся на подъеме, притягательность общественного устройства, где только деньги определяют социальные границы, где до недавнего времени каждому был открыт путь к обогащению. Для европейского иммигранта принять эти общественные правила значит отказаться от старых, европейских норм, обрести надежду.
Таков либеральный аспект этой цивилизации, которая, впрочем, не позволяет индивидууму уклоняться от выполнения неписаных правил американской жизненной модели. Если самому иммигранту трудно к этому привыкнуть, если он испытывает чувство понятной ностальгии, то его дети озабочены в первую очередь тем, чтобы раствориться в массе американцев. Все социологи отмечают, что дети иммигрантов испытывают желание вытравить у себя следы их национального происхождения.
В итоге в процессе ассимиляции самую большую роль сыграло обилие американских «шансов» (удач): фронтир, индустриализация, рост крупных городов, т. е. возможностей обогатиться, поскольку именно обогащение благоприятствует ассимиляции. Ирландцы, например, проделали большой путь от первого поколения иммигрантов 1830-х годов, живших в «хижинах», до ирландцев второго или третьего поколения, живущих «за кружевными занавесками». Таким образом, растущее богатство Америки обеспечило влияние ее первичной цивилизации на потоки новых переселенцев.
Если эта начальная цивилизация достаточно рано и решительно дистанцировалась от своих английских корней, она тем не менее осталась в большей степени англо-саксонской, чем подлинно европейской. Континентальная Европа всегда смешивала свои средиземноморские и нордические традиции. Андре Зигфрид писал: «Этого взаимопроникновения двух цивилизаций не хватает Америки, где англо-саксонская составляющая поглотила все». Безусловно, это достойно сожаления в той мере, в какой исторический случай превратил остальную часть континента (за исключением Канады) в сугубо латинский мир, прежде всего в мир испано-португальский, а затем и итальянский. В результате обе Америки плохо понимают друг друга, им трудно друг друга понять. В этом заключается драма сегодняшнего времени.
Последние годы в истории США полны драматизма. Убийство президента Кеннеди 22 ноября 1963 г. потрясло весь мир. Приход к власти президента Джонсона предшествовал развернувшейся позже предвыборной кампании, где впервые личность и программа его противника сенатора Голдуотера скандально поразили мировое общественное мнение. Республиканская партия ослабла и разделилась. Что еще важнее, обостряется негритянский вопрос. Активное меньшинство чернокожих мусульман навязывает чернокожему пролетариату идеи насилия. Оно ссылается на ислам и Коран, выступая за создание на Юге отдельного государства черных. Не теряет накала и внешняя драма: весь ход мировой истории мог измениться сначала в связи с ракетами на Кубе (сентябрь 1962 г.), а затем во время инцидента в Тонкинском заливе (август 1964 г.). Играть роль мировой державы означает постоянно сталкиваться с трудностями, конфликтами, поисками согласия.
История США 1964–1966 гг. определялась войной во Вьетнаме. Начало конфликта следует искать во времена администрации Эйзенхауэра и, конечно же, во времена президентства Кеннеди, когда в государственном аппарате и армии Южного Вьетнама оказывалось все больше и больше американских «советников», число которых на момент убийства Кеннеди составляло 17 тыс. человек. Однако в ту пору война еще не приобрела масштабов крупного конфликта, а свержение реакционного режима президента Дьема 1 ноября 1963 г. позволяло надеяться на серьезные перемены в политическом режиме Южного Вьетнама. Тем не менее уже с лета 1964 г. война во Вьетнаме приняла серьезный оборот: произошедший в августе того же года инцидент между северовьетнамскими катерами и кораблями VII американского флота подтолкнул президента Джонсона на принятие решения о первых бомбардировках Северного Вьетнама. С конца 1964 г. экспедиционный корпус США в Южном Вьетнаме насчитывал несколько десятков тысяч человек. Через год, к концу 1965 г., бомбардировки стали ежедневными, а численность американских военнослужащих достигла 225 тыс. человек. Весной 1966 г. их было уже 300 тыс., и к концу года предполагается увеличение группировки до 400 тыс. солдат.
Естественно, что существенно возросли и расходы на вооружение. Согласно прогнозам, они должны составить почти половину расходной части бюджета на 1965–1966 гг. (99,7 млрд долларов). В действительности, рост оказался еще более внушительным: 52 млрд. В следующем бюджетном году американская администрация требует уже 60 млрд долларов. Однако мощь и динамизм американской экономики позволяют ей увеличивать расходы: цены растут незначительно, в 1964 г. появились 1,5 млн новых рабочих мест, безработица упала ниже 5 %, что является одним из самых низких показателей за всю историю американской экономики. Единственно, что заботит администрацию Джонсона — это сохранение дефицита платежного баланса, что вызвано увеличением расходов за границей и ростом американских инвестиций за рубежом. В плане экономическом и политическом будущее зависит от того, как будет развиваться война во Вьетнаме — самая значительная, которую ведут США после Второй мировой войны.
До этого времени мы говорили о шансах, удачах и успехах. На деле, хватало и трудностей, и неудач. Число их, как кажется, накапливалось, существенно увеличивалось по мере того, как страна преодолевала «водоразделы» 1880, 1929, может быть, и 1953 гг. Здесь важно не впасть в двойное заблуждение. С одной стороны, какая коллективная реальность может обойтись без трудностей? С другой — различие между удачей и неудачей в масштабах огромной цивилизации не может быть ни ясным, ни решающим. Всякая возникающая трудность требует усилий, сопротивления, меняет признаки. Неудача — это предостережение, испытание. Она редко предопределяет судьбу целиком. Хорошо известные строки Генриха Гейне — новая весна вернет тебе то, что забрала зима, — часто верны не только для отдельных людей, но и для наций. США испытывают трудности, не застрахованы от кризисов, но это здоровая нация, здоровее, чем она сама, возможно, полагает.
Все удачи Америки шли рука об руку с одной существенной проблемой, которую почти с самого начала было нельзя предотвратить: чернокожие африканцы, появившиеся на континенте в XVII в. в связи с расширением плантаций на Юге (табак в Виргинии с 1615 г.; рис в Каролине с 1695 г., а затем и в Джорджии; начиная с XIX в. хлопок по всей стране к юго-западу от Виргинии).
• Виной тому история и география.
Атлантический фасад, где начали создаваться США, представляет собой чередование разных климатических зон. Нью-Йорк, несмотря на свою долготу (долгота Неаполя), имеет климат, схожий с климатом Москвы (причина — холодное Лабрадорское течение), находится на расстоянии всего одной ночи езды на поезде от тропических районов с их экзотическими фруктовыми деревьями. В этом южном регионе рабство возникло как бы само по себе, как разновидность экономики Антильских островов, процветавшей в XVIII в. Испанцы во Флориде, французы в Новом Орлеане (начиная с 1795 г. в связи с выращиванием сахарного тростника) использовали рабский труд так же, как его использовали в своих виргинских поместьях Джордж Вашингтон или Томас Джефферсон.
Вот так и появилась в англо-саксонской Америке живучая, непредсказуемая Африка; этому уже ничто не могло помешать: ни воздвигаемые преграды, ни сила, ни предрассудки, ни уступки. Напомним, что либеральная конституция 1787 г. не ликвидировала рабство. Она только предусматривала ликвидацию работорговли по прошествии 20 лет, что и произошло в 1807 г.
Но если с этого времени легальный приток черных рабов прекратился (хотя существовала еще контрабандная работорговля), то не прекратился рост черного населения; к тому же, развитие хлопководства привело в XIX в. к ухудшению их положения. Раньше рабы жили в доме хозяина; теперь же они собирались в «стада», что напоминало домены Древнего Рима. На плечах этих несчастных чернокожих работников создавалось белое культурное общество, составлявшее мощную колониальную аристократию. Роман Гарриет Бичер-Стоу Хижина дяди Тома, рассказывающий о бедах черного населения, в 1852 г. вызвал на Севере страны настоящую бурю в умах. Другой сравнительно недавний роман Унесенные ветром (1936), принадлежащий перу Маргарет Митчелл, рассказывает, напротив, о прелестях и очаровании жизни на американском Юге, но в нем в основном говорится о жизни белых землевладельцев. В этой же атмосфере разворачиваются сложные и напряженные сюжеты произведений Фолкнера: здесь показывается жизнь Юга, где герои вспоминают о цивилизованных прошлых временах, об охоте, о разговорах за стаканом кукурузного виски (американский самогон — moonshine). Двойная, черная и белая, правда, двойная ложь.
Короче говоря, если индейцы, первые жертвы колонизации, исчезли в процессе борьбы с белыми поселенцами и их сегодня можно обнаружить только в резервациях, где они живут в качестве представителей исчезнувшей расы, то чернокожие оказались трудным противником. Соединенные Штаты имеют у себя настоящую внутреннюю колонию, которой так и не удалось цивилизоваться, несмотря на все официальные мероприятия в этом направлении, — этническое меньшинство, сохранившее вес и силу.
• В середине XIX в. вопрос об уничтожении или сохранении рабства вызвал бурю Гражданской войны (1861–1865), но она была лишь частью братоубийственного многостороннего соперничества, разделявшего и противопоставлявшего друг другу северные и южные штаты.
1. Север был промышленно развитым регионом, имевшим высокие таможенные тарифы; Юг, экспортировавший хлопок, предпочитал закупать промышленные товары в Европе, качество которых было выше. Он требовал проведения политики открытых дверей.
2. Политический аспект соперничества: республиканская и демократическая партии оспаривали власть друг у друга, при этом демократами были в основном южане, а республиканцами — северяне.
3. Соперничество было тем более острым, что на кон была поставлена политическая судьба новых штатов: к какому блоку примкнут создающиеся на Западе штаты?
4. В практическом плане кризис ставил серьезную проблему: имеют ли право отдельные штаты — члены Союза — не соглашаться с теми или иными мероприятиями, предлагаемыми центральным правительством? Имели ли они право выйти из Союза, отделиться от него?
Все эти проблемы, по которым не удавалось прийти к согласию, кристаллизировались в ожесточенной полемике по вопросу об уничтожении рабства. Войну начал Юг (атака на форт Самтер 12 апреля 1861 г.), который после долгих лет ужасной гражданской войны вынужден был капитулировать 9 апреля 1865 г. Принятая 18 декабря 1865 г. 13-я поправка к Конституции ликвидировала рабство, что затронуло почти 5 млн черных (в 1870 г. на 33 млн белого населения приходилось 4,8 млн чернокожих), т. е. примерно 12,7 % населения страны. В дальнейшем эта пропорция возросла (13,1 % черных в 1880 г.), чтобы затем плавно уменьшаться по мере роста европейской иммиграции. К 1920 г. она достигала 10 % и на этом уровне, кажется, стабилизировалась окончательно.
Тысячи деталей повседневной жизни показывают, что политические уступки, сделанные чернокожему населению, оказались напрасными. Его гражданские права ущемляются, и афроамериканцы остаются «в подчиненном положении». Ситуация усугубляется и тем, что до 1914 г. чернокожие жители Америки продолжали жить в основном на Юге (в силу привычек и традиций) и из-за этого не заняли подобающего им места в процессе индустриализации, начавшейся к 1880 г. Они долгое время оставались низко- или полуквалифицированными рабочими, тогда как квалифицированный труд являлся уделом белых. Эмиграция чернокожего населения усилилась только после Первой мировой войны, когда жители Юга стали перебираться в Гарлем в Нью-Йорке, в Чикаго (городской «черный пояс»), в Детройт…
• В конечном счете черное меньшинство воспользовалось экономическим подъемом Америки и нашло в ней свое место. Сегодня у афроамериканцев есть свои богатые, свои нувориши, свои университеты, свои музыканты, свои поэты, свои писатели, свои церкви. Но подлинного равенства по-прежнему не существует.
«Как это часто случается, — писал Андре Зигфрид в 1956 г, — присущая нам склонность к оптимизму могла бы заставить думать, что проблема отныне решена, но здесь европейские путешественники ошибаются. Правда состоит в том, что традиционные социальные различия сохраняются, будучи меньше выражены на Севере и больше — на Юге. Действительно, на Востоке и на Центральном Западе черные и белые все больше смешиваются в повседневной жизни; случается, что какого-то воспитанного цветного приглашают на ужин или на собрание; все большее число представителей вчера еще преследуемых рас допускаются на выборные административные должности. Но это не позволяет всерьез надеяться на то, что отныне все барьеры пали или стали ниже. Чернокожие граждане США ощущают себя американцами или хотят стать ими, но в глазах белых они остаются «черными американцами», и в этом нюансе вся суть. Цвет кожи остается непреодолимым барьером для полной ассимиляции».
В процессе культурных преобразований «черный вопрос» решается крайне медленно. Если судить хотя бы по романам Фолкнера, остаются живучими предрассудки, антипатии, позиции вчерашнего дня. Сегрегация, суды Линча (сегодня почти не встречающиеся), скрытая или тлеющая враждебность — все эти факты жизни и чувства не поспевают за процессами, которые призваны их ликвидировать. Однако хорошо уже то, что эти процессы начались. Школьные беспорядки в Литтл-Роке (школы для белых, поддерживаемые губернатором Арканзаса, отказывались принимать черных детей, несмотря на федеральный закон), где федеральное правительство одержало верх, показывают, в каком направлении развиваются события, хотя страсти вокруг вопросов сегрегации еще не утихли, а сама проблема не снята с повестки дня. Будущее принимает очертания, но столь медленными темпами, что только удивительное терпение, политическая лояльность чернокожего населения позволяют надеяться на мирное решение проблемы.
В качестве заключения спросим себя: можно ли говорить о проблеме чернокожего населения как о неудаче Америки в целом, так и симпатичной и терпеливой черной Америки? Конечно, нельзя, поскольку в этом вопросе американский гуманизм оказался перед лицом трудностей, преодоление которых позволит ему правильно оценить себя, увеличить свой потенциал. Нельзя также и потому, что Африка в лице своих детей внесла свой оригинальный вклад в американскую культуру, американскую цивилизацию (обратимся хотя бы к музыке). С другой стороны, американская Африка материально и интеллектуально наиболее развита из черных сообществ всего мира; она трудолюбива и интегрирована в американское общество, в американскую цивилизацию. Время ей на руку: если это внутреннее противоречие американской жизни не будет преодолено, то оно останется источником морального и интеллектуального недовольства, чего в глубине души никто не желает. Необходимо, чтобы Америка приняла верное решение.
Говоря об истории капитализма в Соединенных Штатах, трудно рассматривать этот вопрос с точки зрения удачи или неудачи. Капитализм одновременно служил и не служил делу развития цивилизации, но во всяком случае она несет на себе его неизгладимый отпечаток (и наоборот).
Деньги были и остаются главным в той свободной демократии, какой представляет себя Америка. Достаточно посмотреть на гигантские небоскребы Манхэттена, чтобы поверить в реальность деловой империи. Капитализм, это свободное, иногда чрезмерно свободное, соотношение спроса и предложения, стимулировал беспрецедентный материальный рост, которому все другие страны, каким бы ни был их политический строй, стараются подражать, чтобы достичь такого же экономического процветания. Американский идеализм, силу которого нельзя отрицать и который часто демонстрирует полнейшую незаинтересованность, можно рассматривать как некий ответ на свойственный Америке деляческий материализм: это бегство от него и форма сопротивления ему. Здешний капитализм зачастую стыдится сам себя.
Скажем больше: не происходит ли постепенной гуманизации этого капитализма под воздействием прагматичного, не склонного к революционным преобразованиям общества, которое, конечно же, слишком богато для того, чтобы стремиться к подрыву своих основ, что было характерно для Европы в периоды до 1914 или до 1848 гг.?
Как мы уже видели, эта по преимуществу аграрная страна после 1880 г. подверглась самым радикальным преобразованиям, которые открыли ей дорогу к подъему промышленности, к богатству и могуществу. После образования Общего рынка нынешняя Европа только начинает понимать, что такое быстрый прогресс материальной жизни. Мы его замечаем сейчас повсюду. И одновременно мы видим подъем прагматичного социализма. Также и в Америке, капитализм развивался, адаптируясь к обстановке, идя на все большие социальные уступки, позволяя другим воспользоваться плодами роста. Капитализм сильно эволюционировал, пройдя путь от трестов XIX в. к крупным предприятиям, господствующим сегодня на внутреннем рынке (олигополиям).
Очевидно, что развитой капитализм, о котором идет речь, остается и сегодня движущей силой подъема материальной жизни, определяющей американскую политику и цивилизацию.
• Чтобы понять эту эволюцию, вернемся на мгновение к эпохе трестов
В юридическом смысле под словом трест, нужно понимать объединение акционеров различных компаний, которые делегируют уполномоченным, доверенным лицам право представлять их. Следовательно, уполномоченные как бы объединяют различные компании, которые, в соответствии со своим уставом, не имеют права объединяться. Мы сталкиваемся с одним из способов обойти закон. Некоторые из этих трестов объединяли смежные, дополняющие друг друга производства; в том случае, когда эти объединения оказывались достаточно могущественными, они имели тенденцию к образованию монополии, хотя размеры США делали подобную операцию сложной. Примером подобного треста может служить созданная Джоном Рокфеллером (1839–1937) в 1870 г. компания Стандарт Ойл (Огайо), которая в 1879 г. преобразовалась в настоящий трест. Этот трест включал в себя предприятия по добыче, транспортировке, переработке нефти, а также по ее продаже (прежде всего за границей); продажа нефтепродуктов вскоре резко возросла в связи с развитием автомобилестроения.
Таким трестом, а одновременно и очень крупным предприятием была также корпорация Юнайтед Стейтс Стил, основанная в 1897 г. Джон Рокфеллер; отошедший от управления Стандарт Ойл, но продолжавший заниматься финансовыми спекуляциями, воспользовавшись отсутствием в ту эпоху налогового контроля, сколотил огромное состояние (в дальнейшем часть его пошла на благотворительность), что позволило ему приобрести залежи железной руды около Верхнего озера (на самом деле они ему отошли в счет уплаты долга). Чуть позже он тайно построил флот транспортных судов для перевозки руды по Великим озерам. Затем он вступил в сговор со стальным королем Эндрю Карнеги (1835–1919), владевшим сталелитейными предприятиями в Питтсбурге. Вместе с банкиром Дж. П. Морганом они основали гигантскую корпорацию или трест Юнайтед Стайтс Стил, которая сконцентрировала в своих руках 60 % американского сталелитейного производства. Перед самым началом котировки акций корпорации на бирже Морган удвоил ее капитал, а следовательно, и рыночную стоимость. Делая это, он прогнозировал (и оказался прав) резкий рост деловой активности.
Эти операции, равно как и другие такого же рода (например в сфере железных дорог), показывают не только технику ведения дел, но и царящую тогда атмосферу: это был жестокий и бессовестный капитализм, напоминающий политику времен Макиавелли. В этом смысле Рокфеллер, Карнеги, Морган не так далеки от владетельных особ эпохи Возрождения.
Резкий подъем деловой активности продолжался со времен золотой лихорадки в Калифорнии (1849), а точнее с 1865 г. (сразу после капитуляции армии южан в Аппоматоксе) вплоть до начала XX в. Магнаты с хмурыми или, наоборот, улыбающимися лицами создавали «собственную» Америку. Они разрушали, обходили препятствия, почти не скрываясь, давали взятки. Один из них писал: «Если вы платите, добиваясь правильного решения, то вы поступаете законно и справедливо. Если человек идет в неверном направлении и готов его поменять только после получения за это денег, то вы обязаны пойти ему навстречу и купить должностное лицо, так как в этом случае вы выиграете время». Цель оправдывает средства; справедливо то, что в наших интересах…
Это была эпоха крупных экономических свершений, строительства железных дорог, золотой лихорадки в Калифорнии, заселения Запада, эпоха новых людей, выскочек, оправдывающих живучесть мифа о человеке, который сам себя сделал… Это были годы инстинктивного циничного капитализма. Разумеется, тогдашние деловые люди, сражающиеся друг с другом и идущие на компромиссы, не смотрели на себя нашими глазами. Это были бойцы, не стесняющиеся в средствах для достижения поставленной цели, масштабы которой определяли масштабы их собственной личности. Если быть до конца справедливыми, то, может быть, поскольку речь шла о «наилучших бойцах», они имели право так действовать?
• Однако было бы неправильно думать, что подобные поступки деловых людей, что пропаганда, воспевающая удачливых дельцов (создавшая совершенно ложный образ Дж. П. Моргана например), встречали лишь одобрение и принимались на веру.
Напротив, в общественном мнении и даже в самих деловых кругах росло опасение в связи с появлением и деятельностью монополий. Спонтанная, «органичная» концентрация деловой активности, импульсируемая подъемом экономики после 1900 г., привела к росту числа трестов и монополий, которые возникали как грибы после дождя (86 — с 1887 по 1897 г.; 149 — с 1898 по 1900 гг.; 127, с 1901 по 1903 г.). Но вскоре между ними началась ожесточенная борьба: президентская кампания 1896 г. сопровождалась борьбой за (Мак-Кинли) и против (Брайен) трестов. Затем некоторые из трестов распались из-за собственной гигантомании, что произошло, например, в торговом флоте (Морган мечтал создать монополию в этой отрасли).
Внезапные и кратковременные кризисы 1903 и 1907 гг. способствовали пробуждению общественного мнения. В 1904 г. президент Теодор Рузвельт распустил железнодорожный трест при полном одобрении общественности. Такого рода шаги, а также пропагандистские антитрестовские кампании привели к принятию в 1914 г. антитрестовского закона, названного законом Клейтона по имени демократа и друга президента Вильсона.
Многие наблюдатели отмечали, что этот шаг напоминал удар шпагой по воде, что попытки остановить на законодательном уровне развивающуюся концентрацию экономики не более чем утопия. Американский социалистический лидер Дэниел Де Леон признавал это: «Лестница, по которой человечество поднималось к цивилизации, — это прогресс методов труда, создание все более мощного производственного аппарата. Трест занимает вершину лестницы: именно вокруг него бушует современная социальная буря. Средний класс стремится его разрушить, заставляя отступить цивилизацию. Пролетариат же хочет его оставить, улучшить и сделать открытым для всех».
Подобное отношение понятно: не трогать того, что составляет технический прогресс, успех и гордость Америки, но постараться гуманизировать этот прогресс и, если возможно, воспользоваться его плодами. Для проведения такой политики существует только один могучий и влиятельный арбитр — федеральное государство, поскольку деятельность трестов выходит за рамки отдельных штатов. Лишь федеральное государство соответствует их реальным масштабам. Но для этого необходимо, чтобы государство росло, усиливалось, укрепляло свои позиции в экономической области; равным образом и тресты, а точнее крупный капитал, заинтересованы иметь в качестве собеседника единственный властный орган, с мнением которого можно считаться и решениям которого необходимо подчиняться в любом случае. Вспомним возражения президента Кеннеди в 1962 г. относительно увеличения цен на сталь.
• Сегодня, во времена олигополий, профсоюзов, «компенсирующей власти» государства, в США возникает нечто похожее на нео-капитализм, форма которого приспособлена к условиям XX в. и который сильно отличается от традиционного капитализма.
Этот неокапитализм трудно поддается определению; он предстает в самых разных обличьях и вся американская цивилизация находит свое выражение в его укладе, в его социальных структурах. Как перечислить свойственные ему признаки? Рационализация, которая уже сейчас доходит до чудес автоматизации; серийное производство, обеспечивающее огромный и однородный рынок с его стандартизированными вкусами, определяемыми всюду проникающей и всесильной рекламой; повсеместное внедрение на крупных предприятиях систем human и public relations, которые призваны оправдать существующие трудовые отношения в глазах общественного мнения, потребителей и прежде всего занятых на этих предприятиях рабочих. Налицо тысяча деталей, каждая из которых по-своему важна, однако определяющими являются сами правила игры, ее границы, успехи. В этом смысле последовательно рассмотрим вчерашнюю роль рынка в либеральной экономике XIX в.; олигополии; профсоюзы; роль федеральной власти.
В глазах экономистов либерального толка рынок (свободный по определению) всегда был регулятором, арбитром экономической жизни. При помощи конкуренции рынок все расставлял по своим местам. Согласно капиталистической традиции, идеальной экономикой являлась та, где конкуренция была неограниченной (что исключает монополию), куда государство не вмешивалось, где равновесие устанавливалось само по себе благодаря соотношению спроса и предложения, где кризисы, безработица, инфляция были ненормальными явлениями, с которыми нужно бороться. Объясняя феномен безработицы, доходили до обвинения профсоюзов с их якобы чрезмерными требованиями.
Чтобы дополнить эту картину, скажем, что производство всегда рассматривалось как благо. Согласно т. н. закону рынка, сформулированному Жаном Батистом Сеем в 1803 г., всякий произведенный товар стимулирует обмен: «товары обмениваются на товары». В этом смысле факт производства какого-либо товара означал получение дополнительных меновых денег. Так учили либеральные экономисты от Адама Смита до Бентама и Рикардо, до Жана Батиста Сея и Альфреда Маршалла. Короче говоря, в этой конкурентной «модели» экономической жизни все регулировалось само собой, включая склонность к накоплению или инвестированию. Для регулирования инвестиций достаточно было использовать процентные ставки, соответственно уменьшая или повышая их.
Но на определенной стадии капиталистического развития все эти старинные и многократно повторенные правила вошли в противоречие с действительностью: монополии, скрытые монополии, олигополии стали доминировать в XX в. в различных отраслях хозяйства, причем в наиболее передовых из них. Они начали подрывать священный закон конкуренции; государство все чаще вмешивалось в экономическую жизнь (вспомним хотя бы рузвельтовский «Новый курс» в США, а за их пределами — пятилетние планы развития). С 1929 г. длительные кризисы стали частью экономической реальности; выросли инфляция и безработица, ставшие к тому же неотъемлемой составляющей экономической и социальной действительности. Отсюда важность революционной по значению Общей теории английского экономиста Джона Мейнарда Кейнса (1883–1946): появление работ Кейнса означало разрыв с либеральной экономикой и с присущей ей традиционной конкурентной моделью. Америка признала закон и пророков новой экономики XX в., а также начала руководствоваться ее постулатами в своих политических действиях.
Олигополии. Об олигополии — неполной конкуренции или неполной монополии — можно говорить тогда, когда несколько крупных продавцов «стремятся удовлетворить потребности множества покупателей». Как мы уже отмечали, антитрестовская борьба не положила конец, если можно так выразиться, органической, биологической концентрации предприятий. Во многих отраслях промышленности, причем не только в США, концентрация производства привела к возникновению гигантских предприятий. Так, до 1939 г. в США существовала только одна гигантская компания по производству алюминия — Aluminium Company of America. Чаще всего в той или иной отрасли господствуют несколько предприятий: в табачной промышленности, например, работают всего три или четыре компании.
В тени крупных предприятий существуют мелкие, над которыми постоянно висит угроза исчезновения. Они — пережиток, наследие прошлого. Насколько легко было внедриться в ту или иную отрасль в начальный период, когда отрасль сама привлекала капиталы и не страшащихся риска деловых людей (нефтяная отрасль в эпоху молодого Рокфеллера или автомобилестроение в период, когда Форд только начинал), настолько это становится сложнее, когда отрасль уже давно существует, когда большую роль играют опыт, размеры предприятия, технический прогресс и самофинансирование; решить эти проблемы могут только отдельные, привилегированные предприятия.
Анкеты и статистические данные отмечают один факт: 200 крупнейших предприятий контролируют почти половину огромного материального богатства США. Зачастую они не связаны с именем какого-то конкретного собственника, это анонимные общества или компании, принадлежащие их персоналу. Руководители этих промышленных империй, как и служащие, получают фиксированную зарплату, пусть даже огромную. «Собственно прибыль, — объяснял Форд, — принадлежит самому делу; она его поддерживает и развивает».
Так воцарился этот особый капитализм, этот заповедник «гигантов», против которого антитрестовские законы бессильны (так в 1948 г. ничем закончились правительственные акции, направленные против компаний Честерфильд, Лаки Страйк и Кэмел). Можно было бы бороться с одним монополистом, но с двумястами! Для этого понадобилась бы радикальная реформа, революция, но об этом никто не помышляет. Олигополии не будут расчленены на предприятия меньших размеров.
Итак, место занято. «Среди делового дворянства герцогское достоинство принадлежит Дженерал Моторс, Стандард Ойл Компани оф Нью-Джерси, Химическому концерну Дюпон де Немур и Юнайтед Стейтс Стил. Графы, бароны, кавалеры и просто дворяне определяются количеством активов в принадлежащих им фирмах». Это положение уже устоялось и вряд ли изменится: «Нынешнее поколение американцев, если оно выживет, будет продолжать покупать сталь, медь, латунь, автомобили, шины, мыло, электрические выключатели, завтраки, копченую грудинку, сигареты, виски, кассовые аппараты и гробы у той или иной крупной фирмы, которые и сейчас поставляют на рынок эти товары» (Дж. Гэлбрейт).
Конечно, и об этом уже не раз говорилось, у гигантских предприятий есть свои преимущества: они следуют за техническим прогрессом, прекрасно организуют его, поставляют качественные продукты по низким ценам… Это особенно заметно, если сравнивать современные концентрированные отрасли и отрасли, оставшиеся вне общего развития, сохраняющие организацию XIX в. США создавались одновременно на старом и новом капитализме, другими словами по меньшей мере на двойной структуре. Это касается в целом сельскохозяйственного сектора, производства одежды, угольной промышленности, представляющих старый капитализм. Что это значит? Здесь сохранились небольшие по размеру предприятия, а в сельском хозяйстве — просто маленькие: так, крупный производитель в Миссури может поставить 9 тыс. тюков хлопка, что само по себе немало, но крайне незначительно в масштабах всего производства. Иными словами, он никак не может повлиять на ценообразование. Именно цены диктуют свою волю ему и всем другим производителям хлопка. Равным образом, имеется огромное различие между организацией «нефтяного пула» американских нефтедобывающих и нефтеперерабатывающих компаний, достигших огромного прогресса, и архаизмом 6 тыс. угледобывающих предприятий, остающихся верными старой организации шахтерского труда и модернизирующих производство только благодаря вмешательству государства.
Рынок, однако, восстанавливает свою былую роль. Крупные предприятия, разумеется, не зависят от внезапного роста или падения цен: они имеют возможность контролировать их заранее и, оставаясь верными «чистой и честной конкуренции», меняют их только после того, как просчитают влияние ценовых изменений на соперничающие компании, способные отплатить им той же монетой. Из этого следует, что уровень цен достаточен для того, чтобы обеспечить безопасность и прибыли «гигантов»; по этой же причине продолжают еще существовать и более мелкие фирмы, вращающиеся в орбите крупных. В условиях, когда ценовая война невозможна, единственным ее проявлением остаются боевые действия на рекламном фронте (реклама есть роскошь, предоставляемая «экономикой изобилия», так как трудно себе представить рекламные кампании в условиях экономики товарного дефицита).
Однако господство 200 гигантских корпораций (как представляется, банки, ослабевшие после кризиса 1929 г., утратили контроль над крупнейшими компаниями) вовсе не является неоспоримым и тем более безраздельным. Органическое развитие, способствовавшее концентрации продаж в руках немногочисленных корпораций (это касается прежде всего современных секторов хозяйства), равным образом привело к концентрации покупок в руках также немногочисленных компаний.
«Экономическая власть» производителей наталкивается таким образом на «компенсирующую власть» покупателей их продукции; имеющейся монополией может воспользоваться та или иная сторона: крупный продавец может оказаться перед лицом множества покупателей или крупный покупатель перед лицом множества продавцов (впрочем, зачастую с обеих сторон выступают монополисты). В этом случае нужно договариваться. Предположим, что продавцы стали захотят сбывать свою продукцию «по спорным ценам»: в этом случае им нужно будет навязать эти цены таким могущественным клиентам, как автомобилестроители Детройта, что сделать совсем непросто.
Естественно, олигополия может играть одновременно две роли, т. е. выступать поочередно или одновременно в качестве то покупателя, то продавца, задействуя то «экономическую власть», то «власть компенсирующую». Но если так случится, то скорее всего это вызовет конфликты и трения между двумя видами деятельности, которые обычно отделены друг от друга.
Профсоюзы. Компенсация более всего заметна на рынке труда. Промышленные гиганты увидели перед собой единое гигантское профобъединение, действующее в их же производственной сфере. Профсоюз также пытается воспользоваться монополией, правом вмешательства крупных компаний в рыночное ценообразование. Поскольку компании обладают возможностью повысить цены, профсоюзы могут в свою очередь надавить на компании с требованием повысить зарплату и поделиться полученными привилегиями. Мы говорим именно о привилегиях, поскольку некоторые американские профсоюзы являются на деле богатыми компаниями, располагающими большими зданиями, значительными и преумножаемыми капиталами, хорошо оплачиваемыми менеджерами…
Классический антагонизм производителей и профсоюзов принимает в США особую форму — форму некоей ассоциации, издержки существования которой оплачиваются потребителями. Промышленные гиганты сделали возможным возникновение социальных гигантов, чье могущество выступает в качестве регулятора заработной платы и цен.
Однако, поскольку этот регулятор совершает множество ошибок, поскольку он может давать сбои, поскольку каждая из сделанных им ошибок в этой стране гигантомании может привести к гигантским негативным последствиям, государству приходится все чаще выступать в роли высшего регулятора, которому принадлежит последнее слово. Начиная с 1929 г., никто более не оспаривает усиление роли государства в экономической сфере, что уже само по себе противоречит традициям экономического либерализма.
Со всей очевидностью можно утверждать, что экономическое развитие США заставляет федеральный центр вмешиваться в хозяйственную жизнь, брать на себя функции «компенсирующей власти». Государство уже не может более позволить себе действовать вслепую, просто следуя требованиям антитрестовского законодательства 1914 г., но вынуждено тщательно анализировать экономическую ситуацию, предвидеть развитие экономики, используя в этих целях новейшую экономическую науку, а также быть готовым к вмешательству в тот или иной сектор хозяйства с целью сокращения безработицы, стимулирования производства, ограничения инфляции и пр.
Понятно, почему влияние федеральных властей не переставало расти после введения «Нового курса». Если у Гувера было 37 помощников, то у Трумэна — уже 325 чиновников и 1500 служащих. Некогда помещений Белого дома хватало для обеспечения работы президента. Сегодня же напротив него построен Executive Office Building, где чиновникам уже не хватает места. Постепенно власть в стране концентрируется в Белом доме. Усиление государственного аппарата влечет за собой увеличение армии компетентных чиновников, которые, в противовес старой Spoils System, более не меняются после каждых выборов. Эта несвойственная ранее стране фиксированность бюрократии уже сама по себе является революцией. Отныне президент располагает квалифицированным исполнительным аппаратом.
Вся эта огромная система федеральной власти, организованная в зависимости от основных проблем, требующих решения в экономической области, по необходимости вынуждена сталкиваться с социальными вопросами. Возможно ли вообще государственное регулирование в сфере экономики без определенной доли государственного же регулирования в социальной области?
Как только государство берет на себя определенную ответственность в организации экономики, оно сразу же становится ответственным и за социальную несправедливость. Оно уже не может позволить себе не обращать внимание на тех американцев, которые не организованы в профсоюзы или не имеют возможности это сделать, как, например, поденные сельхозрабочие, представляющие собой двухмиллионный сельский пролетариат. Государство вынуждено решать важнейшие вопросы. Нужно ли вводить минимальный фиксированный уровень заработной платы? Нужно ли создавать систему социального обеспечения европейского типа?
Так возникают контуры социальной политики в условиях «экономики изобилия». Эта последняя, конечно же, сама способствовала решению многих прежних проблем в социальной области, но вместе с тем она создала и новые проблемы, требующие зачастую срочного решения. Итак, это новое нарушение традиций американской цивилизации, «индивидуалистической» по преимуществу, уважающей прежде всего способность отдельного человека «добиться успеха» собственными силами. Вмешательство государства в организацию общества вызывает стихийное недовольство граждан США. Но разве можно сегодня без этого обойтись?
Чтобы проиллюстрировать сложности и необходимость выбора, процитируем бывших граждан СССР, которые после Второй мировой войны оказались на правах беженцев в США и которых опрашивали, чтобы узнать их первые впечатления о новой стране пребывания. В целом они признавали, что их жизнь в материальном плане улучшилась, но вместе с тем они были единодушны в своих сожалениях относительно отсутствия здесь бесплатной медицинской помощи и прежде всего отсутствия принципа общего равенства перед болезнью, который существовал в их прежней жизни при советском режиме. Даже француз, оказавшийся по другую сторону Атлантики, начинает иначе оценивать французскую систему социального обеспечения, равной которой Америка, при всем ее богатстве, не знает. Молодой преподаватель крупного американского университета обнаруживает у себя смертельную болезнь. Он не может более работать. Что с ним станет? А если он не застрахован? Он рискует оказаться со своей семьей на улице…
Многие деятели считают неизбежным и желательным проведение в США соответствующей социальной политики. Общественное мнение также меняется в том же направлении. Что бы там ни говорили журналисты, деньги, забираемые государством в качестве налогов для этих целей, более общественным мнением не воспринимаются как дань, собираемая с сильных, удачливых работников в пользу неспособных и ленивых. После введения «Нового курса» вмешательство федерального правительства рассматривается как «главным образом благотворный фактор», как необходимость.
Это обстоятельство все больше изменяет и ослабляет роль отдельных штатов, которые еще вчера выступали как автономные республики. Это же обстоятельство способно глубоко изменить структуры общества и американской цивилизации в целом. Это тем более верно, что США, как нация, пересматривают свое отношение к своей роли, задачам, ответственности в мире.
Оставив в прошлом традицию изоляционизма, Соединенные Штаты идут навстречу остальному миру. Этот поворот означает для них возникновение новых проблем, в большинстве своем неприятных. Инстинктивно они готовы были бы вернуться к прежнему положению вещей. Но само могущество США неизбежно привязывает их к оставшейся части земного шара. Выбор им более не принадлежит: хотят они того или нет, но каждое действие США влечет за собой мировые последствия, так как сам мир стал слишком маленьким.
• Трудно даже себе представить, до какой степени изоляционизм был одной из характернейших особенностей США.
Чувство изоляции частично возникло сразу после обретения независимости, когда появилось ощущение, что удалось создать совершенно новый мир, полностью отличный от старой Европы и лучший по всем показателям. Психоаналитики назвали бы это «бунтом против родителей». Спонтанно это чувство подпитывалось также автономным, независимым прошлым континента, освоением огромного пространства, что само по себе давало ощущение безопасности.
Америка получила свободу заниматься только своими внутренними проблемами, поддерживать собственное благополучие, воздвигать, подобно Великой китайской стене, таможенные барьеры, которые ограждали ее от остального мира, не бояться угроз соседей и бессовестно увеличивать свою территорию. Ее собственные территориальные завоевания представляли собой в глазах американцев экспансию, тогда как морские завоевания других держав представлялись как чудовищные колониальные предприятия. В XIX в. они поддерживали отношения в основном с остальной частью американского континента, что нашло отражение в доктрине Монро (1823): Америка для американцев. Доктрина, выдвинутая президентом США, утверждала полнейшую незаинтересованность страны в европейских делах. В последующие годы доктрина Монро еще часто будет использоваться как в отрицательном, так и положительном качестве.
Но предать полному забвению существование остального мира было нельзя: торговля, импорт, экспорт, дипломатические отношения продолжали развиваться; демонстрация силы по отношению к своим соседям в 1898 г. привела США в Пуэрто-Рико, где они остаются до сих пор, на Кубу, где их уже больше нет, на далекие Филиппины, откуда они до сих пор так и не ушли, несмотря на независимость, предоставленную архипелагу. Да и остальной мир стучался в двери США, где становилось все больше иммигрантов из Европы, Японии, Китая. Естественной и одновременно опасной реакцией на приток иммигрантов стало закрытие границ США в 1921–1924 гг. Этот шаг стал настоящей катастрофой для всего мира и для Европы, измученной Первой мировой войной: США как бы перекрыли клапан избыточного давления.
Одновременно США, сыгравшие большую роль в исходе Первой мировой войны, ушли из активной мировой политики сразу же после подписания Версальского мирного договора, хотя и были одними из его инициаторов, отказались вступить в Лигу Наций. Они как бы оставили остальной мир, поручив его хрупкому и ненадежному, хотя и не тронутому войной, английскому владычеству, которое представляло собой — мы об этом уже говорили — результат длительных морских экспедиций. Впрочем, одним из важнейших факторов американского вмешательства в 1918 г. как раз и было стремление сохранить ведущую роль Англии в мире: сами они к этому уже привыкли, и им казалось, что таким образом они сохраняют будущее собственной англо-саксонской цивилизации.
В свое время Вудро Вильсон, не желавший ухода Америки из мировой политики, потерпел поражение, но затем Франклин Делано Рузвельт на совещаниях в верхах, проходивших накануне окончания Второй мировой войны в Ялте, Тегеране, Рабате, добился успеха в деле возвращения своей страны на мировую арену. Посредством разного рода обязательств он кроил мир, будущее которого тогда определить было затруднительно, признаем это. Быть может, в еще большей мере, чем Вильсон, Рузвельт слишком уступал сиюминутным потребностям и спорным моральным принципам? Конечно, содействуя освобождению колониальных стран, он подчинялся американским традициям, но в то же время он тем самым ослаблял весь Запад, ставил под удар Латинскую Америку, экономическая жизнь которой находится в «колониальной» зависимости от США. К тому же подарить половину Европы СССР означало отказаться от священного принципа права народов на самоопределение. Но Рузвельт полагал, что установление мира во всем мире требовало ограничения прав малых народов. Он хотел одного — разоружить все страны мира, за исключением четырех крупнейших держав той эпохи, а именно Китая, СССР, Англии и США. Возможно, что и он до конца не сумел избавиться от ностальгии по былому изоляционизму: если нам нужно вмешиваться в мировые дела, так пусть уж мир ведет себя спокойно…
Это не мы, а сами американцы объясняют таким образом позицию Франклина Д. Рузвельта. Конечно, с этим можно поспорить. Но она отвечает довольно распространенному мнению не-американцев, а прежде всего европейцев. Многие наблюдатели за пределами Нового Света полагают, что американцы пришли к лидерству в мире, сами того не желая, заранее не просчитав последствий. У американцев отмечалась тенденция упрощать проблемы, сводить их к вопросам здравомыслия и доброй воли, полагать, что возникшие трудности вызваны предрассудками и эгоизмом Старого Света. Немалое число их инициатив оказались спорными, быстро вышли из-под их контроля, доказывая тем самым, что кредитов и благородных принципов недостаточно для того, чтобы вести за собой остальной мир, что финансовое и экономическое господство, само по себе законное с точки зрения американских традиций, вызывает к себе такое же недоверие, как и старое колониальное господство, на которое оно, впрочем, похоже. Со своей стороны, американцы были уверены, что постигшие их неудачи являются результатом неблагодарности, зависти других народов, которым они пришли или хотели прийти на помощь.
На деле США просто учились понимать остальной мир, которым они так долго пренебрегали, которого не хотели замечать и которым отныне, для своей же безопасности, они должны уметь управлять, поскольку это возможно. Они серьезно отнеслись к этой задаче, признали некоторые из своих ошибок, что также отвечает давней хорошей американской традиции: верить в то, что они сделали, и охотно, без чванства признавать собственные ошибки, заботясь прежде всего об эффективности. В конечном счете чем быстрее исправишь прицел, тем больше у тебя шансов попасть в цель.
Так, президент Кеннеди собрал вокруг себя лучших специалистов в области экономики и политики, перед которыми была поставлена задача серьезного изучения возникших проблем. Один из журналистов отметил этот момент и добавил (21 мая 1962 г.): «Он заставил работать «таланты» и «мозги» в своем окружении, чтобы воспользоваться плодами их анализа и сделать выводы, определяющие его действия. То там, то здесь возникают неясности, остаются нерешенными многие вопросы, но в целом избранная им линия поведения понятна. Впервые заранее известны намерения президента США». Не нужно, однако, думать, что все дело в личности президента, в идеях интеллектуалов и гарвардских профессоров, призванных на помощь политике. Дело скорее в том, что в драматический и напряженный период, отмеченный такими событиями, как принятие плана Маршалла и война в Корее, напряженностью в мире, обусловленной проблемами Берлина, Кубы или Лаоса, американское общественное мнение училось понимать свою роль в мире и меру своей ответственности. Времена изоляционизма прошли.
• Собственное могущество обязывает! Выход США на авансцену мира, где они вынуждены оставаться под угрозой опасной для них утраты позиций, есть следствие головокружительного роста их мощи, которую можно сопроводить такими прилагательными, как «экономическая, политическая, научная, военная, всемирная».
Могущество, ставшее очевидным после победы в 1945 г., после взрыва атомной бомбы над Хиросимой, сразу же поставило на повестку дня проблему европейского (и всемирного) лидерства, причем поставило ее в форме дуэли. В прошлом Европа всегда была разделена на два враждующих лагеря, состав которых менялся в зависимости от опасности, исходившей от той или иной временно усилившейся нации. Мир живет сегодня согласно этой старой биполярной схеме (Раймон Арон). Не только идеология разделяет свободный мир и социалистический мир, которые по истечении времени приобретают все больше схожих черт: социалистический мир также строит свою промышленность на базе производственных гигантов; со своей стороны, очевидные, необходимые процессы социализации происходят в свободном мире…
Сегодня более, чем когда бы то ни было, проблему лидерства ставят в виде альтернативы: или Вашингтон, или Москва. Неприсоединившиеся страны Третьего мира, сателлиты обеих держав вынуждены ограничиваться ролью зрителей и жертв; вес их невелик, и значение определяется только тем, что они могут добавить на ту или иную чашу весов. Отсюда стремление привлечь их на свою сторону, сохранить их преданность и одновременно утвердить над ними господство.
В 1945 г. США оказались в числе стран-победителей и закрепили свое превосходство, приняв решение об атомной бомбардировке Хиросимы и Нагасаки. Двенадцатого июля 1953 г., проведя испытания водородной бомбы, Советский Союз восстановил равновесие. В 1957 г. СССР вывел на околоземную орбиту первый искусственный спутник Земли и существенно продвинулся в этой гонке. Запуск спутника был очень важен, поскольку означал не только решающий шаг в освоении космоса, но и постановку на вооружение ракет большой дальности, способных поразить цель, находящуюся в 10 тыс. км от места пуска. С тех пор успехи в данной области отмечались с обеих сторон, что позволяло сохранять неустойчивое равновесие. С той и другой стороны на вооружение ставят все более устрашающие виды оружия массового поражения, и в результате холодная война подпитывается взаимным страхом как соперничающих сторон, так и других народов мира, которые следят за происходящим, не имея возможности вмешаться в гонку вооружений или приостановить ее. И хотя эта опасная игра двух мировых держав в принципе не отличается от подобного рода соперничества во вчерашней Европе, ее масштабы оказываются общемировыми и внушают больший страх из-за внушающих ужас вооружений противоборствующих сторон. Реальным стал риск гибели всего человечества.
Что касается США, то очевидно, что эта борьба преследует Америку, непосредственно влияя не только на ее политику, но и на саму жизнь в Соединенных Штатах, на умонастроения американцев. Вот почему можно утверждать, что год испытания советской водородной бомбы был для страны таким же поворотным, как и 1929 г. — год экономического краха, хотя и по другим причинам. Напряжение не перестает возрастать, питает умы и воздействует на общественное мнение. Оно деформирует климат в обществе, заставляет жить страну, которая всегда считала себя страной свободы, в атмосфере недоверия, характерной обычно для обстановки военной истерии. Такое явление, как маккартизм, подтверждает вышесказанное, и, хотя оно уже почти изжито, существует опасность его возрождения. Налицо также опасность того, что весь мир окажется втянутым в атмосферу психоза, враждебного разуму и счастью людей. Золотое правило общечеловеческой солидарности состоит в том, чтобы люди и страны думали о том, что сделать вместе, на благо друг другу, а не о том, что сделать против, вопреки друг другу; в данном же случае СССР и США думают больше о последнем.
Потребность в критике друг друга, в увеличении и без того чрезмерного, а потому бесполезного военного потенциала можно смело отнести к пассиву холодной войны, разворачивающейся между двумя блоками.
• Чтобы завершить эту главу, обратимся к свидетельству американской литературы: она во многом объясняет сложившуюся на данной момент цивилизацию.
Вообще, для полноты картины нужно было бы рассмотреть не только собственно литературу, поэзию, театр, кинематографию, но и все искусство, творчество в целом, специально выделив архитектуру и науку, причем не только общественные, но и естественные дисциплины. Развитие американской интеллигенции можно проследить не только через эволюцию чикагской или гарвардской экономических школ, но и через художественную элиту, дизайн промышленных товаров, технические достижения и функциональные формы американской индустрии.
Но так как мы ограничены во времени и месте, сделаем упор на американской литературе, прежде всего на американском романе, которые за истекшие двадцать лет оказали сильное воздействие на европейскую и мировую литературу и одновременно предоставили яркое свидетельство кризисных явлений, наблюдающихся в стране с начала века.
Американская литература была «открыта» Европой в 1920–1925 гг., но стала повсеместно известной именно после Второй мировой войны. Многочисленные ее переводы на иностранные языки с комментариями таких крупных писателей, как Сартр, Мальро, Павезе, были встречены с энтузиазмом во Франции, Англии, Италии, Германии, что позволяет говорить о прошедшем периоде как о «веке американского романа». Равным образом можно было бы говорить о веке «американизма», учитывая влияние американского джаза, танца, американской молодежной культуры. Ярким свидетельством американской мультипликации и юмористического рисунка является еженедельный журнал The New Yorker.
Что касается собственно американского романа, то его достижения заключаются прежде всего в своеобразном «почерке», в использовании техники письма, отличной от европейской традиции психологического романа. Иногда говорят об «искусстве объективного и лишенного литературных излишеств репортажа», о «фотографическом искусстве», задача которого показать, а не комментировать. Погружая читателя в мысли литературного персонажа, американские авторы заставляют его напрямую испытывать чувства, эмоции героя, не растолковывая их смысл, используется техника кинематографа, влияние которого на американскую литературу очевидно.
В глазах европейца американский роман характеризуется прежде всего этой техникой письма, а также климатом насилия, жестокости литературных произведений. По мнению французского литературного критика, «это литература, сделанная средствами кинематографа и для кинематографа, использующая манеру подачи горячих новостей и откровения полицейского романа… это литература жестокая, пылкая, лихорадочная, старающаяся избегать рафинированности; это литература, похожая на удар кулака; она нравится благодаря этим своим качествам или вопреки им, что зависит от темперамента читателя. Она жесткая и быстрая. В ней можно найти нечто здоровое, живое и сильное, чего нельзя увидеть ни в какой другой литературе». Если быть более точным, то речь здесь идет об определенном периоде развития американского романа, который сами американцы называют «натуралистическим»; он получил развитие в период между двумя войнами и связан с именами Хемингуэя, Фолкнера, Стейнбека, Дос Пассоса…
Все эти авторы родились между 1890 и 1905 гг. В силу этого они принадлежат к «другому поколению», отличному от сегодняшнего; современные авторы все больше отдаляются от «натуралистического» романа и возвращаются к более ранней традиции американской литературы, не менее блестящей и оригинальной, хотя и менее известной европейской читающей публике. Речь идет о литературе XIX в., связанной с именами Германа Мелвилла (1819–1891), Натаниела Хоторна (1804–1864), Генри Джеймса (1843–1916).
Но нас сейчас интересует общий процесс, а также отражение в литературе особенностей американской цивилизации. В этом процессе есть одна постоянная составляющая: место писателя, «пишущего человека» в американском обществе иное, чем место его собрата в Европе. Американский писатель — это всегда индивидуум, отдельная личность: он существует как бы на отшибе общества, зачастую это человек трагической судьбы, переживший более или менее краткий период успеха («в американской жизни, говорил Скотт Фицджеральд (1896–1940), нет второго акта»). Это замечание относится как к нему самому, так и к его коллегам, которым редко удавалось пережить собственный «успех». Итак, можно сказать, что американский писатель — это асоциальный тип, который не довольствуется тем, что выражает в своих произведениях бунт или неприятие общества, но сам переживает этот бунт и платит за него своими страхами и одиночеством. Развитие американского романа отражает таким образом рост внутренней напряженности в самом обществе.
В XIX в. фоном произведений Хоторна, Мелвилла был кальвинистский пуританизм Америки. Отсюда тема преследующего их трагического столкновения добра и зла, хотя одновременно они стараются избавиться от этого наваждения. И тот и другой по-своему разоблачали окружающее их общество, которое заплатило им за это сторицей.
В начале XX в. начинается борьба против непримиримости пуританизма. И хотя пуританизм все еще сохраняется в жесткости существующих и по сей день в Америке социальных запретов, сами эти запреты пришли на смену былым моральным запретам пуританизма. Уже в конце XIX в. пуританизм перестает быть символом недостатков общества. Именно тогда возникла натуралистическая литература, близкая к романам Золя, с ее социальной, симпатизирующей идеям социализма проблематикой. Это совпало с быстрым ростом могущества страны после 1880 г.
Отныне и вплоть до начала Второй мировой войны мишенью антиконформизма становится индустриальное, капиталистическое общество, «футуристическая» американская жизнь: свидетельство тому знаменитый Бэббит (1922) Синклера Льюиса, создавшего карикатурный образ американского дельца, а также произведения добровольно покинувших Америку и живших в Париже Хемингуэя, Фицджеральда, Дос Пассоса, Миллера, Кэтрин Анн Портер… — всех этих представителей «потерянного поколения», как их назвала их духовный лидер Гертруда Стайн, чей литературный салон в Париже был местом притяжения американцев, живущих за границей. Схожих взглядов придерживались Фолкнер, Стейнбек, Колдуэлл, Райт, которые также представляли поколение «левых интеллектуалов», скандализированных процессом над Сакко и Ванцетти и их казнью в 1927 г. (Дос Пассос даже оказался из-за этого в тюрьме), войной в Испании (вспомним книгу Хемингуэя По ком звонит колокол), агрессиями Муссолини, противоречиями рузвельтовского «Нового курса». Все они видели в социализме надежду на изменение современного общества.
Война 1940 г. и ее последствия, начало холодной войны положили конец этим надеждам. Американские писатели сначала солидаризировались со своей страной, а затем убедились в ненужности для них марксистских идей.
Молодое поколение американцев отдалилось от социального реализма. Свои предпочтения они отдают литературе, где главенствуют символика, поэзия, искусство ради искусства. Они обращаются к Генри Джеймсу, Мелвиллу, рано умершему Фицджеральду, который занимал особое положение среди тех, кого причисляли к «потерянному поколению». Можно ли в этой связи утверждать, что бунтарские настроения более не занимают центрального места в американской литературе? На протяжении краткого отрезка времени в это можно было поверить, когда после войны появилось поколение университетских писателей, стабильное положение которых позволяло им идентифицировать себя с окружающих их обществом. Но после войны возникло также и поколение битников, молодых интеллектуалов, полностью порвавших с императивами общества, что сближало их с представителями былого «потерянного поколения». Однако между ними было и существенное отличие: людям 20—30-х годов, которые верили в будущее социализма, пришли на смену те, кто предпочел искать убежище от снедающей их тоски в искусстве, алкоголе, наркотиках. Главной темой их произведений стали одиночество и некоммуникабельность в обществе, лишенном какого-либо смысла.
Но Америка живет на опережение. Она представляет собой страну будущего, жизненная сила и многочисленные ресурсы которой позволяют надеяться на то, что она вновь обретет присущий ей оптимизм, доверие к самой себе. Клод Руа пишет в Ключах к Америке: «Америка представляет собой географическое пространство, где, несмотря ни на что, продолжают утверждаться возможности человека… После возвращения из США появляется уверенность в том, что рождение нового человека возможно, что этот новый человек будет более уверен в собственных силах, будет лучше понимать значение земного, мудрого, конкретного счастья. Можно иронизировать над холодильниками, витаминами, ненужными машинами… Но я не думаю, что можно смеяться над определенным типом американца, который научился искусству жить и подчинять человеку то, что долгое время считалось его неотвратимым роком».
Начиная с XVIII в. и по меньшей мере до начала Первой мировой войны Лондон был центром мира. Даже краткая экскурсия по городу позволяет сегодня убедиться в былом величии: Букингемский дворец, Сен-Джеймский дворец, Даун стрит, Биржа, доки на Темзе — все это живое свидетельство прошлого. В большей степени, чем любой другой регион Запада, Британские острова распространили свое влияние в самых далеких морях. Разве можно не восхищаться таким успехом? Редьярд Киплинг жил попеременно то в Индии, то в своем доме в Южной Африке, то на канадском ранчо, то в Египте… Он был прав, когда утверждал, что Англию можно понять, только глядя на нее издалека, прежде всего из Индии, учитывая ее имперское величие и военные завоевания. По этой же причине один из его французских друзей, приехав в Алжир в 1930 г., написал ему в телеграмме: «Прибыв в Алжир, я наконец-то понял Францию».
Сегодня мало что осталось от английской империи, впрочем, как и от французской. Но сама имперская идея сохраняет для англичан особую притягательность. Гораздо больше, чем у французов, она объясняет структуры английского общества, его политические рефлексы. Отсюда трагический характер выбора для англичан: либо Британское сообщество либо Общий рынок. Выбрать Общий рынок значит присоединиться к Европе, от которой она всегда отстранялась, предпочитая «блестящую» изоляцию; это значит отказаться от былых общемировых масштабов, которые составляли ее традиционную гордость.
Англия потеряла «Америку», но сохранила Канаду. Она даже обеспечила ее расширение от Атлантики до Тихого океана.
Основные даты английского присутствия в Канаде: 1759 г. — поражение и смерть генерала Монкальма под стенами Квебека; 1782 г. — прибытие англичан и американских роялистов, т. е. колонистов, сохранивших верность королю Англии в период Войны за независимость в Северной Америке, в Онтарио и Морские провинции; 1855–1885 гг. — расцвет Морских провинций, после того как английские корабли вытеснили флот США из Атлантики; 1867 г. — основание канадского доминиона (провинции Онтарио, Квебек, Новая Шотландия, Нью-Брансвик). Затем к доминиону присоединились:
Англосаксонский мир
Манитоба в 1870 г., Британская Колумбия в 1871 г., остров Принца Эдуарда (7-я провинция) в 1873 г. Построенная вдоль границы с США канадская Тихоокеанская железная дорога (1882–1886) позволила колонизировать прерию, откуда были вытеснены т. н. канадские «метисы», т. е. французы и индейцы. Колонизация новых земель напоминала колонизацию Запада США и привела к образованию еще двух провинций — Альберта и Саскачеван (1907). В 1948 г., после проведенного плебесцита, Новая Земля стала десятой по счету канадской провинцией.
• Население французской Канады составляет сегодня примерно 6 млн человек, т. е. треть населения страны. Будучи сконцентрированной в огромной по размерам провинции Квебек, франкоязычная Канада расположена на востоке страны, занимая устье, нижнюю и среднюю долину реки Св. Лаврентия. Хотя эта территория представляет собой анклав, французы хорошо укоренились на ней.
Канадские французы являются потомками 60 тыс. крестьян, покинувших запад Франции и расселившихся на пространстве от реки Св. Лаврентия до Миссисипи. По Парижскому договору 1763 г. Франция предоставила переселенцев их собственной участи. Им удалось удержать за собой провинцию Квебек, и они прижились здесь. Французский канадец — это крестьянин, а не фермер, что отличает его от собрата английского происхождения. Он не поддался на зов Дальнего Запада, довольно медленно мигрировал в города и со значительным опозданием пополнил собой ряды рабочих Нью-Йорка и Детройта. Это люди с живым и веселым характером, простые в обращении.
Британская Канада сформировалась к западу от провинции Квебек и как бы отрезала французских канадцев от центра континента, как бы окружила их: провинция Квебек оказалась окружена Морскими провинциями, США, провинцией Онтарио, превратившись таким образом в некое подобие островной территории. Французская Канада с этим смирилась: она привязалась к своей земле, осталась верна своему духовенству, которое, если быть точным, спасло ее после 1763 г., сохранила приверженность французскому языку, который и сегодня остается языком XVIII в. В наши дни это общество и цивилизация, замкнутые на себе, по преимуществу крестьянские, консервативные, находящиеся под сильным влиянием духовенства, которое защищало и сохраняло традиции, распространяло классическую культуру.
Разрыв с Францией в 1763 г., до сих пор ощущается как живая рана, воспринимается как развод, которому нет оправданий. За истекшие годы Канада утратила контакт с «былой родиной», с вчерашней и сегодняшней Францией. Причины понятны: после XVIII в. Франция изменилась, пережила Великую революцию, стала республикой, светской страной, где католицизм стал социальным, по-своему революционным.
Французская Канада — и об этом много говорят — плохо понимает все эти новации, они ее удивляют, и она отворачивается от них. Впрочем, ее католическая и крестьянская цивилизация также эволюционирует, хотя и не более того: она идет навстречу прогрессу, ее университеты модернизируются, открываются различным наукам о человеке. Все эти процессы во многом стимулируются духом упорного сопротивления другой, английской Канаде, сопротивления «американизации».
• Английские канадцы составляют почти половину населения страны (48 %). Они полностью адаптировались к американской жизненной модели (которая, впрочем, все больше затрагивает и французскую Канаду). Они представляют собой другую Америку.
В Торонто, главном городе английской Канады, американизация очевидна, она повсюду: в домах, квартирах, меблировке, оборудовании кухонь, воспитании детей, которых рано предоставляют собственной инициативе, поведении молодежи, чья раскрепощенность повторяет и продолжает нравы соседней Америки. Деловой мир также организован на американский манер, очень влиятелен и активен. Короче говоря, англо-саксонская Канада, после ее отделения от далекой Англии, с легкостью присоединилась бы к своему могучему соседу. Что касается последней иммиграционной волны, в которой много выходцев из не англо-саксонских стран, то и она испытывает на себе притяжение США. Как представляется, независимость Канады обеспечивается прежде всего ее внутренними противоречиями, в первую очередь подспудным соперничеством канадцев англо-саксонского и французского происхождения, что, впрочем, нисколько не мешает подъему экономики страны и росту ее процветания.
Канада стала «международной державой» (18 млн жителей, ежегодный прирост — 28 %, территория — 9 млн кв. км, что в 16 раз превышает территорию Франции), ее экономику отличает устойчивый рост, поддерживаемый многочисленными природными ресурсами и огромными запасами гидроэнергетики. Индустрия развивается по американскому типу, хотя существуют и старые экономические формы: примером может служить лесодобывающая промышленность со сплавом древесины по рекам.
Добавим к этому, что Канада — это независимая нация: принадлежность к британской короне скорее теоретическая, а губернатор обладает иллюзорными правами (к тому же он еще и канадец).
Вся эта политическая и экономическая реальность не исключает трений, которые существуют между английской и французской частями Канады. В Монреале, самом крупном французском городе мира после Парижа, можно убедиться в том, что во французской Канаде тон задают «английские» банки, отели, магазины, а языком делового общения стал английский.
Однако не экономические факторы, объясняемые противостоянием бедной французской Канады богатой английской, являются основными: дело прежде всего в нежелании одной цивилизации подчиниться другой. Можно только удивляться, почему Канада, являясь образцом быстрой и полной ассимиляции иммигрантов, так и не смогла за два века ассимилировать 60 тыс. французов, число которых, впрочем, за этот период увеличилось в 100 раз. Быть может, дело в том, что англичане, препятствуя их расселению на Западе страны, способствовали тем самым укреплению тесных уз внутри этого закрытого крестьянского, а следовательно, априори приверженного былым традициям сообщества, которое оказалось плохо восприимчивым к влияниям извне? Но в любом случае сегодня, как и вчера, разрыв между двумя этими этническими группами остается заметным и глубоким.
Может быть, дело тут в политике, которая на протяжении многих лет использовала в своих целях «национальные» требования части населения страны? Ведь многие говорят даже о независимости, объявляют даты отделения провинции: сначала 1964 г., затем 1967… Здесь существует к тому же некий политический Альянс явно националистического толка, но он представляет себя прежде всего как «движение за национальное образование»; один из его лидеров еще недавно (1962) заявлял: «Мы не являемся массовым движением». Как бы там ни было, канадская Франция существует, упорно держится за свою самобытность, хотя было бы справедливо задаться следующим вопросом: могут ли 6 миллионов инакомыслящих обеспечить свою политическую и экономическую самостоятельность в огромном мире Америки? В этом суть проблемы.
В Южной Африке, которая в эпоху парусных судов была важным этапом на пути в Индию, англичане в 1815 г. вытеснили голландцев, обосновавшихся здесь с 1652 г., точно так же, как в 1763 г. они навязали свою волю французским канадцам. Отсюда потрясения, драматической кульминацией которых стала Англо-бурская война (1899–1902).
Белая Африка, сотрясаемая внутренними противоречиями, пережившая переселение сюда индийских иммигрантов (одним из них был адвокат Ганди, живший в ЮАР до 1914 г.), столкнулась также с массовым притоком чернокожих африканцев. К несчастью, подлинная драма еще только разворачивается. Вскоре следует ожидать бури.
• Расширение приграничной области, «фронтира» в американском понимании, стало основополагающим фактором в судьбе Южной Африки. Этого обстоятельства нельзя понять, если не провести параллели с «фронтирами» в США, в Бразилии, Аргентине, Чили, в Австралии и Новой Зеландии. Отсюда начинается всемирная история.
В Южной Африке эта граница возникла с первых дней осторожной и умеренной колонизации региона, с первого контакта между белыми поселенцами (которые, впрочем, быстро обзавелись черными рабами), племенами бушменов (пустыня Калахари) и представителями народностей банту. В приграничных областях осуществлялся обмен принадлежащего последним скота на изделия из железа, меди, на табак и разные безделушки. Эта граница постепенно перемещалась, все дальше удаляясь от строящегося города, уходя в засушливые и практически необитаемые районы: несмотря на периодические кражи скота и разного рода стычки, у разрастающейся белой колонии никогда не было здесь достойного и опасного противника.
Однако настоящая экспансия началась только после 1836 г., когда белые поселенцы проникли в Наталь, Трансвааль и Оранжевую провинцию. Проанализировать причины экспансии — значит понять ее проблемы и особенности.
Движущим фактором был не столько сам город (Кейптаун), долгое время остававшийся небольшим городским поселением, сколько то обстоятельство, что в его порту причаливали корабли с целью пополнить запасы продовольствия, прежде всего свежих продуктов, дать отдых экипажам, оказать помощь больным цингой… Из-за того, что производство зерна здесь не представляло большого интереса (его можно было дешевле купить в Индии, Бенгалии), равно как и производство вина (вина Капской провинции имели плохую репутацию, что было вполне заслуженно), местные крестьяне переключились на производство мяса, что приносило стабильный доход. Они стали продавать убоину, а также, несмотря на запреты, живой скот, прежде всего быков и овец… Разведение скота не требовало больших первоначальных затрат и обещало большую прибыль. К тому же, в отличие от зерна или вина, транспортировка скота была гораздо проще: скот сам приходил к портовым воротам.
Вот почему, начиная с XVIII в., поселенцы, занятые разведением скота, стали отодвигать границу и проникать на территорию местных племен: этот процесс продолжался на протяжении XIX в., то убыстряясь, то замедляясь, в зависимости от заходов в порт морских судов. Франко-английские войны XVIII в. лишь способствовали процветанию края и росту здесь деловой активности.
Но у этой экспансии были также и политические причины. Англия обеспечила себе господство над Южной Африкой. В 1828 г. английская администрация Капской провинции своим знаменитым 15-м указом установила равенство перед лицом закона белого и цветного населения. Кроме того, в 1834 г. в английской империи было запрещено рабство, однако выплачиваемые при этом компенсации были сочтены недостаточными (в 1828 г. на 55 тыс. белых приходилось 32 тыс. чернокожих рабов и 32 тыс. свободных африканцев). Эти меры, а также вторжение кафров в восточные приграничные территории в 1834 г. предопределили спустя два года миграционный поток (Великое переселение) белых крестьян и поселенцев, устремившихся к обширным зеленым плоскогорьям Оранжевой провинции и Трансвааля; переселенцы вскоре образовали здесь независимые государства, которые были признаны Англией соответственно в 1852 и 1854 гг. Что касается Наталя, то Англия за десять лет до этого просто аннексировала эту территорию.
Широкая экспансия, начало которой положило Великое переселение, стала в истории африканеров важнейшим событием, сопоставимым с завоеванием Дальнего Запада в США. Экспансия стимулировала расселение белых по огромным территориям, одновременно став причиной конфликтов с чернокожими туземцами, зулусами прежде всего, которые, со своей стороны, стремились к экспансии на юг; это их продвижение было остановлено только к 1879 г.
• Хотя Англия еще раз формально признала независимость бурских провинций в 1884 г., она не желала с этим смириться. Отсюда знаменитая Англо-бурская война.
Открытие золотых и алмазных месторождений в регионе Витватерсранд повлекло за собой новый конфликт. Сесил Родс, губернатор Капской провинции, представлял одновременно британский империализм и интересы горнорудных компаний (он был основателем компании Де Бирс); его политика в отношении независимых провинций приводила к обострению обстановки и провоцировала конфликты, одним из которых было военное столкновение 1895 г., представлявшее собой не что иное, как акт пиратства.
Тем не менее военные действия начались только в октябре 1899 г. и сразу же повлекли за собой поражение англичан. Позднее им удалось изменить ситуацию в свою пользу благодаря созданию сети концентрационных лагерей и продолжительной борьбе с партизанами. Через восемь лет после окончания войны и аннексии обеих провинций (31 мая 1902 г.) англичане вернули свободу побежденным и образовали доминион Южно-Африканского Союза (1910).
• Сегодня главной проблемой является драма апартеида.
Со времен Второй мировой войны Южная Африка переживает период промышленного подъема и роста городов. Но этот подъем лишь усугубляет человеческие конфликты.
В наши дни голландские колонисты и кальвинисты, являющиеся потомками французских иммигрантов, прибывавших в Капскую провинцию начиная с XVII в., являются прежде всего фермерами, владеющими крупными угодьями (в среднем 750 га), отдача от которых невелика из-за климатических условий и бедности почвы. Впрочем, обрабатывается только 4 % земель страны. Возникает необходимость перехода от экстенсивного к интенсивному земледелию, а также к максимальной механизации работ, что позволило бы уменьшить огромное число сезонных рабочих, ютящихся в бараках наподобие тех, что существуют вблизи заводов и золотодобывающих шахт. Кроме этого, необходимо увеличить использование удобрений, положить конец монокультуре кукурузы, наладить севооборот, сочетать земледелие и скотоводство, модернизировать разведение скота. Все это потребует время, займов, инвестиций при одновременном сохранении крупных хозяйств, поскольку только они смогут выдержать такие расходы.
Нынешние крупные землевладельцы жестоки, склонны к насилию и до сих пор продолжают вспоминать те благословенные времена, когда англичан еще не было и в стране царила «библейская атмосфера», при которой рабы были послушны и помышляли только о том, как бы лучше услужить хозяевам.
Все они считают себя потомками буров, говорят на африкаанс (язык, имеющий германские корни) и противопоставляют себя англичанам, живущим в городах и обеспечивающим индустриализацию страны, прежде всего в собственных интересах.
До 1939 г. англичане и африканеры пытались жить в добром согласии друг с другом, вместе стараясь решить проблемы цветного населения страны. Но этот политический союз был разрушен в результате прихода к власти политических сил, выступающих с позиций ярого национализма и ставящих своей целью одновременно «африканеризацию» английской части населения и осуществление политики абсолютной расовой сегрегации по отношению к чернокожим, т. е. политики апартеида.
В 1961 г. Южно-Африканский Союз вышел из Британского Содружества, поскольку Англия не захотела поддержать его чреватую опасностями расовую политику, получившую осуждение во всем мире. Безусловно, эта политика не имеет никаких шансов на будущее, тем более что она усугубляется характером роста народонаселения. Цифры таковы: в 1962 г. на 15 млн жителей Южной Африки приходилось 10 млн черных, 3 млн европейцев, 1,5 млн метисов («бастардов») и 0,5 млн азиатов. Таким образом, белое население страны составляет только 20 % от общего числа жителей при том, что численность цветных в пропорциональном отношении увеличивается.
Политика белых по отношению к черным и желтым (эти последние концентрируются в основном в провинции Наталь) всегда была эгоистичной. Законодательные акты в этой сфере представляют собой не что иное, как дамбу, которую нужно постоянно ремонтировать и подправлять, чтобы сдержать натиск все увеличивающегося цветного населения. Какова цель этой политики? Удалить черных (и даже желтых) из некоторых районов страны, запретить им иметь собственность, удерживать их в границах определенных территорий (резерваций), обещая им взамен защиту. Что же получается на деле? С одной стороны, чернокожие жители страны не могут более существовать на бедных землях, состояние которых ухудшается в результате примитивного земледелия и недостатка пространства. С другой — сельское хозяйство белой части населения и в еще большей степени развивающаяся промышленность нуждаются в рабочей силе, которую им может обеспечить только черное население. Результатом становится «захват территории белого человека» (по терминологии сторонников апартеида). Так, в Дурбане или Йоханнесбурге количество черных обитателей превышает количество белых, при том что их заработная плата на 17–40 % ниже.
Чтобы хоть как-то сдержать приток обитателей резерваций, Южная Африка пытается: а) увеличить урожайность земель, принадлежащих африканцам, организуя их специальное обучение; б) создавать новые производства либо в самих резервациях либо на их границах, делая это зачастую в ущерб экономическому развитию: принадлежащие белым промышленные производства лишаются дешевой рабочей силы и становятся объектом жесткой конкуренции.
Вопрос о резервациях связан также с проблемой английских протекторатов: Свазиленд, Бечуаналенд (государство Ботсвана), Басутоленд (государство Лесото). Предполагалось, что в 1910 г. они войдут в состав Южно-Африканского Союза, но этого так и не произошло. Положение усугубляется тем, что между Англией и Южной Африкой по этому вопросу существуют противоречия.
Короче говоря, «со многих точек зрения, сегодняшняя Южная Африка находится как бы на перекрестке дорог: во время аграрной и промышленной революции она оказывается перед лицом революции иного рода — революции социальной и расовой». В конечном счете ей не удалось достичь взаимопонимания между разного рода цивилизациями, а точнее между европейской цивилизацией и местными цивилизациями. Пока что не просматривается никакого решения этой проблемы.
Англия трижды оказывалась предоставленной самой себе: в США, во всяком случае в начальный период существования страны, в Австралии и Новой Зеландии. Это одиночество было плодотворным. В Австралии, как и в Новой Зеландии, мы имеем дело с полными сил, однородными по своему этническому составами «Англиями»: это не Канада, где сосуществуют два народа, не Южная Африка с ее драмами на расовой почве. «Эти наиболее удаленные от родины-матери доминионы остаются наиболее английскими из всех остальных».
Не забудем при этом, что Австралия и Новая Зеландия образовались сравнительно недавно. Европейцы появились в Австралии в 1788 г. (т. е. около двух столетий тому назад, причем заселение ее территории шло медленно: 12 тыс. европейцев в 1819 г., 37 тыс. в 1821 г.), а в Новой Зеландии — в 1840 г., если не принимать во внимание появление здесь сначала протестантских (1814), а затем католических (1837) миссионеров. Поначалу Новая Зеландия была местом остановки китобойных судов, и в начальные период колонизации на острове насчитывалось не более тысячи английских поселенцев.
• Этническая однородность Австралии и Новой Зеландии объясняется почти полным исчезновением коренного населения; причем можно сказать, что в Австралии они исчезли полностью, а в Новой Зеландии в большинстве.
География этих стран сильно отличается друг от друга (Австралия — это целый континент, тогда как Новая Зеландия расположена на островах со сложным рельефом и изрезанными берегами, омываемыми бурными морями). Равным образом различно и прошлое населявших их народов.
Австралия была заселена давно, еще в VI тысячелетии до н. э. Создается впечатление, что ее первые обитатели — австралоиды — были отважными людьми, столкнувшимися здесь с бедными почвами, немногочисленными флорой и фауной. Австралийские племена с трудом добывали пропитание, существовали на грани голода. В конце концов они превратились в живой музей архаики, где социологи и этнографы получали представление о жизни примитивных обществ. Все споры и интерпретации по вопросу о тотемизме основывались на получаемых здесь сведениях.
Естественно, что эти племена, жившие еще в каменном веке, не смогли вынести контакта с белыми поселенцами. Их хрупкое общество разрушилось. Последний коренной обитатель Тасмании исчез в 1876 г. В самой Австралии коренные жители оказались в конечном счете в Квинсленде и на Северной территории (их осталось не более 20 тыс. человек).
В Новой Зеландии контакт белых поселенцев и коренных жителей был гораздо более драматичным, но его последствия в итоге оказались, менее разрушительными для народа маори, т. е. полинезийцев, населявших главным образом Северный остров. Маори принадлежали к цивилизации полинезийских мореплавателей и прибыли в Новую Зеландию в период между IX и XIV вв. Новая Зеландия стала, таким образом, южной границей расселения народов, обитавших в тропических странах с их банановыми рощами, культурами таро и ямса. Новая Зеландия расположена как бы на отшибе тропического мира: это страна с умеренным климатом, что и привело в восхищение европейских поселенцев.
Маори пришлось приспособиться к условиям жизни на Северном острове и научиться ловить птиц — единственных представителей дикой живой природы. Они адаптировались также и к тому, что единственными домашними животными у них оказались собаки, которых они привезли с собой. Они стали заниматься рыбной ловлей, причем не в бурных морских водах, но во внутренних водоемах: реках и озерах.
Научились, кроме того, собирать съедобные корешки растений. Приспособились к холодному климату, начали строить дома из дерева и ткать льняную одежду. Будучи привычными к постоянным межплеменным стычкам, они оказали решительное сопротивление европейцам.
Начатые маори военные действия оказались смертоносными не столько для вновь прибывших, сколько для них самих. Окончательное поражение они потерпели в 1868 году. Кроме того, маори стали жертвами заболеваний, которые принесли с собой белые переселенцы. Однако уже к началу XX в. они стали преодолевать этот чуть ли не оказавшийся для них катастрофическим кризис: если в 1896 г. маори насчитывали 42 тыс. человек, то в 1952 г. — уже 120 тыс., а в 1962 г. — 142 тыс. Большая рождаемость, семейные пособия, возможность найти работу в городах, в частности в Окленде, обусловили подъем маори и его движение к прогрессу. Сегодня маори составляют 6 % от всего населения Новой Зеландии (2 млн 230 тыс. человек) и не представляют серьезной опасности для единства новозеландской цивилизации.
• Короткая история Австралии и Новой Зеландии представляет собой череду экономических удач, «шансов», связанных как с благоприятной экономической и политической мировой конъюнктурой, так и с их собственным умением ею пользоваться (это как поезд, на который можно успеть, но на который можно и опоздать).
Таким шансом для Австралии стала, например, необходимость для Англии, только что потерявшей свои американские колонии, найти иное место, куда можно было бы ссылать каторжников. Известно, что первой колонией, появившейся в Австралии, стала колония заключенных. Первый конвой осужденных преступников прибыл на австралийский континент 18 января 1788 г., а точнее на рейд Порт Джексона, где позднее вырастет Сидней. Австралия потеряла свой статус пенитенциарной колонии только в 1840 г.
Сразу же после начала освоения континента по соседству с мелкими землевладельцами появились скотоводы, занявшиеся разведением овец-мериносов. Выращивание скота оказалось менее трудоемким, чем работа на земле, что более подходило для заключенных, не отличавшихся большим усердием в работе. К тому же в Англии и в остальном мире к этому времени увеличился спрос на австралийскую шерсть, которая и по сей день остается лучшей по своим качествам.
Позднее, в 1851–1861 гг., началась золотая лихорадка (на два года позднее, чем в Калифорнии, 1849 г.). Погоня за золотом раскидала по всей колонии Новая Галлия неконтролируемые банды диггеров. Но одновременно она привлекла сюда новых поселенцев, что и способствовало экономическому подъему. Ведь вновь прибывших надо было кормить.
В свою очередь Новая Зеландия также пережила скачкообразные периоды разведения шерстяных овец, выращивания зерна, поисков золота, которое обнаружили сначала на Южном острове в 1861 г. Золотая лихорадка на время дезорганизовала жизнь на Северном острове (в 1865 г. столица была даже перенесена из Окленда в Веллингтон), но в целом хозяйство Новой Зеландии выиграло от нее по той же причине: нужно было снабжать и кормить золотоискателей. Период с 1869 по 1879 г. был периодом роста благосостояния страны.
Мы не будем подробно останавливаться на экономическом развитии этих стран, где периоды подъема сменялись стагнацией и спадом деловой активности (особенно тяжелым было положением обеих стран в 1929–1939 гг.). Достаточно отметить успешную индустриализацию Австралии. Что касается Новой Зеландии, то, несмотря на ее значительные гидроэнергетические ресурсы, она не смогла добиться тех же успехов в хозяйственном развитии.
В целом картина ясна: благополучие этих далеких «Европ» зависит от положения в мире, причем в гораздо большей степени, чем они сами думают. Правильной оценке собственных возможностей мешают легкость и комфорт жизни в этих странах, чье благополучие становится еще более заметным, если сравнить его с положением находящихся в нескольких часах лета слаборазвитых странах Дальнего Востока, где царят нищета и перенаселенность. Австралия и Новая Зеландия сегодня — это «Европа», а не колонии, несмотря на привязанность к Британской империи (именно она является их главным поставщиком и покупателем их продукции). Они являются на деле независимыми государствами (независимость Австралии была провозглашена в 1901 г., Новой Зеландии — в 1907 г.).
• Политика этих стран всегда заключалась в том, чтобы единолично пользоваться теми благами и преимуществами, которые им обеспечивали огромные пространства, чтобы не допускать иммиграции, сохранять, чего бы это не стоило, высокий стандарт жизни своего населения, оставаться верными принципам прагматического и эффективного социализма, основанного на изобилии.
С начала XX в. Новую Зеландию можно назвать страной подлинной демократии (восьмичасовой рабочий день с 1856 г., отделение церкви от государства с 1877 г., право голоса на выборах для женщин с 1893 г., экспроприация крупных земельных владений в том же году, обязательное урегулирование трудовых конфликтов с 1894–1895 гг., пенсионное обеспечение с 1898 г.). То же и в Австралии, где дверь для иммиграции, закрытая в 1891 г., открылась только для новой и последней погони за золотом, что привело в 1893 г. к возникновению Кулгарди (Coolgardie)[20], в пустыне на западе страны. С приходом к власти правительства лейбористов континент превратился в «рай для рабочих».
Все это благосостояние, огромные расходы системы социального обеспечения (достойная заработная плата, высокий уровень жизни, низкая детская смертность, высокая продолжительность жизни), не исключают разбазаривания государственных средств. Так, в Австралии, с ростом промышленности и крупных городов (население Сиднея и Мельбурна приближается к двум миллионам человек) частые забастовки оказываются весьма дорогостоящими. Согласно официальным сведениям Торговой палаты (октябрь 1949 г.), забастовки с января 1942 по июнь 1949 гг. обошлись стране в стоимость 20,8 млн тонн угля. Все эти трудности и требования со стороны наемных работников спровоцировали поражение лейбористов на выборах как в Австралии, так и в Новой Зеландии. Однако социальное противостояние не сопровождается здесь насильственными действиями, не провоцирует сколько-нибудь заметных политических перемен. Меняются лидеры, но правила игры остаются теми же.
Разумна ли такая политика? В общем и целом она заключается в том, чтобы сохранить богатства континента для 10 млн его обитателей (плотность населения: 1,2 человека на 1 кв. км); в случае Новой Зеландии, территория которой больше территории Англии, богатства сохраняются для 2,3 млн ее жителей (плотность населения: 8,7). Но в современном мире быстро растет число «внешних пролетариев», которые угрожают такому благополучию. В ходе Второй мировой войны японцы дошли почти до границ Австралии, которую спасла только победа американцев в Коралловом море в мае 1942 г. Для Австралии урок оказался полезным, и она предприняла попытку (не принесшую, впрочем, больших результатов) увеличить приток иммигрантов, чтобы укрепить свою военную мощь и обеспечить промышленный подъем. Новая Зеландия осталась, однако, такой же беззаботной, полагаясь на свою отдаленность. Тем не менее благосостояние в этой стране начинает показывать свою изнанку: спад рождаемости (29 на 1000), старение население (уровень смертности 9,3 на 1000). Этот последний фактор столь серьезен, что Новая Зеландия, молодая по сути демократическая страна, перестает быть «молодой нацией».
Судьба Англии, остающейся центром британского мира, сложна. На парламентских выборах 18 октября 1964 г. лейбористы одержали победу с очень небольшим перевесом голосов. Эта победа означает для них возвращение к власти после длительного периода ее отсутствия (они потерпели поражение в 1951 г.). Таким образом, правительство Гарольда Вильсона оказалось изначально ослабленным. Экономическая и политическая конъюнктура также не внушает радужных надежд. После значительного падения национальной валюты она так и не смогла окончательно оправиться. Повышение на 15 % таможенных пошлин (26 октября) противоречит обязательствам, взятым на себя страной перед Европейской ассоциацией свободной торговли; к тому же это повышение не повлекло за собой немедленного выравнивания торгового баланса, а напротив, вызвало раздражение торговых партнеров Англии. Провал переговоров в рамках НАТО по вопросу о многосторонних силах не способствовал восстановлению престижа лейбористов. Англия продолжает колебаться в своей политике (и от того страдает): остаться посредником между Европой и остальным миром, между Востоком и Западом, присоединиться к близкой ей Европе или превратиться в вассала США…
Победа лейбористской партии на выборах 15 октября 1965 г. не смягчила этих колебаний. Кроме того, правительство Вильсона рассчитывает сохранить как можно дольше британские интересы к Востоку от Суэца. Эта политика подразумевает сохранение военных баз в Адене вплоть до 1968 г. и в Сингапуре, продление ее военных обязательств перед Саудовской Аравией и Малайзией, создание новых баз на островах Индийского океана, заключение новых соглашений с Австралией, Новой Зеландией, Южной Африкой и, если это возможно, с Индией и Пакистаном. Но эта политика неосуществима без тесного союза с США.
В британском мире французская Канада остается болезненной зоной, где конфликты приобретают все больший масштаб. Французская Канада требует предоставления ее равных прав с английской частью страны. Она даже пытается стать самостоятельной нацией внутри канадской федерации. Это медленная и тяжелая работа, которую французской Канаде предстоит сделать самостоятельно или почти самостоятельно. Отсюда вчерашние и, безусловно, завтрашние потрясения.
Другая Европа, развившаяся почти так же поздно, как и Америка, но на сей раз на самом Европейском континенте, что означает ее тесную связь с Западом, — это Россия, бывшее Московское княжество, ставшая сегодня Советским Союзом. Мы предполагаем здесь отразить: 1) ее истоки и нескончаемое прошлое; 2) восприятие идей марксизма после Революции 1917 года; 3) ее нынешнее состояние, ее энтелехию, как сказали бы философы.
Разумеется, речь идет об одном и том же историческом персонаже. Его престиж основан не только на большом революционном опыте, но и — во все большей степени — на том, что ему удалось в рекордно короткий отрезок времени осуществить индустриальную революцию. Страна, где к 1917 г. существовали лишь зачатки промышленности, превратилась к 1962 г. в могучую державу, являющуюся противником США. Этот невиданный успех являет собой пример для нынешних слаборазвитых государств. Смогут ли они также одним прыжком преодолеть целый исторический этап? Является ли социализм обязательным условием такого быстрого успеха?
Сложно резюмировать с достаточной убедительностью и всего на нескольких страницах столь длительное, отмеченное историческими катаклизмами прошлое, аналогов которому Западная Европа не знает, несмотря на все перипетии ее собственного развития.
Первая трудность: огромность географической сцены, где разворачивается это сложное историческое действо. У этой сцены «планетарные» масштабы, и она к тому же очень неоднородна.
Вторая трудность: славянские народы довольно поздно оказались на этом пространстве и, впрочем, никогда не оставались на нем в одиночестве. Колыбель славян, предков русских людей, — это территория, ограниченная Карпатами и нынешней Польшей (Польша — единственная страна с однородным славянским населением). Итак, наш персонаж появился на этой сцене с опозданием и потратил много времени на то, чтобы занять ее полностью.
• Это обширное пространство, долгое время остававшееся необитаемым или почти необитаемым, напоминает нам о не освоенном человеком пространстве Американского континента.
Человек теряется в нем. Обширные степи, полноводные реки, нечеловеческие расстояния, бесконечные волоки от реки к реке, колоссальные регионы: здесь мы уже сталкиваемся с чрезмерностью, свойственной Азии.
К северу от линии, которую можно было бы провести от Киева до Перми, обширные леса продолжают лесные массивы северной Европы и связывают их с нескончаемой сибирской тайгой, расположенной по ту сторону Урала, этого старого горного массива, ориентированного с севера на юг и немного напоминающего Вогезы; Уральский хребет — это условная граница Европы, отделяющая также европейскую часть России от ее азиатской части.
К югу от этой предполагаемой линии расположено открытое пространство степей (это слово русского происхождения): черная плодородная степь (чернозем); серая травянистая степь, где в сухой сезон всадник на лошади может почти полностью скрыться в траве; белая солёная степь по берегам Каспия.
Русское пространство — это обширная равнинная, низменная местность, простирающаяся между Белым морем, Северным Ледовитым океаном и Балтикой, с одной стороны, и Каспийским и Черными морями — с другой. Балтика и Черное море — это пространства, имеющие особую важность, особую притягательность. Создается впечатление, что призвание России — идти от одного моря к другому, связывать их между собой, прорубать окна и двери в одну и другую сторону, обеспечивая тем самым связи со Средиземноморьем и Западом, т. е. с европейской цивилизацией.
Но у России есть и другое призвание — идти на восток, в сторону беспокойной Азии степей и кочевников, история которой вплоть до XVI в. была полна конфликтов, разбоя, нашествий. Если орды кочевников устремлялись в сторону Ирана, Багдада, то для русских это была удача, это означало, что гроза прошла стороной. Но поскольку под солнцем Ближнего Востока места хватало не для всех, то многие из азиатских пришельцев, за неимением лучшего, обращали свои взоры к русским степям, шли к Волге, Дону, Днепру, Днестру, а иногда и еще дальше. Вот почему Московия так часто страдала от нашествий с востока.
Судьба России долгое время была предопределена ее приграничным положением: защищая Европу, она амортизировала удары, которые наносились со стороны Азии, что дорого ей обходилось.
• Невозможно представить себе Россию, которая бы не защищала пространство от Балтики до южных морей, не контролировала бы торговые связи между ними. По этой, а также по многим другим причинам Россию можно себе представить только с момента возникновения Киевского княжества (IX–XIII вв.)
Восточные славяне, т. е. народы арийского происхождения (как, впрочем, и все славяне), продвигаясь вперед, достигли городов, деревень и степей Днепра. Эта миграция, начавшаяся уже в новую эру, закончилась к VII в. На востоке славянские племена вошли в соприкосновение с народами, которые уже давно здесь обосновались: с угро-финами, спустившимися с Уральских гор; с племенами, пришедшими из Центральной Азии (их потомки вошли в историю под именами скифов, сарматов, камских булгар); с готами Вислы и Немана, аланами и хазарами (эти последние приняли затем иудейскую веру), выходцами с берегов Дона и Каспия.
Так возникла первоначальная Россия, представлявшая собой смешение европейских и азиатских народов, Россия малороссов. Быстрый рост городов, развитие жизненной активности на пространстве от Великого Новгорода на севере до Киева на юге невозможно объяснить без понимания решающей роли в этом процессе торгового пути от Балтики до Черного моря и далее, вплоть до Византии и Багдада, чьи богатства поражали обитателей Киевской Руси, толкая их на безумные набеги. По этому пути с севера на юг везли янтарь, меха, воск, рабов, а с юга на север — ткани, драгоценные шелка, золотые монеты. Археологи находили потом эти монеты по всей протяженности торгового пути, что свидетельствует о процветавшем в ту пору товарообмене. Именно обеспеченное торговыми связями благополучие играло решающую роль в развитии региона: без него не могли существовать города (сельское хозяйство здесь было развито еще слишком слабо), которые поддерживали друг друга, обмениваясь товарами, распрями, князьями.
Киевская Русь была вынуждена постоянно защищаться, прежде всего от набегов с юга. В этом большую помощь ей оказывали северные скандинавские страны, поставлявшие своих наемников. Эти последние были то слугами, то хозяевами, но всегда оставались готовыми к бою. Эти норманны, а еще лучше сказать — варяги, пришедшие большей частью из примитивной в ту пору Швеции, а также из Дании, испытывали притягательную силу «пути из варяг в греки» и поражались расположенными на этом пути блестящими городами: недаром они назвали эту страну Гардарики, что означало «королевство городов». Один из кланов этих скандинавских наемников и основал династию Рюриков, ранняя история которой плохо известна. Она появилась в X в., обосновавшись в Киеве, распространив свою власть над другими городами. Историки часто говорят то о Киевском княжестве, то о Киевской Руси, то о династии Рюриковичей.
Блеск этой начальной России объясняется общим историческим контекстом. Западное Средиземноморье оказалось на долгое время закрыто для внешнего мира в результате исламских завоеваний VII–Vili вв. В этих обстоятельствах внутриконтинентальный путь от Новгорода до Киева стал основным, связав страны Севера и богатые районы Юга. Когда в XI–XII вв. Западное Средиземноморье вновь открылось, когда был положен конец мусульманскому засилью на морях, интерес к этому нескончаемому пути с его порожистыми реками стал постепенно угасать. Когда в 1204 г. латиняне захватили Константинополь, он окончательно оборвался: морской путь положил конец континентальному.
Но еще до наступления этой роковой даты киевским князьям становилось все труднее защищать свои рубежи, прокладывать дорогу к Балканам и Черному морю. Старая поговорка гласит: «Когда хочется есть и пить, идут в Киев; когда же нужно защищать Киев, то никого нет». Это справедливо. Стремление южных кочевников завоевать новые земли безостановочно бросало их всадников на пространства Киевской Руси с ее богатыми городами: сначала это были печенеги, затем кипчаки или куманы, которых русские летописцы называли половцами.
С XI в. часть народностей, населявших Киевскую Русь, стала мигрировать (можно даже сказать — убегать) на северо-восток — в сторону Ростова (речь идет о Ростове Великом, который не нужно путать с нынешним Ростовом-на-Дону). Именно в этих лесистых местах началась история новой России, именно здесь происходило смешение славян и финнов, представителей монголоидной расы, которые первые населили эти районы: таковы корни этнической группы, называемой великороссами. Эта новая Россия была варварской, но мощной; она сумела утвердиться на новом месте еще до окончательного падения просвещенного Киевского княжества. Не будем забывать, что монгольское нашествие, разрушившее Киев (6 декабря 1241 г.), уничтожило государство, которое и без того уже приходило в упадок. Через пять лет после падения Киева путешественник увидел на месте бывшей столицы лишь двести нищих домов.
• Тогдашние русские города были настоящими западными городами. Киевская Русь веками славилась именно блеском своих городов, символизировавших материальное благополучие страны: в этом плане между Западом и Востоком Европы не наблюдалось никакого отставания, никакого разрыва.
Историки, специализирующиеся на сравнительных исследованиях, отмечают тем не менее, что большие города Киевской Руси не были во всем похожими на города, возникавшие в ту пору на Западе. Отличие состояло прежде всего в том, что первые русские города не были полностью отделены от окружавшей их сельской местности. Так, владельцы соседних с Великим Новгородом земель принимали участие в Вече, т. е. в городском собрании, решения которого распространялись не только на сам город, но и на окружающую его местность. Здесь они имели равные права с купеческой аристократией. С другой стороны, в Киеве первые роли также играли военачальники, входившие в княжескую дружину.
Иными словами, первые русские города были «открытыми» городами, в этом походя на города античности. Они не были закрытыми сообществами, предоставлявшими привилегии только своим гражданам, какими являлись города средневекового Запада.
• Приняв православие, Киевская Русь на века определила будущее страны.
Не будем забывать, что по дорогам Киевского княжества перемещались не только товары, но и странствующие проповедники, несущие Слово Божие.
Принятие христианства произошло в правление Святого князя Владимира, которого и сейчас называют Владимиром Красное Солнышко. Одно время он подумывал о принятии иудейской веры, но в конечном счете склонился к красоте византийского богослужения. В 988 г. он официально окрестил всех своих подданных (киевляне подверглись обряду крещения в водах Днепра). Но на протяжении целого столетия до этого события новая религия распространялась на юге страны и в столице. Крещение Руси стало частью общего процесса христианизации, начавшегося после имевшей решающее значение миссии Святого Василия в Хазарию (861): обращение моравов в 862 г., болгар в 864 г., сербов в 879 г… В этом контексте обращение Руси в христианство было лишь одним событием в череде других, свидетельствовавших о распространении влияния старой Византийской Церкви, последовавшем после длительного кризиса, связанного с иконоборчеством (кризис утих после VII Никейского Собора, прошедшего в 787 г.). Старая Церковь обрела вновь былую силу, дойдя до далекой Азии.
Тем не менее понадобилось немало времени, чтобы вначале Малороссия, а затем и Великороссия окончательно стали христианскими. Первые памятники христианства появились чуть позже: Святая София в Киеве была построена в 1025–1037 гг.; Святая София в Новгороде — в 1045–1052 гг.; один из первых монастырей, Лавра в Киеве — в 1051 г.
Дело в том, что города и деревни России были привержены языческим культам, и преодоление их потребовало некоторого времени. Впрочем, некоторые дохристианские верования и обряды сохранились вплоть до наших дней, в частности такие как свадебный и похоронный обряды, знахарство. Эти верования наложили свой отпечаток на русское христианство, сказались на православной литургии, на культе икон и на особом значении, придаваемом пасхальным праздникам.
• То обстоятельство, что русская цивилизация, русский мир, начиная с X в., оказались в орбите Византии, способствовало укреплению различий между Восточной и Западной Европой.
Различия между католиками и православными, объясняемые по-разному, ставят большую проблему, нуждающуюся не столько в разрешении, сколько в объяснении (если это вообще возможно). Как нам кажется, эти различия объясняются историей.
Западное христианство подвергалось особым испытаниям. Оно является наследием Римской империи. Христианство завоевало эту империю, но его победа совпала с «империализацией христианства», которая стала приносить свои плоды тогда, когда — сразу же после исчезновения империи в V в. — христианство возложило на себя задачи, связанные с поддержанием «всемирных структур». Западная церковь, экуменическая по сути, выходит за рамки обществ, отдельных государств; она использует единый язык, латынь, который выступает орудием единения. Кроме того, она сохраняет со времен империи свою иерархию, централизацию, древнюю и славную столицу — Рим. Кроме того, западная церковь сразу же заняла определенную позицию по отношению к политическим и социальным проблемам, которых было множество в начальный период существования западной цивилизации. Она стала сообществом, способным дать ответ на все требования того времени: нужды духовной и материальной жизни, евангелизации, образования, колонизации новых земель…
• Византийская церковь в X в. существовала в границах мощной империи, которая сумела пережить многие потрясения и не нуждалась в том, чтобы возложить на свою церковь тяготы временной экспансии. Империя господствовала над церковью, подчинила ее своим интересам и ограничила ее влияния только духовной сферой. Православная церковь, пустившая корни в России, в меньшей степени, чем западная, отличалась от своих верующих и была наполовину равнодушной к политике.
Она была готова к тому, чтобы ограничиться предоставленными ей национальными рамками, мало занималась вопросами церковной организации и церковной иерархии, будучи озабоченной, главным образом, духовной традицией, унаследованной от греческих мыслителей X в.
Что касается языка, на котором проходили богослужения, то греческая церковь ревниво сохраняла свой собственный язык, «рассматривая его в качестве языка элиты, которого варвары недостойны». Поэтому языком богослужений в славянских странах стал старославянский — на него святой Кирилл и святой Мефодий (между 858 и 862 гг.) перевели канонические тексты для славянских народов, которые они евангелизировали. Для этого им понадобилось перевести разговорный славянский, встречавшийся в окрестностях города Салоники, в письменный язык, что сделало необходимым изобретение алфавита. Отсюда важность старославянского для отправления богослужений, который стал первым письменным языком в культуре славянских народов.
Также заметно различие в духовной традиции обеих церквей. Так, слово истинность на греческом и в еще большей степени на старославянском означает «вечное, постоянное, существующее в действительности, вне созданного мира», как его понимает наш разум. Слово правда означает таким образом одновременно истину и справедливость в противовес слову истина, означающему земную правду. «Индоевропейская форма вар дала в славянских языках слово вера». Напротив, в латыни истинность в юридическом, философском или научном смысле означает всегда «уверенность, реальность, разумность». Также и слово таинство на Западе подразумевает религиозную иерархию (религиозный порядок), что само по себе придает ему сакральный смысл; на Востоке же слово таинство означает прежде всего «таинственность» (тайну), идущую от Бога.
Некоторые особенности богослужения также отражают глубокие различия между церквями. Страстная неделя, предшествующая Пасхе, проходит на Западе под знаком траура, страстей, страдания, смерти Христа в обличье человека. На Востоке же она проходит под знаком радости, песнопений во славу вознесения Христа в божественном обличье. Русские распятия показывают Христа мирного, спокойного в смерти, тогда как на Западе показывают страдающего Спасителя.
Быть может, так происходит потому, что на Западе христианство с момента своего возникновения столкнулось с проблемами человека, коллектива, сообщества, даже с юридическими проблемами, тогда как на Востоке религиозная мысль оставалась более ограниченной, более индивидуальной, мистической, сугубо духовной. Некоторые исследователи видят именно в этом главное цивилизационное отличие, которое Алексей Хомяков определял как разницу между «мистическими православными Востока и рационалистически настроенными приверженцами западной церкви».
Территориальное образование России
В начале XI в. расположенный на берегу Днепра Киев господствовал над югом нынешней России, где тогда насчитывалось около 60 княжеств. Его князья приняли православие. Киев был важным географическим пунктом на торговом пути между славянскими странами и Византией, между Западом и Дальним Востоком. К концу XII в. Киев утратил былое значение, а затем был разграблен монголами. B XIV в. Москва, скрытая лесами, на некоторое время избежала нашествия. Даниил Александрович, сын Александра Невского, занимавшего княжеский престол в Великом Новгороде, руководил первыми шагами Московского княжества. Иван Великий (1440–1505) был наиболее крупным собирателем русских земель. В его правление московские дружины перешли впервые Урал. Петр Великий (1672–1725) стал легендарным основателем Российской империи, победив шведов и турок. Он был также великим реформатором и основателем Санкт-Петербурга в 1703 г. Города Булгарии и Итиль были разрушены монголами в X в.
Не является ли западное христианство частично ответственным за этот сугубо европейский дух рационализма, против которого оно вначале выступало, восстановив против себя свободомыслящих людей, и к которому затем приспособилось?
Русское православие до недавнего времени не сталкивалось с подобного рода идейной борьбой. Однако в XVII в. ему пришлось делать выбор: остаться ли официальной, очищенной от мирских забот религией (избавившись, в частности, от несвойственной греческой церкви привычки креститься двумя перстами правой руки) или стать религией народной, формалистической, морализирующей, с подспудно зреющей революционностью. Сторонники реформаторства были отлучены от официальной церкви, что породило схизму, раскол. С той поры борьба с раскольниками приобрела постоянный характер. В этом случае речь шла о внутрицерковных распрях. Борьба же со свободомыслием началась позднее, в последний век существования царизма. После Революции 1917 г. православной церкви пришлось бороться уже за собственное выживание, что сделало неизбежными компромиссы. Тем не менее создается впечатление, что это не послужило толчком к ее обновлению, не породило стремление пойти новыми путями, сблизиться с социализмом, на что в XX в. осознанно пошла католическая церковь.
• Вторая Россия, Россия лесов, достигла своей зрелости только тогда, когда она вышла за пределы собственно России, когда Иван Грозный (1530–1584) завоевал Казань (1552), затем Астрахань (1556) и взял под свой контроль весь огромный волжский бассейн начиная с истоков этой огромной реки до ее впадения в Каспийское море.
Этот двойной успех был обеспечен использованием пушек и аркебуз. Азиатские завоеватели, которым, благодаря коннице, удалось «дойти до флангов Запада», в итоге были вынуждены отступить перед пушками. Каспий, на берега которого пришли войска Ивана Грозного, находился на пути в Персию и Индию. Что касается Черного моря, то, начиная с XV в., оно было под властью турок, и закрепиться на его побережье в ту эпоху было непростым делом.
Так начала утверждаться и формироваться новая Россия; процесс ее создания проходил в гораздо более сложных условиях, чем процесс образования Киевской Руси. В начальный период истории ее уделом были бедность, рабство, феодальная раздробленность.
Со времени падения Киева в 1241 г. вся южная часть русского пространства — степи — находилась под властью монголов (русские называют их татарами). Здесь возникло независимое монгольское государство, присоединившее к этим обширным степным районам княжества и города Русского севера, признавших главенство монголов. Речь идет о Золотоордынском ханстве, столица которого — Сарай-Бату, позднее Сарай Берке находилась в Нижнем Поволжье.
Довольно долгое процветание этого государства во многом обуславливалось его контролем за так называемым монгольским путем, по которому направлялись в Индию и Китай итальянские купцы, прежде всего генуэзцы и венецианцы. Когда к 1340 г. этот путь прервался, Золотая Орда понемногу стала терять свою власть над лесистым Севером, хотя какое-то время еще продолжала господствовать на юге.
Именно на Севере, в процессе феодальных распрей, и укрепилось в XIII в. Московское княжество, которое начало заниматься «собиранием» русских земель (московских князей можно сравнить с Капетингами, которые, закрепившись в Иль-де-Франс, занялись объединением французских земель) и избавилось от монгольской опеки в 1480 г. Результатом этого освобождения от ига стало то, что московский «царь» занял место хана Золотой Орды. Остатки Золотой Орды, прежде всего крымские татары, просуществовали вплоть до XVIII в. благодаря поддержке Османской империи, вассалами которой они стали.
И тем не менее понадобились три столетия, чтобы кардинально изменить ситуацию. Все это время, несмотря на противоборство и многочисленные военные столкновения, между русскими и татарами существовали торговые обмены, мирные отношения, зачастую сопровождавшиеся взаимными услугами. В общем и целом владетели Золотой Орды благоприятствовали подъему Москвы, поддерживали ее князей. Довольно поздно приняв ислам, золотоордынские ханы были веротерпимыми и чаще всего не препятствовали верованиям завоеванных народов. В их столице была даже православная церковь.
Между монголами и их данниками довольно часто заключались брачные узы: в Москве даже говорили о «полувосточной аристократии». В XV в., когда отток татарских сил стал очевидным, многочисленные мусульмане обосновывались в русских княжествах, принимали христианство и поступали на княжескую службу, что вызывало зависть подданных из местного населения. Многие известнейшие русские дворянские семьи — Годуновы, Сабуровы — вели свое происхождение от татар.
Долгое время монголы были авторитетом для московских князей. Их цивилизация была более рафинированной, их государство — более организованным (оно даже служило моделью), их денежная экономика не имела себе равных на Севере. Современный русский язык сохраняет многие характерные слова монгольского происхождения, такие как казна, таможня, ям (почтовая станция), деньги, казначей… Эта находившаяся на более высокой ступени цивилизация наложила азиатский отпечаток на нравы и обычаи Московии. Можно сказать, что она представляла собой просвещенный варварский мир, очарованный высшей цивилизацией. Это сосуществование до некоторой степени напоминает отношения между христианской и мусульманской Испаниями. Московский царь начал брать верх над мусульманским ханом к 1480 г., т. е. примерно тогда же, когда наступил последний акт испанской Реконкисты (падение Гранадского эмирата, 1492).
Победа Москвы подготавливалась бесчисленными стычками с соседними княжествами. Она окончательно определилась только в царствование Ивана III (1462–1505), которого некоторые русские историки сравнивают с Петром Великим и даже оказывают ему предпочтение. После своего восшествия на княжеский престол он взял в жены Софью Палеолог и происходящую из династии византийских императоров Константинополя. Таким образом Москва после взятия Константинополя (Царьграда) турками в 1453 г. смогла стать Третьим Римом, претендуя тем самым на «господство и спасение мира». Этот долговременный успех (титул царя, возможно образованный от слова Цезарь, был взят наследником московского князя только в 1492 г.) значил, однако, меньше, чем последовавшие победы над литовцами, золотоордынцами (прекращение вассальной зависимости в 1480 г.) и новгородцами.
Борьба с Великим Новгородом была трудной, длительной, драматичной. В 1475 г. — холодной, завершившейся мирным вхождением в город. В 1477–1478 гг. Иван заставил снять Вечевой колокол; в 1480-м отправил в изгнание сотню известнейших городских семей; в 1487 г. 7 тыс. новгородцев вынудили покинуть город. Это и стало концом города, который называли Господин Великий Новгород.
В той же мере, что и присвоение наименования Третьего Рима или титул царя, признаком подъема Москвы стало приглашение в столицу итальянских зодчих: болонца Аристотеля Фьораванти (Фиораванти), Руффо (Марка Фрязина) и Пьетро Солари, строивших дворцы и церкви. Именно тогда Кремль приобрел свои нынешние очертания. Пушки для войска Ивана III также отливались итальянцем Паоло Дебосси. Итак, почти за век до Ивана Грозного и его решающих побед над Казанью и Астраханью явно обозначались первые шаги московской державы, сопровождавшиеся — в этом нет никакого сомнения — восстановлением контактов с Западом.
Все эти успехи и достижения требовали чрезмерных усилий со стороны государства. Иван Пересветов, идеолог времен Ивана Грозного, разработал политическую теорию террора. Известно, что опричнина, полицейская система, основанная Иваном Грозным, позволила ему «разгромить княжескую и боярскую оппозицию, усилить централизацию русского государства».
• Россия все больше поворачивается к Европе. В ее многовековой современной истории и (вплоть до 1917 г.) этот фактор играл ключевую роль.
Эта целенаправленная политика позволила России обеспечить себя современной промышленной техникой, что достаточно рано обеспечило ей господство сначала в Азии, а затем и в Европе.
Заметен ли вклад Азии в этот подъем? Некоторые историки полагают, что это так: народы Центральной Азии на протяжении многих веков колебались между Европой и Средиземноморьем, с одной стороны, и Дальним Востоком, Китаем в особенности — с другой. В этих условиях судьба России была частично предрешена наблюдавшимся с XV в. оттоком кочевников в сторону Азии и Китая. Юг России таким образом освободился от азиатского давления. Напор татар частично потерял свою силу, будучи отныне нацелен на Дальний Восток. Когда ситуация изменилась (к XVIII в.) и силы кочевников вновь были переориентированы в сторону Европы, оказалось, что поздно: наступление киргизов и башкир, спровоцированное в XVII–XVIII вв. давлением со стороны Китая, натолкнулось на серьезные препятствия. Даже полуазиатское восстание Пугачева (1773–1774) не смогло их разрушить.
Конечно, это объяснение страдает упрощенностью и требует корректировки. Совершенно очевидно, что помимо ослабления давления со стороны Азии нужно учитывать и такой фактор, как заимствование на Западе передовой техники, что сразу же принесло свои плоды. Русское хозяйство той поры переживало подъем, в том числе под влиянием европейской торговли, наиболее активной в портах Балтики. Нет ничего более показательного, чем временная оккупация Нарвы русскими войсками в XVI в.: и хотя эта открытая дверь вскоре вновь закрылась, Россия восприняла урок и вскоре взяла реванш.
Диалог между Московией и Западом, начатый, как мы уже говорили, во времена Ивана III, продолжался и интенсифицировался. Считается, что Московию «открыл» немецкий путешественник Зигмунд фон Герберштейн в 1517 г. подобно тому, как Христофор Колумб открыл Америку. Как бы там ни было, торговцы, авантюристы, разного рода советники и прожектеры, архитекторы, художники устремились в этот другой Новый Свет еще задолго до того, как находившийся в юношеском возрасте Петр Великий завел дружбу с иностранцами в Немецкой слободе и сделал их своими советниками. В 1571 г. герцог Альба, правитель испанских Нидерландов, указывал немецкому рейхстагу на опасность для всего христианского мира активной контрабанды оружием в Московию, которую он считал потенциальным врагом.
Примерно за 20 лет до этого, в 1553 г., английский мореплаватель Ченслер доплыл на одном из своих судов (остальные погибли в пути) до Архангельска, что дало толчок к созданию Московской Кампании, основанной лондонскими торговцами; эта компания в течение нескольких лет через всю Московию доставляла товары в Персию.
Сближение, наметившееся гораздо раньше, набирает все большие обороты и окончательно упрочивается благодаря дерзкой политике Петра Великого (1689–1725), а затем благодаря военным победам в долгое царствование Екатерины Великой (1762–1796). Следствием обоих царствований было изменение границ и географической карты современной России, в том числе на ее западных рубежах. В течение всего XVIII в. Россия не переставала не только осваивать свое собственное пространство, но и приращивать его за счет не принадлежащих ей территорий. В этот же период устанавливаются устойчивые связи с Западом, прежде всего через Санкт-Петербург, который стал столицей государства в 1703 г., а также налаживаются торговые контакты, носителями которых были английские и голландские купцы. Россия все больше становилась частью Европы. В преобразовании России участвовали все европейские государства, но в наибольшей мере страны Балтии и немцы, которые в географическом смысле были наиболее близки к России.
Окончательное завоевание южных районов (начатое, но не законченное Петром Великим), а также овладение Крымом (1792) облегчалось тем, что эти территории были малонаселенными. Хорошо известны «потемкинские деревни», представлявшие собой монтируемые и демонтируемые декорации, которые Потемкин перемещал по пути следования Екатерины II во время знаменитого путешествия императрицы на юг державы. Настоящие же связи с Черным морем установились позднее — в начале XIX в., когда герцог Ришелье начал строить Одессу. Впервые украинская пшеница появилась в портах западного Средиземноморья лишь в 1803 г., сразу же вызвав опасения сначала итальянских, а затем и французских землевладельцев.
В общем и целом можно сказать: русская история XVIII и XIX вв. была историей гигантского «окультуривания» новых народов и территории, что сопровождалось неизбежными в таких случаях иллюзиями, ошибками, авантюрами, снобизмом, победами. «Поскоблите русского, и вы найдете обитателя Московии» — гласит известная поговорка, ставшая столь популярной на Западе. А почему бы жителю Московии не оставаться таковым, сохранив присущие ему вкусы, привычки, противоречия? Сегодня в Москве можно увидеть выдержанную в строгом классическом стиле усадьбу графа Н.П. Шереметева, которую он построил в Останкино в XVIII в. руками своих крепостных. Посетителю, который удивляется свежести внутренней окраски, позолоты, декора, потолочной росписи, объясняют, что стены здания сделаны не из кирпича, как представляется на первый взгляд, а из дерева, а оно в гораздо меньшей степени подвержено воздействию сырости. Граф справедливо утверждал, что именно дома, построенные из русской древесины, наиболее приятны для жилья. Вот почему было решено сохранить деревянную основу, а затем провести отделочные работы на французский манер.
На протяжении всего XVIII в. в Россию приглашались бесчисленные иностранцы, в задачу которых входило созидать, в том числе и создавать промышленные производства. Многочисленные инженеры, архитекторы, художники, музыканты, учителя пения, гувернантки приезжали в страну, жадно впитывающую новые знания и новые навыки. В Санкт-Петербурге, например, удалось сохранить до сего дня большое количество зданий той эпохи. Равным образом сохранилась и известная библиотека Вольтера, где содержится огромная переписка, разного рода документы на французском языке, что свидетельствует о восприятии русской интеллигенцией западной культуры.
Вообще, развивающаяся русская культура многим была обязана Франции. Впрочем, и во французской культуре прослеживаются следы влияния «русского миража». К примеру, самодержица Екатерина воспринимается у нас как либеральная властительница только потому, что разрешила постановку в России Женитьбы Фигаро еще до того, как ее постановка во Франции была одобрена Людовиком XVI. Но сегодня этот мираж не должен нас более вводить в заблуждение. Екатерина II была в действительности реакционной в социальном смысле правительницей: именно она консолидировала власть дворянства и способствовала усилению крепостной зависимости крестьянства.
В сторону Версаля и Парижа была обращена исключительно аристократическая культура, которая в дальнейшем распространилась на часть интеллигенции и студенчество. Естественно, что эти слои с завистью следили за событиями во Франции, призванными расшатать основы старой Европы. Отмечая это, не нужно, впрочем, забывать, что Французская революция (а точнее ее детище — Наполеоновская империя) потерпела поражение именно в столкновении с русским колоссом.
• Вся современная русская история, начиная с XVI в. и кончая Октябрьской революцией 1917 г., проходила на революционном фоне: чаще всего революционные сдвиги происходили на глубине, но периодически выплескивались на поверхность.
После периода расцвета Киевской Руси, не избежавшей, в свою очередь, социальных потрясений, огромная страна задержалась на этапе Средневековья. Феодальный строй здесь закрепился именно тогда, когда на Западе он уже начал разрушаться. Конечно, европеизация страны в период с XV и вплоть до XX в. усиливалась, но затрагивала при этом лишь небольшую часть населения: дворянство, крупных землевладельцев, интеллигенцию, политиков. Более того, развитие торговли с Западом превращало землевладельцев России и Восточной Европы в производителей зерна и торговцев. Следствием этого стало «вторичное закрепощение» от Эльбы до Волги. Крестьянские свободы оказались выхолощенными. Крепостные крестьяне, которые до той поры имели право раз в году — в Юрьев день — менять хозяев (если только они не имели задолженности перед предыдущими землевладельцами), потеряли эту возможность. Указ Ивана IV (1581) запретил крестьянам менять хозяев. Одновременно усилились барщина и разного рода оброки.
Разумеется, у крестьян осталась возможность, которой, впрочем, они широко пользовались, убежать в Сибирь или уйти на Юг, даже присоединиться к казакам, населявшим пограничные районы страны. Московия лишилась таким образом половины своих крестьян, почувствовавших вкус свободы. Но как только государство утвердилось (прямо или косвенно) в этих удаленных от центра регионах, их свобода оказалась под угрозой. Так протекала вечная история русских свобод, которые то обретались, то утрачивались. Ведь за землевладельцем оставалось право вернуть беглеца, что еще раз было подтверждено Судебником 1649 г.
Следствием такого положения вещей стали ужасные массовые бунты: в 1669 г. 200 тыс. мятежников, среди которых были казаки, крестьяне, азиаты, захватили Астрахань, Саратов, Самару, овладев, по сути, всем нижневолжским бассейном, жестоко расправляясь при этом с землевладельцами и зажиточными горожанами. Их атаман Стенька Разин был взят в плен только в 1671 г., подвергнут пыткам и казнен на Красной площади в Москве. Спустя столетие в том же регионе произошло Пугачевское восстание (Пугачевщина), оказавшееся успешным в начальный период: к восставшим присоединились донские и уральские казаки, башкиры, киргизы, крепостные крестьяне, находившиеся в кабальной зависимости рабочие Урала. Восставшие дошли до Нижнего Новгорода, по дороге вешая землевладельцев и обещая крестьянам землю и свободу. Пала Казань, но мятежники так и не продолжили путь на Москву. Пугачев был пленен и казнен в 1775 г. После этого все, как казалось, вернулось на свои места.
Эти события хорошо известны. Советская историография уделяла им большое внимание и была права. Чем дальше, тем хуже становилось положение крестьян. Одновременно со «вторичным крепостничеством» закрепилась вторичная (новая) аристократия. Боярин времен Ивана Грозного уже не был боярином времен Киевской Руси, который походил на западного сеньора, полноправного владельца своих земель. Ивану практически удалось уничтожить независимое дворянство: его представителей он казнил тысячами, конфискуя их земли и передавая их во владение своим слугам — опричникам. Эти последние представляли собой слой служилого дворянства, которое удерживало за собой земли, и сохраняло свои поместья только пожизненно.
В этих условиях реформа Петра Великого была реакционной, поскольку закон о майорате[21] от 1714 г. признавал за служивыми дворянами и их наследниками право на вечное владение тем, что они имели. Так возникла вторичная аристократия с закрепленными за ней привилегиями и рангами. Фаворит Петра Меншиков получил, например, 100 тыс. крепостных… Так возникла противоречивая двойственность России: современность перед лицом Европы и реакционное Средневековье внутри страны.
Отсюда и своеобразный пакт между царизмом и окружающим царя дворянством, которое опасалось владыки и подчинялось всем его капризам. Это отразилось на положении крестьянства, оказавшегося в тисках неразрешимых трудностей. Даже массовое освобождение крестьян в 1858, 1861 и 1864 гг. не привело к исчезновению этих трудностей. Наполовину сохранились коллективные ограничения мира, общины. Земли, отобранные у землевладельцев, нужно было выкупать. Более того, часть земель осталась за прежними владельцами. Вопрос был окончательно решен, и то на время, только в 1917 г. в результате самого крупного в истории России крестьянского восстания: именно недовольство крестьян было наиболее эффективной и глубинной причиной Революции. Когда мы говорим о временном решении крестьянского вопроса, то делаем это потому, что вскоре наступил период коллективизации. В России крестьянин так и не получил долговременного статуса полноценного землевладельца.
Взрывоопасное положение в деревне стало источником революционного напряжения, характерного для русской истории. Именно оно объясняет немедленный отклик Революции 1789 г. в России: события комментировались всеми газетами не только Санкт-Петербурга и Москвы, но и сибирского Тобольска. За революционными событиями во Франции с самого начала внимательно следили в дворянских либеральных кругах, в кругах торговой буржуазии, среди интеллигенции, в том числе разночинцев. Этот вопрос нашел отражение в небольшой книге М. Штранге Французская революция и русское общество, вышедшей в переводе с французского в Москве в 1960 г. Декларация прав человека, бунты во Франции, Большой террор «имели непосредственное отношение к наболевшим вопросам самодержавия и крепостничества»; они являлись отражением тех переживаний, которые в России можно было прочесть «на лбу каждого крестьянина» согласно выражению современника тех событий.
Впоследствии к вечному крестьянскому вопросу прибавились проблемы, связанные с индустриализацией страны, начавшейся в середине XIX в. Это был период, когда в царствование Николая I (1825–1855) утвердилась великая русская литература, связанная с именами Пушкина (1799–1837), Лермонтова (1814–1841), Гоголя (1809–1852), Тургенева (1818–1883), Достоевского (1821–1881), Толстого (1828–1910)… Именно тогда и произошло осознание Россией своей сущности.
Возникли и получили широкое распространение новые формы революционной борьбы, революционной пропаганды: от ограниченного по масштабам движения декабристов (1825) до расстрела перед Зимним дворцом в 1905 г.; от нигилистов 60-х годов до образования в Минске в 1898 г. РСДРП, ставшей первой марксистской партией в стране; от славянофилов (зачастую это были революционеры шовинистского толка) до убежденных западников. Интеллигенция, молодежь, студенчество, а также политические эмигранты держали в руках факел грядущей революции. Вся русская история вела к тому, чтобы зажглось это революционное пламя.
Революция 1917 г. уже была рассмотрена в первой части данной книги: от ее предпосылок до последствий (политических, экономических и социальных). В настоящей главе нам предстоит остановиться на проблемах, имеющих отношение к советской цивилизации, а именно:
1) как марксизм встретил, а затем направлял русскую Революцию;
2) как марксизм сохраняет свое влияние в советской действительности (влияние в человеческом смысле, а не влияние в планах и цифрах, что имеет, конечно же, большую значимость);
3) можно ли понять настоящее и будущее советской цивилизации, исходя из противоречий и потрясений, связанных с историей марксизма в России.
Учение Маркса довольно быстро проникло в умы русской интеллигенции и русских революционеров, внимательно следящих за всем, что происходило на Западе, и находящихся в оппозиции к славянофилам. Так, марксизм очень скоро нашел первых последователей в Санкт-Петербургском университете среди экономистов и историков (как говорят, Московский университет был в этом плане более консервативным).
• Марксизм являет собой плод сотрудничества Карла Маркса (в первую очередь) (1818–1883) и Фридриха Энгельса (во вторую очередь) (1820–1895); Энгельс сорок лет работал вместе с Марксом и пережил его на 12 лет.
Это важнейшее учение есть кардинальный поворот в мировоззрении, действиях и революционном объяснении действительности, характерных для периода XIX–XX вв. Оно является важнейшим в той мере, в какой связывает революцию с современным капиталистическим, промышленно развитым обществом, из которого революция проистекает естественно и неизбежно. Это учение является важнейшим еще и потому, что предлагает комплексную концепцию мирового развития, тесно увязывающую его социальное объяснение с экономическим.
Марксистская диалектика (под диалектикой здесь понимается поиск истины через противоречия) вдохновлена Гегелем, хотя и противостоит его философии. По Гегелю, дух господствует над материальным миром, а человек — это прежде всего его сознание. По Марксу, напротив, материальный мир господствует над духом. Маркс писал, что система Гегеля стояла на голове, а они поставили ее с головы на ноги. Но марксистская диалектика вобрала в себя понятие времени, этапа, последовательные опыты диалектики Гегеля: 1 — утверждение; 2 — отрицание; 3 — отрицание отрицания, т. е. утверждение истины в становлении, истины, которая учитывает одновременно оба первых этапа и примиряет их между собой.
Этот способ размышления всегда присутствует на заднем плане марксистской аргументации. Как говорил русский революционер Герцен, «диалектика — это алгебра революции». Язык Маркса — это искусство выделения, уточнения противоречий после их научного определения, а затем искусство их преодоления. Марксизм определяется как материалистическая диалектика: хотя сам Маркс никогда не пользовался этим определением, в нем многое верно. Ленин заметил, что Маркс в большей степени настаивал на диалектике, чем на материализме. Следуя Ленину, то же замечание можно сделать и относительно исторического материализма (это не очень удачное выражение принадлежит Энгельсу): Маркс в большей степени настаивал на истории, чем на материализме. Он черпал диалектические аргументы своей революционной доктрины в историческом анализе общества, что относится к одному из крупных открытий учения.
По его мнению, западное общество середины XIX в. представляло собой основополагающее противоречие, диалектический анализ которого и является основой марксизма. Попытаемся кратко резюмировать этот анализ. Труд есть средство освобождения человека от природы, есть средство властвования над ней. В процессе труда человек осознает себя: будучи работником среди других работников, становится частичкой общества. В обществе, которое есть труд и освобождение, имеется одновременно «натурализм человека» и «гуманизм природы». «Общество представляет собой единосущность человека с природой». Таково утверждение относительно ценности и смысла человеческого труда.
Затем следует отрицание: парадоксальным является то, что в современном Марксу обществе труд не освобождает человека, а наоборот, порабощает его. Человек отчужден от собственности на средства производства (на землю или завод), ему не принадлежит прибыль от производства. Он вынужден продавать свой труд, отчуждать его в пользу другого. Современное общество превратило труд в средство закрепощения.
Каким же будет отрицание отрицания, каков выход из этого противоречия? Капиталистическое общество, продуцирующее отчуждение, дойдя в своем развитии на стадии индустриализации до массового труда и массового производства, создает все более широкий класс осознающих свое положение порабощенных людей, т. е. пролетариат. Этот последний автоматически обостряет классовую борьбу, войну классов и ставит на повестку дня вопрос о скорой революции.
Поскольку промышленный капитализм является последней стадией длительного процесса исторического развития, в ходе которого человеческое общество последовательно прошло стадии рабовладельческого общества, феодализма, затем капитализма (вначале торгового, а потом промышленного), то, следовательно, общество XIX в. оказалось на стадии индустриализации и одновременно на стадии революции, стадии ликвидации частной собственности; общество будущего должно стать обществом коммунистическим.
Вместе с тем не предполагалось, что коммунизм придет сразу же на смену капиталистическому обществу (известно, что Маркс, хотя и был знаком, по меньшей мере с 1846 г., со словом «капиталист», еще не использовал столь удобное слово, как капитализм). Как говорил сам Маркс (1875), должна «наступить низшая фаза коммунизма», определяющая то новое общество, которое придет на смену старому. Нынешняя терминология обозначает эту фазу как социализм, где «каждый получает по труду». Высшая фаза развития обозначается как коммунизм, по своей сути напоминающий землю обетованную. И только тогда общество сможет написать на своих знаменах: «от каждого по способностям (на стадии производства) и каждому по потребностям (на стадии потребления)». Из сказанного вытекает, что диалектика Маркса оптимистична, она «идет по восходящей», как заметил Жорж Гурвич.
• Однако учение Маркса могло показаться русским революционерам разочаровывающим, так как Маркс констатировал на тот момент теоретическую невозможность революции в России (хотя следует отметить его колебания в этом вопросе в 1880 г., когда он узнал о ведущейся в России революционной работе).
Считалось, что пролетариат в России еще не достиг зрелости, что понадобятся годы для его окончательного сформирования, для проявления последствий развития капиталистических производительных сил. Только тогда возможно наступление «эпохи социальной революции». Во времена Маркса все эти условия еще не были созданы.
Эти предположения были обусловлены тем, что Маркс и Энгельс думали, спорили, действовали исходя из специфических условий Англии, которая уже на момент выхода в свет первого тома Капитала (1867) достигла высокого уровня промышленного развития, а если говорить точнее, достигла высокого уровня трудностей, вызванных к жизни промышленной революцией, не имея при этом возможностей их преодолеть. Они основывали свои размышления также на примере Франции и Германии (на тот период Германия отставала от Франции). Короче говоря, они анализировали ситуацию, далекую от той, которая складывалась в то время в царской России.
Вот почему трудно было представить — исходя из этих теоретических принципов — возможность социальной революции в России конца XIX в., которая в ту пору находилась на ранней стадии индустриализации и в которой крестьянство все еще составляло 80 % населения, а рабочие — 5 %.
Ленин прекрасно понимал эту ситуацию во время выхода в свет его работы Развитие капитализма в России (1899) и позднее — накануне и сразу же после окончания Революции 1905 г. Конечно, он был верным учеником Маркса, работами которого восхищался и учением которого умело пользовался. В его трудах трудно найти какую-либо идею, которая бы до него уже не была бы изложена Марксом. Однако даже если исходить из того, что его гений наиболее полно проявился в разработке учения о революционном действии, его оригинальность в теоретическом плане все равно представляется гораздо более значительной, чем обычно полагают.
Будучи по происхождению дворянином (даже в его речи проскальзывал акцент, свойственный русским аристократам), он не являлся в прямом смысле «представителем русского народа» со свойственной последнему простотой и «практичностью». Равным образом, его ум не был озабочен исключительно проблемой конкретного действия. Его анализ был конкретен, оригинален и достаточно критичен, что позволило ему «вычистить авгиевы конюшни Второго Интернационала». Прежде чем начать действовать, он продумывал необходимые шаги заранее, доказывая свою прозорливость. В дальнейшем он вступил в противоречия с Марксом, причем по тем проблемам, где эти противоречия были a priori неизбежны, прежде всего в вопросе о революции, которую он рассматривал с учетом реалий России; для него революционный процесс определялся отношениями между «пролетариатом» и «революционной партией».
Скажем просто: Ленин постоянно отдавал пальму первенства политике, а не социальным или экономическим проблемам, он отдавал предпочтение «партии», а не пролетарским массам.
По Марксу, революция есть результат естественных социальных взрывов, происходящих в определенное время под воздействием индустриализации и борьбы классов. Пролетариат, которого вследствие индустриализации становится все больше в городах, является революционным по своей природе. К нему примыкают некоторые круги буржуазии, в среде которой формируются новые идеологии и которая также имеет революционное призвание. В некоторых случаях пролетариат может пользоваться поддержкой этой либерально-демократической буржуазии. Но надо заметить, что Маркс и Энгельс приняли эту стратегию не без колебаний. После событий 1848 г. они относились с недоверием (и тому были причины) к французскому крестьянству, этому лже-пролетариату, привязанному к своему клочку земли.
Дискуссия относительно форм революционного действия после смерти Маркса (1883) продолжилась. Немка Роза Люксембург (1871–1919) следовала заветам Маркса: с ее точки зрения, доверять можно только пролетариату; он должен оставаться единственной движущей силой революции; все другие классы ему враждебны, а следовательно, и создание «партии» должно быть делом пролетариата; партия должна контролироваться изнутри, прежде всего со стороны массы ее рядовых членов; такой контроль есть единственное средство воспрепятствовать бюрократизации партии.
Мысль Ленина пошла в другом направлении: вместе с другими реформистами он подверг сомнению («в эпоху империализма») мысль о естественности, спонтанности революционного характера пролетариата (впрочем, он всегда ненавидел «спонтанность»). По его мнению, пришло время сделать акцент на создании партии, обратить внимание на поиски пролетариатом союзников среди других угнетенных слоев населения. В 1902 г. в своей работе Что делать? он писал, что без централизованной партии профессиональных революционеров пролетариат пойдет не по революционному, но по реформистскому пути, по пути некоего тред-юнионизма, подчинится утопии рабочей аристократии. Разве не было тому свидетельств? В тогдашней Англии формирующаяся лейбористская партия выступила против осторожного консерватизма тред-юнионов, а во Франции, что бы там ни утверждали, профсоюзное движение (синдикализм) мешал развитию социализма. Помимо этого, выступая против Розы Люксембург и некоторых других деятелей, Ленин утверждал, что эра национальных войн не закончена, что необходимо искать союза с либеральной буржуазией. Борясь с идеями Розы Люксембург, он поддержал программу аграрных преобразований, отказался рассматривать крестьянство как реакционный фактор. Судя по всему, в этом решающем вопросе он нахо-лился под влиянием русских социалистов-революционеров (эсеров): подобно им, он видел в угнетенном крестьянстве главную движущую силу революции и предполагал использовать его огромный взрывной потенциал. Как известно, именно крестьянство обеспечило победу 1917 г., из чего следует, что Ленин был прав, хотя бы в том, что касалось России.
Мы не можем себе позволить входить в детали этих дискуссий и определения идеологических позиций; некоторые из них сыграли свою роль в эволюции СССР после 1917 г. Достаточно показать, как менялись взгляды от первичного марксизма до ленинизма. Ленинизм — это идейно переработанный марксизм («переинтерпретированный», как сказали бы антропологи), это марксизм, адаптированный к конкретным условиям недостаточно промышленно развитой России с ее преимущественно сельским населением, к условиям царской России начала XX в. «Численность пролетариата была слишком незначительной, его роль в экономической, социальной и политической жизни была явно недостаточной, чтобы своими собственными силами он смог вызвать к жизни революцию, которая бы сразу противопоставила его всему остальному обществу» (Люсьен Гольдман).
• Российская социал-демократическая партия, впоследствии Коммунистическая, была основана в 1898 г. усилиями второго поколения русских марксистов (Ленин, Мартов, Дан) при согласии первого поколения (Георгий Плеханов, Павел Аксельрод, Вера Засулич, Лев Дейч), которые создали за границей группу «Освобождения труда».
На втором съезде РСДРП в Лондоне (1903) произошел раскол на большевиков, имевших преимущество всего в один голос, и меньшевиков, в их числе Плеханов. В чем причины раскола? Он был вызван первой статьей партийного устава, в которую Ленин внес положения, известные под именем «демократического централизма». Эти положения предусматривали следующее: 1) руководящую роль профессиональных революционеров (т. е. специалистов); 2) строгую (железную) партийную дисциплину; 3) расширенные и диктаторские права Центрального Комитета, которому должны были подчиняться низовые организации; 4) при необходимости передачу всех полномочий узкому партийному бюро. Все ясно, не так ли? Партия становилась самостоятельной военной машиной, что послужило причиной критических выступлений со стороны меньшевиков, которые заявляли об установлении диктатуры, о забвении демократических принципов партийного строительства. Кстати, Троцкий уже тогда предвидел, что ленинская концепция приведет к установлению диктатуры одного человека, а именно руководителя Центрального Комитета партии.
Вместе с тем очевидно, и тому имеются доказательства, что этот тактический ход был предопределен особыми условиями России, особенностями ее социального и промышленного развития. В 1905 г. Ленин в категорической форме выступил против некоторых, впрочем немногочисленных, социалистов, которые считали возможной «социалистическую революцию (т. е. пролетарскую революцию), как если бы производительные силы страны были уже достаточно развиты для осуществления такой революции». Еще более показательна полемика 1917 г., накануне взятия власти революционерами, между Лениным и основателем русской школы марксистов Георгием Плехановым. Ленин отводил от себя обвинения в желании завладеть властью; если бы он это и сделал, то только в надежде получить поддержку в виде социалистической революции в одной из развитых капиталистических стран (отметим, что от этой мечты русская революция вскоре вынуждена была отказаться, и решать свои проблемы собственными силами). Плеханов, приводя базовые марксистские аргументы (слабость рабочего пролетариата, недостаточное развитие капитализма, подавляющее большинство крестьянского населения), предупреждал Ленина, что в случае захвата власти он будет вынужден, даже против своей воли, прибегнуть к диктатуре, к террористическим методам правления. Ленин отвечал, что говорить так — значит оскорблять его. И тем не менее он захватил власть и начал аграрную революцию, что через тридцать лет повторил Мао Цзэдун.
Все эти проблемы не переставали его волновать и после Революции. Когда во времена нэпа в 1921 г. он сделал шаг назад, то его заявления оказались созвучны идеям старой дискуссии. Он признал, что тогда была допущена ошибка, что тогда действовали так, как будто можно было построить социализм в стране, где капитализм практически еще не существовал. Он пришел к выводу до того, как строить социалистическое общество, нужно реконструировать капитализм. Однако нэп ненамного пережил Ленина. Начиная с 1928–1929 гг. Сталин принялся за индустриализацию, используя имевшиеся в его распоряжении средства и невзирая на трудности, что в итоге привело страну к грандиозным успехам.
Но вернемся назад, в 1883 г. (год смерти Маркса), чтобы проиллюстрировать все эти объяснения. Георгий Плеханов, рассматривая гипотетический случай (если вдруг революционерам «случайно» или «в результате заговора» удастся захватить власть), писал, что «в этом случае им удалось бы создать только социализм империи инков», т. е. социализм авторитарного толка. Плеханов повторил слова Маркса, который, рассматривая схожую вероятность, говорил о «монастырском социализме», о «казарменном социализме».
Мы не собираемся использовать (как это часто делается) все эти идеи и споры, чтобы вынести обвинение тому, как разворачивались события 1917 г., от имени «чистого марксизма», который история будто бы исказила в процессе развития. Что необходимо подчеркнуть, так это то, что социалистическая революция началась в наименее промышленно развитой стране тогдашней Европы. Естественно, что в этих условиях было невозможно, чтобы революция разворачивалась в полном соответствии с марксистской схемой взятия власти пролетариатом. Власть была захвачена Коммунистической партией (название, которое впоследствии было дано РСДРП), насчитывавшей максимум 100 тыс. человек, что ничтожно мало для такой огромной страны, как Россия. Это прекрасно организованное меньшинство воспользовалось бегством с фронта 10–12 млн крестьян, которые возвращались в свои деревни и начинали захватывать земли аристократов, богатых буржуа, церковные и монастырские земли, земли короны и государственные земли…
Ленину приписывают следующее шутливое замечание: «Если царизм смог продержаться у власти в течение многих веков благодаря поддержке 130 000 аристократов и феодальных землевладельцев, осуществлявших функции полиции каждый в своем районе, то почему бы и нам не удержаться у власти несколько десятков лет, опираясь на партию, состоящую из 130 000 преданных ее членов?» Говорят также, что он любил цитировать известное выражение Наполеона: «Ввяжемся в бой, а там посмотрим».
«Удержаться у власти несколько десятков лет» до того, как Россия сумеет достичь требуемого уровня промышленного развития, — такой в течение долгого времени была ключевая проблема страны. Этой же цели служила и суровая диктатура, которая была не «диктатурой пролетариата», но диктатурой коммунистических руководителей, которые установили ее от имени зарождающегося пролетариата. «В эпоху Сталина эта диктатура партийных руководителей превратилась в диктатуру одного человека». Эти полные драматизма мрачные годы русской действительности заставляют вернуться к примеру Комитета Общественного спасения во Франции в 1793–1794 гг.: представим себе, что этот Комитет бы не исчез, а продолжил свое существование. Причину того, что в России этот режим установился надолго, следует искать в железной дисциплине единственной партии, которая, в отличие от Франции, не позволяла сколько-нибудь продолжительного существования внутри себя какой бы то ни было «фракции».
Вот уже сорок пять лет, т. е. почти половину столетия, в СССР установлен режим политической диктатуры, где отсутствует свобода слова, прессы, высказывания независимого мнения, организации общественных союзов, забастовки, где существует одна-единственная дисциплинированная и «монолитная» политическая партия, противоречия в которой проявляются только на уровне драматического столкновения личностей. Всего несколько лет тому назад, после смерти Сталина в 1953 г., произошла либерализация режима (назовем ее гуманизацией, поскольку слово «либерализация» звучит уничижительно для коммунистов), но процесс этот идет медленно, ограниченно, хотя, как кажется, необратимо. Не означает ли «десталинизация» режима того, что драматические времена Комитета Общественного спасения канули в лету? Разумеется, СССР пока не преодолел своих внутренних трудностей, но отныне он вошел в семью крупных индустриальных держав мира, в семью привилегированных народов — это место он завоевал потом и кровью. Одновременно, хотела она того или нет, но страна создала новые структуры, необходимые для массовой цивилизации. Отныне в первый раз за свою историю СССР получил свободу выбора своей революции, своего пути внутреннего развития. Что касается внешнего пути, то здесь дальнейшее развитие страны обусловлено ее значением в мировой политике, ее ролью лидера социалистических государств.
• Марксизм претерпел эволюцию. Пятьдесят лет усилий и войн на всех фронтах не прошли бесследно. Так можно ли удивляться тому, что за истекшие годы марксизм-ленинизм во многом изменился, хотя и сохранил прежнюю риторику? Было бы удивительно, если бы этих изменений не произошло.
Если официальная пропаганда все еще держится за привычную терминологию: борьба классов, практика, рабство, феодализм, капитализм, относительное обнищание, диалектический материализм, материальная база, построение бесклассового и счастливого общества, то это вовсе не означает, что идеология, как это всегда случается со всеми идеологиями и всеми религиями, не претерпела эволюции, вызванной эволюцией самой жизни. Такой ход вещей в полной мере соответствует взглядам русской интеллигенции начала XX в., взглядам, которые впоследствии усвоили и революционеры; согласно им идея только тогда имеет ценность, когда она проверена жизнью, практикой. Будучи системой тесно взаимосвязанных идей, марксизм только тогда приобрел свою ценность, свое значение, когда оказался проверенным жизненным опытом миллионов людей. Он как бы «актуализировался» в их свершениях и одновременно видоизменился под их воздействием. Впрочем, для последователей марксизма он является «концепцией мироздания, которая сама себя опережает». В том же духе высказываются и те наблюдатели, которые благосклонно к нему относятся: «коммунизм XX в. трансформировался подобно тому, как трансформировалось христианство в период I–IV вв.».
Подобно казуисту, можно перечислить изменения, ереси, даже проявления вероломства по отношению к своим прежним догмам, которые испытал живой марксизм за истекшие годы. Каталог всех этих изменений не был бы лишен интереса, но при одном условии: не замалчивать никаких, пусть даже незначительных, деталей. Подобный каталог только тогда имеет смысл, когда он соотнесен с общим опытом человечества. В этом плане советский опыт не является ни самым важным, ни самым ясным.
Что касается человеческой истории, то пятьдесят лет чередования революций и испытаний остаются недостаточным хронологическим пространством, чтобы можно было сделать окончательные выводы о произошедшей идеологической, социальной и культурной эволюции общества, последовавшей за столь резкой ломкой общественных структур. Нужно отделить то, что в данном опыте является неприемлемым (прежде всего в годы переходного периода — до и даже после 1930 г.), от того, что оказалось и останется эффективным. Только тогда можно установить окончательные отношения между насильственно привитой идеологией и обществом, ставшим объектом опыта, который оно не выбирало и которого до конца так и не понимает. Так, например, явилось ли предсказанное еще Лениным восстановление широкой сетки заработной платы случайностью, волей всемогущего Сталина, выражением социальной необходимости или фактором неизбежного экономического процесса? Таким образом была установлена социальная иерархия в обществе, появились очевидные привилегии. Один из советских ученых шутил: «Мы — это советская буржуазия…» Но эта иерархия сможет только тогда восстановить социальные классы, когда эти привилегии, сегодня связанные с исполнением должностных функций, будут автоматически передаваться от отца к сыну в виде разного рода преимуществ в части образования, денег, должностей. Эта тенденция является естественной для любого общества, где сохраняется семейная жизнь; коммунизм не затронул ее основ, а Сталин даже укрепил.
Другая важная проблема — попытки реорганизации сельскохозяйственного производства на коллективной основе не дают никаких результатов, что вызвано, судя по всему, сопротивлением крестьян, с которыми еще недавно Сталин столь жестоко обращался. Но создается впечатление, что крестьянская проблема, опосредственно ощущаемая в современной русской литературе, является лишь нормальной, естественной реакцией «традиционной» культуры, которая была вырвана из привычных вековых рамок в процессе быстрой модернизации национальной экономики. Похоже, что аналогичная проблема возникает во всех странах, которые выбрали путь быстрого промышленного развития, какими бы ни были принятые при этом решения.
Еще одна проблема: было ли сказано последнее слово — если вообще в этом вопросе может быть последнее слово — в диалоге между советской идеологией и православной церковью? Перед лицом «религиозной недоброжелательности» правящий режим выбрал путь воинствующего материализма, шокового рационализма, т. е. не отрицания Бога, а велеречивого утверждения человека. Но разве война не способствовала росту ценностей православной веры? Она привела к компромиссу между церковью и Сталиным. Разве Сталин не восстановил Московскую патриархию, которую ликвидировал Петр Первый? Седьмого ноября 1951 г. он напомнил в своей речи о князе Александре Невском, которого церковь причислила к лику святых. Конечно, верующие, посещающие церковь, — это в основном пожилые люди. Однако интересно было бы узнать, каково истинное отношение большинства населения к церковным обрядам: крещению, свадьбам, похоронам? Декорации, которые государство возводит вокруг таких гражданских церемоний, как свадьбы, показывает, что необходимо заполнять пустоты, бороться с церковными обрядами.
Наконец, с появлением новых поколений не предается ли забвению драматичное прошлое, не происходит ли глубинного сворачивания изучения самого марксизма-ленинизма подобно картезианству на Западе, которое, сохраняя свое значение, постепенно уходит из западного сознания? Это все истины, которые и так понятны и потому не требуют постоянного обсуждения. На 220 миллионов советских людей приходится 9 миллионов членов партии. Марксизм-ленинизм — их достояние, их лозунг, их язык повседневного общения. А что остальные?
• Тем не менее наиболее глубоко советское общество меняется под воздействием индустриализации и близкой перспективы ее успешного завершения, что предполагает необходимость развития успехов, преодоления трудностей, исправления недостатков.
Безусловно, в человеческом плане за индустриализацию пришлось дорого заплатить. В 1917 г. Россия не предоставила новому режиму заготовок, поэтому Советский Союз вынужден был создавать их сам, что предопределило особенности сталинской диктатуры. Индустриализация выполнила здесь свою основную, «осуществленную в других странах капитализмом железного века» задачу. Тяготы сталинского режима нельзя полностью объяснить ни капризами человека, ослепленного властью, ни нуждами построения социализма, ни требованиями строительства коммунистического общества. Это также драма слаборазвитости, выбранный государством безжалостный способ быстрого, невзирая на человеческие жертвы, прохождения этапов промышленного развития в отсталой аграрной стране. Та же драма начинает разворачиваться на наших глазах в Китае, когда СССР уже от нее освобождается.
Специалисты еще долго будут спорить о том, были ли выполнены поставленные перед индустриализацией задачи. Споры подстегиваются еще и тем, что сами статистические данные подготавливают для них почву. Народы сравниваются между собой подобно детям, которые проверяют свой рост. Ежегодное промышленное производство в среднем росло в различных странах следующими темпами: во Франции между 1953 и 1959 гг. на 7,7 %, в Германии — на 8,3 %, в СССР — на 11,3 %. Таковы данные официальной статистики. Между тем национальные статистические данные не поддаются прямому сравнению. Западные страны подсчитывают индексы промышленного развития иначе, чем это делают в СССР. Советский экономист С.Г. Струмилин показал, что официальный рост промышленного производства в 1956 г. в 22,9 раза превышал тот же показатель 1928 г., если его подсчитывать в валовом выражении, и в 14,7 раз, если его подсчитывать в чистом выражении. В этих условиях становится понятно, что противники СССР могут еще долго спорить об этих цифрах.
Но даже если предположить, что поставленные перед индустриализацией экономические цели не были достигнуты в полной мере, то все равно результаты налицо. Процесс индустриализации развивается, невероятные успехи были достигнуты в Сибири и других регионах.
• Произошли огромные социальные сдвиги. Все слои советского общества подверглись влиянию развивающейся быстрыми темпами индустриализации. В свою очередь, эти социальные преобразования повлияли на жизнь в СССР в целом. В настоящее время формируются новые общественные структуры.
1. Прежде всего следует отметить приток крестьян в города. СССР предложил традиционно консервативному, главным образом крестьянскому (к 1917 г.) населению страны американский темп развития (американский в смысле слова «бум»). Повсюду можно заметить это противоречие темпов промышленного развития с традиционной медлительностью, которая зачастую берет верх. В республиках Средней Азии эта смесь американизма и восточного начала поражает еще более.
Цифры говорят о значимости перемен. В 1917 г. население страны состояло на 80 % из крестьян, а рабочие составляли лишь 5 % от общей численности населения. В 1962 г. доля крестьян упала до 52 %, тогда как доля промышленных рабочих и инженерно-технических работников возросла до 35 %. За этот же отрезок времени в 10 раз увеличилось число служащих, а численность интеллигенции выросла не менее чем в 100 раз. Результатом стало резкое увеличение числа городских жителей за счет деревенских.
Этот резкий приток в города только что завершился. За исключением Ленинграда, сохранившего свой изначальный облик, новые и старые города, включая даже Москву, ныне напоминающую Чикаго, приобретают некий крестьянский вид. Городской быт начинает походить на деревенский. «В России возникла новая раса», которая проникла повсюду, начиная от самых скромных должностей и кончая научными кадрами (в России это одна из вершин социальной лестницы). Одновременно с индустриализацией, проводимой невиданными до того темпами, Сталин проводил в деревне политику всеобщей коллективизации, что позволило высвободить большое количество рабочих рук, которые требовались в городе. На это ушло всего несколько лет.
Освоение новых экономических территорий в СССР
В 1947 г. крестьян, приехавших в города, еще можно было узнать по их одежде, манере передвигаться, с криками бросаться занимать места в автобусе или трамвае. В 1956 г. все выглядело уже иначе. Крестьянин привыкал к городской жизни одновременно с улучшением общего уровня жизни, его внешний облик менялся. В 1958 г. уже нельзя было встретить мужчин или женщин, идущих по улицам босиком. В театр и в кинотеатры люди приходили в хорошей одежде, крестьяне утратили былую неловкость. Однако крестьянские корни можно заметить в тысячах деталей поведения. Но в Ленинграде по-прежнему все кажется более рафинированным, женщины смотрятся более элегантными, разговорный язык представляется более чистым. После войны город был прекрасно отреставрирован, он оставляет впечатление старого европейского города, былой столицы, открытой миру благодаря своему большому порту Он так и не превратился в большую деревню. Создается впечатление, что, несмотря на промышленные пригороды, он остался чуть в стороне от того смешения крестьян и горожан, которое представляется прообразом России будущего. Но в то же время именно это необычное смешение придает Москве облик столичного города.
2. Крестьяне пришли на заводы и в школы.
Приток новой рабочей силы в города буквально затопил старых квалифицированных рабочих. Крестьяне пришли на заводы со свойственной им неловкостью и неумением работать с машинами. Очень быстро превратившись в промышленного рабочего, крестьянин демонстрировал поначалу низкую производительность труда. Именно для того, чтобы выправить положение, увеличивали количество рабочих рук.
Тот же приток крестьян или их детей наблюдался в школах и высших учебных заведениях. Если в 1917 г. Россия насчитывала не менее 75 % неграмотного населения, то ныне безграмотность полностью исчезла. Это объясняет число библиотек, читальных залов, фантастические тиражи книг русских классиков (за исключением, пожалуй, Достоевского и Есенина, которых мало издавали до 1955 г.) и иностранных авторов, доходящие иногда до 10 млн экземпляров. Книги печатают на посредственной бумаге, стоят они совсем не дорого. Есть ли какие-либо другие причины такой популярности классиков? Быть может, не очень талантливы современные авторы и недостаточно выпускается развлекательного и легкого чтения? Одновременно с печатной продукцией большие усилия по образованию населения предпринимают радио, телевидение, предприятия звукозаписи.
«Эта культурная революция» (О. Розенфельд) уже сама по себе повлекла за собой подлинную социальную революцию, огромное желание раскрепоститься, получить образование, как можно быстрее подняться по социальной лестнице. «Чрезмерный карьеризм», как сказали бы лишенные снисходительности судьи. Мы же скажем иначе: скорее жадность к культуре, которая означает одновременно престиж и материальный успех. Что бы там ни было, но число учащихся высших школ, студентов-заочников или вечерников постоянно растет. И здесь дети крестьян часто оказываются в первых рядах. Таким образом СССР готовит необходимые ему кадры инженеров, ученых, офицеров, учителей, черпая их в неисчерпаемом людском источнике. То же самое наблюдалось во Франции в эпоху школьной реформы Жюля
Ферри и в эпоху перехода к бесплатному школьному и высшему образованию. Но если у нас все это происходило медленно и в малом масштабе, то в Советской России это происходит крупномасштабно, большими темпами, зачастую прыжком, что, конечно же, вызывает некоторые сбои. Так, например, мы с удивлением узнали, что в период с 1947 по 1956 г. школьное образование в СССР было платным[22].
3. Вместе с тем часто утверждают, что общий уровень образования понизился.
Но сформулировав это замечание, сразу же об этом жалеешь. Конечно, сегодняшний разговорный русский — это не рафинированный русский язык прошлого. Образование утилитарно, она поставило на поток производство интеллигенции, в которой нуждается современная жизнь, а также специалистов — от инженера и учителя до университетского профессора. По замечанию одного из обычно снисходительных наблюдателей, школа готовит полу-интеллигентов.
Справедливо ли это? Может быть, эта полукультура большинства населения есть следствие создания новой страны, как нам часто подсказывают, а может быть, она попросту присуща возникающей массовой цивилизации… Кто знает? Во всех развитых в промышленном отношении странах мира, в Европе и Америке, образование по мере охвата все более широких слоев населения имеет тенденцию к специализации, что приводит к снижению уровня общей культуры. Вместе с тем нельзя утверждать, что интеллектуальная элита стала малочисленной. В наихудшем случае, она остается такой же. Вместо интеллектуальной элиты, существующей рядом с неграмотным большинством населения (что характерно для традиционных цивилизаций), современные цивилизации формируют рядом с той же элитой и небольшим числом неграмотных огромную массу людей, для которых образование представляется скорее орудием труда, чем средством интеллектуального совершенствования.
В любом случае, когда мы сравниваем представителей интеллектуальной элиты, то оказывается, что советская интеллигенция, советские ученые и профессора, если не учитывать их идеологических особенностей, ни в чем не уступают европейцам или американцам того же уровня. Все они наследники одной культуры. Для французского интеллектуала, например, приехать из французского университета в Москву для работы в одном из учреждений Академии наук — значит оказаться как бы у себя дома, в привычной среде, где любая тема научного спора понятна, где на любую шутку всегда находится ответ. Согласно первому впечатлению, полная изолированность России в течение сорока лет, ее изоляция от Европы в этом плане не нанесли большого вреда. Это первое впечатление, но так ли это вообще? В начале XX в. Европа и Россия были погружены в одну цивилизацию. А что значат сорок лет для цивилизационных реалий? Несмотря на разрушение многочисленных социальных структур, СССР образца 1962 г. принадлежит все к той же цивилизации, что и Россия образца 1917 г., т. е. является частью нашей цивилизации.
4. Но создается впечатление, что литература и искусство противоречат этому утверждению.
Если бы нам нужно было, как обычно, в поисках свидетельств о жизни интересующего нас общества, в данном случае советского, обратиться к порожденным этим самым обществом литературе и искусству, то мы бы заметили, что они не представляют ничего значительного. Но если взглянуть на это с другой стороны, то окажется, что все эти произведения, удивляющие своей весьма малой связью с реальностью и даже в этом доходящие до абсурда, предоставляют нам свидетельства о самих советских писателях и художниках и, более того, о советском обществе в целом, о повседневной жизни в стране. Эти произведения являют собой плод чрезвычайных обстоятельств.
Особый язык советского искусства и литературы нельзя найти в произведениях Маркса, Энгельса и даже Ленина; он появился на свет в период становления могущества Сталина, т. е. примерно в 1930 г. В ту пору нужно было критиковать тех интеллектуалов, кто не хотел смириться со сталинской железной дисциплиной, не хотел участвовать в мобилизации «литературного и художественного фронта» для выполнения пятилетнего плана. Первой жертвой стала Российская ассоциация пролетарских писателей (РАПП), распущенная одновременно с другими организациями, объединявшими представителей музыки и искусства (1932) Их место заняла единая творческая организация, находящаяся под прямым партийным контролем.
Художников и писателей призвали стать «инженерами человеческих душ». В 1934 г. Секретарь ЦК Жданов определил для них догму, а именно «метод социалистического реализма». Речь шла о том, чтобы «правдиво» описывать «исторически конкретный характер» социалистической реальности, прежде всего производственные особенности, способствуя тем самым «идеологической трансформации и воспитанию трудящихся в духе социализма». Согласно словам Жданова, быть «тенденциозным» стало долгом писателей; их долгом стало также создание «воспитывающих» произведений, персонажи которых разделялись на «положительных героев», настоящих коммунистов, и «отрицательных героев», к которым принадлежали все остальные. Художественный и литературный авангард, который процветал в начале Революции и который в нынешней России продолжают называть «левым искусством», были тогда же подвергнут резкой критике, а его представители — преследованиям как «формалисты». Многие писатели и театральные деятели были арестованы, некоторые погибли. Большинство действительно талантливых писателей замолчали навсегда или на время. Шолохов, автор Тихого Дона (три первых тома которого были опубликованы между 1925 и 1933 гг., а четвертый увидел свет в 1940 г.), ничего не писал до самой смерти Сталина.
После войны, чтобы противостоять влиянию «прогнившего Запада», «ждановцы» еще больше усилили свое давление. Литература, театр, киноискусство оказались под строгим контролем. В 1948 г. великие композиторы Прокофьев, Шостакович, Хачатурян подверглись ожесточенным нападкам за недоступность понимания их музыки и чрезмерное использование диссонанса…
Короче говоря, во времена диктатуры Сталина художественная интеллигенция была приведена в порядок, как, впрочем, и все остальное население страны. Для творческого наследия этой эпохи характерны конформизм и посредственность.
Внесла ли смерть Сталина кардинальные изменения в творческую сферу? И да, и нет. Реакция на идеологические послабления была мгновенной, но эта оттепель, этот либеральный взрыв показались властям опасными. Разрядка притормозилась.
Конец 1953 г. и весь 1954 г. были отмечены обилием сатирических пьес, бичующих пороки советского общества. Статья молодого критика, опубликованная в журнале Новый мир, высмеивала традиционное разделение персонажей на положительных и отрицательных. Несмотря на последовавшие за этой публикацией санкции, критика культа личности, десталинизация стимулировали другие свободы. Возвращение сотен тысяч заключенных, уверенность в том, что насильственные методы искоренены, повлекли за собой настоящий интеллектуальный расцвет, смену интеллектуальной элиты (писатели, процветавшие при Сталине, вынуждены были замолчать, тогда как те, кто раньше подвергались гонениям, получили возможность говорить в полный голос), что не могло не вызвать беспокойства власть предержащих. В 1957 г. многие литераторы и художники были подвергнуты критике, от них потребовали отказа от «ревизионизма» в любой форме, а также от очернительства под предлогом борьбы с «приукрашиванием и лакировкой» советской действительности. Такая позиция есть выражение политики Хрущева.
Разоблачение сталинских методов очевидно. Отныне даже поверженных политических соперников не уничтожают, не подвергают насилию. Определенная либерализация произошла в культурной среде, в отношениях с заграницей. Но позволить широкую критику режима в тот момент, когда разоблачение преступлений Сталина оказало глубокое воздействие на молодежь, которая до этого им восхищалась, означало поставить под угрозу существующий строй и одновременно поколебать позиции СССР как лидера социалистических стран, так и мировой державы. Реакция правительства была соответствующей.
Следила ли публика за этой борьбой? Простым зрителям нравились русские или зарубежные пьесы классического репертуара, фольклор, «чистый, стилизованный или адаптированный», а также классическая опера, которую недавние крестьяне только что для себя открыли. Отсюда успех оперных спектаклей, от Фауста до Травиаты и Кармен, Ансамбля песни и танца Советской Армии, балетов Чайковского, прежде всего Лебединого озера. Однако не нужно думать, что в области художественного творчества есть два уровня: широкая публика и интеллектуальная элита. Просто свобода творчества, которую требуют и желают писатели и художники, остается ключевой проблемой Советского Союза в настоящем и будущем.
5. Расцвет математических и других естественных наук. Вышеназванные проблемы никак не затрагивают точные науки. Они находятся в состоянии, близком к совершенному.
Тому есть тысячи причин. Наука всегда была сферой интеллектуальной деятельности, которую трудно контролировать. Занятия наукой чаще всего не имеют ничего общего с идейными или политическими дискуссиями, поэтому ученые имеют возможность их избегать. Кроме того, не забудем, что русские всегда были исключительными математиками. К тому же правительство не жалело денег на развитие точных наук, что позволяло их представителям целиком отдаваться любимому делу: совершенствовать мир и даже представлять себе новые, доселе неведомые миры. Наконец, планирование науки, определенный научный авторитаризм имеют и свои положительные стороны. В капиталистических странах научные исследования имеют тенденцию распыляться по различным отраслям промышленности, что делает их зависимыми от требований той или иной отрасли. В СССР наука концентрируется по определенным правительством направлениям. Промышленность от этого многое теряет, равно как и сфера потребления, но сама наука, организация исследований выигрывают. Сегодня научные исследования уже не являются делом одного ученого, пусть самого лучшего, но делом научной школы, группы ученых. Академия наук играет здесь большую роль.
Какое можно сделать из всего этого заключение? СССР находится на стадии преодоления невиданных трудностей, в материальной области его ожидают фантастические свершения. Впрочем, эти свершения уже на виду. Но создание новых структур еще не закончено. Этому мешают трагические воспоминания и значение советского опыта для всего мира. В тот момент, когда страна получила почти полную свободу выбора национального пути развития, ей приходится учитывать фактор влияния ее действий на международной сцене.
Платой за это служит определенное ограничение свободы, независимое от десталинизации. Она платит за это состоянием своих «суперструктур» в области искусства и литературы (без развития этой сферы ни одна цивилизация не может достичь полного расцвета, не может полностью себя выразить). Остается надеяться, что эти суперструктуры вдруг, внезапно расцветут сами по себе подобно яблоням на площади Большого театра, расцветающим под первыми лучами теплого весеннего солнца.
Драматический XXII съезд партии, состоявшийся в октябре 1961 г., в полной мере отражает нынешнюю ситуацию в СССР. Разумеется, мы не собираемся описывать здесь драматические столкновения на съезде, составлять список взаимных обвинений, анализировать накал страстей, напоминающий роман Достоевского Братья Карамазовы.
Для нас важна сама советская цивилизация, стоящая перед трудным выбором задач, которые предстоит решить как внутри, так и вне страны. От этого зависит будущее СССР. Каковы эти задачи? Во-первых, будущее нерусских наций, рас и цивилизаций, входящих в состав Советского Союза; во-вторых, материальное будущее (хотя является ли оно только материальным?) советской цивилизации в целом; в-третьих, судьба международного коммунизма, утрачивающего былую монолитность, становящегося «полицентрическим» и предпочитающего «национальные коммунизмы».
• Что касается первой из вышеназванных проблем, то дело здесь вот в чем: СССР, как и следует из его названия, представляет собой федерацию республик, в принципе независимых государств, связанных между собой. Может ли их сосуществование улучшиться и привести к созданию единой мощной цивилизации?
Союз, созданный еще во времена царской империи, и до 1917 г. испытывал немалые трудности. Внутренние связи то разрывались, то восстанавливались, но проблема всегда оставалась, и наилучшего решения так и не было найдено. Нынешняя автономия республик очевидна, но они не являются по настоящему независимыми, поскольку оборона, полиция, основные коммуникации находятся в ведении центра, представленного делегатами, включенными в ЦК каждой Республики. В республиках существуют свои националисты, свои шовинисты, которых периодически разоблачают. Происходят столкновения интересов. Грузия, например, была присоединена в Союзу в 1921 г., а сегодняшняя десталинизация прямо затрагивает самого известного грузина. Прибалтийские государства получили свободу в 1918 г., а затем вновь оказались в составе Союза в 1940 г., будучи повторно оккупированными в 1945 г. При царе они имели привилегии, которые при новой власти были отобраны. В Киргизии в 1949–1951 гг. разразился кризис, связанный с запретом национального эпоса. В Азербайджане в 1958 г. республиканский Верховный совет выразил желание сделать единственным государственным языком азербайджанский.
Местные интересы, культуры, языки, исторические традиции, верность или нет идеям коммунизма, иммиграция в другие республики — все эти проблемы являются проблемами колониального типа. Например, в результате освоения целинных земель русских в Казахстане стало больше, чем казахов.
Перед лицом этих проблем возможна и очевидна единственная политическая линия: поддерживать, сохранять межреспубликанские связи, «гармонию» общего, делая разумные уступки национальным республикам (иногда, впрочем, эти уступки оказываются очень щедрыми, что несопоставимо с реальным вкладом национальных государственных образований в могущество СССР). Эта политика была выработана в ходе XX съезда КПСС (1956). Ее результатом стали уступки, рост автономии, возвращение к ленинской политике наций. С точки зрения западного наблюдателя, речь идет о классической проблеме колебаний между колонизацией и деколонизацией. Однако в случае СССР добавляется еще один драматический аспект: колонии и метрополия географически, физически граничат друг с другом. На повестке дня XXI съезда фигурировала ассимиляция, что само по себе говорит о многом. Возможна ли она, удастся ли Советскому Союзу сделать то, что не удалось Западу?
Секретарь Коммунистической партии Казахстана утверждал в 1959 г., что «ленинский тезис о слиянии наций, вызванном их подъемом и взаимодействием в самых различных областях, в настоящее время уже нашел свое подтверждение». Вероятно, что так и есть на самом деле: в прошлом имелись известные нам примеры успешной ассимиляции, становившейся возможной в результате проведения общей политики, осуществления взаимных уступок, понимания необходимости жить вместе. В данном случае к этим весомым аргументам прибавляются созданные за сорок лет коммунистического правления общие структуры, связывающие обе стороны. Тем не менее не будем забывать, что цивилизации цепко держатся за свою самобытность. Это доказывает простой, казалось бы, вопрос о национальных языках: очевидно, что республики в составе СССР не хотят отказываться от местных цивилизаций. Вопрос остается открытым. Можно даже задаться следующим вопросом: не привели ли борьба с неграмотностью и создание общей системы образования к росту национального самосознания народов Средней Азии?
• Преуспевание или «буржуазная» цивилизация: двадцатилетний план развития, который должен привести СССР к благам коммунистического общества, не является прожектерством.
При определенных условиях, заявляют никогда между собой не согласные эксперты, у СССР есть возможность достичь благополучия. Этому способствует стремление народа к миру и материальному прогрессу; общественное мнение считает этот прогресс возможным, свидетельство чему широкое и полное энтузиазма подключение молодых поколений к активной созидательной деятельности. Подготавливается и наверняка произойдет решительный перелом, форма и название которого определятся позднее.
Советская жизнь в 1962 г. характеризуется быстрым маршем к последним этапам индустриальной революции. Хрущевская революция открыла двери к этому близкому будущему после принятия в 1958 г. семилетнего плана развития, где акцент делается на новые отрасли промышленности, определяющие некий тип «новейшего» потребления: электроника, электробытовые товары, ядерная энергетика, производство пластмасс, синтетическая химия, т. е. развитие производств, которые еще до того, как будет создан новый слой потребителей, требуют формирования «рабочего класса нового типа»: «белых воротничков», технологов, проектировщиков, отраслевых исследователей… Именно давление этих новых социальных сил делает необратимым демократизацию СССР в обозримой перспективе, как отмечает социолог, у которого мы заимствовали все эти детали.
Впрочем, необходимо, чтобы это стремление, это давление были поддержаны другими живыми силами общества, которые только и могут преодолеть инерцию в партии да и в самом обществе. В этом случае будет вполне логично, если партия поставит себе в заслугу достижение материального процветания народа, которому пришлось выдержать такие тяжелые испытания.
Но в действительности, такое объяснение станет возможным только в том случае, если СССР удастся доказать, что за сорок лет жизни при социализме он стал другой страной, отличной от России 1917 г., существовавшей в рамках западной цивилизации; что СССР образца 1962 г. понимает достижение материального благополучия вне принятых «буржуазным» Западом норм. Короче говоря, если СССР удастся доказать, что, в отличие от Америки и Западной Европы, благополучие и процветание не являются для него наилучшим способом «разделить плоды» индустриальной революции.
В этом плане трудно предсказать что бы то ни было. Данных еще слишком мало, и окончательный выбор не сделан. Тем не менее вероятно, что СССР найдет собственное решение, которое будет отличным от американского или европейского.
• Международный коммунизм. Здесь тоже еще ничего не решено, окончательный выбор еще не сделан.
Западные комментаторы результатов партийного съезда 1961 г. охотно говорят о завершении эпохи монолитности международного коммунистического движения: якобы СССР откажется от руководства этим движением и от жертв, которое оно требует, сконцентрировав свои усилия на собственном быстром развитии, готовя почву для того материального благополучия, которое обещает коммунизм. Иными словами, СССР будто бы согласится отныне с бицентризмом (СССР, Китай) и даже с полицентризмом, с «коммунизмом наций», где каждый следует своей судьбе и решает свои проблемы.
Как представляется, не следует быть столь категоричными: политика, даже внутри огромного коммунистического семейства, следует собственным правилам: сталкиваются интересы, возникают разногласия вплоть до взаимных угроз, происходит примирение, достигаются компромиссы, на которые способны не только англосаксонские нации. Недоверие СССР к Китаю возникло не сегодня: корни его можно найти в истории и конфликтах (в XIX в. Россия присоединилась к великим державам, которые осуществили раздел Китая). Но одновременно СССР не доверяет и США, свидетельство чему реалии холодной войны. Хочет он того или нет, следуя тем же причинам, которые заставили США отказаться от изоляционизма, СССР не сможет изолировать себя в рамках преуспевания. Он вынужден разрабатывать свою внутреннюю политику в зависимости от внешних реалий мира.
Однако в мире вырисовывается классификация коммунистических партий, которые вращаются вокруг СССР, подобно планетам, вращающимся вокруг Солнца (ведь планеты не похожи одна на другую).
В отдалении находятся национальные коммунистические партии: одни действуют во враждебном окружении в преуспевающих западных странах — Италия, Франция; другие фактически превращены в маргинальные политические силы — англосаксонские страны, Западная Германия; третьи вынуждены действовать в условиях подполья в политически им враждебных и экономически слабых странах Запада — Испания, Португалия, Латинская Америка; четвертые работают в слаборазвитых странах, находясь под впечатлением советского или китайского опыта.
Правящие партии коммунистических стран могут находиться как вблизи, так и в отдалении от центра притяжения. Так называемые страны «защитной зоны» отделяют СССР от Запада — это ГДР, Польша, Венгрия, Чехословакия, Румыния, Болгария, в которых происходят огромные экономические и социальные перемены. За исключением Болгарии, все эти страны находятся на пути быстрой индустриализации. Причем ГДР и Чехословакия еще до того, как они присоединились к лагерю коммунизма, унаследовали разветвленную и хорошо организованную промышленную структуру. В стороне от «защитной зоны» сами по себе существуют албанский коммунизм и прогрессивный югославский социализм.
Все эти страны находятся в сложном положении: с одной стороны, у них нет возможности отдалиться от СССР; с другой — некоторые из структурных реформ, которые они предприняли для будущего развития (аграрная реформа, например ликвидация огромных поместий в Польше или Венгрии, индустриализация), вряд ли были бы возможны без их вхождения в коммунистический лагерь. В каждой из этих стран, в зависимости от экономических связей и особенностей национальных цивилизаций, поддерживаются более или менее доверительные, более или менее свободные, более или менее плодотворные отношения с СССР и коммунистическим движением.
Наконец, в очень большом отдалении от центра притяжения находится Коммунистический Китай (самая крупная из развивающихся стран современного мира), обуреваемый гордыней и занятый преодолением собственных трудностей. Из всех коммунистических партнеров СССР он наименее послушен и наиболее опасен.
Эта быстро начерченная карта соответствует не только политическому позиционированию этих стран; карта отражает также их экономические позиции. Экономическое положение в данном вопросе не является определяющим, но от этого не становится менее важным. СССР, который благодаря собственным усилиям оказался во главе коммунистического лагеря, рискует однажды познать одиночество победителя.
Советский Союз продолжает бороться с собственной судьбой. За истекший период во главе угла оказались политические события, прежде всего советско-китайский конфликт, в котором падение Никиты Хрущева (17 октября 1964 г.) было только одним из эпизодов.
Конфликт приобрел острую форму в период 1962–1964 гг. До 1962 г. критика Китая со стороны СССР была направлена против догматиков и албанцев; со стороны Китая раздавалась критика против югославов и «ревизионистов». В 1962 г. кубинский кризиса усугубил разногласия. Первые китайские атаки сразу после кубинского кризиса были направлены против действий СССР в данной конкретной ситуации (тактический авантюризм, стратегическое капитулянтство). В 1963 г. в ходе партийных съездов (в Болгарии, Венгрии, Италии, Чехословакии) конфликт приобрел открытый характер. Желание СССР провести конгресс мирового коммунистического движения подверглось критике как маневр, направленный на то, чтобы сделать неизбежным раскол внутри этого движения.
1963 г. показал глубину разногласий, которые в действительности возникли сразу же после смерти Сталина. Единственная попытка примирения была сделана в первом квартале этого года, когда 9 марта Мао Цзэдун пригласил Хрущева в Пекин. СССР, в свою очередь, предложил китайской делегации приехать в Москву. Девятого мая Китай принял приглашение. Но уже 14 июня опубликовал 25 «пунктов», которые подытоживали позицию китайцев: они полагали, что опасения СССР по поводу того, что войны за национальное освобождение и революции несут в себе угрозу мирового ядерного конфликта, лишены основания. Советский Союз не может оставаться лидером мирового революционного движения, утверждали они, поскольку он неправильно оценивает расстановку сил в современном мире и исходит в своих оценках из стратегически неверного предположения, что США способны применить ядерное оружие. Иными словами, это было осуждение политики мирного сосуществования.
Советские власти выдворили за пределы страны группу китайцев, которые распространяли в Москве текст, содержащий 25 пунктов, и обвинили Китай в попытке настроить советских граждан против своего правительства. Китай же счел, что нежелание опубликовать документ доказывает, что СССР не рассматривает этот конфликт как идеологический и превращает его в межгосударственный.
Вот почему полный провал советско-китайского совещания в Москве (5—20 июля) не вызвал никакого удивления.
Китай выступает с разоблачением Московских соглашений между СССР, США и Англией о прекращении испытания ядерных вооружений, поскольку видит в них союз советского правительства с американским империализмом; советские власти, в свою очередь, отвечают, что Китай выступает против принципа мирного сосуществования, определенного еще Лениным. Тогда китайцы сообщают, что СССР в 1959 г. денонсировал секретное соглашение от 1957 г., где шла речь о развитии ядерных вооружений Китая (подразумевалась даже поставка ему атомного оружия). Со своей стороны, СССР выступил с разоблачением чрезмерных амбиций Китая, посоветовав ему сконцентрировать свои усилия на экономическом развитии страны, а также заявил, что желание Китая играть роль лидера революционных движений в Азии и Африке имеет расистскую подоплеку.
В 1964 г. полемика возобновилась вокруг двух основных тем советской контрпропаганды.
1) Вопрос о «территориальных амбициях» Китая по отношению к Советскому Союзу и Индии. Доказательство желания китайцев пересмотреть советско-китайские границы было найдено в интервью Мао, которое он дал японским парламентариям. Но на самом деле это доказательство скорее имеет отношение к национальной проблеме Туркестана.
2) Вопрос о китайском расизме был специально затронут в докладе Суслова (14 февраля 1964 г.) на заседании ЦК КПСС.
Последней советской попыткой воспрепятствовать испытанию китайцами своей атомной бомбы было заявление Зорина: китайцы, которые преследуют собственные цели, не имеющие отношения к целям коммунистического движения, не могут рассчитывать в случае конфликта на ядерную поддержку со стороны СССР. Кажется, что это заявление развязало руки американцам в Южном Вьетнаме после инцидентов в Тонкинском заливе.
Советско-китайский конфликт имел значительные последствия для Европы. Он способствовал ослаблению советского влияния на сателлитов (Польшу, Венгрию, Румынию, Болгарию, Чехословакию) и либерализации западных компартий (см. позицию Тольятти в Memoriale di Jalta).
Все эти внешние перетрубации не должны скрывать от нас политическую, социальную и экономическую эволюцию советского общества. Понемногу советские руководители начинают признавать значение экономических законов и стараются отводить им разумное место. В этом состоит смысл изменений в управлении предприятиями. Эти последние должны приспосабливаться к требованиям потребителей, а не только отвечать производственным показателям, зафиксированным в планах.
Что касается советско-американских отношений, то они по-прежнему вписываются в рамки мирного сосуществования, хотя сейчас временно «заморожены», во-первых, из-за американских бомбардировок Северного Вьетнама, а во-вторых, из-за критики Пекином позиций Москвы. СССР вынужден также уделять большее внимание своим отношениям со странами Западной Европы, во всяком случае с теми странами, с которыми отношения могут быть улучшены. Среди этих стран — Франция, которая в силу исторических и политических причин занимает приоритетное положение в связях Советского Союза с Западной Европой. Успех поездки генерала де Голля в СССР в июне 1966 г. во многом объясняется новой расстановкой сил в мире.