Близилась страда.
Витковский целыми днями пропадал в поле: только бы не упустить сроки жатвы. На больших массивах никла под тяжестью налива побелевшая от солнца, с тонким налетом желтизны на стеблях, мягкая пшеничка, и кое-где светилась красной медью, звенела коваными колосьями — твердая. Этой не страшна осенняя затяжная непогодь, эта не осыплется под ветром, лишь бы только не полегла.
Он присматривался к хлебам и вспоминал недавний крупный разговор с секретарем парткома. Началось-то с пустяка — с матрацев для студентов, приехавших на уборку. Захар настаивал немедленно послать гонца в область, а он воспротивился:
— Ничего, обойдутся без приданого. Солома — лучшая постель для молодежи.
— Но в совхозе не хватает и одеял.
— Может, распорядитесь поставить на токах никелированные кровати? Привыкли ухаживать за молодежью. Сами балуете и сами же потом жалуетесь: откуда развелось у нас столько аристократов?
— Мы с вами, Павел Фомич, говорим на разных языках.
— Жаль. Кого бы нам взять в переводчики?
— Обратимся в райком.
— Только не пугайте, — Витковский подергивал плечами, будто стараясь сбросить груз. — Если вам угодно поднять вопрос о матрацах на п р и н ц и п и а л ь н у ю высоту, то, что ж, поднимайте. Вы, Захар Александрович, и не представляете себе, каких усилий стоит исправление ошибок в воспитании молодежи. Придет в армию девятнадцатилетний г е н и й — узкобрючник, сопляк какой-нибудь и начинает брюзжать по всякому поводу: старшина ему не нравится, распорядок дня его не устраивает, в дисциплине он не видит смысла. Вот и приходится заново переучивать этих великовозрастных дитятей...
— Вы забываете, что молодежь поднимала целину.
— Недоставало еще, чтобы мы с вами пахали, а они покрикивали на нас. Но много ли их осело на целине?
— Опять же виноваты мы сами.
— То есть? Не обеспечили матрацами? Привыкли вы стелить для этих г е р о е в пуховики и уговаривать в газетах: приезжайте, сынки, у нас здесь мягко, тепло, уютно, как у матушки!
— Во всяком случае, не надо создавать искусственные трудности.
— Но и ни к чему искусственный климат! На войне геройский поступок совершается в считанные минуты, иногда в секунды. А в мирное время подвиг измеряется месяцами, годами, если не считать чрезвычайных случаев.
— Все это правильно...
— Но подавай студентикам соответствующие условия для свершения подвига! Понятно. Что ж, посылайте в область за матрацами и одеялами. Осенью спишем за казенный счет (у Госбанка счет миллиардный!). Здесь так и было заведено с пятьдесят четвертого года. Хуже нет пожинать плоды бесхозяйственности своих предшественников.
— Куда приятнее пожинать одну пшеничку, — мягко подковырнул его Захар, довольный уже тем, что директор отступил.
— Пшеничку, пшеничку! — подхватил Витковский (его раздражал этот невозмутимый человек с круглой лысинкой и вечной улыбкой на губах). — Вы, что же, верите, что мы сдадим два миллиона пудов хлеба? Нам с вами еще придется пожинать и плоды безответственности наших предшественников. Они каждый год сулили два миллиона, а сдавали еле-еле полтора. Мы теперь тоже будем выглядеть обманщиками в глазах всей области, — ни у кого же не поднимется рука перечеркнуть липовые обязательства!..
Когда Витковский начинал сердиться не на шутку, то все ниже клонил голову, почти упираясь подбородком в грудь, и синеватый след порошинок на подбородке становился заметным издали.
— А что, если мы выполним эти обязательства, что вы тогда скажете, Павел Фомич?
— То есть?
— Обязательства-то ведь не наши, а чужие.
— Ах, вот в чем дело! Понятно. Не беспокойтесь, Захар Александрович, мне чужая слава не нужна. Не за тем я сюда приехал.
— Слава никогда не бывает собственной на все сто процентов. Помните, как сказал один поэт: «Города сдают солдаты, генералы их берут».
— Вашему стихотворцу не мешало бы для начала пройти допризывную подготовку, а потом уже философствовать насчет сданных и взятых городов. Но вы зря пытаетесь сбить меня стихами. В данном случае получается как раз наоборот: обязательства берут г е р о и, мы же с вами должны их выполнять. Я стою за твердый план. Выполнишь — молодец, перевыполнишь — дважды молодец. А то привыкли щеголять обязательствами, дополнительными, повышенными, и так далее. План — закон. И не следует превращать его в вечный законопроект, который без конца обсуждается, исправляется, дополняется, а в конце года не выполняется.
Захар отчасти был согласен с ним, но его окончательно вывела из равновесия эта манера Витковского безапелляционно рассуждать о деревенских делах.
— Вы слишком много на себя берете, уважаемый Павел Фомич, — как можно сдержаннее заметил он. — Мы с помощью наших обязательств социализм построили. Ведь одними приказами зерновую проблему не решишь. Поверьте мне. Я всю жизнь отдал зерновой проблеме.
— Поздравляю вас! Не потому ли вы так рьяно защищаете любителей снимать сливки с целины? В чем дело, не понимаю. Разве вы не видите, до чего довел этот совхоз г е р о й Коротков? Центральная усадьба мало чем отличается от какого-нибудь стойбища кочевников. Отделений в совхозе нет. Животноводство в запущенном состоянии. Поля сплошь засорены овсюгом. Комбайны ржавеют под открытым небом, на загонах валяются плуги и бороны. Семена и те хранить негде. А директор, отмеченный высокими наградами, освобождается от работы по личному желанию, получает персональную пенсию и живет себе припеваючи. Да его бы за одно очковтирательство следовало исключить из партии!..
— Не судите нашего брата военно-полевым судом, — сказал Захар, выбрав удобную минуту. — Я знаю бывшего директора и не верю, чтобы Коротков шел на сознательный обман. Помню, он работал в войну по соседству со мной, тоже секретарем райкома. Знаете, какое тогда было положение в деревне? Сеяли на коровах. Один мои знакомый, кандидат сельскохозяйственных наук, с жаром доказывал на всех собраниях, что для коров даже полезно боронование, которое, якобы, способствует увеличению удоев! Но что было делать, когда немцы вышли к Волге, а у нас, к примеру, на весь район оставалось с десяток негодных тракторов да сотни две забракованных военведом лошаденок. Хлеб на элеватор вывозили тоже на коровах. Тащится, бывало, солдатка на своей буренушке: остановится, поплачет, подоит буренушку, — тем и сыта. Да что там говорить, картошку делили между вдовами как сахар: по килограмму. Все, под метелку, отдавали фронту. Нагрузишь, бывало, несколько вагонов мукой и овощами, отправишь на фронт, а немцы разбомбят их в пути. И снова идешь по дворам. Благо, народ не отказывал. Вот так и Коротков проводил хлебозаготовки в черные дни сорок второго года.
— То есть вы хотите разжалобить меня? — прервал его Витковский.
— Нет, мне хочется, чтобы вы имели правильное представление о своем предшественнике.
— То есть?
— Что и он знает, почем фунт лиха.
— Понятно, не суди — да не судим будешь! Но коротковых, хотя они и бороновали на коровах, надо решительно освобождать от работы.
— А как с нами быть? Вы запасник, а я отставной секретарь райкома.
— Гм... Что ж, если не выдержу испытательного срока, то, пожалуйста, без церемоний. Как, принимаете мое условие?
— Поживем — увидим, — уклончиво ответил Захар.
Витковский привык вставать чуть свет. Поднявшись в половине пятого, он позвонил в гараж, и, позавтракав на скорую руку, без шофера отправился в дальние бригады. Проезжая мимо финского домика с занавешенными окнами, в котором обосновался секретарь парткома, он вспомнил о вчерашнем разговоре и улыбнулся снисходительно: «Пыжится, хорохорится, а силенок-то уж нет, отвоевал свое.»
Ночью прошел дождик. И когда выглянуло чисто вымытое солнце, мириады хрустальных подвесок заискрились на полях, на обочинах дорог. Витковский редко подводил баланс своих радостей и печалей, он не любил заниматься «бухгалтерией души»; но сегодня, тронутый всей этой прелестью раннего утра, он неожиданно вспомнил покойную жену, Юлию Васильевну, вспомнил и ребят — Зою и Володю и тетю Пашу, добрую пожилую женщину, верную спутницу его. С Юлией он расстался вскоре после войны: она хотела «наказать» его за черствое отношение к детям. Но случилось так, что сама себя наказала дико и жестоко, утонув в Западной Двине во время катастрофы прогулочного пароходика. Зою и Владимира, едва не погибших вместе с матерью, воспитала тетя Паша. И вот дочь вышла замуж за инженера, дельного, серьезного; сын женился на актрисе драматического театра. А у него самого, их отца, до сих пор не было и нет цельного, запоминающегося счастья. Все в отрывках. Все откладывалось на будущее, словно ему обещана вторая жизнь. Но где же она, эта зрелая мужская молодость, о которой смутно думалось в часы досуга? Трудно сказать, когда любовь всего нужнее человеку; в молодые или, может, в средние лета. Конечно, были и встречи, и увлечения, но ему всегда казалось, что женщины ценят в нем только его заслуги да это звание, и он решительно проходил мимо них, втайне еще надеясь на какое-то чудо впереди. Его начинали сторониться, вокруг него образовывался вакуум: он выглядел этаким гордым однолюбом и в то же время с явным усилием над собой припоминал свою Юлию Васильевну, поражаясь собственному безразличию к прошлому...
Увидев сейчас беркута, опустившегося на телефонный столб, неподалеку от буровой, Павел Фомич затормозил машину, взял с заднего сиденья малокалиберку и, открыв дверцу, тщательно прицелился с упора. Это был совсем молоденький подорлик, которому бы кружить да кружить над степью. Павел Фомич невольно опустил винтовку. Но в это время беркут взлетел, — и он не удержался, выстрелил вдогонку. Тот запрокинулся, как от сильного порыва ветра, попытался выровняться, не смог, начал падать, загребая воздух одним крылом.
Подорлик упал рядом с дорогой и тут же заковылял в пшеницу, оставляя на метелках ковыля прерывчатый пунцовый след. Перед глубокой бороздой он остановился, расправил темно-серые, с белым подбоем крылья, намереваясь перемахнуть через препятствие, и, уже не в силах оторваться от земли, свалился в борозду. Витковский подошел к нему. Беркут встрепенулся, гневно кося орлиным глазом, готовый защищаться до последнего.
— Стойте, не стреляйте!..
Витковский оглянулся.
От буровой вышки, косогором, быстро спускалась Журина по узенькой тропинке, петляющей среди бобовника. Она клонилась всем корпусом назад, упруго ступая на ковыль.
— Ну зачем вы, Павел Фомич, ранили его? — спросила Журина, подойдя вплотную.
— Я и сам жалею.
— Какой был славный. Целыми часами парил над нашей буровой. Мы к нему так привыкли, и он к нам привык — подпускал очень близко. Ах, Павел Фомич, Павел Фомич...
— Если бы я знал, Наталья Сергеевна.
— Не оправдывайтесь, — говорила она, рассматривая беркута, который и сейчас, умирая, слабо взмахивал крыльями в глубокой борозде, все еще надеясь взлететь над степью.
— Хотите, я сделаю для вас...
— Что, чучело? Нет, нет!
— Напрасно, — Витковский взял его за крыло. — Смотрите, какой размах крыльев, почти в мой рост.
Подорлик изловчился, и не успел Витковский бросить его наземь, как он вонзил клюв ему в запястье.
— Какой вы, однако, неосторожный, — испугалась Наталья.
— Отомстил все-таки.
— До крови?
— Кровь за кровь.
— О-о, надо немедленно перевязать. Только чем же?.. А вот, чистый платок. Давайте, я перевяжу.
Но ранка оказалась глубокой, платок сразу стал мокрым от крови. Тогда Наталья достала из полевой сумки шелковую косынку и что есть силы перетянула ему руку повыше локтя.
Он покорно повиновался ей.
— Вы умеете отлично накладывать жгуты.
— Училась на курсах медсестер. Только воевать не пришлось. Не отпустил начальник геологической партии, мы тогда вели разведку на хромиты. Так я и смирилась, хотя настроение было самое решительное — в тот год погиб мой муж.
— Когда же это случилось?
— В сорок третьем.
— Где?
— Если бы я знала...
Витковский помолчал и вдруг предложил:
— Может быть, подвезти вас на базу экспедиции?
— Нет, спасибо. У меня есть дела на буровой.
— Жаль, жаль. — Ему хотелось поговорить с ней, но он понял, что настроение у нее испортилось, и всему виной этот подорлик. — Что ж, Наталья Сергеевна, до свидания.
— Всего доброго, Павел Фомич.
Она присела на бровку прошлогодней борозды и остановила взгляд на беркуте: он был мертв. Не успел и налетаться вдоволь. Все резвился, кружил над окрестными высотками, не боясь людей. Неопытный еще, доверчивый. И вот сбит на взлете, просто так, ради забавы. Ах, Павел Фомич, Павел Фомич. Погорячился в спортивном азарте, а теперь чувствует себя неловко.
Наталья поднялась, медленно пошла в гору.
Странно, до самого вечера ей не давал покоя сегодняшний случай на полевой дороге. В конце концов она вынуждена была признаться себе, что не думать о Витковском уже не может. После их первой встречи на берегу протоки он все настойчивее искал новых встреч, и все тревожнее становилось на душе у Натальи: а что если это любовь? Тревога сменялась радостью, кратковременной и бурной, как в юности. И вслед за тем наступал час раздумья о прошлом и о будущем. Эту переменчивость в ее настроении заметила Надя Бороздина, которая недавно спросила ни с того, ни с сего: «А вам Витковский нравится?» Она уклонилась от ответа. «Нравится, определенно нравится! — торжествовала Надя, точно это было ее великое открытие. — Довольно притворяться! Хотите, я узнаю кое-что о нем здесь, у одного служаки? Он видел его на фронте. А?» — «Какое это имеет значение?» — слабо, для приличия возразила Наталья. И уже через несколько дней Надя с увлечением рисовала, не жалея красок, портрет бесстрашного, сурового, но справедливого человека, любимца Федора Герасимова, который готов был идти за ним в огонь и в воду. Судя по всему, она перестаралась. Она еще и не догадывается, что именно в срединные годы легче всего ошибиться, понадеявшись на силу привычки. Все, что угодно, только не привычка — родная сестра житейского благоразумия.
Тогда подальше от такого счастьица с Павлом Фомичом Витковским...
А ему в тот день было не до лирики. Его без конца раздражали непорядки на бригадных станах. То штурвальных не подобрали, то продуктов не подвезли, то какой-то неисправимый искатель приключений отправился на мотоцикле в соседний Казахстан за водкой. Он укреплял дисциплину твердой рукой: немедленно писал приказы, строго наказывал виновных и мчался дальше. Нарочные, посылаемые им на центральную усадьбу, всех подняли на ноги: главного инженера, председателя рабкоопа, главного агронома, секретаря парткома, главного бухгалтера.
Он вернулся поздно вечером, бросил запыленный «газик» прямо у крыльца своего пустого дома и, умывшись, лег спать. Не хотелось ни есть, ни читать газеты. Даже радио не включил. Устал сильно. И расстроился: около двух месяцев он в совхозе, а до сих пор не может подобрать вожжи, распущенные его предшественником.
Он сердито переворачивался с боку на бок: опять эта бессонница, как в Риге. Пошарил на тумбочке коробку папирос, разбередил ранку на запястье — и только сейчас вспомнил Журину: «Сердобольная, щепетильная дамочка, готовая расплакаться над каждой птахой». Но нет, неправда! Он ясно представил себе, как Наталья спускалась по косогору, как ловко делала ему перевязку, не замечая, что ее заносчиво вздернутые, словно у девчонки, груди касались его руки; как изменилась она в лице, нечаянно заговорив о погибшем на фронте муже...
Сколько было ей тогда, в сорок третьем? Пожалуй, не больше двадцати. И с тех пор одна. Чувствуется характер... Так в чем же дело? Не раздумывай, Павел, живо иди навстречу, пока не поздно. Ты же знаешь, что в такие годы легко и разминуться.