Натужно ревя винтами, «ИЛ-18» нехотя оторвался от земли, ушел в небо. Мягко щелкнув, спрятались в гнезда шасси.
Никита Скворцов невесело усмехнулся. «Прах сей земли мы отряхнули с ног». Он приник к иллюминатору, ощутил щекой прохладную, гладкую поверхность стекла.
Земля, которой он отдал эти месяцы своей жизни, медленно поворачивалась внизу, как подробная, искусно сделанная топографическая карта. Земля песков, каналов и гор.
Самые счастливые месяцы в жизни и дни кошмара, волчьей тоски…
Никита изо всех сил пытался приучить себя не думать о Татьяне, запретил себе это.
Но сейчас воспоминания неудержимо нахлынули на него, затопили. Стиснув зубы, Никита барахтался в них, судорожно пытаясь нащупать спасительный островок иных, не связанных с Татьяной мыслей. Вскоре он понял — бесполезно, ни о чем другом не думалось, просто не получалось.
Самолет сделал плавный разворот и лег курсом на Каспийск. Там будет посадка, следующая — в Харькове, а оттуда уж рукой подать до Ленинграда. Все точно так, как было совсем, кажется, недавно, только летит Скворцов в обратную сторону, и летит один.
Многовато все-таки восемь часов лета. А тогда они промелькнули как один миг, и почему-то всю дорогу Татьяна и он хохотали как сумасшедшие. Им даже сделали по этому поводу замечание. Желчный сухолицый старикашка закричал вдруг, что их смех звучит издевательски во время такого серьезного дела, как полет на аэроплане.
Так и сказал «на аэроплане».
Никита с недоумением взглянул на него и увидел, что старичок смертельно боится, — лицо его казалось костяным от ужаса. Татьяна тоже поняла это. Она повернулась к старику и мягко сказала:
— Вы не бойтесь. «ИЛ-18» очень надежный самолет. Все будет хорошо, долетим.
Старик вымученно улыбнулся, благодарно кивнул и закрыл глаза.
Потом в ресторане Харьковского аэропорта Никите подали совершенно сырого карпа. Татьяне нормально зажаренного, а ему такого, что, казалось, ткни в него вилкой, и карп запрыгает на тарелке. Мысль об этом так рассмешила обоих, что прибежал обеспокоенный официант. Несмотря на заспанный вид, чувство юмора в нем не дремало. Нимало не смутившись, он схватил Никитиного карпа и серьезно сказал:
— Этот нехай еще поплавает, он же живей живого, а вы его вилкой в бок. Счас отбивную принесу. Свинячью.
— А хрюкать она не будет? — спросил Никита.
— Не, — ответил официант, — она вже отхрюкалась, бедолага.
— Он из лиги защиты животных, — сказала Татьяна.
— А неплохая находка для рекламы — котлета с поросячьим визгом, — сказал Никита.
— Бр-р, — поежилась Таня, — кто же станет есть такую котлету?!
Так они острили еще несколько минут, но тут объявили посадку, и пришлось от отбивной отказаться.
Почему в горе память так беспощадна…
Почему помнится самая малая мелочь, каждый жест, слово…
Когда самолет приземлился в Алиабаде, Никита от голода щелкал зубами, как волк.
Несмотря на весну, на то, что Средняя Азия занимает первое место в стране по количеству солнечных дней, было очень холодно, дул резкий пронизывающий ветер.
Пока выгружали багаж, Никита с женой подошли к величественному толстому шашлычнику.
Нанизанные на шампуры, шкворчали, истекали соком невиданно аппетитные шашлыки. Жарились они на саксауловых дровах, и терпкий, душистый дым этого знаменитого дерева пропитывал мясо, делал его еще вкуснее.
Никита мгновенно съел два шашлыка. Он ел так аппетитно, что Таня не выдержала, присоединилась к Никите.
— Что это у вас так холодно, отец? — спросил Никита. — Средняя Азия называется!
Шашлычник важно покачал головой и как величайший секрет сообщил:
— Этим году Сибир на ремонт закрылся. Холодно.
Так началась самостоятельная семейная жизнь Никиты и Татьяны Скворцовых.
С Татьяной Никита познакомился в бассейне. В то время он приходил туда уже не плавать, не тренироваться, а просто так, по старой памяти — купаться.
Он любил влажный, парной воздух бассейна, глухие звуки голосов, плеск воды, даже неуловимый и устойчивый запах хлорки, который неистребимо присутствовал во всех закоулках этого огромного здания.
Все детство и юность его связаны были с бассейном — ходил он туда с десяти лет. Тренировался истово, фанатично, добился первого разряда, а дальше заколодило, результаты не улучшались, и Никита стал охладевать к плаванию.
Техника у него была, было желание, но не хватало силенки. И тогда добрый и мудрый Анатолий Иванович Пчелин отлучил его на полгода от воды, заставил заниматься самбо, надеясь, что Никита, накачав немножко мышцы, вернется.
Тренер ошибся. Азарт борьбы, упоение первых, сравнительно легких побед захватили Никиту всерьез. Он был тощ и легконог, с хорошо поставленным дыханием и развитым плечевым поясом. Борьба давалась ему легко. А тут подошло время призыва в армию, и Никита попал в воздушно-десантные войска. Почти все ребята из его секции очутились в одной части. И началась жизнь всерьез — размеренная, до предела заполненная тренировками, учебой, стрельбами — суровая солдатская жизнь.
Никита снова приник к иллюминатору, разглядел спичечные коробки домиков, прямоугольники распаханных полей, узкую извилистую ленту реки.
Все было привычно и знакомо.
Он усмехнулся, вспомнив удивительные метаморфозы, происшедшие с его товарищами в день первого прыжка с парашютом.
В тот день будто незримая черта разделила их — большинство, которое сумело преодолеть себя, свой страх, и нескольких неудачников — ошеломленных, испуганных яростным сопротивлением своего такого привычного, такого, казалось, знакомого до той поры тела; впервые обнаруживших, что в них живет слепой, свинцовый страх перед высотой.
На ребят жалко было глядеть — съежившихся, прячущих глаза, недоумевающих.
Возбужденный, горячечно болтающий Никита, только что переживший ужас падения в пустоту, в никуда, а потом — все блаженство плавного спуска, когда вокруг неслыханная прежде тишина и хочется орать, петь, дурачиться, увидел вдруг трех своих товарищей, понуро выходящих из приземлившейся «Аннушки», таких несчастных, потерянных, что при взгляде на них защемило сердце.
И Никита, и остальные счастливчики притихли, опустили головы. Особенно жалок был Витька Норейко — здоровенный парень, борец, заводила, весельчак, нахалюга.
Еще предыдущим вечером, последним перед прыжком, когда большинство ребят притихло, прислушиваясь к себе, мучительно боясь неведомого завтра, Витька ходил по казарме гоголем, похохатывал, хлопал увесистой лапищей по плечам.
— Трясетесь, бобики?! — грохотал он. — Что же с вами завтра будет? Товарищ старшина, штаны запасные полагаются, если грех случится?
Старшина Касимов, маленький, плотный, как литой мяч, скользнул узкими глазами по Витьке, по притихшим ребятам, толпящимся в курилке, тихо сказал:
— Не бойся, Норейко. Не надо бояться.
— Кто?! Я боюсь?! — вскрикнул Витька.
Касимов кивнул:
— Все боятся, лучше молча бойся. Чтоб потом не стыдно было.
Старшина ушел, а Витька длинно и точно плюнул в ящик с песком, презрительно дернул плечом:
— Молча бойся! Ишь, воспитатель горных орлов!
На миг Никита поймал его взгляд и увидел застывшую в них тоску. Но Витька тут же подмигнул, улыбнулся и прошел мимо — высокий, статный и красивый.
И вот теперь, в тот миг, когда Норейко неуклюже, осторожно выбирался из самолета, Никита его не узнал — это был другой человек, незнакомый, враз постаревший, с бессмысленными, стеклянными глазами.
В конце концов двое из трех сумели победить свой страх, а Витька не сумел. Четыре раза поднимался он в воздух. Сам, чуть не плача, умолял об этом, и всякий раз, когда распахивался люк, непреодолимая сила заставляла его цепляться за скамейки, за стойки, за выпускающего.
В конце концов он раскрыл парашют в самолете.
Норейко списали из воздушно-десантных войск.
Никита помнил, как рыдал Витька, забившись в угол казармы, — могучий парень с дерзкими, бесстрашными на земле глазами. Тяжкое было зрелище.
А потом, за четыре месяца до окончания службы, с Никитой случилась беда. Во время ночного прыжка ветер отнес его на горелый лес. Острый, как пика, сук пропорол ему бок, проткнул плевру и правое легкое.
Два часа, как бабочка, наколотая бестрепетной рукой натуралиста, провисел Никита. Спасло его то, что он сразу потерял сознание и не пытался освободиться. Врачи говорили, что в этом случае сук сыграл роль пробки и кровопотеря была минимальной.
Затем шесть месяцев госпиталя, операция…
Никита выкарабкался. И вспоминать об этом периоде своей жизни не любил.
Он выжил, уехал домой, в Ленинград, но со спортом было покончено. Никита приходил в бассейн побарахтаться.
Порой помогал Анатолию Ивановичу возиться с его очередной ребятней — четырнадцати-, пятнадцатилетними парнями, живым воплощением пресловутой акселерации — здоровенными, высокими, возраст которых выдавали только ребячьи наивные физиономии.
Там он и познакомился с Татьяной.
Подошла к нему тоненькая, затянутая в черный купальник девчонка — прутик прутиком, дотронулась пальцем до бугристого шрама, серпом перехватывающего грудь, и спросила испуганно и участливо:
— Где это вас так?
Никита взглянул на нее с усмешкой — мокрые волосы плотно облегают маленькую изящную головку, а глазищи такие, что из-за них и лица-то не видно. Она показалась ему совсем зеленой девчонкой.
— Русско-турецкую войну помните? — спросил Никита.
— Русско-турецкую? — удивилась девчонка. — Шутите?
— Какие уж тут шутки, — лицо Никиты стало сурово-значительным, — ятаганами изрубили. Они кривые, ятаганы. Но я дорого продал свою жизнь.
— Бедные турки!
Девчонка покачала головой, а Никита внимательно оглядел ее, увидел длинные нежные ноги, полную, чуть-чуть придавленную тканью купальника грудь, высокую, хрупкую шею и понял, что разговаривает со взрослой девушкой.
Никита на мгновение смутился, но тон был уже взят вполне определенный.
— Да-а, жуткая была рубка, — мрачно сказал он, — не могу вспомнить без содрогания. Лязг, грохот, а головы так и катятся, так и катятся.
— Рукой махну — сразу улочки, другой махну — переулочки! Это про вас? — спросила наивным голосом девушка.
— Ну вот! Соратники уже раззвонили! Совершенно невозможно оставаться скромным, незаметным человеком.
— Да, да… — девушка печально покачала головой. — Я вас понимаю… Трудно быть национальным героем… Но чем же все кончилось?
— А дальше было так: только взмахнул рукой, чтобы, как вы понимаете, проложить очередной переулочек, вдруг слышу хруст, треск, потом темнота, а потом гляжу, а он уже неживой.
— Кто? — удивилась девушка.
— Я, — сказал Никита.
Девушка секунду растерянно глядела на него, потом вдруг расхохоталась так, что ей пришлось присесть на бортик бассейна.
— Человека убили, а вам смешно, — пробормотал Никита.
— Да-а, — сказала девушка, — вы фантастические романы не пробовали писать?
— Нет, — сказал Никита.
— А зря. Большой талант пропадает.
— Может быть, вы представитесь юному дарованию? Меня зовут Никитой, а вас?
— Таней. — Она встала на бортик, поглядела через плечо на Никиту: — А вам больше подошло бы имя Станислав.
— Почему? — удивился Никита.
— Так зовут моего любимого писателя-фантаста. Станислав Лем. — Она сильно оттолкнулась, хлестко развернула в воздухе гибкое тело и отвесно, почти без брызг вошла в воду.
Никита видел, как она, красиво вытянув руки, работая одними ногами, идет под водой. Волосы — темный полупрозрачный поток.
Он догнал ее у трапа. Таня собиралась выходить из воды.
— А вы не хотите немножко расширить круг любимых авторов? — спросил Никита. — Допустим, иметь двух любимых фантастов?
Таня внимательно и серьезно поглядела на него, и Никите сделалось неловко от своего фатовского, гаерского тона, от игривых дурацких слов.
— Нет, — сказала Таня. — Не хочется. Пока не хочется.
И ушла.
А Никита бешеным кролем промчался из конца в конец бассейна и остановился, только задохнувшись от непривычной скорости.
— Ну что, брат, высекли тебя? — громко сказал он. — И правильно сделали.
Никита так резко крутнулся в кресле, что разбудил соседа — меднолицего сурового старика туркмена.
— Извините, бабай, — пробормотал Никита и закрыл глаза. Стоило ему увидеть ту, далекую Таню первого дня их знакомства, и новые воспоминания — точные, до жути напоминающие галлюцинации, безжалостные, как сель в горах, — понесли Никиту по извилистому руслу прожитых лет. Последнее время он стал опасаться за свою психику. Он не мог оставаться один, не мог читать. Снова и снова, как склеенный в кольцо киноролик, прокручивались события последнего времени.
Но в отличие от ролика всякий раз воспоминания его обогащались новыми деталями. И после очередного «сеанса» Никита чувствовал себя настолько разбитым, измочаленным, что это пугало его.
Вспоминать стало привычкой, чем-то вроде тайного порока — желанного и опасного одновременно. Спасала только работа.
…А лететь еще предстояло восемь часов.
Все внешние события того времени: работа в «Интуристе» (Никита окончил английскую школу, ту самую знаменитую ленинградскую школу № 207, что во дворе кинотеатра «Колизей»), учеба на английском отделении филфака в университете, приглашение на работу в таможню, курсы, практика в таможне аэропорта — все эти достаточно важные события жизни были всего лишь бледным фоном. А центром, точкой, на которой замыкалось все существование Никиты, была она, Татьяна, Таня.
Это было какое-то наваждение, сумасшествие какое-то! Он часа не мог прожить, чтобы не видеть ее или, по крайней мере, не слышать ее голоса. Боже мой, где только они не встречались, на какие только ухищрения не шли, порой неприятные, даже унизительные, ради того, чтобы добыть крышу над головой, остаться наедине. На ночь, на вечер, на пару часов!
Он брал своим приятелям билеты в кино, театр, сносил их понимающие ухмылки и подмигивания. Он снял комнату у вздорной, суетливой старушонки, которая в любой миг могла постучаться и с неосознанным старческим садизмом просидеть целый вечер, разматывая нескончаемый клубок сплетен о каких-то других старухах, прихлебывая чай и беспрестанно поправляя языком выпадающую искусственную челюсть.
Однажды, когда они лежали утомленные, счастливые, оглушенные своей любовью, Никита вдруг почувствовал, что на грудь ему капает что-то теплое. Таня плакала.
— Я не могу так больше, Никита, — прошептала она, — я больше не выдержу, Я тебя так люблю, ты даже не представляешь, как я тебя люблю, но я больше не могу так!
— Я тоже, — сказал Никита и весь напрягся, закаменел от жалости к Тане, от огромной нежности и жалости.
— Медовый месяц! Под чужой крышей, украдкой, тайком… Как воры! Почему?
— Вот что, — сказал Никита, — ни у тебя, ни у меня мы жить не можем. И ждать еще по меньшей мере год, а то и больше, пока мне дадут квартиру, тоже не можем. Мне предлагают работу неподалеку от Алиабада, в горах, на границе. Все говорят — дыра жуткая. Маленький КПП, а на таможне двое — я и мой помощник. Но живут же там люди! Ты согласна?
— Да, — твердо ответила Таня. — Да! Я согласна, куда угодно. Я хочу, чтоб у нас был свой дом. Хочу родить тебе дочку и сына. Я согласна.
Перевод с вечернего на заочное отделение, оформление документов, сборы — все заняло две недели, две суматошные, радостные, заполненные беготней недели.
Громада Копет-Дага, стеной уходящая в небо, мрачная, безлесная, бескрайняя, поражала.
Горы голубели совсем рядом, до границы было рукой подать.
От центра города до заставы пятнадцать минут езды на автомобиле.
Проверили документы, поднялся шлагбаум, и юркий «газик» пошел петлять по серпантинам пограничной зоны.
Дорога была не для слабонервных — крутые петли, карнизы, обрывы — «газик» поднимался все выше; а горы — основной массив — и не думали приближаться.
Таня сидела притихшая, чуточку испуганная, подавленная дикой мощью гор, в которых она никогда прежде не бывала.
Прошли заставу, и дорога стала еще круче и красивее. Шофер-пограничник, белобрысый такой мальчишка, с носом красным и облупленным под непривычным солнцем, как молодая картофелина, сидел, небрежно вывалив в окошко локоть, правил одной рукой. Он так резко брал повороты, что камешки звонко выщелкивало из-под колес, а «газик» заносило к самому краю дороги, за которой начинался отвесный обрыв глубиной во многие десятки, если не сотни метров. Страх глядеть! Но физиономия у шофера была такая равнодушная, сонная даже, что Никита не решился сделать ему замечание, хоть и видел, что Таня боится уже всерьез.
«Опытный видно, небось дорогу эту как свои пять пальцев изучил», — подумал Никита, а вслух спросил:
— Далеко еще до КПП?
— Должно, не очень. Я-то не знаю, — сильно окая, ответил парнишка.
— Что-о? Как это не знаешь? — изумился Никита.
— А чо? Я по ней впервой. Да вы не беспокойтесь, не заблудимся. Эта дорога здесь одна. Другой нету. Доставим.
— Ну, вот что, друг ситный, — сказал Никита, — поезжай так, чтоб на спидометре было тридцать километров. Понял?
— Аль боитесь? — усмехнулся шофер.
— Боимся. Высота нам непереносима. И скорость, — налегая на «о», ответил Никита.
— Шутите, — шофер покраснел еще больше, — небось во-он сколь напрыгали, — он обернулся и ткнул пальцем в значок парашютиста с цифрой 100 на груди у Никиты.
Машина в это время вильнула, пошла к обрыву.
— Да ты на дорогу гляди, черт… облупленный! — заорал Никита.
Шофер надулся, обиделся. Таня ткнула Никиту локтем в бок, незаметно показала кулак. Никита засмеялся.
— Ладно, служба, не куксись. Скоро домой? — спросил он.
— Через четыре месяца и двенадцать дён, — буркнул шофер.
— Стой! — крикнул Никита.
Шофер мгновенно среагировал, тормознул. Удивленно поглядел на пассажира.
Никита выскочил из машины.
Слева на довольно крутом склоне, метрах в десяти над дорогой, в плоском выступе, выдававшемся из монолита скалы, как сложенная в горсть ладонь, жил родничок. Из него вытекал крошечный ручей, прозрачный, как воздух, падал вниз игрушечным водопадиком. А вокруг родничка росли какие-то незнакомые Никите цветы. Таня и шофер увидели, на что он смотрит, тоже вышли из машины.
— Красиво, — солидно сказал шофер.
— Ниагара в миниатюре, — отозвалась Таня. — Гляди, Никита, что это за цветы?
— Может быть, это знаменитые эдельвейсы? Сейчас посмотрим.
Никита, лихо перескакивая с уступа на уступ, побежал к роднику.
Добрался он до него вмиг, нагнулся над круглой чашей, в которой кипел родник, и… упал на колени, судорожно вцепившись в камень.
Сердце бешено колотилось где-то у горла, в глазах плавали оранжевые круги, поташнивало. Такое было однажды с Никитой во время марш-броска с полной выкладкой.
«Что это? — удивился Никита. — Что со мной? Глупость какая… Может, я заболел? Но ведь четыре дня назад был медосмотр. Я совершенно здоров!»
Он стоял на коленях, закрыв глаза, и ждал, когда перестанет так суматошно и отчаянно колотиться сердце.
С дороги казалось, что он просто стоит на коленях и любуется цветами.
Наконец в глазах прояснилось, сердце опустилось на свое место, успокоилось. И тогда Никита понял. Горы!
Его предупредили об этом, но он отмахивался, улыбался. Горы! Высота около трех тысяч метров.
Не так уж она велика, но и к ней надо привыкнуть.
Никита собрал небольшой букетик. Цветы были белые, маленькие, с мясистым, сочным стеблем.
Осторожно, стараясь не делать резких движений, Никита спустился на дорогу, протянул Татьяне цветы.
— Красивые, — сказала она и поцеловала Никиту.
Шофер покраснел и отвернулся.
— А зеленым умеешь? — спросил его Никита.
— Как это «зеленым»? Чего умею? — удивился шофер.
— Ты, как семафор, — мгновенно вспыхиваешь красным светом, — пояснил Никита. — А зеленым умеешь?
— Шутите все, — парнишка потянулся к цветам. — Я таких не видал. Точно, красивые.
Никита взял в руки один цветок.
— Странно, — задумчиво сказал он. — Вот эдельвейс. И он ни в чем не виноват. Возможно, он и красив, но во мне этот цветочек вызывает чувство враждебности. Он мне каким-то даже зловещим кажется.
— Почему?! — изумилась Таня.
— Потому, что это любимый цветок Адольфа Шикльгрубера. Был. Глупо, конечно, при чем здесь цветок. А вот не могу, и все.
— А кто этот Штель… Шкель… черт, язык сломаешь? — спросил шофер.
— А это самая большая сволочь в длинном ряду мерзавцев всех времен и народов. Адольф Шикльгрубер, кличка — Гитлер.
— Любимый цветок Гитлера?
— Да. Дивизия даже была такая — «Эдельвейс». Горные егеря. На вершине Эльбруса знамя со свастикой установили. Отборные были вояки, пакостей наделали нам много.
Солдат внимательно разглядел ни в чем не повинный эдельвейс, отшвырнул его и брезгливо вытер о штаны руки.
— Папуас ты, Никита, — сказала Татьяна, — значит, если какой-нибудь мерзавец обожал, допустим, хурму, ты ее есть не станешь, да? Глупо!
— Я же и говорю — глупо. Поехали. А я вовсе не папуас. Я теперь дикое дитя гор.
КПП появился неожиданно. «Газик» вынырнул из-за поворота, и внизу, на небольшой седловине, показалось с десяток домиков и два длинных амбара.
К седловине вел пологий спуск, дальше дорога делала петлю, огибая площадь в центре и устремляясь круто вверх. Там, метрах в двухстах, торчала зеленая наблюдательная вышка, виднелся забор из колючей проволоки, а дорогу перегораживали массивные железные ворота.
Чуть в стороне от ворот, по ту сторону забора, возвышалось желтое здание необычной архитектуры — пограничный пост сопредельной державы.
Встречали Никиту и Таню начальник КПП капитан Василий Чубатый и заместитель Никиты Скворцова инспектор Авез Бабакулиев. Встречали хорошо, так искренне радуясь свежим лицам, с такой готовностью помочь, что Никита и Таня даже растерялись.
Чего уж там помогать — два чемодана с барахлом, да ящик книг — вот и все имущество.
Оказалось, что домик для них приготовлен и даже обставлен. Нельзя сказать, что мебель была стильной — две железные солдатские койки, покрытые солдатскими же грубошерстными одеялами и явно сделанные солдатскими руками, стол, табуретки, тумбочки, полка для книг. Но на тумбочке стоял стакан с ромашками и огненно-красным маком, полка устлана белоснежной бумагой, табуретки покрашены в веселый алый цвет, а на свежевыбеленной стене в аккуратной рамочке репродукция женского портрета… Модильяни. Таня на миг застыла от неожиданности, растерянно взглянула на Никиту. Он-то знал — Модильяни, Моди — один из любимейших. Она подошла к репродукции, провела пальцем по неестественно длинной и гибкой, как стебель, шее женщины и… заплакала.
Капитан Чубатый и Бабакулиев затоптались на месте, закашляли дружно в кулак.
— Я понимаю… вы уж простите… мы по-солдатски, — хрипло сказал капитан, — но ребята от души старались… Если что не так, вы извините.
— Что вы! Что вы! — всплеснула руками Таня. — Я так вам благодарна, если бы вы только знали! Это наш первый дом… у нас еще никогда не было своего дома, своего стола, своих табуреток… Вы не глядите, что я реву… это так… это от радости.
Капитан и Бабакулиев воспрянули духом. Они обрадовались, как мальчишки, и шумно потащили Таню на кухню.
В домике было две комнаты и кухня — гордость капитана Чубатого. Здесь стояли надраенные алюминиевые миски, кастрюли, медные котелки, ложки, вилки, изящные пиалы, большой, ярко расписанный цветами чайник. И главное — плита, замысловатая, со множеством дверок, вьюшек, с очагом, чтобы жарить шашлыки — на кованой решетке лежали длинные шампуры. Не плита, а целый агрегат.
— У меня старшина такой печник, на весь округ знаменитый, так и норовят переманить, — добродушно хвастал капитан, — и столяр у меня есть, краснодеревцем до службы работал. Золотые руки. Он вам стол сделал письменный. Вот здесь, глядите.
Он провел Никиту и Таню во вторую комнату, которая, по замыслу, должна была служить столовой и кабинетом одновременно.
Стол был по-настоящему, без всяких скидок, хорош! Современный, легкий, с желтоватой, отполированной, но не покрытой лаком столешницей.
— Нравится? Хорошо, правда? — капитан заглядывал ревниво в глаза.
На столе стояли два черных, нарочито грубо кованных железных подсвечника, каждый на две свечи.
— А это как? Здорово, правда? — спрашивал капитан.
Никита взял один из них в руки, ощутил приятную его тяжесть, оглядел. Профессионально, с большим вкусом сделанная вещь. Он недоверчиво поглядел на капитана.
— Может быть, скажете, это тоже ваши ковали? — спросил он.
Капитан просиял, на его упругом, румяном, как яблоко, лице было столько гордости, что Никита еще и подыграл ему:
— Это уж, капитан, слишком! У вас тут КПП или филиал Мухинского училища?
— Точно! — закричал Чубатый. — Вот и Федотов спит и видит училище Мухиной. Он как узнал, что вы к нам из Ленинграда, так все свободное время из кузни не выходил. Люди, говорит, из такого города, засмеют небось мои поделки. Он после службы в это самое училище собирается. Художник!
— И хороший, — сказала Таня. — Я СХШ окончила, среднюю художественную школу при институте Репина, так что разбираюсь немного.
— Ну, подвалило Федотову счастье! — обрадовался капитан. — Теперь он от вас не отойдет. Он теперь у вас вроде пажа будет, для него удача огромная — со знающим человеком посоветоваться.
— А это что? — спросил Никита.
Он взял со стола округлый голубоватый камень. В полупрозрачной его глубине, будто нарисованная легкими мазками кисти, виднелась обнаженная женщина. Женщина была розовой. Она стояла на коленях, вернее, сидела, откинувшись на пятки, и ветер раздувал ее длинные волосы.
— Это что? — Никита изумлялся все больше. — Это кто сделал?!
— А это сделал аллах, — усмехнулся Бабакулиев, — природа сделала. Это сердолик. Тут речка есть, там попадаются сердолики — голубоватые, розоватые, оранжевые. Агаты попадаются, халцедоны. Я люблю. Камни люблю. Собираю. Этот забавный. Игра природы. Вам подарил. На новоселье.
Никита знал коллекционеров, сам собирал марки и помнил, что значит для коллекционера расстаться с украшением своей коллекции. А то, что этот поразительный по своеобразию и красоте камень мог украсить любую коллекцию, Никита не сомневался.
— Вам не жалко? — спросил он и тут же мысленно выругал себя за свой вопрос.
Авез нахмурился, пожал плечами:
— Вы приехали к нам в горы. Здесь трудно. Камень красивый. Для радости дарил. Зачем жалко?
— Не знаю даже, что сказать… Спасибо вам, — тихо проговорила Таня. — Всем спасибо. Говорят, человек быстро забывает добро… Это не так. Мы будем помнить.
Капитан и Бабакулиев переглянулись, смущенно хмыкнули, стали прощаться.
— Вы, конечно, устали, — сказал капитан, — отдыхайте, поспите. А потом познакомим вас с людьми, покажем КПП, на вышку сводим, поглядите на заграницу.
— А сейчас нельзя? — спросила Таня. — Мы ни капельки, ну вот ни столечко не устали. Правда, Никита?
Он кивнул. Какой уж тут сон! Никита был возбужден, ему хотелось двигаться, хотелось осмотреться и, главное, скорей познакомиться с новыми людьми, среди которых предстояло теперь жить.
— Можно и сейчас! Верно, Авез? — улыбнулся капитан.
— Конечно.
Солдаты были молоденькие. С высоты Никитиных двадцати четырех они казались ему совсем мальчиками.
Сразу всех запомнить было невозможно — ребята походили друг на друга, как это всегда бывает при взгляде на людей, одетых в одинаковую форму, словно близнецы.
Взгляд выделял только троих: кряжистого, почти квадратного старшину Приходько, красавца грузина Гиви Баркая и Ивана Федотова — маленького, конопатого паренька с ушами, пылающими, как пурпурные витражи. Иван, узнав, что Таня окончила СХШ, обомлел, побледнел так, что веснушки сделались почти черными, и за все время так и не сказал ни одного слова, только не сводил с Тани восторженных глаз.
Никита тоже пользовался вниманием и успехом. Значок парашютиста произвел впечатление, а когда ребята узнали, что у него первый разряд по плаванию и самбо, Никита понял, что популярность его подскочила на невиданную высоту.
Капитан Чубатый радостно потирал руки и хищно загибал пальцы, прикидывая, как можно использовать новых поселенцев.
— Значит так, — говорил он, — Татьяна Дмитриевна может рисовать учить, если кто захочет. Никита Константинович — английскому языку и самбо. Эх, жаль, плавать у нас негде!
Потом вчетвером пошли к границе. Подъем был довольно крутой, но дорога гладкая, накатанная, Никита внимательно следил за Таней.
Она оживленно болтала с Васей Чубатым и Авезом. Но вдруг замолкла, побледнела и остановилась.
Она вцепилась в Никитин рукав, удивленно взглянула на него.
— Ой, что это со мной? — прошептала она.
— Не пугайся. Это горы. Высота. Со мной тоже так было. Помнишь, я за цветами лазал? Я ведь тогда упал у родника. Голова закружилась. Ты не бойся, мы привыкнем.
— Точно! — сказал капитан. — Со всеми так. Теперь ничего не чувствуем. И вы через недельку не будете. Пойдем медленнее.
Таня передохнула, пошли дальше. На железных воротах, перекрывающих дорогу, висел здоровенный амбарный замок.
— Граница на замке, — пошутил Никита, — а ключ где?
— А вот он, — и капитан вытащил из кармана ключ, похожий на старинный пистолет, — карманы рвет, черт, тяжелый. Хоть под камешек прячь!
Таня расхохоталась:
— Под камешек? А если коварный враг — шпион пронюхает?
— Шпионы нынче прилетают на реактивных лайнерах с паспортом и визой в кармане, — грустно сказал капитан Чубатый. — Эх, опоздал я родиться! А времена Карацупы прошли.
— Зачем же вы здесь находитесь, если нарушителей нет? — спросила Таня.
— Нарушители, к сожалению, еще есть. Да только какой нарушитель пошел! Горе, а не нарушитель. Ну, жулик какой или дурак, которому сладкой заграничной жизни захотелось, попытается на ту сторону уйти. Ну, с той стороны контрабандист попрется. Поймали тут одного, царские золотые монеты нес. Монеты уж больно новенькие, сдали на экспертизу, а они фальшивые. Жулик, мелочь пузатая. А чаще пастухи с отарой забредут, одна морока.
— Неужели ничего серьезного не бывает? — спросил Никита.
— Бывает, — сурово ответил Чубатый, и глаза его сузились, стали злыми. — Ненавижу! Для меня они хуже любого диверсанта.
— Кто?
— Есть тут деятели. Редко, но попадаются. Терьяк носят. Опиум то есть. Белую смерть. Курят его, глотают. Наркоманы, терьякеши по-здешнему. А человек, который в это дело втянулся, — уже не человек, он за терьяк мать родную продаст. За терьяк из него веревки вить можно, на любую подлость, на любое преступление пойдет.
— Много их… этих… терьякешей? — спросила Таня.
— Нет. Немного. Но встречаются. Так сказать, родимые пятна проклятого прошлого, — невесело усмехнулся Бабакулиев.
Никита почувствовал, что самолет пошел на снижение — заложило уши. Значит, скоро Каспийск. Сейчас появится стюардесса с леденцами.
Никита сидел с закрытыми глазами, со стороны казалось, что он спит. Мирно спит молодой человек со спокойным, загорелым дочерна лицом.
Стюардесса на миг задержалась около него, но будить не стала, — пусть спит человек.
«Странное лицо, — подумала она, — какое-то заострившееся и словно обугленное. Лицо молодое, а волосы седые».
Она пошла дальше.
Никита глаз не открыл. Почему с такими подробностями помнится тот первый день на границе?
Потому ли только, что первые впечатления самые яркие? И тот разговор — слово в слово, до самого незначительного жеста, самой неуловимой интонации?
Или же это ненавистное, трижды проклятое слово — «терьяк», звучащее, как хруст ломающейся кости, служит катализатором в его воспоминаниях, помогает восстановить тот день по минутам, секундам?
Терьяк… The white death[6] — белая смерть, хотя он совсем не белый, а бурый, как засохшая кровь.
За разговорами незаметно подошли к сторожевой смотровой вышке, присели на плоский обломок скалы у ее подножия.
Таня была бледна, тяжело дышала. Но уже через несколько минут краски возвратились на ее лицо, глаза заблестели, вернулось и всегдашнее ее неуемное любопытство.
Метрах в десяти была граница, высилась ограда из колючей проволоки. Граница в этом месте проходила по гребню горной гряды, дальше начинался крутой спуск, переходящий в обширное плато — безрадостное, без единого деревца, густо усеянное скальными обломками.
Кое-где виднелись разбросанные в беспорядке плоские приземистые дома.
— Так вот она какая, заграница… — сказала Таня.
— Нравится? — капитан улыбнулся.
— Нет. Унылое какое-то место.
— Время сейчас такое, холодно еще. Погодите, летом зазеленеют поля, веселее будет. Летом здесь благодать. Внизу жарища, духота, а здесь хорошо. Ну как, на вышку будем подниматься?
— Конечно! Пошли быстрее, — заторопилась Таня.
— А вот быстрее не стоит, пойдем потихоньку. Вам сейчас лучше все делать неторопливо, пока не акклиматизируетесь.
Бабакулиев идти отказался:
— Пойду делами займусь. Нам ведь завтра работать, — сказал он Никите и побежал вниз, легко и стремительно перескакивая с камня на камень.
— Вот черт легконогий, — с завистью пробормотал капитан, — скачет, что твой джейран.
Таня засмеялась:
— Джейран! Звучит! А скажи: горный баран — совсем другое дело, обидно. Баран все-таки, хоть и горный.
— А есть здесь они — джейраны? — спросил Никита.
— Ха! Еще какие! Зайдете ко мне, покажу рога — ахнете. Вот погодите, выберем время, возьмем Авеза — он здесь каждую тропочку знает и охотник заядлый, отправимся за джейранами.
— А я? А мне можно? — спросила Таня.
— Тоже охотница?
— Нет. Я еще ни разу не пробовала, но очень хочется.
— Ну, если очень хочется — устроим это дело. Вот сходите с солдатами на стрельбище, карабином овладеете, и возьмем вас на охоту.
У Татьяны глаза загорелись.
— Карабином? Настоящим, боевым?
Никита и капитан переглянулись, засмеялись.
— Настоящим. Есть у нас легкий, кавалерийский — в самый раз вам будет.
— Диана-охотница, — хмыкнул Никита.
Они медленно, не торопясь, поднялись на первую площадку вышки, передохнули и полезли дальше. Ветер продувал насквозь.
На самом верху, в маленьком помещении, похожем на крошечную каюту, было тепло. Солдат-пограничник четко доложил капитану, передал бинокль.
С вышки сопредельная сторона просматривалась гораздо дальше, чем с земли.
Вдалеке виднелся довольно большой поселок. Дома лепились близко друг к другу. Крестьянин пахал землю. Когда Никита приложил бинокль к глазам, он увидел, что пахарь налегает на ручку сохи, а тащит ее понурый ослик. Видно было, что соха едва царапает сухую землю.
— Да-а, землица у них не больно щедрая, — сказал Никита.
— Мало земли, — подтвердил капитан, — вкалывают до седьмого пота, трудяги, а толку мало. Плохо живут, бедно.
Вдалеке в сторону границы шел солдат в долгополой шинели голубовато-серого цвета. На круглой шапке отчетливо видна была большая кокарда, что-то вроде орла. За спиной торчала винтовка.
— Жандарм, — пояснил капитан, — какой-то новенький, я его не знаю.
— А остальных всех знаете? — спросила Таня.
— Конечно. И жандармов, и жителей поселка. От мала до велика.
— Понятно, — сказала Таня, — это чтоб постороннего сразу отличить, да?
— Точно. На лету схватываете.
Капитан повернулся к дежурному.
— А что мотоциклист?
— Суетится. Шастает из дома в дом, да что-то быстро он оттуда выходит, вроде бы не больно привечают. А недавно переоделся, вдоль самой границы гулял. Конспиратор!
— А что?
— Да он с ишаком к осыпи притопал. У ишака две корзины через спину. Ну, как обычно. А мотоциклист щебенку стал в корзины грузить. Только сдается мне, товарищ капитан, этот грузчик первый раз в жизни лопату в руках держит.
— Интересно, — капитан хмыкнул, — занятно получается. Смена когда?
— Через несколько минут.
— Рашидов?
— Так точно, товарищ капитан!
— Ну, я с ним потолкую, но и ты не торопись уходить. Подробно все ему расскажешь.
— Слушаюсь, товарищ капитан!
Никита видел, что Тане не терпится засыпать капитана вопросами, и незаметно сжал ей локоть. Таня вскинула на него глаза, Никита нахмурился, покачал головой.
И Таня поняла, что расспрашивать не стоит. Если можно, капитан сам расскажет. Так и вышло.
Они шли обратно на КПП, капитан притих, хмурился, о чем-то думал.
— Третий раз за последнюю неделю появляется этот тип. Прикатит на мотоцикле, бегает, мельтешит, а зачем, непонятно. А тут еще этот фарс с переодеванием.
— Думаете, что… — начал Никита.
— Нет. Не думаю. Слишком все топорно.
— Тогда почему вы беспокоитесь?
— Обязанность моя — обо всем здесь беспокоиться. Может, и нет ничего, какой-нибудь коммивояжер ездит с образцами… Но ведет себя непонятно, а этого не должно быть.
Стремительно наступали сумерки. Когда поужинали, выпили по случаю приезда бутылочку вина, совсем стемнело.
Наступила первая ночь на границе, первая ночь новой жизни, в новом доме.
Так прошел этот нескончаемо долгий день.
Самолет приземлился в Каспийске, надо было выходить. Гулять предстояло минут сорок.
Над раскаленным полем аэродрома дрожал горячий воздух, иногда под порывом ветра марево раскачивалось, и тогда самолеты, служебные постройки, заправщики казались смазанными, нереальными.
Никита забрел в чайхану. Крытая гофрированным пластиком чайхана была миниатюрной моделью предбанника ада.
В розовой духоте, обливаясь горячим потом, сидели невозмутимые люди в стеганых халатах и вливали в себя пиалу за пиалой кок-чай.
Между столами сновал с расписными чайниками в руках бойкий, разбитной чайханщик, что-то говорил по-туркменски, шутил и сам же заливисто хохотал над своими шутками. Чаевники одобрительно кивали, но лица их оставались по-прежнему невозмутимыми.
Никита попытался войти, но раскаленный, густой до осязаемости воздух, толкнул его в грудь, и Никита остановился. Нет, надо обладать особой термостойкостью, чтобы пить горячий чай в этой парилке.
«Крупным, наверное, мыслителем был деятель, построивший на солнцепеке сие сооружение, — подумал Никита, — зимой холодильник, летом доменная печь. Все правильно, только поставлено с ног на голову».
Он вспомнил чайхану в Кушке, где жара была почище, чем в Каспийске. Та чайхана была изумительна: с саманной солнценепроницаемой крышей полуметровой толщины, прикрывающей решетчатое возвышение, на котором, полулежа, пили душистый чай люди.
Чайхана стояла поперек широкого арыка, и сквозь щели в решетке поднимался освежающий резкий холодок.
Таня и он уже считали себя старожилами. Они успели полюбить и горы, и пески, и арыки, научились пить вприкуску зеленый чай из пиалы, держа ее тремя пальцами снизу, полюбили карачорпу — черный суп, необыкновенную на вкус похлебку, сваренную из сильно прожаренного мяса. А главное, полюбили людей — неторопливых, добрых и гордых. Они сидели тогда над арыком и были так счастливы, что Никите внезапно сделалось страшно. Он взглянул на Таню, увидел ее сияющие распахнутые глазищи, и ему вдруг трудно стало дышать, и на глаза навернулись слезы; оттого, что солнце плавится в небе и печет нещадно; оттого, что арык лопочет и всхлипывает; оттого, что рядом сидит самый близкий, любимый человек и нежность переполняет душу, оттого, что жить прекрасно и весело.
Он ничего не сказал Тане, но она вдруг наклонилась к нему, быстро поцеловала в губы.
— У меня такой же неприлично счастливый вид? — прошептала она.
— Я люблю тебя, — ответил Никита.
— Молчи! Спугнешь. — Таня прижала к его губам палец.
Таня неожиданно вскочила, выбежала из-под навеса, протянула руки к солнцу. Солнечные лучи обтекали ее, пронизывали волосы, и, казалось, над головой вспыхнул нимб.
Никите почудилось, что Таня что-то шепчет. Она стояла тоненькая, словно обнаженная — вся четко высвеченная под платьем лучами. Посетители чайханы деликатно отворачивались, старательно разглядывали дно пиал. Когда Таня вернулась, Никита спросил:
— Что ты шептала?
— Молилась, — серьезно ответила Таня, — я теперь солнцепоклонница. Я просила великого Ра, чтобы все дни моей жизни были не хуже этого. Лучше не надо, лучше не бывает.
Никита смутился, пробормотал:
— Не дошло бы до человеческих жертвоприношений…
А ведь, если вдуматься, жизнь их была очень тяжелой. Через границу в Союз шли в основном сухофрукты — урюк, изюм, сушеные груши, яблоки. Изредка — ткани, каракуль, шерсть, лезвия безопасных бритв, посуда.
Из Советского Союза: автомобили, тракторы, станки, электромоторы, радиоприемники — механизмы и промтовары десятков наименований.
КПП и Рагуданская таможня служили перевалочным пунктом, на котором автомобили с обеих сторон разгружались, обменивались грузами, уходили домой.
Но все дело в том, что в большинстве случаев делалось это не синхронно, товары некоторое время лежали на складах, полезный объем которых был явно недостаточен для резко увеличившейся торговли между двумя странами.
Станки, автомобили, моторы можно было размещать под открытым небом, под легкими навесами, а пищевые продукты требовали более бережного отношения. Тут и санитарно-эпидемиологический надзор, и сельскохозяйственный надзор. Работники этих служб приезжали принимать каждую партию.
И бумаги, бумаги… Море бумаг. На каждую партию груза, на каждый ящик…
Никита и Бабакулиев сбивались с ног. Оформление, выборочная проверка, взвешивание, неизбежные конфликты с шоферами, грузчиками… И снова накладные, акты приемки, акты сдачи…
Помогали пограничники, выручал прекрасно знающий язык Бабакулиев, помогала Таня…
И все равно в первые недели Никита приходил домой на дрожащих ногах, с головой, гудящей от усталости, с мельтешением осточертевших цифр в глазах.
Едва успев поесть, он начинал клевать носом, и Таня отправляла его спать. Он пытался слабо сопротивляться, бодрился, шутил, но сон наваливался внезапно — обволакивающий, вязкий. Никита ловил себя на том, что засыпает за столом.
Приходилось слушаться Таню, идти в постель. Никита стыдился своей необъяснимой слабости, хоть и понимал, что всему виной высота.
И вот настали наконец дни, когда он перестал задыхаться, пробежав пару десятков метров, и уставать перестал к концу дня. Он снова почувствовал свое тело — все до последней мышцы и связки, почувствовал, как мощно вбирают горный воздух легкие, как сердце тугими толчками гонит по жилам чистую горячую кровь.
Он испытывал эту ни с чем не сравнимую радость, радость от наслаждения собственным здоровым телом, только в те далекие времена, когда подростком еще фантастически, истово тренировался в бассейне. А потом позабыл это чувство.
И вот оно снова вернулось. И было оно прекрасно. Теперь Никита ходил веселый, как дрозд.
И хватало его на все. После работы с остервенением колол грабовые чурки — запасал на зиму дрова; облазил вместе с нарядами пограничников весь участок границы, знал его теперь не хуже старослужащих солдат; возился в кузне Ивана Федотова, помогал грузчикам разгружать машины. И все ему было мало. Энергия распирала его.
— Эх, силушка-то прет! — смеялся Вася Чубатый. — На тебе, товарищ инспектор, вполне пахать можно. А на вид жидковат. Мой Приходько тебя небось пальцем перешибет.
Капитан явно «заводил» Никиту. Разговор происходил при Авезе и нескольких солдатах.
Сам Приходько чуть поодаль тщательно надраивал сапоги, которые и так уже сияли умопомрачительным блеском. Он делал вид, что ничего не слышит, но Никита заметил, как капитан обменялся с ним почти неуловимым взглядом, и понял, что все продумано заранее.
— А что, — сказал Никита равнодушно. — Приходько парень здоровый. Пару минут с ним, пожалуй, придется повозиться.
Солдаты хохотнули, а шея старшины Приходько налилась малиновым цветом.
— Да ты что?! Никита, опомнись, — театральным шепотом закричал капитан. — Приходько подковы гнет, сам видел! Совьет из тебя веревочку!
— Ну, ладно, раз подковы, даю ему три минуты.
— Нашему теляти тай волка зъисты, — сказал старшина в сторону, ни к кому не обращаясь. Он ни разу не взглянул на Никиту.
Солдаты дружно захохотали, а капитан довольно потер руки.
— Ну, давай своего Приходьку, — нарочито лениво сказал Никита и повернулся к будущему сопернику. — Старшина, а тебе не страшно?
— А як же! Дуже страшно, товарищ инспектор. Вы як та синица, — пробасил Приходько.
— Какая синица? — удивился Никита.
— А та, що море подпалить грозилася.
Солдаты во главе со своим капитаном снова грохнули хохотом. Бабакулиев деликатно прикрыл ладонью рот.
«Да, — подумал Никита, — тут ухо надо держать востро. Представления захотели? Будет вам, голубчики, представление. Да и мне пора завоевывать авторитет в широких солдатских массах».
Никита добродушно улыбнулся. Ему и самому хотелось размяться, повозиться с этим Приходько. Парень был ему симпатичен. Да и солдат Никита понимал прекрасно — их тяжкая, тревожная служба развлечений давала немного.
В их возрасте физическая сила и смелость ценились в человеке, пожалуй, превыше всего. А и тем и другим старшину бог не обидел.
Никита знал, что относятся к нему на КПП хорошо, но все равно был он еще здесь человеком пришлым, а старшина своим в доску парнем. Как говорится: строг, но справедлив. Они ни минуты не сомневались в победе Приходько, хоть и знали, что Никита занимался самбо и служил в авиадесантных. Но все это слова и туман, это еще доказать надо, а силушку старшины каждый испытал своими боками на спортплощадке.
Все это промелькнуло в голове Никиты, пока он стоял и, улыбаясь, разглядывал старшину.
Тот глаз не отводил, глядел насмешливо и самоуверенно.
Рядом стоял Ваня Федотов, лицо его было печально.
«Загрустил мой единственный болельщик», — подумал Никита, подмигнул ему и сказал:
— Ну что ж, борьбу богов и титанов надо обставить соответственно, на высшем уровне. Я сейчас пойду принесу борцовские куртки, у меня есть одна побольше размером, как раз подойдет тебе, старшина. А вы, ребята, очистите пока от камешков лужайку рядом с волейбольной площадкой. Бороться будем босиком.
Никита заметил, что его деловитый, решительный тон произвел впечатление.
Солдаты переглянулись, капитан Вася Чубатый удивленно вскинул брови.
— Может, не стоит? — спросил он. — К высоте-то ты еще не очень…
Никита состроил свирепую гримасу.
— Нет уж, мои пташки! Разбудили во мне зверя, теперь трепещите. В гневе я страшен!
Он сходил домой, переоделся, туго затянул пояс куртки, покачался пружинисто на носках и сразу почувствовал такое знакомое, любимое, почти забытое чувство подтянутости и особого вкрадчиво-упругого напряжения, которое всегда охватывало его перед схваткой.
Таня, конечно, тоже пошла. Спросила только:
— Не заломает он тебя? Все-таки ты после операции ни разу…
— Я в форме, Танюха! Ты не бойся!
Все население КПП, кроме ушедших в наряд и дежурного по вышке, было в сборе.
Совершенно неожиданно получился этакий стихийный спортивный праздник. Судить взялся сам капитан Чубатый.
Никита невольно улыбнулся, увидев старшину Приходько.
Борцовская куртка-халат едва не трещала на его медвежьих покатых плечах, а сатиновые до колен трусы напоминали футбольную моду времен славных орехово-зуевцев.
Никита, пригнувшись, стал в стойку, пристально взглянул в глаза Приходько. Он всегда безошибочно определял, боится его противник или нет.
Бывало, соперник отвечает взглядом нахальным, вызывающим, злым даже, но что-то дрогнет в самой глубине зрачка, что-то неуловимое, и понимаешь — этот мой, трусит.
Приходько не боялся, взгляд его был серьезен и тверд.
И тогда Никита воспользовался другим приемом. И тут же пожалел об этом. Прием этот годился для наглецов и был не очень-то чист, пожалуй.
— Да не бойся ты меня, старшина, — сказал Никита. — Ну, чего ты меня так боишься все время.
На нахалов это действовало: они со злостью бросались вперед, напролом и в большинстве случаев попадались на прием.
Приходько же только покачал укоризненно головой, чуть заметно улыбнулся.
Они сошлись, и когда Никита почувствовал на своем предплечье жесткое, костяное кольцо захвата, то мгновенно понял: стоит Приходько притиснуть его к груди, оторвать от земли и никакие приемы ему, Никите, не помогут.
Этого допускать было нельзя.
Он резко вывернул руку в сторону большого пальца, освободился, затанцевал вокруг противника.
Машинально отметил, что старшина заплетает ноги, значит, борьбой, настоящей спортивной борьбой, никогда не занимался.
Приходько тут же вцепился ему в куртку у плеч. Это было не страшно. Никита присел пониже, упираясь изо всех сил, но старшина с мощью и неотвратимостью дорожного катка вытолкал его за край «ковра».
Солдаты обрадованно зашумели. Судья пригласил борцов в центр.
— Куда ему против нашего, видал, как прет! — услышал Никита и усмехнулся.
«Тут-то твоя погибель и таится, старшина», — подумал он.
Приходько снова резко попер на Никиту, но тот неожиданно упал на спину, рванув на себя противника. Старшина по инерции полетел вперед на Никиту, который мгновенно швырнул его ногой через себя, легко перекувырнулся, увлекаемый весом старшины, и в тот же миг поймал стопу Приходько на болевой прием.
Классический бросок через голову с последующим захватом «Ахиллесова пята». Это произошло так быстро, что подробностей зрители не успели рассмотреть.
Взметнувшиеся высоко ноги, глухой удар, кувырок через голову, и… и старшина лежит на спине, Никита тоже на спине, и какое-то замысловатое сплетение ног: одна нога Никиты на груди у Приходько, другая на его ноге, а стопа второй ноги старшины плотно зажата под мышкой Никиты.
«Ахиллесова пята» — единственный болевой прием, который сильный человек может некоторое время терпеть.
Никита медленно, боясь повредить, выгибал стопу противника, а тот, стиснув зубы, терпел.
Будь на месте капитана Чубатого мало-мальски опытный судья, он тут же прекратил бы схватку: терпеть болевой очень опасно — можно не выдержать напряжения, резко расслабить мышцы, и тогда разрыв связок, а то и сухожилий.
Никита понимал это прекрасно и застыл, недоумевая, боясь только одного: не вздумал бы рвануться старшина — тогда случится несчастье.
Молчали солдаты, молчал капитан, Бабакулиев молчал.
Молчал и Приходько. И было ему очень больно. Кодекса спортивных отношений он не знал, он был солдат и считал позором сдаваться, пока еще можно терпеть хоть немного, пока ясно сознание, пока жив.
И когда Никита внезапно понял это, он тут же отпустил Приходько, вскочил на ноги, поправил куртку и проворчал:
— Здоровый, черт! Поди совладай… Ничья! — От смущения Никита готов был провалиться сквозь все три тысячи метров Копет-Дага!
Как же он сразу не понял… Э, дьявол!
Его смущение передалось окружающим, даже тем немногим, кто не понял, что произошло.
Только трое совсем еще молоденьких мальчишек-первогодков заорали, захлопали в ладоши:
— А вы думали! Силу надо иметь!
— А на приемчики… хе-хе! Не больно-то!
Старшина поднялся, прихрамывая подошел к Никите, по дороге цыкнул на этих троих:
— Эх, салажата вы беспонятные, — сказал он.
Потом Никите:
— Спасибо. — Помолчал немного: — А гарно! Научишь?
— Ладно, — Никита ткнул старшину в бок, — зовут-то тебя как?
— Григорий.
— Научу, если таким дураком больше не будешь, чуть греха на душу не взял из-за тебя, герой, — тихо сказал Никита.
Через полчаса все мужское население КПП, а также Рагуданской таможни стало членами секции «самбо», организованной тут же, не сходя с лужайки.
Через два месяца Никита проиграл Приходько и уже ни разу больше не выигрывал у него.
Через восемь месяцев Григорий Приходько выиграл первенство военного округа, а еще через два стал чемпионом Вооруженных Сил и мастером спорта.
Через неделю после этого радостного, сенсационного на КПП события капитан Василий Чубатый тряс пальцем перед носом инспектора таможни Никиты Скворцова в его собственном доме и чуть ли не со слезами кричал:
— Такого старшину потерять! Такого парня! Где я такого возьму?! А кто его загубил?! Ты загубил! Вот читай приказ: для прохождения дальнейшей службы… вот… вот… Приходько Г. О. в распоряжение… А-а! — капитан махнул рукой. — Короче, в Москве теперь наш Грицко. Радуйся, загубитель.
— Чудак человек, — смеялся Никита, — и ты радуйся. Подучится — офицером станет, к тебе же и приедет. Куда-нибудь в Северо-Западный округ на границу с Норвегией. Форель ловить станете. Не все же ему бороться. Да и поздно он начал. Просто талант у парня и силища феноменальная.
— Таланты! — кричал Вася Чубатый. — С этими талантами мне весь КПП растащат. Думаешь, не знаю, что твоя Танечка поделки моего Ивана Федотова в Мухинское училище послала? Я, брат, все знаю! Заговор?!
— Ну, Иван-то на сверхсрочную оставаться вроде бы не желал.
— А вдруг скажут — гений? И цап-царап моего Ивана.
— Ну, об этом не беспокойся. Гении тоже подлежат всеобщей воинской повинности. — Никита смеялся, и Таня тоже смеялась.
— Сколько Ване служить осталось? — спрашивала она.
— Год еще!
— Заберут, — авторитетно говорила она и подмигивала Никите, — обязательно заберут! Грех такой талант от народа в горах прятать и подвергать смертельной опасности.
— А сам-то, сам-то, товарищ Чубатый? — грозно спрашивал Никита. — «Зоркие глаза», очерк, автор В. Чубатый. Не вы ли будете?
— Быть не может? — Таня с ужасом схватилась за голову. — Суровый капитан, горный барс, гроза контрабандистов и кошмарных шпионов, и вдруг рукоделье — журналистика! Не верю! Клевета! Вызовите его на дуэль, мой капитан!
— Откройте, мадам, последний номер «Пограничника» — и ужаснетесь. А за клеветника-с расчеты судом, только судом.
— Да ладно вам… ладно… Ну, трепачи, — бормотал пунцовый горный барс. — Это для дела, для воспитания молодых кадров, — выкрутился он. — Съели? — капитан приосанился. — Кадры надо ковать не покладая рук. А ваша политическая темнота непростительна и позорна.
— Прости, Васенька, — Татьяна чмокала в щеку сурового капитана, и он становился еще пунцовей, — а я уж думала, ты изменил славной зеленой фуражке.
— Никогда! — твердо отвечал Василий Чубатый, двадцатипятилетний славный парень, прирожденный пограничник, у которого граница действительно была на замке — в прямом и переносном смысле.
Объявили посадку. Очевидно, объявили ее давно, потому что, когда Никита очнулся, он услышал конец фразы:
«….Алиабад — Каспийск — Харьков — Ленинград. Па-автаряю: прекращается посадка на самолет, следующий рейсом…»
Никита недоуменно оглянулся, с трудом возвращаясь со своей богом забытой в горах, прекрасной, продутой чистыми ветрами Рагуданской таможни в раскаленную, душную печь Каспийска.
Он прошел мимо прыщеватой девицы-контролерши и равномерно, как автомат, зашагал к своему тяжелобрюхому «ИЛ-18».
Издали увидел, что в проеме двери стоит тоненькая, затянутая в синий, до неправдоподобия, костюмчик борт-девушка и нервно машет ему рукой, а трап собирается отъехать.
Бортпроводница показалась ему вдруг похожей на Таню, и он замедлил шаг. Ему внезапно захотелось, чтобы самолет улетел без него, бросил его здесь, в этой мозгоплавильне, одного, потому что знал: еще несколько шагов, и сходство между девушкой и Таней исчезнет.
Он теперь часто принимал других женщин за Таню. Таню первых дней их знакомства.
И странно, он совсем не помнил ее такой, какой любил больше всего — в ее последние дни, — располневшую, стесняющуюся своего живота, в котором зрела новая жизнь. Жизнь, так и не узнавшая, что есть солнце и небо, и горы, и самолеты, и другие люди; что есть любовь и смех, и желтые верблюды в желтых песках, и грохочущие города, и…
Никите вдруг пронзительно увиделась вся огромность, неисчислимость потерь для этой несостоявшейся жизни — целый мир.
«А стюардесса так волнуется там, на трапе, будто происходит непоправимое… Непоправимо только одно — смерть», — мысль была обнажена и жестка, как стальной прут.
— …Вы, наконец, или нет?! Из-за вас на три минуты опаздывает самолет! Самолет, понимаете?!
«На три минуты! Самолет! Это ужасно… А если на всю жизнь, минус еще два месяца? Потому что семь месяцев во чреве матери — это только преджизнь, теплое созревание…
Ну, зачем ты так, девочка? Успокойся. Три минуты — это не очень много, если целая жизнь впереди… Нет, не хочет… Расписание!
А душу из тебя вынимали? Или ты накрепко уверена, что душа — это пар? Напрасно! Впрочем, дай тебе бог всю жизнь быть в этом золотом неведении».
Он ободряюще улыбнулся бортпроводнице и прошел в салон.
Стюардесса, готовая разорвать этого неторопливого разгильдяя, эгоиста, с походкой лунатика, вдруг умолкла.
Она увидела глаза. Из глаз на нее глядела боль. Глаза были выцветшими из-за этой нестерпимой боли.
И девушка испуганно умолкла, потому что столько боли в глазах она видела впервые.
А Никита сел в свое кресло, и обнаружил, что соседа нет, сошел в Каспийске.
За иллюминатором медленно поплыл аэровокзал. Бездарное детище холодного сапожника от архитектуры.
И после его угловатого уродства особенно разительной была строгая, сдержанная красота самолетов, не утративших и на земле своей стремительности. Они спокойно и доброжелательно глядели на своего собрата, неторопливо собирающегося в путь, домой, в небо. Они не завидовали ему, потому что красивые, сильные и умные не могут быть завистниками. По крайней мере — не должны.
Вокзал источал зависть и ненависть ко всему красивому и талантливому. И Никита пожалел его, ибо вокзал не был виноват. Он просто впитал частицу души своего создателя.
Но почему так подробно запомнился именно тот день с нелепой этой борьбой? Трогательная, какая-то домашняя среди современных могучих лайнеров, старушка «Аннушка» проплыла мимо иллюминатора.
«Здравствуй, старенькая! Не из твоего ли чрева я выпал тогда, семь лет назад? Роды прошли удачно — родился мужчина, вылупился из нахального, самоуверенного мальчишки. Тогда-то я этого не понимал — перепуганный комок, молча вопящий от ужаса, вывалился из тебя, как и положено, в положении эмбриона. Рывок фала — и оборвалась пуповина. Второе рождение состоялось. Спасибо тебе, самолет с ласковым женским именем».
Тот день борьбы запомнился Никите, наверное, потому, что позже, ночью уже, Таня приподнялась на локте, задумчиво провела пальцами по его шраму, все еще не обретшему чувствительности из-за перерезанных нервных окончаний, и задумчиво сказала:
— А знаешь, сегодня я впервые ненавидела тебя.
Свет жесткой, как костяное око, горной луны прохладным потоком вливался в узкое окошко, и кожа Танина казалась голубоватой. Но не того отвратительного синюшного цвета, каким бывают тела незагоревших стариков, а теплой и даже на взгляд бархатистой и свежей. А на ощупь будто чуть присыпанной тальком. Нет, не то… Будто между ладонью и кожей тонкая прослойка теплого упругого воздуха. А в ложбинке на груди залегла зыбкая тень. И такая же тень была в глазницах, только там угадывалась влажность глаз.
— Ненавидела, — повторила она.
Никита лежал, сжавшись от ужаса, холодным обручем подступавшим к сердцу.
— Когда? И за что? — спросил он жестяным голосом.
— Когда ты стал выгибать ему ступню, а у него сжались зубы так, будто сейчас раскрошатся, и закрылись от боли глаза. Я поглядела на тебя — лицо жесткое и ледышки-глаза. Потом снова на него. У него в глазницах стояли два озерца пота. Да, да! Не слез, а именно пота. Он стекал по бровям, через переносицу в глазницы. Я так тебя возненавидела, что онемела от страха. Я подумала: если он его сейчас же не отпустит, не буду жить с ним ни минуты! И вдруг глаза твои стали живыми, удивленными, а потом испуганными, и ты отпустил его. Ты мои мысли прочел?
— Нет. К сожалению, я не телепат, — ответил Никита. — Просто я понял, что он по неопытности путает разные вещи — спорт и стойкость солдата. В спорте не зазорно сдаться, если проиграл. Игра. Проиграл. Человеку, который не умеет проигрывать, нельзя заниматься спортом. У солдата другое. Он обязан стоять до конца.
— Значит, спортсмены плохие солдаты? — спросила Таня.
— Нет. Когда спортсмен становится солдатом, он перестает играть, он воюет. А тренированное тело помогает делать это лучше.
— А ты был хорошим солдатом?
— Да, — ответил Никита, — по-моему, да!
— Я знаю.
И вдруг она поцеловала Никиту в губы, почти укусила и стала быстро-быстро целовать лоб, глаза, шею, и вся дрожала и не давала заглянуть себе в лицо.
— Что с тобой, Танечка? — он испугался.
— Когда ты сказал «ничья», мне стало так стыдно за то, что я… что еще несколько секунд назад… Я закусила губу, чтобы не закричать!
Она долго лежала молча, потом тихо, странным каким-то голосом спросила:
— Никита, а можно умереть от любви?
Ему показалось, что она улыбается. Она боялась этого слова — «любовь», боялась его затереть, смешать с грудой других, ежедневных, как разменная монета.
Никита, пожалуй, и слышал-то это слово от нее раза два, — в комнате той невыносимой старушонки да еще там, в Кушке, где буквально вынудил сказать его.
И он решил: шутит.
— Ромео и Джульетта, — брякнул Никита.
— Нет. Они погибли не от любви, они умерли от горя. А можно умереть от одного слова? Услышать какое-нибудь обычное слово, скажем «ничья», и умереть?
— Будете пить? Есть боржоми и лимонад, — спросила стюардесса. — Попейте.
Никита машинально взял пластмассовый стаканчик, выпил лимонад.
— Спасибо, — сказал он.
— Хотите еще?
— Девушка, умираю! Во рту — Сахара, — жирный голос издалека.
— Так хотите еще? Нарзан очень холодный.
Никита внимательно оглядел стюардессу. Вблизи стали заметны гусиные лапки морщинок у глаз, чуть начавший дряблеть подбородок. Но все еще подтянута, как дружина на боевом взводе. И цок-цок — перебирает ногами, как застоявшаяся лошадка.
Борьба за существование… Естественный отбор… Выживают сильнейшие. Обручальное кольцо на левой руке — разведена. А ведь боролась… Дом, семья. А может быть, и нет. Может, ей это противопоказано…
— Там человек погибает от жажды. Как в Сахаре, — сказал Никита.
— Этот и в Сахаре не погибнет, — она улыбнулась. Скупо. Экономно.
Улыбка прибавляет морщин. Старость подкрадывается незаметно.
— Спасибо, девушка. Я лучше подремлю.
Короткий, с достоинством кивок. Цок-цок по проходу, покачивая безукоризненными бедрами. Бедняга… У тебя нелады в жизни? Тебе худо? Оптимистический совет: сходи на кладбище. И увидишь — тебе хорошо. Это им худо. По-настоящему. Куда уж хуже…
Самолет заложил крутой вираж, сильно громыхнуло, затрясло, как телегу на булыге. Где-то близко мрачно двигался грозовой фронт, со своими оперно-сатанинскими эффектами.
В горах это очень красиво — гроза. С теплым ливнем и радугой неслыханно чистых тонов. А домик издали напоминал кусочек рафинада.
В ту ночь началась гроза. Вместо луны полыхнул фиолетовым светом зигзаг молнии. Таня вздрогнула. Никита обнял ее, она была теплая, хрупкая и такая желанная, что трудно стало дышать.
А вот еще один день.
Пришел караван из-за кордона, колонна из девяти машин. Автомобили — наши «ЗИЛы», но так диковинно разрисованы, что удивительно и забавно глядеть. Будто шоферы изощрялись в выдумке и озорстве.
Некоторые картинки, прямо сказать, не для детских глаз.
Единственно общее для всех — марка фирмы.
Начальником колонны, именуемым по старинке караван-баши, был на редкость противный тип со странной фамилией Яя́.
Угодливый, вертлявый, с удивительно лживыми глазами и помятым лицом человечек.
Про его лицо Ваня Федотов как-то сказал: морда его лица — БУ — бывшая в употреблении.
Никита тогда рассмеялся — морда лица! Но это было снайперски точно. А главное — голос! Будто пропитанный смесью подлости и патоки, да простит патока такое соседство.
Никите казалось, что, даже не видя Яя́, услышав только один его голос, люди должны, крепко зажав свой кошелек в кулаке, бежать от него подальше.
Жилистый, маленький, с плоской полулысой головой — казалось бы, соплей перешибешь, но надо было видеть, как боялись его шоферы и грузчики!
Здоровенные рабочие парни, простодушные и веселые, они как-то сразу съеживались, сникали под его взглядом, переставали балагурить и смеяться.
Однажды один из грузчиков (друзья его называли «пехлеван» — богатырь, значит) возразил Яя, тот полоснул его таким взглядом, что у Никиты мурашки по коже побежали. А грузчик тут же умолк, только сплюнул и что-то пробормотал.
Авез Бабакулиев рассмеялся, Яя тоже угодливо хихикнул, но потом подошел к пехлевану, что-то процедил сквозь зубы, и этот огромный, сильный человек стал оправдываться, прикладывая руку к сердцу.
— Что он сказал? — спросил тогда Никита.
— Пехлеван?
— Да.
— Он сказал: гюрза в розовом сиропе.
— Здорово! — Никита искренне расхохотался. — А Яя что?
— Не слышал. Но реакцию грузчика ты видел.
— Да-а. Эх, если бы не дипломатия, с каким бы удовольствием навалял бы я ему по шее за один только его голосишко! Не понимаю, как только ребята его терпят?
— Боятся. Мне говорили, что он с каждой их получки мзду берет.
— И дают? — изумился Никита.
— Дают. За ним стоит кое-кто. Не этого же плюгаша боятся!
— Мафия?
— Очевидно, что-то вроде этого. А этот Яя странный тип. Говорит почти на всех языках Востока. Французский знает, греческий. Только, боюсь, французы и греки его не поймут.
— Почему?
— Слэнг. Жаргон воров, сутенеров и проституток.
— Гнать его надо к чертям собачьим, — возмутился Никита.
— А за что? Пока никаких претензий нет. Напротив — его колонна из самых эффективных.
— Все равно глаз да глаз за ним нужен.
— Вот это правильно. Вася это понимает не хуже тебя. Видишь, у каждой машины пограничник. Да и что он может сделать? В город ему хода нет, на КПП все свои, грузы проверяются.
— Поди проверь их все, — проворчал Никита.
— Ни разу при выборочной проверке ничего не было, а проверять каждый ящик урюка…
— Ладно, Авез, ты мне только не читай лекций, — Никита улыбнулся, — я же знаю, что хозяева ему голову открутят, если мы партию груза завернем обратно.
В тот день, как было уже сказано выше, опять явился Яя, привез осточертевший урюк.
Все было как обычно: оформление грузов — бумажки, бумажки, выборочные проверки картонных, красиво оформленных ящиков, взвешивание, проверка упаковки… Все как всегда…
Странным было только одно: Яя рьяно помогал грузчикам, трудился в поте лица, как заправский пролетарий. В предыдущие же свои приезды он стоял руки в брюки — покрикивал, командовал, а сам палец о палец не ударял.
Никита некоторое время наблюдал за этим неожиданным взрывом трудового энтузиазма, потом подозвал Васю Федотова.
— У нас тут новый ударник объявился, — тихо сказал он.
— Вижу. Может, совесть заговорила?
— Как же! У него на месте совести щетина с палец толщиной. Ты приглядывай за ним.
— Есть! — Иван улыбнулся. — Товарищ капитан тоже приказал глаз не спускать.
— Правильно сделал.
Никита и сам, несмотря на уйму дел, все время старался держать в поле зрения этого крайне, просто физиологически неприятного ему человека. Ничего подозрительного не происходило. Ваня выполнял свои обязанности подчеркнуто открыто — он просто ходил за Яя по пятам. Но тот работал всерьез, подгонял грузчиков, весело скалил свои желтые прокуренные зубы, подмигивал Ивану.
Иван был невозмутим, строг и непроницаем.
«А помогает работать грузчикам, очевидно, потому, что хозяева хвоста накрутили, — подумал Никита, — нечего, мол, бездельничать, невелика персона».
Да, все стало на свои места…
Груз сдали, груз приняли, и колонна ушла к себе, за кордон. А с ней и неприятный тип, караван-баши Яя, и какой бы темной личностью он ни был, к работе его никаких претензий не имелось.
«С глаз долой — из головы вон (не из сердца же — чур-чур меня, — держать там такого хоть мгновение)», — подумал Никита.
Дотемна провозились они с Бабакулиевым в своей «конторе» — обшарпанной, насквозь прокуренной комнате, с двумя письменными столами и допотопным, огромным, как танк, сейфом. Капитан шутил, что если прорезать в нем амбразуры, получится непобедимый дот.
Комнату украшали только яркие календари «Совэкспорта» за разные годы, развешанные по стенам.
Когда Никита пришел домой, он застал идиллическую картину. За столом, заваленном красками, карандашами, фломастерами, бумагой и еще десятками необходимых художнику вещей, работала Таня.
Еще в Ленинграде она получила заказ на цветные иллюстрации к детской книжке. Это было огромной удачей для начинающего художника-графика, первой по-настоящему творческой работой.
Тане до смерти надоело рисовать плакаты по технике безопасности, рыб, моллюсков, осьминогов и прочих каракатиц для какой-то толстенной научной книги, где превыше всего ценились точность и подробность изображения.
Ползучий натурализм, как говорила Таня. А тут цветная книжка, да еще сказка! Таня была счастлива. И теперь целыми днями работала, мучаясь, делая десятки эскизов, сомневаясь, порою чуть не плача.
Никогда не предполагал Никита, что рисовать цветные картинки для детской книжки такой тяжкий труд. Тяжкий, но и радостный, потому что надо было видеть, как светилась Таня, когда работа ей удавалась! Тогда она рьяно, истово бралась за подзапущенное домашнее хозяйство, готовила какие-то неведомые, замысловатые, но необычайно вкусные блюда, чистила все в доме, драила и закатывала «званый ужин».
Приходил Бабакулиев с очередным своим сердоликом, Вася Чубатый приносил гитару, Гриша Приходько тихонько, боясь что-нибудь задеть, расколотить ненароком, пристраивался в уголок, и начинались вечера, после которых трое холостяков несколько дней ходили задумчивые, и думы их не трудно было угадать.
Таня была королевой на этих вечерах, а Никита таким же подданным, как и остальные — ни больше, ни меньше. Так уж повелось, такова была традиция (а возникла она и укрепилась очень быстро).
Тепло было на этих вечерах, и забывалась тяжелая служба и то, что рядом граница, а вокруг голые мрачноватые горы.
И казалось, будто Ленинград, любимый до того, что сердце щемило от одного лишь звука имени его, переносил малую частицу свою сюда, в домик, прилепившийся на угловатой спине Копет-Дага.
И все было удивительно чисто и молодо. В том, как доверчиво показывала свои рисунки Таня, как пели песни, какую игру придумал Бабакулиев: он читал любимого своего Омара Хайяма на фарси, и надо было отгадать, о чем идет речь. Поразительно, но, не зная языка, в большинстве случаев угадывали.
Лопали за обе щеки Танину стряпню, нахваливали, потом Приходько помогал Тане мыть посуду.
Никита и Вася Чубатый «резались» в шахматы. Именно «резались», потому что с таким пылом играют только в азартные игры.
А Бабакулиев колдовал над кофе, никого не допускал к священному ритуалу.
И все это без натуги — естественно, легко и весело.
Несколько раз пыталась Таня пригласить любимца своего Ваню Федотова. Он очень вежливо, но твердо отказывался. Таня недоумевала, все допытывалась — почему, но Иван только опускал голову, молча переступал с ноги на ногу и краснел.
Он был солдат и жил со своими товарищами в одной казарме, а старшина и капитан были его командирами. Он не мог и не хотел.
— Оставь его в покое, — сказал Никита, — он прав. Существует солдатская этика. Ты этого не понимаешь потому, что курносая. А курносые все такие.
— А сам-то уж!
— Я красивый, стройный и элегантный. Как рояль. И мощный, как орган, и…
— И мудрый. Как баран.
— Я соблазнитель. Я соблазнил всех женщин в этом населенном пункте.
— С такими ушами соблазнителей не бывает.
— Моим ушам завидует шахиня Сорейя. Поэтому она сбежала в Америку. Не могла вынести моей близости. Вот истинная причина дворцового скандала.
— Из-за них тебя взяли в авиадесантники. Если бы не раскрылся парашют, ты бы спланировал на ушах.
Присутствовавший при этом высокосодержательном диалоге Вася Чубатый грустно улыбнулся и пробормотал:
— Счастливые вы, черти!
И быстро ушел.
Так вот, когда Никита возвратился домой после долгого дня беготни, писанины и любования мерзкой рожей Яя, он застал идиллическую картину.
Таня работала над иллюстрациями, а напротив нее на краешке стула сидел Ваня Федотов и тоже рисовал — Таню. Оба так увлеклись, что не слышали шагов Никиты. Он стоял в проеме двери и улыбался, и глядел на них.
А они его не видели. И чем дольше он глядел, тем отчетливее понимал, что Ваня Федотов влюблен в Таню.
Татьяна была единственной женщиной на КПП — да еще молодой, да еще красивой и доброй. И не мудрено, что тайной любовью к ней переболели поголовно все. Как корью. Никита знал это. Естественно, знала и Таня.
Каждое утро на крыльце появлялись цветы.
Ведра всегда были полны водой. А дров напилено и наколото было бы лет на десять, если бы не взбунтовался Никита. Не хотел он лишать себя отличной утренней зарядки.
Дом постепенно становился своеобразным музеем солдатского творчества. Каких только поделок тут не было! И забавные фигурки, вырезанные из дерева, и плетенные из цветного провода корзиночки, шкатулки, абажуры; со вкусом сделанный бронзовый нож для бумаг с наборной рукояткой; очень красивые, с загнутыми носами домашние туфли, разнообразные рамы для Таниных рисунков; роскошные рога архара; тщательно выделанный рог для питья… Всего и не перечислишь. Причем все эти подарки делались тайно, прикладывалась только лаконичная записка: «Для Татьяны Дмитриевны».
Солдатам нравилась эта таинственность. Они играли в нее, как мальчишки.
Вася Чубатый безошибочно узнавал автора очередного подарка, удивлялся:
— Откуда они только время берут, дьяволы? Уж, казалось, передохнуть некогда, а поди ж ты! И что вы только с моими хлопцами делаете, Танечка! И что только женщина с нашим братом вытворяет! Каждый день свежие подворотнички, сапоги драят по десять раз на дню. Гиви Баркая усы отпускает. Слезно выпросил разрешение — какой, говорит, я грузин без усов. Ох, гляди, Никита, ох, гляди!
— Не надо, Вася, не смейся, — говорила Татьяна, — это они по невестам да по мамам тоскуют.
— Это верно, — мрачнел Вася, — все так. Эх, нашли бы вы мне, Танечка, невесту, подружку какую-нибудь вашу. Не зря ведь говорят, скажи, кто твой друг, скажу, кто ты.
Таня смеялась:
— Гарантий ищете, мой капитан? Не-ет, невест по рекомендации не находят. Особенно для пограничных капитанов. Самому надо.
— Тоже правильно. Только где ее здесь сыщешь? Если только в отпуске…
— Вы очень славный, Вася. Обязательно найдется девушка, которая вас полюбит, вы уж мне поверьте, — сказала Таня, и капитан Чубатый ушел счастливым.
Никита научился по количеству подарков от одного и того же автора определять продолжительность влюбленности того или иного солдата.
Но, глядя на Ивана, он понял, что здесь совсем иное.
Иван с такой нежностью, с такой тоской и преданностью глядел на Таню, что на мгновение в душе Никиты шевельнулась ревность. Но она тут же сменилась жалостью к этому чистому, очень одаренному, тонко чувствующему парню из крохотного городка Кологрив, что на реке Унже.
Безнадежная любовь…
А может быть, это прекрасно — первая и безнадежная? Может быть, это научит его ценить и беречь любовь другой женщины, которая должна, обязательно должна встретиться ему в будущей долгой его жизни…
«Эк я расфилософствовался с высот своего Мафусаилова возраста, — Никита иронически покачал головой, — буреешь, дед. Так ты скоро святые истины выдавать станешь. А парню худо сейчас… А впрочем, не знаю, может, и не худо, может, это и есть счастье».
— Да-а, рядовой Федотов, а еще пограничник! Так тебя, Ванюша, из секрета когда-нибудь уволокут. Десять минут уже наблюдаю, а ты и ухом не ведешь.
Таня засмеялась, подбежала к Никите, поцеловала.
Иван по обыкновению покраснел, тихо сказал:
— В секрете я не рисую, Никита Ильич.
— Это ты руками не рисуешь, а воображением? Бывает?
Иван опустил голову.
— Бывает, — прошептал он, — только я с этим борюсь.
— Ну, давай, борец, поужинаем. Я, как две собаки, голодный. Есть что-нибудь, Танюха?
— Есть. Ребята на ручей ходили. Форель принесли.
— У-у-у! — заурчал Никита.
— Никак нет! Я не буду, — вскочил Иван.
— Опять начинается? — Таня укоризненно покачала головой.
— Брось ты свои китайские церемонии, — посоветовал Никита.
— Никак нет, — Иван упрямо наклонил голову, — я уже ужинал. — Он улыбнулся. — Я читал, что к работающему желудку приливает три четверти крови. За счет мозга. Лучше всего думается на голодный желудок.
— Ты хочешь сказать, что, съев эту форель, я вот тут же на глазах почтеннейшей публики поглупею на три четверти?
Никита расхохотался. Таня и Иван тоже.
— Ну, вы личности творческие, вам голодать полезно. А мне после целого дня общения с одним очаровательным иностранцем необходимо подкрепиться даже за счет моего бессмертного мозга.
Иван нахмурился:
— Да, тип… Глаз радует… Он тут одного парня, грузчика, саданул по печенке, у меня просто в глазах темно стало. Еле сдержался…
— Это ты мне брось, — Никита говорил серьезно, — что за дамские разговорчики — еле сдержался. Попробовал бы не сдержаться. Служба наша такая. Думаешь, мне целовать его охота? Ты ничего не заметил?
— Ничего. Во все глаза глядел. Ух, как мне хотелось, чтоб он вытворил чего, чтоб с треском его отсюда… А он будто чувствует, скалится только.
— И я ничего, — задумчиво сказал Никита, — и все же… все же чувствую я что-то… Сам не знаю, что, но сердце не на месте… Чувствую что-то, а что, не знаю.
— И я, — сказал Иван.
— А что? — встрепенулся Никита. — Вот ты можешь мне сказать — что?
— Не знаю… Уж больно он суетился сегодня… Больше, чем обычно. А конкретно? Нет! Я бы не пропустил, заметил.
— Знаю. В том-то и дело.
— А может быть, это просто кажется вам? — спросила Таня. — Может, это просто оттого, что этот человек вам неприятен?
Иван пожал плечами.
— Может быть, — задумчиво сказал Никита, — может быть.
Он плохо спал в ту ночь. Вертелся, вздыхал. Шлепал босыми ногами по выскобленным доскам пола, часто ходил пить. Потом долго сидел на кухне, курил, глядел упорно в одну точку и не понимал — что это такое творится с ним.
Только под утро, когда черный прямоугольник окна стал сереть, Никита задремал.
Утром он вновь обошел склад, внимательно оглядел штабели ящиков, будто пытался проникнуть взглядом в их нутро.
Конечно, он мог взять любой из них и проверить. Но что толку?
Ящики стояли одинаковые — яркие, чистенькие, с синими надписями по желтому фону.
На одном только виднелся едва заметный след пятерни. Видно, шофер какой-нибудь помогал грузить, оставил след вымазанной в машинном масле ладони.
Но Никита не поленился вскрыть его. Ничего. Урюк лежал плотной массой — оранжево-желтый, полупрозрачный, отборный.
Никита поставил ящик на место, отошел.
«Что-то ты, видать, заработался», — пробормотал он.
Три дня были относительно свободны. Никита помогал Тане по дому, тренировал солдат, которые после того знаменитого поединка слушались Никиту, как господа бога, в рот ему глядели, будто знает он какое-то волшебное петушиное слово.
Тренировались они с таким желанием, с такой радостью, что и Никите доставляли его тренерские обязанности истинное удовольствие.
Никогда не подозревал он в себе педагогических наклонностей, даже удивился, обнаружив их. Удивлялся спокойствию своему, когда какой-нибудь новичок бестолково делал все не так, наоборот, не понимал очевидных, казалось бы, вещей. Удивлялся радости своей, когда ученик схватывал сказанное на лету.
Особенно же восхищали его успехи Гриши Приходько.
Ей-богу, он не радовался так собственным успехам в свое время.
А потом пришли наши автомобили за грузом, и стало не до самбо.
Как обычно, Никита присутствовал при погрузке. Первым на пятачок перед складами лихо влетел «ЗИЛ» с веселым, разбитным шофером лет сорока за рулем.
Он выскочил на землю, присел, разминая ноги, и улыбнулся так, будто выиграл международную автогонку.
Никиту поразили зубы шофера, ослепительно белые, какой-то странной волчьей формы — просто не рот, а пасть.
«Да, если бы у всех такие были, — ухмыльнулся Никита, — зубные врачи вывелись бы на земле».
Никита частенько помогал при погрузке. Бабакулиев этого не одобрял.
— Це-це-це, — качал он головой, — инспектор — грузчик! Силы девать некуда, лучше с Приходько поборолся бы. Какое, понимаешь, уважение иметь будешь? — возмущался он.
— Это в тебе восточные предрассудки голову поднимают, — смеялся Никита, — помоги лучше, авторитету это не повредит. Авторитет такая штука — или он есть или его нет. Работой еще никто авторитета себе не подрывал.
— Это не моя работа, — обижался Авез.
Он ходил важный, сосредоточенный, официальный — хозяин!
А Никита с хохотом таскал ящики. Ах, хорошо размяться! Он схватил очередной ящик с урюком, как вдруг услышал голос:
— Эй, сюда неси! Эй, таможня, кому гавару!
Никита удивленно обернулся и увидел, что кричит тот самый шофер, приехавший первым. И лицо его было совсем не улыбчивым, а злым.
Никита поставил ящик на землю.
— Ты чего это? Боишься, груза на твою долю не хватит? — Никита взглянул из-под ладони — солнце мешало. Нет, он не ошибся — лицо шофера перекосилось от злости. — Не бойся, по завязку нагрузим.
— А я гавару, неси сюда! — шофер даже ногой топнул.
Никита пристально поглядел на шофера.
— Ты что это тут разоряешься? — спросил он. — Ты дома женой командуй, понял?!
— Да я так… понимаешь… думал, ближе ко мне… я не командываю, дарагой, — смешался шофер.
Никита удивился еще больше. Он уже стоял около чьего-то грузовика, а до машины того, с волчьими зубами, было метров пятнадцать.
— Ты вот что, если голову напекло, иди в тень. Посиди, — посоветовал Никита и передал ящик парню в кузове.
На миг мелькнула на его боку мазутная пятерня. И тут же краем глаза Никита поймал тяжелый, ненавидящий взгляд того, с зубами.
Никита заколебался было. Но ящики все несли, наваливали друг на друга.
И вскоре этот мимолетный, немного нелепый разговор Никита позабыл.
Никита попытался закурить. Руки тряслись, ломали спички, прикурить удалось с четвертой попытки.
«Худо, брат», — мимолетно, будто о ком-то другом, подумал Никита, жадно затянулся и тут же с отвращением скомкал сигарету.
Дым показался отвратительным, горьким, с каким-то мыльным привкусом.
Эх, если бы можно было повернуть беспощадное колесо! Вернуть то мимолетное мгновение, когда взгляд скользнул по тому проклятому меченому ящику!
«Кретин, ты думал, что самый умный и проницательный! Сказал бы Бабакулиеву! Васе Чубатову оказал бы! Ведь не зря же ты вскрывал этот чертов ящик! Почти вскрыл.
А надо было перетрясти! Надо было сразу брать этого волчезубого, брать, обрубать его связи!»
Никите показалось, что он говорит вслух, он огляделся. Ничего. Впереди спокойные затылки, сзади дремлющие лица. «Керим Аннаниязов! Это имя на всю жизнь, как проклятие. Он неуличенный убийца. И он жив. Если не сгниет за двенадцать лет, выйдет на свободу. Да и сейчас он жив, жив, ест, пьет, дышит, двигается, а они нет, они нет…
Но ведь он пальцем их не касался? Все равно — он первопричина.
А может быть, первопричина находится гораздо дальше? Плевать, тех я не видел своими глазами, а его видел. И если бы встретил сейчас — убил бы, уничтожил! Это счастье его, что он в тюрьме».
Никита вздрогнул, снова тревожно огляделся; впереди спокойные затылки, позади дремлющие лица.
«О чем я? Глупости все. Давайте после драки помашем кулаками… Ты еще объяви ему вендетту и жди двенадцать лет, держа кинжал за пазухой».
Сильно захотелось пить, нестерпимо захотелось, язык стал неповоротливым и шершавым. Никита встал, прошел по проходу в закуток между первым и вторым салонами — пристанище стюардесс.
Вибрация и грохот были здесь очень сильными. Но две авиадевушки болтали непринужденно, не повышая голоса и, кажется, отлично слышали друг друга.
Когда Никита вошел, обе удивленно и, как ему показалось, чуть испуганно взглянули на него, и Никита понял: говорили о нем.
— Дайте попить, — попросил он!
Обе поспешно потянулись к шкафчику, столкнулись руками, но не улыбнулись.
Одна молча открыла бутылку нарзана, вторая подала стаканчик. Две пары глаз серьезно глядели, как он пьет.
«От меня, наверное, исходят какие-то волны, биотоки. Почему-то при мне люди перестают улыбаться.
Или, может быть, у меня лицо такое, при котором не улыбаются?»
— Девушки, у вас есть зеркало? — спросил он вдруг.
Они ничуть не удивились, одна молча раскрыла сумочку, вытащила зеркальце.
Никита взял его, внимательно, сосредоточенно стал разглядывать себя: лицо как лицо, худое, проперченное горным солнцем… Вот только глаза… Да, глаза… Как у больного спаниеля… Но у спаниеля глаза карие, а у меня светлые… И все равно.
— Вы не знаете, у спаниелей бывают серые глаза? — спросил он.
Они изумленно переглянулись, одна чуть заметно, инстинктивно отодвинулась.
— У кого?!
«Ясно. Теперь все ясно. Они думают, что я сумасшедший. А это не так? Нет. Не так. К сожалению. Возможно, для меня и лучше было бы на время выпасть из бытия, завернуться в безумие, как в кокон, а потом, когда вся горечь осядет, проклюнуться в жизнь другим, обновленным. Этакой бабочкой с новенькими крылышками… Дурак! Неужели ты кокетничаешь?! Нет, пожалуй… Просто мозг защищается. Сам, непроизвольно. Лучшая защита — самоирония. Но ты рассуждаешь об этом. Можешь рассуждать. Значит, пока все в порядке».
— Спаниель — это такая охотничья собака. Она похожа на сеттера, только маленькая, с длинными мохнатыми ушами до земли. Спаниели очень милые псы, — сказал Никита и попытался улыбнуться, — только все сплошь кареглазые.
— Вам очень плохо? — тихо спросила вдруг та, которая ругала его в Каспийске. Он угадал вопрос по губам.
— Да, — сказал Никита. — Спасибо за воду.
Он повернулся, чтобы уйти, но она дотронулась до его руки:
— Хотите еще? Очень свежий нарзан.
«А ты лучше, чем я думал. И какое я имею право конструировать человека, увиденного впервые? И эта подтянутость, и стройные бедра, и костюм, сидящий, как перчатка, — все это совсем неплохо. Борьба за существование… Выживают сильнейшие… Чушь. Никакая она не добытчица, просто работа у нее очень тяжелая, и она немножко устала от нее, и в жизни, наверное, у нее не все ладно, даром что красивая. Иной раз красивым еще трудней».
— Хочу, — сказал Никита и взял стаканчик, — прекрасный нарзан. Большое спасибо.
Он ласково сжал ей руку повыше локтя. Она чуть прикрыла веки — ответила. Никита ушел.
Яя появился через два месяца, когда Никита решил, что уж никогда его не увидит. Такой же угодливый, суетливый и противный. Да и с чего бы ему перемениться за столь короткий срок?
И на этот раз он помогал грузчикам. Нет, Никита все-таки не забыл того мимолетного, тяжелого взгляда шофера, когда передал ящик с мазутной пятерней в другую машину.
Ваня Федотов по-прежнему ходил по пятам за караван-баши, а Никита отмечал те ящики, которые тот таскал самолично. Но ящики были абсолютно одинаковые, и точно запомнить нужные ему было невозможно.
Никита примерно только отмечал места, куда ставил свою ношу Яя. Он напряженно вглядывался, но никакой пятерни на ящиках не было.
«Я становлюсь маньяком», — подумал Никита. И расхохотался, когда Таня, которой он рассказал о своих сыщицких бесплодных опытах, повторила эту фразу слово в слово.
— Никита, ты становишься маньяком. Не пришлось бы тебе менять профессию, — сказала она. — Таможенник с манией подозрительности — это ужасно. Профессиональная непригодность.
— Таможенник должен быть подозрительным.
— В нормальных, разумных пределах, если к этому есть веские основания.
— А пятерня?
— Господи, да ты же сам говорил, что проверил этот дурацкий ящик и ничего не нашел! Думаешь, шоферы и грузчики, прежде чем начать работать, отмывают руки, как хирурги?
— Ладно, я сделаю еще один опыт. Посмотрим.
Он проделал этот опыт. Но эксперимент провалился. В награду получил насмешки.
Было так.
Для контрольной проверки Никита взял те ящики, которые самолично сгружал Яя. Он ничего не сказал Авезу, и тот очень удивился, когда Никита вывалил из одного ящика все сухофрукты и проверил чуть ли не каждую урючину. Ничего не было. Упаковать вновь, как было, Никита не сумел — около трети урюка не влезало обратно.
— Ящик испорчен. Некондиция, — насмешливо констатировал Авез.
— Составим акт. Высчитаем из моей зарплаты, — буркнул Никита. Он был зол на самого себя, но упрямство, о котором он даже не подозревал, заставляло его действовать дальше.
Семь бед — один ответ.
И Никита провел свой опыт. За грузом автоколонна пришла через два дня.
И снова первым влетел, сияя, как победитель автогонки, тот шофер. Никита уже знал его имя.
Керим Аннаниязов, Керим Аннаниязов, Аннаниязов Керим.
В паре со своим грузчиком он погрузился первым. Никита наблюдал. Из тех ящиков, которые сгружал Яя, в машину Аннаниязова попали два или три. Не больше.
И те, перемешанные в кузове с другими, Никита не смог бы отыскать. И все же, стиснув зубы, он решился на свой опыт.
Подошли еще три отставших от колонны грузовика. Никита подозвал Бабакулиева и капитана Чубатого.
— Я вас прошу не смеяться надо мной, — серьезно сказал он. — Я хочу перегрузить груз с этого «ЗИЛа», — он показал на машину Аннаниязова, — в эти три. Поровну. А его загрузить другими ящиками.
— Зачем? — изумился Бабакулиев.
— В чем дело? — капитан насторожился. — Что-нибудь неладно? Объясни, в чем дело?
— Не знаю, — честно признался Никита. — Не знаю, но все равно сделаю. Я что-то чувствую, а что — не знаю.
— Ты заболел? — спросил Авез. — Мистика?
Капитан Чубатый внимательно поглядел на Никиту.
— Это бывает, — медленно сказал он, — пусть перегружает. Если чувствует — пусть. Беды не будет. А чтобы не обижались грузчики, дам солдат.
Никита подошел к Аннаниязову.
— Ехай-ехай! Готов! — браво доложил тот.
— Нет, не готов, — сказал Никита. — Сейчас груз с вашего автомобиля перегрузят в другие машины. А вашу заполнят новым.
Никита глядел в глаза шоферу. Сначала ничего, кроме недоумения, в них не было. Потом вспыхнуло бешенство. И какое!
— Ти… Ти… шайтан, — задыхаясь, заговорил шофер. — Ти не сделаешь этого!
— Сделаю! — твердо ответил Никита и дал знак пограничникам. Ребята начали проворно разгружать машину.
Аннаниязов завертелся волчком, он бросился сперва к автомобилю. Остановился. Подбежал к Никите. На миг показалось, что он ударит его. Но шофер только закусил губу, потом плюнул Никите под ноги и процедил длинную фразу на родном языке, глядя ему в лицо горящими глазами.
Раздался резкий голос Бабакулиева. Он подскочил к шоферу и хлестал его звенящими, гортанными фразами.
Плечи Аннаниязова поникли, твердое красивое лицо перекосила жалкая гримаса.
— Я лючий шофер… Первый всегда… Зачем время отнимаешь? Зачем рабочий человек карман лезешь? — забормотал он. — Зачем унижаешь?!
Никита вдруг почувствовал стыд.
«Может быть, и впрямь я зарываюсь? — подумал он. — Конечно, обидно мужику — первый прикатил, первый загрузился, и вдруг такое. Я же ему явно выказываю недоверие. Черт! Что это со мной, не пойму? Но как он взбесился! А впрочем, восточный человек, горячий. Черт! Ладно, дело сделано. А перед Керимом извинюсь».
— Извини, — сказал он, — разгрузка и погрузка займет десять минут — видишь, как солдаты работают. Ты ничего не потеряешь. Приедешь первым. Извини.
— Не смей извиняться перед ним, — гневно крикнул Бабакулиев. — Это он перед тобой извиняться должен.
— А что он сказал? — спросил Никита.
— Непереводимо, — буркнул Авез. — Раньше за такие слова убивали.
— Вот как?! — Никита вскинул глаза на Керима. Тот приложил руку к сердцу, поклонился:
— Извини. Горячий… Ой, беда… сердитый, плохой я… кипяток.
— Еще раз такой горячий будешь, пропуск в погранзону навсегда потеряешь, — холодно сказал Бабакулиев. — Это я тебе обещаю, Бабакулиев Авез. Запомни.
Керим опустил глаза. Но чего-чего, а раскаяния в них не было.
Потом, когда все остыли, когда колонна ушла, Никите пришлось отвечать на странные вопросы.
— Товарищ Скворцов, а это правда, что ваши флюиды голубого цвета? — задумчиво спросил Вася Чубатый.
— Правда, — мрачно ответил Никита.
— А мои какого?
— Полосатого. Красно-зеленые, как на пограничном столбе.
— Товарищ Скворцов, прикажете понимать это как намек? — надменно спросил Вася.
— О да, мой капитан!
— Все слышали? — зловеще спросил капитан и сделал жест, будто швыряет Никите перчатку.
— Погоди, дорогой, потом вызовешь его на дуэль, — вмешался Авез. — Меня интересует, может ли наш мистический друг вызывать духов?
— Могу, — сказал Никита.
— Ой, как интересно! — захлопала в ладоши Таня. — Вызови, пожалуйста, для Авеза Магомета.
— И ты заодно с этими инквизиторами? — горько спросил Никита. — Ну, вот он я, вот! Режьте меня, пилите, грызите!
— Что ты, дорогой, что ты? — ужаснулся Авез. — Тебя нельзя резать! Таможенная служба лишится единственного телепата и провидца! Мы тебя беречь будем как зеницу ока. Что ты сейчас чувствуешь, скажи?
Никита сделал несколько многозначительных пассов, задумался.
— Чувствую, что Авезу Бабакулиеву и Василию Чубатому не терпится съесть шашлык из молоденького барашка, который собирается зажарить Татьяна Скворцова.
— Ты гений! — потрясенно ответил Авез.
— Вы очень ценный человек, товарищ Скворцов, — сказал капитан Чубатый. — Я отменяю свой вызов. Не могу подвергать вашу жизнь опасности.
— А откуда ты узнал про барашка? — спросила Таня.
— Их мозг испускает одинаковые биотоки, — сказал Вася.
— Чей?
— Товарища Скворцова и барашка, — отомстил капитан.
Они с хохотом вошли в дом. Бабакулиев стал готовить мясо, доверяя остальным только черную работу: носить дрова, растапливать плиту, чистить шампуры. И потом, в знак особого расположения, позволил Тане насаживать на них куски мяса — сочного, проперченного, посоленного, политого уксусом и переложенного кружками лука.
Обжигаясь, ели они шашлык, зубоскалили, поддевали друг друга, смеялись.
— Эх, жалко Грицка нету! А все ты со своими японскими штучками, — капитан погрозил Никите шампуром, — гляди, если сманят от меня старшину, из тебя самого шашлык сделаю.
(Сманили-таки. Смотри «Краткую хронологию».)
— Вот увидишь — он их там всех разложит, — сказал Никита, — а я ведь ему только самые начатки показал! Со старшиной ты, Вася, распрощайся. Быть ему чемпионом Союза, а если попадет в хорошие руки, то и повыше бери.
— Но-но! Намнут моему Приходьке шею, и бросит он эти глупости. Хоть бы намяли! — капитан молитвенно сложил руки.
— Не надейся. Он уникум. Такая силища и реакция одновременно — это талант. От бога. Никакими тренировками не выработаешь.
— А здорово он тебя в последний раз уложил! Любо-дорого глядеть, — подковырнул капитан.
— Сам-то сбежал из кружка! Авторитет потерять боишься?
— Никитушка поддался. Никитушка добрый. Он самаритянин и альтруист, — сказала Таня елейным голосом.
— Да, да! Помним, помним, как он ноги выворачивал бедному Приходьке прямо с мясом. Пока мог! — сказал Бабакулиев. — Это было страшное зрелище.
— Вот приедет Приходько, прикажу ему, чтоб завязывал товарища Скворцова морским узлом, — погрозил капитан.
— Не губите, товарищ Чубатый Вася! — вскрикнула Таня.
— Послушай, Василий, а чего ты народ обманываешь? — спросил Никита.
— Как это?
— А так. Какой же ты чубатый, если под бокс стриженный.
— Ха! Чудак человек! Это же маскировка. Пронюхают ковар-р-ные враги: грозный капитан Чубатый появился, станут искать, глядеть, где чубатый, где кудрявый? А я — вот он я, вроде бы неопасный для них человек, замаскированный своим полубоксом, неожиданно как выскочу, как выпрыгну — цап-царап и в сумку! Понимать надо, товарищ Скворцов! Это вам не урюк потрошить.
Шел нормальный треп — добродушный и веселый, но, участвуя в нем, Никита не переставал вспоминать и оценивать мельчайшие детали сегодняшнего дня. И ничего не находил. Ничего, кроме взрыва бешенства шофера Керима Аннаниязова.
Но это все эмоции…
Мало ли людей, готовых вспылить, взбеситься и по ничтожнейшему поводу!
И все бы забылось, не осталось бы ничего, кроме досадного чувства ошибки, если бы не письмо…
Поздней осенью, когда в горах по ночам уже подмораживало, днем тянул пронзительный ветерок с ледников, а изо рта стали вылетать комочки пара, Никиту послали в командировку. В город, расположенный в оазисе, в самом центре пустыни Каракум.
Лучшего времени для поездки туда просто невозможно было выбрать. Палящая, до 60° на солнце, убийственная жара спала. Люди вздохнули свободней. Это было время изобилия, время, когда земля отдавала человеку стократно все, что он в нее вложил.
Никита и Таня никогда не были в Каракумах, да и вообще плохо знали край, в котором жили. Горы, Алиабад, два дня в Кушке, и все.
А Каракумы… Что они знали о Каракумах? Одна из величайших пустынь земли, самый большой канал в мире — Каракумский, верблюды, саксаул, солончаки, перекати-поле… Что еще? Еще, пожалуй, конфета «Каракум».
Немного.
Они так радовались, будто отправлялись в далекую экзотическую страну. Впрочем, так оно и было — и расстояние порядочное, и экзотики хоть отбавляй.
В том городе, куда они ехали, находилась знаменитая сержантская школа пограничных войск. Готовили в ней сержантов самых разных, необходимых погранвойскам специальностей — проводников служебных собак, строителей, механиков, оружейников, радистов — всех не перечислить.
А знаменитой школой была потому, что выпускала специалистов самого высокого класса.
Никита должен был прочесть короткий курс лекций по основам таможенного дела, и он лихорадочно готовился все предотъездные дни. Штудировал учебники, писал конспекты, перечитывал лекции. Не хотелось ему опростоволоситься. Да и начальство подчеркивало важность этой командировки, потому что погранвойска — неисчерпаемый резервуар кадров для таможенной службы. Очень многие таможенники из бывших пограничников.
А в школе были собраны лучшие из них.
Таню одолевали свои заботы. И она не хотела ударить в грязь лицом. За восемь месяцев в горах, отлученная от первоисточников прихотливой моды, она боялась выглядеть несколько провинциально. А это для коренной ленинградки было немыслимо, непереносимо. Для того чтобы привести свои туалеты в достойный нашего быстротекущего века вид, ей необходимо было окунуться в ближайший крупный очаг цивилизации и прогресса.
Короче, назрела необходимость спуститься с горных вершин в Алиабад.
Никита посмеивался:
— Уж не думаешь ли ты, что мы едем в Париж? Возьми спортивный костюм и кеды. Ну, купальник на всякий случай да сарафанчик с халатиком. И все дела.
— Много ты понимаешь! Именно в таких маленьких городах особенно пристально следят за модой. Это москвичка или ленинградка может себе позволить пренебречь или пойти наперекор всемогущей. А в провинции — шалишь! Там эта капризная дамочка царь, бог и воинский начальник. Слово ее — закон.
— Да откуда ты это знаешь?
— Знаю. Обожглась однажды, — рассеянно ответила Таня, и Никита не стал расспрашивать о подробностях.
Вместе с Таней ехал Ваня Федотов. Ему поручалось закупить кое-какие книги, бумагу и краски, необходимые для оформления Ленинской комнаты.
Надо было видеть, как он обрадовался! Он пытался хмуриться, ему хотелось казаться озабоченным, деловым и серьезным человеком. Но пухлые губы его помимо воли поминутно разъезжались в блаженной, чуточку даже растерянной улыбке, будто он сам в глубине души не верил своему счастью.
Он снова спохватывался, «делал выражение лица», но совладать с ним не мог.
Ребята завидовали Ивану черной завистью.
— Пачему Федотов?! Пачему Федотов?! — кипятился Гиви Баркая, нервно подкручивая любовно выращенные усы.
— А что ты в красках да кисточках маракуешь? — отвечали ему.
— Пфа! При чем, слюшай, краски-кисточки!? А если опасность, а?! Что Федотов, рисовать будет?! А я, как барс, я…
— Какая опасность? Сам ты главная опасность!
— Какая опасность?! Пфа! Много ты знаешь! Красивый женщина, незнакомый город, хулиганы-мулиганы, мало ли что!
— Ты, Баркуша, будь спок, за Ваньку не беспокойся. Он за Татьяну Дмитриевну самому шайтану глотку перервет. Он ее знаешь как уважает?
Солдаты не видели Никиту, и поэтому говорили совершенно свободно. Он все боялся: ляпнут что-нибудь скверное. Но ни одного не только грязного, просто неуважительного слова не было произнесено. Бурно обсуждался вопрос о том, как Иван уважает Таню и за что. Сошлись на том, что за дело.
«Пацанье вы, пацанье! Уважает! Конечно, уважает. Но он же влюблен в нее смертно!» — думал Никита.
Они уже говорили с Таней об этом. Бессловесная, робкая, но явно всерьез, любовь Ивана беспокоила Таню.
Она не хотела мучить этого светлого парня, металась, пытаясь разрешить неразрешимое. Просто оттолкнуть, перестать общаться? За что? Да это просто и невозможно было сделать здесь, на КПП, где все и вся на виду.
Пока не было сказано ни одного слова о любви, и Таня была уверена, что Иван никогда не заговорит об этом, если она не даст повода. И она решила вести себя с ним, как прежде, ровно, дружелюбно, мягко. Никита тоже считал это правильным. Но одно дело спокойно намечать линию поведения, а другое — глядеть на Ивана, когда он рядом с Таней…
«Газик» медленно полз вверх из седловины, чтобы затем начать головокружительный спуск по серпантину древнего торгового тракта.
Никита проводил его взглядом и ушел в дом, сел работать.
О том, что произошло в Алиабаде, он узнал несколько позже.
Впрочем, там ничего и не произошло, кроме одного странного эпизода, которому Таня не придала значения. В одном из магазинов ей вдруг показалось, что ее хотят обокрасть, залезть в сумочку. Она инстинктивно дернула сумочку к себе и увидела спину метнувшегося в толпу мужчины. Сумочка была открыта. Таня усмехнулась: в сумке, кроме пудры и туши для ресниц, украсть было нечего, деньги лежали во внутреннем кармане замшевой куртки.
Таня защелкнула сумку, сказала:
— Ванюша, ко мне сейчас один тип в сумочку забрался.
— Кто?! — Иван рванулся вперед. Таня удержала его.
— Удрал… Да он ничего не утащил, а ты с другой стороны шел, тебе не видно, не переживай.
Иван помрачнел. Он казнил себя за ротозейство. А Таня веселилась:
— Жалко, что спугнула, надо было поглядеть на его разочарованную физиономию!
— Жалко! Хоть бы толкнули меня локтем, Татьяна Дмитриевна! Я бы уж этого жулика не выпустил! — волновался Ваня.
— Будет тебе, Ванюша! Ну его к богу, — сказала Таня, — пошли лучше краски выбирать.
Это были магические слова. Все остальное сразу перестало существовать.
Записку Таня нашла в сумочке на следующий день, дома уже.
Но Никите не показала. Не хотела расстраивать его перед командировкой, добавлять лишних дум и хлопот.
Через день они улетели в Чары. Вот где они по-настоящему ощутили Среднюю Азию!
Вот где был подлинный Восток — яркий, шумный, разноязыкий и в чем-то неуловимо таинственный Восток без бутафории.
Старый город с его кривыми улочками, зажатыми с обеих сторон высокими глухими дувалами, с минаретами, торчащими, как пальцы, уставленные в небо, с плоскокрышими глинобитными домиками, будто специально был выстроен для съемок фильма «на восточную тему».
Здесь вполне мог жить Али-Баба и промышлять Багдадский вор.
Но воплощением, квинтэссенцией этого самого «восточного духа» был базар.
Никите показалось, что базар по площади равен половине всего города. Это было грандиозное зрелище! Здесь продавали не только продукты, здесь продавали всё.
Базар представлял собой симбиоз рынка, заваленного грудами фруктов, овощей, висящих гроздьями ободранных бараньих туш, с тем, что в России называют барахолкой, толкучкой, толчком. Здесь можно было купить все — от белого, неописуемо важного верблюда до ржавой гайки или пары драных калош на одну ногу.
Здесь яростно били себя в грудь и бросали мохнатые бараньи шапки-тюльпеки наземь, торговались; надсаживаясь, кричали торговцы, расхваливая свой товар; вопили, взбрыкивали ошалевшие от слепней ишаки, чадили пряным дымом десятки мангалов, на которых жарились сочные шашлыки.
Прямо на земле, подогнув ноги, сидели бесконечные вереницы мужчин и женщин, продающих самые странные вещи — старинные серебряные таньга, собранные в мониста, табакерки для нюхательного табака из высушенных и отполированных тыкв, яркие шерстяные носки, огромные кожаные то ли лапти, то ли галоши-чарыки, верблюжью шерсть, каракулевые шкурки и тысячи других вещей.
Все это плюс к тому, что можно купить в обычном универмаге.
Толчея, шум, круговерть огромной массы народа ошеломляли.
После горной кристальной тишины в этом бурлящем людском водовороте кружилась голова. Но Таня уверенно, будто она всю жизнь ежедневно бывала на таких базарах, вела Никиту вперед, сновала меж рядами, весело приценивалась к какой-нибудь невероятной, метрового диаметра папахе, беседовала с продавцом целебной смолы — мумийё, расспрашивала, как делается ядовито-зеленый жевательный табак — нас.
Больше всего поражали ковры. Ярчайшие, с замысловатыми, неповторимыми узорами они лежали прямо в пыли, на земле, и люди ходили по ним, топтали их, не вызывая со стороны продавцов никаких возражений.
Оказалось, что делается это специально. Первозданная яркость резала глаз, но после того, как по ковру проходили тысячи ног, его чистили, отмывали, и узор приобретал благородную блеклость, столь ценимую знатоками.
И это не было подделкой под старину — так повелось спокон веку.
Невозможно, противоестественно было бы побывать в Каракумах и не увидеть знаменитого канала!
Пограничники договорились со строителями, и в последний выходной день Никита и Таня махнули на вертолете в Ничку — новенький поселок строителей, выросший на берегу искусственной реки.
«МИ-1» имел столь легкомысленный вид, что просто не верилось в его способность летать. Этакая стрекоза с тоненьким хвостиком! Но он взревел, лихо подпрыгнул, повисел малость на одном месте, будто озираясь — не забыл ли чего, и деловито поплыл над городом.
Промелькнула мутно-зеленая лента обмелевшего Мургаба, остались позади последние деревья и дома, и распахнулась пустыня. Необъятная, от горизонта до горизонта, в гребешках барханов, в редкой шерсти саксауловых зарослей, в грязно-белых пятнах солончаков.
Никита глядел сквозь выпуклый иллюминатор вниз и думал, что истинную, осязаемую прелесть полета можно ощутить в наше время только на такой вот стрекозе, да еще, пожалуй, на воздушном шаре. А то упакуют тебя в сверхзвуковой лайнер, выстрелят с одного аэродрома, посадят на другой, и неясно, летел ли ты или висел на месте, а земля в это время крутилась под тобой своим ходом.
«МИ-1» был нетороплив. Он казался домашним и ручным, как велосипед. Внизу скользила по пескам худощавая его тень, от нее лениво шарахались отары овец, а мальчишки-чабаны азартно пытались догнать ее на приземистых своих лошаденках.
Пески внизу казались часто-часто истыканы палкой — лунки лепились вплотную друг к другу.
— Что это? — прокричала Таня.
Кричать приходилось прямо в ухо, иначе ничего не было слышно.
Никита недоуменно пожал плечами, но вдруг увидел, как несколько неподвижных столбиков, замерших у лунок, разом мгновенно исчезли в них.
— Суслики! — заорал он. — Или тушканчики!
Пески, пески…
Глаза стали уже уставать. И вдруг как бесшумный зеленый взрыв — лента канала.
Таня невольно вскрикнула. Даже отсюда, сверху он поражал своей грандиозностью.
Петли первоначального русла спрямлялись, новый водный тракт был прям, как луч. Черные работяги-землесосы плевались пульпой, гнали ее по трубам в сторону и вгрызались, вгрызались в пески.
Почти тысяча километров искусственной полноводной, шириной до ста пятидесяти метров реки. Тысяча! И почти столько же предстоит еще сделать.
Исполинский, невероятный труд!
Никита глядел и думал, что хорошо бы каждому новобранцу показывать это, чтобы до самых пеленок прочувствовал, что́ ему доверено защищать.
Таня глядела не отрываясь, и на лице ее было изумление. И радость. И никаких слов не надо было говорить.
Ничка оказалась аккуратным чистеньким поселком. Вокруг домов курчавились молодые сады — люди здесь поселились всерьез и надолго. А потом был катер на подводных крыльях и полет по каналу меж высоких, поросших камышом берегов.
Именно полет, иначе не назовешь — сто пятьдесят километров проскочили за два с половиной часа.
В аккуратном, прохладном домике полевой гостиницы «Каракумгидростроя» Никиту и Таню встретили, как некогда утерянных и вновь счастливо обретенных близких родственников. Смотритель гостиницы, крепкий, с пожизненным загаром и веселыми глазами старик балагур, развил такую бурную деятельность, что Никита и Таня только смущенно и счастливо переглядывались.
Пока они плескались в теплой воде канала, поспела уха. Разомлевшие после еды, они блаженно растянулись на тончайшем песке у самого берега и молчали. Слишком много впечатлений принес этот прекрасный день.
А потом был вечер, и низкие мохнатые звезды над головой, и душистый костер из саксаула, и шашлык из молоденького козленка. И разговоры… разговоры… Неторопливые, без суеты, тихими, будто боявшимися нарушить первозданность окружающего мира, голосами.
И был покой. И нежность.
Наверное, такое и называется счастьем.
Но этот вечер был последним вечером покоя, потому что утром следующего дня Таня показала Никите письмо. Написано оно было аккуратным почерком и довольно грамотно.
«Скажи своему мужу, цепному псу и ищейке, пусть скорей уезжает с границы. Иначе умирать будет плохой смертью».
И все.
Заложило уши — самолет шел на посадку.
«No smoking»[7] — зажглось на табло.
— Не буду, — сказал Никита.
«Одного не могу понять, зачем они написали эту записку? Ведь не получи я ее, и, вполне вероятно, не стал бы больше проводить свои бесплодные опыты с Аннаниязовым. Зачем? У меня не было никаких улик, ничего, кроме интуиции…
Это я́ знаю. А они? Они откуда это знали?
Я дважды смешал им карты, и, потом, они понимали, что рано или поздно те ящики, которые уплыли из их рук, попадут в магазин. Кто-нибудь купит урюк, и все раскроется, начнется следствие…
Но пока суд да дело, система могла еще сработать не раз. А я мешал. И они несли огромные убытки.
Нет, рассчитали они все правильно, логично, по крайней мере.
А вдруг струшу?!
И я ведь чувствовал, что это всерьез, и Таня чувствовала…
Даже мысли не возникло, что это шутка.
Почему?
А черт его знает. Для шутки слишком уж угловато все проделано».
Так сказал тот майор, прочитав принесенную Никитой записку и подробно расспросив его.
Сволочи!
Никита скрипнул зубами и почувствовал, что на него смотрят. Он вскинул глаза. Стюардесса. Та самая.
Она невольно отшатнулась — столько ненависти было в глазах Никиты.
Лицо ее растерянно и как-то жалко исказилось, Никите показалось, что она сейчас заплачет.
— За что? — прошептала девушка.
Никита опомнился, вскочил, взял ее за руку.
— Я напугал вас? Я просто думал, вспоминал… — забормотал он. — Простите.
— Я понимаю… Теперь понимаю. А я думала… — Она вымученно улыбнулась. — Сейчас посадка. Вы ничего не ешьте, пожалуйста, в аэропорту, не перебивайте аппетит. После Харькова будет обед.
Она осторожно высвободила руку и ушла.
Некоторое время он глядел ей вслед. Никита понимал: девушка явно выделяет его, это не тешило самолюбия, не давало радости — проходило мимо души.
«Любопытно ей, — рассеянно подумал Никита и тут же забыл о стюардессе. — О чем же я?.. Ах, да! Канал. Письмо…»
В тот день на берегу Каракумского канала Никита узнал еще одну новость: Таня была беременна. Уже два месяца. Молчала, хотела удостовериться, теперь знала точно.
Услышав об этом, Никита некоторое время недоверчиво глядел на Таню, потом тихо встал, подошел к ней, взял на руки и понес вдоль воды. Он шел и шептал довольно нелепые слова:
— А я, дурак, тебя на вертолете потащил! Обратно только на машине, только на машине! Никаких теперь вертолетов!
Таня смеялась, откидывая голову, и горло ее — такое нежное, хрупкое — вздрагивало.
— А назовем мы его Константином, Костиком! — шептал Никита.
— А может быть, Прохором, Прошкой? — спрашивала Таня.
— Прошкой? Прекрасно! Можно и Прошкой!
Караван прикатил по первой пороше. Внизу было еще тепло, а в горы уже пришла зима.
Караван был последним в этом году. Скоро снег занесет перевал, мороз покроет льдом крутые виражи дороги, и только бесстрашный «газик» с двумя ведущими осями, обутый поверх покрышек в цепи, сможет осторожно преодолевать коварный серпантин.
Последний караван привел Яя.
На этот раз он вел себя необычно. Ни тени угодливости, суетливости, подобострастия. Тощий, жилистый, с приплюснутой змеиной головкой и сухими петушиными ногами, обтянутыми клетчатыми брючками, он был надменен и неразговорчив. И на этот раз он помогал сгружать ящики, но делал это неторопливо и даже важно.
А Никита ходил за ним следом и помечал его ящики. Незаметно, в то время, когда Яя выходил из склада. Но последний ящик он пометил демонстративно, на виду у караван-баши.
Надо было видеть, как позеленел Яя!
Он остановился, как конь, налетевший на препятствие. Никита видел, что ему не хватает воздуха.
Наконец Яя судорожно протолкнул в легкие глубокий вздох и уставился Никите в переносицу таким тяжелым ненавидящим взглядом, что Никита физически ощутил его. Будто холодным жестким пальцем нажали на переносицу.
Никита не был трусом, но тут ему стало на миг жутковато.
Яя просвистел что-то сквозь стиснутые зубы, круто повернулся и вышел.
Бабакулиев уже провел контрольную проверку, оформил бумаги, и Яя, не дав отдохнуть людям, визгливыми, яростными криками разогнав их по машинам, развернул колонну и поспешно увел ее к себе, за кордон.
Помеченных ящиков было тринадцать, чертова дюжина.
Потрошить их все не имело смысла, упаковка была столь тщательна, что восстановить ее наверняка бы не удалось. Никита уже убедился в этом однажды.
Аннаниязов, безусловно, заметил бы переворошенные ящики, и все сорвалось бы.
Его надо было брать с поличным, схватить за руку.
Что было в этих ящиках, никто не знал, но в том, что они начинены не только урюком, никто не сомневался.
Оставалось ждать второго действия сей пьесы, И вскоре оно разыгралось.
За полчаса до прибытия автоколонны, возглавляемой, как обычно, Аннаниязовым, на КПП прибыл майор Михайлов, тот самый, которому Никита передал записку. Полностью в курсе предстоящей операции были только капитан Чубатый и Бабакулиев.
Всем свободным от нарядов и дежурств солдатам капитан приказал собраться у склада.
— Поможете загрузиться, — коротко приказал он.
Но, очевидно, ребята почувствовали напряжение, в котором находился их командир, обратили внимание на серьезные, хмурые лица Никиты и Бабакулиева.
Солдаты сбились кучкой, закурили, и о чем-то перешептывались, настороженно поглядывая на незнакомого майора.
Появление лихого автоджигита Керима Аннаниязова до мелочей напоминало все предыдущие его появления.
Он влетел на площадь, круто развернул свой мощный «ЗИЛ» — щебенка брызнула из-под колес, и резко осадил его ровнехонько напротив ворот склада.
Что бы ни думал Никита об Аннаниязове, в чем бы ни подозревал, он искренне восхитился шоферской его уверенностью и артистизмом.
Сияя острозубой улыбкой, Аннаниязов приветливо поздоровался со всеми и, не теряя ни секунды, принялся помогать грузчику и солдатам загружаться.
Первый же ящик, который он легко пронес на плече мимо Никиты, был из той самой чертовой дюжины Яя.
Никита переглянулся с майором Михайловым, тот незаметно сделал предостерегающий жест: не торопись.
Бросив в кузов еще пару ящиков, Аннаниязов обошел вокруг машины, деловито, исконным шоферским жестом попинал скаты, потом открыл капот и стал ковыряться в моторе.
Минут через двадцать автомобиль был загружен. Ни одного помеченного Никитой ящика больше не попало в него.
Никита подошел к Михайлову.
— По-моему, пора, — сказал он.
— Да. Начинайте, — ответил майор.
Никита сделал знак Васе Чубатому. Капитан понимающе кивнул в ответ.
— Слушай мою команду, — негромко сказал он и, когда солдаты обернулись к нему, приказал: — Разгрузить машину!
На мгновение стало тихо-тихо. Недоуменно умолкли грузчики и шоферы с других машин, переглянулись пограничники, как бы спрашивая друг друга взглядом: не ослышались ли, правильно ли поняли приказ своего командира.
— Выполняйте! — коротко бросил капитан, и все разом пришло в движение: солдаты сноровисто принялись за разгрузку.
Никита наблюдал за Аннаниязовым. Тот медленно разогнул спину, захлопнул капот.
Проперченное солнцем лицо его посерело. Некоторое время он стоял, опустив голову, будто раздумывая, машинально вытирал ветошью руки. Потом весь напрягся, сбычился и, по-медвежьи косолапя, пошел на Никиту.
Никита увидел его страшные, налитые кровью, слепые от бешенства глаза и приготовился. Он понимал, что сейчас может произойти что угодно.
Но в двух шагах от него Аннаниязов остановился.
Он молча глядел на Никиту, медленно сжимая и разжимая кулаки.
— Ти опять?! Опять издеваешься? Ти цепной собака, ищейка, мать-перемать! — Он прохрипел, будто выплюнул, длинное, грязное ругательство.
Никита усмехнулся.
— Не горячись, Аннаниязов, — тихо сказал он, — знакомые слова говоришь, где-то я их недавно читал.
— Больше в погранзоне не будешь, — сказал Бабакулиев и встал между Никитой и шофером, — я тебе обещал. Даже если ты честный человек.
— Да! — закричал Аннаниязов и так рванул рубаху на груди, что брызнули пуговицы. — Да! Я честный человек! Я рабочий человек! Да! Зачем оскорбляет?! Он! Люди смеются! Издевается! Нарочно!
На губах его выступила пена, толстая темная жила набухла на лбу. Зрелище было жутковатое.
— Успокойтесь, — холодно сказал майор. — Честному человеку принесут извинения. А теперь не мешайте.
Машина была уже разгружена. Гиви Баркая и Ваня Федотов, подававшие ящики с кузова, спрыгнули на землю, закурили.
Никита и Михайлов подошли к помеченному ящику, и Никита решительно вскрыл его.
В ящике лежал урюк. Обычный, плотно спрессованный, нежно-оранжевого цвета, полупрозрачный отборный урюк.
Никита выпрямился, растерянно огляделся.
«Неужели ошибся? — мелькнуло в голове. — Каким идиотом я выгляжу! Неужели же все мои подозрения бред, воспаленная фантазия?! А записка?! Черт! Ничего не понимаю!»
Майор Михайлов неторопливо снял верхний слой — ничего! Подцепив ножом, снял слипшуюся пластину второго слоя — тот же урюк. Обычный урюк.
С пунцовым лицом, прикусив нижнюю губу, Никита растерянно глядел в ящик. Он боялся оглянуться. Боялся встретиться с насмешливыми взглядами Васи Чубатого, Авеза Бабакулиева, с торжествующим — Аннаниязова.
Он вглядывался в открытый ящик и вдруг почувствовал: что-то неладно. Он еще не понял, в чем дело, медленно присел на корточки, и тут до него дошло — следующий слой урюка был не такого цвета, как два предыдущих, он был чуточку темнее.
Еще не веря своей догадке, осторожно, будто боясь спугнуть удачу, Никита выковырял из пласта одну урючину, развернул ее нежные липкие створки, и в руках у него оказался бурый комочек размером с горошину. Никита понюхал, но и без этого все было ясно. В руках он держал терьяк.
Пресловутый терьяк, опиум-сырец, медленную смерть.
Весь остальной урюк был начинен такими же, похожими на сгустки засохшей крови комками.
Вася Чубатый и Бабакулиев склонились над ящиком.
И в это время раздался крик.
Никита резко обернулся и увидел Аннаниязова, бегущего к своей машине.
Ему наперерез метнулся Ваня Федотов. Дальнейшее было мгновенно, но Никите показалось, что это происходит в вязком медленном сне.
Движения окружающих и его собственные сознание фиксировало словно бы заснятыми ускоренной киносъемкой — они казались тягучими, противоестественными в своей неторопливости.
Вот Иван бросается к Аннаниязову, у того что-то взблескивает в руке. Нож. Аннаниязов бьет Ивана ножом в живот. Ваня складывается пополам и медленно падает, а Аннаниязов уже в кабине.
Вот плавными скачками бежит он сам, Никита, и успевает вцепиться в борт грузовика в тот самый миг, когда он резко рвет с места, чуть не стряхнув Никиту с себя.
Но он с трудом подтягивается и переваливается в кузов. Машина, из которой выжимают все ее силы, натужно ревет мотором, преодолевает длинный подъем-тягун и на полном ходу летит вниз по дороге, а КПП, пограничники, автомобили исчезают из глаз.
Да, этот мерзавец был первоклассным шофером! Самые крутые виражи он брал, почти не снижая скорости, резко, так, что задние колеса повисали над пропастью. Лежа на дне кузова, Никита изо всех сил цеплялся за борт.
«Куда он несется, идиот! Он же знает — внизу застава. Дорога уже наверняка перекрыта. Застава поднята в ружье!»
Никита заметил впереди крутой поворот, и вдруг Аннаниязов резко затормозил. Открылась дверь кабины, и шофер выскочил на дорогу. Машина по инерции шла вперед. В последний миг Никита успел перемахнуть через задний борт, выпрыгнуть на дорогу, и тотчас «ЗИЛ» резко клюнул носом и, плавно кувыркаясь, полетел в пропасть. Вот он все меньше и меньше, потом рыжий всплеск пламени и глухой взрыв.
Все это произошло в считанные секунды. Когда Никита обернулся, Аннаниязов карабкался по крутому склону горы.
Он успел подняться всего на каких-нибудь три-четыре метра, потому что голая каменная стена была почти отвесна.
— Стоять! — крикнул Никита.
Аннаниязов вздрогнул, нога его судорожно заскребла по откосу, нащупала крохотный выступ и тут же сорвалась.
И шофер, обдирая в кровь руки и лицо, съехал по склону вниз на дорогу.
Сверху послышалось жужжание мотора — приближалась машина. Они стояли метрах в пяти друг от друга лицом к лицу.
У Аннаниязова в руках был нож. Узкий, с хищно задранным носом, страшный нож — клыч. Тот самый, которым он ударил в живот добрейшего парня на свете — Ваню Федотова.
Холодная ледяная ярость переполнила Никиту, будто жесткой ладонью стиснуло сердце. Перед ним был не человек — зверь, убийца, нелюдь.
Аннаниязов пригнулся и пошел на Никиту. Он скалил свои волчьи зубы и торопливо, с придыханием бормотал:
— Пес… Грязная собака… Сейчас помирать будешь… Сейчас, сейчас тебя резить буду…
Он оттянул локоть назад, собираясь ударить снизу, Никита сделал обманное движение, и Аннаниязов попался — он сделал выпад, и в тот же миг левая рука Никиты впаялась в его запястье. Никита резко присел, выворачивая руку с ножом ладонью вверх и так же резко выпрямился, ударив плечом в локоть бандита.
Раздался отвратительный хруст ломающегося сустава и дикий, нечеловеческий рев. Нож упал на землю.
Аннаниязов вопил с выпученными, белыми от боли глазами и держал перед собой сломанную в локте, висящую под прямым углом руку.
На какой-то короткий миг Никите сделалось жалко его — правая рука Аннаниязова была изувечена на всю жизнь. Но он тут же вспомнил медленно падающего Ваню, и жалости не стало.
— Этой рукой ты больше никого не ударишь, — сказал он.
Но Аннаниязов не слышал. Он выл от боли и слышал только ее — свою боль. Из-за поворота показалась машина с пограничниками.
Ивану повезло. Нож скользнул по бляхе ремня, вспорол мышцы живота и проколол брюшину. Все внутренние органы остались целыми. Уже через час после ранения он был доставлен в госпиталь, и хирург, латавший его, сказал капитану Чубатому и Никите, что парень родился в сорочке, ему неслыханно повезло, — нож прошел в сантиметре от печени.
Этот же хирург сшивал порванные сухожилия и накладывал гипс на руку Аннаниязова перед тем, как отправить его в тюрьму.
— Ну, а ты, братец, получил свое сполна, — сказал он и повернулся к Никите. — Это вы его так?
— Да.
— Круто, круто! Но справедливо. В том, что солдат остался жив, этот тип не виноват. Не меньше месяца парень пролежит.
Аннаниязову сделали обезболивающий укол, и прежняя наглость вернулась к нему.
— Рука живой будет? — спросил он хирурга.
— Не знаю, — ответил тот, — может и высохнуть.
Аннаниязов повернулся к Никите.
— Помни! — сказал он. — Ти, собака, помни меня!
— Надо бы тебе, гаду, обе руки выкрутить, — брезгливо проворчал Вася Чубатый и отвернулся.
Следствие по делу торговца наркотиками Аннаниязова длилось четыре месяца. В самом конце февраля состоялся суд. На скамье подсудимых, кроме шофера, оказались еще четыре человека.
Никита Скворцов выступал на суде основным свидетелем обвинения.
Дело это взбудоражило весь город.
А Никиту больше всего интересовало, кто же был покупателем терьяка.
Выяснилось, что в подавляющем большинстве это были древние старцы, неизлечимые наркоманы, терьякеши, готовые за кусочек снадобья продать душу черту.
Но было и другое, то, что вызывало возмущение и ненависть алиабадцев: мерзавцы, сидящие на скамье подсудимых, растлевали мальчишек, хулиганистых юнцов, любителей острых ощущений.
Сначала те получали терьяк бесплатно, пробовали из лихости, не подозревая, чем это кончается.
Потом… потом, когда приходило привыкание, из них можно было веревки вить. Юнцов этих было немного, но они были. Всех, кого обнаружили, направили на принудительное лечение.
— Благодарите Скворцова, — сказал их перепуганным родителям старый судья, — считайте, что вашим недорослям крепко повезло — отделались легким испугом.
Аннаниязов вел себя на суде нагло. Когда Никита выступал с показаниями, он поднял над головой скрюченные пальцы правой руки и громко сказал:
— Помни!
Аннаниязова осудили на двенадцать лет заключения в колонии строгого режима. Разные сроки получили и его сообщники.
Когда Никита, выходил из зала суда, к нему подбежал мальчишка лет двенадцати, сунул в руки лист бумаги и убежал. Никита развернул записку. Корявыми буквами было нацарапано:
«Будишь плакить кровавыми слезами».
Никита аккуратно сложил листок и спрятал в карман.
Тане он ничего не сказал. Через два с половиной месяца должен был появиться новый человек на земле — Прохор, Прошка, сын. Или дочь.
И Никита не хотел волновать Таню. Да и не принял он на этот раз угрозу всерьез. И потом всю жизнь не мог простить себе этого.
В Харькове в самолет села группа иностранных туристов, вернее, туристок. Толпа сухощавых, радостно возбужденных дам весело взяла «ИЛ» на абордаж, растеклась по проходу. У Никиты было такое впечатление, что все они, если не близнецы, то очень близкие родственницы — одинаковые угловатые фигуры, одинаковые волосы платинового цвета, экстравагантность в одежде. И даже эта экстравагантность, собственно, и предназначенная для того, чтобы выделяться из массы, делала их одинаковыми.
Дамы без возраста. Ставший привычным во всех аэропортах мира, примелькавшийся стереотип «путешествующей американки», глядящей на мир сквозь рамку видоискателя фото- или киноаппарата. Пожалуй, только личные врачи, полицейские да таможенники имели возможность узнавать их истинный возраст.
Никита равнодушно наблюдал за суетой усаживания бодрых путешественниц, машинально отметил, что стюардесса неплохо говорит по-английски.
Она перехватила Никитин взгляд, смущенно улыбнулась — в это время одна из экспансивных авиастарушек что-то такое прикрепляла ей на грудь, какой-то круглый значок, величиной с небольшое блюдце.
Никита отвернулся.
Снова выплеснулся в памяти весенний Алиабад — пропитанный, перенасыщенный солнцем и запахами свежей, новорожденной листвы. Город, который видел сейчас Никита, был более реален, чем настоящий, и в этом была какая-то странность, тревожная и раздражающая.
В который уже раз Никита перебирал тот день по минутам, шаг за шагом, слово за словом.
Будто что-то мог изменить… Колесо не поворачивается вспять, часы тикают, стрелка бежит слева направо…
Дрожали на тротуарах нежные тени акаций — сквозные, замысловатые, как кружева. На Тане было свободное, скрадывающее изменившуюся фигуру, светлое платье, походка ее стала осторожной и плавной, будто она несла на голове наполненный до краев хрустальный сосуд. И была она такой молодой, свежей и тонколицей, что встречные издали начинали улыбаться ей, а потом долю еще оборачивались и глядели вслед.
Таню смущали эти взгляды. Она коротко взглядывала на Никиту, прихваченные первым весенним загаром щеки чуточку краснели.
— Что это они? — спросила Таня.
— Потому что — м-м-м! — Никита поцеловал сложенные щепотью пальцы. — Пэрсик!
— Сам ты фрукт. Ты тоже так бесцеремонно оглядываешь женщин?
— Еще хуже! Они непосредственные дети Востока, я же продукт Запада, на мои первобытные инстинкты наведен глянец цивилизации. А что может быть хуже инстинктов, покрытых глянцем!
— Трепло! Пэрсики, фрукты, продукты — целый овощной магазин, — Таня расхохоталась. — Есть хочу. Умираю хочу есть. Шашлык хочу и много-много зелени.
— Хоп! — Никита по-восточному хлопнул над головой ладонями. — Кутить так кутить!
«Мы зашли в кафе напротив женской консультации. Таня ела с таким аппетитом…
— Подозрительно! — сказал я. — Не лопаешь ли ты за троих?
— Эх, вот бы! — Таня засмеялась. — Вот бы здорово!
— Тебе не страшно? — тихо спросил я.
— Чего? — удивилась Таня.
— Боли.
Таня перестала улыбаться, отложила вилку.
— Страшно, — сказала она. — Одно утешение, что всех людей на земле родили их матери.
— Кроме Адама и Евы, — глуповато сказал я.
— Адам! Это был мужчина! Вот попробуй сотвори что-нибудь толковое из своего ребра!
— Только шашлык по-карски, если ты каннибалка.
Боже мой, мы болтали всю эту чушь, а разговор был последним…
— Я побежала, — Таня чмокнула меня в щеку. — Это недолго.
Я следил из окна кафе, как она вошла в подъезд консультации, видел, как туда прошмыгнул какой-то парень. Подумал: ему-то туда зачем?
Видел, как он выскочил оттуда и быстро пошел по улице. Ошибся парень дверью…
И вдруг что-то толкнуло в сердце, и я бросился, вбежал и увидел…»
Никита протяжно застонал и вытянулся в кресле. Глаза у него были закрыты, лицо в крупных горошинах пота.
Соседка-американка испуганно закудахтала:
— What’s happened?[8] — Потом отчаянно замахала руками, подзывая стюардессу: — Doctor! Send for a doctor, please![9]
Стюардесса метнулась к Никите.
— I am quit well[10], — процедил Никита сквозь зубы и, обращаясь к стюардессе: — Не беспокойтесь, пожалуйста. Дурной сон приснился, страшный.
Стюардесса и американка с любопытством уставились на Никиту.
— Do yon speak English?[11] — обрадовалась американка.
Никита посмотрел в ее круглые глаза доброжелательной птицы с роскошными наклеенными ресницами, на лицо неестественной ровной розовости… Но шея, бедная шея — как она выдает женщин…
«Бедняжка, сколько же тебе стоит сил и средств оставаться столь моложавой! Ну, о чем я с тобой буду говорить? — подумал Никита. — О чем я сейчас могу говорить!»
— No![12] — сказал он.
Опрокидывая стулья, Никита ринулся из кафе, вбежал в парадное и увидел…
Она лежала на площадке лестницы между первым и вторым этажами.
Лежала в любимой своей позе — свернувшись клубочком.
Яркий свет падал из окна, высвечивал розовую нежную щеку и четкой лепки маленькое овальное ухо.
Никита не видел лестницы, не видел подоконника, не видел площадки…
Он глядел на Таню, и ему казалось, что она просто устала и прилегла отдохнуть.
А дальше… Что было дальше, Никита помнил плохо. Он машинально делал все, что нужно, но одна мысль бухала в голове, как набат: поздно! поздно! Всё можно поправить… Ничто не поздно, кроме смерти.
Он понял это в тот миг, когда поднял Таню.
Негодяй ударил подло, по-бандитски точно — сзади, в шею у основания черепа. Наповал.
Никита снова дернулся в кресле. Американка испуганно отодвинулась, прошептала:
— He is ill![13]
Убийцу искали не только те, кому положено это по штату.
Уже было известно, что это брат Аннаниязова. Никита и Ваня Федотов рыскали по всем закоулкам, по всем базарам, по всем забегаловкам — молчаливые, с почерневшими лицами и яростными, жесткими глазами.
И горе было бы подлецу, если бы они его нашли. Его нашли, но не Никита и не Ваня.
Восемнадцатилетний дебил, угрюмая низколобая скотина, воплощенная иллюстрация к теории Ломброзо… Он еще умудрился пырнуть ножом оперативника.
Даже своим крохотным сумеречным умишком он понимал — пощады не будет и отбивался яростно, как хорек, попавший в западню.
После суда Никиту вызвал начальник таможенной службы республики и сказал:
— Вот что, Скворцов, тебе надо уезжать отсюда. Ты погляди, на кого ты похож — лицо серое, как чугун. Изведешься ты здесь. Короче, я тебе устроил перевод на родину. В Ленинград. Доволен?
— Хорошо, — вяло ответил Никита.
— Ну, и славно, раз хорошо, — сказал начальник и тихо добавил: — Жить-то надо, Скворцов, что ж доделаешь — им уже не поможешь. У меня дочь погибла в горах, альпинистка. Я понимаю, ты уж поверь.
— Верю, — так же вяло ответил Никита.
— Иди, сдавай дела. Прощай, — и начальник отвернулся.
Перед отъездом к Никите подошел Иван. Долго молчал, опустив голову. Потом вскинул глаза, прошептал:
— Я никогда не забуду Татьяну Дмитриевну!
— Я тоже, — ответил Никита.
И вдруг Ваня заплакал совсем по-детски.
Он присел на корточки, спрятал лицо в ладони и весь сотрясался от плача, всхлипывал, бормотал что-то, в чем-то клялся.
А Никита не мог плакать, у него будто обуглилось все внутри.
Он положил Ивану руку на плечо, сжал его. Иван вскочил. Мокрое его лицо выражало такую ненависть, что Никита вздрогнул.
— Но ее-то, ее-то за что, сволочи?!
Объяснять логику бандита? Да и есть ли она?
— Чтоб больнее было. Мне, тебе, всем нам…
Самолет вдруг резко тряхнуло. Взвизгнула соседка. За иллюминатором было черным-черно. Полнейшая непроглядь. И только вдали взрывались голубые сполохи. Самолет задрожал.
Прошла по проходу стюардесса с гигиеническими пакетами в руках. Лицо ее было белым до синевы, как снег под луной. И улыбка на этом лице выглядела противоестественно.
Никита остановил ее.
— Гроза? — спросил он.
— Да, — негромко ответила она и быстро добавила: — Обойти не удалось, вернуться нельзя — горючего не хватит. Будем пробиваться.
— Ну что ж, остается только молиться, — усмехнулся Никита, — вот моя соседка уже начала.
Действительно, американка вынула из-за корсажа золотой крестик на цепочке, целовала его и что-то быстро шептала. Никита разобрал только:
— Езус Крайст, Езус Крайст (Иисус Христос, Иисус Христос)…
А потом началось! Огромную махину самолета швыряло с крыла на крыло легко, словно стрекозу. Он ухал в воздушные ямы, клевал носом, оседал на хвост. Такого Никита еще не испытывал.
Соседка вцепилась в его руку цепкой своей, хищной лапой с длинными лакированными ногтями и, обезумевшая от ужаса, царапала ее, рвала до крови.
Никита понимал, что катастрофа может произойти в любую минуту.
«Страшно мне? Пожалуй, да. Но и страх какой-то равнодушный. Телу страшно. А мне нет. Знаешь, Таня, если бы я верил в загробную жизнь, я был бы, пожалуй, счастлив сейчас…»
— Это конец! Это конец! Не хочу! — кричала соседка.
— Успокойтесь, мадам! Все будет хорошо, — бормотал Никита.
Вася Чубатый и Бабакулиев поднесли вещи Никиты к машине. В основном это были солдатские поделки — подарки Тане. Никита взял их все до одной.
— Ничего не скажу тебе, Никита. Ничего, — проговорил наконец Вася Чубатый. — Что уж тут скажешь. Одно только: всем нам очень тяжело. И знай, где бы ты ни был, что бы ни случилось — только позови…
— Мы тебе друзья, Никита, — оказал Авез Бабакулиев, — мы тебе братья.
— Я знаю, — Никита до боли прикусил губу. — Я знаю.
Молния ударила так близко от самолета, что он шарахнулся от нее, будто боясь обжечься.
Никита никогда так близко не видел молнии. Она была толстой, с добрый ствол дерева, пронзительно голубой и какой-то ворсистой, словно шерстяная нитка.
Руку Никиты перестали терзать. Он повернулся к соседке и понял, что она потеряла сознание, отключилась.
«Вот и слава богу», — подумал Никита. Он вновь приник к иллюминатору и увидел в крыле, едва проглядывающем в туче, черную полукруглую дыру.
«Все. Конец». — Никита удивился своему спокойствию, но внутри что-то противно задрожало, и кто-то маленький в нем яростно заверещал пронзительным голосом: «Жить! Жить! Жить!»
Никита напрягся, выпрямился в кресле. Ему хотелось встретить смерть достойно; И вдруг тугой солнечный свет ударил по глазам, и сразу стало так светло, синё и спокойно, будто и не было никогда этого кошмара, который все-таки был всего секунду назад — самолет пробил грозовой фронт.
Никита осторожно посмотрел в иллюминатор, отыскивая дыру в крыле. И неожиданно жаркая краска стыда залила его: из-за высокого ребра жёсткости выглядывал полукруглый кусочек буквы Р. Окончание СССР, написанное на крыле.
«И верно — у страха глаза велики», — подумал Никита и смущенно покосился на американку, словно та могла прочесть его мысли.
Никита чуть не вскрикнул от удивления. Вместо моложавого существа рядом с ним сидела глубокая старуха. Слезы смыли толстый слой косметики, отклеили роскошные ресницы, обнажили морщинистую дряблую кожу.
Бедная женщина была еще в обмороке. Но вот она открыла глаза, и Никита деликатно отвернулся.
Он услышал радостный вскрик, потом долгое бормотание, где вновь упоминался Езус Крайст, и слова: «На кого я похожа!»
«На себя», — подумал Никита.
Женщина судорожно завозилась, щелкнув замком сумочки.
Когда через десять минут Никита обернулся, перед ним вновь сидела моложавая женщина с нежно-розовым цветом лица и роскошными ресницами.
На похоронах командующий пограничным округом, старый заслуженный генерал-лейтенант задумчиво сказал:
— Принято считать, что смертельной опасности подвергаются пограничники, таможенники же только досмотрщики. Но вот сегодня нашего товарища постигла беда, которая, пожалуй, пострашнее смерти…
Никита слушал и не слушал. Казалось бы, в такую минуту надо думать и вспоминать о чем-то самом главном, значительном, а он слышал давний их с Таней, совсем вроде бы пустячный разговор. Он закрывал глаза и видел: вот Таня сидит за своим заваленным красками, кисточками, карандашами и бумагой столом, рисует. Он сам, Никита, лежит на диване, читает свежий журнал.
Таня устала и сладко потягивается, трясет головой. Потом лукаво взглядывает на него.
— Никитушка, — говорит она, — я вот подумала, что таможенник — это почти пограничник, а пограничник, почти что следопыт, а следопыт — это Чингачгук, следовательно, тебя я спокойно могу называть Последним-Из-Могикан! Звучит!
— Танюшечка, — в тон ей отвечал Никита, — выпускница средней художественной школы — почти художник, а художник — он не обязательно рисует, он может и стихи писать, как Цветаева, следовательно, я вполне могу называть тебя Мариной.
— Милый, называй, пожалуйста!
Она подходит к нему, присаживается на край дивана, прижимается лбом ко лбу — глазищи огромные, во всем свете одни глаза. Она целует его.
И вот уже все исчезает. И остается только острая, почти непереносимая радость…
Самолет идет на посадку. Внизу проплывает панорама Ленинграда. Вон Гавань. Вон чаша Кировского стадиона.
Чуть закладывает уши. Появляется стюардесса с подносом конфет. Никита качает головой, отказывается.
Она наклоняется к нему.
— Испугались?
— Да, — говорит Никита.
— И я! Это был ужас какой-то. Я летаю пятый год, и такого не видела.
— Да, — говорит Никита.
— Меня зовут Мариной, — девушка явно ждет, чтобы Никита представился.
— Красивое имя, — с трудом, сквозь сжавшееся горло проталкивает слова Никита.
Девушка ждет еще мгновение, но Никита молчит. Тогда она поворачивается и уходит, покачивая безукоризненными бедрами.
Шасси самолета касаются земли, несется серая лента бетонной полосы, американки начинают возбужденно суетиться, обвешиваться фотокиноаппаратурой.
Никита старательно прячет свою исцарапанную руку, чтобы избежать потока извинений соседки. Впрочем, едва ли помнит она, кто автор этих тигриных отметин на руке странного русского парня, который то говорит, то не говорит по-английски. Поглядывает с опаской. Кто его знает, что за человек!
Э, да господь с ней!
«ИЛ-18» останавливается, подают трап. Надо выходить. Страшно. Надо начинать новую жизнь, жизнь без Тани. А как?
Никита остается в самолете один. Дальше невозможно уже тянуть. Он берет свою сумку, идет к выходу. Там стоит Марина. Она смотрит на Никиту таким взглядом, когда говорить уже ничего не надо.
— До свидания, Марина, — говорит Никита, как можно мягче, — спасибо, что довезли.
Они мгновение глядят друг другу в глаза. Никита догадывается, — она хочет сказать что-то вроде такого:
«Я вижу, у тебя горе, беда… Мне тоже несладко… Я постараюсь утешить тебя, помочь, и тогда нам обоим, может быть, станет легче жить».
Никита отводит глаза и выходит на площадку трапа.
«Ничего у нас не получится, девочка, ничего… Тебе плохо? Только беды наши несоизмеримы… Прощай».
Шумят, смеются люди. Басом ревут самолеты, ползет, выгнув прозрачные усы, машина-поливалка. Это жизнь.
Два мира сейчас на земле: один — это Никита со своей бедой, второй — все остальные люди.
Никита понимает: надо слиться с этой шумной, суетливой, спешащей живой жизнью, стать ее частицей. В этом спасение.
Забыть ничего нельзя. Просто надо жить дальше. Надо жить дальше.