Телефон зазвонил как раз в тот момент, когда я уже собирался шагнуть из дома навстречу зимней сырости, которой был пронизан Крит, и отправиться преподавать. Курсы, на которых я работал, располагались в полумиле от моего дома в сером здании из бетона, стоявшем у шоссе в современной части Ретимно, сразу же за воротами старого города. Курсы были частными, занятия проводились в потрепанных классах на втором этаже, где я со своими греческими коллегами каждый вечер преподавал английский язык. На уроки приходили апатичные чиновники, рассчитывавшие на повышение зарплаты за знание иностранного языка, и старшеклассники, собиравшиеся стать гидами или же пойти работать в банки или туристическую полицию. Платили мне гроши, а светло-зеленые классные доски столько раз перекрашивали, что писать на них мелом было все равно что по борту сухогруза.
Моя жена Даниэлла ответила на звонок, позвав меня в дом с улицы — там лил дождь. Когда я вернулся в гостиную, то увидел, что она в одной руке держит телефонную трубку, а в другой подрагивает листочек сусального золота.
Оно предназначалось для византийской иконы, над которой она сейчас работала, — одной из многочисленных копий, которую собиралась продать в сувенирный магазин. Восемь лет назад, когда мы познакомились на острове Патмос, она занималась именно этим делом, считая его определенным этапом на пути создания собственного произведения. Сейчас она снова вернулась к этой работе — ведь теперь нам приходилось кормить двух детей, а я, вместо того чтобы трудиться над новым романом, осваивал профессию учителя. На первый взгляд она восприняла эти перемены в нашей жизни легко, с чисто французским стоицизмом. Я же, будучи американцем, несмотря на возраст (мне как раз шел сорок третий год), пытался убедить себя в том, что поступил правильно, умерив мечты и устроившись на постоянную работу.
— Это Теологос, — произнесла Даниэлла, зажав пальцами микрофон.
Наши дети — шестилетняя Сара и двухлетний Мэтт — играли в углу гостиной с кошкой. Они сидели у чугунной печки, возле которой мы всей семьей собирались по вечерам, дожидаясь, когда тепло, добравшись до высокого, покрытого плесенью потолка, наполнит комнату и окутает нас. Когда мы сняли эту квартиру в старом городе — четыре похожие на пещеры комнаты, располагавшиеся на втором этаже особняка XVII века в венецианском стиле, с мраморными портиками, — заключенная сделка показалась нам очень удачной. Теперь, на второй год пребывания в Ретимно, мы уже знали, что на самом деле выиграл только хозяин квартиры.
— Теологос? — спросил я.
— С Патмоса. Ливади.
Я удивленно посмотрел на жену. Несмотря на то что мы на протяжении семи лет зиму и лето проводили в долине Ливади на Патмосе, занимаясь ремонтом приобретенного там дома, меньше всего мы ожидали звонка от одного из обитателей долины. Они жили более замкнуто, чем остальные греки, населявшие Патмос, и даже людей из порта, располагавшегося всего в пяти милях от Ливади, называли ксени — иностранцами. Кроме того, телефон они считали изобретением полезным, но крайне дорогим и редко им пользовались, особенно если речь шла о междугородных звонках.
— О-Ладос? — переспросил я, назвав его прозвище.
Без кличек и прозвищ на Патмосе было просто никуда — казалось, добрую половину мужского населения острова звали либо Теологос, либо Иоаннис (произносится Янис) в честь святого Иоанна Богослова (Айос Иоаннис О-Теологос). Именно на Патмосе Иоанну были ниспосланы видения, содержание которых нашли свое отражение в Откровении Иоанна Богослова, по-гречески И Апокалипси — Апокалипсисе. Теос — значит Бог, логос — слово, или учение, таким образом, теологос переводится как богослов, или слово Божье.
Даниэлла кивнула.
Теологос владел ветхим ресторанчиком у пляжа в Ливади. Дело процветало. По сути, заведение не являлось рестораном в нашем понимании этого слова. Подобные закусочные греки называют таверна — они меньше и дешевле обычных ресторанов (по-гречески эстиаторион) и, как правило, являются семейным бизнесом. Когда я впервые приехал на остров, таверна называлась «И Орайя Елени» («Прекрасная Елена»), но через год Елена, жена Теологоса, от него ушла, забрав с собой дочь. Теологос срубил дерево, росшее у ресторанчика, и сменил название. Теперь таверна называлась «И Орайя Теа» («Прекрасный вид»). Название полностью соответствовало. Вид из нее действительно открывался потрясающий. Сама таверна располагалась у дороги, бежавшей вдоль берега моря. Из ее окон сквозь заросли тамариска виднелся плавно выгибавшийся песчано-галечный пляж у залива, где на поблескивающих в лучах солнца волнах покачивались выкрашенные яркими красками рыбацкие лодки. Вдалеке грациозно проступали склоны Хилиомоди — небольшого прибрежного островка, на котором пастухи пасли коз. За ним угадывались очертания других островов Додеканес, а в ярком сиянии зимнего солнца можно было разглядеть окрашенную пурпуром волнообразную гряду турецкого побережья в сорока милях от Патмоса.
Даниэлла передала мне трубку и вернулась за стол, аккуратно прижав листочек сусального золота к иконе, над которой работала. Ей уже шел тридцать третий год, но при этом фигура у нее была как у двадцатилетней девушки, несмотря на то что она родила двоих детей и сейчас была одета в мешковатый свитер. Даниэлла склонилась над иконой, на ее лицо упали темно-каштановые волосы. В изящных французских скулах, миндалевидных глазах и носике с едва заметной горбинкой чувствовалась сосредоточенность. У наших детей были светлые, как лен, волосы — спасибо моим предкам скандинавам, но вот красоте и изысканности черт своих лиц они целиком и полностью были обязаны матери.
— Теолого! — крикнул я в трубку. В греческом языке есть звательный падеж, в котором «с» на конце слова отбрасывается. — Как у тебя дела?
Теологос пустую болтовню не уважал. Некогда он служил на торговом судне, по его словам был капитаниос, и поплавал по всему миру. Теологос предпочитал сразу переходить от слов к делу. Особенно когда это был звонок по телефону, да к тому же междугородный. Стоило ему услышать мой голос, как он тут же снялся с якоря и поднял паруса, даже не дав мне толком поздороваться.
— Тома, — проревел он греческий вариант моего имени, причем так громко, словно хотел, чтобы я услышал его с Патмоса без всякого телефона, — слушай! Ты не хочешь на лето взять в аренду мою таверну?
Теологос. Слово Божье.
— Тома, ты меня слышишь? — Он и не думал давать отбой. Теологос ждал моего ответа. В трубке шумело и потрескивало. Когда зимой стоит непогода, всегда существует опасность обрыва связи, особенно если звонят с острова на остров. — Тома, слушай. Знакомый из Афин, тот самый, что брал ее у меня в аренду два года назад, снова на нее глаз положил, но я подумал о тебе. Ты всегда вздыхал: «Была бы у меня твоя таверна…» Помнишь?
Я помнил. Мое воображение тут же нарисовало «Прекрасную Елену» (представить, что у таверны будет какое-нибудь другое название, я просто не мог). Этот образ возник перед моим мысленным взором подобно Афродите, выходящей из морских волн. Я вспомнил, как ранним летним утром сидел за столиком у пляжа, потягивая кофе по-гречески, вдыхал аромат тамарисков и слушал мягкий шелест волн о борта рыбацкой лодки; вспомнились мне и блюда, приправленные орегано, которыми мы лакомились с Даниэллой, после чего возвращались домой вздремнуть в изумительной прохладе его толстых стен (иногда, если дети спали, мы занимались любовью); вспомнил я и чудесные вечера, когда весь мир сжимался до нескольких ярдов, выхваченных из мрака огнями таверны, и безумное, радостное возбуждение, что греки зовут кефи, которое словно пламенем охватывало собравшихся…
«Прекрасная Елена» была одним из тех греческих ресторанчиков, в которые ты заходишь, садишься и совершенно ясно понимаешь, что мог бы сделать его лучше, окажись на месте его нынешнего владельца. Там и здесь чуток отделать бамбуком, поставить неяркое освещение на вечер, отремонтировать туалеты, отыскать парочку официантов, которым было бы не наплевать на работу, набрать каких-нибудь интересных рецептов, и главное — подавать блюда горячими. Все остальное обеспечит само месторасположение таверны.
Несколько лет назад, когда Теологос, вместо того чтобы самому возиться с толпами туристов, растущими год от года, начал сдавать ресторанчик, я стал твердить: «Вот бы мне его арендовать!»
Может, подобные разговоры являлись с моей стороны пустой болтовней, может, в них было нечто серьезное. Я обожал готовить и некогда работал в ресторане, но при этом, делясь своими мечтами, нередко находился под воздействием вина или кефи. Теологос прекрасно об этом знал и смеялся вместе со мной. Теперь вдруг он воспринял мои слова всерьез.
Я глянул на часы. Я мог еще позволить себе пять минут поболтать, а потом мне надо было нестись сломя голову в школу, куда я обычно ходил неспешной походкой.
— И сколько ты хочешь? — из чистого любопытства поинтересовался я, чем немедленно привлек внимание Даниэллы.
— Знакомый из Афин предлагал триста пятьдесят тысяч драхм, — помолчав, ответил Теологос. — Тебе я сдам ресторан за триста, но больше не уступлю.
Значит, около семи тысяч долларов.
— Теологос, даже если бы я хотел взять у тебя ресторан, у меня все равно нет таких денег.
Даниэлла воззрилась на меня.
— А я думал, ты дом продал, — промолвил Теологос.
Его слова оказались для меня полнейшей неожиданностью.
— А ты откуда это знаешь?
— Имэй патмиотис! Я же с Патмоса. Здесь все всё друг о друге знают. Ты ведь продал дом, так? Доктору-голландцу. Его дочке нужно приданое?
Невероятно.
— Да, — ответил я, — но мне еще не заплатили. К тому же мы хотели отложить денег на детей. На их будущее. Колледж и…
Теперь к разговору прислушивались даже дети. По крайней мере Сара, тогда как Мэтт просто сидел и с довольным видом пытался выдернуть у кошки клок шерсти.
— Ясно. Ну, коли так, тогда… — начал Теологос, собираясь повесить трубку.
Мои друзья, владевшие ресторанами на острове Миконос, рассказывали, что за лето зарабатывали денег на целый год. Сейчас они, быть может, проводили зиму в Париже или Нью-Йорке, ходили на шоу, ели в шикарных ресторанах, тогда как я…
— Теологос, погоди! Дай я подумаю.
Теперь Даниэлла смотрела на меня с нешуточной тревогой. В этом я не мог ее винить. У меня склонность к грандиозным проектам, которую я унаследовал от покойного отца — архитектора и застройщика, работавшего в Вашингтоне. В первую очередь благодаря именно этой черте характера я оказался в Греции, благодаря ей мы купили крестьянский домик на Патмосе. Также Даниэлле было прекрасно известно и то, что мой отец умер, оставив долгов на семьдесят тысяч долларов. Главным образом, он оказался должен своему букмекеру.
— Тома! — кричал Теологос в телефоне. — Елла! Приезжай! Здесь все по тебе скучают! Ты один из нас! Ты патмиотис!
В трубке послышались короткие гудки.
Люди, как правило, первым делом интересуется, как такое возможно: как можно поставить крест на карьере (я как раз начал работать постановщиком на Бродвее), все бросить и отправиться в Грецию жить на острове. Дело в том, что изначально вы планируете жизнь иначе. Практически все иностранцы, осевшие в Греции и прожившие в ней довольно долго, говорят одно и то же: «Я сюда приехал всего на несколько недель (часов/дней). Но потом…»
А потом их посетило нечто. Нечто похожее на любовь.
Я всего-навсего хотел провести здесь лето — ну максимум пять-шесть месяцев. Я давно лелеял мечту куда-нибудь съездить, чтобы написать роман. Незадолго до этого моя мама скончалась (у нее случился инсульт), оставив мне небольшое наследство. На десять тысяч долларов я купил ценных бумаг и с оставшимися двумя тысячами отбыл в Грецию, где проживал мой друг — художник Дик Эванс, также некогда работавший на Бродвее постановщиком. Он согласился помочь мне освоиться на новом месте. Тогда мне шел тридцать четвертый год, и я хотел воплотить свою мечту в жизнь, пока еще не стало поздно. Кроме того, я не успел обзавестись женой и детьми — в подобном случае мне бы осталось лишь сожалеть, что мои грезы грезами и останутся. «Полная катастрофа!» — как сказал бы герой фильма «Грек Зорба».
«Я вернусь к концу лета», — пообещал я друзьям.
Когда я прибыл в Грецию, стоял ясный ветреный мартовский день. Я ненадолго задержался в Афинах и на острове Миконос. В результате пребывания там я много узнал о хасапико (танец мясников), практически ничего о своем писательском таланте и пришел к выводу: если я хочу всерьез взяться за роман, мне надо осесть подальше от сладкоголосых сирен, подстерегавших меня на протоптанных эскадронами туристов тропах.
Патмос я выбрал, просто закрыв глаза и ткнув пальцем в район Эгейского моря, будучи полностью уверенным в том, что раз приехал в Грецию, то теперь целиком и полностью нахожусь в руках великодушной богини судьбы, которая уж позаботится о том, чтобы у меня все было хорошо, вне зависимости от того, во что упрется мой палец. «Патмос?» — не веря своим глазам, вопросил я. Дик, как и я, ничего не слышал об этом острове.
В старом путеводителе по Греции, который я приобрел на блошином рынке в Афинах, про Патмос тоже было негусто. Семь миль в длину и три в ширину, Патмос казался крошечной точкой в восточной части Эгейского моря. Он входил в группу островов, протянувшихся вдоль турецкого побережья, известных под названием Додеканес, — десять часов на корабле на северо-запад, если плыть из афинского порта Пирей, и столько же, только на юг, если отправляться в путешествие с Родоса. При всем при этом корабли на остров ходили редко, потому что пристань там оказалась маленькой и не каждое судно могло к ней пристать. В путеводителе также содержались любопытные сведения об Иоанне Богослове и его Откровении и имелась зернистая черно-белая фотография порта с изображением нескольких серовато-белых домиков и серых скал, сливающихся с серым морем под безоблачным серым небом. Ладно, решил я, можно попробовать. Если мне не понравится, я всегда могу перебраться на следующий остров.
В шесть часов ясного утра в начале мая, нетвердо ступая, я поднялся на палубу видавшего виды парома «Мимека», чтобы кинуть первый взгляд на Патмос. Я оказался совершенно не готов к представшему передо мной зрелищу. Ни серого неба, ни серых скал, ни серого моря не было. Восходящее солнце окрашивало высокие скалы из песчаника в густой янтарный цвет, а изгибы долин и склоны холмов будто были покрыты сверкающей зеленой патиной после зимних дождей. Вдалеке на поблескивавшей голубой воде виднелись лодки-каики, направлявшиеся к нам из порта. Большая часть пассажиров смотрела в их сторону, потому что там, к югу от порта, на холме громоздилась темная зубчатая махина монастыря Святого Иоанна. Что-то привлекло мое внимание к северу, где в далекой, изумрудного цвета долине гнездилась россыпь беленых крестьянских домиков. «Хочу туда!» — тихо прошептал во мне внутренний голос. Там, как я впоследствии узнал, находилась долина Ливади.
Поднимавшаяся над водой на высоту одной ступеньки пристань, к которой причалил переправлявший нас на берег каик, являла собой отделанный камнем край грунтовой дороги, бежавшей вдоль порта. Видимо, именно из-за этой незначительной высоты, отделявшей портовый город от моря, его и назвали Скала — именно так по-гречески звучит слово «ступенька». Причал выглядел так, словно он практически не изменился с тех времен, когда почти две тысячи лет назад на него ступил святой Иоанн, приплыв сюда из Эфеса.
Все отличие заключалось в огромных бетонных блоках, беспорядочно сваленных на одном конце порта. Совсем недавно греческое правительство задумало продемонстрировать Турции свою решимость отстоять острова Додеканес, в связи с чем решило не ограничиваться строительством на Патмосе нового причала, но заодно возвести военный городок и разместить огневые позиции вдоль побережья.
В порту дремала ржавая баржа, которую сюда пригнали для подводной выемки грунта. Вскоре ей предстояло с лязгом приняться за работу — готовить морское дно для бетонных блоков.
Примерно в середине порта, где-то в сорока пяти метрах от западного берега, на волнах покачивался ярко-красный буй. Как я впоследствии узнал, именно в этом месте воды скрывали острую скалу, способную пробить днище крупного судна. Местные жители верили и верят, что не-когда эта скала была чародеем, злым магусом Кинопсом, которого святой Иоанн обратил в камень в битве за сердца, умы и души обитателей острова.
За время моего пребывания на острове мне не раз и не два напоминали, что эта битва еще не окончена, а сама история столкновения Иоанна и Кинопса, будучи местной легендой, дает нам столь яркое представление о Патмосе, что ее имеет смысл прямо сейчас и рассказать.
В 95 году н. э., когда Иоанн проживал в Эфесе, поступило распоряжение от императора Домициана отправить его в изгнание.
«Я Иоанн, брат ваш и соучастник в скорби и в царствии и в терпении Иисуса Христа, был на острове, называемом Патмос, за слово Божие и за свидетельство Иисуса Христа» (Откр. 1:9), — написал святой в Откровении.
Иными словами, Иоанна сослали на Патмос, чтобы проучить и убрать с глаз долой.
По одной из легенд о его пребывании на Патмосе, давшей сюжет нескольким фрескам монастыря Святого Иоанна, во время путешествия из Эфеса (которое сейчас занимает примерно шесть часов на лодке-каике или двадцать минут на корабле с подводными крыльями, а в те времена отнимавшее день, а то и больше) неожиданно налетел шторм, и одного из пассажиров волной смыло за борт. Пока остальные лихорадочно пытались его спасти, Иоанн поднял закованные в цепи руки к небу и сложил их крестом. В сию же секунду волна зашвырнула тонущего человека обратно на корабль. В результате к тому моменту, когда корабль с по-прежнему закованным в цепи Иоанном прибыл в Скалу, святой снова занимался тем, чему посвятил всю свою жизнь, — проповедовал Евангелие новообращенным спутникам.
История о чуде, сотворенном Иоанном, дошла до римского наместника, управлявшего островом, и он решил обратиться за помощью к евангелисту — у наместника был брат, одержимый бесами. Иоанн быстро изгнал бесов, и вскоре римский наместник со всей своей родней присоединился к новообращенным. Со святого сняли цепи, и он, сдружившись с тестем наместника, основал первую христианскую церковь на Патмосе.
Все эти события столь сильно встревожили жрецов культа Аполлона, что они обратились за помощью к колдуну по имени Кинопс, проживавшему в сернистой пещере[3], располагавшейся в безлюдной юго-западной части острова. Кинопс спешно направился в город, чтобы опорочить незваного гостя из Эфеса.
В Скале при стечении народа Кинопс бросил вызов Иоанну, предложив ему посостязаться в колдовских силах. Кинопс продемонстрировал свое могущество, погрузившись в воды моря и подняв со дна призраки трех погибших там людей. Толпа зевак, впечатленная способностями колдуна, разгневалась на Иоанна, отреклась от него и так жестоко избила, что все подумали, что святой умер.
Чудесным образом Иоанну удалось выжить. Узнав об этом, Кинопс поспешил обратно закончить начатое. Когда толпа опять собралась на берегу, Кинопс снова погрузился в воды моря. На этот раз Иоанн обратился к Богу с молитвой о помощи, чтобы Он превратил колдуна в камень, прежде чем тот успеет подняться со дна.
Неожиданно раздался рев, и на месте, где погрузился в воду Кинопс, образовался водоворот, а сам колдун обратился в камень, навеки оставшись на дне.
После этого Иоанн прожил на острове около года, наслаждаясь относительной свободой, миром и спокойствием. В сентябре 96 года император Домициан был убит. Изданные им указы отменили, что позволило Иоанну вернуться в Эфес. Жители Патмоса упросили святого, прежде чем он уедет, записать для них учение Иисуса. Иоанн со своим учеником Прохором уединились в пещере на высокой горе недалеко от порта. По преданию, Иоанн не только написал там свое Евангелие. Именно в той пещере его посетили видения, изложенные им в Откровении. Когда Иоанн с Прохором сидели в пещере, ее свод раскололся и «громкий голос, как бы трубный», произнес: «Я есмь Альфа и Омега, Первый и Последний, то, что видишь, напиши в книгу…» (Откр. 1:10–11).
После того как Прохор записал его видения, Иоанн вернулся в Эфес, где после смерти, согласно преданию, и был похоронен.
Тысячу лет спустя в его честь на Патмосе, чтобы увековечить память о святом, воздвигли монастырь Святого Иоанна. С тех пор остров стал известным хранилищем бесценных христианских святынь, огромного количества документов, картин, чудотворных реликвий, включая икону святого Иоанна, несколько раз спасавшую остров от бед как природного, так и рукотворного свойства.
Однако над островом продолжает нависать мрачный призрак Кинопса. Несмотря на то что колдун был обращен в камень, он не лишился магических сил. Когда итальянцы с 1912 по 1948 год владели островами Додеканес, они попытались убрать камень с помощью дноуглубителя, но, вместо того чтобы вышвырнуть скалу на берег, туда выкинуло сам корабль. Чуть позже один предприниматель с Патмоса безуспешно попытался подорвать ее динамитом.
На следующий день он был вознагражден за свои усилия сердечным приступом, стоившим ему жизни.
Итак, сейчас, с началом строительства нового пирса, несмотря на всю силу современной техники, скалу Кинопс решили не трогать. Надо сказать, что любой человек, приехавший на Патмос, чувствует ауру святости, к которой, однако, явно примешивается отголосок некой угрозы.
К моменту моего появления на острове там имелась дорога, по которой ездил поскрипывающий древний автобус и которая разделяла остров на три части: центральную со столицей-портом Скала, находящейся на уровне моря, и с прилегающими к ней торговыми районами, а также южную, где на вершине холмов располагался исторический центр Хора, и северную — с долинами, равнинами и бухточками с рыбацкими и крестьянскими деревеньками, в число которых входила и Ливади.
Скала была городком, куда отправлялись торговать на рынках, ходить по магазинам, к докторам и зубным врачам. Там располагались почта и телеграф. Череда скромных беленых домиков изгибалась вдоль побережья. Там имелся узкий пляж, на одном конце которого вдоль моря были посажены тамариски, на другом — стояла белая церковь с голубым куполом, а посередине нелепо торчало здание таможни, построенное итальянцами, — последнее напоминание о странном периоде оккупации, начавшейся с распадом Оттоманской империи и закончившейся после Второй мировой войны.
В городе имелось несколько крошечных бакалейных магазинчиков, пара мясных лавок и булочных, а кроме того, овощной рынок, где можно было лицезреть скудные дары природы, произраставшие на острове, — осадки на Патмосе ограничивались мелким дождичком в конце августа. Вдоль причала в той части старого порта, который еще использовался, стояло несколько рыболовецких лодок, а в тени здания таможни поджидали редких клиентов три дряхлых такси.
Я отыскал человека, который говорил по-английски. Его звали Кристос — он оказался владельцем туристического агентства и кондитерского магазина. Я спросил, можно ли снять в долине, которую я видел на севере, какой-нибудь домик или комнату. «Нет-нет, — замотал он головой, — там снимать нечего. Езжайте в Хору. Чудесное место! Вам там понравится! Всем иностранцам там нравится! Они там покупают дома! Автобус сейчас отходит. Езжайте! Обещаю, вы не пожалеете!» Я подхватил сумку и кинулся к автобусу, слыша, как Кристос кричит мне вслед: «Оттуда открывается чудесный вид!»
Вид оказался не просто чудесным, от него перехватывало дыхание. Когда я вышел из автобуса на вершине холма, вздымавшегося над морем на высоту двухсот с лишним метров, передо мной открылась величественная панорама острова, побережье которого было испещрено многочисленными заливчиками и бухточками, — на север волнами тянулись холмы и долины, кое-где, словно крошкой, обсыпанные малюсенькими беленькими домиками. С восточной стороны я приметил долину, увиденную с борта «Мимеки». Еще дальше на север, отделенный от Патмоса серебристыми водами моря, лежал остров Самос, а справа протянулся турецкий берег, от которого отчалил, отправляясь сюда в изгнание, святой Иоанн, несший слово Божье.
За моей спиной над белыми домами Хоры, напоминающими разбросанные кубики, вздымался монастырь Святого Иоанна. Я двинулся по уходившей вверх мощеной дороге, которая вела в город, не обращая внимания на указатели, показывавшие направление к монастырю, углубившись в лабиринт улочек.
Вскоре я оказался в окружении массивных каменных стен. Почти все немногочисленные окна были заперты и закрыты ставнями. Деревянные двери мастера отделывали литыми украшениями и решетками. Передо мной предстали отнюдь не заурядные дома, а настоящие особняки, большая часть в два, а то и три этажа высотой, некоторые с застекленными террасами наверху. Многие из этих домов, совершенно очевидно, стояли в запустении — стены их местами осыпались, обнажив давным-давно заброшенные сады, поросшие сорняками и колючей ежевикой.
Довольно долго мне никто не попадался на глаза, хотя то тут, то там трепет кружевных занавесок, прикрывавших окна и двери, выдавал присутствие живых людей. Бродя по крытым переходам и улочкам, столь узким, что я перестал понимать, с какой именно стороны сейчас солнце, я стал ощущать себя господином Землемером, героем романа Кафки, силящимся попасть в недоступный по неким загадочным причинам Замок. Что же этот город, безусловно знававший времена богатства и расцвета, делал на далеком Патмосе, куда, казалось бы, приезжали разве что для молитвы и покаяния?
Несколько позже я узнал, что богатством и последующим упадком остров был обязан стяжательству как монахов, так и мирян — большую часть последних изначально привезли на остров с Крита для строительства монастыря. В XVI веке, воспользовавшись тем, что Патмос, являясь одной из святынь, был освобожден от уплаты налогов, они во славу Господа и ради собственной выгоды построили торговый флот, приносивший в Средиземном море чуть ли не больше всего прибылей. Особняки явились приметой тогдашнего расцвета, а лабиринт из узеньких кривых улочек специально предназначался для того, чтобы запутать потенциальных захватчиков. Еще одним результатом процветания стал неизменный рост богатств в монастырских сокровищницах.
Нет ничего удивительного в том, что все эти богатства привлекли внимание арабских пиратов и военных флотов европейских и балканских держав. Нападение на остров следовало за нападением, и в результате Патмос был разграблен. Разрушение довершили два страшных землетрясения, причем после последнего повторные толчки продолжались без конца на протяжении еще пары месяцев. В XIX веке в результате войны с турками за независимость Греции Патмос со своими старыми парусниками отошел к приближающейся к упадку Оттоманской империи. С этого времени много из того, что осталось, было заброшено и теперь лежало в руинах.
К тому моменту, когда я наконец выбрался из лабиринта городских улочек на крошечную площадь с кафе, я уже понял, что Хора мне не подходит. Помимо запустения, от которого веяло жутью, Хора располагалась слишком далеко от моря и земли. В этом поселении было чересчур много от города. Кроме того, тут обитали иностранцы, о которых упоминал Кристос. Они где-то здесь наслаждались роскошью в купленных и отстроенных особняках. Мне не хотелось с ними знакомиться и страдать от зависти при виде их домов. Я просто-напросто не располагал временем для общения с ними. Чтобы написать роман, у меня имелось только лето, и я собирался прожить его как монах.
Ну а кроме того, внутренний голосок продолжал нашептывать мне об увиденной с корабля долине.
Вернувшись в Скалу, я отыскал водителя такси, который согласился отвезти меня в долину. Шофера звали Еврипид, и он оказался гордым обладателем хромированного сине-зеленого «бьюика» 50-х годов. За утробное рычание мотора Еврипид любовно окрестил свой автомобиль то аэроплано моу — мой самолет. Шофер был родом из Ливади, ливадиотисом, и считал, что у меня есть небольшой шанс снять себе что-нибудь в долине. Так или иначе, я уже решил, что мне непременно надо увидеть долину. Она была самым прекрасным местом на Патмосе.
Проехав пять миль по пыльной грунтовой дороге, вившейся змеей вдоль побережья, и увидев мельком несколько других бухточек к востоку и западу от нас, мы наконец попали в деревеньку Верхняя Ливади — скопищу одноэтажных каменных домиков, маленькому бакалейному магазинчику, парочке крошечных кафе и большой церкви. Оттуда нам предстояло проехать до долины еще с полмили под уклон по дороге, столь сильно размытой зимними дождями, что Еврипиду из жалости к своему бесценному аэроплано пришлось сбросить скорость до минимальной.
Долина и вправду оказалась очень красивой — она раскидывалась перед моим взором подобно амфитеатру, сбегая вниз к наносной равнине, которую пересекали каменные стены, тропинки и практические сухие русла речушек. Скалистые склоны холмов поросли кактусами. Пейзаж украшали цветущие фиговые, лимонные и оливковые деревья. Крестьянские домики и загоны для скота поднимались над землей, словно вырастая из нее, а также из склонов холмов, из укромных уголков промеж скал. Несколько групп домиков расположились ниже, на равнине, а огороженные каменными стенами дорожки, вившиеся среди полей, кое-где были отмечены белоснежными церквушками.
У подножия долины, на востоке, имелась широкая бухточка в форме лошадиного копыта и пляж во всю ее длину — где-то метров четыреста пятьдесят. В середине пляжа в море выступал небольшой каменный пирс. Между ним и южным мысом стояли на якорях несколько рыбацких лодок. Рядом с тянущейся вдоль пляжа дорогой за зарослями тамариска притаились одноэтажные домики.
— Может быть, там? — спросил Еврипид.
В моей груди будто что-то прорвало — словно я на очень долго, сам того не замечая, задержал дыхание и только теперь, увидев долину, медленно начал выдыхать.
Знаете, на свете есть такие места, которые ждут тебя, как любимые, кого ты еще не встретил. Когда (и если) судьба тебя сводит с ними, ты немедленно понимаешь, что именно их ты и искал всю жизнь. Создается такое впечатление, что некогда, давным-давно, тебя связывало с этим человеком или местом нечто глубоко личное. Я влюбился в долину с перового же взгляда, когда еще стоял на борту «Мимеки». Я знал, что не просто сниму там себе дом, я понимал, что это место станет мне родным. Я ощущал себя Одиссеем, возвращающимся в Итаку после долгого путешествия по чужим землям (в том числе и своей настоящей родине), языки которых я никогда до конца не понимал.
Я до сих пор поражаюсь при мысли, что именно в этот момент на другом конце Патмоса в маленьком домике на берегу бухты, которую я проезжал по дороге в Ливади, будущая мать моих детей сидела на террасе, размышляя точно так же, как и я, о том, чем, наконец добравшись до острова, она собирается заняться в жизни.
— Разъединили! — Я повесил трубку.
— Чего от тебя хотел Теологос? — спросила Даниэлла.
— Ничего, — махнул рукой я. — Ему в голову взбрела безумная мысль сдать мне в аренду таверну на лето. — С этими словами я побежал на работу.
К тому времени, когда вечером вернулся домой, я чувствовал легкое волнение, возникающее у меня, как правило, в моменты, когда я собираюсь сделать нечто, полностью идущее вразрез со здравым смыслом. Предложение Теологоса не давало мне покоя. Теперь главная сложность заключалась в том, чтобы уговорить Даниэллу.
Ее отец кардинально отличался от меня, являясь настоящим воплощением благоразумия. Будучи профессором экономики университета в Экс-ан-Провансе, он надевал костюм даже утром в выходные, водил «ситроен», надев перчатки, а все излишки денег вкладывал в правительственные облигации и акции, дающие высокие дивиденды. У матери Даниэллы была ученая степень по антропологии. Некогда она изучала португальский, собираясь отправиться в Бразилию, чтобы заняться изучением быта и традиций индейцев, но потом встретила красивого молодого юриста, будущего отца моей жены, и пожертвовала своей карьерой ради него. Даниэлла, в свою очередь, покорно поступила в Сорбонну на юридический факультет, но, поучившись там некоторое время, в какой-то момент ошарашила родителей и пятерых братьев и сестер, заявив, что всегда хотела стать художником. Не дожидаясь их реакции, она забрала документы с юридического и перевелась на факультет изящных искусств.
Там она влюбилась в творчество великих русских иконописцев и провела целое лето в православном монастыре на юге Франции, занимаясь изучением техники и приемов иконописи. Потом, поскольку семья продолжала на нее давить, уговаривая взяться за ум и более ответственно относиться к жизни, она уехала из страны, некоторое время пожила на Крите, а оттуда направилась на Патмос. Ее влекло то же самое желание, что снедало и меня, — ей хотелось узнать, на самом ли деле она художник или всего-навсего очередной дилетант.
Когда я увидел ее в то первое лето на Патмосе, она сидела в кафе, расположенном в одном из переулков, выходивших к порту. Ей шел двадцать четвертый год, стройную фигуру покрывал орехового цвета загар, каштановые волосы отливали золотом, а миндалевидные глаза были зелеными. Лифчика она не носила. Даниэлла, глубоко задумавшись, устремив взгляд в никуда, смахивала перемазанными в краске пальцами табачные крошки с губ. Перед ней на столике стоял стакан узо с водой — напитком белым как молоко. Она была француженкой, преисполненной загадочностью, а ее тяга к одиночеству завораживала всех мужчин на острове. Стоило мне бросить на нее один-единственный взгляд, и я тут же присоединился к их числу.
Всякий раз, когда меня заносило в порт, я старался отыскать ее в надежде, что мне подвернется возможность свести знакомство. Это случилось только в конце лета, да и то практически случайно. Впоследствии я говорил, что это судьба. Все произошло в один из пьянящих дней во время гулянки в таверне у Теологоса. Наше знакомство было связано с попыткой повторить одно из чудес, явленных Спасителем, и пройтись по воде словно посуху. Я расскажу вам об этом попозже.
С того времени Даниэлла изменилась. Все началось, когда она в первый раз забеременела. Как только она поняла, что носит под сердцем ребенка, тут же отказалась от узо, которое время от времени пила по утрам. Кроме того, Даниэлла бросила курить, по крайней мере на время беременности. В ее лексиконе стали появляться слова «решение» и «ответственность», например: «Мы решили завести ребенка. Значит, мы ответственны за его судьбу. Мы должны его обеспечивать».
Когда я рассказал о том, сколь заманчивым мне кажется предложение Теологоса, Даниэлла не стала ходить вокруг да около.
— Ты с ума сошел!
К тому моменту я уже обдумал доводы в свою пользу.
Я копил их весь остаток дня, приступив к делу, как только направился на курсы английского.
В принципе на таверне можно было заработать кучу Денег. Я рассказал о своих друзьях с Миконоса, которые за туристический сезон заколачивали столько, что им хватало потом на целый год — вложенные средства окупались как минимум втрое. Если мы станем брать таверну в аренду каждое лето и не покладая рук работать три месяца, в оставшиеся девять можно будет заниматься чем угодно — писать и рисовать в свое удовольствие. Выход просто идеальный. Это гораздо лучше, чем пахать преподавателем английского языка или корпеть над иконами для сувенирных лавочек.
— Патмос не Миконос, — подняла на меня взгляд Даниэлла.
— Когда построят новый пирс, все изменится. — Я напомнил, что в последнее наше лето туристов в таверну Теологоса набивалось столько, что найти свободное место бывало проблематично.
— В июле и августе, — возразила она, — а не все лето. И только днем. Что мы будем делать вечером? Автобус не ходит, а до порта семь километров. Я знаю Миконос. Основные деньги там делают именно за счет вечернего наплыва посетителей.
— Если наша таверна станет лучшей на острове, — ответил я, — а это не так-то сложно, люди будут ехать к нам.
Конкурентов у нас фактически нет. Все остальные закусочные в Скале и Хоре являли собой типичные греческие ресторанчики. Из года в год там подавались одни и те же набившие оскомину блюда: мусака, пастицио и томатес емистес. Они были едва теплыми, а кроме того, столь обильно заправлены маслом и дешевым маргарином, что подливка застывала, прежде чем человек успевал приступить к трапезе. Я уже принялся составлять в уме меню. В нашей таверне будут подавать старые, проверенные любимые блюда, которыми долгие годы бредили туристы: спагетти алла карбонара, бифштекс с перцем, курятина с огурцами по-китайски, паэлью с мидиями…[4]
— А как же наши швейцарские франки? — спросила Даниэлла.
Это был серьезный повод для беспокойства. Для того чтобы взять в аренду «Прекрасную Елену», нам предстояло поменять ценную иностранную валюту, которую мы получили от продажи дома, на драхмы. А хотим ли мы этого? И что мы будем делать с вырученными деньгами, если во-обще хоть что-то заработаем? Греческие драхмы за пределами самой Греции не пользовались спросом. Их можно было обменять лишь на жалкую долю того, что они стоили внутри страны.
За окном продолжал лить дождь, барабаня по узким, поблескивающим от воды улочкам Ретимно. Я словно бы забыл о холодных зимних ночах, которые мы провели в крестьянском домике в Ливади, дрожа под пропитанными влагой одеялами. Сейчас мне казалось, что на Патмосе стояло вечное лето.
— Нам предстоит единовременное вложение, — сказал я. — Потом мы станем платить за аренду драхмами, которые выручим за летний сезон. На остальные деньги будем жить зиму. Если мы проявим осмотрительность, у нас все может получиться. Так пойдет из года в год.
Размышляя над меню ресторанчика, я одновременно представлял статьи, которые появятся в журналах «Гурман» и «Путешествия и отдых». Воображение рисовало яхты, вставшие на якорь в бухте Ливади. «Да, — будут говорить их владельцы, — мы узнали о вашей таверне и специально приплыли на ужин с Миконоса».
Я показал на рабочее место Даниэллы, которое она себе устроила у дальней стены спальни. На козлах лежала большая грязная столешница, где громоздились бесчисленные баночки, бутылочки, горшочки и бумажные мешочки с кисточками, клеем и красками, которые моя жена использовала в процессе работы. На полу лежали сваленные грудой доски, выброшенные морем или же найденные во дворах оставленных домов. Из досок торчало немало ржавых гвоздей, которые, прежде чем приступить к работе, предстояло вытащить, что стоило немалых трудов. На стене висела полка, на которой в разной стадии готовности стояли иконы святого Георгия, архангела Михаила, Спаса Вседержителя, Марии с младенцем, святого Иоанна Богослова. Их предстояло завершить, а потом отнести в сувенирные лавки, где Даниэллу ждал неприятный, а порой и вовсе отвратительный спор о том, сколько и когда она получит за свою работу. В другом углу, забытый и покинутый, стоял изящный складной мольберт, который я приобрел Даниэлле в подарок во время весьма затратной поездки в Нью-Йорк в расчете на то, что мне удастся продать свой второй роман.
— Ты хочешь и дальше этим заниматься? — спросил я.
— Я не имею ничего против.
— Но ты же хотела писать свои картины.
— У нас же дети, — пожала плечами она.
Последние два с половиной года прошли под знаком несбывшихся ожиданий. Очень часто нас приводила в ужас сама мысль о том, где взять денег, чтобы заплатить за квартиру. Изначально мы приехали на Крит, чтобы Даниэлла родила здесь нашего второго ребенка, и на следующий день после рождения сына судьба нанесла нашему бюджету страшный удар. Я получил письмо от своего литературного агента в Нью-Йорке, в котором меня извещали, что шансы продать мой второй роман равны нулю.
Чтобы хоть как-то свести концы с концами и найти деньги до конца лета, я устроился официантом и поваром в маленький, на шесть столиков, ресторанчик в Ретимно. Это мне приносило около пяти долларов чаевых в день плюс бесплатная кормежка для семьи. Потом один из наших покровителей на Крите предложил мне работу на полную ставку — преподавать английский на курсах. Мы вернулись на Патмос, чтобы забрать вещи. Именно там, еле наскребя денег на обратную дорогу до Ретимно, мы осознали мрачную истину — идиллическая жизнь на острове, длившаяся семь лет, подошла к концу. Мы не можем здесь оставаться, даже если у нас есть деньги: у нас двое детей, и старшей дочери уже пора в школу. Вскоре мы выставили наш домик на продажу. Ушло два года, чтобы его отремонтировать, а после этого мы в нем прожили всего девять месяцев.
При всем при этом наш отъезд оказался слишком неожиданным, а у богини судьбы имелось кое-что для нас в запасе. Расставание с Ливади не было окончательным. Лично я чувствовал, что точка еще не поставлена. Аренда таверны даст мне возможность сделать широкий жест и досмотреть до конца прекрасный сон, которым я уже грезил. В каком-то роде в «Прекрасной Елене» мы устроим отвальную длиной в целое лето.
Помимо всего прочего, на нашем счете в швейцарском банке теперь имелось двадцать пять тысяч долларов, которые мы получили от продажи дома. Деньги наконец перевели в прошлом месяце, и с тех пор они мне жгли руки — я все ломал голову, как бы их поудачнее вложить.
— Деньги к деньгам, — сказал я Даниэлле. — Если они будут лежать мертвым грузом, мы их в итоге проедим до последнего гроша.
— Но семь тысяч долларов!
— Я скажу, что сумма меня не устраивает. Я собью цену.
Даниэлла посмотрела в окно, за которым на освещенной светом фонарей улице лил дождь, глянула на перемазанные краской пальцы и снова подняла на меня глаза. В соседней комнате спали Мэтт и Сара.
— Ладно, — пожала она плечами, — это твои деньги. Но не забывай, какое у Теологоса прозвище.
Я помнил. Его называли О-Ладос.
В греческом ладо является корнем слова «масло», имеется в виду масло как класс — машинное, оливковое и так далее. В Ливади поговаривали, что, когда Теологосу было пять лет, он стащил у матери немного оливкового масла и попытался обменять его в бакалейной лавке на леденцы. Несмотря на то что с тех пор уже минуло где-то пятьдесят пять лет, знакомые с ним жители острова по сей день звали его О-Ладос — масляный.
Я помню, как впервые увидел Теологоса. Это было девять лет назад, в тот самый день, когда Еврипид привез меня на такси показать Ливади.
Теологос стоял на пляже возле таверны и внимательно наблюдал за тем, как наносят последний слой краски на его бело-синюю лодку «Пандора», специально вытащенную ради такого дела на берег. Теологос носил видавшую виды мягкую фетровую шляпу, сдвинув ее на затылок, а под носом красовались густые, седые, неухоженные усы, как у Кларка Гейбла. Штаны хозяина таверны были закатаны до колен, а пухлое тело с редкой растительностью прикрывала грязная, влажная от пота майка. Солнце выжгло кожу на лице, шее и предплечьях, придав ей светло-коричневый цвет, тогда как туловище и худые ноги оставались белыми, как у младенца.
Еврипид остановил свой аэроплано на покрытой пылью «посадочной площадке» возле таверны, и Теологос, обернувшись, посмотрел на нас, смерив меня изучающим взглядом внимательных карих глаз. Я как раз вылезал из машины. Несложно представить, что он обо мне подумал. Наверное, он решил, что я какой-нибудь хиппи, оставшийся с 60-х годов, — длинные светлые волосы, выцветшие джинсы и новенькие сандалии с Миконоса. С другой стороны, пожалуй, не так все было и плохо — нашлись же у меня деньги на такси, чтобы добраться сюда. Так или иначе, тем летом я оказался первым иностранцем, добравшимся до Ливади, и только лишь поэтому уже заслуживал самого теплого приема и пристального внимания.
Не успел я и глазом моргнуть, как двое его ясноглазых сыновей, Савас и Ламброс, шести и пяти лет соответственно, уже расставляли для нас стулья и готовили столик под большим тамариском, отбрасывавшим тень на террасу таверны. Дочка, одиннадцатилетняя Федора, стесняясь, накрывала на стол. Я, как ни странно, чувствовал на себе взгляд ее темных глаз, хотя, казалось, она не отрывала взор от работы. Теологос исчез внутри таверны, а трое детей принести нам узо, стаканы и поднос со скромной мезедес — хлебом, вареными яйцами, консервированным долмадес (фаршированными виноградными листьями) и покрытую солью маринованную скумбрию, называвшуюся здесь лакерда. Жена Теологоса, Елена, оставалась на кухне. Ее едва можно было разглядеть сквозь истертый плексиглас окон, являвших собой часть фасада таверны в зимний период. Теологос вновь появился, на этот раз нарядившись в чистую белую рубашку. Он присел выпить с нами узо. Хозяин таверны успел вымыть руки, но на них по-прежнему оставались следы синей краски.
Сразу становилось ясно, что передо мной отнюдь не деревенщина. Может, Теологос и не являлся светским человеком, но он явно успел повидать мир. На ломаном английском он пояснил, что ходил капитаном на грузовом корабле, бороздившем семь морей от Амстердама до Макао и Южной Африки. И в США ему доводилось бывать. «Хуустон, — пояснил он, — Галвестон».
Еврипид кинул на меня взгляд, извинился, и они быстро о чем-то заговорили с Теологосом, Хозяин таверны снова на меня внимательно посмотрел. Его опять что-то заинтересовало.
— Нет домов, — сказал он, покачав пальцем. — Комнаты — о’кей, я могу сдать вам комнату, но дом — нет.
Я развел руки и с деланным удивлением посмотрел по сторонам. Вдоль дороги выстроились в ряд домики с закрытыми ставнями. Судя по заросшим садам и облупленной побелке, они, казалось, стояли заброшенными еще со Второй мировой войны.
— Много домов, — сказал я. — Никого нет.
Теологос улыбнулся. Он ответ нас к пляжу, где бежавшая через долину дорога просматривалась от начала и до конца. Он пояснил, что пустующие дома, которые привлекли наше внимание, а таких было действительно много, на самом деле принадлежат жителям Патмоса, которые из года в год, из поколения в поколение приезжают сюда на лето из Хоры, Афин и даже Австралии. В том случае, если они не приезжают, они никогда не сдают дома. Например, есть семья Комненус — потомки византийских императоров. В этой семье осталось два человека, да и те старики — брат и сестра. Они владеют домиком в Ливади с XIX века, сами живут в Хоре, но больше сюда не приезжают и дом при этом никому не сдают.
Все говорило о том, что внутренний голос, нашептывавший мне с такой настойчивостью: «Туда! Спеши туда!», на самом деле ошибался.
Но тут я посмотрел назад и, приглядевшись, увидел маленький одноэтажный домик, комнатки на две, не больше, располагавшийся на холме, как раз в том месте, где долина начинала подъем по направлению к деревне. Спереди у домика имелась терраса, а ставни в нем были закрыты. Всем своим видом он буквально кричал: «Я именно то, что тебе нужно!»
Я показал Теологосу на домик. Найти его взглядом было несложно — он стоял на маленьком холмике, а позади него, по левую и правую сторону притаились заросли кактусов.
— А как насчет вон того?
— Нет, — чуть помедлив, покачал головой Теологос, — это прика, приданое. Хозяйка с мужем и дочкой каждое лето на два месяца приезжают из Афин. Невозможно.
Еврипид кивнул, соглашаясь с его словами.
У меня, наверное, был очень унылый вид, поскольку Теологос хлопнул меня по спине и придвинул стакан узо, сказав, что угощает за счет заведения.
— Я сдам вам комнату за тысячу драхм в месяц. — Он показал мне на извилистую тропинку, которая вела в деревню. — Вон там. Рядом с пляжем. Что скажете?
Я посмотрел на Еврипида. Выражение его лица, недавно столь живое, вдруг сделалось непроницаемым.
Однако, подумал я, быстро произведя в уме расчеты, тридцать два доллара в месяц! Но мне-то хотелось домик. И мне нужен был совершенно конкретный домик, вон тот, на маленьком холме. Я ответил Теологосу, что дам ответ следующим утром.
Когда мы с Еврипидом тронулись на машине в сторону деревни, он сказал мне, что Теологос пытался меня обмануть и тысяча драхм в месяц за комнату — это чересчур. Вот у него, Еврипида, имелась комната в Скале, и он мог бы ее сдать всего за семьсот пятьдесят драхм в месяц. Я ответил, что мне хочется остановиться в Ливади, что я завтра продолжу поиски, а потом мы поговорим.
С дороги я увидел домик с закрытыми ставнями, который так сильно манил меня, когда я был на пляже. Но теперь он обиделся, нахохлился и, не желая глядеть на меня, смотрел на темнеющее море.
Торг для греков необходим как воздух. Без него они чахнут. Это живительный кислород, питающий их самооценку. Такое впечатление, что искусство торговаться дается им от рождения. Дело тут, возможно, в генах и великих предках. Вспомним, к примеру, диалоги Сократа. Несмотря на то что вопросы, которые поднимаются в диалогах, являются философскими, главный смак не в их сути, а в самом процессе обсуждения. Диалог начинается с вполне разумного, здравого утверждения, с которым согласны и Сократ, и его собеседник, но под конец Сократ выставляет собеседника полным профаном, и что самое главное — собеседник за это Сократа благодарит. Прибавьте к этому живость ума и инстинкт выживания, которые у греков обострились за четыреста лет турецкой оккупации (я говорю об обычных греках, а не об искушенных лисах-левантийцах с рынка), и вы получите народ, с представителем которого не рискнешь торговаться даже из-за почтовой открытки.
С другой стороны, мы, американцы, по крайней мере большинство, составляющее средний и низший класс, клянущиеся в верности флагу и следующие одному из основных правил поведения: «Лгать нельзя», торговаться не любим и испытываем к этому отвращение. Мы предпочитаем, чтобы нам без обмана и выкрутасов как можно быстрее приносили то, что мы хотим. Сколько ты за это просишь? Назови цену, и все. Либо я куплю, либо — нет. Давай не будем валять дурака и устраивать детские игры. Мне есть чем заняться помимо этого.
Греки хотят, чтобы вы сели и за сигаретой и чашечкой кофе обстоятельно обговорили условия сделки. Они предлагают сыграть вам в игру. Они ее смакуют. Это все равно что оказаться в одной комнате с коброй. Надо двигаться медленно и осторожно.
На следующий день, после того как Теологос обратился ко мне с заманчивым предложением, Даниэлла посоветовала позвонить нашей подруге Мелье, проживавшей в Афинах, и спросить ее совета.
— Может, она даже согласится войти с тобой в долю, — предположила Даниэлла.
Мысль показалась мне столь отличной, что я тут же решил, что пришел к ней самостоятельно. Мелья располагала серьезными денежными суммами. Ее бывший муж владел большими виноградниками под Афинами и являлся одним из самых известных производителей вина и узо во всей Греции. Несмотря на то что он с большой неохотой давал ей деньги сверх оговоренного в бракоразводном договоре, мы знали, что он помогал ей с инвестициями, которые в перспективе позволили бы снять Мелью с его шеи.
Мы дружили с моего первого приезда в Грецию. Мелья родилась и выросла в Афинах, однако почему-то ей не был свойственен эгоизм, обычно присущий жителям греческой столицы. Ей нравилось проводить время в обществе художников, и благодаря одному из них, моему приятелю Дику, мы с ней и познакомились. Чуть позже, когда дело дошло до приобретения нашего домика на Патмосе, она оказала нам неоценимую поддержку, помогая разобраться со всеми сложностями, которые, казалось, росли как грибы после дождя. Чтобы обойти греческий закон об отказе иностранцам в праве владеть недвижимостью, она позволила нам купить дом на свое имя, а в процессе заключения сделки даже сама для себя и сыновей приобрела участок у той же семьи.
Мелья, миниатюрная, привлекательная, живая блондинка около сорока, редко пользовалась косметикой, избегала ездить на дорогих джипах, которые притащили на остров ее сыновья, предпочитая колесить по Патмосу на дешевом мотоцикле сродни тем, которыми пользовались все местные жители.
За те годы, что я провел в Греции, мы с Мельей время от времени мечтали о том, что было бы неплохо нам вдвоем собраться и открыть бар или ресторан на каком-нибудь из островов. Мы бы целыми днями строили планы на будущее, закупали продукты, готовили, — такого компаньона сам Бог послал. На острове ее знали и уважали, так что она могла общаться с Теологосом на таком уровне, который я не мог вообразить, не говоря о том, чтобы мечтать.
Когда я рассказал ей о предложении Теологоса и спросил, не согласится ли она войти со мной в долю, Мелья пришла в восторг:
— Томаки, это было бы просто здорово! Ты сможешь готовить свои изумительные блюда! Мы будем устраивать чудесные вечеринки с музыкой и танцами! Я приглашу людей из Афин, а ведь еще у нас есть друзья в Лондоне, Париже, Мюнхене и Вене! Я тебе гарантирую, мы прославимся и заработаем кучу денег. Спасибо тебе, Томаки! Я тебя целую! Даниэллу и детей тоже!
Я пообещал, что следующим утром первым делом позвоню Теологосу и договорюсь с ним об аренде таверны для нас двоих.
— Ладно, Тома, — сказала она, — только будь осторожен. Он очень понирос, хитрый как лис. Хочешь, я сама ему позвоню?
— Не надо, не надо. Сам справлюсь.
— Ладно, как скажешь.
На следующий день я позвонил Теологосу и сказал, что хочу взять себе в компаньоны Мелью. Реакция Теологоса была незамедлительной и однозначной.
— Нет, — отрезал он, — Мелье я таверну не сдам.
Он не желал объяснять причины своего отказа, просто сказав, что она для этого не подходит. На самом деле все и так казалось понятным: во-первых, она была женщиной, во-вторых — женщиной богатой, в третьих — глупой дилетанткой, а в-четвертых — чужаком, ксени, афинянкой.
Впрочем, ничего этого Теологос не сказал. Он предоставил мне возможность додумать все самому.
На отказ Теологоса я ответил, что Мелья — моя подруга, я ей доверяю, и мне нужна ее помощь.
— Не вопрос, — ответил Теологос. — Вот вдвоем и найдете себе таверну в аренду, а на мою можете не рассчитывать.
Ледяной тон Теологоса и нежелание идти на уступки меня сильно озадачили. За долгие годы мы с Мельей и с ним провели бесчисленное множество дней и вечеров, вместе пили и смеялись: она — женщина из высшего афинского общества, он — ливадийский крестьянин, я — американский писатель. Нас всех объединяла атмосфера свободы, столь свойственной островам Эгейского моря, нивелировавшей различия между нами.
Повисла пауза. Я не знал, что и сказать.
— Слушай, — прервал наконец молчание Теологос, — если тебе не хватает денег, если тебе нужен компаньон, эту незадачу можно решить.
— Каким образом?
— Твоим компаньоном могу стать я.
— Но мне показалось, что ты не хочешь…
— Не хочу. Это чересчур. Слишком много работы для человека моего возраста.
Ему уже было под шестьдесят, но он не выглядел на свой возраст. Некоторых мужчин-греков природа щедро одаривает, и они кажутся гораздо моложе своих ровесниц-женщин.
— Я могу делать закупки, — продолжил он, — у меня есть лодка, если что — даже в Афины сгоняю. В других заведениях вечно чего-нибудь не хватает — то вино кончится, то пиво. Сам знаешь. У нас так не будет.
Я помнил, причем очень хорошо. Время от времени иностранцев охватывал особый род жажды, и они, гонимые ею (я в том числе), нанимали рыбацкие лодки и отправлялись на соседние острова в отчаянной попытке отыскать спиртное. Патмос, как и сама Греция в целом, никогда не был самодостаточным. В указе эпохи Византийской империи, по которому остров передавался монастырю, Патмос описывался как «место нехоженное, впавшее в запустение, поросшее ежевикой и терновником и, в силу сухости, абсолютно безжизненное и мертвое». Несмотря на все современные атрибуты и даже на новенький пирс, который уже успели к моменту нашего разговора закончить, Патмос с тех пор ничуть не изменился. Во время нацистской оккупации, когда остров был отрезан от внешнего мира на протяжении почти двух лет, многие жители Патмоса умерли от голода, а выжившие в лихую годину довольствовались животной пищей и различными видами хорты — часто встречающимся видом горькой дикорастущей зелени, которая до сих пор входит в меню, являясь отличительной особенностью местных блюд. То страшное время осталось в коллективной памяти жителей острова под названием и мегали пина — великий голод, и некоторые из старожилов, переживших войну, до сих пор столь трепетно берегут и экономят каждую мелочь в своем хозяйстве, вплоть до клочка бечевки, что у человека со стороны просто сердце кровью обливается.
— У нас будет все что нужно, — продолжил Теологос. — Я сам буду возить продукты с большой земли. У тебя будет одна задача — работать в таверне с Деметрой и моими сыновьями. Они помогут тебе готовить и обслуживать клиентов. Возьмешь меня в долю, я тебе уступлю половину аренды — сто пятьдесят тысяч драхм. Договорились?
Удивительно, как он быстро нашел выход из положения. Такое впечатление, что он все продумал заранее, еще до того, как предложил мне взять в аренду таверну самому.
При всем при этом мне предстояло принять непростое решение. Что я скажу Мелье? С другой стороны, мною полностью овладела эта затея с таверной. Я уже представлял себя у плиты с кухонным комбайном, который уже собрался приобрести. Воображение рисовало, как я тоненько-тоненько режу огурцы для курятины по-китайски. Отказаться сейчас из-за какого-то дурацкого принципа, из нежелания расстраивать Мелью? Это мне уже было не по силам. Однако Мелья все-таки считалась нашей подругой. Она наверняка меня поймет.
Реакция Мельи оказалась еще более холодной. Ей показалось, что я ее предал. Я пытался объяснить, сколь сильно хочу воспользоваться представившимся мне шансом и как упорно Теологос настаивал на том, чтобы войти со мной в долю.
— Уперся и ни с места, — сказал я. — Мне кажется, он тебя боится.
— Разумеется.
— Извини, — вздохнул я, — но я не могу махнуть рукой на эту затею.
Повисла долгая пауза.
— Ладно, Томаки, — наконец произнесла она, и я услышал, что ее голос несколько смягчился. — Не забывай, что говорят о данайцах, дары приносящих.
— Вы с Даниэллой великолепно справляетесь с ролью Кассандры, — отозвался я.
— Те слова о данайцах, приносящих дары, произнес Лаокоон. Впрочем, Кассандра тоже не молчала. Беда в том, Тома, что ни ей, ни ему никто так и не поверил.
— Я буду помнить о твоем предупреждении.
— Надеюсь.
Греки издревле не доверяют друг другу. Истоки этого взаимного недоверия, которое еще больше укрепилось во время грызни и борьбы за выживание во время турецкой оккупации, уходят в глубину веков. Речь идет о своего рода менталитете заключенного, который доверяет лишь близким родственникам и лучшим друзьям, а порой даже их считает ненадежными. Кроме того, греки усвоили для себя один важный урок — история всегда неизменно повторяется. Троянская война постоянно возвращается к грекам в той или иной форме со II века н. э. В последний раз это случилось во время войны в Косово — помощь, оказанная греками сербам, удивила лишь тех, кто не понимал, что настоящая война ведется для того, чтобы не допустить в Европу ислам и турков (в прошлом троянцев).
Таким образом, паранойя играет существенную роль в искусстве выживания, оттачивавшемся на протяжении сотен лет. У греков выработалась привычка видеть интриги и заговоры мирового закулисья или варваров с востока в самых что ни на есть невинных событиях и делах.
Именно по этой причине я никогда бы не смог убедить Мелью в том, что я не строю у нее за спиной козни, грозящие ужасными последствиями.
С другой стороны, я твердо решил приложить все усилия не дать подобным подозрениям поставить крест на моей затее еще до того, как я собственно приступил к делу.
В связи с этим, несмотря на то что я ясно помнил, что именно говорили Кассандра и Лаокоон о данайцах, дары приносящих, я не мог забыть чудесное, полное безумств время, которое провел с Теологосом в «Прекрасной Елене».
Больше всего мне запомнилась пирушка, где мы впервые сошлись с Даниэллой, после того как на протяжении всего лета с опаской держались на расстоянии друг от друга. С того дня Теологос не упускал возможности всякий раз с гордостью напомнить о роли, которую он сыграл во всем этом деле, — будто из-за того лишь, что он владел таверной, где завязался наш роман, он становился едва ли не кумбарос (шафером) на нашей свадьбе.
В октябре нам забили годовалого поросенка, мясо которого мы разделили. Это не только освятило (настоящей кровью) связь, с каждым днем крепнущую между нами, но и позволило мне наконец приготовить в Ливади особое блюдо — спагетти алла карбонара, о котором я рассказывал Даниэлле с момента нашего знакомства. Те из читателей, которые сами любят готовить, поймут, насколько для меня это было важно. Особенно учитывая тот факт, что с этим событием было сопряжено обещание, данное мной женщине, которую я любил.
В том случае, если приготовление пищи можно сравнить с любовной игрой (а мне всегда казалось, что дела обстоят именно так), можно утверждать, что первый шаг в новых отношениях я начинал со спагетти алла карбонара — в силу своей остроты и нежности (по крайней мере в моем варианте приготовления) это блюдо вместе с липкими консервированными личи-орешками представлялось самым сексуальным ка свете.
По крайней мере так было в Америке, когда все необходимое мне располагалось тут же под рукой. С Грецией совсем другая история, не говоря уже о Патмосе. Долгие годы жизни в бедности, постоянная нехватка воды и строгое следование религиозным запретам привели к тому, что хозяева магазинов не шибко беспокоились о наличии и количестве того или иного товара на складе.
К примеру, вскоре после празднования Нового года мясники, памятуя о приближающемся Великом посте, принимались сбывать все, что у них было, и начиная с масленицы и до Пасхи их лавки стояли пустыми. Вместе с мясом пропадала и остальная животная пища — яйца, молоко, сыр, равно как и морская живность, содержавшая в себе кровь. Исчезала рыба, но оставались кальмары, осьминоги, креветки и, к огромному счастью, лангусты. За время Великого поста пустели даже морозильные камеры. На Страстную пятницу немалая часть жителей Патмоса довольствовалась лишь уксусом, чтобы лучше прочувствовать страдания Иисуса.
Понятное дело, остров был не тем местом, где имело смысл искать деликатесы.
Впрочем, в то время продукты, которые нам с вами представляются вполне естественными, как, например, сливочное масло, бекон, бульонные кубки, не говоря уже о соевом соусе и карри, было проблематично достать даже в Афинах. В результате попытки отыскать нужные ингредиенты или подходящую им замену могли вознести вас к высотам кулинарной изобретательности или ввергнуть в черное отчаяние. Мой вариант спагетти алла карбонара представлял собой синтез версий этого блюда, готовившихся на юге и севере Италии.
В Риме блюдо делают так. В обжигающе горячие спагетти добавляют сливочное масло, нарезанного жареного бекона, яичный белок, взбитый с только что молотым черным перцем, и щедрую пригоршню пармезана. В Милане, в баре «У Гарри», вместо яичного белка добавляют взбитые сливки. При этом надо признать, что сливки придают блюду особую пышность, как соус в феттучини Альфредо. Однако миланский вариант спагетти алла карбонара довольно тяжелый для усвоения, поэтому я благоразумно сочетаю и ту и другую версии, заменяя сливками только половину яичных белков.
Поскольку хороших пастбищ в Греции мало, жирные сливки здесь днем с огнем не сыщешь, а купить свежее молоко практически нереально. Такая штука, как бекон, в Греции на тот момент тоже отсутствовала.
Оказалось, что сгущенное молоко без сахара может вполне заменить сливки, поскольку в процессе приготовления блюда оно густеет, а вот найти правильный бекон представлялось невыполнимой задачей. В продажу время от времени поступала европейская консервированная грудинка — жир в банках был густой, как смазка, но в процессе жарки он практически полностью растворялся, оставляя после себя запах топленого свиного сала.
Как раз в тот момент, когда я уже полностью отчаялся придать блюду аромат копченостей, который вдыхал в Риме и Милане и который мне удалось воссоздать у себя на нью-йоркской кухне с помощью американского бекона, Теологос поинтересовался, не желаю ли я приобрести у него половину годовалого поросенка.
— Поросенка? — переспросил я.
— Да, — ответил он, — того, что пасется у меня на поле. Знаешь, возле тропинки, по которой ходят ослы.
Мне вспомнилось, как несколько раз из-за каменной стены до меня доносилось хрюканье. Я его слышал, когда ходил по той самой тропинке на пляж.
— Он что, еще живой? — вздохнул я.
— Пока да, — улыбнулся Теологос.
На тот момент мы с Даниэллой уже успели перед всеми похвастаться нашим холодильником, оснащенным довольно вместительной морозильной камерой, поэтому мысль о половине поросенка, из которого можно наделать отбивных и сосисок, показалась мне очень и очень соблазнительной. Более того, честь, которую мне оказывали, привела меня в трепет. Предложение разделить тушу поросенка являлось важным этапом, рубежом — оно говорило о том, что греки меня признали за своего, причем здесь, на этом острове.
— Мы притащим его на пляж и забьем, — продолжил Теологос. — Тебе половина, мне половина. Что скажешь?
Беда в том, что у меня имелась одна проблемка. Она была связана с кровью.
Стоило мне увидать кровь, как я тут же падал в обморок. Я объяснил это обстоятельство Теологосу, заодно упомянув, что в Америке мясо упаковывают настолько хорошо, что тебе даже не приходит в голову, что некогда оно являлось плотью живого существа. Потом, на тот случай, если он все еще не понял, о чем я вообще говорю, рассказал, что, когда работал санитаром в больнице города Нью-Хейвен, желая пройти практику перед поступлением на медицинский (я ее так и не прошел), я изрядно потаскал тележки с трупами в морг, что очень быстро, к величайшему разочарованию моего отца, убедило меня пойти на от-деление английской литературы.
В конце концов Теологос согласился забить поросенка самостоятельно, взяв за работу его голову и сердце.
Пока все не закончилось, я старался держаться от пляжа подальше. Пришел я к Теологосу только под вечер, чтобы забрать домой обещанную свинину. Когда я появился, Теологос с Еленой и детьми стояли за кухонным столом и с гордостью улыбались, довольные приготовленным мне гостинцем. Кровь была повсюду. Она покрывала пол и разделочный стол, поблескивая в заливавшем кухню свете ярких флуоресцентных ламп. На столе лежала половина туши, и в ней все еще узнавался поросенок, которого принесли в жертву, чтобы насытить мои аппетиты.
Судя по всему, у меня было очень красноречивое выражение лица, поскольку Елена, сжалившись надо мной, тут же принялась разделывать половину туши на более мелкие и менее узнаваемые куски, в то время как Теологос опустился на стул и взялся за узо. Я рассовал мясо по полиэтиленовым пакетам, которые уложил в холщовые мешки. Их я перекинул через плечи, чтобы было удобнее нести до дома. Покачиваясь из стороны в сторону под тяжестью груза, я вышел в надвигающуюся тьму. На прощанье Теологос выпил за мое здоровье, а Елена улыбнулась добрыми карими глазами.
В тот вечер, когда я готовился солить, топить сало, молоть фарш, — одним словом, делать из своей добычи запасы на зиму, к величайшему восторгу обнаружил в проверенной временем, замызганной поваренной книге «Кулинарные радости» раздел, в котором рассказывалось о том, как делать копчености, и даже более того — целую схему, иллюстрирующую все эти премудрости. Через два дня, на протяжении которых мы чуть не задохнулись от дыма, я создал импровизированную коптильню. Ее я соорудил из банки из-под оливкового масла и подвесил в трубе на кухне. Из этой коптильни я извлек первый плод моих трудов. Спустя несколько мгновений с неописуемым удовольствием я попробовал кусочек бекона, который впервые в домашних условиях закоптил сам.
Именно так и закончилась моя одиссея, начавшаяся год назад в попытке произвести впечатление на Даниэллу своим коронным блюдом спагетти алла карбонара. Вы спросите, получилось ли оно таким же вкусным, как и то, что я делал в Нью-Йорке? Честно говоря, нет. Однако, как отмечал великий греческий поэт Константин Кавафис в своем произведении «Итака», посвященном другой одиссее, подлинное наслаждение заключается в переживаниях, которые испытал, будучи в пути. Впрочем, к тому времени Даниэлла, может быть, была и не совсем моей, но мы уже делили постель.
Впрочем, вернемся к Теологосу.
Я отдавал себе отчет, что он мог быть хитрым и коварным словно лис, как правильно заметила Мелья, но, закрыв на это глаза и воззвав к положительным чертам его характера, в маслянистом, скользком О-Ладосе можно было разглядеть человека совершенно иного склада — грубого, но открытого, настоящего медведя, иногда Зорбу из кинофильма, иногда маленького мальчика, ищущего поддержки и любви.
Я помню, как однажды, когда я занимался приобретением нашего домика — делом трудоемким и хлопотным, он сказал мне, чтоб я не доверял кому ни попадя, особенно грекам, которые надуют при первой же возможности.
— Правда? А как же ты? Ты же сам грек?
— Мне ты можешь доверять, — сказал он, похлопав себя по груди. Затем ткнул мне пальцем в лицо: — Только мне. И никому больше.
Кроме того, я нисколько не сомневался в том, что дополнительной страховкой является моя гражданская принадлежность — я приехал из Америки, страны, которой он столь сильно восхищался. Быть может, в силу этой причины он не станет пытаться со мной играть. Другие, в отличие от меня, были от этого не застрахованы.
Одним словом, я решил, что Теологоса пусть остерегаются циничные французы и мнительные греки. Я не только собирался доказать, что остальные заблуждаются в отношении характера этого человека, но и в процессе намеревался заработать с ним аппетитную кругленькую сумму.
Девять лет назад в возрасте тридцати трех лет я приехал в Грецию. В загашнике у меня имелось немного денег и незаконченный роман. С тех пор моя жизнь напоминала невероятные сладкие грезы.
Я даже не особенно собирался утруждать себя и торговаться из-за суммы аренды «Прекрасной Елены». Несмотря на то что внутренний голос, звучавший во мне, когда я искал домик в Ливади, сейчас молчал, я знал, что поступаю правильно. Иначе и быть не может.
Еще одно подтверждение тому, своего рода добрый знак, был явлен мне через несколько дней. Позвонил Теологос и сказал, что подыскал нам жилье на лето, причем не какую-то комнату, а тот самый домик на холме, что так манил меня девять лет назад, когда я впервые приехал в Ливади.
Мы воистину возвращались к прекрасному началу начал.
Вернемся к тому первому дню, который я провел на Патмосе. Уже наступил вечер, а я все никак не мог выкинуть из головы тот домик на холме, невзирая на то, что и Теологос, и Еврипид заверили меня, что он совершенно точно не сдается. На следующее утро я попросил Еврипида снова отвезти меня в Ливади.
Мы остановились на полпути до пляжа, прямо напротив дома. Расстояние от домика до дороги по прямой составляло не более ста ярдов, но на деле их разделяли поля, высохшее речное русло и бесчисленные заборы, сложенные из камней. Еврипид сказал, что нам проще всего будет добраться до цели, если мы спустимся к пляжу, а потом поднимемся вверх по руслу. Однако дело было в том, что я не хотел снова встречаться в Теологосом и объяснять причины своего поведения, после того как он четко и ясно объяснил мне, что дом в аренду не сдается.
Еврипид пожал плечами и ткнул пальцем в хижины, сгрудившиеся под «моим» домиком на холме. Эти хижины принадлежали родителям женщины, получившей «мой» домик себе в приданое. Еврипид предположил, что родители смогут рассказать все, что меня интересует. Улыбнувшись и пожелав мне удачи, он отправился вниз по склону, намереваясь сесть в свой аэроплано, развернуть его и поехать обратно в Скалу.
Добраться до дома или хотя бы приблизиться к нему оказалось далеко не столь простой задачей, как это представлялось мне с дороги. Дело в том, что в полях, разделявших дорогу и домик, были возведены стены, а прохода между ними не наблюдалось.
Некоторые из стен были по грудь высотой, а сверху увиты шиповником или чертополохом — ничуть не хуже настоящей колючей проволоки. Кроме того, стены были сложены без раствора, камни просто громоздились один на другой. В результате конструкция получалась непрочной и шаткой, и при попытке перелезть я инстинктивно искал руками дополнительную опору, неизбежно хватаясь за стебли шиповника. Наверняка в стенах существовали проходы, но вот беда — они были совсем незаметными, а специальный их поиск и хождение вдоль извивающихся змеями стен представлялись мне безнадежным занятием. Я карабкался, оступался, ругался, истекал потом и кровью, кричал, но по близости не было ни одной живой души, которая могла бы помочь мне и подсказать дорогу.
Наконец я добрался до крутого обрыва, уходившего вниз, к усыпанному камнями руслу реки. Мне удалось туда спуститься. Для подстраховки я вцепился в ветви фигового дерева, росшего у берега. Деревья вдоль реки образовывали над ней своеобразный свод, защищающий от палящего солнца. По руслу, к счастью, уже без особых приключений я добрался до холма.
У меня из-под ног брызнули цыплята. У входа в сложенную из камней хижину размахивал хвостом мул. Рядом в загоне, огороженном мелкой проволочной сеткой, бормотали индюшки. Из-за тропинки тянуло густым запахом сена и навоза. Посмотрев налево, я увидел пару коров, жующих жвачку в окружении тучи слепней. Над ними, на скале, образовывавшей одну из стен двора, я увидел тот самый домик своей мечты. Стекла его окошек поблескивали на солнце.
Между окон имелись две двери, выходившие на террасу. Они были выкрашены в желтый цвет и обведены по контуру коричневой краской. На дальнем краю террасы располагалась маленькая комнатка, по всей видимости флигель, крошечное окошко которого выходило как раз на море. Вдоль передней части террасы протянулась невысокая стена, из которой торчали железные стержни, поддерживавшие деревянный трельяж, увитый едва различимыми светло-зелеными побегами винограда. От того места, где я стоял, вверх по крутому, градусов в тридцать, скалистому склону прямо к ступенькам террасы вилась тропинка. Напротив, чуть выше и правее меня, виднелся вход в крестьянский дом. Пока я стоял и рассматривал представшую передо мной картину, на ступеньках, ведущих к террасе, появилась женщина. Утреннее солнце отливало на стянутых на затылке совершенно седых волосах.
На вид, казалось, ей было около шестидесяти, хотя наверняка она была моложе. В таких Богом забытых краях греки и гречанки, перевалив двадцатилетний рубеж, быстро начинают стареть. Скудное питание, обилие яркого солнца, сильные ветры, фактически полное отсутствие нормальных стоматологических клиник — все это приводит к тому, что кожа приобретает коричневый оттенок, на ней появляются морщины и складки, а зубы рано выпадают. Лицо женщины было покрыто сетью морщин, а чуть ввалившиеся щеки свидетельствовали об отсутствии зубов. Но при этом я никогда прежде не видел столь прекрасных, совсем как у младенца, глаз небесно-голубого цвета. Улыбка женщины буквально лучилась душевным теплом.
Она спросила меня, не нужно ли мне чего-нибудь.
Я показал на домик, примостившийся на утесе, и на греческом, находившемся у меня в совершенно зачаточном состоянии, поинтересовался, можно ли снять здесь жилье.
В ее голубых глазах что-то едва заметно промелькнуло.
— Вам надо поговорить с моим мужем. — Она повернулась и пронзительно, так что вздрогнула скотина, крикнула: — Стелиос!
Вышел Стелиос в сдвинутой на затылок соломенной шляпе. Он оказался крепко сбитым шатеном с густыми усами и очень мускулистыми предплечьями, выглядевшим по меньшей мере на десять лет моложе жены. Он окинул меня взглядом с ног до головы, увидел мои взъерошенные светлые волосы, джинсы, сандалии, которые обычно носят туристы, после чего сдержанно и несколько резковато кивнул. Впрочем, в его карих глазах я разглядел искорку любопытства.
Стоило мне обратиться к нему на своем убогом греческом, эта искорка тут же сменилась улыбкой. Как мог я рассказал, как увидел их домик с берега и как он мне понравился. Объяснил, что я писатель и хочу снять жилье на лето, чтобы закончить роман. Стелиос внимательно меня выслушал и, когда я закончил, произнес:
— Вевайос! Конечно. Почему бы и нет? Мы можем сдать вам домик.
Он пояснил, что их дочь, обычно приезжавшая на лето, недавно позвонила и сказала, что беременна и поэтому останется в Афинах. Посему, в точности как нашептывал мне мой внутренний голос, никаких проблем со сдачей домика в аренду не существовало!
Затем Стелиос с женой, которую, как оказалось, звали Варвара, отвели меня в дом, открыв одну из дверей с помощью длинного железного ключа.
Мы вошли на узкую кухню. Единственное окно слева выходило на располагавшийся внизу скотный двор. Стены кухни были покрыты побелкой, а деревянная резьба выкрашена слегка выцветшей голубовато-зеленой краской. Водопровод отсутствовал, имелся лишь пластиковый бак с краном, прикрепленный к одной из открытых оконных ставен. Одна-единственная лампочка висела в центре потолка среди перекрытий. У стены напротив двери стояла газовая плитка с двумя конфорками, а рядом с ней громоздилась печь с огромной куполообразной духовкой, внутреннюю часть которой сейчас заливал свет утреннего солнца, отражавшийся от деревянных половиц. Я бы снял этот домик уже за эту кухню.
Дверь справа вела в комнату. Она оказалось несколько уже кухни. Там на стене висели полки, а под ними устроился столик. Окно выходило на террасу, равнину и раскинувшееся за ней море. Идеальное место для работы над романом.
Еще одна дверь вела в самую большую комнату в доме, одновременно игравшую роль и спальни, и гостиной. Оба окна, одно выходившее на переднюю, другое — на заднюю часть дома, были закрыты ставнями, но в царящем полусумраке я разглядел богато украшенную двуспальную железную кровать с медальоном тонкой работы в изголовье, на котором был изображен букет голубых цветов.
Стоимость аренды, которую, выпятив грудь, объявил Стелиос, составляла пятьсот драхм в месяц — половину того, что Теологос просил за комнату. Примерно шестнадцать долларов. Я почувствовал смятение и даже не думал торговаться. Куда еще сбивать цену, если она уже такая низкая?
На террасе стояла неглазурованная глиняная амфора, расширявшаяся от низа к верху. К горловине она сужалась, и к этому месту петлей сходились две ручки, образовывая узкие отверстия, в которые едва можно было просунуть палец. Проделав это, Стелиос ловко водрузил амфору себе на плечо. Широкие бока не давали ей соскользнуть.
Стелиос осклабился.
— Неро, — сказал он.
Я улыбнулся в ответ и кивнул, как идиот.
Варвара похлопала меня по плечу и показала вниз туда, под уклон холма, в сторону поля, расположенного метрах в сорока пяти от нас. В центре поля виднелся круг из цемента, в котором безошибочно угадывался верх колодца.
— Неро, — улыбнулась она.
— А-а-а-а… — протянул я.
Оттуда мне предстояло таскать воду. В амфору вмещалось примерно двенадцать литров воды. За ней мне надо было ходить каждый день, чтобы пить, мыть посуду, стирать вещи и сливать в туалете. В тот момент я находился в романтических грезах, и подобный вариант представлялся мне просто идеальным: я могу разминаться и сжигать лишние калории, что очень полезно для здоровья.
Через два года, когда мы вернулись из афинского роддома с маленькой Сарой и кучей пеленок, которые приходилось стирать, картина утратила прежние радужные тона.
Стелиос и Варвара предложили мне спуститься к ним на террасу, где мы и заключили договор, скрепив его по традиции чашечкой кофе по-гречески и крошечной тарелочкой консервированной айвы, которую Варвара приготовила сама. Сироп, в котором плавала айва, был приторно сладким, но сами ягоды отдавали дымом и показались мне просто изумительными на вкус. Греки запасают разные фрукты, овощи и ягоды — горох, персики, вишни, арбузы и даже фиги с баклажанами. Для них существует коллективное название глика ту куталью— «ложечные сласти», поскольку их едят с помощью ложечек, вместо того чтобы намазывать ножом на хлеб. Очень часто к ним подается не менее приторно сладкий ликер — как правило, мятный или банановый. К счастью, Варвара протянула мне лишь стакан воды. «Нашей» воды. Она оказалась прохладной, чистой и неописуемо вкусной.
Мы составили договор на вырванной из тетрадки линованной бумаге, и я, важничая, внес залог за два месяца — тридцать два доллара, сказав, что мне надо в Миконос, чтобы забрать книги и бумаги, и пообещал вернуться через несколько дней.
Стелиос объяснил мне, как добраться до пляжа, проводив до узенькой пыльной тропинки, бежавшей промеж двух в пояс высотой стен. Она вела через русло реки, а потом, извиваясь, выводила на берег, заканчиваясь прямо у «Прекрасной Елены». Я прошел мимо полей, на которых росли озимые огурцы, тыквы, баклажаны и лук. Время от времени одинокие ослики, завидев меня, начинали реветь, а из-за стены, где зеленели посадки бамбука, раздавалось нервное фырканье мула, озадаченного тем, что я, чужак, здесь делаю.
Когда я завернул за угол таверны, сгорая от нетерпения поделиться с Теологосом радостной вестью, рыбацкой лодки, которую он красил накануне, нигде не было видно.
Я вгляделся в мутные окна из оргстекла.
Внутри занималась уборкой дочь Теологоса Феодора. Она открыла дверь и выглянула наружу, жестом пригласив меня зайти. Я спросил, где ее отец. Выяснилось, что он уплыл на лодке с ее братьями в порт.
С кухни донесся женский голос, обладательница которого желала мне доброго утра:
— Калимера!
Из кухни, вытирая руки о передник, вышла жена Теологоса Елена, невысокая жилистая женщина около тридцати лет, с блестящими карими глазами и роскошной шевелюрой цвета воронова крыла. Она встала в дверном проеме, ведущем на кухню. По ее позе сразу было видно, что за ее спиной начинается ее вотчина, где она безраздельно царствует.
Представившись, я поделился с Феодорой и Еленой чудесными вестями. Они изобразили радость, а потом Елена поинтересовалась, сколько я заплатил. Я не стал скрывать. Женщина с печальным видом покачала головой:
— Слишком много.
— Слишком много?
— Неро? — спросила она, изобразив, как водружает на плечо кувшин.
Потом я узнал, что подобным образом греки всегда реагируют, если им называют сумму любой сделки. Цена всегда оказывалась слишком высокой или слишком низкой, в зависимости от того, кто кого надул. Именно поэтому в Греции никто, за исключением наивных иностранцев вроде меня, никому не говорит, сколько заплатил за тот или иной товар или услугу. Вместо этого греки слегка подталкивают локтем собеседников, подмигивают и довольно улыбаются, будто намекая на то, сколь ловко они обвели продавца вокруг пальца.
Впрочем, я ни о чем не жалел. В тот момент, сидя на полуденном солнце, я чувствовал себя счастливее самого святого Иоанна. Чтобы отметить радостное событие, я заказал праздничный обед, и Елена с Феодорой принялись готовить. Тогда я наивно полагал, что, затворившись в грубом каменном доме на холме, я проведу в Греции всего лишь одно лето…
Теперь, почти десять лет спустя, мне предстояло вернуться в тот же самый домик, но на этот раз на правах владельца «И Орайя Елени». Я завершал круг, и дела, казалось, шли лучше некуда.
Перспективы представлялись мне тем более радужными, что за время моего отсутствия, воспользовавшись полученными от меня за два года деньгами, Стелиос поставил возле дома большой бак. Теперь у нас будет в избытке вода.
— Когда ты мне сможешь отдать деньги?
Когда я сказал Теологосу, что согласен принять его предложение о партнерстве, я, честно говоря, ожидал несколько иной реакции. Не знаю, что именно я рисовал в своем воображении, может быть, картину того, как мы разбиваем бутылку шампанского о стену «Прекрасной Елены», но уж совершенно точно я не рассчитывал, что Теологос тут же резко и довольно грубо попросит денег. Как и большинство американцев, я не только не люблю торговаться, но и обсуждать конкретные детали, сопутствующие сделке. От них словно холодом веет. Вместо этого я предпочитаю, чтобы голая личная заинтересованность, пусть даже моя собственная, была прикрыта некой высокой целью, например семейным счастьем или же благом общества.
Греки, в отличие от нас, в процессе обсуждения сделки могут казаться воплощением очарования и товарищества, но стоит только ударить по рукам, как все кардинально меняется. Сразу спросив о деньгах, Теологос мне напомнил о малозаметном, но при этом очень важном сдвиге в наших отношениях. В его глазах я стал совершенно другим человеком. Я пересек границу, отделявшую греков от туристов. Теперь я был не продавец, а покупатель.
Несколько позже я обнаружил, что отношение ко мне изменилось не только у Теологоса, но и у остальных островитян, как только те узнали о состоявшейся сделке. Схожим и поначалу незаметным изменениям подверглись мои отношения с друзьями — как греками, так и иностранцами. Эти отношения менялись так же постепенно, как не сразу поздней осенью гаснет день — когда вы неожиданно обнаруживаете, что на часах пять вечера, кругом кромешная темень, а вы и не заметили, как это произошло.
Однако некоторое время я чувствовал лишь изменения в отношениях с Теологосом. Да и на них я тогда решил не обращать внимания и отмел, списав на разыгравшееся воображение.
Я сказал Теологосу, что на перевод денег из швейцарского банка уйдет некоторое время, пообещав их выслать, как только получу.
— Нет, — ответил Теологос. — Я сам за ними приеду.
— Сюда? На Крит?
Дорога до Крита была тяжелой и долгой: двенадцать часов на корабле от Патмоса до Пирея, потом еще девять оттуда до Ираклиона, крупнейшего порта на Крите, а потом еще почти два часа на автобусе до Ретимно. Кроме того, если вы поедете третьим классом, как скорее всего собирался сделать Теологос, путешествие превращалось в пытку.
Теологос заявил, что против этого ничего не имеет, сказав, что не желает, чтобы столь большую сумму отправляли по почте, телеграфу или переводили на банковский счет.
Он был прав. Если деньги в Греции переводились как полагается, они нередко, прежде чем доходили до адресата, где-то подвисали на неделю. В итоге я пришел к выводу, что это не случайно. Чем дольше банки и системы телеграфного перевода держали деньги, тем больший про-цент они с них имели. В итоге получалась очень приличная сумма, поскольку все деньги, которые переводились в Греции, помещались на специальный государственный процентный счет. А теперь представьте, сколько это могло принести за один день просрочки, не говоря уже о неделе. Что же касается почты… Так вот, я недавно отправлял письмо с Крита на Патмос, так оно шло ровно месяц. Кроме того, в прессе неоднократно появлялись статьи о почтальонах, получавших грошовую зарплату, которые просто-напросто выбрасывали корреспонденцию, не желая утруждать себя и разносить ее по адресам.
В довершение ко всему греки считали именные чеки явным неприкрытым инструментом надувательства — вы получали нечто, ничего за это не заплатив (и возможно, даже не собираясь этого делать), поэтому чеки презирали, им не доверяли и не пользовались ими даже в случае крупных финансовых сделок.
Таким образом, вне зависимости от размера суммы ее всегда перевозили в чемоданах или бумажных пакетах. В те времена, когда самая крупная из существующих купюр была всего лишь в тысячу драхм, перевозка крупных денежных сумм являлась делом не только обременительным, но и опасным. В греческих газетах чуть ли не каждый день появлялись статьи, рассказывавшие о том, как воры на мотоциклах вырывали у пешеходов сумки и портфели, увозя с собой целые состояния.
Ну а самое главное — Теологос не желал оставлять никаких официальных документов, по которым можно было узнать о состоявшейся между нами сделке и по которым на него могла выйти налоговая инспекция. Подобный подход к делу в Греции считался вполне обычным и нормальным. Все греки обманывали власти, а рассказывать правду о собственных доходах мог только дурак.
Существовали два оправдания такому поведению. Во-первых, чиновники были бесчестны и не упускали ни единой возможности набить себе карманы. Они устраивали на вольготные, хорошо оплачиваемые государственные должности друзей и родственников, которые платили своим благодетелям процент с зарплат и пенсий, ведь они их получали, практически не работая. Так с какой стати обычный гражданин должен подкармливать этих паразитов? Во-вторых, поскольку власти знали, что никто им не скажет правды о доходах, они автоматически задирали ставку налогов. Таким образом, обман государства являлся правомочной попыткой вернуть то, что власти с тебя содрали непомерными налогами.
Итак, я согласился с Теологосом, пообещав ему лично передать деньги, как только их мне переведут из Швейцарии.
Потом я позвонил Мелье, чтобы со всей осторожностью сообщить неприятную новость, в надежде, что мне удастся развеять ее недавние подозрения, в подробностях рассказав о том, как у меня идут дела с Теологосом. Мы были с ней не просто друзьями. На короткое, полное безумств время, когда я впервые приехал в Миконос, она стала моей любовницей. Потом, когда Даниэлла родила Сару, Мелья стала чуть ли не членом нашей семьи, фактически крестной матерью нашим обоим детям. Мне казалось абсурдным, что сейчас нас может рассорить какое-то дурацкое недопонимание.
Мелья, однако, придерживалась иной точки зрения.
— Тома, — сказала она, — сначала ты просишь войти с тобой в долю, а потом за моей спиной заключаешь с Теологосом договор. И после этого ты хочешь, чтобы мы остались друзьями? Думаешь, я совсем дура набитая? Ты что, цэрэушник?
— Мелья…
Она повесила трубку.
Мне было странно встретить этого человека в городе, смотреть, как он сидит у нас в гостиной в Ретимно. Уж слишком сильно я привык к совсем иному облику Теологоса, обычно ходившему в закатанных до колен штанах и пластиковых шлепанцах. Сейчас он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Он был, словно школьник, одет в мятый синий костюм и застиранную, плохо выглаженную белую рубашку, застегнутую на все пуговицы. На его ногах блестели только что начищенные черные туфли, а рыжевато-коричневые носки покрывал разноцветный узор из ромбиков. На коленях у Теологоса лежала мягкая фетровая шляпа темно-коричневого цвета.
В его облике было что-то жалкое, Теологос чем-то напоминал заводского рабочего, пришедшего с просьбой к хозяину. Однако, возможно, у меня слишком разыгралось воображение. В целом Теологос оставался спокоен и приветлив. Он был преисполнен внимания ко мне, желая узнать мои планы на будущее таверны, всем своим видом выражая готовность помочь мне делом и советом добиться того, чего я хотел. Я постоянно себе напоминал, что вскоре мы станем компаньонами.
Как это ни удивительно, но, похоже, Даниэлла позабыла о всех своих сомнениях, которые она испытывала по поводу предстоящей сделки. Казалось, она искренне рада видеть Теологоса и хочет обсудить, как у нас все будет этим летом.
Теологос опасался, что я плохо представляю, насколько непростой обещала стать моя работа. Я заверил его, что мне все прекрасно известно, рассказав, что два года назад, после рождения Мэтта, я устроился в ресторанчик в Ретимно. Я не только занимался обслуживанием клиентов, но еще помогал повару возиться с горячими блюдами и салатами. В обед приходилось довольно трудно, а вот с наступлением времени ужина начинался настоящий ад. Между обедом и ужином практически не бывало перерывов, а если они и случались, то за это время надо было сделать заготовки, нарезать овощи на салат и перемыть посуду. Я не испытывал никаких иллюзий насчет того, что меня ожидало на Патмосе.
— И сколько человек помещалось в том ресторанчике? — спросил Теологос.
— Десять-двенадцать.
Теологос улыбнулся. В спокойные дни в «Прекрасной Елене» одновременно могло находиться в три раза больше народа, а в пик туристического сезона, когда ставились дополнительные столики вдоль дороги на пляж, — в четыре раза больше.
— Понимаешь, я вряд ли смогу тебе много помогать, — казалось, уже в сотый раз повторил Теологос. — Я буду катать туристов на своей лодке вокруг острова. Разумеется, на обед я буду завозить их в таверну, но сам их обслуживать не стану. Ты это понимаешь?
Понимал ли я это? Конечно понимал. И отчасти был этому рад. Я не хотел, чтобы люди думали, что я работаю у Теологоса. Я вообще не желал, чтобы меня видели вместе с ним. Я мечтал, чтобы с «Прекрасной Еленой» ассоциировалось только мое имя. Я хотел, чтобы народ говорил: «Ас фамэ сто Тома» — «Давай поедим у Тома».
— Разумеется, — добавил Теологос, — панэири, пятого августа, я буду в таверне.
Я глянул на Даниэллу, вновь вспомнив тот праздничный пир, когда мы попытались, взявшись за руки, пройтись по воде, слыша пение примерно сотни человек, которые, встав полукругом, побуждали нас ступать дальше и дальше.
— Без меня у тебя ничего не получится, — продолжил Теологос. — Это сумасшествие, безумие! — Он увидел, как мы с Даниэллой переглянулись, и улыбнулся совсем как отец, гордящийся своими детьми. — Сумасшествие!
Мы составили договор на листке линованной бумаги, вырванной из школьной тетради:
1. Я выдаю Теологосу сто пятьдесят тысяч драхм в оплату аренды таверны в период с 15 июня по 15 сентября.
2. В конце лета мы с Теологосом поровну разделяем доход.
3. За время аренды мы оба будем получать зарплату в размере десяти тысяч драхм в неделю (в то время это составляло примерно двести двадцать долларов), а остальное будем откладывать на текущие расходы.
4. Все обязанности по приготовлению блюд и обслуживанию клиентов возлагаются на меня, Теологос будет заниматься только закупкой продуктов.
5. В таверне мне будут помогать сыновья Теологоса — Ламброс и Савас, получая за это сорок пять долларов в неделю.
6. Деметра, женщина, которую Теологос недавно взял к себе на работу в таверну, будет и дальше выполнять свои обязанности, готовить и убирать за девяносто долларов в неделю.
Теологос сказал, что Стелиос и Варвара ждут не дождутся, когда мы наконец вернемся в наш маленький домик на холме. Они уже поставили еще одну кроватку для Сары и манеж для Мэтта. Он посмотрел на Даниэллу, ожидая слов благодарности. Вместо этого она спросила:
— А как же разрешение на работу?
Я давно уже замечал за женщинами такую черту характера. Вы строите планы, они молча ждут, и вот, когда вы уж сели в машину и готовы отправиться в путь, они произносят: «Погоди! А как же…»
— Что? — повернулся к ней я.
— Я просто тут подумала, — пояснила Даниэлла, — вдруг тебе нужно какое-нибудь официальное разрешение?
Я глянул на Теологоса. Казалось, на какой-то миг он тоже растерялся. Честно говоря, мысль о сложности подобного рода уже приходила мне в голову, но, поскольку никто о ней так и не завел речи, я от нее отмахнулся, решив, что раз об этой проблеме никто не говорит, значит, ее и вовсе не существует. А теперь оказалось, что мои надежды были напрасны. Можно ли мне вот так просто взять и открыть свое дело с греком, словно я и сам грек? Когда вы долго живете в иностранном государстве, особенно на таком крошечном островке, как Патмос, вы начинаете ощущать себя своим, и вам кажется, что у вас есть такие же права, как и у граждан этой страны. На самом деле так не получается. Никогда. Даже если вы американец.
Теологос даже глазом не моргнул.
— Нам не о чем волноваться, — ответил он, — все знают Томаса. Никто к нам приставать не будет.
— Ты уверен? — спросила Даниэлла. — А если полиция?..
Теологос улыбнулся моей жене с таким видом, словно перед ним сидела маленькая девочка:
— Я скажу им, что Томас мне помогает. Как друг другу. Именно это они и хотят услышать. Они нас оставят в покое.
Он был прав. Властям нужно было лишь оправдание, чтобы закрыть глаза на нарушение. Такое случалось сплошь и рядом. Я напомнил Даниэлле, что прошлым летом, когда я работал в ресторанчике в Ретимно, меня тоже никто не донимал.
— Все это так, — согласилась Даниэлла, — но ведь на этот раз вы будете компаньонами.
— Не беда, — ответил Теологос, — тебе не о чем беспокоиться.
Немного помолчав, Даниэлла пожала плечами, уступая. Потом она скажет мне: «Ты провел в Греции уже десять лет. Я думала, ты все сам прекрасно знаешь».
После подписания договора мы с Теологосом, чтобы отметить это событие, налили себе по стаканчику критской водки ракии. Мы выпили, после чего я повел его на кухню, чтобы показать обед, который я готовил. Это блюдо — чили кон карне, экзотичный дар мексиканской кухни, — я собирался включить в меню «Прекрасной Елены».
Теологос уставился в булькающее, источающее чудный аромат содержимое кастрюли, потом взял ложку, зачерпнул и извлек фасолину.
— Вы это едите? — спросил он.
— Конечно. А что?
— Мы — нет.
— Но… но ведь у вас на рынке продается фасоль! — возразил я. — Целыми мешками!
— Естественно, — улыбнулся Теологос.
— Так в чем же дело?
— Это для животных. Если это станет есть человек, он заболеет.
— В Америке у нас никто от этого не болеет, — возразил я так, словно мои слова могли изменить отношение греков к фасоли.
— Ну… — пожал плечами Теологос и кинул фасолину обратно в кастрюлю.
Рассовав сто пятьдесят тысяч драхм тысячными купюрами по топорщащимся карманам, Теологос уговорил нас пойти с ним пообедать. Мы отправились в изящный венецианский порт Ретимно, зашли в один из ресторанчиков и устроили себе пир, заказав жаренную на гриле кефаль, средиземноморскую рыбу кремового цвета, называвшуюся здесь барбуни. Такое мы сейчас редко себе позволяли. К рыбе мы заказали закуску из резаного салата ромэн, зеленого лука, ломтиков сыра фета, а также побольше белого критского вина из Ираклиона. К тому моменту, когда мы закончили, окна таверны успели запотеть от исходившего от нас жара. Сытые и очень довольные (по крайней мере я с Теологосом), мы закончили обед крепким кофе по-гречески.
Через час Теологос отбыл в Ираклион по делам, завершив которые он собирался переночевать у родственников, а на следующий вечер отправиться в долгий путь домой, на Патмос.
Мне казалось, что все идет как нельзя лучше. Судьба была к нам милостива — об этом свидетельствовало и то, что, после того как мы перебрались с Патмоса на Крит, Теологос, сам являвшийся потомком критян, приехал к нам, чтобы заключить сделку.
История весьма плодотворных связей Крита и Патмоса насчитывала девятьсот лет. Дело не ограничилось тем, что именно рабочие с Крита, невзирая на ужасные лишения, воздвигли на Патмосе знаменитый монастырь. Они заставили сурового византийского монаха Христодулоса, привезшего их на Патмос, отменить эдикт, «ограждавший сию кузницу добродетелей» от присутствия женщин. Именно благодаря отмене этого эдикта на Патмосе появились миряне. Несколько позже именно благодаря врожденной проницательности критян и возник торговый флот, сказочно обогативший остров.
Это было наследием Теологоса, в подлинности которого не оставляла никаких сомнений копна русых волос на голове его сына Ламброса. Он был не только потомком поселенцев с Крита, но и наследником независимого, гордого народа сфакийцев, до сих пор проживающих в юго-западной части острова. Многие из них блондины, как и их предки, дорийцы, завоевавшие Грецию за тысячу лет до Христа и некогда являвшиеся самыми отчаянными грабителями и разбойниками, — и это на острове, который вообще славен подобными личностями. Однако, как и все горцы от вьетнамцев-монтаньяров до сицилийцев, они истово преданны чужакам, которых считают друзьями.
Теологос, О-Ладос, патмиотис, сфакианос. Мой новый компаньон.
— Ну, — произнесла Даниэлла, когда мы вернулись после обеда с Теологосом, показав на нетронутую кастрюлю с чили кон карне, стоявшую на кухне, — что ты теперь с этим станешь делать?
— Все равно буду готовить, — ответил я, — иностранцам понравится!