Я позвонила доктору Леннарду и сообщила, что везут пациента с ожогами. Леннард был главным врачом больницы, и, что в данном случае еще важнее, у него имелся опыт работы в ожоговом отделении во время ординатуры в Питсбурге. Однако даже он дышал сквозь стиснутые зубы, когда осматривал нового пациента: похоже, на спину пострадавшему попал какой-то пылающий химический состав. Местами плоть сожгло так, что стал виден позвоночник и вздувшийся пузырями подкожный жир. Обгоревшая кость приобрела мерзкий красно-коричневый оттенок. И воняло все это отвратительно, как смесь паленой пластмассы и пережаренных гамбургеров.
Доктор Уиллис ассистировал, и мы втроем усердно трудились, стараясь стабилизировать пациента. Для провинциальной больницы мы справились весьма неплохо – во всяком случае, подготовили пациента к перевозке в Филадельфию, где более приличное оборудование. Вот только дорога туда занимала четыре часа в карете скорой помощи или два с половиной часа на вертолете – при условии, что нам удастся его выбить.
– Он не вынесет транспортировку, – сказал доктор Леннард, словно прочтя мои мысли.
– Не вынесет.
– Если бы дорога занимала поменьше времени, в пределах получаса, мы могли бы рискнуть. А так лучше подержать его у себя какое-то время, стабилизировать. А там посмотрим.
– Согласна.
Мы обработали парню раны, поставили капельницу, надели маску и подали на нее кислород. К тому времени, когда появилась Пола и взяла на себя заботы о пациенте, мне уже пора было встречаться с Джо Крайнером, шефом полиции, который приехал вместе с вернувшейся каретой скорой помощи.
Скорая привезла двух покойниц, которых следовало поместить в морг: тридцатичетырехлетнюю женщину и ее девятилетнюю дочь. В городе была только одна скорая, поэтому их положили на носилки бок о бок. У девочки был синдром Дауна, и она, вероятно, умерла от врожденного порока сердца, а женщина намеренно устроила себе передозировку героином. Неважно, сколько трупов я перевидала за годы работы в медицине и какой язвительной стала (пусть только в мыслях, а не в словах), смерть ребенка всегда вызывает у меня лишь глубокую скорбь.
Доктор Уиллис еле слышным шепотом формально констатировал, что они обе мертвы. Шеф полиции Крайнер снял шляпу.
Я пригладила девочке волосы, прежде чем накрыть ее простыней.
Единственное, чего я когда-либо хотела, это стать медсестрой. Какой-нибудь доморощенный психолог скажет: мол, все дело в том, что ребенком я слишком много времени проводила в больницах. Возможно, так и есть. Медсестры относились ко мне хорошо, во время разговора смотрели мне прямо в глаза и никогда не лгали. А вот врачи, наоборот, заверяли, что все будет прекрасно и следующая операция починит меня на всю оставшуюся жизнь. Но потом, когда лицо не заживало как следует, обещали, что уж в следующий-то раз все пойдет как надо, давая мне надежды, которые в конечном итоге оказались напрасными. Медсестры ничего не обещали, только подбадривали и учили быть сильной.
Мой официальный диагноз звучал так: врожденная двусторонняя полная челюстно-лицевая расщелина с сильной деформацией верхней губы и нёба. В наше время этот дефект устраняется несколькими операциями, после которых, если сделать их в детстве, остается лишь небольшой шрам. Однако около тридцати лет назад технологии еще не были столь совершенны, а две чуть не отправившие меня на тот свет инфекции, которые последовали за хирургическим вмешательством, так усугубили проблему, что врачи почли за лучшее больше не вмешиваться.
– Ей нужно просто научиться с этим жить, – сказал как-то один из хирургов, обращаясь к моей матери, а не ко мне, хотя я сидела тут же на соседнем стуле.
В результате я осталась с грубым розовым шрамом длиной в два дюйма от носа до верхней губы, который иногда заставляет рот кривиться, будто в усмешке. А ярко-рыжие волосы, похоже, лишь усугубляют ситуацию, потому что привлекают внимание к лицу. Ковид стал для нашего городка катастрофой, но для меня лично у пандемии нашелся интересный побочный эффект. Маска отлично скрывала шрам, и как-то раз я даже отправилась в Харрисбург, убеждая себя, что еду за покупками, хотя на самом деле мне было просто интересно, как станут вести себя незнакомые люди, если не видят нижнюю часть моего лица. В тот день двое мужчин попытались назначить мне свидание. Не знаю уж, обрадовало меня это или опечалило. Я вежливо отказала обоим, и по этому поводу чувства у меня тоже были двоякие.
Но точно могу сказать, что к двадцати восьми годам меня ни разу не приглашали на свидание, пока я не вышла в люди в маске.
На следующий день я приехала на работу, проверила журнал пациентов и обнаружила, что занята лишь одна палата, та, где лежал мужчина с ожогами. Ночная сестра при моем появлении удалилась, оставив меня в обществе администраторши и доктора Уиллиса, который пошел вздремнуть в свободную палату, наказав не будить его без крайней необходимости.
Одноэтажная больница на десять коек вполне может в течение нескольких часов быть очень тихим местечком, и я подумывала тоже прилечь, но тут у входа остановилась машина. Ее водитель вошел в автоматические двери.
– У вас есть инвалидная коляска? – спросил он. В голосе не было тревоги, и я сделала вывод, что посетитель, вероятно, привез старичка с больной спиной или вывихом голеностопа.
Я подкатила к автомобилю неприлично скрипящее инвалидное кресло и увидела девушку лет шестнадцати, которая тихо постанывала от боли. Вот и доверяй после этого логике!
– Привет, моя хорошая, – сказала я. – Что случилось?
– Мне немножко больно, – отозвалась она, изо всех сил стараясь скрыть страдание. Однако правду можно было легко прочесть по глазам.
– Я не хочу тебя двигать на случай перелома или…
– Никаких переломов, – заверила она, а потом добавила будничным тоном: – У меня рак.
Тут девушка попыталась улыбнуться, но рот искривился в гримасе, когда накатила новая волна боли.
– Меня зовут Келли, – представилась я. – А тебя?
– Габриэлла.
– Ясно, Габриэлла. Давай помогу тебе выбраться из машины.
Отец девушки стоял чуть в стороне, словно стыдясь происходящего.
– Я забыл ее обезболивающие, – пояснил он. – В смысле, не пополнил запас.
Охренительный папаша, подумала я и кивнула, давая понять, что услышала. А потом спросила у него:
– Кто ее ведет?
– В смысле?
– Кто ее лечащий врач?
– Какое это имеет значение? Нам же просто нужно что-нибудь от боли.
– Доктор Стейси Йеллен, – вмешалась Габриэлла. – Мы из Пайн-Хилл.
– Понятно. Давай-ка поедем в палату.
Я устроила девушку в постели, разбудила доктора Уиллиса, а когда тот отправился к больной, пошла звонить ее лечащему врачу.
– У нас ваша пациентка, Габриэлла Стэнхоуп, – сообщила я доктору Йеллен.
– Как она?
– У нее сильные боли. Доктор Уиллис интересуется, что ей прописать.
– Пусть даст ей гидроморфин, – ответила доктор Йеллен. – С кем она?
– С отцом.
– Отлично, – буркнула моя собеседница, явно имея в виду нечто совершенно противоположное.
– А что такое?
– Вы совсем не знаете ни девочку, ни ее родню?
– Нет. Я в первый раз вижу Габриэллу.
– Напомните, пожалуйста, как вас зовут.
– Келли.
– Келли, я могу поговорить с вами конфиденциально? Чтобы все осталось между нами. Мне нужно знать, что…
– Доктор, у меня за стенкой шестнадцатилетняя девушка, которой очень больно. Пожалуйста, давайте поскорее.
– Вы правы, извините. Сделайте вот что: введите ей гидроморфин внутривенно и побудьте с ней в палате. И не в коем случае не оставляйте Габриэллу наедине с отцом.
– Почему?
– Пойдите и займитесь ею, а мне перезвоните попозже, и я все вам расскажу. Но помните: они не должны оставаться вдвоем. Вам понятно?
– Понятно, – заверила я и повесила трубку.
Пока доктор Уиллис вводил Габриэлле лекарство, ее отец сидел, подавшись вперед на стуле и сложив руки, будто в безмолвной молитве. Он не сказал дочери ни единого слова утешения, не задал нам ни одного вопроса. Я не понимала, какая опасность может от него исходить. При росте примерно пять футов восемь дюймов он был таким худым, что пиджак на нем болтался. Правда, если бы вдруг пришлось его хватать, то явно не за волосы: они были коротко подстрижены и зализаны назад.
Чтобы скоротать время, я задала все вопросы, необходимые для заполнения медкарты, и попросила мужчину поставить подпись в нужных местах.
– Помолимся? – вдруг спросил он. Сперва я подумала, что он обращается к дочери, но та дремала. Он говорил со мной.
– Конечно, я помолюсь за нее, – ответила я. Никогда не была религиозной, но если это кого-то поддержит или как-то поможет, я готова молиться каким угодно богам. Мужчина перекрестился, я последовала его примеру, чувствуя себя самозванкой, а то и шпионкой: в жизни не участвовала ни в каких обрядах, а в церкви бывала разве что на похоронах да на венчаниях.
– Давайте произнесем молитву. Отец наш небесный, – начал он, и я сложила руки как полагается, – благодарим Тебя за Твои неизреченные милости и за наши страдания, которые приближают нас к Тебе. Мы…
Дальше я перестала слушать. Бог, который поступает так с ребенком, не может быть милосердным и не заслуживает благодарностей. Отец Габриэллы еще минуты две упражнялся в многословном подхалимстве и закончил словом «аминь», которое я подхватила исключительно в силу привычки.
Отец Габриэллы встал.
– Теперь я могу забрать ее домой?
– Э-э, нет, – сказала я, подозревая, что он все-таки шутит. – Ей нужна следующая доза гидроморфина, и выпускать ее в таком состоянии нельзя. Она должна отдохнуть хотя бы до утра.
– Ну тогда ладно, – бросил он, словно я предложила ему выбор.
– Если вам куда-то нужно, можете идти.
– Да, нужно. У меня и другие дети есть, за ними надо присматривать. Если что, у вас есть мой телефон. Завтра вернусь, и благослови вас Господь.
Когда он уехал, я снова позвонила доктору Йеллен.
– Габриэлла уснула, а ее отец только что отбыл.
– Как она?
– Показатели у девочки небезупречные, но ей лучше. Теперь вы можете рассказать мне об этой семье?
– Отец Габриэллы – пастор Храма скинии и посоха в Пайн-Хилл. Знаете что-нибудь о тамошних прихожанах?
– Да, слышала. Это ведь сектанты какие-то фанатичные?
– Вот именно. Они не верят в медицину, только в молитвы. Пару месяцев назад Габриэлла потеряла сознание в гастрономе, и кто-то ее подобрал. У нее саркома Юинга.
– Родители знали, что она больна?
– Они, конечно, замечали, что девочка нездорова, но решили ее отмаливать. Идиоты долбаные. Если саркома Юинга диагностирована на ранних стадиях, есть весьма неплохие шансы с ней справиться. Но теперь метастазы пошли по всему телу. У Габриэллы четвертая стадия.
– А пятой не существует.
– Вот именно. Такая славная девочка.
– Почему нельзя было оставлять ее с отцом?
– Я ему не доверяю. Сомневаюсь, что он дает дочери выписанные мной лекарства. А мне хочется точно знать, что она получит нужное лечение.
– Но почему он сегодня приехал сюда, а не к вам?
– У меня есть предположения. В прошлый раз я пригрозила, что посажу его, если он не будет заботиться о Габриэлле. Он возражал против назначенного лечения. Говорил, что имеет право отказаться от него. Я сказала: хорошо, а я имею право подать заявление о пренебрежении родительскими обязанностями, а потом посмотрим, что решит по этому поводу суд. Похоже, больше меня пастор ненавидит только огласку, вот и делает теперь для дочки только самое необходимое, по минимуму, чтобы его полиция не прихватила.
– Он сидел в палате и молился, чтобы Бог спас Габриэллу своими методами.
– Да, при мне он тоже пытался молиться. И тогда я сделала глупость.
– Какую?
– Вы религиозны?
– Нет, – ответила я.
– Когда он разразился очередной тирадой о том, как его хваленый Бог исцеляет, я спросила: «Скажите, а Бог когда-нибудь выращивал новые конечности на месте ампутированных? Если да, то покажите мне, уж будьте любезны. Очень хотелось бы посмотреть на такой чудесный фокус». Тогда он начал разоряться, что, мол, не допустит к ребенку нехристь вроде меня. Думаю, поэтому он и обратился в вашу больницу.
– И что же нам теперь делать?
– А что тут поделаешь? Будем стараться, чтобы она не страдала.
– Сколько ей осталось?
– Судя по результатам последних анализов, около недели.
На следующий день я пришла к Габриэлле в палату. Она спала с тех пор, как накануне днем оказалась в больнице. Чтобы она не мучилась ночью, ей ввели серьезные обезболивающие. Саркома Юинга поражает кости и мягкие ткани, в случае Габриэллы – на ногах и бедрах, которые сильно отекли. Однако к лицу больной вернулись краски. Сон, похоже, придал ей сил. Если бы я не видела Габриэллу накануне такой слабой, пожалуй, с трудом поверила бы в ее диагноз. За исключением некоторой простоватости – Габриэлла не носила украшений, а длинные прямые волосы цвета кукурузного зерна вызывали в памяти книгу «Маленький домик в прериях», – она ничем не отличалась от других шестнадцатилетних городских девчонок, которые хихикают с подружками и беззаботно шагают в школу с набитым учебниками рюкзаком. Только вот Габриэлла вместо этого лежала на больничной койке.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила я.
– Лучше.
– Лучше по сравнению с чем?
– Лучше, чем если бы меня заживо пожирали росомахи.
– Это хорошо. Для тебя, а для росомах не очень. Жаль бедняжек, они ведь остались голодными.
– Сколько я тут пробуду?
– По меньшей мере еще одну ночь. Тебе ввели сильные обезболивающие средства, и доктор Уиллис взял кровь на анализ. Результаты будут не раньше завтрашнего полудня.
Габриэлла окинула взглядом унылую больничную палату. Я сказала:
– Да, возможно, придется поскучать. У тебя есть мобильник, или книжка, или еще что-то в этом роде?
– Нет. Я вроде как упала прямо на улице, и папа привез меня сюда. Не было времени что-то захватить.
– У нас тут есть небольшая библиотека. В основном из книжек, которые оставили бывшие пациенты. Хочешь, принесу тебе парочку? Какие тебе нравятся?
– Любые про океан. Серьезно, подойдет что угодно: романы, книги про природу или научные. Я океаном уже много лет одержима. Изучала всяких рыб и морскую биологию и читала все-все-все про море.
– Хорошо, посмотрю, найдется ли у нас что-нибудь.
– А можете еще научить, как им пользоваться? – И она показала на телевизор. Это несколько удивило меня, ведь большинство пациентов телик вообще не выключают, только и скачут с канала на канал, пока сон не сморит.
– У вас дома нет телевизора?
– Нам только изредка разрешают его включать, когда папа рядом.
– Но сейчас-то тебе можно его смотреть или нет?
– А мы никому не скажем. – И Габриэлла схватила пульт.
Я включила телевизор и пошла поискать книгу про море. Когда я проходила мимо стойки администратора, Мона, которая работает по утрам, смотрела в потолок и безуспешно пыталась что-то сказать в трубку невидимому собеседнику, который, похоже, не желал ее слушать. Я вознамерилась проскочить и прибавила темп, но Мона протянула ко мне руку с трубкой и пояснила:
– Он требует кого-нибудь из медперсонала.
Я наморщила нос, словно мне совали раздавленного на шоссе скунса, и попыталась испепелить Мону взглядом. Она только пожала плечами: мол, а я-то что сделаю?
– Горбольница Локсбурга! – Мой голос излучал фальшивую бодрость.
– Вы врач? – поинтересовался мужской голос. Я немедленно вообразила себе его обладателя: сидит, бедолага, в глубоком кресле и потеет сквозь майку-алкоголичку, на которой больше еды, чем во всем его заплесневелом холодильнике.
– Я медсестра.
– Ладно, может, и медсестра сгодится.
– Давайте попытаемся выяснить.
– Я больше ни хрена не помню. Какую таблетку принять, чтобы это прошло?
– Вам нужно принять… вот черт! Забыла!
– Что ты за медсестра после этого?
– Я медсестра, которая не занимает телефон больницы с дебильными вопросами.
– Я нажалуюсь твоему начальнику! Как тебя звать?
– Мона, – ответила я и сбросила соединение.
У администраторши отпала нижняя челюсть.
– Не переживай, он все равно не запомнит. – И я осклабилась, давая понять: впредь будешь думать, прежде чем совать мне трубку.
Я нашла для Габриэллы журнал «Нэшнл джиографик» с морскими черепахами на обложке и посвященной им статьей, а также, судя по всему, довольно вульгарный любовный роман, действие которого разворачивалось в рыбацкой деревушке. Меня не было в палате от силы минут пятнадцать, но девушка уже выключила телевизор.
– Больше не хочешь смотреть?
– Слишком утомительно.
– Знаю.
– Мне больше нравятся настоящие люди, – заявила она.
– Мне тоже люди нравятся. Особенно когда их нет поблизости.
– Это называется когнитивный диссонанс.
– А еще это называется жизнь.
– Вы прямо всезнайка.
– Это хорошо или плохо?
– Вообще-то, типа, плохо.
– Ну, типа, извини.
– Ничего. Все постоянно стараются казаться милыми, и я вроде как тоже, но иногда очень надоедает. Как думаете, это плохо?
– Что ты имеешь в виду?
– По-вашему, нужно всегда быть милой, двадцать четыре на семь, даже если не хочется? И если не хочется, но все равно ведешь себя мило, это ведь вроде как обман?
Не первый такой случай, но достаточно редкий: философские вопросы от пациента. Я настолько привыкла к безумным звонкам и вечным ипохондрикам, которые воспринимают каждую царапину как конец света и трагедию века, что попросту растерялась, услышав глубокую мысль.
– Ты… кажется, ты не того человека спрашиваешь, – пробормотала я. – Стыдно признать, но я далеко не всегда такая уж милая. Даже наоборот случается: когда легко можно быть милой, я решаю вести себя как… ну ты сама сказала, как всезнайка.
– А если, например, вести себя не мило, но быть милой в душе? – спросила Габриэлла. – Или нет, погодите: если ваши действия помогают людям, а мысли при этом злые? Типа, делаешь людям добро, а в глубине души злишься.
– Ого! По телику такого точно не услышишь.
– Но ведь вопросы интересные, правда?
– Конечно. Получается, ты еще и философ?
– Я просто думаю иногда о всяком таком.
– Замечательно, – похвалила я.
– Можно задать вам еще один вопрос? – поинтересовалась девушка.
– Спрашивай, что захочешь.
– У меня ведь плохи дела, да?
Я ответила не сразу. Вначале проверила, есть ли вода у нее в кувшине, и разгладила простыню.
– Да. Не слишком хороши.
Она тоже помолчала, прежде чем сказать:
– Спасибо за честность.
– Лучше бы мне не пришлось такое говорить.
– Вы когда-нибудь врали пациентам?
– Нет, и не собираюсь.
– Серьезно? Даже маленьким детям?
– Давным-давно я поклялась себе никогда не лгать пациентам. Неважно каким.
Габриэлла пристально посмотрела мне прямо в глаза, словно испытывая. А потом спросила:
– Я могу умереть в любой день, ведь так?