Заболотнев Саша ступил на порог родного дома уже при лунном свете, при котором стойкий февральский снег, прихваченный морозцем, отливал мягкой синью. Поскрипел половицами и шагнул к двери, ведущей в дом. Заслышав голоса, прислушался и понял: никак застолье какое.
Еще по пути сюда с вокзала, трясясь в холодном автобусе, подумал Саша: «Застать бы всех вместе, каждого в отдельности разглядеть». Неужели угадал, сердцем почуял, что так оно и случится?
Волнуясь, дверь распахнул широко и свободно, не успел запотевшие стекла очков протереть, как кто-то припал к груди, чмокнул в щеки мягкими губами и, отступив, радостно крикнул:
— Саша приехал!
Признал по голосу старшую сестру Марию, отнял пальцы от стекол, увидел круглое лицо сестры, которое светилось такой веселой радостью, что быстро шагнул и, крепко обняв Марию, шепнул:
— Здравствуй, Мария.
Приутихли голоса в гостиной, на полуслове оборвалась песня, кто-то спросил:
— Чегой-то вы? Засобирались, что ли?
И вот уже вывалились в коридор шумно и тесно братья и сестры, невестки и зять Петро, высокий и видный. Все они, обступив Сашу, что-то разом говорили, целовали, хлопали по плечу.
Саша, растерянный и счастливый, послушно принимал поцелуи, согласно кивал головой. А потом они все незаметно расступились, и в конце коридора Саша увидел мать. Она стояла праздничная и до того непривычно нарядная, что Саша не сразу пришел в себя, а присматривался, как бы привыкал. Но стоило матери сделать шаг навстречу, тихо, почти шепотом, сказать: «Никак москвич пожаловал?» — и Саша, выронив из рук чемодан, который он почему-то все это время держал на весу, заспешил к матери.
Он положил руки на ее плечи, и она, вглядываясь в его лицо, трижды поцеловала.
— Господи, радость-то какая... — заулыбалась она и сообщила неловко, как бы оправдываясь: — А мы вот тут загуляли маленько.
Видя, что Саша стоит и не знает, что делать, ласково напомнила:
— Раздевайся, сынок, проходи.
Саша непослушными пальцами стал расстегивать пальто, но мать быстро и незаметно помогла ему. Мария подхватила одежду, а мать взяла Сашу за руку и повела в гостиную. За ними пошли и все остальные.
Сашу усадили за столом рядом с матерью. Старший брат Иван налил из бутылки в подставленный кем-то граненый стаканчик столичной водки, пошутил:
— Аппетита московского не перебьем. Эт точно.
— Да куда ты ему! — воспротивилась мать. — Он же не пьет.
— Ничего, выдюжит. Наш род, заболотневский.
— За мать можно. Мать того стоит, — поддержал Ивана Петро.
— Как-никак именинница, — улыбнулась Мария.
Саша взглянул на мать, смутился:
— А я вот без подарка.
Мать решительно замахала руками:
— Господи, какие еще подарки! Живой-здоровый — и ладно. Чего уж там.
— Нашел о чем говорить, — перебил Сашу сидящий напротив средний брат Леонид и подвинул стаканчик к Саше. — Держи-ка лучше.
— А ты чего, мама? — сказала Августа, заметив, что в рюмке, которую мать подняла, винцо держится только на донышке. — Давай подолью.
— Это можно, — радостно согласилась мать и ласковым взглядом окинула Сашу, как бы еще не веря, что вот он, младшенький ее, последыш, сидит рядом с ней.
Все утро она вспоминала о нем, говорила каждому, когда стали собираться: «Саша обещался — не сегодня, так завтра. Вот письмецо получила. «Как экзамены сдам, — пишет, — так и приеду», на каникулы, значит, ненадолго, но все же...» Про добрый сон рассказывала. Будто приснился ей старый дом, в котором жила она с детьми и мужем еще до войны, и палисадник, густой такой, заросший, весь в белом цвету, и сидит она будто под яблоней, вся чистая и свежая, и дети ходят рядом, а Сашу пестует она на руках и чувствует себя молодой, веселой, а вокруг бело-бело, и небо чистое, без единого пятнышка, и так ей легко, что дыхания своего не чувствует. Проснулась — глянь, солнце, такое яркое, совсем не зимнее, светит в окно. Тут она и вспомнила про свои именины, про то, что соберутся в доме все ее сыновья и дочери, и подумала о Саше, но не с грустью, а так, словно уже знала, что и он скоро должен приехать.
И вот он сидит рядом с ней, еще не привыкший к веселью, к тому, что все так неожиданно получилось: с холодной дороги да прямо за праздничный стол. Сколько раз Саша мечтал именно о таком вечере, почему-то ему всегда казалось, что так оно и должно случиться. Какое это все-таки счастье — в свой долгожданный приезд домой оказаться за общим столом!
— Кушай, сыночек, кушай. Небось с дороги-то проголодался, — пришептывала мать, все еще пристально всматриваясь в Сашино лицо.
И все остальные посматривали на Сашу и спрашивали его, и вопросы их были все больше такие, будто на самом деле не спрашивали, а только уточняли то, что сами знали не хуже Саши.
— Как там Москва? Шумит?
— С продуктами-то ничё?
— Промтовару-то много?
— А ну-ка, братишка, трахнем еще по маленькой, — подмигнул Саше Иван, и Саша подставил стаканчик, весело, уже чувствуя, как приятно хмелеет, проговорил:
— За мать нашу выпить хочу! За здоровье ее!
— Вот это верно, эт точно! — подхватил Иван, и все дружно подняли тост — и жена Ивана Валентина, И Леонид с Тамарой, и Августа с Петром, и Мария.
Шумно стало за столом, тесно. Задвигали стульями, друг с дружкой заговорили, а то и местами поменялись, чтоб голоса не надрывать, чтоб можно было обнять, почувствовать близкий взгляд.
Мать вспомнила, что хоть она и именинница, а уважить гостей лучше ее никто не сможет, и поспешила на кухню.
На ее место, ближе к Саше, подсел Леонид. Его крепкое, скуластое лицо от выпитой водки раскраснелось, сквозь редкие волосы просвечивала на макушке, как яркое пятно, лысина, хотя Леониду пошел всего тридцать четвертый год. Под густыми черными бровями прищуривал он светло-голубоватые глаза. Трезвый он был малоразговорчивым, но в похмелье его язык будто смазывали. Говорил он много, охотно и обычно подшучивал.
Вот и сейчас он заговорил, положив короткие жилистые руки на Сашины колени:
— Ну как там жизня твоя, братуха, штыбуется, а?
— Всякое бывает, — улыбнулся Саша.
— Да ты не серчай. Я ведь по-свойски, от души. Понимаю, не маленький. Учиться — это тебе не лопатой шуровать. Тут мозги надо иметь шибко извилистые. Сам знаешь, какая у твоих братовьев грамотешка. Ты один за нее все взял. Я вот школу-то снова бросил. На два месяца меня только и хватило.
— Ты писал, — как бы подтвердил слова Леонида Саша.
— Писал, — передразнил себя Леонид. — Смеялся, поди?
— Да нет.
— Чего уж там. Хуже курицы лапой. Смешно.
— Зря ты бросил школу. Может быть, все бы и получилось.
— Да нет уж, братуха, где уж нам. Вот дай бог машину скорее заполучить, тогда заживем, — горячо зашептал. — В долгу я перед тобой, братуха, ой, в каком долгу!
— Оставь ты это, Леня, Была возможность, вот и записал. — И невольно Саша взглянул туда, где сидели Петро с Августой, и показалось ему, будто Августа что-то сказала ему.
Саша приподнялся, но Леонид усадил его, торопливо заговорил:
— Да ты не сердись, братуха, не сердись. Дело это свойское, зазора тут нету. Ты учись только, а помочь мы поможем, в беде не оставим. Я-то знаю, город деньги любит. А ты вон какой худющий. Ты кушай, братуха, кушай, — заторопил Леонид Сашу, подталкивая тарелку со студнем. — Вот холодца испробуй... А-а, сестренка, присаживайся. — Леонид усадил рядом с собой подошедшую к ним Марию.
Мария же, как только села, облокотилась о стол, опустила подбородок в ладони, затянула протяжно:
Вот кто-то с горочки спустился...
И Леонид, который любил подпевать, подхватил вслед за Марией:
Наверно, милый мой идет...
За другим концом стола дружно запели:
На нем защитна гимнастерка,
Она меня с ума сведет...
И вот уже пели все. Только Петро, сидя один в стороне, прикрывал глаза, поднимал время от времени голову и тянул: «О-о-о!» Никто не обращал на него внимания, кроме Саши. Только Августа изредка стучала по широкой спине мужа и при этом почему-то поглядывала на Сашу и виновато улыбалась. Саша старался не смотреть на то, как чудит Петро. Вспомнил, что и раньше был склонен зять к разного рода чудачествам, и привык не удивляться, но сейчас ему стало неловко, и он, пока не кончили песню, вышел на кухню.
На кухне мать была одна. Она разливала компот из широкой кастрюли в стаканы и чашки. Саша подошел к матери и молча прижался щекой к ее плечу.
— А я тебя сегодня во сне видала, — радостно сообщила мать, поглаживая Сашу по волосам. — Маленького такого... У меня на руках... в палисаднике... Знала — приедешь, ждала вот...
— Спасибо, мама, — шепнул Саша.
— Ты чё? — не поняла мать.
— А ты у нас все такая же. — Он тихо рассмеялся. — Все помаленьку бегаешь. Мария так и пишет: «Мама пока здоровая, все помаленьку бегает».
— Куда уж теперь мне. Будто и бегаешь, а тебя все обгоняют да обгоняют. Видать, отбегалась. Вот уже шестьдесят четыре отстукало.
— Ничего, мама, ты у нас еще крепкая. Еще побегаешь.
— А ты похудал, сынок. Учеба-то — она такая, все жилы тянет... Откушай компоту да приляг, отдохни чуток...
Саша присел к столу, пил компот и поглядывал на мать, которая относила стаканы и чашки в гостиную.
«Она все такая же, суетливая», — подумал Саша, и ему хотелось подойти к матери, поцеловать ее, но он так и не решился. Выпив компот, вошел в маленькую комнату, издавна отведенную под спальню.
Здесь стояли две железные кровати с блестящими шарами на спинках, а у окна — современная, уже купленная без него тахта. Остальное все было то же самое — шкаф, письменный стол, этажерка с книгами и журналами. На том же месте, над кроватью, на которой спала Мария, висели увеличенные портреты Леонида в солдатской форме и самой Марии, а над другой кроватью — портрет отца.
Саша взглянул на него, и ему сразу вспомнились дни, когда он тихими вечерами в комнате общежития пытался представить лицо своего отца таким, каким оно было здесь, на портрете. В доме хранилась всего лишь одна фотография отца, и то она долгое время считалась утерянной, пока Мария не стала перебирать все фотографии для того, чтобы найти для портрета свою лучшую карточку; тогда она и наткнулась на фотографию отца и вместе со своей и Леонида фотографией отнесла в фотомастерскую и эту, единственную. С тех пор вот уже лет пять портрет отца висит над кроватью матери.
Саша подвинулся ближе к кровати, вгляделся в портрет. Скуластые щеки, крепкий раздвоенный подбородок, высокий лоб, прикрытый густой прядью волос, и глаза в глубоких затемненных впадинах, широкие, распахнутые настежь, глядевшие прямо, уверенно. И смотрел в эти глаза Саша и чувствовал себя неловко: до сих пор он не выполнил сыновьей клятвы, данной отцу вот здесь, на этом месте, чуть больше полгода назад.
Кто-то пристально смотрел на Сашу. Он оглянулся — в дверях стоял Петро. Он улыбался, но улыбался странно — не то как пьяный, не то как трезвый, и Саша снова вспомнил настороженный взгляд Августы, но вместо того, чтоб сказать что-то, он молча ждал, когда к нему подойдет Петро. А тот вроде не решался, а все так же странно улыбаясь, покачивал головой. Затем медленно направился к Саше.
Саша подождал, когда к нему подойдет зять, уже готовясь ответить на любой его вопрос, даже самый обидный для себя. Пока же подал руку, сказал:
— Здравствуй, Петро.
Широкой ладонью захватил руку Саши Петро, но не ответил на приветствие, а, прижав Сашу в угол между столом и подоконником, неожиданно проговорил:
— Сними очки.
— Зачем? — удивился Саша.
— Сними очки, — повторил Петро.
— Мне и так хорошо.
Саша отклонил голову, пытаясь осторожно высвободиться из угла. Петро, посмеиваясь, как бы заигрывая, пытался рукой дотронуться до очков.
— Сними, — снова повторил Петро.
Саша не знал, чем кончилось бы все это, но вовремя подоспела Августа.
— О господи! — воскликнула она. — Напился, так не приставай.
Она выпроводила Петра из комнаты, отдала его на попечение Марии, за которой Петро послушно пошел в сенцы, на свежий воздух, а сама вернулась в комнату.
Саша стоял все там же, у подоконника. Он был рад, что Августа вернулась и что он сможет наконец все спокойно объяснить.
— Ты не обижайся на него, Саша, — сказала Августа, подходя к брату. — Как напьется, так и чудит. Просто моченьки нету, ходи за ним по пятам, как за маленьким. — И без всякого перехода, без паузы, только тихо вздохнув, продолжила: — Обидел ты, Саша, крепко обидел сестренку свою. Что я тебе плохого сделала? Чем я тебя прогневила?
— Я же, Ава, все написал, как вышло.
— Да, конечно, ты написал, а разве мне от этого легче? Ты же знаешь, какой Петро, разве поверит... Братовьям, значит, можно, а сестре так нельзя?
— Ну зачем же так, Ава! Вы мне все одинаковые... Просто так все нелепо вышло.
Саша вновь — уже в который раз — вспомнил тот осенний дождливый день, который он провел в очереди.
Рано утром, семи еще не было, Саша приехал на Бакунинскую улицу. Одной стороной автомагазин выходил в Спартаковский переулок, длинный и узкий, и весь он был запружен народом. Кажется, нельзя было разобраться, где начало и где конец этой очереди. Все двигалось, шумело, менялось. Саша лихорадочно засуетился, заспрашивал и успокоился, когда уже за ним выстроился длинный хвост людей, с завистью смотрящих на тех, кто успел раньше их.
Со дня приезда в Москву Саша держал в чемодане два паспорта: старый, потрепанный — Леонида, новенький, в кожаной обложке — Петра. Просьба была одна — записать обоих на машину «Москвич-408».
«В столице это просто», — заверили его, но каждое знакомство с автомагазином убеждало Сашу в обратном. Об этом он не писал ни слова, только успокаивал: «Пока все по-прежнему. Записи нет».
И вот запись началась. Люди плотно держались своей очереди, не обходили, и живая цепочка откатывалась, изгибалась, снова откатывалась и снова изгибалась, и так продолжалось долго, и Саша измучился до того, что еле стоял на ногах. Он загадал, что если успеет за час дойти до дверей магазина, то все будет хорошо: запишет и брата, и зятя. И вот ровно через час он дошел до дверей и увидел в глубине коридора широкий стол, за которым сидели два администратора. Они просматривали паспорта, принимали карточки и называли порядковый номер.
Наготове оба паспорта, обе открытки. Замер в ожидании: как-то будет? Ведь не себя записывает, а своих родных, да еще иногородних.
— Скорее же! — раздраженным тоном проговорил уставший администратор.
Саша подал ему паспорт Леонида с открыткой, а паспорт Петра и его открытку протянул второму. Тот взял, собрался уже сделать запись в тетради, но первый сказал, кивнув на Сашу:
— От него?.. Верни, хватит ему.
— Но я, — Саша побледнел. — Я ведь стоял...
— Все стоят... На, бери.
— Следующий! — прокричал администратор и сунул в онемевшие пальцы Саши оба паспорта и одну открытку, а вторую положил в ящик.
Саша плохо помнил то, что было дальше, пришел в себя уже на улице. Как быть? Вернуться? Занять очередь? А зачем? Уже ясно, что запись скоро кончится.
В тот же вечер Саша написал домой три подробных письма: брату Леониду, зятю Петру и маме с просьбой, чтоб все она уладила, если возникнут какие-нибудь недоразумения. И случилось то, чего он опасался: Августа с Петром обиделись, долгое время не ходили к матери и к Леониду в гости. Мария написала об этом сухо и коротко, и Саша встревожился, и все это время он чувствовал себя как бы виноватым во всем случившемся. И как теперь успокоить сестру, как объяснить ей, чтоб она поняла?
Августа, выслушав его, сказала:
— А я так надеялась. Ну, думаю, хоть вздохну немного. Не придется сено на себе таскать, кирпичи возить на тележке. Подорвала я здоровье на этом проклятом доме, замоталась... Ну да ладно, чего уж. Подождем еще. Как там, обещают?
— Вроде через год, не раньше.
— Что ж, подождем. А на Петра не обращай внимания. Ты же знаешь, какой он. И не думай ни о чем, не расстраивайся. Переживем.
Саша видел, как трудно дались ей эти слова, но Августа сказала их и, внимательно посмотрев на брата, поцеловала.
— В гости не забудь забежать.
— Обязательно зайду.
— Ну, пойду за своим. Как бы опять чего не начудил. С него это станется.
Она быстро вышла, а Саша прилег на кровать и почувствовал себя уставшим и в то же время успокоенным.
Впервые Саша задержал свой долгий, пристальный взгляд на портрете отца перед самым отъездом в Москву, вскоре после того, как он вернулся из туристического похода.
Именно с этого дня, все чаще вспоминая отца, Саша укреплял себя в единственно твердом желании побывать еще раз у подножья горы Таганай, в заброшенном поселке, с тем, чтобы все-таки найти могилу отца.
В десять лет Саша знал о своем отце только то, что написал в своей первой коротенькой биографии:
«Отец — Василий Николаевич Заболотнев — работал в строительной конторе, воевал, умер в 1946 году».
А чуть позже он узнал еще и то, что могила находится у подножья самой высокой вершины Уральского хребта Таганай, в глухом таежном поселке.
Уже потом, повзрослев, он узнал от матери, как умер отец и как она его хоронила, но никогда не возникала мысль поехать туда и самому побывать на могиле.
Почему? Да, наверно, скорей всего потому, что ни разу в рассказах матери, скупых и как будто в чем-то притаенных, — или только так казалось ему, — не проскальзывало настойчиво-грустного вопроса: «Побывать бы там. А когда?» И от братьев и сестер не слышал Саша, чтоб кто-нибудь из них туда собирался. До причин не доискивался: не тот был возраст.
Даже в те дни, когда он твердо знал, что после окончания школы их класс, который станет уже бывшим десятым «б» по школьной традиции отправится в поход по родному краю и путь их пройдет как раз через вершину Таганай, Саша не испытывал того щемящего волнения, которое будет его беспокоить чуть позже при каждом воспоминании об отце.
Когда начался поход, то на Сашу, как на старшего помощника классного руководителя Сергея Михайловича, навалилось столько дел и забот, что думать о чем-то другом он просто не мог.
А тут еще ночные костры, веселые песни, бесконечные шутки и смех и вся неброская красота уральской земли, которая впервые широко и свободно открылась перед ним! Она была повсюду, на каждом шагу: и на едва приметных, в густых росах, лесных дорогах, и в чистых, полных звуках птиц, и в тонком журчании прозрачной родниковой воды по гладким и скользким камням, и в терпком, настоянном на хвое и прелой земле счастливом воздухе, и в плеске высокой озерной воды...
Часто бывало так, что вдруг на покатом холме, с которого далеко просматривалась ширь полей, усыпанных цветами, окольцованных стеною молодых сосен, Сергей Михайлович останавливался и тихо, протяжно, почти нараспев, повторял:
— Ах ты боже мой... Ах ты боже мой...
Саша останавливался рядом, смотрел из-под руки и с радостным изумлением видел, как легкий, освежающий ветерок проскальзывал по высоким травам и цветам и они приходили в едва заметное движение, как бы облегченно вздыхали; как в глубине синего, чуть выцветшего неба колебались вроде пушинок одуванчиков прозрачные облака, некоторые из них истаивали у него на глазах и неожиданно возникали в другом месте; как в свободном пространстве сосен тонким, режущим блеском сверкала река, но стоило чуть повернуться или сдвинуться в сторону, как этот блеск исчезал.
А сколько новых, никогда не виданных ранее живых существ удалось увидеть! И уже не казался этот окружающий мир таким пространственным и одиноким. Он был наполнен жизнью на каждом шагу, самой разнообразной и подчас удивительной до невозможности. Стоило только прилечь в траву, прислушаться, приглядеться, И все оживало, двигалось, пело!
Саша приметил, что стал он ходить осторожнее, мягче, что каждый звук стал улавливать отчетливее и что каждое, далее вскользь брошенное, слово Сергея Михайловича начинало его волновать.
В один из таких дней он услышал знакомое слово — Таганай. Услышал, и тут же вспомнил о могиле отца, и почувствовал, как защемило сердце, будто кто-то сжал его и, отпуская время от времени, напоминал о своем невидимом существовании.
Саше хотелось побыть одному, а дел всегда оказывалось много: нужно и палатки натянуть, и разжечь костер, и послать в деревню дежурных за хлебом, и в любую минуту он мог понадобиться классному руководителю. Саша выглядел растерянным, не сразу откликался, и Сергей Михайлович однажды спросил с тревогой, не заболел ли он. А когда они подошли к Таганаю, Саша не выдержал и рассказал Сергею Михайловичу о могиле отца. Они помолчали, а потом учитель, развернув карту, присел рядом с Сашей.
— Ну-ка, покажи, где это место.
— Речка должна протекать, — стал припоминать Саша, но он так волновался, что не мог найти на карте маленькую извилистую черточку.
— Может, эта? — сказал Сергей Михайлович и прочитал: — Большой Киалим.
— Да, да, — обрадовался Саша, — Большой Киалим! На этой речке и стоял тот поселок.
— А мы находимся здесь, — Сергей Михайлович поставил точку напротив слова «Таганай» и соединил ее с черточкой, которая означала речку Большой Киалим. — Примерно километров двадцать будет. Ну что ж, изменим немного маршрут.
— Спасибо, Сергей Михайлович.
— Ничего, ничего, — сказал старый учитель, обнимая Сашу, — завтра будем там. — И, помолчав, спросил: — А из братьев твоих там никто не был?
— Я не спрашивал, — покраснел Саша. — Но, наверно, никто. Иначе бы рассказали.
— И ни разу не собирались?
— Нет, не слышал... Вроде не заговаривал никто, хотя об отце часто все вспоминают. Видать, некогда было, вот и не собрались... Я и сам не собирался... Вот только сейчас...
И вдруг ему стало стыдно. Как же так произошло, что вот он только сейчас, на пороге самостоятельной жизни, впервые всерьез подумал об отце, а подумав, не смог сказать ничего конкретного, вразумительного? Отчего же не думал раньше? Отчего не стремился узнать? И конечно же Сергей Михайлович вежливо промолчал, но ведь сделал он это ради того, чтоб Саша сам осознал, как душа его была молчалива, глуха. И Саша еще ниже опустил голову.
— Да, понимаю, — вздохнул Сергей Михайлович. — Никогда не успеваешь сделать все. Ждешь чего-то, а время проходит, и уже многое остается в прошлом... И понимать это начинаешь не сразу... Это правильно, Саша, ты надумал. Вот и в газетах читаешь, и по радио слушаешь... Сколько еще по России неизвестных могил... И братских, и одиноких... И надо знать, надо увидеть, понять, для чего вся эта красота дается человеку... понять, стоя у могилы... Не зря же в народе есть такой обычай, скорее всего даже праздник — родительский день. В этот день все люди приходят на кладбище. Не просто к мертвым... Нет, их не бывает. Есть люди, живущие на земле, и есть люди, отдавшие свои жизни за этих живущих... Иначе бы и земли этой не было, и красоты... Ничего бы не было... Все это ясно, а вот это ясное для каждого человека являет собой предмет весьма загадочный. Все дело только в том, что к одним это приходит рано, к другим слишком поздно...
Сергей Михайлович обнял Сашу за плечи, улыбнулся.
— Ну вот, наговорил я тут, ты и загрустил... Ничего, Саша, ничего. Завтра же и побываем на могиле твоего отца. А сейчас иди и скажи всем, что выступаем...
Уже поздно вечером они вышли из леса на бугор и впереди увидели темные остовы домов и сараев, и только в одном из крайних домов блеснули освещенные окна. Никто не предполагал, что поселок, открывшийся им, давно уже заброшен, каждый, наверно, подумал о том, что просто уже время позднее, все легли спать и только там, где светились окна, еще только собирались это сделать. И все заспешили на этот свет, как ночные мотыльки.
На крыльце дома их уже поджидал бородатый, широкий в плечах мужчина, белея в темноте рубашкой.
— Здесь Большой Киалим? — спросил у него Сергей Михайлович.
— Он самый. Никак заблудились?
— Да нет, сюда шли.
— Ну, — присвистнул бородатый. — Все туристы эти места избегают, страшатся.
— Почему?
— Да завтра утречком сами увидите. — Он широко раскинул руки, весело добавил: — Раз пришли, будьте гостями. Да не пугайтесь. Не лесной я разбойник.
— А кто вы? — тут же полюбопытствовал кто-то из ребят.
— Я-то? Ну, можно, например, сказать так — инспектор линии электропередачи. Поди, мимо проходили?
— Ага, — облегченно вздохнули ребята и с шумом, теснясь на крыльце, повалили в дом.
В доме оказалось две большие комнаты, и все — мальчики и девочки — легко устроились на ночлег. Только Саша и Сергей Михайлович задержались на кухне, куда перенес свою постель так приветливо их встретивший веселый и молодой инспектор Борис Галочкин. Узнав о цели их прихода, он убежденно проговорил:
— Видать не видал, но поищем — найдем. Утречком и выйдем, не возражаете?
Поднялись еще до рассвета. Тускло высматривались звезды, густо лежал туман, сквозь его вязкую мякоть прорывался родниковый звон бегущей по камням воды. Все вокруг — и заброшенные, с черными впадинами окон дома, и длинные, с провалившимися крышами и решетчатыми провалами чердаков сараи, и невидимая в тумане река — казалось зыбким, нереальным.
— Разве здесь никто не живет? — растерянно спросил Сергей Михайлович. — Совсем никто, кроме вас?
— Да, как видите. Уныло и мрачно, — покачал головой Борис. — Люди ушли отсюда лет пятнадцать назад. Оно и понятно — работу закончили. Оставаться никто не захотел. Зачем? Участок леспромхоза в другое место перебрался... Одно время тут жили семьи две-три. Для местного ширпотреба делали метлы, черенки, грабли. Но и они прошлой зимой подались в город. Так и пустует поселок... В любой дом заходи и живи в свое удовольствие. А я выбрал этот... Вы только поглядите, какие наличники, какие перила! Да, видно сразу, мастер тут работал...
— Мой отец тоже мастером был, настоящим, — сказал Саша, вдруг подумав о том, что, возможно, именно этот дом строил его отец.
— Все может быть, — согласился Борис. — Таких домов тут много. — Вздохнул. — Такое красивое место — и вот... Сам-то я живу постоянно в сторожке рядом с линией электропередачи, но в иные дни сюда захожу...
Они шли вдоль берега речки, и Саша, поглядывая то вправо, то влево, видел повсюду одно и то же: покосившиеся дома с черными провалами окон, с оторванными дверями, с повалившимися заборами, почерневшие штабеля бревен, серые горки опилок, разбросанные запчасти от машин.
— Я все здесь исходил, обошел, — продолжал говорить Борис, — а вот могилы никакой не заметил. Где она может быть? Скорее всего не здесь, а в лесу, по ту сторону речки. Туда и надо идти. Как вы думаете, Сергей Михайлович?
— Наверно, так, — согласился учитель, и оба они взглянули на Сашу: что скажет он? Может, его детская память на какой-то миг прорвется, что-нибудь напомнит? Ведь здесь, в одном из этих домов, Саша жил. Здесь он научился ходить...
— Да, конечно, — сказал Саша.
По шатким мосткам, придерживаясь за легкие перильца, перешли они на другой берег реки и, цепляясь за кустарники малины, стали подниматься вверх по крутому обрыву. С веток сочными брызгами рассыпалась роса, холодила разогревшиеся от ходьбы лица и руки.
На бугре Борис остановился, подождал Сергея Михайловича и Сашу.
— Значит, сделаем так, — сказал он. — Пойдем сначала прямо, до бывших лесозаготовок, а потом уж будем ходить кругами.
Ступив на лесную тропу, Саша сразу же почуял, как у него гулко забилось сердце и все тело обдало мелкой ознобной дрожью. До рези в глазах всматривался он в солнечные просветы деревьев, в сетчатые извилины кустарников, в светло-зеленые пятна полян, вздрагивал при виде всякого бугорка и отводил глаза, убеждаясь, что перед ним не что иное, как муравьиная куча или земляной нарост, оставшийся в лесу бог знает от каких времен.
Все чаще стали попадаться покрытые лишайником пни и полусгнившие деревья. Тропа расширилась, и появились широкие залысины твердой, каменистой земли, ломаные колеи и глубокие следы гусениц.
— Вот и дошли, — сказал Борис. — Теперь отдохнем и станем ходить кругами. Пойдем по направлению реки, параллельно друг другу. Углубляться дальше в лес нет смысла, там уже начинается топь.
Немного отдохнув, разошлись в стороны и медленно пошли вперед, стараясь идти по одной линии. И снова до рези в глазах всматривался Саша в каждый бугорок, разгребал сухие листья, будто искал грибы.
К реке они вышли одновременно. Сойдясь, молча переглянулись.
— Вот и река, — сказал Борис, будто сам еще не верил, что это и есть река и что они пришли на то место, откуда начинали свой путь.
Солнце, стоявшее в зените, растекалось по обесцвеченному небу. Воздух был густо напитан влажно-горячим маревом. Тихо, не пискнет полевая мышь, не вспорхнет птица, не ударит напряженно-тугим клювом дятел. Только внизу, под обрывом, как и ранним утром, беспокойно журчит вода по камням, напевает все ту же невнятно-говорливую песню.
В тот же день после полудня, как только спала жара, отряд покинул поселок. Борис, пожимая на прощанье руку Саши, повторял:
— Не волнуйся, Саша, я буду искать. Как найду, напишу. Договорились?
— Спасибо, — ответил Саша, стараясь выглядеть спокойным, но это ему не удавалось.
То, что ему не пришлось найти могилу отца, мучило его, и он видел, что и Борис, и Сергей Михайлович, и ребята — все они сочувственно поглядывали на него. Особенно трудно было старому учителю. Ребята просили его:
— Давайте поищем, вон нас сколько!
Но пришлось ответить им:
— Нельзя, ребята. Времени нет... Нас будут искать на базе. Если уже не ищут... На целый день задержались. Нельзя...
Когда поселок остался позади, Сергей Михайлович, который все это время держался поодаль от Саши, подошел к нему, твердо проговорил:
— Ничего, Саша, все будет хорошо. И ты еще вернешься сюда, обязательно вернешься. — Помолчав, добавил: — Славный парень этот Борис! Он поможет. А пока подождем. Может быть, до отъезда в Москву ты еще придешь сюда...
Но письмо от Бориса так и не пришло, и Сергей Михайлович, провожая Сашу в Москву, успокоил:
— Подождем еще. Он должен ответить в любом случае... Я тебе сам напишу.
За эти полгода Саша каждый месяц получал от учителя небольшую весточку, но желанных строк о том, что Борис откликнулся, в этих письмах не было, и все чаще и все настойчивее приходила мысль о том, что Борис забыл о своем обещании и теперь придется ждать снова летних каникул, чтоб самому еще раз побывать в том далеком таежном поселке.
Утром на следующий день после своего приезда из Москвы Саша отправился к Сергею Михайловичу с надеждой, что учитель подскажет ему, как быть дальше. О поисках могилы отца в своей семье он пока твердо решил не говорить. Конечно, было бы легче всего подойти к матери, рассказать ей о том, как побывал он в Большом Киалиме и как вместе с учителем искал могилу отца и не нашел, или к кому-нибудь из братьев или сестер поделиться своими мыслями, но он не сделал этого еще тогда, когда вернулся из похода, и тем более не решился сделать это ни в одном из писем домой, да и сейчас он не скажет. Зачем? Не лучше ли пока самому обо всем разузнать, еще раз посоветоваться со старым учителем.
Сергей Михайлович отдыхал. Жена его, Елизавета Петровна, приветливо встретив Сашу, направилась к застекленной двери комнаты, сквозь которую Саша увидел прилегшего на диван старого учителя.
— Может, не надо, я потом? — застеснялся Саша.
— Никаких потом, — решительно ответила Елизавета Петровна и быстро вошла в комнату. — Вставай, Сергей Михайлович, к тебе гость из Москвы.
Учитель поднялся, близоруко прищурился. Он был в домашней пижаме, длинный, худой, и Саша улыбнулся, вспомнив, что называли в школе учителя за его высокий рост Дон-Кихотом шахтерским.
— Здравствуйте, Сергей Михайлович.
— А-а, Заболотнев Саша? Очень рад. Очень. — Он крепко пожал Саше руку. — Лиза, ты только взгляни — прямо-таки парень совсем столичный.
— Да хватит тебе его смущать! Переоделся бы.
— Разумеется. Ты подожди, Саша, я сейчас.
Елизавета Петровна убрала с дивана подушку и одеяло, пригласила присесть и вышла вслед за мужем в коридор. Время как-то мало повлияло на обстановку квартиры, не изменило характер ее обитателей. Здесь прошлое даже не вспоминалось, оно было рядом, стоило только оглянуться. На стене висели все те же фотографии и портреты, все те же стояли старинные стулья и старинный шкаф, до отказа набитый книгами, над диваном висел все тот же бархатный, уже основательно вытертый ковер.
— Скучаем? — В комнату вошел Сергей Михайлович, одетый в костюм и белую, еще пахнущую утюгом рубашку. — Ну как, по Москве еще можно пройтись?
— Вполне, Сергей Михайлович.
— Ты льстишь старику... Ах ты боже мой, сколько же мы не виделись?
— Полгода.
— Полгода! Подумать только... И ничего, как будто так и положено. А раньше и за один пропущенный урок наказывал... Ну, рассказывай.
И Саша легко и просто стал говорить, как он прожил эти полгода. Рассказал и про историю с машинами. Сергей Михайлович вздохнул.
— Леониду учиться надо, а он, видите ли, машину захотел. На себя наговаривает. Зачем? Парень способный, на шахте такой активный. Нет, зря он так, зря. Так и передай: не согласен, мол, Сергей Михайлович, не согласен.
— А люди сейчас хотят и на машинах ездить. Разве плохо? — вмешалась в разговор Елизавета Петровна, которая зашла пригласить гостя и мужа к столу.
— Ты, как всегда, права, — усмехнулся учитель.
За столом он налил Саше вина, выждал, когда тот выпьет, похвастался:
— Сам приготовил, по собственному рецепту. Ну как?
— Хорошее вино, настоящее.
— Ты опять льстишь старику.
— Да нет, Сергей Михайлович, зачем?
— Ну, раз похвалил, выпей еще.
— Вот, Саша, отведайте теперь и мою стряпню. — Елизавета Петровна подвинула тарелку с пирожками.
— И ты хвастаешься, старая?
— А почему бы и нет! Тебе можно, а мне нельзя?
— Ты знаешь, Саша, — заговорщицки, оглядываясь на жену, шепнул Сергей Михайлович, — моя старушка на склоне лет наконец-то научилась стряпать.
— Ты, Сергей Михайлович, заставляешь меня краснеть перед молодым человеком.
— От учеников я никогда еще ничего не скрывал... Так на чем же мы остановились? — вспомнил о разговоре старый учитель. — Ах да, мы говорили о Леониде. Значит, так и передай — недоволен я им... А впрочем, не надо. Пусть катается...
Сергей Михайлович, встретившись с настороженным взглядом Саши, догадливо кивнул головой, поднялся и подошел к книжному шкафу. Помедлив немного, открыл и вернулся к Саше с письмом в руке.
— Вот, прочти... На днях пришло. Отсылать в Москву не стал, знал, что сам приедешь.
— От Бориса?
— От него.
Письмо было коротеньким, всего на полстранички. Борис писал:
«Я все кругом обшарил и облазил, и все безрезультатно. А будучи в городе, заходил в контору леспромхоза, но там ничего не могли сказать путного. Может быть, могилу надо искать в другом месте? Может, Саша сначала расспросит своих родных? А потом пусть напишет. Буду ждать...»
— Ты ни у кого не спрашивал? — поинтересовался Сергей Михайлович.
— Сам хотел...
— Может, действительно поговорить и с братьями, и с сестрами? Может, кто-нибудь из них уже был т а м?.. А потом ко мне приди, посоветуемся.
Что ж, раз так советует поступить сам учитель, значит, он за эти полгода часто думал о том, как помочь Саше, и вот пришел к единственно верному решению.
— Спасибо вам, Сергей Михайлович. Я так и сделаю.
Леонид жил на окраине шахтерского поселка, на ее правой стороне, выходившей в обвалы, крутые и глубокие, как воронки, изрезанные узкими тропинками. На этом месте когда-то была шахта, еще сохранились полуразвалившийся террикон и покосившийся остов копра.
Здесь, в обвалах, всегда было шумно и весело. Летом в густых кустарниках и высокой траве ребята играли в прятки, а зимой катались на лыжах и санках. Много детских воспоминаний связывалось у Саши с этими обвалами, и перед тем, как зайти в дом к брату, Саша прошел по улице вперед, к краю одного из оврагов, посмотрел, как на лыжах и сайках резвится ребятня, не выдержал, попросил у раскрасневшегося мальца:
— Садись, дружок, прокатимся.
Санки у мальца были самодельные, с широкими полозьями. Сидеть было удобно, и Саша, упираясь ногами в полозья, прижав мальчика к груди, быстро и легко помчался вниз.
— Хорошо?! — крикнул он мальчику, и тот весело кивнул в ответ, и было видно, что он ничуть не боится быстрой езды.
— А вы здорово катаетесь, дядя, — не скрывая восторга, признался малец, когда они остановились.
— Да и ты не трус. Молодец.
— Айдате еще?
— В следующий раз, старик. Садись — подтолкну.
Мальчик уселся, крикнул: «Давай!» Саша подтолкнул его и, помахав рукою, побежал назад, к дороге. Перепрыгивая через две ступеньки, Саша взбежал на лестничную площадку третьего этажа и, смахнув с ботинок снег, позвонил.
— Входи, у нас не закрыто, — сказала Тамара, пропуская Сашу вперед. — Из бани, что ли?
— На обвалы бегал. На санках прокатился.
— Моих чертенят там не видел?
— Не заметил.
— Целыми днями пропадают. Как бы головы себе не свернули.
— Ничего. Я сам вырос на этих обвалах.
— Это и видно, — улыбнулась Тамара и пригласила к столу. — Садись.
— Да я Леонида подожду. Должен, поди, скоро прийти?
— Пора. Все сроки давно уже вышли. Опять задержался где-нибудь. Он ведь у нас такой деятельный.
Не успела проговорить, как вошел Леонид, тоже раскрасневшийся, с распаренным лицом.
— С горки катался? — улыбнулся Саша.
— Он каждый день катается, — ответила за мужа Тамара. — Только там, под землей... Да на собраниях разных.
— Что, и там ругают? — пошутил Саша.
— Нет, он ругает. Заместитель председателя товарищеского суда. Во — шишка на ровном месте, — засмеялась Тамара. — Молчишь? Разве не так?
Леонид улыбнулся, но ничего не сказал; молча раздевшись, подсел к столу. Тамара кивнула Саше:
— Важничает. Видать, кого-нибудь с песочком драли?
— Поди ты! — отмахнулся лениво Леонид. — Гость ведь у нас.
— Верно, — то ли всерьез, то ли в шутку призналась Тамара. — Это мы сейчас.
Она принесла вишневую настойку: «Как раз для непьющих», посидев еще чуток, ушла в спальню разбирать кровати.
Еще не пришли в себя от Тамариного голоса, не пригляделись друг к другу, как заявились «чертенята», почти погодки, старшему, Ваське, — девять, младшему, Сережке, — восемь. Ничуть не смущаясь дядиного присутствия, как будто он и не гость вовсе, пристали к отцу насчет лыж, обещанных уже давно, но Тамара быстро выставила их из кухни.
— Поели — и спать. И чтоб у меня не возиться! — И дверь на кухню прикрыла, оставив мужчин наедине.
— Совсем взрослые, — сказал о детях Саша.
— А чё им делается? Растут.
— Растут, — согласился Саша. — И учатся, поди, хорошо?
— Да всяко бывает.
— В папашу пошли, — улыбнулся Саша. — Есть с кого пример брать.
— Ну, — развел руками Леонид.
Саша вспомнил о Сергее Михайловиче, привет от него передал, подождал, что Леонид на это скажет, но тот плечами пожал:
— Какая тут учеба. Вот в заместители выбрали. Дело вроде нехитрое, а хлопотливое, одним матом не обойдешься... Отказывался, но где там! Да и втянулся. Все-таки люди... А учиться вроде и поздновато.
— А слово давал: «Расшибусь, но десять классов закончу».
Леонид живо повернулся к Саше:
— Оставь ты это, братуха. Это тебе учиться надо, а нам уж ладно. И так вроде не лишний, уважением пользуюсь, в газетке однажды пропечатали. Чего еще надо? Вот машину получу, и совсем будет хорошо. Как там, обещают к весне?
— Вроде бы так. А может, и раньше.
— Раньше бы не надо. Денег еще не собрал.
Саше хотелось заговорить о другом — о шахте, о том, как дела на работе идут, чтоб потом, разговорившись, спросить Леонида о главном — об отце, о могиле. Только так, — не сразу, а выждав немного, настроив брата на воспоминания, — Саша решил поступить. Ему казалось, что войти в разговор вопросом об отце, о могиле его вот так, неожиданно, посреди разных суетливых слов, может значить только одно: он еще не проникся, не принял близко то, что принято называть памятью сердца. А если так, то разве он сможет вызвать в душе Леонида ответное чувство, то же самое, какое испытывает он сейчас?
Но Леонид отвечал на Сашины вопросы уже односложно, с неохотой, видно было, что все его мысли заняты сейчас машиной. Саше отчетливо запомнился миг, когда Леонид в порыве неудержавшейся радости крепко сжал худенькое тело брата, легко приподнял, выдохнул:
— Эх, братуха, эта машина, черт бы ее взял, мне уже и во сне мерещится!..
Этот миг Саша вспомнил, когда он на следующий день вместе с матерью подходил к дому Стариковых — Августы и Петра. К ним Саша решил идти сразу же после того, как вернулся, переночевав у Леонида, утром домой. Мать не возражала. У нее были дела, Саша это видел, но идти один он не то что стеснялся, просто чувствовал, что мать может отвести в сторону тот неприятный разговор, который, конечно, возникнет вокруг все той же машины.
Августу они застали во дворе. Она несла большую охапку сена, и, не замечая их, прошла в стайку, и еще минуты две возилась там, а потом вышла с широкой совковой лопатой в руках. Увидев стоящих у крыльца гостей, остановилась. Прислонив лопату к забору, быстро пошла навстречу, вытирая покрасневшие с мороза руки о низ фуфайки.
— А у меня еще и печь не топлена, все еще никак не собралась. Пока Петра проводила, с ребятами провозилась, а тут еще во дворе потопталась. Ты уж пособи мне, мама, а ты, Саша, проходи в дом, газетки пока почитай, Радио включи.
— Я лучше помогу, — вызвался Саша, но мать решительно вмешалась:
— Иди уж, помощник выискался! Тут и делов-то... Сами управимся.
И верно, не прошло и получаса, а в избе уже разгорелась печь, открыли ставни, расстелили половики, прибрали все, что не на месте лежало. Тут и Саша помог: собрал учебники с дивана, сложил в стопку на край письменного стола, и стало светло, уютно, тепло разошлось по двум большим, просторным комнатам.
За окнами светило солнце, снег ярко блестел, даже на окна было больно смотреть. Дом стоял на возвышенности, и в ряду остальных домов этой окраинной улицы выгодно отличался тем, что ближе всех подступал к лесу, до которого было рукой подать. Между лесом и огородом лежало ровное широкое поле, исчерканное вдоль и поперек следами от лыж, но сейчас оно было пустынным, только изредка, чем-то встревоженные, срывались вверх темные комочки ворон и падали обратно в снег.
Освободившись от дел, пришли в комнату женщины. Мать присела на диван, Августа — рядом на стул, а Саша, повернувшись к ним лицом, остался стоять у окна.
— У нас тут тихо, как в деревне. Ни шума, ни гама. Поди, непривычно? — поинтересовалась Августа, пристально, будто только увидела, присматриваясь к Саше.
— Я уже привык.
— Так быстро? — удивилась Августа. — А у меня никак не выходит. Как в город съезжу, целую неделю спать не могу. И как там люди только живут!
— Живут, как и везде.
— Человек ко всему привыкает, — поддержала разговор мать.
— Может, и так, — вздохнула Августа. — А я бы вот не смогла. Меня озолоти — в город не затянешь.
— Ты у нас в отца пошла, — улыбнулась мать. — Он то же самое говорил. Так всю жизнь по деревням да поселкам и проживал. На месте ему не сиделось.
Саша вздрогнул и даже подался вперед, ожидая своей минуты.
— Это верно, — согласилась Августа. — Надоело мне тут. Бросила бы все, в другое место подалась, все бы сызнова начала. А тут ворочаешь, как ломовая лошадь, — ни добра, ни спасиба... И вообще невезучая я. Поди, тоже в отца.
— Чего ты убиваешься? Все направится. Тут Саша хотел свое утешительное слово вставить, но Августа уронила голову на стол, плечи ее задрожали.
— Устала, мама, устала... Видит бог, не могу я... не могу...
— Ну вот еще, этого не хватало. — Мать поднялась, неловко попыталась обнять Августу, но, видать, постеснялась Саши, тоже растерянного, не знающего, как поступить.
— Богом я обиженная, — всхлипнула Августа. — Детства не было. Одни заботы с утра до вечера: то огород, то корова, то сено... С тринадцати лет к плите стала — поварихой заделалась. И вот опять... И так всю жизнь... Господи, зачем все это?! За какие такие грехи?!
— Да не убивайся ты шибко, чего уж там!
Августа помолчала, приподняв голову, вытерла слезы и, взглянув на Сашу, виновато усмехнулась:
— Ты уж, Саша, прости меня, расклеилась твоя сестренка. Совсем расклеилась, как дура какая... Обидно только: за что такое наказание? Одним всё, а тут даже малости нет.
— Вот еще, чё ты, — обиженно проворчала мать. — Наговариваешь бог знает чё.
— И отец такой был? — вырвалось у Саши.
— При чем тут отец? Так уж я, — отмахнулась Августа. — Нашло, вот и все тут... Он ведь меня то и дело с машиной этой грызет. Ему Леонид свою предлагал. Пожалел сестренку. Так отказался, принцип свой выдерживает. Вот ведь какой. И ни за что не возьмет. А обиду держать будет. Он такой... Давно бы ушла, дети вот, их жалко. Для их стараешься...
— Ну, перестань, — оборвала ее мать. — Иди умойся.
— Я уже перестала.
Августа вышла из комнаты. Саша взглянул на мать. Та облегченно вздохнула, но ничего не сказала. Молчал и Саша. Знал, что мать ничего не ответит. Да и неловко в такую минуту спрашивать про отца. Чтоб как-то отвлечься, он стал смотреть в окно на одинокую фигурку лыжника, который ехал по направлению к лесу. Лыжник размахивал палками, отталкивался ими, но Саше казалось, что он стоит на месте, что все его движения напрасные. «Отчего бы это?» — подумал Саша и ощутил на плечах руки сестры. Она прикоснулась горячей щекой к его лицу, сказала тихо, ласково:
— Ты в гости пришел, а я тут фокусами занялась. Ты уж, Сашенька, не обижайся на сестренку!
И она уже вела себя так легко и весело, что Саше подумалось: недавний разговор был вроде короткого тяжелого сна, где все нереально, как то, что у лыжника, например, была только видимость движения.
После обеда мать заторопилась домой: должна вернуться с работы Мария. Саша проводил ее до ворот, а потом, дождавшись из школы Володьку, старшего сына Августы, встал с ним на лыжи и катался часа два и за это время совсем успокоился.
— Как покаталось? — встретил его вопросом Петро, зажав, словно в клещи, в широкую мясистую ладонь слегка озябшую на морозе хрупкую руку Саши.
— Отлично, батя, — ответил за Сашу Володька.
— А ты не встревай! — цыкнул отец. — Ешь да за уроки принимайся. Шалопут!
— Ты повежливее, батя. Не один.
— Это еще чего? — Петро привстал, но Володька уже исчез за дверью. — Ишь ты, сопля какая, туда же! Во молодежь пошла! И чему их только в школе учат? Слова не скажи, — встрянет, да еще поучать начнет. За такие проделки в прежние времена шкуру бы отец спустил, а тут и руки не подними, заступнички кругом. И что только из такого обормота вырастет? Человек, что ли? Вот ты, Саша, грамотный, в столице учишься, ответь мне: прав я или не прав? А может, я темная личность? Просвети, не обижусь.
Петро взглянул на Сашу хитро, с усмешкой: вот, мол, я простой шахтер, совета спрашиваю, что скажешь, послушаю, люблю грамотных послушать, свой ум проверить.
— Володька парень хороший.
— Ну! — Петро сделал вид, что удивился такому открытию, помолчал немного, потом головой мотнул, вставая. — Ну, да бог с ним, пусть растет. Пошли во двор.
Саша не спросил, зачем, молча оделся. Августа растерянно и с настороженностью взглянула на мужа.
— Мы сейчас... — И коротко приказал: — Кой-чего сообрази.
Он провел Сашу за баньку, которая стояла в конце двора, и Саша увидел приземистое кирпичное строение с широкими, обитыми листовым железом дверями. Прежде чем Петро объяснил, что это есть гараж для машины, Саша сам догадался и тоскливо подумал: «Начинается...»
Петро снял замок, распахнул обе двери, пригласил широким жестом:
— Входи.
Внутри гаража было пусто и черно от асфальтированного пола. Саша приостановился на пороге, но Петро легонько подтолкнул его:
— Видишь?
— Вижу.
— Ждал я, надеялся... — Петро протяжно вздохнул. — Поторопился, видать. А может, и нет? — И Саше не удалось отвести лица в сторону, встретились его глаза с глазами зятя, цепкими и настороженными, и голос того как бы сразу окреп, стал настойчив, требователен. — Ты уж там попробуй для нас, постарайся. В расходах не поскупимся, сам видишь.
Саша торопливо, но твердо ответил:
— Да, конечно, несомненно.
— Вот и ладно, — сказал Петро. Помолчав, повторил: — Ладно.
— Может, с Леней поговорить?
— Зачем?
— Он же предлагал свою машину. Наверно, и сейчас не откажется.
— Что? — Петро насупился, нахмурил брови. — Зряшнее дело. Так он, для очистки совести. А потом каяться будет, вздыхать, меня жалеть. Нет уж, лучше совсем не иметь.
— Не будет.
— Молод ты, Саша, жить только начинаешь. Вам с Володькой моим все в розовом свете кажется... Пошли, чего стынуть зря.
...До вечера пробыл Саша у Стариковых, но разговора о машине больше не возникало, даже намека не было, хотя Саша ждал его все время, до самой последней минуты. Да и с Августой не удалось побыть наедине, спросить об отце. Да и как спросишь, если Августа — это он хорошо видел — избегала оставаться с ним? Наверно потому, что не хотела лишний раз расстраиваться. И опять Саша, как и после встречи с Леонидом, подумал: «Подождем, время еще есть».
К Ивану Саша мог прийти еще в первый день, жил он рядом, по соседству с домом матери, но Саша всегда приходил к нему в последнюю очередь, и не потому, что Иван был старший брат, а потому, что в его семье Саша чувствовал себя спокойно. Он не мог бы объяснить, почему, да и не задавал себе такого вопроса, а если и пришлось бы отвечать, то, наверно, ответил бы скорее всего так: «Хорошо — и все».
А что он еще мог сказать, если действительно ему было хорошо? В этот дом он приходил как в свой. Знал, что где лежит, любил играть с племянницами — у Ивана с Валентиной были две девочки, — вел себя не столько как дядя, поучающий все и вся, а как старший брат, от которого нет никаких секретов и тайн. Саша мог пробыть у Ивана и день, и два, и неделю.
...Ивана Саша застал в сараюшке, приспособленной им под столярную мастерскую. Жарко пылала печь-времянка, весь пол был устлан стружками и мелкой белой пыльцой, пахло густым смолянистым запахом.
Иван стоял за верстаком, рубанком счищал стружку с доски. Саша пристроился рядом на табурете и стал шкурить другую доску, уже готовую для дела.
Иван любил мастерить. Почти вся домашняя мебель — посудный шкаф и этажерка, письменный стол и табуретки — была сделана его руками. К нему приходили с заказами, но он отговаривался и только изредка делал что-нибудь для людей. Ему говорили: «С такими руками можешь далеко пойти». — «Эт точно, — охотно отзывался Иван и тут же спрашивал: — А зачем?» Его начинали поучать, он слушал внимательно, соглашался, но когда заходил разговор о том, что вот он, Иван Заболотнев, мог бы в два счета нажить себе неплохой капиталец, Иван отмахивался, морщился: «Не стоит. Мне и так хорошо».
Однажды Валентина, поддавшись на уговоры соседей, пыталась склонить мужа на этот, как ей казалось, легкий, удачливый путь, но Иван с удивлением посмотрел на жену, что-то хмыкнул и ушел спать, хотя еще было рано.
— Каким тебя ветром занесло? — после долгого молчания спросил Иван.
— Попутным, прямо от Стариковых.
— Ну? — удивился Иван. — Уже побывал? И как, не чудил Петро? Эт точно? И гараж показывал?
— Показывал.
— А что говорил?
— Попросил не забывать.
— Только и всего?
— Да.
— Ну? — Иван даже перестал строгать. — Прямо-таки удивительно, какой послушный стал. А вот на меня до сих пор дуется. Поучил я его тут маленько.
Теперь пришел черед удивляться Саше. Он-то знал, что Ивана не так просто вывести из себя, силу зря прилагать не станет, пока не убедится, что иначе нельзя. Но такое с ним бывало редко, да и то случалось с чужими людьми. А тут своего пришлось усмирять! Видать, крепко обидел Петро Ивана. Для верности, чтоб убедиться, спросил:
— Неужели так и было?
— А чё, терпеть я от всякого должен? Ни за что. Мы грязные дела никогда не вытворяли. В нашем роду такое не полагалось — взять да облить помоями. А он решился. Со зла да спьяну, а больше со зла. Сам вроде шутит, а какая тут шутка, когда Августа вся трясется, за рукав его, бесстыжего, тянет. А он за свое, не унимается: «Знаю я вас, всегда вы такие, весь ваш род заболотневский такой...» Тут уж я не утерпел. К нему подсел да так вежливо спрашиваю: «Какой же такой? Договаривай». Он и жмякнул: «Дерьмовый». Вот тут уж я не сдержался. Он аж к порогу отлетел, а потом тихонько-тихонько — и за дверь.
— А как же Августа?
— А чё Августа? Спасибо, конечно, не сказала, но и встревать не стала. Поняла, что к чему... Об нас такое? Да знал ли он, подлец, как жизнь-то нам далась?.. Черный хлеб завсегда сладким казался. А он, поди, к пирожкам привык, ему наши трудности ничто... Вот и кочевряжится...
— Это из-за машины, — вздохнул Саша.
— Ну, машина, ну и что, зачем же помои лить?.. Да еще об отце стал говорить... А зачем говорить, раз ты его не знаешь... Да еще попрекать... Нет, я таких сквалыг не уважаю, эт точно...
Тут Саша, волнуясь и готовясь уже сказать Ивану, как он прошлым летом искал могилу отца, подвинулся ближе к брату.
«Подожди, Иван. Разве не видишь, как я истомился? Ты же чуткий, отзывчивый, всегда первым угадывал нехитрые мои мальчишеские секреты. Неужели за эти полгода, что мы не виделись, я изменился, стал чужим, непонятным? Вот уж сколько времени рядом находимся, а ты ровным счетом ничего не замечаешь!»
Но не успел и слова промолвить — дверь распахнулась, и ловко, не мешая друг другу, вкатились в сараюшку залепленные снегом Леонидовы дети — Васька да Сережка, в один голос дружно завопили:
— А папка открытку получил! В Москву собирается, за машиной. Вас зовет! Срочно!
Почтальонша принесла открытку после обеда, часа в четыре. Улыбаясь, подала ее Тамаре, сказала:
— С радостью великой тебя, подружка. Дождалась, — и задержалась, чтоб увидеть, как радоваться будет Тамара, и растерялась не меньше хозяйки, которая вдруг переменилась в лице. — Как только получила, так сразу поспешила к тебе, — словно оправдываясь, сказала почтальонша, полагая, что известие это принесла она слишком поздно.
— Нет, ничего. Спасибо, — машинально ответила Тамара.
Так и ушла почтальонша, не узнав причины столь неожиданной перемены. А Тамара как села, так и сидела не шевелясь, с испугом поглядывая на открытку, как бы еще сомневаясь в том, что это именно та самая открытка, в которой ясно написано:
«Просим Вас уплатить за автомашину «Москвич-408» четыре тысячи пятьсот два рубля двенадцать копеек до двадцать шестого февраля сего года».
Прибежали с улицы дети, и она тотчас послала их к Саше: пусть объяснит, что это значит.
Так и сидела, пока не пришел с работы Леонид, молча подала ему открытку. Леонид тоже растерялся, на молчаливый взгляд жены ответил тяжким вздохом. И установилась тишина, тягостная, медлительная, вроде той, когда приходит беда. На уме у обоих вертелись одни и те же слова, но высказать вслух не решались.
Почти одновременно пришли к ним мать и Мария и Саша с Иваном. Тут же, на кухне, скорехонько раздевшись, толклись ребятишки. И никто не гнал их спать, хотя время их давно уже вышло.
— Так сколько же не хватает? — первым поставил конкретный вопрос Иван.
— Шестьсот рублей, — сказал Леонид.
— Больше надо. Не бесплатно же полетишь, — догадалась Мария.
— Значит, больше, — вздохнул Леонид.
— Эт точно. Рублей семьдесят — сто надо.
— В общем ровно семьсот, — заключил Саша.
— Да-а, сумма... — протянула Мария.
Мать покачала головой. Тамара бросила открытку на стол.
— Пропади оно все пропадом.
— Ну, зачем же? — спокойно сказал Иван. — Сто пятьдесят я кладу. Кто еще?
Мария пожала плечами:
— Кой-что было, поистратилась. Если бы знала... Но рублей пятьдесят найдется. До получки доживем.
— Петру кланяться придется, — вспомнила мать, и все посмотрели на нее.
— Поможет ли? — усомнился Леонид. — От машины отказался, в обиде. А тут как узнает...
— А почему не поможет? Поможет.
— Эт точно! — воскликнул Иван. — Свояк же. Раз дело такое, как быть? Мать верно говорит. Иди, Леонид, не тяни.
— Не даст, — робко вздохнула Тамара.
— У дяди Пети тысяча рублей на книжке, мне сама Наташка говорила, — сообщил Васька, сияя глазенками.
— Вот еще, тысяча. Два раза по тысяче да еще по два раза. Вот сколько, — возразил Сережка.
— А ну, спать! — прикрикнула на них Тамара. — Ишь путаются под ногами.
— Мы не хотим, — захныкали ребятишки.
— Я кому сказала?! — Но в голосе Тамары не было строгости.
— Идите, не встревайте в дела взрослых, — вмешалась мать и повела упирающихся детей в спальню.
Все молчали, ждали ее возвращения. Может быть, что-нибудь еще надумает, такое, чтоб уверенность полная была, чтоб уж ни в чем больше не сомневаться? Но по виду матери, вернувшейся из спальни, поняли: сказать ничего другого не скажет, мать снова, не так уверенно, хотя и настойчиво, повторила:
— Надо идти, чего же медлить. Под лежачий камень и вода не течет.
— Эт точно, тянуть тут нечего, — оживился Иван. — Пойдем с тобой, Леонид, выбьем деньги из нашего дорогого зятька.
— Ты уж сиди, — почти с испугом сказала Мария. — Забыл, что ли? Пусть лучше один идет. Так надежнее.
Леонид взглянул на жену. Тамара пожала плечами: поступай как знаешь. Перевел взгляд на Сашу, неуверенно попросил:
— Пойдем, Саша, сходим с тобой.
Саша тотчас же согласился и лишь по дороге подумал о том, какими глазами он будет смотреть на Августу с Петром. Ведь подумают, — а подумают наверняка, — что вот он ради брата готов и деньги просить, быть заступником. Может быть, он и высказал бы эту мысль Леониду, но тот упорно молчал.
Так молча дошли до ворот дома Стариковых, взглянули друг на друга: что ж, пошли, что будет, то будет.
Вся семья была в сборе, сидела за столом, ужинала. Августа пригласила к столу. Не отказались, выпили по кружке горячего чаю. С каждым глотком Леонид чувствовал, что уходит уверенность, как бы растворяется вместе с сахаром. Заторопился и закашлялся так, что слезы из глаз показались. «Этого еще не хватало», — ругнул себя Леонид и, чувствуя, что напряжение достигло накала, выдохнул залпом:
— Деньги мне нужны в долг. На машину не хватает — пятьсот рублей.
И открытку, уже помятую, вытащил из грудного кармана, протянул Петру.
— Во здорово! — воскликнул Володька, но отец так взглянул на него, что тот сразу притих.
Августа побледнела, тише заходила по кухне, все чаще поглядывала на мужа, ловила взгляд его, а Петро уж слишком долго не поднимал головы, вчитывался в открытку. И опять Леонид не выдержал, первым заговорил:
— Завтра я должен быть в Москве. Уплатить, а то пропадет.
— Это ясно, пропадет, — согласился Петро и переспросил: — Значит, пятьсот?
— Пятьсот. Сто пятьдесят Иван дает да Мария пятьдесят.
— Так много? — вздохнула Августа и этим напомнила Тамару. И Леонид кисло усмехнулся:
— Не успел накопить. Силенок не хватило.
— У тебя-то хватит, молодой еще, — как бы сам себя убедил Петро и, поднявшись из-за стола, ушел в комнату.
— В заначку полез, — шепотом проговорил Володька, но тут же получил затрещину от матери.
Саша взглянул на Леонида, подмигнул. Леонид задержал вздох, сжал поплотнее губы. Вышел Петро, протянул Леониду пачку денег.
— Тут ровно семьсот. Можешь не считать.
— Мне и пятьсот хватит.
— Ничего к одной уж стороне, — решилась и Августа вставить свое слово.
— Спасибо, — невольно улыбнулся Леонид, пряча деньги в карман.
— Счастливо вам, — сказал Петро на прощанье, но провожать не стал.
У ворот Августа придержала Леонида, горячо зашептала:
— Ты уж, Леня, будь там осторожнее. Город все же. Народу всякого хватает. Дай-то бог тебе хорошей дороги, — и чмокнула Леонида в щеки, а заодно и Сашу.
Саша думал, что на улице Леонид даст волю своим чувствам, что-нибудь да скажет о Петре, но ошибся: Леонид молчал, шел чуть впереди быстрым, торопливым шагом, по привычке чуть склонив левое плечо. Саша едва за ним поспевал.
Дома стали собирать Леонида в дорогу. Получаса не прошло, а Леонид уже был одет во все новое, праздничное, даже успел побриться. Дольше всех обдумывали, куда деньги спрятать.
— Моя Валентина, как в город едет, деньги в платочек — и за лифчик. Эт точно, — смеясь, сказал Иван, поглядывая, как женщины, окружив Леонида, прощупывают все имеющиеся в наличии карманы.
— Да хватит шутковать, — отмахнулась мать. — Подальше положишь — поближе возьмешь.
— Эт точно, — кивнул Иван и тоже втянулся в игру, куда деньги положить.
Леонид даже сердиться начал:
— Осталось еще за пазуху сунуть!
Наконец решили деньги положить в грудной карман пиджака, на две булавки прикололи. Карман слегка оттопырился. Ударил по нему Иван, засмеялся:
— Во, чем не грудь! Как у девочки, тугая.
— Хватит тебе, Иван! — осерчала Мария. — Шутка ли — пять тысяч!
— Эт точно, не шутка, — согласился Иван, который всегда к деньгам относился запросто: есть — хорошо, нет — тоже хорошо.
Один Саша не участвовал в сборах, стоял в стороне, улыбался. Улыбался больше тому, что все удачно закончилось: есть деньги, и Леонид летит в Москву.
— Ну, теперь, кажись, все, — сказала Тамара и взглянула на мужа так, словно уже приготовилась слезу пустить — больше оттого, что впервые в такую дальнюю дорогу собирает Леонида.
— Я бы Сашу взял с собой, — сказал вдруг Леонид. — Спокойнее было бы. Поедешь, Саша?
Саше не дали ответить, тут же согласились с Леонидом, только Мария сокрушалась:
— Как это мы сразу не учли? Ведь Сашенька там все доподлинно знает — где, чё и куда.
— Эт точно, Леониду без телохранителя никак нельзя, — не мог сбиться с шутливого тона Иван. — Только, Саша, в ресторан его не пускай. Все деньги промотает.
Наконец все было готово.
— Ну, с богом, — вздохнула мать.
— Счастливого пути, — сказала Мария.
— Не задерживайся там, — напомнила Тамара.
— На девок не засматривайся, а то они там больно шустрые, — засмеялся Иван.
Скрипнула дверь в коридоре, отчетливо простучали шаги по лестнице, и все стихло, замерло.
Вскоре ушли Иван с Марией, собралась и мать, но Тамара оставила ее у себя, призналась:
— Страшновато мне будет одной-то, тоскливо.
Она легла с детьми, а мать уложила на широкую двуспальную кровать, что стояла напротив окна. Перебросились еще несколькими словами, повздыхали, утихли.
Мать лежала с открытыми глазами на высоких мягких подушках, глядела в окно, в его темно-фиолетовую сквозную темь. Сна не было, да она и не торопила его, не мучила, прислушивалась к тому, как натруженное за день тело ее отдыхало, становилось мягче, податливей. Прояснялась голова, стала легкой и как бы очистилась от лишних шумов, которые набежали в течение долгого дня, мешали спокойно думать, заглушали мысли.
С недавнего времени она стала замечать за собой эту непривычную для нее странность. По вечерам она долго не могла уснуть, и не потому, что ее мучила бессонница, а потому, что в такие часы чувствовала себя в каком-то новом состоянии, и это состояние ее души и тела всегда протекало спокойно и ровно.
Это было не так часто, но это было, и приходило такое состояние всегда неожиданно, даже в такие дни, когда казалось, что стоит упасть на кровать, как тут же забудешься до самого утра.
Сегодня она уже чувствовала, что к ней пришло именно то самое состояние, и невольно радовалась этому, так как было о чем подумать, поразмыслить, посоветоваться с собой. И не стоит спешить, поторапливать мысли, они сами придут, нужно только отдаться их воле, внимательно прислушиваться, запоминать.
Как она и ожидала, первые мысли напомнили ей о Саше, о ее последней материнской боли, самой трудной и незабываемой. Сашу она держала к сердцу ближе всех остальных, следила за каждым его шагом, берегла его тихое, ровное счастье. Она знала, что все остальные ее сыновья и дочери замечают это, но никто из них никогда еще не был на нее за это в обиде. Напротив, они уделяли Саше и свое внимание и переносили на него свою заботу.
Отдавать ли Сашу в детский сад или воспитывать дома? Этот вопрос обсуждался всей семьей. Как сейчас она помнит, собрались они в комнате — и Иван, и Мария, и Августа, которая работала уже в столовой и имела право участвовать в семейных советах. Только Леонид в ту пору был несамостоятельным, хотя уже пас корову, помогал матери на рынке.
В детский сад Сашу брали на полное государственное обеспечение, — такой детский сад чаще называли детдомом, да он наполовину таким и был, — и жизнь у Саши намечалась хорошая, сытная и теплая. Мать могла не послушать своих старших детей, и никто бы ее не упрекнул, но она дала право решить этот вопрос сообща.
— Да неужели мы не прокормим, не оденем, не обуем?! — заявили все в одни голос, и мать расплакалась, может быть, впервые после смерти мужа.
— Не понимаю, — сокрушалась заведующая детским садом. — Здесь ребенку будет хорошо: и сыт, и обут, и уход настоящий. — И в недоумении пожимала плечами. — Зачем вам нужна лишняя обуза в такое-то время?
Заведующая так и не поняла: ведь не зря же назвала ее глупой женщиной и сердито крикнула вслед:
— Опомнитесь, да поздно будет! Куда же вы?
Да, пришлось нелегко, но слава богу, кусок хлеба да кружка молока всегда были на столе, и Саша так и не узнал, что такое оладьи из мороженой картошки. И не ходил грязным и оборванным, одежду носил хоть не из магазина, а с плеч все тех же братьев и сестер, но зато чистенькую, глаженую, перешитую на его рост.
Не знал Саша и обид, не знал и того, чтоб кто-нибудь обошел его вниманием, не приласкал, не успокоил во время нечаянных мальчишеских ссор. Для него находились какие-то особые — душевные и ласковые — слова. Он слышал их чаще, чем все остальные, и, может быть, поэтому с раннего детства Саша рос с душой отзывчивой, на все легко откликался и любую боль воспринимал как свою.
И еще ей вспомнился один домашний совет, на котором уже на равных подавал свой голос и Леонид, — он уже работал и приносил матери свою получку. Саша только что окончил седьмой класс. К этому времени Иван был женат, вышла замуж и Августа, жили они отдельно, своими семьями. С матерью оставалась Мария, которая тоже побывала в замужестве, но неудачно: в шахте погиб ее муж, и она с детьми переехала к матери. Но они собрались все вместе и, как в тот раз, решали вопрос о Саше: учить ли его дальше в школе или отдать в горнопромышленное училище? И опять единогласно совпали их ответы с тем, что думала она: пусть учится в школе, поможем.
Так и вырос Саша при ней и сам как-то решительно и просто повернул свою судьбу, и опять — это мать хорошо заметила — никто из братьев и сестер не был на Сашу в обиде. Путь, избранный Сашей, был намечен ими и раньше, не был только подсказан, скорее всего за заботами и хлопотами не заметили, как пришел Сашин срок выбирать себе дорогу в жизни.
И тотчас память подсказала матери день отъезда Саши в Москву. Даже сейчас она почувствовала, как пахнул на нее ветер, не по-летнему холодный, но принесший с собой душисто-пряный аромат с полей, окружающих аэродром, как пронзительный звук самолета повис над зданием аэропорта. Увидела себя, растерянную и одновременно взволнованную тем, что Саша — первый раз в жизни — так надолго покидает свой дом. Увидела и Сашу, тоже растерянного и взволнованного, пытающегося улыбаться, шутить. Опять смогла — спасибо памяти — вспомнить до мелочей каждый шаг его, каждое слово. И как бы заново пережила сейчас ушедшие минуты расставания.
Вот он, Саша, встает, тихо говорит:
— Пора, мама, — и идет вслед за людьми к железной перегородке.
Она идет рядом с ним, и невольные слезы застилают глаза, мешают говорить. Она пересиливает себя, сдерживает, чтоб совсем не расплакаться, чтоб не волновать понапрасну Сашу.
— До свидания, мама, — как бы издалека шепчет Саша, и она наклоняет его голову, трижды целует в губы, находит силы, чтоб сказать на прощанье:
— Иди, опоздаешь.
— Да, да, — снова шепчет Саша, машет рукой, отступает от нее, удаляется все дальше и дальше, сливается с людьми, которые уже чувствуют себя пассажирами.
Вцепившись руками в перегородку, она смотрит на сына и ждет, когда он обернется, махнет рукой. И вот он оборачивается и машет ей свободной рукой, и она тоже усиленно начинает махать руками и даже пытается что-то кричать. Кажется, она не выдержит, побежит вслед за ним. Она уже плохо видит его, путает то с одним пассажиром, то с другим, и ей становится так обидно, что она не выдерживает, плачет, но рядом слышится чей-то голос: «Ну вот, поехали», — и она, вытерев слезы, не отрываясь смотрит на самолет, который, освободившись от лестницы, медленно разворачивается и катится по бетонной дорожке в конец аэродрома. А голос рядом как бы продолжает услужливо объяснять то, что должно произойти там, на взлетной полосе. «Сейчас полетит», — сообщает он, и она видит самолет, на мгновение застывший и воющий так, что больно ушам. И вдруг он сорвался с места и быстро-быстро помчался, и она не заметила, как он оторвался от земли и взлетел. «Ну вот, полетели», — сказал все тот же голос, и она шепотом повторила: «Ну вот, полетел», — думая о сыне. Через минуту самолет скрылся, растаял в синеве высокого неба, но она еще стояла и ждала, не блеснет ли на прощанье серебристое крыло самолета. Нет, не блеснуло, все тихо и чисто, тихо и чисто все в ней, будто это уже не она, а кто-то другой, на кого она смотрит с состраданием и жалостью.
И сегодня она легко отпустила Сашу и даже сама удивилась, почему не возразила, а просто сказала:
— Поезжай, Саша, — хотя ей не хотелось его отпускать. Три дня уже прошло, а рядком так и не посидела, ладком не поговорила, а разве каникулы велики — вздохнуть не вздохнешь, от книг голову не остудишь...
— Саша, — тихо шепнула она, но, видно, шепнула вслух, так как Тамара тотчас же спросила:
— Ты чё, мама?
— Что? — вздрогнула мать. Она не думала, что Тамара не спит и тоже думает. — Нет, ничего, — торопливо сказала она. — Спи.
— Поди, уже доехали? — помолчав, сказала Тамара.
— Должны.
— Хоть бы все хорошо было.
— Все будет хорошо. Спи.
— Дай бог, — шепнула Тамара, повторила: — Дай бог.
Мать усмехнулась: «Зачем в это дело бога встревать? Ведь и верить не верит, а все вокруг бога вертит».
Вот и Леонид такой. В шахте этого бога так поминает, что жуть берет, поди, самого, а тоже чуть что: «Дай бог». Даже обидно становится: зачем? И вообще Леонид часто ее обижал.
Она помнит, как ходила к начальнику цеха рудоремонтного завода, просила принять на работу Леонида.
— Тяжело нам, Павел Романович, примите его, все-то полегче будет. Парень он справный. Что худющий — ничего, в деле он горяч.
— Не могу, матушка, не по закону получается, шестнадцати твоему парню нет, а по виду и четырнадцать не дашь. Не могу.
Уговорила все же, взял Леонида на работу, место хорошее определил — учеником токаря сделал. А Леонид поработал с полгода — ушел, не захотел за учителем стружки убирать, бегать за папиросами в буфет. Самостоятельным сразу решил быть, а годами для своей самостоятельности еще не вышел.
И женился он как-то несуразно, не по-людски. Привел Тамару,сказал:
— Вот, мама, принимай, жена моя.
Пришлось второпях что-то вроде свадебной вечеринки устроить, обойтись без родственников. Не прошло и двух лет, а Леонид приготовил матери новую обиду — с двумя детьми да женой съехал на частную квартиру. И ведь никто не обижал его, слова худого не сказал: просто опять решил пожить самостоятельно. «Себя как семьянина, человека женатого, испытать хочу», — сказал он.
— А люди? Что люди подумают? — вспомнила мать.
Леонид рукой махнул:
— А чё мне люди, я сам человек.
Так и жил на частной, пока квартиру не дали.
— Шалопутный ты, Леонид, — повторял насмешливо Иван. — Все чудишь, никак без этого не можешь.
— Какой уж есть, — дерзко отвечал Леонид.
В последние годы, слава богу, приутих, видать, прижился, но иногда что-нибудь да выказывал. То охотой вздумал заниматься, целыми днями на озерах пропадал, сколько ночей из-за него не спала, перемучилась вместе с Тамарой. А тут пошел учиться. Понабрал учебников, тетрадками обложился, да терпения не хватило, месяца через два и ушел из школы. И опять же учителя — все свои, знакомые — останавливали ее, за сына выговаривали. Вроде шутили, а в то же время строгость проявляли: «Возьмите вы ремешок да ремешком его, ремешком...» Она приходила к Леониду, говорила с обидой:
— Ты чё срамишь меня? Учиться так учись, а людей нечего смешить!..,
— Ну? — удивлялся Леонид. — А ты тут при чем? Я ведь не маленький.
— Хуже маленького, — сердилась она.
Вот и теперь — машиной обзаведется, опять думай, как бы чего не выкинул. И так уже много греха из-за нее вышло, а что еще будет? Этот Петро Августу поедом ест.
Как только подумала об Августе, так сразу же представила вчерашний день, увидела плачущее лицо дочери, вспомнила слова ее: «Богом я обиженная». Пожалела ее, но тут же и упрекнула: «Сама виновата. Никто не просил тебя замуж за этого Петра выходить».
Работала в ту пору Августа в столовой, числилась на хорошем счету, были довольны ею и повара, и посетители. Вот и прилепился один такой посетитель — Петро Стариков. В день по два раза наведывался, занимал крайний столик и все высматривал. Было на что поглядеть: Августа ростом вышла удачная, телом стройная, с тугими, полными, как яблоки, щеками. Семнадцати не было, а выглядела совсем невестой и в разговоре детскость свою ничуть не проявляла. Говорила вежливо, но строго, лишними словами не разбрасывалась.
Может быть, поэтому ее нареченный жених Миша Лаптев вел себя несмело, часто терялся, краснел. Любил он Августу молча, терпеливо, душу свою не выказывал. «Да будь же ты посмелее, Миша, не робей уж больно!» — говорила мать. А дочери напоминала: «Ты у меня шибко-то хвостом не крути, не мучай парня, обласкай. Справный он, ладный». — «Да молчит он все, мама, как сядет, так и молчит», — смеялась Августа. «Вот и хорошо, лишнего не болтает».
А Петро все в столовую наведывался, на рожон не лез, будто чуял, что выждать надо, уловить удобный момент, а потом уж действовать. И откуда такая ухватка в нем, двадцатитрехлетнем, объявилась? Так поговаривали: пошел в отца. Тот только потому и жил сытно да вольно, что провести его не каждому удавалось, все, что задумывал, выполнял раньше срока. Где нужно, делом брал, где — терпением и хитростью. В общем к жизни своей относился по-хозяйски, расчетливо. В него и сынок пошел. На лицо Петро был не слишком пригож: волос реденький, рыжий, широкие скулы, узкие, с татарским разрезом, глаза спрятаны в глубоких впадинах, выступ лба большой, почти квадратный. Знал поговорку «С лица воды не пить» и смысл ее понимал по-своему.
Вот и дождался своего часа Петро Стариков. Заговорила с ним Августа. Тут уж он не сробел, ответил, а через день-другой напросился проводить, — в его действиях уже наметились черты твердости и решимости.
Мать не сразу приметила, по Мише догадалась, а однажды наткнулась на дочь с Петром, высмотрела его, и жалко ей стало Мишу Лаптева, скромного, тихого парня; теперь уже поздно что изменить!
Так и вышло, женился Петро на Августе, увез ее в свой дом, приземистый, с двумя маленькими комнатами, доставшийся по наследству от отца. «Ничего, — успокоил жену и тещу, — через пять лет новый дом выстроим». Пяти лет не миновало — переехали в пятистенку, свое хозяйство наладил Петро.
Не часто навещала мать дом своей дочери, чувствовала себя в нем неуютно, по-чужому, больше двух дней не гостила.
Тот день она хорошо помнит. Сидела с дочерью за столом, щипала к ужину пельмени, как бы нехотя, через силу перебирала пустяковые новости. Тут возьми да вспомни о Мише Лаптеве. О нем не собиралась говорить, утаить хотела, да не выдержала, сказала. Сказала, что видела его днем в городе, на автобусной остановке, с двумя детьми и женой. Сидели они на скамейке, чистые, нарядные. Дети ели мороженое, мать что-то им говорила, а Миша как бы со стороны поглядывал. Пройти мимо не решилась, окликнула. Он вскинулся, подбежал к ней, долго держал ее ладони в своих, все расспрашивал, как и что, о себе коротко сказал: «Вот жена, дети, живем в Карабаше».
— О тебе спросил. Как живешь-можешь. Не забыл. Видать, любит еще. Ты чё?
Августа уронила голову на белые, мучные руки, зашлась в глухом, надрывном плаче.
— За что, господи, за что?! Разве я не вижу? Все вижу, потому и терплю, что все вижу. Не жалеешь ты меня, мама, чужая тебе стала... Да и всю жизнь была чужая... Ничуть не жалела. Спины не разгибала, а ласки так и не слышала... Вроде меня подбросили, как щенка заблудшего...
— Чё ты мелешь?! — всплеснула руками мать.
— Да разве не так? Все вы сторонитесь, за родню не принимаете. А что я плохого сделала? Почему не уважите? И ты, мама, ты тоже... А может, я в ласке-то больше остальных нуждаюсь, сочувствия твоего желаю... Господи, за что же так, за муки какие?!
Видать, долго терпела, копила в душе своей горечь — и вот достигло предела, вырвалось наружу, — очищалась от нее, как могла: и словами, и плачем, и взглядом...
«Сама породила свое счастье, — подумала она еще раз об Августе и самой же себе ответила: — Кого же теперь, доченька, винить?..»
А потом подумала, что, наверно, как и она, в эту ночь не спят и Мария, и Иван.
О них она думала всегда вместе и обычно недолго, а вскользь, как бы уточняя, что кроме остальных детей есть у нее еще и эти два первенца. Она так и считала их про себя: два первенца. Один — от Степана, другой — от Василия.
Со Степаном она прожила всего год. Она не сама его выбрала, а нашли ее родители и рассудили так: привыкнешь. Не успела привыкнуть, он умер неожиданно весной, простудившись. И в памяти так и остался, как в тумане: что-то видится, а разглядеть нельзя.
За Василия вышла замуж по любви и жила с ним четверть века, как один день, длинный и счастливый.
За Марию да Ивана мать была спокойна. Жизнь у них шла ровная, и она не чувствовала, что с ними ей когда-нибудь будет тяжело. Даже когда у Марии погиб на шахте муж и дочь переехала с двумя детьми к ней в дом, мать знала: помощь ее дочери не потребуется, Мария сама все перенесет. Так и вышло. Мария, принимая утешения матери, ни разу не падала пластом на кровать, не билась в рыдании, не висела на руках. Утрату свою переживала молча, терпеливо. Продолжала работать на том же участке, на котором была вместе с мужем. Там тоже удивлялись, как просто и мужественно Мария переносит свое горе.
Нет, первенцы ее не беспокоили, за них она была уверена, как за самое себя. Поди, сейчас они не спят, а если и спят, то слишком чутко и настороженно, так, что и сном такие часы навряд ли назовешь.
«Хоть бы завтра вечером вернулись живы и здоровы», — уже в который раз подумала она, и теперь знала, что не успокоится, пока ее сыновья — Саша и Леонид — не переступят порог дома.
Весь день прошел в ожидании. Скрипнет лестница, послышится голос в коридоре, все кажется, что они идут, До того слух привык к постороннему звуку, что слышала, как шебуршит за печкой мышь, осторожно, настойчиво.
Время шло как будто медленно, но стоило взглянуть на часы, как тут же мать с тревогой замечала, что прошел уже час, и сразу же видела, что день за окном, который только что разгорелся ярко и быстро, как лучина, уже угасает, идет на убыль, и дальние постройки сливаются в один сплошной ряд.
Все делала она как будто нехотя, через силу, но и не сидела на месте, находила себе работу. Тамара же скисла с утра, то и дело подбегала к окну, которое выходило на дорогу, хотя было ясно, что ждать их надо к вечеру, не раньше.
После обеда пришла Мария, следом за ней появился Иван. Оба только что вернулись с работы, даже домой не зашли, еще утром предупредив, что будут у Леонида.
Разговор был только об одном. Скорее всего даже не разговор, а размышления вслух.
— А может, на утро не достали билетов?
— А может, в магазине вышла заминка?
— А может, в Москве на аэродроме сидят, посадку ждут, а ее задерживают ввиду нелетной погоды?
Иван конечно же опять не мог обойтись без шутки:
— На радостях, поди, в ресторан закатили, коньяком балуются.
— Типун тебе на язык! — махнула рукой Мария.
Иван обнял Тамару за плечи.
— Ты не пужайся. Это я так, ради шутки.
— Пора бы уж... — вздохнула мать.
— А может, погода нелетная. Всякое бывает.
— Не, самолеты видала, — сказала Тамара. — Прежде внимания не обращала, а тут и по звуку определяла. Летали тут разные.
Кажется, все перебрали, что помешало бы, и выходило так: должны заявиться с минуты на минуту. И как только это уяснили друг для друга, так и примолкли, вздрагивали при каждом постороннем звуке, в окно высматривали: не идут ли?
— А вон и Петро, — сообщила Мария, прочно занявшая для наблюдения правую сторону окна, выходившего на дорогу.
Подскочила Тамара, на минуту отвлекшись на то, чтоб уголь подбросить в печь. Ей хотелось первой заметить мужа и Сашу, и она не упускала из виду ни одного человека, который появлялся со стороны шоссе, а Петро как раз оттуда вышел.
— Один или с Августой? — спросила мать из кухни.
— Кажись, один.
— Ну?! — воскликнул Иван.
После той ссоры Петро приходил только с Августой, чтоб всем было понятно: пришел не ради себя, а только потому, что жена упросила. Если б не жена, он, конечно, не пришел бы, не такой он, Петро Стариков, чтоб обиду забыть, свое все равно возьмет, не рано, так поздно.
Петро вошел, поздоровался и, хотя было видно, что нет еще Леонида и Саши, спросил:
— Не вернулись?
— Нет еще. Ждем.
— Н-да... — протянул Петро и потоптался у порога.
— Раздевайся, проходи, — пригласила Тамара и снова отошла от окна, чтоб показаться гостю, и в этот самый момент Мария вскричала:
— Наши идут! Идут!
Все заспешили к окну; последним, скинув ботинки, в одних шерстяных носках, прошел Петро.
Навстречу Леониду и Саше выскочили откуда-то со двора Васька да Сережка: видать, тоже поджидали, не ушли, как обычно, на обвалы, а играли вблизи двора. Приподнял детей Леонид, покружился с ними, а Саша что-то сунул им в руки, — видать, гостинцы московские, — и ребята метнулись обратно к дому.
— Вот и слава богу, — облегченно завздыхала мать и заспешила обратно в кухню, сдвинула проворно с шестка на плиту чугунок с горячей водой — пусть закипает скорее.
Ребята с лёту торкнули двери и, не закрывая их, закричали пронзительно:
— Папка и дядя Саша прилетели! — и, торопясь, дергая за рукава, освобождались от зимних, припорошенных снегом пальто.
— А вот и мы, — сказал, улыбаясь, Леонид и подтолкнул вперед Сашу, который тоже улыбался.
По их счастливым лицам догадались, что все обошлось хорошо. Леонид охотно и весело, будто выпил уже, подшучивая над собой, говорил:
— Если бы не Саша, пропал бы я. Плутал бы по Москве до следующего утра. Народу — жуть, один на одном. И все бегут. И в магазине — мать честна, — как в универмаге. Саше говорю: все, пропали, конец, не пробьемся. А он хоть бы что, нырком-нырком, — и к окошечку. И вот... — Леонид достал из грудного кармана пиджака паспорт, вытянул оттуда две тонких бумажки, пустил по кругу. — Заместо денег выдали. Чудно даже.
И каждый, понимая, как ценны эти бумажки, брал их в руки осторожно, внимательно прочитывал и так же осторожно, боясь выронить, передавал другому, соглашаясь с Леонидом:
— Верно, чудно.
Когда бумаги вернулись к хозяину, он бережно положил их в паспорт. Тамара ждала этого момента, тотчас же протянула руку:
— Давай сюда, сама положу.
— Ишь, не доверяет, — усмехнулся Леонид и передразнил жену. — «Сама положу». Вот как!..
Проводив ее ласковым взглядом, откинулся на спинку дивана, протянул:
— У меня за сегодня аж голова распухла, ничё не соображаю.
— Зато мы сообразим, — засмеялся Иван и вынес из кухни припрятанную бутылку белой.
И как раз вовремя — подоспели пельмени. Охваченные душистым паром, несла их мать в глубоких тарелках на стол. Она все время была на кухне и не слышала разговора, об одном думала — скорее бы накормить голодных да уставших с дороги сыновей. И успокоилась лишь, когда они вместе со всеми уселись за стол и осталось только ей присесть, и она присела рядом с Сашей, поторопила его и Леонида:
— Кушайте, дорогие, кушайте.
— Значит, к лету обещали? — напомнил Иван о машине, и Леонид, так и поджидавший этого вопроса, охотно отозвался:
— Администратор так и сказал: еще, мол, и по грибы съездите, по самые первые. Еще спросил, когда у нас маслята появляются. Поди, уважает.
— А кто их не уважает, — даже как будто удивился Петро. — Самая верная закуска.
— Эт точно, — поддакнул Иван. — Без грибов теперь не останешься. Все твои будут.
— Да и по ягоды съездим. — Мария обняла Леонида, прижала к себе. — Как, Леня, не побрезгуешь сестренку взять, свозишь?
— А то как же? — добродушно засмеялся Леонид. — Тебя так в первую очередь.
— Вот уж спасибо.
— А чё, — не унимался Леонид, — машина своя, поди, не казенная. И по грибы съездим, и по ягоды.
— Да уж хватит вам изгаляться, — вмешалась мать. — Еще и машины нет, а вы уж разошлись.
— Так самое время! — воскликнул Леонид и окинул всех сидящих сияющим взглядом. — Я тебя, мама, по самой лучшей дороге прокачу с ветерком.
— Куда уж мне, старой, — отмахнулась мать. — Вроде бы и не пьяный еще, а собирает, собирает...
— Ничё, мама, — не успокаивался Леонид. — Ты с нами еще и по грибы съездишь, и по ягоды...
И тут Саша, уловив паузу, громко сказал:
— И к отцу на могилу. Верно?
Никто не ожидал услышать эти слова, ведь все вроде как бы шутили, заразившись общей радостью, и не было в этом разговоре ничего уверенного, серьезного, да и какая там могла быть серьезность, раз не было еще машины? Сашины слова прозвучали для всех неожиданно уже только потому, что никто не был подготовлен к такому переходу, кроме Саши, который за все время один лишь не поддавался легкости, а следил как бы со стороны, ждал своей минуты. Он ждал ее с того времени, когда, возвращаясь с братом на такси с аэродрома и всматриваясь в темнеющую степь, вцеплялся долгим, пристальным взглядом в одинокие пятна кустарников, которые среди высоких белых снегов казались еще более одинокими. И вдруг самый отдаленный кустарник, похожий на холмик могилы, снова — ярко и зримо — напомнил Саше об отце. Саша приник к стеклу и до боли в глазах смотрел на этот удаляющийся кустарник, и вот тогда он подумал о том, что в это лето он сможет запросто попасть в таежный поселок. И не один, а с семьей — с мамой, с Иваном, с Марией и Августой. Ведь у Леонида к весне будет своя машина, и все решится просто: они приедут в заброшенный поселок, и мать приведет их на могилу отца.
Эта мысль, такая простая и ясная, как все то, что окружало Сашу и постоянно жило в нем и для него, взволновала его, и он не высказал ее Леониду только потому, что ждал той самой минуты, когда сможет высказать ее всем вместе.
«Да, конечно, всем вместе, — обрадованно подумал Саша. — Не стану больше пытать у каждого, это теперь совсем ни к чему, раз вот так все неожиданно произошло: у всех одна радость, и она соберет всех вместе, за один семейный стол».
И вот эта минута пришла, и он громко сказал:
— И к отцу на могилу. Верно?
И Леонид, ошалевший от счастья, возбужденным голосом проговорил:
— И это можно. А чего нам стоит? Можем, даже запросто.
И думал Саша, что начнется сейчас разговор про отца, но ошибся, все снова поддались той общей легкости разговора, которая никого ни к чему не обязывала, а заражала всех единой веселостью и радостью, и больше никто, даже Леонид, и слова не сказал об отце, будто Саша и не вспоминал о нем вовсе, будто он про себя эти слова сказал, только для себя одного.
И, наверно, остался бы Саша в недоумении и растерянности, если бы поздно вечером, уже вернувшись от Леонида, не вспомнила об отце Мария. Она как бы случайно сказала, что вчера ей приснился отец, что как будто он снова зовет ее в гости.
— Сидим мы вроде за столом, вот так же, как сейчас. Вдруг дверь открывается, гляжу — он. Зову к столу — не идет, а сам руками показывает: иди, мол, ко мне. Я уж было встала, а тут свет зажегся. Гляжу на дверь — никого, и дверь закрыта. И кто свет зажег, неизвестно... К чему бы это?
— Вспомнила, поди, вот и приснился.
— Верно, — согласилась Мария. — Вот и Саша о нем заговорил, наверно, тоже вспомнил...
Саша заволновался, но пока подыскивал нужные слова, мать перебила Марию:
— Хватит тебе, Мария... Ложись-ка лучше спать. Завтра, поди, с утра?
— С утра.
— Ну вот, а ты все колготишься. Да и Саше постелить надо. В дороге промучился.
— Да я сам, — сказал Саша, вставая.
— Ты гость, ты сиди, — махнула рукой мать. — Мария, куда же ты? А одеяло? Чем парня укроешь?
Саша вышел следом за Марией в коридор, спросил:
— Почему она такая? Вроде сердится?
— Ты о ком?
— О маме.
— Не знаю... Наверно из-за машины.
— Почему?
— Как почему? Ведь из-за машины Иван с Петром схлестнулись, да и сейчас Петро недоволен, так и жди чего-нибудь. Вот и беспокоится...
— Непонятно. Чего беспокоится?
— Отвыкший ты уже. Вот и гостем заделался, а год-другой пройдет — и совсем родственников своих забудешь. Письма не напишешь.
— Зря это, Мария, — вспыхнул Саша. — Я не такой.
— Какой не такой? — подзадоривала Мария. — Тут ни проспектов тебе, ни асфальта. Ну, спи. Свет-то выключить?
Когда Мария пришла в спальню, мать уже лежала в постели.
— Чё так долго-то?
— Да простынь искала, — соврала Мария. — Завалилась под ребячьи рубашки.
— А спросить-то лень? Парня совсем замучила.
— Ничего, мама, отоспится.
Мать внимательно посмотрела на дочь.
— Не спрашивал он чё?
— А чё он должен спросить?
— Ну как чё?.. Расстроенный. Может, Петро чё ему сказал? А все из-за проклятой машины. Вот не угодил, а мучается. Он ведь у нас какой? Совестливый, угодить всем хочет. А разве всем угодишь? Вот и мучается.
— Все обойдется, мама.
— Дай-то бог, — вздохнула мать. — Неспокойно мне что-то. Вроде несчастья какого ждать...
— Ну, мама, ты скажешь... Разволновались вы все тут, вот и мерещится всякое...
Пока Мария с Сашей да с матерью говорила, будто чувствовала себя спокойной, уравновешенной, а как обступила ее тишина да полуночная темь, так стало ей не до сна, лежала с открытыми глазами, мучила себя вопросами.
Почему мать беспокоится? Отчего Саша выглядит таким странным? Вот о могиле отца вспомнил. И сама она тоже об отце заговорила, о своем сне. К чему все это? Ведь очень редко видится ей отец. За всю жизнь только в третий раз приснился, и оба раза снился ей в самое трудное время.
В первый раз он приснился ей через год после смерти. Она неожиданно тяжело заболела. Сначала не обратила внимания на легкую головную боль, на тошноту, подступающую крутыми комками к горлу. Весь день она проходила на ногах, побыла с подругами в кино, хотела на танцы остаться, но, почувствовав невероятную слабость во всем теле, отправилась домой. Как дошла до дома — не помнит. Всю ночь металась в постели, просила пить. Сильная дрожь била ее. Приходилось поддерживать, без конца поправлять одеяло. Везти ее в таком состоянии в больницу было бессмысленно, да и мать едва ли решилась бы отдать ее. «Будем надеяться», — сказал врач, и по глазам его было видно, что он и сам не верит в свои слова.
Целую неделю Мария лежала пластом. Ее крепкое тело пожелтело, лицо осунулось. Несколько раз мать невольно вздрагивала: казалось, что Мария умерла. Она прикладывала ладонь к груди дочери и ощущала легкие, едва приметные толчки. Она облегченно вздыхала, и слезы катились по щекам. Она тоже за эти бессонные ночи похудела, под глазами полукружьями легла чернота.
В комнату никого не впускали. Лекарство и еду подавала Августа. Мать каждый раз напоминала: «Руки помой. С мылом». Саша, тогда еще грудной ребенок, просился к матери, и его пришлось отправить к родной тетке.
Все в доме ходили помутневшие, боялись взглянуть друг другу в глаза, разговаривали шепотом.
В середине следующей недели, под вечер, из комнаты больной вышла мать. Все ее дети молча смотрели на нее, ждали. Мать обвела их долгим, неузнаваемым взглядом, губы ее дрогнули, она не сказала, а скорее выдохнула: «Живая». Августа громко заплакала, всхлипывая. Иван дергал ее за рукав, просил: «Ты чё, чё ты? Не плачь, ведь живая».
В болезни наступил резкий перелом. Мария открывала глаза, внятно, хоть слабо и недолго, говорила. Врач с нескрываемым удивлением пожимал плечами: «Поразительный случай, поразительный...»
За несколько дней Мария совсем отошла. Она уже могла приподниматься на подушки, держала в руках ложку, на лице все чаще выступала еще слабая, как бы чужая улыбка.
Мать уже оставляла ее одну, занималась по хозяйству, но спала она в этой же комнате, чутко, настороженно. Просыпалась от каждого стука, глядела в сторону кровати Марии. Несколько раз она сталкивалась вплотную с мучительно долгим взглядом дочери. Сначала не придавала этому значения, обычно говорила: «А ты чё не спишь?» — потом забеспокоилась, долго не могла уснуть, украдкой следила за Марией.
Раньше она не замечала, чтоб так испытующе смотрела на нее дочь. Росла она, как все остальные дети, спокойно, даже чересчур спокойно. Даже на окрик не вздрогнет, а повернется, тихо спросит: «Чё, мама?» По пустякам не нервничала, не обливалась слезами.
«Неужто засомневалась? — встревожилась мать. — А может, предчувствие какое?»
Однажды, когда она собиралась выйти на улицу, Мария слабо тронула ее рукой.
— Тебе чего, доченька? — спросила мать, волнуясь.
— Сядь, мама, — сказала Мария и подтянулась на подушку. — Сюда вот, мама, — показала она.
Мать взглянула на дочь и едва придержала вздох: смотрела Мария какими-то отчужденными, горячечными глазами.
«Господи, да неужто, то самое?» — толчками забилась мысль. Она притаила дыхание, выжидая. Мария разжала спекшие губы, тихо, почти шепотом, произнесла:
— Я, мама, отца во сне видела.
Она помолчала, поглаживая ладонью вздрогнувшую руку матери, заговорила увереннее:
— Очутилась я вроде в саду. Куда ни гляну — всё деревья, все в белом-белом цвету. Таком белом, что глазам больно. И я иду, иду все дальше. И все думаю: кончится этот сад или нет? И вдруг изба. Вроде нашей, только без всяких заборов, и стены тоже почему-то белые, и стекол нет. Я вхожу в сенцы. И здесь нет окон и нет лампочек. А светло, как днем. И шагов своих почему-то не слышу... И вообще — тишина.
Я прошла дальше И увидела дверь. Открыла и вижу: большая комната и тоже без окон, и нет лампочек, а в ней еще светлей, чем на улице. И тоже все белое. И стены, и стол, и кровати. А возле кроватей цветы, и пахнут они чем-то душистым, мятным.
— Гляжу — за столом отец сидит. И рядом женщина. И оба они во всем белом. «Садись, — говорит отец, — попей с нами чаю, вот баранки попробуй, а вот конфеты, печенье». Я не иду, а стою и не двигаюсь «Ну что же ты, Мариша, не идешь? — говорит мне отец. — Разве тебе здесь не нравится? У нас тут хорошо, покойно. Тебе понравится. И цветы вот, и баранки всегда, и конфеты, и чай, а кровать мы тебе в серединку поставим!» И опять я стою и не двигаюсь. «Ну что же ты? — говорит он мне снова. — Даже и угощенья нашего не попробуешь. Так как же, доченька? Пришла, а вроде как чужая, Али не признаешь? Что же ты молчишь? Скажи хоть словцо единое».
Мне б сказать, а сказать не могу. А он все уговаривает, слова его все больше ласковые, нежные, а на лице улыбки нет.
«Ну, так что же, Мариша? — опять говорит он мне. — Обижаешь ты меня». Я и сама вижу, что обижаю. Мне бы подойти, рядом присесть, а я вижу, что вроде не к нему иду, а от него. И тут он сказал мне: «Подожди, постой. Выслушай меня. Вот что я тебе скажу: иди домой, но запомни: жить тебе с матерью до самого ее скончания». Сказал это и пропал, и темно стало, и что-то я закричала, а что — не пойму... И больше я его не видела. И заснуть боюсь: вдруг опять приснится? Боюсь я, мама, страшно мне одной...
Мария прижалась лицом к плечу матери, обняла ее легкими горячими руками.
— Ничего, доченька, ничего... Это он помиловал тебя, ко мне отпустил, — пришептывала мать, уже не сдерживая слезы. — И слава богу, жить, значит, будешь. Ты ведь и вправду совсем худая была. Я уже и не верила, а вот ты отошла. Пожалел он тебя, родимый, жизнь сохранил...
«Верно, — подумала тогда Мария. — Отец всегда меня жалел, больше остальных привечал, пальцем не трогал. Бывало, мать замахнется, он и тут вступится. Нельзя сказать, чтоб баловал, но нарядами не обходил: всегда опрятная бегала, чистая. И не знала, что я дочь ему неродная. Впервые прослышала про это в шестнадцать лет, когда паспорт пошла получать. Не поняла сначала, у матери спросила. Та всю правду и открыла».
После сна того жизнь ее пошла своим чередом: заботы и волнения, радости и печали, потери и удачи. Жила она счастливо, имела все, что надо: любимого мужа, здоровых детей, не чуждались ее ни братья, ни сестры, не обходили вниманием и на работе... Внезапная гибель мужа сломила ее, но все же она выстояла, сохранила в себе всю ту же простоту и открытость. Вскоре после похорон мужа ей во второй раз приснился отец. И уже не один, а в кругу семьи и совсем как живой, и она разговаривала с ним, и рядом были все: и она, и мать, и братья, и сестры, и опять ей отец сказал, что жить она должна вместе с матерью, как будто и не знал он того, что от матери она никуда еще не отлучалась.
И вот вчера ей в третий раз приснился отец. Ненадолго, вроде яркой вспышки, даже не успела она всмотреться в него, словом перемолвиться. К чему бы это? К чему?
И тут она вздрогнула: не потому ли, что ни разу еще не побывала на могиле отца? Как же так произошло, что за все это долгое время она не смогла найти несколько дней, чтоб съездить в Большой Киалим? И никто не подсказал, даже мать почему-то не задавалась этим же вопросом. Только Саша вспомнил. А где же была она, где же были остальные? Не странно ли это?
Перед самой войной срубил отец на задах дома баню. Чуть ли не в полдома — с высоким потолком, с широкими полка́ми, с большой печью, в середину которой был уложен огромный котел, с удобным предбанником, с кладовкой, где всегда висели кистями вязанки березовых веников.
Мать сетовала: «Да куда ты замахнулся на такую громадину?» Отец смеялся: «А чтоб все рядышком поместились. Или ты, мать, ни на кого больше не рассчитываешь? Ослабла, что ли?» — «Ну тебя», — смущалась мать, а сама с гордостью думала, что такой роскошной бани еще ни у кого не видывала.
И вот уже три десятка лет стоит баня, и хоть сруб почернел и подернулись копотью стены, но все так же по-доброму служит она семейству Заболотневых. Каждую субботу — в жару и стужу, в снег и в дождь — вьется сизый дым из почерневшей трубы.
И в эту субботу ранним утром распахнула мать настежь двери бани, проветрила осевший за неделю угарный дух. С порожним ведром вышла на крыльцо Мария, поежилась и, зябко подергивая плечами, затрусила к колодцу. По обе стороны мягкой снежной дорожки от колодца до бани прочертила водяными каплями, стекающими с ведер, две тонкие извилистые строчки.
Выскочил Саша, крикнул звонко:
— Мам, а топор где?
— Все там же, в сенцах. Али забыл?
Саша нырнул обратно в сенцы, а мать, спохватившись, пошла открывать сарай. Не успела вытащить из пробоя замок, как подоспел Саша, легонько отстранил мать:
— Я сам.
Он выкидывал из сарая чурки, покрытые угольной пыльцой, ставил их в ряд и высоко заносил над головой топор. Половинки поленьев с сухим треском разлетались в стороны. Мать стояла чуть поодаль, улыбалась.
— Да не спеши, не спеши. Успеется.
Она уже затопила печь, и теплый пар поднимался от котла, покрывал водянистой пленкой стены.
Первыми, как всегда, заявились Иван с Валентиной. Одни, без детей. Старшая дочь, Ирина, училась в техникуме и домой приезжала не во всякую субботу, даже в воскресенье. Младшая, Галина, с утра уехала на областные спортивные соревнования и обещала быть дома только вечером.
— Ну как, есть парок? — спросил, входя в избу, Иван и сам же себе ответил: — Эт точно, есть!
И стал шумно здороваться с каждым за руку. Даже коту Ваське, растянувшемуся на лавке, пожал лапу, сказал:
— Ишь ты, наелся и места уступить не желаешь.
— Может, чайку с дороги попьете? — присоветовала мать.
— Квасок-то найдется?
— А как же! — радовалась мать. — Ядреный, в самую пору.
— Это я люблю, эт точно.
Он подсел к столу, а потом, как бы спохватившись, хлопнул себя по колену.
— А как банька? Готова? Можно начинать?
— Давно дожидается, — улыбаясь, ответила мать.
— Так чего же сидим? Мужчины, вперед!
— Вперед! — засмеялся Саша, все больше поддаваясь беззаботному субботнему настроению.
Они мылись и парились старательно и долго, до изнеможения. Раскрасневшиеся и расслабленные, сидели на верхнем полке, отдыхали.
— Вот это я уважаю, — медленно, через силу, говорил Иван. — Как бы заново на свет нарождаешься. Вся нечисть с тела уходит. Да, отца я понимаю, почему он такую баньку срубил.
— Почему?
— Это как почему? Даже очень просто: банька — она как чистилище в раю. Намается мужик, обессилеет — все, кажется, пропал. Ан нет, со следующей недели опять живет. Вот и раскинь мозгами, раз ты шибко грамотный: отчего да почему?
— Ну! — качнул головой Саша.
— Вот человек, не верит!.. Да ты сам посуди. Разве не банька мужика выручала? Почти в каждой стоящей книжке про баньку писатель не забывает. Вот Теркина вспомни... Эт точно. Без баньки русскому мужику какая жизнь? Она его из беды не раз вызволяла.
Саша опять качнул головой.
— Да ты не качай, — обиделся Иван. — Сколько умных слов я потратил, а ты все упираешься, сознавать не хочешь, какая великая сила вот в этой самой баньке таится. Я теперь на всю неделю заряженный, как добрый аккумулятор. Никакой чох и близко не подступится. Ты на себя глянь — худющий какой. А отчего все? В городе, поди, ни разу не попарился?
— Там бани такой нет. Не найдешь.
— Эт точно, не найдешь. Оттого городской человек завсегда такой иссохший да измученный... А ты знаешь, Сашенька, моя школа вот с этой баньки самой и зачиналась. К науке плотницкой меня отец вот здесь и приучал. Вот эту доску, на которой ты свой зад греешь, я ручонками слабыми строгал... Раньше меня отец и близехонько не подпускал, а меня все тянуло поглядеть, как вьется из-под рубанка кудрявая стружка да пыльца сыплется... А уж как в руки вложил он мне теплый рубанок, так все и захолонуло во мне, растерялся я... Эх, Сашенька!..
В канун войны исполнилось Ивану двенадцать лет, но к этому времени он стал отцу настоящим помощником. Мог самостоятельно делать простые вещи — табуреты, столы, тумбочки. За день до отправления на фронт привел отец Ивана в строительную контору.
— Мы к тебе, Матвеич, — окликнул отец высокого худого мужчину. Его они застали в одном из широких низких строений, откуда доносился пронзительный визг пилы, монотонный стук молотков, а вокруг стоял скипидарный запах опилок, от которого слегка кружилась голова. — Вот привел, Матвеич, примай, — сказал отец, подталкивая Ивана вперед.
— Да ты никак смеешься надо мной, Василий?! — развел руками Матвеич.
— Какой уж тут смех! Сам понимаешь, семья остается. — Отец вздохнул и, будто боясь, что его могут перебить, заговорил: — Да ты, Матвеич, не беспокойся, не подведет. Ты же знаешь меня.
— Охо-хо! — завздыхал Матвеич. — Что же я с ним буду делать?.. Нет, Василий, повременить надо.
— Да ты его в деле испробуй! — упрашивал отец.
Матвеич взглянул на худенькую фигурку паренька, засомневался:
— Нет, Василий, не согласный. Уважаю тебя, ценю, но...
— А ты все же попробуй, — настаивал отец и, подхватив Матвеича под руку, почти силой подвел к верстаку, позвал отставшего от них Ивана.
Верстак был огромный, высокий, пришлось под ноги подставить ящик.
— Ну-ка, Ваня, покажи, — суетился вокруг сына отец. — Сделай-ка нам расфальцовку.
— Чего-чего? — спросил Матвеич.
— Расфальцовку. — Отец волновался, вытирал пот со лба, но старался говорить спокойно, уверенно.
— Эка загнул! — засомневался Матвеич, а сам уже вплотную подошел к Ивану. — Ну-ну, пусть покажет.
И вот перед Иваном доска, рубанок, стамеска, и сейчас нужно сделать то, что он уже делал не раз.
— Не торопись, Ваня, успокойся, Ваня, — говорил ему отец, а Матвеич через его плечо поглядывал на руки паренька.
И сделал Иван эту самую расфальцовку, и уже Матвеич долго не мог успокоиться, все покачивал головой, а отец, улыбаясь, повторял с гордостью:
— Ну как, примаешь?
Через неделю Ивану выписали пропуск, и всю войну он проработал на пару со старым мастером Матвеичем. Несколько дней не дожил старик до победы, умер. Недолго Иван работал один. Вернулся с фронта отец, и вот уже стали они ходить на работу вдвоем. Но вместе недолго ходили... Если б не уехал тогда на Таганай, может, и до сего бы дня ходили вместе.
И почувствовал Саша, что впал в сердца братьев и сестер его вчерашний вопрос: «И к отцу на могилу?» Вот и Мария вспомнила. Вот и старший брат Иван отца помянул.
Значит, не зря выжидал он долгожданной своей минуты. Дождался, и теперь непременно узнает всю правду, не может ее не узнать.
Подвинулся Саша к брату, спросил:
— А дальше?
— Что дальше-то? Столярной науке отец меня доподлинно научил. Но и другому научил — к жизни относиться честно, достойно. Эт точно. Сраму не иметь, жить человеком. Таким, как Петро, спуску не давать. Рядом сидим, а душу воротит, сестренку жалко. Терплю. Надолго ли?.. Эх, воля бы моя!..
Не успел Иван договорить — в дверь предбанника громко заколотили. Саша спустился, в прорезь двери увидел Леонида с узелком под мышкой, обрадовался:
— Леонид пришел!
Иван, невидимый из-за густого пара, весело крикнул:
— Тащи его сюда!
Следом за Леонидом пришел Петро, но наверх не полез, внизу, на нижнем полке, пристроился, и Иван сначала уговаривал его, а потом и поддразнивать стал:
— Что же ты, Петро, к нам не присоединяешься? Нехорошо от коллектива отбиваться, в сторонке стоять...
— Хватит тебе, — испуганно подталкивал Саша старшего брата, боялся, как бы снова ссора какая-нибудь не вспыхнула, но Иван не унимался, продолжал свое:
— Не годится, Петро, не годится... Силы мужской начисто лишишься... Эт точно...
И облегченно вздохнул Саша, когда Петро вышел в предбанник.
Мать вымылась наскоро — духа парного уже долго вынести не могла, — да, кроме того, надо на стол собрать, лучше ее это никто не сумеет, и никому, бы она не доверила, а просто так еще никогда не отпускала она детей домой, обязательно угостит. Да и как не угостить — банный день! Оно уж так издавна заведено, и не ей менять эти обычаи. С именин сохранилась бутылка «Столичной». Каждому мужику по лафитнику, и женщинам чуток достанется — всем для аппетита, вот и хватит. В будние дни она вином сыновей не баловала, чуть ли не грехом считала, и рада была, что сыновья до водки не шибко охочими оказались, но в банный день такая поблажка допускалась.
В жизни своей она любила праздничные дни, когда дети могли собраться все вместе, а банные дни особенно — в привычку вошло у детей ходить в свою еще по-деревенски называемую «черной» баню.
Видать, не зря считал Василий неотложным для себя делом перво-наперво баню срубить. И вон какую отмахал — крепкую, добрую, любо-дорого взглянуть. Всякий раз вспоминались его слова: «Ничего, женка, выбьемся. Раз баньку срубили — выбьемся. Заживем на славу».
Сказал он эти слова за день до своего отъезда в далекий таежный леспромхоз. С ней уезжал и с малолетним Сашей. Как ни уговаривала остаться — на своем настоял.
— Не надо, женка. Сама видишь, глаза мои на бедность нашу, на разорение наше спокойно смотреть не могут. До каких же пор нашим трудностям длиться?.. Там, в леспромхозе, денег подзаработаю, на ноги быстро встанем. Сколько ж можешь ты со мной, непутевым, мучиться! Жалеешь, поди, что за меня замуж пошла?
— Опомнись, Василий, чего мелешь-то, чего? И не стыдно тебе?..
Нет, даже в мыслях потайных и упрека не было, — напротив, считала долю свою счастливой. А разве не так? Вспомни жизнь свою, вспомни!
Совсем еще девчонкой была, когда отец сказал:
— Ну вот, доченька, отбегалась, пора и замуж собираться.
Она не испугалась, только сжалась в комок, будто отец ударил ее.
Через неделю приехал жених в окружении родителей своих и свата со сватьей, которые, как только вошли в избу, перебивая друг друга, стали сыпать слова, как горох из прохудившегося мешка. А потом ее кликнули. Вышла она из горенки, принаряженная и бледная. Жених краснел, облизывал ссохшиеся губы, а она равнодушно смотрела на него и молчаливо ждала.
На другой день Степан — так звали жениха — приехал один. Он вошел к ней в горенку, присел на краешек сундука, в котором уже было собрано ее приданое, и долго-долго молчал. Даже отец заглянул и предупредительно кашлянул. Степан еще сильнее смутился, а когда отец вышел, он быстро опустил руку на ее ладонь. Она брезгливо поморщилась, когда влажные, липкие пальцы жениха сжали ее руку.
— Ты.... ты пойдешь за меня? — спросил он.
Она слабо кивнула, и Степан, дрожа всем телом, уже смелее придвинулся к ней.
Через месяц после свадьбы Степан впервые побил ее. Они были в сарае, метали на чердак сено. Степан, раскрасневшийся, неожиданно подхватил ее, опрокинул на спину. Она уперлась ему в грудь: «Не надо». Если бы стала отбиваться, он бы, наверно, не посмел ее ударить, но она не шевельнулась, только машинально подняла руку. Степан, распаляясь, уже не помня себя, молча бил жену и только слышал, как тихо, сквозь зубы, она постанывала. Вдруг он отшатнулся, увидев на пальцах кровь, и, взглянув на жену, пошатываясь, вышел из сарая, но уже через минуту вбежал обратно, припал к ее ногам: «Прости меня» — и мокрыми от слез щеками прижимался к ее мелко вздрагивающим коленям.
Когда узнал, что она ждет ребенка, стал относиться к ней лучше. Ласково говорил, следя за каждым ее движением: «Ты отдохни, я сам сделаю». А вечерами, лежа в постели, ласкал ее и, посмеиваясь, говорил о том, как заживут они богато и дружно, когда построят свой дом.
И он торопился, не жалел себя. Еще снег не сошел, а он уже занялся домом. Не заметил, как продуло. Сначала слабость почувствовал, но внимания не обратил, а через день, под вечер, поднялся жар, и встать уже с кровати не смог. Он умер под утро третьего дня, когда она, сидя рядом с ним, забылась во сне. Она очнулась и увидела его лицо с мокрыми полосами от слез, и одна рука касалась ее колена. Видать, что-то хотел сказать, но не смог ничего выговорить. И она впервые заплакала, горько жалея и себя, и его.
Она не стала жить с родителями Степана, которые не могли простить ее равнодушного отношения к сыну, а уехала к себе в деревню. И однажды, возвращаясь полем, наткнулась она на парня, который лежал на спине, раскинув руки. Она вскрикнула от неожиданности. Парень открыл глаза и, увидев ее, вскочил и молча уставился на нее, а потом засмеялся:
— Напугал я вас? Здорово?
Она пожала плечами и ничего не ответила. Парень шагнул навстречу, и она испуганно отшатнулась, оглянулась назад.
— Да не бойтесь. Я не кусаюсь. И он снова засмеялся.
— Вот не ожидал. Как из сказки пришли.
Долгое время она его не видела, но часто думала о нем и хотела, чтоб он встретился ей на пути вот так же неожиданно. И он пришел, и она ничуть не удивилась, когда он присел рядом с ней на бревно.
— Вот я вас и нашел.
Так в судьбу ее вошел он, Василий Заболотнев. Родители не возражали. Они знали, как трудно найти состоятельного жениха для вдовой женщины с ребенком на руках, но решительно заявили: «Помогать не станем. Сами вставайте на ноги».
Все пожитки ее уместились в небольшой сундук, окованный железными полосками. Его нес на плече Василий, а она шла рядом, держа на руках ребенка.
— Как жить-то будем? — робко спросила она.
— Как люди, так и мы, — весело ответил Василий.
Разве могла забыть она жаркое лето тридцать пятого года! Пообносились они тогда основательно, даже выходного платья не было. А у Василия лишь рубаха чистая, а уж о брюках и говорить нечего — заплата на заплате. Все детям шло, а их уже было трое — Мария, Иван и Августа.
Пришел в тот вечер Василий домой рано, с порога крикнул:
— Собирайся, жена! Поедем!
Потом объяснил:
— Боровскому председателю колхоза слово дал, что за неделю полгектара пшеницы уберу. Но и уговор поставил — заплатить за работу деньгами. Ты представляешь, женка, как нам здорово повезло! Хоть чуток обживемся.
На следующее утро, оставив детей у родной тетки Василия, выехали в поле.
Дни стояли жаркие, и приходилось работать под немилосердно палящим солнцем. Ночевали здесь же, в поле, чтобы время на дорогу не тратить.
Душистые, плотные, в обхват не возьмешь, вязали они снопы.
Работали в лад, играючи. Находил Василий и минуту свободную, чтоб кинуть взгляд на жену, полюбоваться ею. И она украдкой взглядывала на него, гордилась его силой и красотой. А когда сходились вместе, Василий как бы нечаянно касался жаркими, потрескавшими губами ее разгоряченной щеки.
За свою долгую жизнь она часто вспоминала эти трудные, но счастливые дни, и каждый раз ей хотелось как бы заново их пережить, перечувствовать, и она благодарна памяти за то, что так вот зримо, почти до ощутимости, переживала она эти несколько мгновений, когда как бы наяву чувствовала жаркое дыхание сухого поля и солоновато-крепкий запах горячего мужского тела...
Тот год был тем еще памятен, что приехали они впервые в шахтерский поселок и выстроили себе времянку. Василий ходил веселый, поскрипывал свежими половицами, оживленно говорил:
— Ну вот, женка, заживем. Теперь заживем. А помнишь, как вот с этим сундучком мы шли с тобой по дороге? А куда? К тетке на постой... А помнишь, что я говорил? То-то и оно!.. Вот все теперь тут, все наше с тобой. И детям нашим будет хорошо и ладно...
А перед самой войной он построил вот этот пятистенный дом, вот эту баню. И не думала, что придется ей здесь длинные четыре года провести с детьми. Радость была одна — замусоленные коротенькие треугольники-письма. В такие дни думалось: «Авось минует беда, обойдет стороной. В любой дом загляни — стон и плач. Видать, на счастливом месте поставил свой дом Василий».
И дождалась... В тот вечер бегала за коровой в стадо, пожалела Августу, дома оставила: чего, мол, девочке по сырой дороге тащиться... Сама сбегала за коровой, подвела ко двору, и какая-то непривычная тишина встретила ее. Перепугалась: не случилось ли что? Загнала скорее Красавку в стайку, кинула охапку сена — и домой. Вбежала в сенцы, а навстречу — он, Василий. У нее и ноги подкосились, и голос надломился, упала на руки, зарыдала. А в дверях, скучившись, стояли все дети, и впервые она плакала при них, не скрывала радостных слез.
А что было потом? Работа и снова работа. Не мог Василий смотреть спокойно на голодных ребятишек, не мог видеть их обтрепавшуюся одежонку.
— Пожалей себя, Вася, — говорила она ему — Вишь, у тебя и рана на груди еще не затянулась... Ведь жили мы без тебя, не умерли, ничего не случилось. А сейчас и подавно ничего не случится. Через год-другой жизнь направится. Не мы одни так живем... Беда у всех одна. Чего уж там убиваться зазря-то! Себя сохрани!..
— Нет, мать, не успокаивай. Не для того я выжил, чтоб видеть все это! Не могу.
В шахту хотел устроиться, да не приняли: куда с таким ранением под землю-то? В строительной конторе сложной, а значит, более денежной, работы еще не доверяли. Как быть? Как?
Вот и подвернулся тогда вербовщик из леспромхоза. Плотный такой, краснощекий, в кирзовых сапогах. Вошел в дом важно, не гостем, а хозяином, скинул небрежно с крутого плеча дубленку, как бы нарочно, — вот, мол, сами полюбуйтесь, — рядом с пальто Василия, штопаным и перештопаным. Работу в леспромхозе расхваливал почем зря, золотые горы сулил. Сломал-таки Василия, вызвался тот ехать в таежный поселок Большой Киалим. Если бы знать! Если бы знать, где упасть придется, соломку бы подстелил...
Поначалу все хорошо да ладно пошло, так и думалось: до осени задержаться, а там обратно в свой шахтерский поселок, к детям. И сама не почувствовала беды неминучей, не уловила момента, когда она робкой гостьей перешагнула порог их временного пристанища. Ах, если бы она почувствовала, так сразу, немедля, покинула бы этот поселок, навсегда вычеркнула бы из памяти черные дни их жизни в Большом Киалиме. Нет, не почувствовала, не замечала, отчего таким грустным и печальным возвращался с работы Василий. По простоте своей бабьей соображала: «Вон как о детях убивается». Успокаивала: «Ничего, все наладится, немножко осталось». — «Немножко», — соглашался Василий. И не ведала она, что слово это таило еще один никак не доходящий до ее сознания смысл... Открылось все слишком поздно. Принесли на руках почти бездыханного с дальней лесной делянки. Упала сосна. Не успел отбежать — и вот конец. За что? За какие грехи? Да есть ли на земле справедливость? Почему именно его, Василия, убило? Но, видно, зря грешила: за Василием вина оказалась. В предсмертную минуту открылся ей: «Прости меня, Таня, виноват я перед тобой, перед детьми, перед совестью. Никогда чужого добра не брал, а тут позарился, ворованный лес продавал. Вот и наказание пришло». Поверила сразу — не стала ни у кого расспрашивать.
Так и схоронила она его там, в таежном поселке. Со временем думала навестить. Да не пришлось за долгое время на могилу съездить. Бесконечные заботы и дела ее одолевали, все о детях своих мысли ее были. Они-то и помогли беду свою пересилить. Ради них жила. Виноватой себя считала, что не смогла навестить мужа, но понимала, что Василий бы эту вину ее не принял. Разве забыла она его? Нет, не забыла. И даже не потому, что думы не держала насчет нового замужества. Просто каждый день она вставала и ложилась с его именем, с памятью о нем, А потом, когда дети ее подросли, вдруг почувствовала: не сможет она признаться им в том, по какой вине погиб их отец. Решила только добрую память о нем оставить, не пачкать ее тем страшным его признанием. Вину его на себя приняла, в самый темный уголок сердца от детей притаила. Решила: самой не ездить и детям не позволять. Их старалась воспитывать так, как отец того всегда хотел. Может быть, в чем-то недоглядела, сил ее не хватило, не сумела оберечь от того, что в чем-то счастье обошло ее некоторых детей, не все ладно сложилось в их жизни. Но разве она так всесильна? А хотелось бы ей быть такой. Хотелось...
И все же они сегодня все вместе, и она собирает для них стол. Разве это не счастье ее? Вон у соседки Полетаевой все дети разбежались по разным сторонам, даже те, которые в поселке живут, приходят к матери раз в год, и то с обидой.
Ну вот, все и готово, пора уж и звать.
И Августа на этот раз мылась недолго. А мыться она была любительницей, мыться любила старательно. Да и как не любить: работа по хозяйству изматывала, хотя работой вроде и не считалась. Работа — она там, в столовой, на должности завскладом. Рассчиталась с год назад — испугалась вдруг, что снова может случиться с ней беда. Пришла она нежданно-негаданно. Сколько раз во время ее работы завскладом — почитай, лет пять — ревизия проверяла, и все сходилось тютелька в тютельку. Была спокойна и уверена, что у нее-то никакой недостачи и в помине не будет. А вот — нашлась, и сама не могла понять, отчего и как. Такая уж должность эта ответственная и нервная. Как говорится, до первой беды. Все обошлось вроде нормально, недостаток — полторы тысячи рублей — покрыли из своих сбережений. И уж лучше бы в тюрьме отсидеть, чем слышать упреки мужа. Вроде безобидные, вскользь брошенные, а ложились камнем на душе. Вот и не выдержала — рассчиталась без разрешения мужа. Сказала ему потом:
— Боюсь... не могу я больше...
— Зря, — буркнул Петро, — трудно будет.
Конечно, садиться на одну зарплату, когда дети еще невеликие, трудно, потому, чтоб оправдаться как-то, занялась хозяйством: подкупила еще одного поросенка, телочку, огород расширила. Через год поняла: уж лучше в столовой работать, чем на себе все хозяйство тащить. Петро от работы домашней совсем отошел, чуть что — у него слова наготове:
— Я в шахте работаю, понимать надо...
А она, выходит, не работает! Наверно, так, ее работа не в счет. И усталость тоже не в счет. Сердился Петро, когда на ласку его не отвечала. Сердито бросал:
— Разлюбила, да? Ухажера своего вспомнила?
— Устала я, Петя, устала.
Однажды она рассказала ему о Мише Лаптеве, да потом пожалела, что душу открыла. Не понял ее муж, не пожалел, напротив, частенько теперь попрекал тем чистым, святым, что в себе еще берегла. Знал, что больно ей это слышать, так назло, чтоб до слез довести, про подробности всякие расспрашивал.
Вот так и жила, и за неделю столько грязи накапливалось, что только в бане и могла очиститься. И очищалась она, и как бы заново нарождалась, и верила, что до следующей бани все может вынести.
А сегодня не смогла долго мыться. Испугалась, как бы муж накипевшую обиду свою вслух не высказал, не испортил бы этот светлый день. Было от чего испугаться.
Вчера она собиралась вечерком сбегать к Леониду, узнать, вернулся ли он с Сашей из Москвы. Не думала, что решится Петро после работы один пойти, помнила его слова: «Ради тебя только хожу... Вот они где все у меня, вот», — и тыкал ребром ладони в выпяченный кадык.
Сначала ждала его, потом из школы дети пришли. В общем прособиралась. На ночь идти не решилась. Да и мужа все нет. Наверно, в шахте опять задержался. В последнее время, под конец месяца, такое случалось... Куда уйдешь?
Дети спать уже легли, а сама, сидя на кухне за столом, задремала, но живо вскочила, когда в сенцах раздались тяжелые шаги Петра. Быстрее к плите метнулась, включила плитку — остывший обед подогреть. Вошел Петро, поставил на стол бутылку водки, молча разделся. Она быстро собрала на стол, на бутылку покосилась: с чего бы это? — за каждым движением мужа следила внимательно, но спросить не решалась.
— Налить? — предложил Петро и, не дожидаясь ответа, наполнил и ей рюмку. — Пей.
— С какой радости? Премию обещают?
— За братца родного выпей. За радость его.
— Ты был там?
— Что, не ожидала?.. Был. Своими глазами решил посмотреть. Леонид так и светился, как ясный месяц. Да и все счастливые. Ты вон тоже заулыбалась. Рада?
— А ты уж и заревновал!
— Что же не поругаешь меня?
— За что?
— За это вот самое, — кивнул на бутылку. — Без спросу купил на буднях.
— Чудак ты, Петро, — натянуто улыбнулась Августа. — Как они съездили?
— Нормально. — Петро похрустывал огурцом, искоса поглядывал на жену, с лица которой не сходила улыбка. — Что замолчала? Почему дальше не расспрашиваешь?
— Время позднее, спать надо, — неосторожно заметила Августа.
— А я хочу рассказать, как они радовались. Послушай. Послушай, милая женушка.
Он пошатнулся на стуле, ударился локтем об угол стола, поморщился, но Августа сделала вид, что не заметила. Она видела, что Петро совсем не пьян, соображает, что делает, и тон его наигран. Догадалась: унизить хочет, обидеть.
«Ну что ж, — подумала вдруг со злостью. — Пусть. Потерпим». И все-таки не сдержалась, сказала:
— Ложился бы лучше спать. Завтра рано вставать. Время позднее.
— Не хочешь? А я расскажу, — куражился Петро. — Расскажу, как они весело говорили о машине. Все о машине, о машине... И по грибы, мол, съездим, по ягоды, и с ветерком, и без ветерка покатаемся. Леонид доволен, со всеми соглашается: «Покатаемся, чего стоит? Мне ведь не сено возить, мне дома не строить, я для культурного развлечения покупаю машину...»
— Хватит, Петя, хватит! — вскрикнула она и поднялась, чтоб уйти в спальню, но Петро схватил ее за руку, толкнул на стул.
— Нет, уж послушай. Я не все еще сказал, не все... Тут про главное сказать надо, про Сашино слово...
— Какое? — насторожилась она.
— А вот какое. Сказал, что надо к отцу на могилу съездить. Да, съездить...
Теперь он ждал, когда Августа взглянет на него — настороженно, с испугом. И дождался — взглянула она. И тогда он, снисходительно улыбнувшись, качнул головой.
— Не пужайся. Не встрял я... Пускай. — И сделал длинную паузу.
— Ну и что? — не выдержав, спросила Августа.
Не зря он сделал эту паузу, унизить ее хотел до конца: не один, мол, я должен страдать, и ты, милая женушка, помучайся, на своих братьев и сестер зуб поточи. Вон как они все об отце-то помнят, в кои веки помышляют к отцу на машине съездить, а вот он не погнушался, свозил однажды Августу к отцу на могилу, нарочно свозил, денег не пожалел, будто предчувствовал, что может такая поездка выгодой для него обернуться. И обернулась, да еще какой! В любое время теперь он об этом смело может сказать.
Так уж вышло, что она, единственная из семьи, узнала то, что скрывала от них, от детей своих, мать. Но никому не сказала и Петра попросила не говорить. Петро пообещал, но в иные минуты, как бы унижая ее, попрекал:
— Вот он какой, ваш отец-то. А вы его святым сделали.
Она обмирала, бледнела, слова вымолвить не могла, и Петро, уже лаская ее, извинялся:
— Погорячился я. Не бойсь, не скажу.
Но проходило какое-то время, и он опять напоминал. И вот снова напомнил. Только жалость к жене все же пересилила. Вот она сидит, бледная, взволнованная, слова в оправдание братьев и старшей сестры вымолвить не может. Тут кое-что еще можно смело добавить, и Петро добавил:
— Хорошими себя считают, а Саше ответить так и не смогли — стыдно стало... Всегда у них так: чистенькими, хорошенькими себя кажут, а на деле что получается?.. О тебе, о сестре своей, и заботы никогда не проявят, не пожалеют, а наоборот — унизят, до милости доведут.
— Не надо, Петя, замолчи... прошу... не надо...
— Можно, — согласился Петро. — Но только зря... Зря!.. Сама мне жаловалась, что не любят они тебя, не уважают. Я бы на твоем месте всю правду выложил. Чего одной-то страдать! Пущай и они пострадают. А ты отступать будешь. Ну, отступай, казни себя, а они только посмеиваться будут...
«Господи, зачем он так, господи? Лучше бы ударил, только бы замолчал!»
Не могла уснуть в эту ночь — на душе тяжело, больно. И себя все жалела. Жалела, что судьба ее сложилась так коряво, и едва ли не признавалась себе в том, что именно с того дня, как уехал отец в таежный поселок, пошла ее жизнь наперекосяк. Петру, чтоб душу свою облегчить, признавалась, и он ласкал ее, утешал... А кто-нибудь из братьев это делал? А Мария? Даже мать родная — вспомни только, вспомни день позавчерашний — упрекнула ее: «Сама виновата». А в чем виновата? В чем? Чем она хуже остальных, почему она должна больше других мучиться?
«Господи, когда все это кончится, когда?»
Думала, что теперь будет она мучиться долго, но проснулся Петро, приласкал ее, извинился за вчерашнее, о банном дне напомнил — и успокоилась, уже с легкостью подумала: «Вот и обошлось».
Но обошлось ли? Успокоилась ли? В поведении Петра было что-то сегодня непривычное. И за него испугалась, боялась оставить наедине с братьями. Около бани, как верная собачонка, подкарауливала, при каждом звуке вздрагивала, все ждала: распахнется дверь, выскочит Петро, а за ним с кулаками братья — и впереди Иван. Помнила, как в тот раз стукнул Иван Петра, и она, жена его, слова не сказала. Сколько раз попрекал ее Петро: «Убьют — и не ойкнешь. Вон ты какая!»
Нет, все мирно-спокойно обошлось. Вышел Петро, тихий, молчаливый. Подбежала к нему, спросила:
— Ну, как мылось?
— Нормально, — буркнул и ласково обнял за плечи. — А ты чего здесь?
— Боюсь я чего-то, — призналась. — Ты уж, Петро, смотри...
— Ладно уж тебе, — усмехнулся. — Кваску бы налила.
— Сейчас я, сейчас... — И послушно побежала впереди, чтоб к приходу мужа стоял на столе ковш ядреного кваса.
А потом, когда мылась сама да прислушивалась к разговору Марии, Валентины и Тамары — а разговор-то все вокруг машины! — опять тревога подступила к ней. И заторопилась.
— Сиди ты. Куда? — удивилась Тамара.
— Голова чего-то разболелась, — соврала она.
Нет, все мирно и тихо, сидят за столом и на диване и слушают, как Саша, возбужденный, раскрасневшийся, рассказывает о товарищах своих, об институте, о том, как экзамены сдавал...
А за столом опять подкралась тревога. Сначала все вроде хорошо было. Встал Иван и сказал свое привычное. Каждый раз говорил эти слова, и потому все ждали этого тоста.
— Эх, и банька же у нас отменная, эт точно! Так выпьем за отца нашего, который ее построил.
— Правильно! — воскликнул Саша, радуясь тому, что снова Иван вспомнил об отце.
— За это стоит, — поддержал Сашу Леонид.
И все братья подняли рюмки, и невестки тоже, и Мария, и Августа подняла свою и обернулась к сидевшему рядом с ней Петру — и сердце захолонуло, чуть из пальцев не выскользнула рюмка, вовремя на стол поставила. Сидел Петро мрачный и к рюмке своей не прикасался. Подтолкнуть бы тихонько, шепнуть: «Ну чего ты, Петро, чего?» — но не пошевелиться, ни слова сказать не могла.
— А ты, Петро, чего там засиделся? — весело спросил Иван. — На баньку обиделся? На меня? Или еще чего?
— Стыдно мне, за вас стыдно! — выпалил Петро и вскинул большую, тяжелую голову. — Выпить можно, а там, на могиле отца, побывать — так это для отговорочки! Вон вы какие! Хорошие!
— Ты это не трожь! — побагровел Иван и двинул стулом.
Но придержала его Валентина, и Мария вцепилась в рукав рубашки, с испугом вскрикнула:
— Не связывайся, Иван!
И в сторону Петра махнула:
— Замолчи ты, Петро, на грех не наводи!
— А-а, стыдно?! — гремел Петро. — Стыдно?!
— Замолчи! — подскочил к нему Леонид. — Будь человеком. Сядь. Не ерепенься.
— А-а, член товарищеского суда... Рассуди! Не можешь? Чужих — можно, это легко, а себя да своих нельзя?! Не трожь?! Вон вы какие! Истинную правду об отце своем утаить захотели. В святые его записали. А этот святой ворованный лес продавал. Вот он какой был хо-ро-о-ший!.. А вы — молчок, ни слова худого о нем. Эх, вы!..
— Что... что ты сказал?! — кинулся к Петру Иван, роняя стулья.
— Господи! — воскликнула побледневшая Мария. — Да что же это такое!..
Мать тоже хотела что-то сказать, но вдруг пошатнулась, рука ее соскользнула со спинки стула, и Саша пронзительно закричал:
— Мама! Мамочка!..
Он успел подхватить ее, удержать. Тут подбежали Мария, Валентина и Тамара.
Глаза матери были закрыты, губы плотно сжаты. Мария шепотом говорила:
— Мама, очнись, мама!..
Между ними протиснулся Леонид, спросил:
— Что с ней, что? — и замолк.
— Вон!.. Вон! — послышался из сеней резкий голос Ивана.
В сенцах что-то глухо ударилось, хлопнула дверь, и в наступившей тишине дробно застучали капли. Саша оглянулся — с клеенчатой скатерти стекали на пол, как слезы, остатки из опрокинутой рюмки. И тут Августа, одиноко сидевшая за столом, вскинула руки и, падая на колени,заголосила:
— Прости меня, мама-а! Прости-и!..