Магическое коловращение карт

Карлу Штайнеру

Доктор Таубе, Карл Георгиевич Таубе, был убит 5 декабря 1956, спустя неполные две недели после официальной реабилитации и через три года после возвращения из Норильлага. (Таубе, не считая предварительного заключения, провел в лагерях семнадцать лет). Это убийство оставалось нераскрытым вплоть до июня 1960, когда в Москве арестовали известного Костика Коршунидзе, по кличке Артист или Орел, специалиста по сейфам, «медвежатника» номер один, уважаемого в криминальных кругах короля взломщиков. Капитан Морозов, допрашивавший Костика, был изумлен его поведением: Костик дрожал! Тот самый Костик, который раньше, на следствии по прежним делам с гордостью говорил о себе и своей работе, с достоинством, как и пристало пахану его калибра. Бывало даже, что он в безвыходных ситуациях, не без высокомерия, признавал и то, чего от него не требовали — какой-нибудь грабеж (как, например, когда ограбили почту в Казани) двух-трехлетней давности. Такое признание можно было вытянуть из Коршунидзе, из-за его, ночных дел мастера, одной слабости, по-человечески совершенно понятной, но внешне в разладе с его жизнью: Костик не выносил побоев. Только угроза, повышенный тон следователя и замах рукой превращали Костика-Артиста, Костика-Орла в тряпку. А из тряпки невозможно выжать признание. Следовательно, капитан Морозов, уже дважды за свою карьеру встречавшийся с ним (однажды в лагере, как с доносчиком, а второй раз, вскоре, как с взломщиком), знал, как не надо разговаривать с Коршунидзе (разумеется, кроме крайней необходимости). Костик, если ему обещали, что не будут бить и кричать на него (что оскорбляет его достоинство и убивает клетки его головного мозга), рассказывал долго и подробно, со всеми специфическими деталями, обо всех своих делах. Он был прирожденный актер, актер-импровизатор. Одно время в своей бурной жизни, он состоял в одной любительской труппе, где своему грубому лексикону придал известную утонченность. (Одна из его кличек, Дантес, свидетельствует об этом преображении; сам Коршунидзе трактовал ее и как Данте, и как Дантеса, он собственноручно выпустил пулю в свой поэтический череп, и из этого славного выстрела родился не менее славный медвежатник). Позже свое актерское мастерство он усовершенствовал в лагерях, где был членом агитбригады, режиссером, актером и стукачом. Кстати, Костик свои отсидки считал составной частью работы, как когда-то революционеры считали свою каторгу «университетами»; следовательно, его философия не вступала в противоречие с его жизнью: «В промежутке между двумя крупными ролями (это его слово) есть логическая лакуна, которую надо заполнить наилучшим доступным тебе способом». Следует признать, что во времена наивысшего триумфа Костика Коршунидзе, в тридцатые — пятидесятые годы, тюрьма для него, как и для других уголовников всякого рода, была только продолжением «воли». Миллионные толпы политических становились объектом любых прихотей и извращений для так называемых социально близких; в лагерях воплощались в жизнь самые смелые и фантастические мечты уголовников; прежние господа, вокруг дач которых ходили кругами мелкие воришки и крупные грабители, теперь стали прислугой, «адъютантами» и рабами некогда изгнанных из рая, а патронессы правосудия, министерши и судьи — становились наложницами и рабынями тех, кого они когда-то судили и читали им лекции о социальной справедливости и классовом самосознании, ссылаясь на Горького, Макаренко и прочих классиков. Одним словом, это был «золотой век» уголовников, особенно тех, чьи имена в этой новой иерархии были овеяны ореолом пахана, что касалось и имени Костика Коршунидзе по кличке Артист. Король преступного мира только в преступном мире настоящий король; на него работают не только бывшие господа, но его воле покоряются и целые легионы закоренелых преступников: достаточно Коршунидзе изъявить свое желание, хотя бы только взглядом, и вот сапоги малинового цвета бывшего чекиста Челюстникова засверкают на ногах нового владельца (Костика), и, заботами и милостями повара, бывшего сводника и убийцы, подкармливают супругу (бывшего) секретаря Райкома, белокожую Настасью Федотьевну М., и приводят к Костику, потому что артист любит полненьких дам, «белокожих и фигуристых, это тип нашей, русской женщины».

Поскольку Костик и после своего долгого признания по-прежнему дрожал (а следователь не повысил голоса, и даже, чтобы расположить к себе и одновременно рассмешить, называл «гражданин»), то капитан Морозов, скорее по наитию, чем опираясь на информацию одного из своих осведомителей, отдал специалистам для сравнения отпечатки пальцев Костика и отпечатки, обнаруженные на фомке, инструменте взломщика, которой был четыре года назад убит в Тюмени известный Карл Георгиевич Таубе. Результат оказался положительным. Таким образом был сорван, по крайней мере, частично, покров тайны с одного, на первый взгляд, бессмысленного убийства.

Фотографии из альбома

Карл Георгиевич Таубе родился в 1899 г., в Эстергоме, Венгрия. Сколь бы ни были скудны сведения о его детских годах, провинциальная серость центральноевропейских городков начала века четко проступает из мрака времени: серые одноэтажные здания с дворами, которые солнце в своем медленном скольжении делит резкой демаркационной линией на квадраты убийственного света и какой-то влажной, заплесневевшей тени, похожей на темноту; аллеи акаций, весной уныло пахнущие густым сиропом или леденцами от кашля, детскими болезнями; холодный барочный блеск аптеки, где сверкает готика белых фарфоровых сосудов; угрюмый гимназиум с замощенным двором (обшарпанные зеленые скамьи, сломанные качели, похожие на виселицы, и беленые известкой деревянные уборные); здание ратуши, выкрашенное в тот оттенок желтого, называемый «мария-терезия» — цвет увядших листьев и осенних роз из романсов, которые под вечер наигрывает цыганская капелла на веранде Гранд-отеля.

Карл Таубе, сын аптекаря, мечтал, как многие дети из провинции, о том счастливом дне, когда сквозь толстые стекла очков он бросит последний взгляд на свой город, покидая его, с высоты птичьего полета, как смотрят сквозь лупу на засушенных и бессмысленных желтых бабочек в гимназическом альбоме: с тоской и отвращением.

Осенью тысяча девятьсот двадцатого на будапештском Восточном вокзале он сел в первый класс скорого поезда Будапешт-Вена; как только поезд тронулся, юный Карло Таубе махнул еще раз своему отцу (который, как темное пятно, исчез вдали с шелковым платком в руке), затем быстро перенес свой кожаный саквояж в третий класс и сел вместе с поденщиками.

Credo

Два серьезных препятствия обнаруживаются на пути более тщательного изучения этого бурного периода в жизни Карла Таубе: нелегальное положение и многочисленные псевдонимы, которыми он в то время пользовался. Нам известно, что он посещал эмигрантские кафе, сотрудничал с Новским, общался не только с венгерской, но даже более того, с немецкой и русской эмиграцией, и что под именами Кароль Беатус и Кирилл Байц писал статьи в левых газетах. Один неполный и совершенно недостоверный список его трудов этого периода содержит около ста тридцати полемических материалов и статей, и здесь мы приводим только некоторые, которые можно было достаточно точно идентифицировать по известной ожесточенности стиля (что всего-навсего иное название классовой ненависти): Религиозный капитал; Красное солнце, или о некоторых принципах; Наследие Белы Куна; Белый и кровавый террор; Credo.

Его биограф и знакомый по тем эмигрантским дням д-р Томаш Унгвари приводит следующее описание Таубе: «Когда я в тысяча девятьсот двадцать первом познакомился с товарищем Байцем в венской редакции журнала Ма, где в то время главным редактором был склонный к колебаниям Лайош Кашак, меня удивила его, Байца, скромность и уравновешенность. Хотя я знал, что он автор Кровавого террора, Credo и других текстов, я никак не мог связать воинственность его стиля с тем спокойным и молчаливым человеком в очках с высокой диоптрией, производившим впечатление застенчивого и растерянного. И, удивительно, — продолжает Унгвари, — я чаще слышал, как он говорит о медицинских проблемах, а не о политике. Однажды он в лаборатории клиники, где работал, показал мне аккуратно расставленные емкости с эмбрионами в различных фазах развития; на каждой емкости была этикетка с именем кого-нибудь из убитых революционеров. Тогда он мне сказал, что эти свои эмбрионы однажды показывал Новскому, и того буквально стошнило. Этот спокойный молодой человек, который в свои двадцать два года производил впечатление зрелого мужчины, вскоре войдет в столкновение не только с полицией, которая с самого начала за ним ненавязчиво следила, но и со своими соратниками: он считал, что наши акции недостаточно эффективны, наши статьи слабые. После четырех лет, проведенных в Вене, разочарованный медленным созреванием революционных событий, он уехал в Берлин, где, как ему казалось, в настоящий момент находится ядро и сердце всех лучших эмигрантов из европейской темницы. С того момента и до тридцать четвертого года его след затерялся. Мне иногда казалось, что в какой-нибудь статье, написанной под псевдонимом, и, я думаю, что не ошибался, я узнаю фразу Таубе, в которой, «как будто был заложен детонатор» (как однажды сказал Лукач). Мне известно, что он был сотрудником Эрнста Тельмана вплоть до ареста последнего. А потом мы весной тридцать пятого читали его речь, произнесенную на международном форуме в Женеве, в которой он обнародовал все ужасы Дахау и еще раз предупредил мир об опасности: Призрак бродит по Европе, призрак фашизма. Слабаки, которые восхищались мощью новой Германии, ее загорелыми юношами и крепкими амазонками, проходящими парадом под звуки строгих германских маршей, на мгновение вздрогнули, услышав пророческие слова Таубе. Но только на мгновение: когда Таубе, в ответ на провокацию одного известного французского журналиста снял пиджак и смущенно, но решительно задрал рубаху на спине и показал незажившие следы тяжелых ран. Как только официальная нацистская пропаганда назвала выступление Таубе «коммунистической провокацией», они отринули свои сомнения: европейскому духу необходимы новые, сильные люди, а они являются из крови и огня. И этот же самый журналист, которого на мгновение смутили незажившие раны, в своей статье отбросил всяческие сомнения и дилеммы, с омерзением к собственной слабости и малокровию своей романской расы, «хнычущей от упоминания крови».

Долгие прогулки

Однажды дождливым осенним днем тысяча девятьсот тридцать пятого года перейдя литовско-советскую границу, доктор Карл Таубе вновь становится Кириллом Байцем, возможно, желая раз и навсегда стереть следы нравственных и физических страданий, которыми был отмечен. В Москву он прибыл (по версии Унгвари) 15 сентября, а другой источник приводит несколько более позднюю дату: 5 октября. Два месяца Таубе, он же Байц, гулял по улицам Москвы, как околдованный, вопреки ледяным ливням и метелям, от которых запотевали толстые стекла его очков. Часто видели, как он под руку с женой вечерами бродит у кремлевских стен, вдохновленный чудом прожекторов, которые крупными красными буквами освещают ночную Москву революционными лозунгами. «Он хотел видеть все, видеть и осязать, не только из-за близорукости, но и затем, чтобы убедиться, что все это не сон», — пишет К.Ш. В гостинице «Люкс», где проживала вся элита европейского Коминтерна, и где ему выделили квартиру, он бывал мало, с прежними соратниками из Вены и Берлина общался как-то без воодушевления. За два месяца скитаний он узнал Москву лучше, чем какой-либо другой город в своей жизни; он знал все проспекты, все улицы, парки, общественные здания и памятники, троллейбусные и трамвайные линии; он знал все вывески магазинов и все лозунги; «…он учил русский, — пишет один его биограф, — на языке транспарантов и лозунгов, на том самом языке действия, к которому и сам чаще всего прибегал».

Однако в какой-то день он понял, не без удивления, что кроме застегнутых на все пуговицы официальных служащих Коминтерна, он не познакомился ни с одним русским человеком. Это внезапное открытие его поразило. С прогулки он вернулся простуженным и с высокой температурой.

По свидетельству уже упомянутого К.Ш., который провел около шести месяцев в Норильлаге вместе с Таубе, в тот день случилось следующее: в троллейбусе на Тверском бульваре рядом с Таубе сел какой-то человек, с которым тот хотел начать разговор; когда человек понял, что имеет дело с иностранцем, то быстро встал и пересел, пробормотав какое-то извинение. То, как он это сделал, потрясло Таубе, как удар током, и как какое-то внезапное и важное открытие. Он сошел на первой же остановке и бродил по городу до рассвета.

Целую неделю он не выходил из своей комнаты на четвертом этаже отеля «Люкс», где жена лечила его чаем и сиропом от кашля. Он вышел из этой болезни каким-то одряхлевшим и еще больше постаревшим, и энергично постучался в двери товарища Черномордикова, отвечавшего за персональные вопросы. «Товарищ Черномордиков, — сказал он ему своим дрожащим и хриплым голосом, — я свое пребывание в Москве не считаю курортом. Я хочу работать». — «Потерпите еще немного», — сказал ему загадочно Черномордиков.

Интермеццо

Наименее известным периодом в жизни доктора Таубе может считаться, как это ни удивительно, время с момента его приезда в Москву до его ареста через год. Некоторые свидетельства указывают, что одно время он работал в профсоюзном интернационале, затем, по настоянию лично Белы Куна (уже и самого в немилости) стал журналистом, потом переводчиком и, в конце концов, преподавателем при венгерском отделении Коминтерна. Известно также, что в августе 1936 г. он побывал на Кавказе, куда сопровождал жену на лечение. Унгвари пишет, что речь шла о туберкулезе, а К.Ш. утверждает, что она лечилась «от нервов». Если мы согласимся с этими сведениями (а многие обстоятельства позволяют считать их достоверными), то они предуведомляют нас о тайных и неизвестных нам душевных страданиях, которые переживают в этот период супруги Таубе. Трудно сказать, дело в разочаровании или в предчувствии надвигающейся катастрофы. «Я уверен, — пишет К.Ш., - что для Байца все, что с ним происходило, не могло стать основанием для более фундаментальных выводов: он считал, как, впрочем, и все мы тогда, что дело всего лишь в небольшом недоразумении с ним лично, в недоразумении, которое не связано с главным и содержательным ходом истории, и поэтому, как таковое, несущественно».

Однако один, на первый взгляд незначительный инцидент в связи с Таубе привлекает наше внимание: где-то в конце сентября некий молодой человек, в кепке, надвинутой на глаза, вылетел из-за угла на Тверском бульваре и столкнулся с Таубе (который возвращался из типографии) так неловко, что у Таубе на тротуар упали очки; молодой человек смущенно извинился, и в спешке и смятении наступил на стекла и разбил их вдребезги, а потом мгновенно исчез.

Доктор Карл Таубе, он же Кирилл Байц, был арестован ровно через четырнадцать дней после этого инцидента, 12 ноября 1936 г., в два часа тридцать пять минут ночи.

Тупой топор

Если бы пути судьбы не были непредсказуемыми в своей запутанной архитектуре, где конец никогда не виден, но угадывается, можно было бы сказать, несмотря на ужасный конец, что Карл Таубе родился под счастливой звездой (если счесть приемлемым наш тезис о том, что, невзирая ни на что, временное страдание бытия более ценно, чем окончательная пустота небытия): те, кто хотел убить в Таубе революционера, и те, в Дахау, и те, на далекой Колыме, или не хотели, или не могли убить в нем медика, врача-кудесника. И здесь мы не будем развивать в связи с этим еретическую и опасную мысль, которая могла бы быть выведена из этого случая: что болезнь и ее тень, смерть, это, особенно в глазах тиранов, только формы проявления сверхъестественного, а кудесники — это своего рода волшебники: логическое следствие такого взгляда на мир.

Нам известно, что одно время в конце 1936 г. доктор Таубе находился в лагере в Мурманске; что ему вынесли смертный приговор, а потом наказание заменили на двадцать лет каторги; что в течение первых месяцев он пытался держать голодовку из-за того, что у него конфисковали очки. И это все. С весны 1941 г. мы обнаруживаем его в одном лагере, где никелевые рудники, на Крайнем Севере. В то время он уже носит белый халат и, как какой-нибудь праведник, посещает своих многочисленных пациентов, приговоренных к медленному умиранию. Две операции сделали его известным: одна, которую он сделал своему бывшему мучителю с Лубянки, лейтенанту Криченко (теперь заключенный), его он успешно прооперировал после разрыва аппендикса, а вторая, которую он сделал какому-то уголовнику по фамилии Сегидуллин; из четырех пальцев, которые тот рубил себе тупым топором, чтобы освободиться от ужасных мучений в аду никелевого рудника, Таубе спас два. Интересной была реакция бывшего взломщика: когда он понял, что его собственная хирургическая операция прошла неудачно, то пригрозил Таубе, что накажет его как следует — перережет ему глотку. И только тогда, когда другой уголовник, с которым он делил нары, передал ему слухи о скорой реабилитации социально близких (слухи подтвердились), тот изменил свое мнение и отозвал (по крайней мере, на время) торжественно объявленную угрозу: похоже, он понял, что все-таки для занятий воровским ремеслом те два пальца левой руки будут представлять ценность.

Трактат об азартных играх

В нарастающем потоке свидетельств об аде ледяного архипелага совсем немного документов, в которых описывался бы механизм азартных игр: я здесь имею в виду не азарт жизни и смерти: вся литература о потерянном континенте, по сути дела, ни что иное, как расширенная метафора этой Большой Лотереи, в которой выигрыши редки, а проигрыши — правило. Однако для исследователей современных идей было бы любопытно изучить взаимосвязь этих механизмов: пока Большая Лотерея кружилась в своем неумолимом вращении, как воплощение принципа мистического и злого божества, до тех пор жертвы этого адского коловращения, носимые духом какого-то, одновременно платоновского и дьявольского imitatio, лишь имитировали великий принцип азарта: банды уголовников с лестной и привилегированной дефиницией «социально близких» играли бескрайними полярными ночами на все, что только можно себе вообразить: на деньги, на шапку-ушанку, на сапоги, на миску супа, на пайку хлеба, на кусок сахара, на мерзлую картошку, на кусок татуированной кожи (своей или чужой), на изнасилование, на нож-тесак, на табак, на жизнь.

Однако история тюремных карт и азартных игр новой Атлантиды не написана. Поэтому, я думаю, будет не лишним, если я коротко изложу (опираясь на Таращенко) некоторые из принципов этих чудовищных игр, принципов, которые определенным образом вплетаются в этот рассказ. Таращенко описывает многочисленные азартные игры, которые он наблюдал у уголовников в течение своего десятилетнего пребывания в различных частях затонувшего мира (а больше всего на Колыме) и из которых, может быть, наименее причудлива, когда играют при помощи вшей; игра, во многом подобная той, в которую в более теплых краях играют с мухами: перед каждым игроком кладут кусок сахара и в благоговейной тишине ждут, когда муха сядет на один из кусков и таким образом определит выигравшего или проигравшего, это как договорятся. У вшей такая же роль, только в этом случае приманкой служит сам игрок, без каких-либо искусственных вспомогательных средств, кроме смрада собственного тела и «личной удачи». Разумеется, насколько вообще может идти речь об удаче. Потому что часто у того, до кого доползла вошь, была крайне неприятная задача — перерезать горло тому, кого выигравший назначал жертвой. Не менее интересен и перечень тюремных игр и их иконография. Хотя в сороковые годы уже нередко в руках уголовников бывают и настоящие карты (отобранные или купленные у вольных), тем не менее, говорит Таращенко, самой любимой и распространенной игрой была игра самодельными (и, разумеется, краплеными) картами, сделанными из склеенных слоев газетной бумаги. Играли во все карточные игры, начиная с самых простых, преферанс, покер и «в дурака», и вплоть до какой-то формы таинственного таро.

Чортик

«Чортик» (Дьявол) или «Матушка» представляет собой символический и зашифрованный язык и во многом похож на марсельское таро. Однако любопытно, что опытные уголовники, с большим стажем отсидки, пользовались этими рукотворными картами для другой формы коммуникации: часто они вместо разговора поднимали какую-нибудь карту, а потом, как по приказу, мелькает нож, проливается кровь. То, что можно разобрать из конфиденциального объяснения одного убийцы, доверие которого нам удалось завоевать, это факт, что в средневековую иконографию таких карт вплелась и ориентальная, и древнерусская символика. В наиболее распространенном варианте число карт в колоде свелось к двадцати шести. «Мне ни разу не довелось, — говорит Таращенко, — увидеть полную колоду в семьдесят восемь листов, хотя расчеты ясно показывают (если разделить 78 на три и два), что речь идет только о сокращенной колоде классической комбинации тарокко. Я уверен, что сокращение произошло по обычным техническим причинам: такие карты было легче изготовить и спрятать». Что касается собственно раскраски (иногда цвета были обозначены только начальными буквами), то она сводилась к четырем цветам: розовый, синий, красный, желтый. Идеографические знаки, чаще всего представленные элементарными контурами, следующие: Жердь (приказ, команда, голова; но и со значением: разбитый череп); Кубок (мать, водка, блуд, союзничество); Кинжал (свобода, педерастия, перерезанное горло); Червонец (убийство, издевательство, одиночная камера). Остальные символы и варианты: Шлюха, Царица, Царь, Отец, 69, Тройка, Власть, Повешенный, Безымянный (Смерть), Утроба, Дьявол (Черт, Чортик), Тюрьма, Звезда, Луна, Солнце, Суд, Копье (или Мачта). Чортик или Матушка — это, по сути дела, просто вариант антропоцентричной игры, которая дошла до наших времен из далекого мифического Средневековья, скрещенного с Азией: полная колода разложенных карт Черта представляет собой Колесо Фортуны и для фанатиков имеет значение перста судьбы. Таращенко делает вывод: «Связь, существующая в европейском тарокко с символами хиромантии и зодиакальными знаками, и здесь не утрачена: наколки на груди, на спинах и задницах уголовников имеют то же значение, что и зодиакальные знаки для людей с Запада, и могут быть по тому же принципу связаны с «Чортиком». Терц эту связь татуировок и мифологических символов также рассматривает в метафизическом плане: «Пример татуировки: спереди орел, клювом раздирающий грудь Прометея, пёс в необычной позе соития с некой дамой. Две стороны одной медали. Лицо и изнанка. Свет и тьма. Трагедия и комедия. Пародия на собственную патетику. Близость секса и смеха. Секса и смерти».

Макаренковские ублюдки

В голубоватом полумраке камеры, где клубится дым, возлежа на полных клопов шконках, на боку, как бояре, четверо картежников-уголовников вертят в выщербленных пожелтевших зубах грязную соломинку или посасывают махорку, свернутую в толстую слюнявую самокрутку, а вокруг них толкается пестрая толпа болельщиков, с удивлением рассматривающих лица известных убийц и их татуированные груди и ручищи (потому что карты они видеть не могут, карта для паханов, на карту смотреть нельзя, если только она не сброшена, иначе это может дорого обойтись). Но им довольно милости быть на этом уголовном Олимпе, рядом с теми, кто в благоговейной тишине держит в своих руках судьбу других, судьбу, что в глазах болельщиков посредством магического коловращения карт приобретает видимость случайности и фатума; быть у них под рукой, подтопить им печку, подать воды, украсть для них полотенце, искать вшей в их рубашках или же, по их кивку, кучей навалиться на кого-нибудь из тех внизу и заставить замолчать раз и навсегда, чтобы они своим бормотанием во сне или наяву, своими проклятиями небу не мешали неумолимому ходу игры, в которой только безымянный аркан с порядковым номером 13, обозначенный цветом крови и огня, может пресечь или сжечь любую иллюзию. Поэтому счастье уже в том, что ты наверху, на шконках, поблизости от татуированных богов, Орла, Змеи, Дракона и Обезьяны, и что ты можешь без страха слушать их таинственные заклинания и их ужасные ругательства, что оскверняют псом и дьяволом родненькую мамочку, единственную святыню уголовную. Вот так, из голубоватого полумрака проступает картина этих преступников, макаренковских ублюдков, что под легендарным названием социально близких появляются вот уже без малого пятьдесят лет на театральных подмостках европейских столиц в пролетарских кепках, хулигански надвинутых на лоб, и с красной гвоздикой в зубах, той сволочи, что в балете Барышня и хулиган изобразит свой известный пируэт превращения из уголовника в трубадура и в овцу, кротко пьющую воду с ладони.

Обезьяна и Орел

Держа карты между обрубками пальцев левой руки (отныне и навсегда будет легко узнать известного уголовника, а в полицейских картотеках будет таинственно не хватать отпечатков указательного и среднего пальцев), Сегидуллин, голый до пояса, с заросшей грудью, на которой вытатуирован онанирующей самец обезьяны, смотрит налитыми кровью глазами на пахана Коршунидзе, обдумывая месть. На мгновение наступила гробовая тишина, сверху на шконках, среди уголовников, и внизу, среди тех, кто осужден за преступление, стократ более опасное — мысли. Болельщики задержали дыхание, не дышат, не отводят взгляда, не шелохнутся, а смотрят куда-то в пустоту, с окурком, прилепившимся к губе, и не смеешь его выплюнуть, не смеешь шевельнуть головой или губами, не смеешь коснуться волосатой груди, по которой ползет вошь. И внизу, среди полумертвых и истощенных лагерников, которые до сих пор перешептывались, настала тишина: что-то происходит, уголовник опасен, когда молчит, колесо судьбы остановилось, по кому-то мать заголосит. И это все, что они знают, все, что они могут знать, им, кроме этого жуткого языка тишины и брани, совершенно неизвестна зашифрованная речь уголовников, и тут им никак не помогут и те слова, значение которых им известно, потому что в бандитском жаргоне значения смещены, Бог значит Дьявол, а Дьявол значит Бог. Сегидуллин ждет, когда пахан откроет свои карты, его очередь. Круминьш и Гаджашвили, двое игроков, чьи имена также запомнила история преступного мира, отложили свои карты и теперь наблюдают, с приятным ощущением мандража, которое их охватывает, дуэль Обезьяны и Орла. (Сегидуллин — бывший пахан, место которого, пока он был на больничке, занял Коршунидзе по кличке Артист, для друзей Орел).

Внизу воцарилось беспокойство: тишина на уголовных шконках продолжалась слишком долго; все ожидают крика и брани. Однако дуэль идет между двумя паханами, бывшим и теперешним, и правила игры несколько иные: сначала слышится язык соперничества и вызова. «Наконец-то, — говорит Орел, — теперь ты, Обезьяна, хотя бы сможешь засовывать левую руку в карман». Прошло несколько секунд, и Сегидуллин, бывший пахан и известный убийца, ответил на страшное оскорбление: «Орел, об этом потом. Теперь ты покажи карты». Кто-то закашлялся, наверняка, один из двоих игроков, кто бы осмелился на такое безрассудство. «Левой или правой рукой, Обезьяна?» — спрашивает Коршунидзе. «Говорю тебе, Птица, покажи карты, можешь держать их хоть в клюве». Тогда вдруг на мгновение скрипнули шконки, потом тишина. И тут Коршунидзе грязно ругается, поминая матушку увечную, единственную святыню уголовную. Все поняли, и те, кто не понимал языка уголовников: пахан проиграл, по кому-то мать заголосит.

Сука

Никогда на самом деле не узнать, кто рассказал по секрету доктору Таубе, как закончилась знаменитая карточная партия, в которой его приговорили к смерти, и в которой трусливая Обезьяна, не без помощи удачи, поразила королевского Орла, пахана Коршунидзе. Наиболее вероятно предположение, что кто-то из уголовников-стукачей, в кошмарной дилемме, впасть ли в немилость властей или в немилость своих, в конце концов, в азартной игре с судьбой, где на кону была иллюзорная и обманчивая защита его сиюминутных хозяев, сообщил об этом деле лагерному начальству. Таубе, в какой-то мере пользовавшийся благосклонностью начальника лагеря, некоего Панова, известного своей жестокостью, отправился с первым конвоем на Колыму, за три тысячи километров к северо-востоку. Предположение, которое приводит Таращенко, мне кажется вполне приемлемым: Сегидуллин через своих «шестерок» сам сообщил Таубе; равно как мне представляется логичным и объяснение этого поступка Сегидуллина: Обезьяна хотел унизить Орла. Тот, от кого в тот день отвернулась удача, и кто взял на себя торжественное обязательство — ликвидировать Таубе, но за счет победителя — Сегидуллина — таким образом, не имеющего возможности исполнить свою святую клятву, будет еще долго носить позорное звание суки. А быть сукой — это значит быть презираемым всеми. Нечто недопустимое для бывшего пахана.

Коршунидзе, по кличке Артист или Орел, начал вертеться и завывать, как поганая сучка, уже на следующий день, когда, вернувшись из рудника (где он стал надсмотрщиком и бичом лагерников), узнал, что Таубе уехал с конвоем. «Тот, кого ты взял на себя, женился на другой», — сказал ему Сегидуллин своим брюзгливым голосом нового пахана. «Врешь, Обезьяна», — ответил Коршунидзе, бледный как смерть, но по его лицу было заметно, что он поверил словам Сегидуллина.

«Свиная нога»

Коршунидзе, полинявший орел, бывший прославленный «медвежатник», бывший пахан, восемь лет таскался с поджатым хвостом, как поганая сука, пряча своего орла, клевавшего его печень, меняя лагеря и лагерные больницы, где из его желудка доставали ключи, мотки проволоки, ложки, ржавые гвозди. Восемь лет его сопровождала тень Сегидуллина, как злой рок, передавая ему на пересылках сообщения, в которых тот называл его настоящим именем: сука. А потом однажды, уже на свободе (если можно назвать свободным человека, живущего под страшным грузом унижения) он получил письмо от кого-то, кто знал его тайну. Письмо было отправлено из Москвы и шло до Маклаково десять дней. В конверте, на котором стоял штамп с датой 23 ноября 1956 года, оказалась вырезка из газеты (без даты) с каким-то странным текстом, из которого, однако, Коршунидзе смог понять то, что ему было нужно: что доктор Таубе, старый член партии, когда-то член Коминтерна, известный под именем Кирилл Байц, реабилитирован и после освобождения из лагеря работает главврачом больницы в Тюмени. (Предположение Таращенко, что газетную вырезку послал тоже Сегидуллин, мне представляется вполне реалистичным; «медвежатник» станет убийцей или останется сукой; достаточная сатисфакция для того, кто долгие годы наслаждался местью). Коршунидзе уехал в тот же день. Как он добрался из Архангельска до Тюмени без необходимых документов и всего за три дня, здесь не имеет особого значения. С тюменского вокзала до больницы он дошел пешком. На следствии привратник припомнил, что в тот вечер, когда случилось убийство, какой-то человек расспрашивал про доктора Таубе. Привратник не мог припомнить его лица, потому что кепка у незнакомца была надвинута на глаза. Таубе, приехавший в Тюмень несколько дней назад из Норильска, где он два года жил на вольном поселении, устроился на территории больницы и той ночью дежурил. Когда Коршунидзе вошел, Таубе наклонился над столом в кабинете дежурного врача и открывал консервную банку с тунцом. В комнате тихо играло радио, и Таубе не слышал, как отворилась дверь с мягкой обивкой. Коршунидзе вынул из рукава «свиную ногу», инструмент взломщика, и нанес ему три страшных удара по черепу, не видя лица. Потом не спеша, и даже с облегчением прошел мимо привратника, бывшего казака, который, напившись водки, спал, выпрямившись и едва покачиваясь, как в седле.

В последний путь

В последний путь доктора Таубе провожали всего двое: его домработница фрау Эльзе, немка из Поволжья (один из редких выживших экземпляров этой человеческой флоры) и одна тюменская богомолка, слегка не в себе, которая ходила на любые похороны. Фрау Эльзе служила у доктора домработницей еще в далекие московские времена, то есть, когда Таубе только приехал в Россию. Сейчас ей могло быть около семидесяти. Хотя ее родным языком был немецкий, как, впрочем, и Таубе, они между собой всегда изъяснялись на русском. Судя по всему, на то были две причины: прежде всего, желание, чтобы семья Таубе как можно легче приспособилась к новой среде, и своего рода избыточная учтивость, бывшая всего лишь более изысканной формой страха.

Поскольку из семьи доктора больше никого не осталось в живых (его жена умерла в лагере, а сын погиб на фронте), фрау Эльзе вновь вернулась к своему родному языку: сухими посиневшими губами она вполголоса шептала молитву на немецком. А в то же время богомолка, гундося, молилась на русском, за упокой души раба Божьего Карла Георгиевича, как было написано золотыми буквами на венке, заказанном коллективом больницы.

Это было после полудня ужасно холодного 7 декабря 1956 года, на тюменском кладбище.

Далеки и неисповедимы пути, связавшие грузинского убийцу с доктором Таубе. Далеки и неисповедимы, как пути Господни.

Загрузка...