Итак, однажды вечером Тане повстречался Петя Бобошкин. Он шел себе по краешку тротуара, шел не спеша, вразвалочку, независимо и достойно, и на ходу пинал под ноги прохожим пустые стаканчики из-под мороженого. Пальто на нем было, разумеется, нараспашку, фуражка — на затылке, портфель волочился по земле, и вообще ему было очень весело. Вдобавок он останавливался чуть ли не возле каждого фонарного столба, прилаживал портфель между ног и вынимал из кармана конфету. Он конфету разворачивал, он клал ее в рот, а бумажную обертку, аккуратно разгладив на ладошке, запускал над головой, представляя, возможно, что это планер или парашютик.
Прежде чем вступать в диалог, Таня крепко схватила Бобошкииа за воротник, и поступила предусмотрительно, потому что Бобошкин тут же попытался дать стрекача.
— Ты что тут шляешься, полуночник? — спросила Таня суровым голосом.
— Я домой иду,— прохрипел Бобошкин, порываясь на свободу.
— Домой?.. А до сих пор где шатался?..
— Я уроки делал...
Что-то мало походил Петя Бобошкин на прилежного ученика, который до одиннадцати вечера занимается уроками, как он объяснил, у одного своего товарища. Да и какие уроки в первом классе? Тане все это показалось подозрительным, и не только это... Она принялась расспрашивать Бобошкина, и весьма дотошно. Бобошкин же в ответ безмолвствовал или буркал что-нибудь угрюмо и невпопад. Он, однако, примирился как будто, со своей участью, то есть с тем, что Таня проводит его домой, и под ее настойчивым взглядом начал застегивать пальто, посапывая и почмокивая конфетой, от которой правую его щеку раздуло, как от флюса. Но едва Таня выпустила из рук бобошкинский воротник, Бобошкин неожиданно крутанулся на месте и побежал прочь...
Он бежал не вдоль тротуара, а поперек, он шмыгнул в дворовые ворота и помчался, а Таня — за ним. Он петлял между каких-то строений, ям, траншей, он юркал в кусты, перемахивал через низенький штакетник, исчезал в щелях и проломах дощатых заборов. Таня давно потеряла его из виду, она бежала на звук, на шум, на шорох, и догадайся Бобошкин затаиться где-нибудь, ей пришлось бы отказаться от погони. Таня в темноте подвернула ногу, раскарябала веткой нос, а перескакивая через какую-то канаву, зажмурила глаза — ей казалось, она валится в пропасть... Она уже не понимала, где бежит: безлюдные, унылые дворы, редкие лампочки над провалами подъездов, ломкие, низкие заросли бурьяна, извилистые закоулки, налитые мраком и надсадным, задыхающимся собачьим лаем...
Потом Бобошкин выскочил на пустырь, огромный, черный, весь в каких-то буграх и впадинах; бугры странно блестели под луной, мерцали холодными искрами и с хрустом осыпались, зыбились под подошвой. Посреди же пустыря — так показалось Тане — громоздко вздымалось необычной кубической формы здание, упираясь в небо тонким длинным перпендикуляром единственной трубы. Здесь, у этого здания, как сквозь землю провалился Бобошкин.
Он, конечно, никуда не провалился, он просто сбежал по крутой, уводящей вниз подвальной лестнице, и не столько сбежал, сколько скатился, потому что ее ступени покрывал толстый слой угля, и само это здание было всего-навсего кочегаркой, а вокруг блестели груды шлака и антрацита. Таня, сказав себе, что это просто-напросто обыкновенная кочегарка, по той же лестнице, как на лыжах, съехала вниз, ужасно негодуя на Бобошкина, потому что ведь это из-за него она, как ненормальная, лазит по ночам во всякие кочегарки; кроме того, ей в туфли насыпалось порядочно угольной крошки, и она колола и прямо-таки жгла ступни.
Словом, она так-таки ничего и не боялась, когда — подумаешь! — очутилась внизу, в кочегарке, низкой, узкой, с тяжелыми сводами, похожей на пещеру, и увидела там — подумаешь! — на расчищенной от угля площадке пятерых или шестерых мальчишек, ее возраста, кто постарше, кто помладше, но в среднем — ее возраста, и между ними какого-то парня лет двадцати с гаком, черномазого, заросшего, маленького, с веселыми беспощадными глазами и блестящей фиксой во рту. Все они о чем-то спорили, сидя на березовых чурках, вокруг чурбака, на котором были разбросаны замусоленные, прогнутые карты. Но при Танином появлении галдеж прекратился.
Остальное произошло за какие-то три-четыре, самое большое — пять минут, хотя для Тани эти пять минут показались самыми долгими, самыми томительными в ее жизни.
«Подумаешь!» — про себя повторила Таня, стараясь не видеть повернувшиеся к ней лица — все они слились в тот момент перед ней в одно бледное, нагло и жутко ухмыляющееся пятно. Она смотрела в глубину кочегарки — там возле топки, из которой выбивали то лиловые, то багряные отсветы, затравленно притаился Петя Бобошкин. Судя по всему, он здесь очутился не впервые.
— Петя,— сказала Таня,— а ну пошли со мной!..
Бобошкин не откликнулся, да и Танин голос прозвучал как-то сдавленно, слабо. Черномазый, с фиксой во рту подмигнул Тане и пробубнил, фальшиво коверкая слова:
— Зачем — Петя?.. Какой Петя?.. Меня Миша зовут...
— Петя! — крикнула Таня, стремясь придать своему тону повелительность.— Ты слышал?.. Сейчас же!..
Но голос ее сник, заглох, раздавленный, дурашливым хохотом. Те, на чурбаках, корчили ей гримасы, сквернословили, похабно жестикулируя и подзывая к себе.
Таня бы нашла, как им ответить, но она не ответила, а подумала о Бобошкине:
«А если он не пойдет?. — со страхом подумала она.— Что тогда?»
— Эй,— сказал с фиксой,— она сестра твоя?— и сплюнул, цыкнув слюной через плечо, не взглянув на Бобошкина.
Бобошкин молчал.
«Не пойдет...— подумала Таня, — не пойдет...»
И она сама пошла к Бобошкину.
Но это так говорится — пошла. На самом-то деле между ней и Бобошкиным находились те, на чурках. Они уже поднялись, уже забыли про карты и стояли, преградив ей дорогу. Таня должна была пройти — не мимо, а сквозь них. Прямо напротив нее стоял черномазый с фиксой, и с каждым шагом эта золотая зловещая фикса приближалась, словно медленно вонзалась в нее... Все это до неправдоподобия напоминало кое-какие кадры из фильмов, которые запрещается видеть детям до шестнадцати лет, но которые Таня, разумеется, видела. И тем не менее она шла прямо на парня с фиксой, шла, обеспамятев от страха, шла и прищуренными глазами презрительно смотрела в его веселые беспощадные глаза и думала о том, что если, что как только он коснется ее своими растопыренными пальцами... нет, раньше... она сдернет туфлю с коротким, но твердым, да еще и с железной подковкой, каблуком...
Но в этот миг что-то лязгнуло, грохнуло — это Петя Бобошкин, дико вопя, с раскаленной кочергой наперевес, кинулся на тех, кто не подпускал к нему Таню. И все они отскочили, шарахнулись в стороны, Таня вскрикнула, но Бобошкин, продолжая размахивать багровой кочергой, толкнул ее к выходу...
Все это, повторяем, заняло не больше пяти минут, включая и то время, которое понадобилось обоим, чтобы по засыпанной углем лестнице выкарабкаться из подвала. Когда же, спустя четверть часа, они выбрались на хорошо освещенную улицу, да еще запруженную народом, выходящим из кинотеатра, с последнего сеанса, Тане казалось, что ей только померещились — и кочегарка, и карты, и черномазый... Померещились, если бы не угольная пыль, от которой они кое-как отряхнули друг друга, Таня и Бобошкин, и потом Таня повела его домой.
Она уже не сердилась на Бобошкина, в конце-то концов он оказался смелым, отчаянным мальчуганом. Она на него теперь уже не сердилась, хотя он по-прежнему отказывался отвечать на различные вопросы, в том числе и на вопрос, давно ли он и почему захаживает в кочегарку. Бобошкин только сказал, что тот самый парень — он и есть кочегар, и зовут его Миха Гундосый, и больше ничего не прибавил, а сунул Тане в кулак две последние конфетки «А ну-ка отними», и уговорил съесть обе, потому что он и так уже, сказал он, сегодня объелся, и если Таня любит конфеты, он ей будет приносить каждый день.
Возможно, Бобошкин, говоря так, хотел ее немножко задобрить, они приближались уже к дому, где он жил. Но Таня и не думала позорить Бобошкина перед его родителями, наоборот. Она предполагала именно с ними, родителями Бобошкина, и поговорить о том, как это выходит, что их сын слоняется по ночным улицам, где же их родительское беспокойство, где их забота, где их долг?.. Знает она таких родителей, скажет она, сами пьянствуют, дебоширят, сами живут в свое удовольствие, а до детей им и дела нет! А потом из них вырастают такие вот бандюги с фиксой!..
Она уже совсем настроилась на обличительную речь, она уже ясно представила, как она ее произнесет, и как растеряются эти самые родители, она даже почти видела их перед собой — эдакого рыжего верзилу-отца, с убойными кулачищами, всегда под хмельком, чуть что — за ремень, и мать — обозленную семейными дрязгами, ссорами, очередями, стиркой, орущую на детей и слезливо жалующуюся мужу на сорванца Бобошкина-младшего....
Но отец Пети Бобошкина, отворивший им дверь, оказался вовсе не верзилой, а напротив, низеньким и даже довольно плюгавеньким человечком. Он держал в руке скрученную жгутом тряпку, с которой на пол сочилась вода, и одет был в клеенчатый, с желтыми цветочками передник, подтянутый шлейками к самой шее, это придавало ему отнюдь не мужественный, и тем более не устрашающий вид. И от него не разило ни вином, ни водкой, а припахивало борщом и еще чем-то нежным, не то молоком, не то мыльным порошком «Лотос», вдобавок у папы-Бобошкина были такие испуганные, замученные и печальные глаза, что едва Таня увидела их, как из ее головы мгновенно улетучилась заранее приготовленная речь.
— Какой кошмар! — тихо сказал папа-Бобошкин, разглядывая сына и как бы сомневаясь, что тот действительно стоит перед ним.— Какой кошмар!..— повторял он, вздрагивая в некоторых особенно драматических местах Таниного рассказа.
Надо заметить, что Таня, глядя на папу-Бобошкина, с трудом перебарывала смех, но это ей иногда не удавалось — и она прыскала, увеличивая смятение и растерянность Бобошкина-старшего. Ей было и смешно, и жалко его одновременно, и когда, дослушав Таню, он сказал:
— Вы спасли мне сына! — она не выдержала и закатилась: так благодарно, с таким сознанием собственной вины это было сказано.
— Да,— еще раз, но уже с оттенком торжественности, проговорил старший Бобошкин, — вы спасли мне сына! — И он прикрыл старым клетчатым пледом Петю Бобошкина, который успел тем временем втихомолку прикорнуть на диване, и повел Таню на кухню.
Здесь, в маленькой, чрезвычайно опрятной, блистающей никелем и алюминием кухоньке, папа-Бобошкин налил в тарелку очень густых и очень вкусных щей, и поставил тарелку перед Таней, и пока она ела, поведал ей очень грустную историю, от которой Тане сделалось папу-Бобошкина еще жальче. Но вместе с тем она, эта история, возвратила ей веру в то, что в мире, наряду со злом, существует и стойкая человеческая доброта, и душевное благородство.
Мы назвали бы эту историю так:
БАЛЛАДА О ФЕМИНИЗАЦИИ,
а в изложении ее несколько расширили бы кое-какие детали, застенчиво обойденные Бобошкиным-старшим. И вот как она, эта странная история, выглядела бы в таком варианте:
Папа-Бобошкин и мама-Бобошкина горячо любили друг друга еще в те времена, когда он не был папой, а она не была мамой, но это не удивительно, так почти всегда и случается, и для нашей истории это не самое важное. Важно иное: оба они мечтали создать семью на новых началах, без пережитков домостроя, еще встречающихся в семейном быту. То есть они хотели, такая у них была обоюдная мечта, создать свою семью на принципах полнейшего равенства, полнейшего уважения к личности, полнейшей справедливости и взаимоподдержки. И это была не какая-нибудь беспочвенная, хотя и прекрасная мечта утопистов: она опиралась на современные достижения техники, на самые последние и совершенные, какие только возможно себе представить. И они начали, по мере укрепления семейного бюджета, последовательно, этап за этапом, продвигаться к цели.
Первым таким этапом была стиральная машина. Она избавляла женщину от изнурительного, отупляющего труда. Она стирала, полоскала, синила, крахмалила, выжимала, сушила. Папа-Бобошкин отлично овладел эти-мы всеми операциями, и жена самокритично признавалась, что у него это получается лучше, чем у нее. Папа Бобошкин этим гордился, пытливо изучал детали прачечного дела и рыскал по городу, сопоставляя свойств стиральных препаратов.
Ко дню рождения сына он преподнес молодой матери дорогой подарок, приобретенный на сверхурочные: набор механизированных кухонных инструментов, целую поточную линию. Стоило в отверстие на одном конце бросить картофелину, как спустя небольшое время она выскакивала на другом — очищенная, без единого глазка, разрезанная на ломтики. Агрегат работал безотказно, правда — пока им управлял сам Бобошкин. Он был рассчитан на людей с высшим техническим образованием.
Потом наступил черед герметизированных кастрюль для ускоренной варки, электрических сковородок для тушения мяса, наступил черед утюгов с терморегуляторами, пылесосов, преобразуемых в полотеры, швейных машин универсальной конструкции — все эта требовало знаний, навыков, соблюдения правил безопасности и, наконец, просто терпения, недоступного в некоторых случаях для женщин. Папа-Бобошкин уже свободно кулинарил, гладил, убирал квартиру и даже штопал и метал петли на швейной машине «Эврика», овладев тридцатью шестью операциями, на которые в умелых руках она была способна. По воскресениям же он ремонтировал домашнюю технику, так как в будни времени не хватало. Женщины-соседки, как говорится, не чаяли в нем души. Они предпочитали папу-Бобошкина всем мастерским на свете и ставили его в пример собственным мужьям.
Что же до мамы-Бобошкиной, то она, благодаря такой дружной, налаженной семейной жизни, закончила вечерний институт и сделалась научным работником. Специалисты находили у нее большие способности, ее всячески поддерживали, посылали на конференции и в командировки. Она вообще была красивой женщиной, но любила своего мужа, и в редкостные, не занятые наукой минуты стремилась побыть с ним.
Впрочем, ей стоило больших усилий повести его в театр: папа-Бобошкин сетовал на то, что не докроил платьице для младшей дочки или фартучек для старшей. На худой конец он соглашался пойти в кино. Однако на пути ноги сами заворачивали его в гастроном, в молочную, в специализированный магазин. Это ее раздражало
— Ну, неужели, неужели,— говорила она,— ты хотя бы на сегодня не можешь забыть про свои домашние заботы?..
Он покорялся и стыдливо запихивал в карман авоську. Он любил свою жену, он любовался ею, когда они вместе проходили по улице, и, сравнивая ее с собой, постоянно ощущал неловкость, тем более, что он был ниже ростом на целых полголовы.
Товарищи по работе над ним посмеивались, называли «кормящим отцом», а восьмого марта в шутку подарили передник, тот самый, в котором он теперь сидел перед Таней, но Бобошкин-старший не поддавался, храня верность идеалам юности. Кроме того, его действительно не тянули ни пивная, ни стадион, ни субботний преферанс... В особенности теперь, когда его жена уехала на три года в аспирантуру. Это был очень серьезный, ответственный шаг — и оба долго думали и решали, ехать ей или не ехать. С одной стороны — дом, дети, семья. С другой — наука, талант... Его даже пригласили в ее институт, поговорить, посоветоваться, объяснить, что он должен пойти на известные жертвы. Особенно на этом, то есть на жертвах, настаивал научный руководитель жены, он был из Москвы, но случился как раз в городе — молодой, с легкой сединкой, которая придавала его лицу мужественное и интеллектуальное выражение. Он особенно настойчиво говорил о науке и о жертвах, он говорил об этом и за столом, и на кухне, где Бобошкин-старший, в честь его прихода, готовил салат, и даже сам показал Бобошкину, как готовят салат «Люцифер» — выяснилось, что салаты — хобби молодого ученого.
Жена много плакала, собирая вещи, и все упорней твердила, что никуда не поедет, и он помогал ей укладываться и уговаривал — не зарывать талант в землю и думать не о семье, а о науке, которая в ней так нуждается. И, наконец, она ослабла, сдалась и сказала, что едет только для него, только потому, что он ее так уговаривал, иначе она бы ни за что не поехала. И она поцеловала его очень крепко на прощанье в лысеющее темя и долго махала из вагона.
Теперь она писала, что рвется домой, к нему и к детям, писала, что ужасно скучает, и присылала дефицитные стиральные порошки самого лучшего качества, прямо-таки суперкласса. Но там, в Москве, ей, видно, приходилось нелегко, писала она все реже, и начинала письма с извинений, с объяснений, что вынуждена работать напряженно, с полной отдачей сил, чтобы завершить диссертацию в срок и вернуться.
Когда Таня услышала всю эту трогательную историю, она не стала больше ни о чем расспрашивать.
Она пришла к Бобошкиным назавтра и усадила Петю за уроки. Она пришла сюда и на второй, и на третий день, сознавая, что тут не помогут ни родительские собрания, ни воспитательные беседы. Просто надо, чтобы дом был домом, а семья — семьей. Но каким же сложным было то, что выглядело таким простым!
Прежде всего Таня открыла, что, например, не умеет варить такой вкусный суп, какой варил Бобошкин-старший, а он варил не только суп и жарил не только котлеты, — он умел и многое, многое другое. А она не умела. Не умела, скажем, прочно и аккуратно залатать дырку. Или очистить от нагара кастрюльное дно. Или терпеливо добиваться, чтобы Петя писал — красиво, без помарок. Она не умела занять его каким-нибудь полезным делом. Для этого надо было самой уметь делать это дело, и делать хорошо! Она не умела лепить из пластилина львов и кроликов, не умела рисовать сражения или космические корабли, не умела вырезать из сухих, звонких балберок яхты и катера, не умела петь строевые песни, не умела стоять на голове и ходить на руках!..
И вот, в то самое время, когда в школе — как станет известно читателю из дальнейшей главы — все кипело и клокотало, словно в жерле вулкана перед началом страшного извержения — Таня проводила дни и вечера у Бобошкиных — нельзя сказать, чтоб такие уж тихие, но тем не менее — тихие, мирные дни и вечера. Здесь уже к ней привыкли, здесь без нее скучали, здесь уже всем казалось, что без нее — все не так, как с ней...
Папа-Бобошкин уже не был таким замученным и грустным, по воскресеньям он отправлялся с детьми в цирк или просто так, на прогулку, Таня шла вместе с ними, если бывала свободна. Он сам мастерил с сыном корабли и ракеты, сам проверял его уроки и даже участвовал в домашнем театре, который, конечно, придумала Таня — уж где-где, а тут у нее не было соперников. И когда однажды он обмолвился, что у них в проектном институте вечер, на котором его должны премировать за какое-то ценное изобретение, Таня удивилась и обрадовалась: так вот он, оказывается, какой — папа-Бобошкин! И она сказала, что он обязательно, обязательно должен туда пойти!..
Но Бобошкнн согласился на это лишь когда Таня — чтобы он не тревожился за детей — осталась у Бобошкиных на весь вечер и даже с ночевкой.
И тут, как говорится, восторгам и ликованию не было предела. Они вчетвером танцевали, плясали, рассказывали жуткие сказки, погасив свет, и пили чай с лимонным вареньем, производства папы-Бобошкина. Но едва Таня напомнила, что ей самой пора садиться за уроки, как все, даже Петя Бобошкин, без возражений отправились спать.
Со времени их странной полночной встречи он слушался Таню почти беспрекословно. Возможно он ценил, что Таня не стала допытываться, где он был перед тем, и почему знаком с Михой Гундосым. А возможно, он чувствовал себя виноватым после истории с Таниным портретом... Неизвестно. Однако в эти последние дни он был редкостно тих, послушен и даже казался угнетенным — то ли собственным послушанием, то ли чем-то еще... Во всяком случае он так же, как и сестры, покорно отправился в кровать.
А Таня занялась уроками, которые теперь приходилось ей готовить запоздно.
Было хорошо — тихо, спокойно, только за стеной приглушенно бормотал телевизор да иногда сквозь окно вливался дружный, раскатистый гул. Это во всех окрестных домах болельщики переживали очередной гол футбольного репортажа.
«Нет, — думала она, — нет, нет, нет... И я, и все — ждут чего-то большого, непременно — большого, такого, что выпадет из миллиона одному... Нет, пусть самое маленькое, незаметное дело, но только — нужное... Нужное хоть для кого-то — вместо ожидания, бесконечного ожидания и всех этих слов...»
Что-то новое, сокровенное рождалось, вернее — только зачиналось в ней в эти дни. Что?.. Она и сама не знала...
Она только почувствовала это, когда, оторвавшись от уроков, пошла в комнату, где спали дети. Она приоткрыла форточку, поправила одеяла и постояла над Петей Бобошкиным. Он беспокойно ворочался, дергался во сне, выбулькивая какие-то непонятные звуки... Таня погладила его по голове, по ржаво-рыжему вихру, подержала на горячем лбу ладошку. Он успокоился. Странно было чувствовать, что это она его успокоила, ее ладонь...
А назавтра — да, и надо же, чтобы именно назавтра!— произошло два не связанных между собой, два несопоставимых, но имевших прямое отношение к Тане события. Одно из них обозначилось загадочными буквами «ЮТ», другое... Другое официально именовалось так: дело о соучастии Петра Бобошкина в ограблении магазина...