Что ни болтай, а я – великий муж!
Был воином, носил недаром шпагу;
Как секретарь, судебную бумагу
Вам начерню, перебелю; к тому ж
Я знаю свет, – держусь Христа и беса,
С ханжой ханжа, с повесою повеса;
В одном лице могу все лица я
Представить вам! Хотя под старость века,
Фаддей, мой друг, Фаддей, душа моя,
Представь лицо честного человека.
Е. Баратынский
Семьдесят лет прожил на свете герой этой эпиграммы – печально известный Фаддей Венедиктович Булгарин. Гораздо больше, чем многие его современники. Пушкин – 37, Лермонтов – 26, Белинский – 37, Веневитинов – 22, Баратынский – 44, Гоголь – 43, Грибоедов – 34, Полежаев – 33, Рылеев – 31, Дельвиг – 33, Александр Одоевский – 37. Они сгорали, а он тихо тлел и подбрасывал полешки в их костры. Те имена вошли в историю, а это…
Булгарин знаменит по-своему. Поляк по происхождению, в начале 1800-х годов служил в русской армии, участвовал в походах против наполеоновских войск. Потом дезертировал, бежал в Варшаву и вступил в польский легион в чине капитана французской армии. Воевал на стороне французов в Отечественную войну 1812 года. В 1814-м взят в плен прусскими войсками и выдан России.
После амнистии и возвращения в Петербург Булгарин познакомился со многими писателями, принимал участие в различных изданиях, высказывал вполне либеральные взгляды. Стал выпускать собственный журнал «Северный архив», а позже – «Северную пчелу», первую в России частную политическую и литературную газету.
Восстание декабристов окончательно определило дальнейшую жизнь Булгарина. Его верноподданнические выступления, политические оценки и литературные доносы заслужили полное одобрение власть имущих. Докладная записка «О цензуре в России и книгопечатании вообще», в которой он предлагал правительству усилить надзор за печатью и передать цензуру периодических изданий Особой канцелярии Министерства внутренних дел, пришлась по душе царю. Булгарин был сделан чиновником особых поручений при Министерстве просвещения, игравшем в ту пору далеко не просветительную роль, и тайным агентом «Третьего отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии» – органа политического сыска и надзора.
Вышло то, что предчувствовал Рылеев, написавший как-то Булгарину: «Ты не „Пчелу“, а „Клопа“ издаешь… Когда случится революция, мы тебе на „Северной пчеле“ голову отрубим!»
Измена политическая легко дополнилась литературной. Газета Булгарина, которая при рождении своем предоставляла страницы произведениям Пушкина, Грибоедова и Рылеева, хвалила альманах «Полярная звезда», теперь заполнилась чтивом, рассчитанным на нетребовательные вкусы и неискушенного в премудростях словесности читателя. Более того, она с готовностью поливала грязью любое мало-мальски талантливое произведение, если оно выходило из-под пера противников Булгарина или хоть в чем-то отступало от официального и общепринятого мнения.
Как свидетельствовал один из современников, газета обрела своего характерного читателя: провинциальные чиновники «ничего не читают, кроме „Северной пчелы“, в которую веруют, как в Священное Писание. Когда ее цитируют, должно умолкнуть всякое противоречие».
Газета Булгарина была доходным предприятием. Уже к началу 1830-х годов она имела четыре тысячи подписчиков – число по тем временам очень большое. И это вполне объяснимо. Булгарин стал единственным издателем, которому правительство разрешило помещать политические новости. Он не брезговал вымыслом и недобросовестными фактами. Печатал многочисленные – хорошо оплаченные – «рекомендации» и рекламные объявления. Одним словом, возвел свою беспринципность в журналистское кредо и в конечном счете руководствовался лишь личной выгодой.
Именно поэтому «Северная пчела», совершив крутой поворот, стала родоначальницей «торгового направления» в отечественной периодике. О ее дальней родственнице, газете «Новое время», выходившей в 1868–1917 годах и также поменявшей окраску с либеральной на консервативную, в статье с многозначительным названием «Карьера» отозвался В. Ленин: «Новое время Суворина на много десятилетий закрепило за собой это прозвище „Чего изволите?“ Эта газета стала в России образцом продажных газет. „Нововременство“ стало выражением, однозначащим с понятиями: отступничество, ренегатство, подхалимство. „Новое время“ Суворина – образец бойкой торговли „на вынос и распивочно“. Здесь торгуют всем, начиная от политических убеждений и кончая порнографическими объявлениями». Такая характеристика вполне бы подошла и «Северной пчеле».
Булгаринская многоликость не оставалась безнаказанной. Трудно найти порядочного литератора, который устно или письменно не высказал бы своего резкого мнения. Особенно доставалось Булгарину от Пушкина, Вяземского, Баратынского и их единомышленников. Выступая против, как выразился Пушкин, «полицейского Фаддея», они отстаивали идеалы человеческой и творческой независимости и порядочности.
Характерный пример. В 1830 году «Литературная газета» опубликовала пушкинский памфлет «О записках Видока» – французского авантюриста и мошенника, начальника парижской сыскной полиции, намекавшего в своих мемуарах, которые были изданы в 1826–1829 годах, на дружбу с известными писателями. Правительство всполошилось и приказало изъять книгу и портреты Видока из продажи. Объяснялось все просто. Памфлет построен на сходстве некоторых моментов биографий Видока и Булгарина (дезертирство из армии, доносительство, мошенничество и т. п.), что сразу же поняли читатели.
Пушкин публично и печатно указал на политическую подоплеку литературной деятельности Булгарина и его связь с органами тайного полицейского надзора. И хотя имя названо не было, все узнали настоящего героя. Памфлет, кстати, первоначально предназначался для журнала «Московский вестник», но его редактор – М. Погодин – не решился на публикацию. В дневнике 18 марта 1830 года он записал: «Пушкин давал статью о Видоке и догадался, что мне не хочется помещать ее (о доносах, о фискальстве Булгарина), и взял ее».
Особенно едко и резко нападал на Булгарина П. Вяземский, сам лично не раз становившийся мишенью его политических и литературных доносов. Именно Вяземский первый дал своему оппоненту прозвище «Флюгарин иль Фиглярин», которое, как и пушкинское «Видок», стало нарицательным: «Видок-Фиглярин», «Фиглярин неотвязный», «Авдей Флюгарин», «Фиглярин-моралист». В 1845 году Вяземский «суммировал» собственные и своих друзей оценки:
Я знал давно, что подл Фиглярин,
Что он поляк и русский сплошь,
Что завтра будет он татарин,
Когда б за то ему дать грош.
Я знал, что пошлый он писатель,
Что усыпляет он с двух строк,
Что он доносчик, и предатель,
И мелкотравчатый Видок.
Что на все мерзости он падок,
Что совесть в нем – истертый знак,
Что он душой и рожей гадок,
Но я не знал, что он дурак…
Думаю, теперь нетрудно сопоставить черты Булгарина и тех литературных негодяев, о которых идет наш рассказ. У них так много общего, родственного, что и Молчалину, и Загорецкому, и Шприху, и Чичикову, и Глумову, и персонажам Салтыкова-Щедрина мы вполне могли бы переадресовать нелестные характеристики Булгарина. И наоборот: сопоставляя факты его жизни с поступками наших героев, без труда обнаружим совпадения и общность движущих мотивов.
Проницательный Вяземский подметил и это. Зная о булгаринских восхвалениях умерших Крылова, Грибоедова, Рылеева (Пушкин в своем памфлете это уже едко высмеял), он счел долгом вступиться за их честь и назвал лицо, к которому на самом деле близок автор «нравоописательных» романов, так нравящихся малообразованной публике и власть имущим:
К усопшим льнет, как червь, Фиглярин неотвязный.
В живых ни одного он друга не найдет;
Зато, когда из лиц почетных кто умрет,
Клеймит он прах его своею дружбой грязной.
– Так что же? Тут расчет: он с прибылью двойной,
Презренье от живых на мертвых вымещает,
И, чтоб нажить друзей, как Чичиков другой,
Он души мертвые скупает.
Как известно, ни Чичикову, ни Булгарину это капитала не принесло. Гоголь прилюдно рассказал о похождениях своего героя и, как обещал, «припряг подлеца». Фигура Булгарина также не осталась загадкой.
Завершим знакомство с ней «энциклопедической» оценкой. В свое время в Москве братья Гранат выпускали многотомный «Энциклопедический словарь», пользовавшийся славою добротного издания. До революции появилось шесть выпусков, каждый в 8–9 томах. Новое, полностью переработанное издание в 58 томах начало выходить в 1910 году и завершилось в 1948-м. Некоторые тома были набраны и сматрицированы до Октября, а изданы уже при советской власти с небольшими вкладышами-добавлениями. В таком виде появился и 7 том, где среди прочих помещена статья о Булгарине. Примечательно, что она не подверглась изменениям или уточнениям.
Эта небольшая по объему статья распадается на две примерно равные части. В первой – сведения биографического характера. А вот вторая часть явно выбивается из строгих рамок энциклопедической статьи. В ней столько чувства и личного отношения к предмету описания, что она скорее могла бы войти в публицистическое издание. Судите сами.
«Значение Булгарина в истории русской литературы чисто отрицательное: с одной стороны, он подделывался под низменные вкусы невзыскательной публики, униженно расшаркиваясь перед начальством, лестью окупая презрительное покровительство, с другой – в непрерывной полемике изобличал своих оппонентов из либерального лагеря в неблагонамеренности и вредном направлении. От него идет пресмыкательство в литературе и система журнальных доносов. Имя Булгарина, заклейменное уже современниками, сделалось позорной нарицательной кличкой литературных деятелей этого типа».
Неплохо сказано. Своего рода семейный портрет. Пора рассмотреть его повнимательнее.
Вот знакомый нам Загорецкий. Он появляется в доме Фамусова незаметно, как сказано в ремарке, «между прочим». Оно и понятно: лицо само по себе незначительное, но необходимое, ибо «мастер услужить».
Загорецкий
На завтрашний спектакль имеете билет?
София
Нет.
Загорецкий
Позвольте вам вручить, напрасно бы кто взялся
Другой вам услужить…
София
Благодарю вас за билет,
А за старанье вдвое.
Как известно, следующая встреча Антона Антоновича была неудачной: Горичу и Чацкому такой собеседник оказался не по душе.
Платон Михайлович
Прочь!
Поди ты к женщинам, лги им, и их морочь;
Я правду об тебе порасскажу такую,
Что хуже всякой лжи. Вот, брат,
(Чацкому)
Рекомендую!
Как эдаких людей учтивее зовут?
Нежнее? – человек он светский,
Отъявленный мошенник, плут:
Антон Антоныч Загорецкий.
При нем остерегись: переносить горазд.
И в карты не садись: продаст.
Загорецкий
Оригинал! Брюзглив, а без малейшей злобы.
Чацкий
И оскорбляться вам смешно бы,
Окроме честности есть множество отрад:
Ругают здесь, а там благодарят.
А вот старухе Хлестовой этот лгунишка пришелся ко двору:
Я от него было и двери на запор;
Да мастер услужить: мне и сестре Прасковье
Двоих арапченков на ярмонке достал;
Купил, он говорит, чай в карты сплутовал;
А мне подарочек, дай Бог ему здоровье!
Иная публика – иные речи. Чего стоит замечание Загорецкого в ответ на рассуждения Фамусова и Скалозуба о вреде книг. Здесь перед нами уже неистовый гонитель просвещения и охранитель общественного спокойствия: «А если б, между нами, / Был ценсором назначен я, / На басни бы налег; ох! Басни смерть моя! / Насмешки вечные над львами! Над орлами! / Кто что ни говори: / Хотя животные, а все-таки цари».
Другой тон, хотя столь же угодливый и настроенный на нужную ноту, в разговоре с Репетиловым. Наш герой преобразился в пламенного поборника свободолюбивых настроений: «Извольте продолжать, / Вам искренне признаюсь. / Такой же я, как Вы, ужасный либерал! / И от того, что прям и смело объясняюсь, / Куда как много потерял!..»
Да, от таких признаний веет явным семейным душком. Тут недалеко и до прямого наговора, который сродни политическому доносу. Ведь именно Загорецкий, подхватив эмоциональное Софьино «Он не в своем уме», которое господа N. и D. превратили в утвердительное «С ума сошел!», размножил и разнес:
А, знаю, помню, слышал,
Как мне не знать? Примерный случай вышел:
Его в безумные упрятал дядя-плут…
Схватили, в желтый дом, и на цепь посадили.
Дальше сплетня усилиями «мастера услужить» покатилась, как снежный ком, увлекая и вовлекая всех присутствующих. Каждому, оказывается, сумел Чацкий вольно или невольно насолить, и каждый посчитал своим долгом добавить правдивую подробность: «Он сумасшедший… Да, он сошел с ума… Представьте, я заметила сама; И хоть пари держать, со мной в одно вы слово… В горах изранен в лоб, сошел с ума от раны… Шутка ли! Переменил закон!.. Да!.. в бусурманах он! Ах! Окаянный волтерьянец!.. Безумный по всему… По матери пошел, по Анне Алексевне; Покойница с ума сходила восемь раз… Чай, пил не полетам… Шампанское стаканами тянул… Бутылками-с, и пребольшими… Нет-с, бочками сороковыми…»
Внимательно вслушиваясь в эту стройную разноголосицу, отчетливо понимаешь, что фантастические обвинения имеют под собой реальные основания. Чацкий не просто лично затронул каждого из фамусовских гостей – он выступил против их общего жизнеустройства, а потому столь разные голоса мгновенно слились в слаженный и могучий хор:
Фамусов
Давно дивлюсь я, как никто его не свяжет!
Попробуй о властях, и нивесть что наскажет!
Чуть низко поклонись, согнись-ка кто кольцом,
Хоть пред монаршиим лицом,
Так назовет он подлецом!..
Хлестова
Туда же из смешливых;
Сказала что-то я – он начал хохотать.
Молчалин
Мне отсоветовал в Москве служить в Архивах.
Графиня-внучка
Меня модистскою изволил величать!
Наталья Дмитриевна
А мужу моему совет дал жить в деревне…
Фамусов
Ученье – вот чума, ученость – вот причина,
Что нынче, пуще, чем когда,
Безумных развелось людей, и дел, и мнений.
Ну вот теперь все стало по местам: на балу у Фамусова произошло, оказывается, столкновение резко противоположных мировоззрений и идеалов. Не умея оспорить, сумели оклеветать. И здесь уж держись – середины нет. Попробовал было Горич засомневаться, так ему тут жена выложила главный аргумент: «Ах, друг мой, все!» Что сказать? «Ну, все, так верить поневоле…»
Точно так же образумили и опоздавшего Репетилова, который после разговора с Чацким заявил Загорецкому: «Мы с ним… у нас… одни и те же вкусы», а на известие о сумасшествии убежденно ответил: «Какая чепуха!.. Вранье… Химеры… Дичь». Но оказалось, что про то уж «знает целый свет», что «вести старые». Когда же присутствующие («Все вместе» – гласит ремарка) закричали: «Мсье Репетилов, что Вы! Да как Вы! Можно против всех!», – Репетилов сдался. Не мог не сдаться, ибо понял, что это не заблуждение, а сознательная позиция: «Простите, я не знал, что это слишком гласно».
Перечитывая «Горе от ума», обращаешь внимание, что самые провокационные и нелепые, но точно бьющие в общую цель реплики принадлежат Загорецкому. Он сполна услужил своим покровителям, стопроцентно отработал их расположение. Но и Молчалин не остался в стороне, подал робкий голос в защиту своих. А как же иначе? Служить так служить!
В отличие от Чацкого ему прислуживаться не тошно – заветы отца усвоены превосходно. Вот подтверждение из Софьиных уст: «Смотрите, дружбу всех он в доме приобрел: / При батюшке три года служит. / Тот часто без толку сердит, / А он безмолвием его обезоружит, / От доброты души простит. / И между прочим, / Веселостей искать бы мог; / Ничуть: от старичков не ступит за порог, / Мы резвимся, хохочем, / Он с ними целый день засядет, рад не рад, / Играет…»
Чуть позже, разговаривая с Хлестовой, Молчалин полностью подтвердил такую характеристику:
Молчалин (подает ей карту)
Я вашу партию составил: мосье Кок,
Фома Фомич и я.
Хлестова
Спасибо, мой дружок.
(Встает)
Молчалин
Ваш шпиц – прелестный шпиц, не более наперстка,
Я гладил все его: как шелковая шерстка!
Хлестова
Спасибо, мой родной.
Молчалин, по мнению Софьи, хорош и другим: «Чудеснейшего свойства / Он наконец: уступчив, скромен, тих, / В лице ни тени беспокойства / И на душе проступков никаких, / Чужих и вкривь и вкось не рубит, – / Вот за что его люблю…» Увы, мы знаем, что Софья жестоко обманулась в своем кумире: охочий более до служанки, чем до госпожи (происхождение – ничего с этим не поделаешь!), он выказал все же «кривизну души». И хотя, согласно ремарке, сметливый Молчалин, пойманный на месте «преступления», тут же бросился на колени и начал ползать у ног своей покровительницы, моля: «Ах! Вспомните! Не гневайтеся, взгляньте!.. Помилуйте… Сделайте мне милость…» – Софья нашла в себе силы ответить прямо: «Не подличайте, встаньте. / Ответа не хочу, я знаю ваш ответ, / Солжете…»
Но кто знает, сумеет ли она пойти до конца. Не исключено, что «грехи» Чацкого и на сей раз перевесят молчалинский грешок, столь обычный в этом обществе. Во всяком случае само это общество не сможет обойтись без столь верного и бессловесного прислужника. Порукой тому – великолепно выписанный диалог, который Чацкий и Молчалин ведут в третьем действии комедии. Перечитайте его – и вы увидите, как в этом разговоре разгорается духовный конфликт между свободомыслящим человеком и средой умеренности и аккуратности, конфликт, который разрешится общей клеветой на Чацкого и его изгнанием.
Гениальный Грибоедов здесь прямо-таки потрошит Молчалина, заставляя его откровенничать и даже с вызовом излагать неписаные житейские правила того круга, к которому он приближен. Молчалин – свой, Чацкий – чужой!
«Умеренность и аккуратность», «и награжденья брать, и весело пожить», «не сочинитель я», «в мои лета не должно сметь свое суждение иметь», «ведь надобно ж зависеть от других» – вот основы молчалинского благополучия. От них-то он не отступит. А значит, будет прощен. В этом мы воочию убедимся, когда ближе познакомимся с его родственниками, выписанными Островским и Салтыковым-Щедриным.
Подобно Загорецкому, роковую роль в драме главного героя лермонтовского «Маскарада» сыграл Шприх. Отзыв о нем Казарина («Человек он нужный…») весьма схож с характеристикой, данной грибоедовскому персонажу Горичем («Вот, брат, рекомендую…»). В отличие от пылкого Чацкого опытный в светских делах Арбенин сразу же почувствовал неприязнь к этому лицу: «Он мне не нравится… видал я много рож, / А этакой не выдумать нарочно: / Улыбка злобная, глаза… стеклярус точно, / Взглянуть – не человек, – а с чертом не похож».
Шприх, как и Загорецкий, вечно кстати. Готов услужить проигравшемуся князю Звездичу: «Не нужно ль денег, князь… я тотчас помогу, / Проценты вздорные… а ждать сто лет могу». Рад сделать приятное Казарину: «…мне привезли недавно / От графа Врути пять борзых собак… / Ваш брат охотник, вот купить бы славно». (Ну, чем не Загорецкий, доставший на ярмарке «двоих арапченков»?) Хотел бы заручиться расположением баронессы Штраль: «Помилуйте – я был бы очень рад, / Когда бы мог вам быть полезен».
Изворотливость и приспосабливаемость Шприха просто поразительны: он готов для всех на все, ничем не брезгуя. Воистину «человек он нужный»: «Лишь адресуйся – одолжит… / Со всеми он знаком, везде ему есть дело, / Все помнит, знает все…» Правда, говоря, «я слышу все и обо всем молчу и не в свои дела не суюсь», Шприх лукавит, ибо за свои услуги требует плату, расположение, ответные услуги. В этом – коммерческом – смысле он, конечно, ближе к Булгарину, торговавшему всем «на вынос и распивочно».
Ярче всего характер Шприха проявился в создании и распространении сплетни об Арбенине и его жене. Как Загорецкий с полуслова подхватил слова Софьи о Чацком и тут же фантастически преобразил и запустил их в нужном направлении, так и Шприх на вопрос баронессы: «А ничего про князя Звездича с Арбениной не слышал?» – мгновенно, хотя, как гласит ремарка, «в недоумении», отреагировал:
Нет… слышал… как же… нет —
Об этом говорил и замолчал уж свет…
Недоумение быстро прошло, когда он услышал ободряющее: «О, если это так уж гласно, / То нечего и говорить». Вспомните, что ссылкой на «гласность» успешно манипулировали и гости Фамусова, уверяя себя и других в реальности слухов. Точно также воспринял поддержку баронессы и Шприх. Правда, он, не отличаясь любовью к «чистому искусству» клеветы, руководствовался больше своими интересами:
Не беспокойтеся: я понял ваш намек
И не дождуся повторенья!
Какая быстрота ума, соображенья!
Тут есть интрига… да, вмешаюсь в эту связь —
Мне благодарен будет князь.
Я попаду к нему в агенты…
Потом сюда с рапортом прилечу,
И уж авось тогда хоть получу
Я пятилетние проценты.
Свое дело, как оказалось, Шприх знает прекрасно: «В таких ли я делах бывал, / А обходилось без дуэли…» Его даже не смутил грубый вопрос Казарина: «И даже не был бит?» Видно, был, но это такая малость, когда можно отомстить обидчику и обстряпать выгодное дельце. Нечто вроде вдохновения посещает его в такие минуты. Говоря о своем участии в интриге против Арбенина, Шприх явно чувствует себя – может быть, как Молчалин в диалоге с Чацким?! – хозяином положения и даже становится развязным и небрежным. Он ведь выступает со всеми заодно!
Мой создатель!
Я сам улаживал – тому лишь пять минут;
Кому же знать?…
Вот видите: жена его намедни,
Не помню я, на бале, у обедни
Иль в маскераде встретилась с одним
Князьком – ему она довольно показалась,
И очень скоро князь стал счастлив и любим.
Но вдруг красотка перед ним
От прежнего чуть-чуть не отклепалась.
Взбесился князь – и полетел везде
Рассказывать – того смотри, что быть беде!
Меня просили сладить это дело…
Я принялся – и разом все поспело;
Князь обещал молчать… записку навалял,
Покорный ваш слуга слегка ее поправил
И к месту тотчас же доставил.
Нелепица, выдумка, ложь! Читатель, зная истинную ситуацию, ясно это понимает. Но что из того? Все сделано столь мастерски, «по законам жанра», что даже Казарин, кому до тонкостей известны светские нравы и небезразличен Арбенин, вынужден, подобно Горичу и Репетилову в «Горе от ума», признать: «Итак, Арбенин – как дурак… / Попал впросак, / Обманут и осмеян явно!»
Да, против всех идти невозможно, даже если кто-то сожалеет о случившемся, подобно баронессе Штраль («Вы все обмануты!.. / И я всему виной»), или прямо называет конкретного исполнителя сплетни, как князь Звездич («Но Шприх!.. он говорил… он виноват во всем…»). Выдумка стала реальностью, в которой все убеждены. Изменить ничего нельзя, другой правды не надо, ибо в выигрыше и те, кто угождает, и те, кому угождают. Продано – куплено! Таковы правила, хорошо известные и всеми безусловно выполняемые. Горе тому, кто попытается их нарушить.
Что же получается? Типичные герои типичным образом действуют в типичных обстоятельствах. Ситуация оказалась общей для русской литературы первой половины Х1Х столетия, обрела гражданство и была изобличена. Уже в первой редакции «Горя от ума» в одном из монологов Чацкого (действие 4, картина 10) механизм зарождения и развития сплетни был разобран детально:
О, праздный! Жалкий! Мелкий свет!
Не надо пищи, сказку, бред
Им лжец отпустит в угожденье,
Глупец поверит, передаст,
Старухи – кто во что горазд —
Тревогу бьют… и вот общественное мненье!
И вот Москва! – Я был в краях,
Где с гор верхов ком снега ветер скатит,
Вдруг глыба этот снег, в паденьи все охватит,
С собой влечет, дробит, стирает камни в прах,
Гул, рокот, гром, вся в ужасе окрестность.
И что оно в сравненьи с быстротой,
С которой, чуть возник, уж приобрел известность
Московской фабрики слух вредный и пустой.
О том же Грибоедов в начале 1825 года писал литератору П. Катенину: «…в моей комедии 25 глупцов на одного здравомыслящего человека… и этот человек, разумеется, в противоречии с обществом, его окружающим, его никто не понимает, никто простить не хочет, зачем он немножко повыше прочих… Кто-то со злости выдумал о нем, что он сумасшедший, никто не поверил, и все повторяют, голос общего недоброхотства и до него доходит, притом и нелюбовь к нему той девушки, для которой единственно он явился в Москву, ему совершенно объясняется…»
Краткую, но выразительную параллель – похоже, сознательную! – дает и Пушкин в «Евгении Онегине». Деревенские соседи Онегина, наблюдая со стороны житье новоявленного помещика и не умея (или не желая!) понять мотивов его поведения, отличающегося от общепринятых здесь норм, «в голос все решили так, что он опаснейший чудак». Больше того. Посчитав себя оскорбленными в лучших чувствах, ибо Онегин просто-напросто не захотел ни с кем иметь дело, они не только «дружбу прекратили с ним», но и сделали заключение, окраска которого нам уже знакома:
«Сосед наш неуч, сумасбродит;
Он фармазон; он пьет одно
Стаканом красное вино;
Он дамам к ручке не подходит;
Все да да нет, не скажет да-с
Иль нет-с». Таков был общий глас.
Если ближе познакомиться с биографиями ряда известных литераторов первой половины ХIХ века, то можно без труда подметить, что многих не миновала ложная общественная молва, не обошли литературные и даже политические доносы, в чем-то схожие с нашей литературной ситуацией.
Самый, пожалуй, показательный пример – объявление сумасшедшим П. Чаадаева, в прошлом блестящего офицера, оригинального мыслителя и публициста, автора взрывных «Философских писем». Его образ мыслей и поведение, с точки зрения властей и верных им слуг, настолько отличались от официально допустимых, что «пресечь» сумели только так. Дело Чаадаева носило явно политический оттенок – с изъятием бумаг, допросами – и было не единственным. Что и говорить, обвинения в неблагонамеренности и неблагонадежности преследовали в те времена многих: «мастеров услужить» и в реальности, и в литературе хватало.
Весомое подтверждение этому уже в наше время в статье «Сюжет „Горя от ума“» дал прекрасный знаток эпохи Ю. Тынянов. На большом литературном и биографическом материале он показал типичность того, что произошло с Чацким в доме Фамусова, подчеркнув: выдумка, едва родившись, тут же «приобретает характер сговора, заговора», а его участники легко и привычно от бытовых обвинений переходят к политическим.
В сюжете комедии выдумка о сумасшествии Чацкого, по мнению исследователя, играет центральную роль, организует все действие и влияет на расстановку сил (а заварил-то кашу «невлиятельный», по мнению иного читателя, Загорецкий!). Какова она и в чем ее смысл мы уже видели. Именно поэтому, считает ученый, «Горе от ума» имело для своего времени – и имеет, добавим мы, для любого времени – «громадное жизненное, общественное, историческое значение», что порой ускользает от читателей и исполнителей, завороженных прекрасной литературной формой произведения гениального мастера, его «искусством живого изображения».
Тынянов проницательно назвал и один из литературных источников, который, видимо, подпитывал сюжет «Горя от ума», – комедию П. Бомарше «Севильский цирюльник». Но, думаю, будет неправ тот, кто протянет прямую линию между двумя шедеврами, отстоящими друг от друга почти на пятьдесят лет. Ведь не называем же мы среди прямых прототипов Загорецкого и Молчалина, Шпирха и Шприха, прочих наших отечественных литературных негодяев шекспировских Шейлока и Фальстафа, мольеровского Тартюфа, хотя они хорошо были знакомы Грибоедову и его современникам, часто упоминались в критике и литературной переписке.
Художника питает время, его он в конечном счете и выражает, с ним сопоставляет свой внутренний мир, соглашается, спорит, пророчествует. Если писатель, как нерадивый ученик, списывает у дальнего или ближнего соседа сюжет или образ, его в лучшем случае называют эпигоном. Да и как переселить героя в иную историческую обстановку? Попробуйте мысленно сделать такое – и вы сразу же почувствуете, как ваш подопытный начнет задыхаться без воздуха своего времени.
Что же тогда имеет в виду Тынянов, приводя вот такой диалог из «Севильского цирюльника»?
«Базиль. …Втянуть его в скверную историю – это в добрый час, и тем временем оклеветать его бесповоротно.
Бартоло. Странный способ отделаться от человека!
Базиль. Клевета, сударь: вы совсем не знаете того, чем пренебрегаете. Мне приходилось видеть честнейших людей, почти униженных ею. Поверьте, не существует той плоской злостной выдумки, мерзости, нелепой сказки, которую нельзя было бы сделать пищей праздных людей в большом городе, как следует взявшись за это, а у нас тут имеются такие ловкачи… Сначала легкий говор, низко реющий над землей, как ласточка перед грозой, шепот pianissimo бежит и оставляет за собой ядовитый след. Чей-нибудь рот приютит его и piano, piano с ловкостью сунет в ваше ухо. Зло сделано. Оно прорастает, ползет, вьется, и rinforzando из уст в уста пойдет гулять. Затем вдруг, не знаю отчего, клевета поднимается, свистит, раздувается, растет у вас на глазах. Она устремляется вперед, ширит свой полет, кружится, схватывает все, рвет, увлекает за собой, сверкает и гремит, и вот, благодаря небу, она превратилась в общий крик, crescendo всего общества, мощный хор из ненависти и проклятий. Кой черт устоит перед ней?»
Я думаю, что это как раз тот случай, когда можно говорить о «вечных» сюжетах и проблемах, знакомых литературам разных времен и народов, неизменно на протяжении веков будораживших писательскую мысль и притягивавших ее своей жизненной нерешенностью. Но будучи «вечными» они всегда имеют национальную окраску и творческую неповторимость.
Мучаясь болями своего времени, всматриваясь в дела и вслушиваясь в говор своих современников, переводя их в Слово, настоящий писатель, как и любой мастер, естественно учитывает чужой творческий опыт.
В этом смысле вся русская классическая литература, как и культура в целом, обладала замечательным свойством. Она – открытая, чуткая. Всегда сохраняя в неприкосновенности, как золотой запас, национальные основы и своеобразие, внимательно и доброжелательно наблюдала, чем богаты ее сестры, чем живут другие народы. И нередко брала у других «свое» (по замечанию Жуковского о раннем Пушкине), близкое внутренним устремлениям. Одним словом, охотно училась и не стыдилась этого. Но потом, отобрав и усвоив необходимое для себя, переработав, сообразуясь с национальными потребностями и задачами, удивляла мир открытиями, которые могли появиться только в недрах России.
Вот и Грибоедов, обладая поразительным гражданским и писательским чутьем, обратился к старому, как мир, «вечному» сюжету людских взаимоотношений. Но взял его не отвлеченно, не как психологический феномен, не как повод для моральных сентенций. Сюжет «Горя от ума» и все действующие лица комедии не пересажены откуда-то на отечественную почву, а родились здесь, имеют конкретное историческое, общественное, нравственное, даже географическое обличье. Душа у пьесы – чисто русская!
Вспомним еще раз признание Молчалина: «Мне завещал отец…» Подобные наставления, как мы знаем, были даны в детстве и Чичикову. Может быть, случайное совпадение? Конечно, нет.
Еще в 1789 году в «Житии Ф. В. Ушакова», написанном одним из честнейших граждан России – А. Радищевым, содержалась беспощадная картина нравов, свойственных среде «умеренности и аккуратности».
«Большая часть просителей, – замечает Радищев, – думают, и нередко справедливо, что для достижения своей цели нужна приязнь всех тех, кто хотя бы мизинцем до дела их касается; и для того употребляют ласки, лесть, ласкательство, дары, угождения и все, что вздумать можно, не только к самому тому, от кого исполнение просьбы их зависит, но ко всем его приближенным, как то: к секретарю его, секретарю его секретаря, если у него оный есть, к писцам, сторожам, лакеям, любовницам, и если собака тут случится, и ту погладить не пропустят». Вот так!
Еще пример. Разоблачители Чацкого, начав с обычного светского злословья и разойдясь вовсю, далеко не случайно заканчивают прямыми политическими обвинениями. Сегодня словам «окаянный волтерьянец», «якобинец» и «фармазон», которые графиня-бабушка и старуха Хлестова адресуют нашему герою, можно улыбнуться, но тогда они звучали иначе.
Как известно, якобинцы – это члены политического клуба времен Великой французской революции, заседания которого проходили в здании бывшего монастыря Святого Якоба. Вождями якобинцев были Робеспьер, Марат, Дантон, Сен-Жюст – наиболее активные деятели революционных событий конца ХVIII века. Именно поэтому в России начала ХIХ столетия человеку прогрессивных взглядов с легкостью присваивалось наименование якобинца.
«Вероятно, вы изволите уже знать, – писал в 1832 году Пушкин из Петербурга в Москву И. Дмитриеву, – что журнал „Европеец“ запрещен вследствие доноса. Киреевский, добрый и скромный Киреевский, представлен правительству сорванцом и якобинцем! Все здесь надеются, что он оправдается и что клеветники – или по крайней мере клевета устыдится и будет изобличена».
Клевета не устыдилась, хотя и была изобличена. Жуковский, Вяземский и сам издатель «Европейца» были уверены, что донос написал Булгарин. Во всяком случае приложил к нему руку. Уже в наше время в архивах Третьего отделения этот донос был найден и опубликован. В первых же строках анонимный автор подчеркивал главное: «Журнал „Европеец“ издается с целию распространения духа свободомыслия…» Пушкин, правда, смотрел на события шире, чем другие. «Донос, – писал он, – сколько я мог узнать, ударил не из булгаринской навозной кучи, но из тучи». Тучей, конечно, были царь и его Третье отделение – сведения о якобинце попали на подготовленную почву.
То же и с «фармазоном». В. Даль, составитель «Толкового словаря живого великорусского языка», определяет смысл этого слова (у Даля – «фармасон») так: «вольнодумец и безбожник». К толкованию дана помета – «бран.», т. е. употребляется как бранное. Точнее не скажешь! Свидетельство автора словаря особенно ценно тем, что он зафиксировал слово в значении, в котором оно употреблялось в России на протяжении очень длительного времени. Первые свои записи великий подвижник сделал в 1819 году, а последние – незадолго до смерти, в 1872 году, когда готовил второе издание.
Конечно, «волтерьянец» из того же ряда. Имя французского просветителя Вольтера было хорошо знакомо русскому обществу. Но отношение разное. Одни восхищались едкими и независимыми суждениями, других философские произведения Вольтера пугали смелостью и вольнодумством. Потому-то и слово «волтерьянец», сказанное графиней-бабушкой, вполне может иметь ту же помету – «бран.». Прекрасное подтверждение найдем у Пушкина в короткой заметке «Литература у нас существует»: «У нас журналисты бранятся именем романтик, как старушки бранят повес франмасонами и волтерианцами – не имея понятия ни о Вольтере, ни о франкмасонстве».
Трудно удержаться и еще от одного свидетельства, переносящего нас в 1859 год, когда Ф. Достоевский написал повесть «Село Степанчиково и его обитатели», явившую белому свету отечественного Тартюфа – Фому Фомича Опискина. Есть в этом многоликом существе кое-какие черты знакомой нам семейки, но, конечно, не стоит сводить все богатство характера великого притворщика Фомы к заурядному хамелеонству.
Вся атмосфера жизни и образ мысли обитателей Степанчикова и их гостей, хоть и выдают деревенских жителей, плохо представляющих, что происходит в столицах, но точно свидетельствуют: окажись кто-то из Степанчикова в Москве или в Петербурге и столкнись с Чацким либо Арбениным, быть ему, этому обитателю Степанчикова, на стороне большинства, ибо представления и взгляды у них общие.
Вот, к примеру, откровения помещика Бахчеева о науках и ученых, обращенные к недавнему выпускнику университета: «Все вы прыгуны, с вашей ученой-то частью… Не люблю я, батюшка, ученую часть; вот она у меня где сидит! Приходилось с вашими петербургскими сталкиваться – непотребный народ! Все фармазоны; неверие распространяют…». А вот мадам Обноскина, рассуждая совершенно о другом, приходит к тем же выводам: «Я уверена… что Вы, в вашем Петербурге, были не большим обожателем дам. Я знаю, там много, очень много развелось теперь молодых людей, которые совершенно чураются дамского общества. Но, по-моему, это все вольнодумцы. Я не иначе соглашаюсь на это смотреть, как на непростительное вольнодумство».
Досталось, конечно, и бедному Вольтеру:
– Сочинители волтерьянцы-с? – проговорил Ежевикин, немедленно очутившись подле господина Бахчеева. – Совершенную правду изволили изложить, Степан Алексеевич. Так и Валентин Игнатьич отзываться намедни изволили. Меня самого волтерьянцем обозвали – ей-богу-с; а ведь я, всем известно, так еще мало написал-с… то есть крынка молока у бабы скиснет – все господин Вольтер виноват! Все у нас так-с.
– Ну, нет! – заметил дядя с важностью, – это ведь заблуждение! Вольтер был только острый писатель, смеялся над предубеждениями, а волтерьянцем никогда не бывал! Это все про него враги распустили. За что ж, в самом деле, все на него, бедняка?…
Примеры отечественного происхождения комедии Грибоедова можно множить. Наша задача сейчас не в этом. Важнее напомнить, что именно Грибоедов одним из первых в русской литературе показал многие язвы общественной жизни (в том числе и хамелеонство), самоотверженному лечению которых столько сил отдали лучшие таланты. И, пожалуй, именно автор «Горя от ума» первым так смело выступил на защиту человеческого ума от отупляющей среды и резко противопоставил независимость мыслей, чувств, слов, поступков личности нивелированному общественному мнению и общепринятой морали.
«Горе от ума» стало для ряда писателей отправной точкой исследования чрезвычайно устойчивой и злободневной для жизни общества коллизии. В ее зарождении и разрешении, как свидетельствуют вслед за Грибоедовым русские писатели, самую неприглядную, но весьма влиятельную роль играют разные Загорецкие, Молчалины, Шприхи и прочее со всем согласное, всегда умеренное и во всем благонамеренное большинство, неизменно готовое услужить.
Вот и получается, что клевете и сплетне никто не верит, но все повторяют – в Москве («Горе от ума»), Петербурге («Маскарад»), провинции («Евгений Онегин»). И, добавим, в губернском городе («Мертвые души»).