…Да кто же он в самом деле такой?… Все поиски, произведенные чиновниками, открыли им только то, что они наверное никак не знают, что такое Чичиков, а что, однако же, Чичиков что-нибудь да должен быть непременно.
Задал же писатель загадку обывателям и чиновникам! Как ни бились они, не смогли отгадать. Дело даже приняло трагический оборот: «Все эти толки, мнения и слухи (ну куда же без них! – П. С.), неизвестно по какой причине, больше всего подействовали на бедного прокурора. Они подействовали на него до такой степени, что он, пришедши домой, стал думать, думать и вдруг, как говориться, ни с того, ни с другого умер».
Но не умея понять, что же такое Чичиков («такой ли человек, которого нужно задержать и схватить, как неблагонамеренного, или же он такой человек, который может сам схватить и задержать их всех, как неблагонамеренных»), обитатели губернского города нутром почуяли в нем чужака и уже известным нам самым классическим способом оклеветали. И изгнали.
Так предприниматель и мошенник («подлец» – по Гоголю), помимо своей воли, оказался в одной компании с пылким Чацким, разочарованным Онегиным, страдающим Арбениным. Вот уж, воистину, нет пророка в своем отечестве! Да не посмеялся ли Гоголь над растерянными горожанами, а заодно и над читателями? Он на такие штуки мастер. Ведь обыватели поначалу ласково приняли Павла Ивановича, увидя в нем своего и быстро найдя с ним общий язык. И он полностью оправдал такое доверие. Попытайтесь мысленно хоть не на долго привезти в губернский город Чацкого, Онегина или Арбенина и представить их здешней публике. Думаю, результат будет плачевным. Что же тогда произошло?
Придется в поисках ответа повнимательнее покопаться в биографии Чичикова. Обычно читатели не всегда уделяют молодости литературного героя должное внимание, очевидно думая, что главное – лишь впереди.
Павлуша хорошо усвоил наставления отца и сразу же начал воплощать их в жизнь. Не отличаясь способностями к наукам, он брал прилежанием и опрятностью. Из данной отцом полтины не издержал ни копейки. Даже сделал солидное приращение, пустившись в разные спекуляции. Наживался на бедах товарищей, торговал немудреными поделками.
И, как следовало ожидать, «постигнул дух начальника и в чем должно состоять поведение»: сидел смирно на уроках, подавал учителю треух, старался ему «попасться раза три на дороге, беспрестанно снимая шапку». А в итоге «во все время пребывания в училище был на отличном счету и при выпуске получил полное удостоверение во всех науках, аттестат и книгу с золотыми буквами за примерное прилежание и благонадежное поведение».
Пусть товарищи называли его «жилой», пусть он предал старого учителя, который, с грустью вздохнув, проговорил: «Эх, Павлуша! Вот как переменяется человек! Ведь какой был благонравный, ничего буйного, шелк! Надул, сильно надул!..» Главное, что свой интерес был соблюден, первая жизненная ступень преодолена успешно.
Выйдя на дорогу самостоятельной жизни и понимая, что придется нелегко, ибо всюду нужна протекция, которой у него не было, Чичиков решил «жарко заняться службою, все победить и преодолеть». Подобно Молчалину, он проявил великую «умеренность и аккуратность», показал неслыханное «самоотвержение, терпенье и ограничение нужд».
Неприятно было лишь то, что попал Чичиков под начальство престарелому повытчику – столоначальнику, ведающими в канцелярии определенными делами. Но сообразно своим правилам тут же решил служить лицам, а не делу и пошел на приступ. Он и перья повытчику очинит, и песок, которым тогда посыпали чернила, со стола сдует, и шапку подаст, и сюртук почистит. Видя, что успеха нет, Чичиков начал ухаживать за перезрелой дочерью начальника, которую никак не могли выдать замуж.
И тут «суровый повытчик» сдался. Он стал приглашать услужливого молодого человека в дом, куда тот вскоре просто-напросто переехал. И сделался совершенно необходимым: «закупал и муку, и сахар, с дочерью обращался, как с невестой, повытчика звал папенькой и целовал его в руку…» Конечно, тот начал хлопотать за будущего зятя, и скоро Чичиков сам сел повытчиком на освободившееся место.
Представить, что случилось после, совсем нетрудно. Чичиков тут же перебрался на другую квартиру, «повытчика перестал звать папенькой и не целовал больше его руки, а о свадьбе так дело и замялось, как будто вовсе ничего не происходило». Как и старому учителю, не состоявшемуся тестю осталось только приговаривать: «Надул, надул, чертов сын!»
Вскоре последовал взлет карьеры. Чичиков вошел в разные прибыльные комиссии, стал человеком заметным и наконец начал понемногу «выпутываться из-под суровых законов воздержанья и неумолимого своего самоотверженья». С этого времени, замечает Гоголь, он и стал «держаться более коричневых и красноватых цветов с искрою», в которых его позже увидят жители губернского города.
Но судьба изменчива. Павел Иванович не сумел подстроиться под одного из начальников – просто не угадал, как другие, его характера – попал в немилость и вынужден был начинать все заново. Опять он старался найти покровителей. Как и раньше, не позволял себе «в речи неблагопристойного слова и оскорблялся всегда, если в словах других видел отсутствие должного уважения к чину и званию». Словом, точно следовал жизненной программе.
И вновь получил шанс. Стал таможенным чиновником и затеял большое дело, потребовавшее всех его практических талантов и способностей и принесшее ему значительный капитал. Но опять попался и опять пришлось начинать чуть ли не с нуля. Но начал, ибо страсть к предпринимательству укоренилась в нем глубоко. По совету одного умудренного чиновника отправился он скупать мертвые души и с тем явился в губернский город.
Наверное, необычное предприятие Павла Ивановича могло бы окончиться успешно. Он сумел подобрать ключи к каждому продавцу мертвых душ, смог очаровать весь город и сделаться всеобщим любимцем. Обыватели не случайно приняли его за своего, увидели в Чичикове родственную душу.
Зная биографию гоголевского героя, мы твердо можем сказать, что он в принципе ничем от них не отличался, никогда ни в чем не нарушал принятые правила игры, разве что был поэнергичнее, попрактичнее, пооборотистее, поциничнее многих. Но мало ли таких? Вот, к примеру, Ноздрев. Врун и шулер, грубиян и пьяница. А ведь его не изгнали, не оболгали, хотя и присылали к нему для вразумления капитана-исправника.
Почему? Да, видимо, потому в первую очередь, что Ноздрев, несмотря на всю скандальность своего поведения, всегда оставался своим, понятным и неопасным, ибо не преступал и не мог по натуре своей переступить черту допустимых и общепринятых базовых представлений и взглядов. Черту, за которой начинается самостоятельное и независимое мнение и суждение, отступление от норм. Ведь неизвестно, что можно ждать от человека, который живет по собственному разумению.
Да разве Чичиков не такой же? И нет, и да. Конечно, он скроен на общий манер, по тем же, что и окружающие, меркам. И ведет себя так, как другие, – к примеру его соратники по строительной комиссии или таможне. Он пошл – но и остальные не лучше, беспринципен – но пусть «честный» обыватель губернского города бросит в него камень. Никто не бросит! Так за что же все-таки оклеветали и изгнали?
Уж, конечно, не за мертвые души. Хотя горожане оживленно обсуждали покупки, но «все эти толки и рассуждения произвели, однако ж, самые благоприятные следствия, каких только мог ожидать Чичиков. Именно, пронеслись слухи, что он не более, не менее, как миллионщик. Жители города и без того, как уже мы видели в первой главе, – замечает Гоголь, – душевно полюбили Чичикова, а теперь, после таких слухов, полюбили еще душевнее». Значит, что-то другое.
По-видимому, в характере Павла Ивановича таилась некая, до поры неприметная, способность стать иным, чем все. Недаром же Гоголь не раз, особенно во втором томе «Мертвых душ», задумывался о возможности «исправления» своего героя, в котором, по его мнению, еще оставалось нечто от живого человека, способного развиваться и меняться, испытывать чувства жалости, сострадания и даже любви.
«Точно как бы вымерло все, как бы в самом деле обитают в России не живые, а какие-то мертвые души», – писал Гоголь в своих знаменитых «Выбранных местах из переписки с друзьями». Такое впечатление могло бы возникнуть у всякого нормального человека, попавшего в губернский город N. Естественно, на этом мертвом фоне Павел Иванович мгновенно выделился. Но пока он был как все, это воспринималось восхищенно и почтительно: «Ах, Боже мой, Павел Иванович! Любезный Павел Иванович! Почтеннейший Павел Иванович! Душа моя Павел Иванович! Вот Вы где, Павел Иванович! Вот он, наш Павел Иванович! Позвольте прижать Вас, Павел Иванович! Давайте-ка его сюда, вот я его поцелую покрепче, моего дорогого Павла Ивановича!»
Но как только Чичиков, пусть невольно и ненадолго, оказался совершенно иным, нежели все думали, и не просто иным, но непонятным (ибо горожане так и не сообразили, в чем дело), кумир был сброшен с пьедестала и растоптан.
А дело было так. Чичиков встретил губернаторскую дочку, и ее образ сразу отодвинул в сторону все спекуляции. Первый раз это произошло по дороге к Собакевичу. Присутствовали только автор и читатели. Да и лирические грезы довольно быстро смешались с практическими рассуждениями. Но при новой встрече – на балу – был уже «весь цвет города».
Изумленные обыватели почуяли-поняли, что Чичиков еще может стать другим. Их радости и заботы, что он охотно прежде разделял, оказались совершенно чуждыми ему. Увидев вновь лицо, которое, по замечанию Гоголя, «художник взял бы в образец для мадонны» и которое резко отличалось от бесформенных обличий присутствующих, Чичиков «остановился вдруг, будто оглушенный ударом». Он так смешался, что не мог, несмотря на обычную ловкость, произнести ни одного толкового слова и только что-то пробормотал. Уже губернаторша с дочкой отошли, а он «все еще стоял неподвижно на одном и том же месте» и «вдруг сделался чуждым всему, что ни происходило вокруг него». Все для Павла Ивановича будто подернулось мглистым туманом, только его избранница «одна белела и выходила прозрачною и светлою из мутной и непрозрачной толпы».
И пропал Павел Иванович! «Нельзя сказать наверно, – сочувственно замечает автор, – точно ли пробудилось в нашем герое чувство любви… но при всем том здесь было что-то такое странное, что-то в таком роде, чего он сам не мог себе объяснить…» Еще при первой встрече Чичиков ощутил в себе нечто необычное, непохожее на то, что, по слову писателя, «суждено ему чувствовать всю жизнь». А при повторном свидании – «почувствовал себя совершенно чем-то вроде молодого человека, чуть-чуть не гусаром»: «Видно, так уж бывает на свете; видно, и Чичиковы на несколько минут в жизни обращаются в поэтов…» Вот этих-то нескольких минут и не простили Чичикову!
Он ожил, нарушил правила, сбросил привычные маски с лица, задумался не об общем, а о чем-то своем, что было непонятно окружающим, а потому и ненавистно. Он сбился с принятого тона пустых разговоров, толкал, не видя, окружающих, пренебрегал мужчинами и, что хуже всего, – дамами: «Негодование, во всех отношениях справедливое, изобразилось на многих лицах. Как ни велик был в обществе вес Чичикова, хотя он и миллионщик и в лице его выражалось величие и даже что-то марсовское и военное, но есть вещи, которые дамы не простят никому, будь он кто бы ни было…»
С этого момента и начался закат Чичикова. Не хватало только повода для официального разрыва, после которого все двери гостеприимных прежде домов перед ним закрылись бы. Таким поводом стали выходка Ноздрева («Что? много наторговал мертвых?») да приезд в город Коробочки, решившей узнать наверняка, «почем ходят мертвые души и уж не промахнулась ли она, Боже сохрани, продав их, может быть, втридешева».
Вот тут-то и полетели по городу фантастические слухи, обраставшие достоверными подробностями, деталями и в итоге превратившиеся в такой ком клеветы и небылиц, что и понять нельзя, откуда что пошло. Как тут не вспомнить «Горе от ума», «Евгения Онегина» или «Маскарад»! Вновь общественный механизм сработал безотказно.
Конечно, и здесь наблюдалось редкое единодушие в стане большинства. Как у Грибоедова, господа N. и D. появились лишь для того, чтобы подхватить и разнести слова Софьи, так и в «Мертвые души» при рождении сплетни пожаловали лица, о которых ни до, ни после не сказано ни слова, как будто их нет на свете. «Вылезли из нор все тюрюки и байбаки, которые позалеживались в халатах по несколько лет дома… Показался какой-то Сысой Пафнутьевич и Макдональд Карлович, о которых и не слышно было никогда… На улицах показались крытые дрожки, неведомые линейки, дребезжалки, колесосвистки – и заварилась каша… все, что ни есть, поднялось. Как вихорь взметнулся дотоле, казалось, дремавший город!»
Правда, Гоголь делает скидку на провинциальные нравы, замечая: «В другое время и при других обстоятельствах подобные слухи, может быть, не обратили бы на себя никакого внимания; но город N уже давно не получал никаких совершенно вестей… что, как известно, для города то же, что своевременный подвоз съестных припасов». В набросках к поэме этот мотив выделен особо: «Идея города. Возникшая до высшей степени пустота. Пустословие. Сплетни, перешедшие пределы, как все это возникло из безделья и приняло выражение смешного в высшей степени».
Как в «Горе от ума» сплетня объединила всех – от графини-бабушки до Загорецкого, так и у Гоголя оказалось, «что город и люден, и велик, и населен как следует». И вновь единодушие сыграло злую шутку. Понять суть слухов многие просто были не в состоянии: «Всякий, как баран, остановился, выпучив глаза. Мертвые души, губернаторская дочка и Чичиков сбились и смешались в головах их необыкновенно странно…»
Вот уж, действительно, неразрешимая загадка: «…Что за притча эти мертвые души? Логики нет никакой в мертвых душах; как же покупать мертвые души? где ж дурак такой возьмется? и на какие слепые деньги станет он покупать их? и на какой конец, к какому делу можно приткнуть эти мертвые души? и зачем вмешалась сюда губернаторская дочка? Если же он хотел увезти ее, так зачем для этого покупать мертвые души? Если же покупать мертвые души, так зачем увозить губернаторскую дочку? подарить, что ли, он хотел ей эти мертвые души? Что ж за вздор, в самом деле, разнесли по городу?»
Вот здесь бы и остановиться… Нет, ком слухов уже покатился, и его никому не удержать. Никто не верит, но все повторяют: «Однако ж разнесли; стало быть, была же какая-нибудь причина?»
Настоящую правду мы знаем, но обывателям-то она была не нужна. Пустота собственной жизни требовала любого наполнения. Чем фантастичнее были предположения, тем с большей охотой им верили, ибо отдавались подобному мифотворчеству с душой. Куда там Загорецкому или Шприху! Здесь нашлись умельцы почище, вроде тех, о которых говорил Базиль в «Севильском цирюльнике».
У нас на Руси, поясняет Гоголь, «общества низшие очень любят поговорить о сплетнях, бытующих в обществах высших, а потому начали обо всем этом говорить в таких домишках, где в глаза не видывали и не знали Чичикова, пошли прибавления и еще большие пояснения. Сюжет становился ежеминутно занимательнее, принимал с каждым днем более окончательные формы».
Много вариантов имела версия о мертвых душах и губернаторской дочке. Испробовав их, пошли дальше. Расспрашивали Коробочку, Манилова, Собакевича, Ноздрева, Селифана, Петрушку, но толку не добились и запутались окончательно. Предположили, что Чичиков – «подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора для произведения тайного следствия», и это повергло должностных лиц города в крайнее уныние, ибо знали они за собой делишки, о которых не надо бы знать высшему начальству. Версию о том, что Павел Иванович есть фальшивомонетчик и разбойник, обсудив, отбросили из-за его «благонамеренной» наружности. И уж, конечно, дружно отвергли мнение почтмейстера, что Чичиков – это капитан Копейкин, ибо нелепость была очевидна: Копейкин без руки и ноги.
Наконец, «из числа многих в своем роде сметливых предположений» выбрали такое: «Не есть ли Чичиков переодетый Наполеон?» Конечно, саркастически замечает Гоголь, «поверить этому чиновники не поверили, а, впрочем, призадумались и, рассматривая это дело каждый про себя, нашли, что лицо Чичикова, если он поворотится и станет боком, очень сдает на портрет Наполеона». Кстати, не исключали: Наполеон – Антихрист, значит, и Чичиков… Как ни старались обыватели, приемлемого ответа так и не нашли. Но перепугались здорово. Тогда-то и закрылись перед Павлом Ивановичем все двери: «Не приказано принимать!»
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь среди прочих материалов поместил «Четыре письма к разным лицам по поводу „Мертвых душ“, написанные в 1843–1846 годах, т. е. вскоре после выхода поэмы в свет. В третьем письме, размышляя о судьбе собственного таланта, писатель ссылается на мнение Пушкина: „Он мне говорил всегда, что еще ни у одного писателя не было этого дара выставлять так ярко пошлость жизни, уметь очертить в такой силе пошлость пошлого человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула бы крупно в глаза всем“».
Важное признание. Оно объясняет, в частности, почему Гоголь взял в герои пошлого человека и столь подробно разобрал его характер, знакомый русской литературе, но столь крупно еще не показанный. Этим же, видимо, можно объяснить и причину того, что рождению и развитию сплетни о Чичикове уделено в поэме так много места – почти три главы. Будь это проходная сцена, такая роскошь могла бы показаться непозволительной, но «увеличительный взгляд» писателя придает ей символический смысл.
Этот момент для нас особенно важен. Живописуя похождения Чичикова, Гоголь не стремится изображать злодеев: «…прибавь я только одну добрую черту любому из них, читатель помирился бы с ними со всеми». В поэме отчетливо показана общая ничтожность тех, кто гонит, и тех, кого гонят – «пошлость всего вместе». Потому-то автор сознательно строит повествование так, чтобы, наблюдая за Чичиковым и событиями в губернском городе, читатель обязательно имел в виду всю пространственную и временную Россию и каждый образ, каждый сюжетный поворот рассматривал в широком контексте и соотносил со своим опытом.
Для этого писатель, в частности, как уже не раз отмечали историки литературы, нередко раздвигает внутренние границы поэмы и прибегает к таким вот сравнениям: «Какие бывают эти общие залы – всякий проезжающий знает очень хорошо: те же стены… тот же закопченный потолок; та же люстра… те же картины во всю стену… – словом, все то же, что и везде».
Жизненный опыт читателя берется в свидетели и при описании персонажей: «Таких людей приходится всякому встречать немало… Одна из тех матушек, небольших помещиц… Все те, которых называют господами средней руки… Есть много на свете таких лиц». Этот прием, будоражащий жизненный опыт читателя, явно способствует созданию атмосферы бытового узнавания.
Гоголь специально ориентируется и на литературный опыт своих читателей, когда в подробностях рассказывает биографию Чичикова и описывает события, произошедшие в губернском городе. Во всяком случае, как мы видели сами, многие повороты сюжета сплетни явно соотносятся с эпизодами известных русской публике произведений, в первую очередь – «Горя от ума». Они, возможно, должны не только подготовить читательское восприятие, но и во времени и в пространстве расширить круг родственных примеров, подтвердив реальность и типичность происходящего в поэме.
Сам Гоголь очень хорошо знал комедию Грибоедова и в «Выбранных местах из переписки с друзьями» в разделе «В чем же, наконец, существо русской поэзии и в чем ее особенность» отвел раздумьям о ней немало места. Он, в частности, особо отметил созданные Грибоедовым типы негодяев и их коренное родство с другими персонажами: «Не меньше замечателен другой тип: отъявленный мерзавец Загорецкий, везде ругаемый и, к изумленью, всюду принимаемый лгун, плут, но в то же время мастер угодить всякому сколько-нибудь значительному или сильному лицу доставленьем ему того, к чему он греховно падок, готовый, в случае надобности, сделаться патриотом и ратоборцем нравственности, зажечь костры и на них предать пламени все книги, какие ни есть на свете, а в том числе и сочинителей даже самих басен за их вечные насмешки над львами и орлами и сим обнаруживший, что, не бояся ничего, даже позорнейшей брани, боится, однако ж, насмешки, как черт креста».
И другая характеристика, родственная: «Сам Молчалин – тоже замечательный тип. Метко схвачено это лицо, безмолвное, низкое, покамест тихомолком пробирающееся в люди, но в котором, по словам Чацкого, готовится будущий Загорецкий». Салтыков-Щедрин подписался бы под каждым словом, в чем мы еще убедимся!
В этих заметках нет бесстрастия стороннего наблюдателя. В них явно ощутим внимательный взгляд человека, размышляющего над сходными явлениями.
Смысл «Мертвых душ», конечно, шире и глубже той темы, которую мы, перечитывая поэму, выделили – облик приспособленца и изгнание чужака. Да и фигура Чичикова не умещается в эти рамки: кроме общеродовых примет, она несет в себе черты своего времени и обладает качествами, каких просто не могло быть у предшественников. И понять это, может быть, важнее всего. Как и их реальные прототипы, литературные негодяи способны к развитию в питательной среде, к саморазвитию. Если бы они были только плоскими изображениями дурных черт и пороков, то не так страшно. Увы, все серьезнее. Недаром Гоголь предлагал читателю спросить себя: «А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?»
Не надо торопиться с отрицательным ответом. Чичиков, как и его родня, живуч и многообразен. Он есть в людях, стремящихся жить «по обстоятельствам», примеривая к ним свои мысли и мнения. Есть в тех, кто служит не делу, а лицам или использует людей для собственной выгоды и удовольствия. Да мало ли случаев в жизни, когда человек говорит не то, что думает, делает не то, что говорит, живет двойной-тройной жизнью – одно для себя, другое для узкого круга, третье для всех.
Чацкие – те принципиальные: не принимая чей-то образ мысли и жизни, рвут все связи:
Вон из Москвы! сюда я больше не ездок.
Бегу, не оглянусь, пойду искать по свету,
Где оскорбленному есть чувству уголок!..
А вот Чичиковы не пропадают даже в несчастье: перевернувшись, сделав кульбит, начинают приспосабливаться заново.
Самое время вспомнить одну историю о «переселении душ»: наши герои – особенные, им на роду написано умение пристраиваться и приспосабливаться. А для этого все времена хороши!
24 сентября 1922 года в московской газете «Накануне» был опубликован небольшой рассказ М. Булгакова «Похождения Чичикова». Место и время действия – Москва 1920-х годов, т. е. период нэпа, когда, по выражению Булгакова, наступил «торговый ренессанс» и оживились предприниматели самого разного свойства. Новая экономическая ситуация, конечно, позволила кое-что изменить, но и вызвала к жизни дурное, породила хищников, которые ринулись во всяческие спекуляции, заботясь лишь о собственном благополучии. По мнению Булгакова, это было подходящее поле деятельности для типов вроде Чичикова и других гоголевских персонажей, которых он и перенес в непривычную историческую обстановку. И ничего – приспособились, да еще как!
В некоем диковинном сне, что увидел автор рассказа, вся гоголевская ватага – а сюда вместе с героями «Мертвых душ» вошли действующие лица пьес «Ревизор» и «Игроки» – двинулась на Советскую Русь: «Зашевелилось мертвое царство, и потянулась из него бесконечная вереница». Последним, конечно, выждав, тронулся Павел Иванович в своей знаменитой бричке. Уже в Москве, пересев в автомобиль, он «ругательски ругал Гоголя»: «Испакостил, изгадил репутацию так, что некуда носа показать. Ведь ежели узнают, что я – Чичиков, натурально, в два счета выкинут к чертовой матери».
Но страхи оказались напрасными. Чичиков с удивлением обнаружил, что ничего не изменилось: «куда ни плюнь, свой сидит». И тут уж развернулся Павел Иванович! Брался за все, всех очаровал, насулил огромные прибыли государству и получил несметные авансы (на трех извозчиках увез дензнаки) – одним словом, подладился и пришелся ко двору. «Уму непостижимо, – с удивлением пишет автор, – что он вытворял». Основал трест для выделки железа из деревянных опилок, накормил Москву колбасой из дохлого мяса, продал Коробочке Манеж, взял подряд на электрификацию какого-то города, «от которого в три года никуда не доскачешь». И «по Москве загудел слух, что Чичиков – трильонщик. Учреждения начали рвать его к себе нарасхват в спецы».
Конечно, афера лопнула. Ноздрев и Коробочка опять подвели нашего героя. И опять, как у Гоголя, долго ломали головы над вопросом, кто же такой Чичиков, и не смогли угадать.
«А слухи о Чичикове, – вслед за Гоголем пишет автор рассказа, – становились все хуже и хуже. Начали недоумевать, что такое за птица этот Чичиков и откуда он взялся. Появились сплетни, одна другой зловещее, одна другой чудовищнее. Беспокойство вселилось в сердца. Зазвенели телефоны, начались совещания… Комиссия построения в комиссию наблюдения, комиссия наблюдения в жилотдел, жилотдел в Наркомздрав, Наркомздрав в Главкустпром, Главкустпром в Наркомпрос, Наркомпрос в Пролеткульт и т. д.»
Правда, один здравомыслящий человек, хотя «Гоголя он тоже, как и все, и в руки не брал», все же догадался: «Мошенник». Разобрались кое-как. С помощью писателя поймали-таки Чичикова и утопили.
Важная деталь. Во втором – неоконченном – томе «Мертвых душ» Чичикова, вовремя убравшегося из перепуганного города NN, все же арестовали. И собирались публично наказать. Правда, тут же появился откуда-то ушлый юрисконсульт, пообещавший за тридцать тысяч рублей все уладить. Но платить не пришлось. Благодаря заступничеству старика Муразова его отпустили. Перед отъездом он даже сшил себе новый фрак из любимого сукна «наваринского пламени с дымом». Сел в бричку и поехал, размышляя: «И зачем было предаваться так сильно сокрушению? А рвать волос не следовало бы и подавно».
В булгаковской же инсценировке «Мертвых душ» (1930–1931) Чичиков был задержан «как подозрительный человек» в самом городе сразу после смерти прокурора. Вскоре к нему в «арестное помещение» острога зашли полицмейстер Алексей Иванович и жандармский полковник Илья Ильич, которые его и схватили. Между ними произошел занимательный и прямой разговор, быстрый и без экивоков:
Полицмейстер (тихо, Чичикову). Тридцать тысяч. Тут уж всем вместе – и нашим, и полковнику, и генерал-губернаторским.
Чичиков (шепотом). И я буду оправдан?
Полицмейстер (тихо). Кругом…
Жандармский полковник (тихо, Чичикову). Убирайтесь отсюда как можно поскорее, и чем дальше – тем лучше. (Рвет крепости.)
Ничего не поделаешь! Двадцатый век на дворе – за все надо платить!
Итак, история с возрождением Павла Ивановича благополучно закончилась. Каковы ее уроки? Первый – практический: классику надо знать! Если бы ответственные лица, которых очаровал Чичиков, читали Гоголя, то и скандала бы не было. Шуткой вроде бы сказал об этом писатель, но в ней заключена большая правда. От образованности и культуры тех, кто принимает решения, особенно государственные, очень многое зависит: в «темных углах» слишком хорошо живется всякого рода мошенникам и приспособленцам. И второй – к сожалению, до сих пор теоретический. Пока есть благодатная почва для Чичиковых, они, подобно Невзорову-Ибикусу из А. Толстого, бессмертны.
Где служат лицам или ведомствам, а не общему делу, где льстят и угодничают, ища расположения начальства, где личная сиюминутная выгода важнее истинных интересов людей и государства, а желание отчитаться о выполнении директив и указов и рапортовать об успехах опережает здравый смысл и гражданскую порядочность, – там Чичиковы всегда кстати.
Не об этом ли сокрушался Гоголь в сохранившейся концовке второго тома «Мертвых душ», предвидя расползание зла? «Дело в том, – напрямую обращается он к читателям, – что пришло нам спасать нашу землю; что гибнет уже земля наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих; что уже, мимо законного управленья, образовалось другое правленье, гораздо сильнейшее всякого законного. Установились свои условия, все оценено, и цены даже приведены во всеобщую известность. И никакой правитель, хотя бы он был мудрее всех законодателей и правителей, не в силах поправить зла, как ни ограничивай он в действиях дурных чиновников приставленьем в надзиратели других чиновников. Все будет безуспешно, покуда не почувствовал из нас всяк, что он так же, как в эпоху восстанья народ вооружался против врагов, так должен восстать против неправды».
Те времена, в которые Булгаков привел Павла Ивановича, для всего нашего семейства оказались весьма подходящими. Революция, гражданская война, голод, разруха, нэп. Одни, не щадя своего и чужого живота, смело шли в бой «за власть Советов» и свято верили, что уже завтра их ждет светлое будущее. Другие сопротивлялись новому порядку или просто выживали. Ну, а третьи приспосабливались. И весьма удачно – они хорошо знали, как это делается.
«Третьих» оказалось немало. «Вылезли, – по выражению Гоголя, – из всех нор тюрюки и байбаки» и немедленно начали врастать в переменяющуюся жизнь. Зоркие писательские глаза их очень быстро разглядели и ужаснулись. Спасать старую Россию они не собирались, строить новую – тоже, а вот жить в тепле и хлебно очень хотели. И ради этого не брезговали ничем, не останавливались ни перед какой преградой, как ржа, съедали все, что им мешало.
Именно такими персонажами заселил свои пьесы «Мандат» (1924) и «Самоубийца» (1928) Н. Эрдман. Подобно Гоголю и Щедрину, драматург не пощадил никого из собравшихся, ибо практически каждый из них оказался «ненастоящим».
Олимп Валерианович. Но вы все-таки коммунист?
Павел Сергеевич. Нет, товарищи, я вообще…
Олимп Валерианович. Как – вообще?
Павел Сергеевич. Я, товарищи, вообще такой разносторонний человек.
Олимп Валерианович Кончено. Все погибло. Все люди ненастоящие. Она ненастоящая, он ненастоящий, может быть, и мы ненастоящие?!
Автоном Сигизмундович. Что люди, когда даже мандаты ненастоящие.
В подтверждение этого один из молодых «ненастоящих» на вопрос «Вы в бога верите?» без запинки отвечает: «Дома верю, на службе нет…», а другой – постарше – готов принять революцию, если бы ее «сделали через сто лет».
Яснее всего об истинном своем и окружающих желании высказались главные персонажи пьес: мнимый коммунист Павел Сергеевич Гулячкин («Мандат») и несостоявшийся покойник Семен Семенович Подсекальников («Самоубийца»).
На вопрос матери «Как же теперь честному человеку на свете жить?» Павел Сергеевич, не задумываясь, отвечает: «Лавировать, маменька, надобно лавировать».
Поначалу все получалось. Даже картины в комнате Павел Сергеевич развесил удачно. На одной стороне полотна – «Вечер в Копенгагене» или даже «Верую, Господи, верую», а ежели перевернуть – Карл Маркс (он «у них самое высшее начальство»). Во избежание ошибки Павел Сергеевич в прихожей в матовом стекле даже дырочку проскоблил, чтобы точно знать, что за гость. Явится, к примеру, домовый председатель или из отделения милиции комиссар, – пожалуйста: Карл Маркс. А для порядочного человека можно перевернуть, и получится «Вечер в Копенгагене»: «…приди к нам хоть сам господин Сметанич, и тот скажет, что мы не революционеры какие-нибудь, а интеллигентные люди».
Узнав, что господин Сметанич, сын которого собирается жениться на Варваре Гулячкиной, в приданое «коммуниста просит», Павел Сергеевич после уговоров матери решает записаться в партию и даже покупает себе портфель. А чтобы все было как полагается, выписывает сам себе «Мандат», ибо «без бумаг коммунисты не бывают».
Правда, не зная точно, к какому берегу все-таки пристать, Павел Сергеевич в какой-то момент слегка растерялся. С одной стороны, он уверен, что «коммунисты Россию спасти не позволят», а потому надо держаться новой власти. С другой – всякое может случиться: «Если в Россию на самом деле какого-нибудь царя командируют, то меня тут же безо всяких разговоров повесят, а после доказывай, что ты не коммунист, а приданое».
Задумался Павел Сергеевич: «при старом режиме меня за приверженность к новому строю могут мучительской смерти предать» и «при новом режиме за приверженность к старому строю меня могут мучительской смерти предать». Выход есть! Надобно лавировать! И тогда он «при всяком режиме бессмертный человек». Вот еще один Ибикус!
Приободрился наш персонаж: «Вы представляете, мамаша, – увлеченно воскликнул он, – какой из меня памятник может получиться. Скажем, приедут в Москву иностранцы: „Где у вас лучшее украшение в городе?“ – „Вот, скажут, лучшее украшение в городе“. – „Уж не Петр ли это Великий?“ – „Нет, скажут, поднимай выше, это Павел Гулячкин“».
Дальше – больше. Воображение рисует совсем радужную картину: «…меня в Кремль без доклада пускать будут… санатории имени Павла Гулячкина выстроят…» А что в ответ? Вот тут-то и прорывается затаенное: «Вы думаете, товарищи, что если у меня гастрономический магазин отняли и вывеску сняли, то меня уничтожили этим? Нет, товарищи, я теперь новую вывеску вывешу и буду под ней торговать всем, что есть дорогого на свете. Всем торговать буду, всем!» Гулячкин – не Чичиков, но как же он по-семейному похож на Павла Ивановича, в начале 1920-х годов прибывшего по воле Булгакова в Москву.
А вот скромный Семен Семенович больше напоминает другого представителя нашего семейства. Его монологи в конце пьесы, которую в свое время в отличие от «Мандата» так и не опубликовали и не допустили до сцены, на удивление близки идеалам Молчалина.
«Товарищи, – обращается он к изумленной толпе, собравшейся на похороны, – я не хочу умирать: ни за вас, ни за них, ни за класс, ни за человечество… Но перед лицом смерти что может быть ближе, любимей, родней своей руки, своей ноги, своего живота. Я влюблен в свой живот, товарищи. Я безумно влюблен в свой живот, товарищи».
Но это еще не все. «Разве я убежал от Октябрьской революции? – обиженно заявляет Подсекальников. – Весь Октябрь я из дому не выходил. У меня есть свидетели. Вот стою я перед вами, в массу разжалованный человек, и хочу говорить со своей революцией: что ты хочешь? Чего я не отдал тебе? Даже руку я отдал тебе, революция, правую руку свою, и она голосует теперь против меня. Что же ты мне за это дала, революция? Ничего. А другим? Посмотрите в соседние улицы – вон она им какое приданое принесла. Почему же меня обделили, товарищи?… А прошу я немногого. Все строительство ваше, все достижения, мировые пожары, завоевания – все оставьте себе. Мне же дайте, товарищи, только тихую жизнь и приличное жалование».
Ну, а теперь – совсем по-молчалински: «Разве мы делаем что-нибудь против революции? С первого дня революции мы ничего не делаем. Мы только ходим друг к другу в гости и говорим, что нам трудно жить. Потому что нам легче жить, если мы говорим, что нам трудно жить. Ради бога, не отнимайте у нас последнего средства к существованию, разрешите нам говорить, что нам трудно жить. Ну хотя бы вот так, шепотом: „Нам трудно жить“. Товарищи, я прошу вас от имени миллиона людей: дайте нам право на шепот. Вы за стройкою даже его не услышите. Уверяю вас. Мы всю жизнь свою шепотом проживем». Будем «годить»! – как у Салтыкова-Щедрина.
Мы еще вернемся к такому шепоту и молчанию. Не простые это жалобы маленького человека, который готов жить скромно и порядочно. Эрдман прекрасно понимал-предчувствовал и предвидел, чем обернутся они для большинства людей в недалеком будущем.
Громче всех в те годы – «во весь голос» – выступил против новых представителей нашего семейства В. Маяковский. Он, наверное, лучше многих понял и испытал на себе, как эта плесень разъедает и великие мечты, и человеческие души. Возможно, как человек Маяковский воспринял эту угрозу очень лично, а как поэт очень остро. Многие его стихотворения конца 1920-х годов просто кричат о беде.
Феерическая комедия «Клоп» (1928–1930) с Пьером Скрипкиным (он же Присыпкин: бывший рабочий, бывший партиец, ныне жених) – об этом. И драма «Баня» (1929–1930) с товарищем Победоносиковым (главным начальником по управлению согласованием!) – о том же: «Он шипит бумажным удавом каждый раз, когда возвращается домой, беременный резолюциями». Здесь, правда, все серьезнее и острее.
Кроме многоликого «главначпупса», в этой пьесе есть свой бессмертный Ибикус – товарищ Моментальников, репортер (и Эрдман, и Маяковский явно читали «Похождения Невзорова» А. Толстого). Показателен его диалог с мадам Мезальянсовой, сотрудницей ВОКС (было такое Всесоюзное общество культурной связи с заграницей):
Мезальянсова. Мосье Моментальников, товарищ Моментальников! Сотрудник! Попутчик! Видит – Советская власть идет, – присоединился. Видит – мы идем, – зашел. Увидит – они идут, – уйдет.
Моментальников. Совершенно, совершенно верно, – сотрудник! Сотрудник дореволюционной и пореволюционной прессы. Вот только революционная у меня, понимаете, как-то выпала. Здесь белые, там красные, тут зеленые, Крым, подполье… Пришлось торговать в лавочке. Не моя, – отца или даже, кажется, просто дяди. Сам я рабочий по убеждениям. Я всегда говорил, что лучше умереть под красным знаменем, чем под забором. Под этим лозунгом можно объединить большое количество интеллигенции моего толка. Эчеленца, прикажите, – аппетит наш невелик!
Еще в стихотворении «О дряни» (1920–1921) Маяковский, словно предчувствуя будущую беду, довольно бодро резанул по «мурлу мещанина»:
Со всех необъятных российских нив,
с первого дня советского рождения
стеклись они,
наскоро оперенья переменив,
и засели во все учреждения.
Намозолив от пятилетнего сидения зады,
крепкие, как умывальники,
живут и поныне —
тише воды.
Свили уютные кабинеты и спаленки.
Но тогда поэту, видимо, еще казалось, что, указав на болячку, ее сразу можно вылечить.
Маркс со стенки смотрел, смотрел…
И вдруг
разинул рот,
да как заорет:
«Опутали революцию обывательщины нити.
Страшнее Врангеля обывательский быт.
Скорее
головы канарейкам сверните —
чтоб коммунизм
канарейками не был побит».
Вскоре поэт воочию убедился, что это не издержки и болячки роста. Все гораздо страшнее. Это болезнь, и проникла она слишком глубоко. И пришла она не только из «вне», но завелась «внутри» нового мира, в который он романтически поверил и которому отдал жар своего сердца и огромного таланта.
Многие стихотворения 1928 года – об этом. По нарастающей! «Трус», «Стих не про дрянь, а про дрянцо…», «Халтурщик», «Служака», «Подлиза». Поэт будто в клетке, словно опутан какой-то смрадной сетью и не может ее разорвать. Снова и снова он возвращается к больной теме. Каждая строчка – крик!
– Нам, мол,
с вами
думать неча,
если думают вожди.
Блещут
знаки золотые,
гордо
выпячены
груди,
ходят
тихо
молодые
приспособленные люди.
Надежда на лучшее все-таки остается («У нас еще не Эдем и рай – мещанская тина с цвелью. Работая, мелочи соизмеряй с огромной поставленной целью»). Но поэт понимает, что вот эти «новые» будут пострашнее «старых», ибо, перевызубривши «измы» и «вросши» в свое место, они навсегда покончили с «мыслями о коммунизме».
И стали так походить на «старых», что и не отличишь.
Ухо в метр
– никак не менее —
за начальством
ходит сзади,
чтоб, услышав
ихнье мнение,
завтра
это же сказать им.
Если ж
старший
сменит мнение,
он
усвоит
мненье старшино:
– Мненье —
это не именье,
потерять его
не страшно.
Не правда ли, повеяло чем-то до боли знакомым? А вот тут уже не просто легкий ветерок, но ураган пошлости и приспособленчества, который сметает все на своем пути.
Этот сорт народа —
тих
и бесформен,
словно студень, —
очень многие
из них
в наши
дни
выходят в люди…
Все похвалит,
впавши
в раж,
что
фантазия позволит —
ваш катар,
и чин,
и стаж,
вашу доблесть
и мозоли.
И ему
пошли
чины,
на него
в быту
равненье…
Клад его —
его талант:
нежный
способ
обхожденья.
Лижет ногу,
лижет руку,
лижет в пояс,
лижет ниже…
Итог – страшный, но исторически понятный: награда («Где-то будто вручены чуть ли не – бразды правленья»), ибо «уважать начальство надо».
Вот тут, пожалуй, к поэту приходит горькое понимание о неистребимости этой братии в принципе. И он, в несвойственном ему стиле, бессильно завершает:
Сместь бы
всех,
кто поддались,
всех,
радеющих подлизам,
всех
радетельских
подлиз.
Да, многовато будет, всех не сметешь. Такой горечи не было ни у одного из разоблачителей нашего семейства. Поэты все воспринимают острее?! Накопилось очень много личного?! Или слишком велика оказалась пропасть между мечтой и реальностью?! Не зря в том же 1928 году Маяковский в названии стихотворения «Земля наша обильна» практически дословно повторил рефрен знаменитой «Истории государства российского от Гостомысла до Тимашева» А. К. Толстого, написанной ровно 60 лет назад:
Земля наша богата,
Порядка в ней лишь нет…
Земля, как есть, обильна,
Порядка только нет…
Глядишь, земля обильна,
Порядка ж снова нет…
Да и само стихотворение, посвященное (на первый взгляд) впечатлениям от южного берега Крыма, завершается очень похоже:
О,
до чего же
всего у нас много,
и до чего же ж
мало умеют!
Через два года Маяковского не стало. Какую роль сыграло наше семейство в его трагическом уходе? Важную! Подобных примеров и в литературе, и в истории немало. Вот один из них.
Помните, О. Табаков в интервью рассказывал, как Балалайкин уже нашего времени высмеивал мушку-дрозофилу? Ох, непростая это мушка. Когда-то наделала она много шума.
Жил да был на свете Трофим Денисович Лысенко, академик. В 40-х – начале 50-х годов прошлого века руководил он советской сельскохозяйственной и биологической наукой. Долгое время своими спекуляциями на реальных потребностях страны и прожектами волшебных превращений в сельском хозяйстве он обманывал руководителей партии и правительства.
Советская школа генетиков, занимавшая в 1930-е годы одно из ведущих мест в мире, была им и его подпевалами с санкции «верхов» просто разгромлена под лозунгами борьбы с идеализмом и «вейсманизмом-менделизмом-морганизмом». Безграмотные и антинаучные (но такие понятные и выгодные «верхам»!) теории Лысенко, подкрепленные запрещением всякой деятельности инакомыслящих, привели, как говорили позже, к установлению во многих областях советской науки «аракчеевского режима в его худшей форме».
Удивительные совпадения! Подобно Чичикову, исправно пускавшемуся после очередной неудачи в новую аферу, Лысенко, потерпев фиаско, тут же предлагал и широко рекламировал иные способы коренного улучшения сельского хозяйства, которые в свою очередь оказывались теоретически и практически несостоятельными. Причем, как свидетельствовали современники, каждое новое обещание и предложение сопровождались энергичной травлей противников и являлись способом «замаскировать провал предыдущего и избежать ответственности за него перед государством».
Как и Чичиков, Лысенко считал себя специалистом (видимо, брал пример с партийных вождей!) во всех областях. Невероятно, но факт: на лекции в МГУ весной 1955 года президент ВАСХНИЛ утверждал, что «при питании различных видов птиц мохнатыми гусеницами эти птицы откладывают яйца кукушки».
Конечно, параллели в какой-то мере условны, но механизм приспособленчества и мошенничества у литературных негодяев и их реальных «родственников» поразительно похож. Сегодня мы уже знаем немало подробностей жизни и деятельности многочисленных Загорецких, Молчалиных, Шприхов, Чичиковых и Глумовых прошлых десятилетий нашей истории. Писатели ничего не придумали. Их беспокойство совершенно обосновано.
Похоже, что и во времена Лысенко ответственные товарищи Гоголя тоже не читали! А сейчас читают?