Молчалины блаженствуют на свете.
О, счастливые, о, стократ блаженные Молчалины! Они бесшумно, не торопясь переползают из одного периода истории в другой… Молчалины многочисленное племя, рассеянное по лицу вселенной, – ни в чем не замечены… Ни в чем не замечен – это значит: послушлив, благонадежен, исполнителен и, стало быть, может быть пристроен к какому угодно делу… Быть Молчалиным, укрываться в серой массе «и других» – это целая эпопея блаженства! Тут все: и цертификат местного квартала о благонадежности, и свобода от приговоров истории и потомства.
Несколько сказок, «История одного города» – вот, пожалуй, и все, что выделяет сегодня обязательная школьная программа из творчества М. Салтыкова-Щедрина.
Но нам-то сам Бог велит перечитать одного из самых смелых и загадочных русских писателей. Сатирик вывел на подмостки литературы легионы разномастных негодяев, среди которых множество наших старых знакомых. Не повидавшись с ними, повзрослевшими и устоявшимися, мы не можем двигаться дальше.
В борениях с антигероями своей эпохи – «времени громадной душевной боли» – Салтыков-Щедрин выступал от имени и по поручению многих поколений русских литераторов. Внимательнейший читатель классики, он не только сердцем и умом воспринял ее духовные традиции, но и блестяще применил грозное оружие отечественной сатиры против недобитых и новорожденных осквернителей родной земли.
В его произведениях, кроме оригинальных типов и типчиков, вроде разноперых глуповцев и помпадуров, ташкентцев и пошехонцев, живут фонвизинский недоросль и действующие лица «Горя от ума», Чичиков и Глумов, знаменитый Иван Антонович Расплюев из пьес Сухово-Кобылина «Свадьба Кречинского» и «Смерть Тарелкина» и многие гоголевские персонажи. Все смешалось. Собственно щедринский Балалайкин оказывается побочным сыном грибоедовского Репетилова, Молчалин называет своих детей Павлом и Софьей в честь Фамусова и его дочери, а Чичиков опять выходит «злодеем» и «продувной бестией», обманув на сей раз Фамусова и Молчалина.
Давая новую жизнь этим лицам, Щедрин в первую очередь напоминает читателям, что явления, их породившие и классиками описанные, еще существуют. И развиваются, приобретая такие черты, о которых не могли подозревать раньше. Значит, надо помочь современникам вновь с ними разобраться. Сделать это можно, прибегнув к известным именам, ставшим уже нарицательными. Надо довести характеры до завершения, выявив все до донышка.
И, конечно, предупредить об опасности, иначе явления и их выразители, опять приспособившись, снова «переползут из одного периода истории в другой».
Вот, к примеру, Глумов, рассказ о похождениях которого мы только что завершили. Нравственный урок, данный Островским читателям и зрителям, весьма красноречив. Чуть раньше в пьесе «Доходное место» Жадов, оказавшийся в трудной жизненной ситуации, во многом схожей с глумовской, чуть было не пошел такой же дорогой. Он уже решился просить у сильных мира сего «доходного места», но так и не смог переступить через себя и успел остановиться (да и случай помог), сохранив честь и душу.
А Глумов не захотел. Мы помним «оптимистическое» завершение пьесы «На всякого мудреца довольно простоты» – такие, как Глумов, нужны хозяевам жизни и будут прощены. Значит, вновь станут опасны для честных людей. И вот в щедринских «Мелочах жизни» почти через двадцать лет после пьесы Островского появляется портрет этого приспособленца – в его развитии, во весь рост.
«Перед вами, – представляет автор своего героя читателю, – человек вполне независимый, обеспеченный и культурный. Он мог бы жить совершенно свободно, удовлетворяя потребностям своей развитости. Но его так и подмывает отдать себя в рабство. Он чует своим извращенным умом, что есть где-то лестница, которая ведет к почестям и власти. И вон он взбирается на нее. Скользит, оступается и летит стремглав назад. Это, однако ж, – не останавливает его. Он вновь начинает взбираться, медленно, мучительно, ступень за ступенью, и наконец успевает прийти к цели».
Все? Нет, только начало: «Тут его встречают щелчки за щелчками, потому что он – чуженин в этой среде, чужого поля ягода. Тем не менее руководители среды очень хорошо понимают, что от этого чуженина отделаться нелегко, что он очень упорен и не уйдет назад с одними щелчками. Его наконец пристраивают, дают приют и мало-помалу привыкают звать „своим“. В ответ на это вынужденное радушие он ходко впрягается в плуг и начинает работать с ревностью прозелита (новообращенного). Идеалы, свобода, порывы души – все забыто, все принесено в жертву рабству. А через короткое время в результате получается заправский раб, в котором все сгнило, кроме гнутой спины и лгущего языка во рту».
Глумов здесь не назван по имени, но угадывается тотчас же. Это уже не тот Егор Дмитриевич, что продает свой ум и талант, но издевается над покровителями и пишет горький дневник. Этот, похоже, эпиграммы не пишет, так как полностью отказался от себя прежнего.
Больше того. В «Современной идиллии» он уже покровительственно учит товарища житейскому уму-разуму, как учили его когда-то: «Сказано: погоди, ну, и годи, значит. Вот я себе сам, собственным движением, сказал: Глумов! нужно, брат, погодить!.. Стало быть, до сих пор мы в одну меру годили, а теперь мера с гарнцем пошла в ход – больше годить надо, а завтра, может быть, к мере и еще два гарнца накинется – ну, и еще больше годить придется. Небось, не лопнешь».
Щедринский хамелеон – характер почти символический, развитый до предела. Опираясь на читательский опыт при создании портрета своего антигероя, писатель дает изображению пространственную широту и историческую глубину. Как тут не вспомнить Гоголя, использовавшего грибоедовский ход в развитии сплетни о Чичикове.
Давайте переведем дух и на время покинем семейство Молчалиных-Глумовых. Поговорим о явлениях другого свойства. На первый взгляд, они не имеют никакого отношения к истории похождений наших негодяев. Но только – на первый. Салтыков-Щедрин считает, что очень даже имеют. И мы в этом еще не раз убедимся.
Жил-был на свете город Глупов, летопись которого описана в программной «Истории одного города». Много он видел разных градоначальников, немало претерпел от их причудливого правления, но выстоял. А вот послали в Глупов нового – Угрюм-Бурчеева, и после недолгого его пребывания, как сказано у писателя, «история прекратила течение свое». Что же произошло?
Угрюм-Бурчеев однажды решил, что «старая жизнь безвозвратно канула в вечность», а для построения новой надо «сначала разрушить город, а потом уже приступить и к реке». Дело в том, что Глупов своей «неправильностью» не понравился градоначальнику сразу. Детальный же осмотр показал – его надо не улучшать, а создавать заново. Река тоже не вписалась в представления Угрюм-Бурчеева о правильности: «Прямая линия, отсутствие пестроты, простота, доведенная до наготы, – вот идеалы, которые он знал и к осуществлению которых стремился».
Более того, самим своим существованием река бросала вызов: «Излучистая полоса жидкой стали сверкнула ему в глаза, сверкнула и не только не исчезла, но даже не замерла под взглядом этого административного василиска. Она продолжала двигаться, колыхаться и издавать какие-то особенные, но несомненно живые звуки. Она жила». Участь реки была решена: «Уйму! я ее уйму!»
Город с помощью самих жителей – глуповцы! – был разрушен довольно быстро, а вот река никак не хотела останавливаться или менять течение. Уже и покорные обыватели надумали возроптать: «До сих пор разрушались только дела рук человеческих, теперь же очередь доходила до дела извечного, нерукотворного».
Но градоначальник был непреклонен. Да и с чего ему сомневаться? «Он, – провидчески замечает писатель, – не был ни технолог, ни инженер; но он был твердой души прохвост, а это тоже своего рода сила, обладая которою, можно покорить мир. Он ничего не знал ни о процессе образования рек, ни о законах, по которым они текут вниз, а не вверх, но был убежден, что стоит только указать: от сих мест до сих – и на протяжении отмеренного пространства наверное возникнет материк, а затем по-прежнему, и направо и налево, будет продолжать течь река».
Схватка продолжалась долго: река не давалась. Но и прохвост не отступал. Знал, что ему за это ничего не будет: ведь само высокое начальство, пославшее его в Глупов, благословило великие планы переустройства города и одобрило намерение «уловить Вселенную». Наконец все, что было под рукой, оказалось в воде, и река, замерев, стала разливаться по равнине.
«К вечеру разлив был до того велик, что не видно было пределов его, а вода между тем все еще прибывала и прибывала. Откуда-то слышался гул; казалось, что где-то рушатся целые деревни, а там раздаются вопли, стоны и проклятия. Плыли по воде стоги сена, бревна, плоты, обломки изб и, достигнув плотины, с треском сталкивались друг с другом, ныряли, опять всплывали и сбивались в кучу в одном месте. Разумеется, Угрюм-Бурчеев ничего этого не предвидел, но, взглянув на громадную массу вод, он до того просветлел, что даже получил дар слова и стал хвастаться.
– Тако да видят людие! – сказал он, думая попасть в господствующий в то время фотиевско-аракчеевский тон…»
Безумный восторг охватил преобразователя. Он уже видел, как по его рукотворному морю плавают военный и торговый флоты, первый беспрерывно бомбардирует кого-то, второй перевозит драгоценные грузы. «Нет ничего опаснее, – беспокойно и предупреждающе замечает Щедрин, – как воображение прохвоста, не сдерживаемого уздою и не угрожаемого непрерывным представлением о возможности наказания на теле. Однажды возбужденное, оно сбрасывает с себя всякое иго действительности и начинает рисовать своему обладателю предприятия самые грандиозные. Погасить Солнце, провертеть в Земле дыру, через которую можно бы наблюдать за тем, что делается в аду, – вот единственные цели, которые истинный прохвост признает достойными своих усилий».
Дабы не пугать читателя, подзабывшего финал щедринского повествования, скажу сразу, что и на этот раз природа выстояла: река прорвала плотину, вошла в свои берега и утопила безумные планы Угрюм-Бурчеева. Не сумев с ней совладать, он постыдно бежал прочь, уводя с собой покорных глуповцев, чтобы на новом месте построить город и назвать его Непреклонском.
В истории Глупова времен последнего градоначальника есть и еще один урок, пострашнее.
Целый день шел Угрюм-Бурчеев в поисках подходящего места для строительства нового города и к вечеру нашел. Это была ровная низина – ни бугорка, ни впадины: «Везде гладь, везде ровная скатерть, по которой можно шагать до бесконечности». Лучшего места не сыскать. И было сказано: «Здесь!»
Каким же представлялся автору проекта этот город будущего, с умилением и трепетом признанный начальством образцовым? «Посредине площадь, от которой радиусами разбегаются во все стороны улицы, или, как он мысленно называл их, роты. По мере удаления от центра роты пересекаются бульварами, которые в двух местах опоясывают город и в тоже время представляют защиту от внешних врагов. Затем форштадт, земляной вал – и темная занавесь, то есть конец свету. Ни реки, ни ручья, ни оврага, ни пригорка – словом, ничего такого, что могло бы служить препятствием для вольной ходьбы… Каждая рота имеет шесть сажен ширины – не больше и не меньше; каждый дом имеет три окна… В каждом доме живут по двое престарелых, по двое взрослых, по двое подростков и по двое малолетков… Одинаковость лет сопрягается с одинаковостью роста… В каждом доме находится по экземпляру каждого полезного животного мужеского и женского пола…»
Естественно, все бесполезное – немощные старики, не подходящие по ранжиру дети – умерщвляется. Грамотности не полагается. «Нет ни прошедшего, ни будущего, а потому летоисчисление упраздняется». Все разбиты на взводы, полки, бригады и непрестанно маршируют. Жизнь марширует по командам: работа, отдых, принятие пищи, сон. Кругом шпионы…
Сама по себе эта жуткая и неправдоподобная картина может вызвать лишь горькую улыбку. Но при чем тут мы? Ведь и писатель не настаивал, что бред Угрюм-Бурчеева станет реальностью. Да и сами глуповцы, а ныне непреклонцы, возводя новый город, стыдились своих деяний: «Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом при воспоминании о бесславном идиоте, который, с топором в руке, пришел неведомо отколь и с неисповедимой наглостью изрек смертный приговор прошедшему, настоящему и будущему…»
И пришло избавление: однажды небеса разверзлись, раздался треск – «и бывший прохвост моментально исчез, словно растаял в воздухе».
Вот и все?! Увы, не так. Отнюдь не фантастика водила пером писателя, а самая прозаическая реальность. Противоестественное желание усреднить и нивелировать человека, переселить его в «ка-за-р-мы», сделать послушной машиной, лишенной индивидуальности и выполняющей только приказы и указания – вовсе не выдумка Угрюм-Бурчеева. Крутицкого помните? То-то. А вот и другое свидетельство – из «Записок о моей жизни» литератора Н. Греча, запечатлевшего быт «военных поселений» времен Александра I и Аракчеева.
«Несколько тысяч душ крестьян превращены были в военных поселян. Старики названы инвалидами (инвалид, по Далю, – „отслуживший, заслуженный воин, неспособный к службе за увечьем, ранами, дряхлостью“ – П. С.), дети – кантонистами (кантонист, по Далю, – „солдатский сын“ – П. С.), взрослые – рядовыми. Вся жизнь их, все занятия, все обычаи поставлены были на военную ногу. Женили их по жребию, как кому выпадет, учили ружью, одевали, кормили, клали спать по форме. Вместо привольных, хотя и невзрачных, крестьянских изб возникли красивенькие домики, вовсе неудобные и холодные, в которых жильцы должны были ходить, сидеть, лежать по установленной форме. Например: „На окошке № 4 полагается занавесь, задергиваемая на то время, когда дети женского пола будут одеваться…“»
Вы думаете, что все это осталось в той жизни и литературе позапрошлого века? Ведь «История одного города» издана в далеком 1870 году. Нет, и еще раз – нет! Читайте!
«Как всегда, Музыкальный Завод всеми своими трубами пел Марш Единого Государства. Мерными рядами, по четыре, восторженно отбивая такт, шли нумера – сотни, тысячи нумеров, в голубоватых юнифах, с золотыми бляхами на груди – государственный нумер каждого и каждой». D-503, O-90, R-12, J-330, S-4711… Нет людей, нет имен. Одни нумера! «Каждое утро… в один и тот же час и в одну и ту же минуту мы, миллионы, встаем как один. В один и тот же час единомиллионно начинаем работу – единомиллионно кончаем. И сливаемся в единое миллионнорукое тело, в одну и ту же… секунду мы подносим ложки ко рту и в одну и ту же секунду выходим на прогулку и идем в аудиториум… отходим ко сну…»
Этим систематическим бредом правит Часовая Скрижаль, отмеривающая ритм существования Единого Государства. Оберегает все Бюро Хранителей, зорко следящих, нет ли отступлений от правил. Над всем и всеми – Благодетель, заботящийся о своих подданных и решающий их судьбы. Вокруг города, разделенного на проспекты, – Зеленая Стена, за которой проистекает дикая, неупорядоченная жизнь. Туда когда-то было изгнано все бесполезное и неразумное, все частное и индивидуальное. Доступ, конечно, не разрешен, ибо в Едином Государстве благонамеренны лишь прямые линии (О, бессмертный Угрюм-Бурчеев! Похоже, он тоже Ибикус!), точные цифры, общие мнения и согласованные поступки. Нарушителям – смерть.
Думаю, щедринский прохвост одобрил бы порядки Единого Государства, описанные в сатирической утопии Е. Замятина – романе «Мы», созданном в начале 1920-х годов и впервые опубликованном у нас в 1988 году. Здесь воплотились самые сокровенные его мечты. Вплоть до некой стены – «темной занавеси», за которой начинается другая жизнь, по терминологии безумного «уловителя Вселенной» – «конец свету».
Конечно, Непреклонск и замятинское государство отличны по уровню технического развития (50 лет разницы), но по степени унижения человеческого естества они достойны друг друга во всем, даже в области регулирования интимной жизни людей. Уже в проекте будущего города, одобренном угрюм-бурчеевским начальством, поражала воображение «страшная масса исполнительности, действующая как один человек»: «Весь мир представлялся испещренным черными точками, в которых, под бой барабана, двигаются по прямой линии люди, и все идут, все идут. Эти поселенные единицы, эти взводы, роты, полки – все это, взятое вместе, не намекает ли на какую-то лучезарную даль, которая покамест задернута туманом, но со временем, когда туманы рассеются… Что же это, однако, за даль? Что скрывает она? – Ка-за-р-мы! – совершенно определительно подсказывало возбужденное до героизма воображение».
Замятинские многомиллионные нумера, мерно шагающие под Марш Единого Государства, живущие в домах-коробках на виду у Бюро Хранителей, счастливые своим «математически безошибочным счастьем», – яркое продолжение безумной эстафеты разрушения естества. Воистину, горько признается вслед за Щедриным писатель начала ХХ века, «великая, божественная, точная, мудрая прямая – мудрейшая из линий».
Одобрил бы Угрюм-Бурчеев и жизненный уклад некоего государства Океании, описанный английским писателем Джорджем Оруэллом (псевдоним Эрика Блэра) в романе «1984», который увидел свет в 1949 году, а в нашей стране опубликован только в начале 1989-го.
Здесь есть все, что мило его сердцу. И Старший Брат, царящий над всеми, безраздельно управляющий послушными согражданами. И полиция мыслей с вездесущими телеэкранами, которые неотступно присматриваются и прислушиваются ко всему, что происходит в стране. И расписание работы, быта, отдыха людей, одетых в униформу, которое должно неукоснительно соблюдаться. Не исключено, что щедринский прохвост, построив свой Непреклонск, мог бы провозгласить и три главных лозунга, по которым живет Океания: «Война – это мир. Свобода – это рабство. Незнание – сила». Отменил же он прошлое и будущее и упразднил летоисчисление. Вместе с грамотностью!
Во многом Угрюм-Бурчеев преуспел не меньше, чем его последователи. Если днем он лично руководил жизнью города, то по ночам над Непреклонском витал его дух и зорко стерег обывательский сон.
Также непогрешим и всемогущ Старший Брат: «Каждое достижение, каждый успех, вся мудрость, все счастье, вся доблесть непосредственно проистекают из его руководства и им вдохновлены» (как это поразительно похоже на реальные славословия многим «вождям» и «отцам» разных народов!). И совсем уж по угрюм-бурчеевски обходятся в Океании с прошлым: его непрерывно перекраивают и подгоняют под день сегодняшний, переписывая газеты и речи, переделывая статистику и всевозможные документы, заставляя людей забывать о том, что было, ибо «если факты говорят обратное, тогда факты надо изменить».
Этим логично занимается Министерство правды. Министерство изобилия, естественно, морит людей голодом, а Министерство любви, конечно же, проводит репрессивную и шпионскую работу. Ну, а Министерство мира, как и положено ему, ведает вопросами войны.
Духом щедринского градоначальника проникнуто и убеждение власть имущих Океании в том, что истинному патриоту «не положено иметь никаких личных чувств и никаких перерывов в энтузиазме», так как нет «иной любви, кроме любви к Старшему Брату».
Да, мрачный выстраивается ряд. Очень похожий на то, что было не в книгах…
Но причем тут все-таки, скажете вы, наше неблагородное семейство? Что значат бледные тени на страшном фоне угрюм-бурчеевых?
Многое! Они друг друга производят на свет Божий. Сон разума, считал великий испанский художник Франсиско Гойя, рождает чудовищ. Каждый раз рядом со Старшим Братом оказывается послушный и угодливый Младший Брат – они врозь не живут. Возьмите любого Фамусова или Крутицкого – рядом всегда найдете Молчалина или Глумова, которые хоть и держатся в тени начальственной спины, но тенью не являются. Они «блаженствуют» и «переползают», ни в чем не замечены и свободны «от приговоров истории и потомства».
Во многих пророческих сюжетах Салтыкова-Щедрина бессловесные Молчалины, равнодушно и бездумно выполняющие указания сверху и лично ни за что не отвечающие («Нам, мол, с вами думать неча, если думают вожди» – Маяковский!), играют роль безотказных винтиков и отлично смазанных шестеренок. Это они засели во всевозможных департаментах «Государственных Умопомрачений», «Возмездий и Воздаяний», «Преуспеяний и препон», «Устранения и порождения недоразумений» и им подобных («Комиссия построения» и «Комиссия наблюдения» – Булгаков, комиссия по «управлению согласованием» – Маяковский!). Это они выступали против любых изменений, ибо, как заметил один из щедринских Молчалиных, для нас «всякая перемена – мат!»
Новые поколения Молчалиных в процессе эволюции закрепили родовые качества и приобрели другие. Они размножились, объединились, вросли во все сферы жизнедеятельности общества и стали серьезнейшим тормозом на путях его развития. Потому-то один из самых яростных ударов щедринской сатиры направлен именно против них. Молчалины явные и тайные, названные по имени и безымянные присутствуют во многих произведениях писателя. Но наиболее полно и сочно их коллективный портрет выписан в эпопее «Господа Молчалины», части которой печатались журналом «Отечественные записки» в 1874–1876 годах, а через два года соединились в отдельном издании под заголовком «В среде умеренности и аккуратности».
Более пятидесяти лет разделяет «Горе от ума» и «Господ Молчалиных». Как изменились нравы! То время призывало пылких Чацких, бескорыстно служивших истине и бесстрашно бросавшихся в бой. Это – выдвинуло на первый план Молчалиных, которых «и современники, и потомство разумеют под темным наименованием „и другие“. То было время надежд и стремлений, это принадлежит к таким „минутам затишья в истории человеческой общественности, когда человеку ничего другого не остается желать, как тишины и безвестности“. Молчалины, по мнению писателя, как раз и являются „полнейшими выразителями“ современной действительности, которую вполне можно уподобить сумеркам. Только они „сохраняют среди этих сумерек остроту зрения, они видят и различают“ там, где „настоящий, заправский человек не может сделать шага, чтобы не раскроить себе лба“».
Что же они различают? Ту «счастливую область умеренности и аккуратности, под сению которой зиждется человеческое благополучие, скромное, но прочное, не сопровождаемое трубными звуками, ни блеском апофеоз, но взамен того вполне удовлетворившееся и успокоившееся в самом себе».
Основной – неразменный! – капитал молчалинского клана остается тем же. Вечная валюта! Вложенная в любое сомнительное предприятие, она всегда давала и дает прекрасный процент: «благополучие, до которого нет дела ни современникам, ни истории» и «свободу от приговоров истории и потомства». Общественная репутация всякого Молчалина, как и прежде, заключена в малом: «ни в чем не замечен». А это значит – «послушлив, благонадежен, исполнителен и, стало быть, может быть пристроен к какому угодно делу». Что открывает «целый мир не блестящих, но прочных благополучий… Тут все: и верный кусок пирога, и благосклонная улыбка „нужного человека“, и спокойный послеобеденный сон, и чувство обеспеченности от риска сломать себе шею…»
Разумеется, Молчалины – «не инициаторы, а только исполнители, не знающие собственных внушений». Они никогда никому не бросят слова участия, но и не вздернут никого «на дыбу». Ежели такое случится, и кого-то вздернут, то «ей-Богу, не сами собой!», а по поручению или во исполнение. Вот это – столь знакомое всем и поныне – оправдание как раз и «спасает их и от завистливых подыскиваний современников, и от строгостей истории. И потому их обеспеченность, солидность и уместность растут по мере того, как умаляется, так сказать, истаивает в них сознательность. „Изба моя с краю, ничего не знаю“ – вот девиз каждого Молчалина. И чем ярче горит этот девиз на лбу его, тем прочнее и защищеннее делается его существование».
Что же все-таки «знает» Молчалин, что его беспокоит и волнует, что дорого ему? Точка отсчета всегда и во всем одна: это «маленькое, вечно ноющее я, окрепнувшее в суровой школе угнетения», ставшее «для своего обладателя центром, к которому приурочивается жизнь целой Вселенной. Пускай кровь льется потоками, пусть человечество погрязает в пучине духовной и нравственной нищеты – ни до чего нет дела этому я до тех пор, пока привычная обстановка остается неприкосновенною, пока не затронуты те интересы, которых совокупность составляет область умеренности и аккуратности. Это интересы серенькие, но необыкновенно цепкие. Дешевизна или дороговизна квартир, съестных припасов и других незатейливых жизненных удобств, возможность или невозможность оставаться при однажды принятом образе жизни и привычках – вот обыкновенная их канва. Но в них заключено все внутреннее содержание забитого человека, и потому в его глазах они представляют единственное мерило для оценки великих и малых событий, совершающихся на всемирной арене. Для защиты их неприкосновенности считаются возможными и законными все средства: унижение, злоба, предательство, месть…»
Чувствует ли Молчалин вину перед людьми за столь эгоистическое существование? Вряд ли. Он во всем оправдывает себя, считая свою жизнь чуть ли не подвижнической, ибо должен всего добиваться сам, от всех терпеть: ни от природы, ни от родителей не получил он ничего, кроме животной тяги к благополучию и умения приспосабливаться. Значит, ни на кого не рассчитывая, он принужден сам себе искать точку жизненной опоры. Ищет, сообразно идеалам умеренности и аккуратности, и находит в «нужном человеке» – в хозяине.
Вы думаете, это легко и весело? Отнюдь. Вспомните науку послушания, открытую Алеше Молчалину еще в детстве, его житье-бытье в доме Фамусова. Или взгляните, приглашает читателя Салтыков-Щедрин, как это делается в новые времена. Возможно, вы даже пожалеете бедного Молчалина. Что ж, и взглянем.
Для начала герой наш освобождается от «некоторых признаков, составляющих принадлежность образа и подобия Божия», т. е. от всего индивидуального и необщепринятого, ибо хорошо знает, что будущий хозяин первым делом подозрительно осмотрит его с головы до ног: «нет ли в нем чего, хоть искры какой-нибудь». Не выйдет! «Молчалин уже предвидел этот осмотр и успел наскоро, одним плевком, потушить всю небольшую сумму искр, которыми обладал… Он в порядке…»
Дальше – труднее. Надо выбрать себе не какого-нибудь, а подходящего хозяина, который сам крепко стоит на ногах и от которого следует «ожидать покровительства и наибольшей суммы полезных приспособлений». Здесь, авторитетно свидетельствует писатель, многие Молчалины ошибаются, и будущее их совсем уж незавидно. Попадется какой-то вертопрах или ненадежный человек – вся наука послушания пойдет насмарку. Потому-то, замечает Щедрин, «чаще случается встречать Молчалиных, малодушно спившихся с круга, небритых, влачащих жалкое существование в вонючих, обшарпанных одеждах, нежели Молчалиных солидных, с тщательно выбритыми, лоснящимися щеками и в чистеньких вицмундирах, пиджаках и поддевках».
Но и тому, кто сделает верную ставку, еще рано надеяться на успех. Надо точно понять «базарные настроения» и предложить будущему покровителю именно то, в чем он нуждается, предстать перед ним таким, какой ему необходим (Молчалин это нутром чует, а Глумов умом понимал, но делали они одинаково!). При этом опаснее всего – не разобраться в конъюнктуре, ошибиться в политической подоплеке спроса. Бывает на рынке в ходу «так называемые либеральные настроения» (Репетилов / Городулин – П. С.), которые хоть и привлекательны, но в итоге, если не понять их настоящий смысл, всегда затянуты в жизненный омут, откуда уже не выплыть. Лучше, гласит молчалинская мудрость, ориентироваться на мнения устоявшиеся, на позиции консервативные и «раз навсегда сказать себе», что нельзя присоединяться к «настроениям скоропреходящим, не стоящим ломаного гроша».
Естественно, чтобы разобраться со всеми этими неизвестными и «угодить в надлежащую точку», требуются «большая опытность и стойкость», «замечательной остроты ум» (потому и породнились Молчалины с Глумовыми!), «труд утомительный, непосильный», «замечательное чутье». Допускается при этом «выбрать разом несколько представителей базарных запросов и всем одинаково угодить» (тут уж Глумов явно обходит Молчалина). Но сей путь – лишь для наиболее способных, ибо «это уже не просто сметка, но пронырство, предательство, почти дипломатия». Не каждый его осилит.
Теперь – новый этап: «приручение обретенного субъекта». Дело сложнейшее, унизительное, чреватое многочисленными издержками, физическими и моральными. Тут уж все идет в ход: терпение, лесть, самобичевание, хитрость. Главное, чтобы оценили – результат вознаградит за все. Состоялось.
Наконец, «мало-помалу Молчалин становится в ряды необходимой домашней челяди и делается одним из самых видных членов ее. Перед ним нет ничего заветного, постыдного и скрытного; в его глазах беззастенчиво разоблачаются все ахиллесовы пяты, все душевные убожества».
Сколько нужно иметь терпения, чтобы преодолеть тошноту, возбуждаемую видом обнаженного «субъекта». Сколько самоотверженности, чтобы быть постоянным слушателем его душевных излияний. Но Молчалин все перетерпит, все преодолеет, ибо ни на минуту не забывает об идеале умеренности и аккуратности, к которому он так долго стремился.
На этом, пожалуй, кто-то мог бы и остановиться: он нужен, его ценят. Но настоящий Молчалин – не альтруист. Ведь главная цель – «и награждения брать, и весело пожить» – еще не достигнута. А потому он, «предаваясь процессу ежеминутного оглаживания» хозяина, будет выжидать своего часа и со временем – не сомневайтесь! – «нащупает в оглаживаемом „субъекте“ такую седлистую впадину, на которую можно, с Божиею помощью, очень ловко засесть. И вот он постепенно, день за днем, начинает поднимать свою ногу, выше, выше… В одно прекрасное утро он уже там, в седле. Он до мозга костей изучил своего „субъекта“; он дошел, относительно его, до такого ясновидения, что заранее угадывает все его норовы, все душевные непредвиденности. Теперь он может ездить на нем сколько угодно и как угодно направлять его швыряния».
Есть, конечно, опасность, что «субъект» вдруг поймет свое положение или кто-то из целой массы Молчалиных, с завистью следящих за успехами сородича, ему шепнет: «А славно-таки Алексей Степаныч вас обучил под седлом ходить!» Но Молчалин начеку, он – опытный наездник, хорошо знающий, чем грозит ему падение.
А дальше? Достигнутое надо сохранять, огонь поддерживать. Хозяин требует все новых и новых знаков преданности, желая за свои благодеяния получать сполна. И получает. Молчалин неистощим. Ситуация классическая, отшлифованная не одним поколением хозяев и рабов.
«Чем больше поражается обоняние куревом фимиамов, тем больше оно их требует. Чем грубее сегодняшняя лесть, тем грубейшею должна быть лесть завтрашняя. Это бездонный сосуд, который может наполнить только такая неутомимо преданная изобретательность, какою обладает Молчалин.
– Красавец! – восклицает сегодня Молчалин в благоговейном исступлении.
– Будто?
– Полубог!
– Вот тебе двугривенный!
Назавтра этот разговор уже видоизменяется.
– Полубог! – восклицает Молчалин в том же исступлении благоговения.
– Будто?
– Юпитер!
– Вот тебе четвертак!
Сколько нужно двугривенных и четвертаков, чтобы из них составить обеспеченную тарелку щей и кусок пирога!»
Вот теперь, цепко взобравшись на лестницу, ведущую к вершинам умеренности и аккуратности, благонамеренности и благонадежности, к его вершинам благополучия, Молчалин может чуть передохнуть. Он сделал самую черную работу и должен перед новым восхождением, которое будет длиться долго, до конца дней, привести себя в порядок. Жениться, обзавестись хозяйством и домом, чтобы выглядеть достойно и солидно.
Например, таким, каким встретил его повествователь после нескольких лет разлуки: «Когда я возвратился в Петербург, Алексей Степаныч служил уже в другом ведомстве, и не экзекуторской части (т. е. не мелким чиновником, ведавшим хозяйственными делами и следившем за внешним порядком в канцелярии – П. С.), а в так называемой действующей бюрократии, которая уже признается способною писать отношения, предписания и даже соображения. Очевидно, он свое выстрадал и сумел сделаться настолько необходимым, что ему, преимущественно перед другими, поручались щекотливые дела о выеденном яйце. Он уже не мелькал, как прежде, а как-то неслышно и ловко устремлялся, скользя на камергерский манер по паркету канцелярии. Ему не кричали из-за тридевять земель: Молчалин! Но называли Алексеем Степанычем».
Все стало другим. В самой внешности Молчалина, свидетельствует рассказчик, «произошла выгодная перемена: прежде он был поджар, сутуловат и глядел понурившись; теперь – он нагулял себе изрядное брюшко и голову держал не только прямо, но почти наоборот. Даже в присутствии начальства он не сгибался в три погибели, а только почтительно вытягивал шею, как бы прислушиваясь и не желая проронить. Прежде жест у него был беспокойный, угловатый, разорванный; теперь – это был жест спокойный, плавный, круглый. Прежде он читал только афиши, и то на тот лишь случай, что, может быть, начальству угодно будет знать, что делается в балетном мире; теперь – он сам сознавался, что от времени до времени почитывает „Сына Отечества“. „Да-с, почитываем-таки!“ – прямо говорит он».
А взгляды, устремления – стали другими? Может быть, теперь, обретя некоторую независимость, как это часто бывает, Молчалин позволяет себе кое-то необщепринятое? Хотя бы – в словах?
Увы, мы его недооцениваем. Небеса бы разверзлись, ежели б Молчалин изменил своему предназначению, а внешние перемены хоть как-то затронули его нутро. Нет, все на месте: он по-прежнему «в порядке», без «искры», без признаков, «составляющих принадлежность образа и подобия Божия». Хорошо знает свое место под солнцем и не собирается выходить за пределы строго очерченного круга. Во всем и всегда Молчалин – искренний сторонник исполнения, а не инициативы, подчинения, а не рассуждения, округления, а не обострения. Его с пути не собьешь!
– Я, мой друг, – поделился он как-то с менее опытным повествователем, – всю жизнь без рассуждения прожил. Мне покойный Павел Афанасьевич (Фамусов – П. С.) раз навсегда сказал: «Ты, Молчалин, ежели захочется тебе рассуждать, перекрестись и прочитай трижды: да воскреснет Бог и расточатся врази его! – и расточатся!» С тех пор я и не рассуждаю, или, лучше сказать, рассуждаю, но в пределах. Вот изложить что-нибудь, исполнить – это мой предел!
– Однако вы – начальник отделения. В этом качестве вы мнения высказываете, заключения сочиняете!
– И все-таки в пределах, мой друг. Коли спросят – я готов. Скромненько, потихоньку да полегоньку – ну, и выскажешься. А так, что называется, зря я с мнениями выскакивать опасаюсь!
– А разве, несмотря на эту осторожность, вас не тревожили?
– Кому меня тревожить! Живу, сударь. Видишь, каким домком обзавелся… (Чуть ранее тому же собеседнику Молчалин не без невинной гордости и удовольствия заявил: «Пятнадцатый год домовладельцем и прихожанином в своем месте состою… ничего! ни в чем не замечен!» – П. С.)
– Стало быть, вообще-то говоря, рассуждать не возбраняется, но только нужно, чтоб эта способность проявлялась, во-первых, в пределах, и, во-вторых, не во вред? Так, что ли?
– Да, мой друг!
– И, стало быть, ежели не умеешь отыскать «пределов» или не можешь отличить, что вредно и что полезно, то…
– То лучше не рассуждать!
И все-таки, упрочив свое общественное и материальное положение, проникнув во все тайны спасительной философии угодничества, Молчалины готовы позволить себе одну вольность. Теперь они, в прямом согласии с веяниями эпохи, могут полиберальничать. По-своему, по-молчалински.
Кстати, в истории нашего семейства подобные примеры уже были. Припомните вертлявого Репетилова из «Горя от ума», ставшего, по версии Щедрина, случайным родителем пустозвона Балалайкина. Ведь что говорил, какие вещи рассказывал, что за взгляды излагал всем встречным и поперечным. И ничего – никого не напугал, не сверг, даже не обидел. Правда у Щедрина бдительный Загорецкий написал-таки на него донос, признанный «неосновательным». Знай, мол, наших, не путай с чужими. Это тебе не Чацкий!
Не забудьте и вездесущего Городулина из комедии «На всякого мудреца довольно простоты», который охотно произносил обличительные речи против «стариков» и мирно уживался с ними, причисляя себя к их обществу «честных людей». А незабвенный Булгарин, с поразительной ловкостью облекавший охранительные взгляды в яркую либеральную упаковку? Нет, не надо волноваться, у новых Молчалиных школа хорошая, они и здесь следуют за авторитетами, пристраиваясь к любым общественным веяниям.
Таков, к примеру, тезка Алексея Степаныча – Молчалин 2-й, журналист, издатель либеральной газеты «Чего изволите?» Он не столь опытен, как его «старший брат», а потому чувствует себя на избранном поприще не так уверенно: «День и ночь словно в котле кипит: все старается, как бы ему в мысль попасть, а кому в мысль и в какую мысль – и сам того не ведает».
Да и биография у Молчалина 2-го попроще. Воспитывался в военно-учебном заведении, там «вкус к правописанию получил», а в литературу поступил недавно – «как волю-то объявили». Прежде «табачную лавку содержал, накопил деньжонок да и всадил их в газету». Что ж, навык приходит с годами, добывается изнурительным трудом, «не просто сметкой, но пронырством, предательством, почти дипломатией».
Похоже, что этих талантов у Молчалина-литератора предостаточно, и со временем они разовьются вполне.
На глазах у изумленных читателей этот виртуоз-редактор с помощью Молчалина 1-го и повествователя складно переиначивает все сомнительные с точки зрения благонамеренности заметки очередного номера газеты так, что окончательный текст, сохраняя некоторые черты первоначального, отличается от него, как черное от белого.
До заоблачных высот доходит «либерализм по-молчалински». Темы берутся самые острые, примеры приводятся самые жгучие, выводы делаются самые радикальные. А итог выходит самый подходящий: все хорошее проистекает от мудрого и заботливого начальства, а плохое исходит «от распространителей превратных идей».
Оригинальным образом ведется в газете полемика с конкурентами из «Бреющего шила», которое в своих нападках не стесняется, видимо, в выражениях, за что и получает по заслугам – принципиальный ответ с привкусом невинного доноса.
Вот один из наиболее ярких пассажей, отредактированный Молчалиным 2-м: «Бесспорно, что принцип единоначалия непререкаем; бесспорно, что власть единоличная, коль скоро она вручается лицам просвещенным и согреваемым святою ревностью к общественному благу (а кто же, кроме бесшабашных писак „Бреющего шила“, может отрицать, что именно эти качества всегда в совершенстве характеризовали наших начальников края, в особенности тех, кои удостоились этого назначения в последнее время?), не только не приводит государств на край гибели (после этих слов в окончательный вариант по совету Молчалина 1-го на всякий случай было вписано „как думают некоторые распространители превратных идей“ – П. С.), но даже полагает основание их несокрушимости. Но это нимало не должно охлаждать наше рвение в смысле содействовательном, ибо сам закон требует от граждан содействия…»
Дальше – немного словесно запутанные, но понятные реверансы и расшаркивания: «Вот что мы имели в виду, настаивая на совместном действии принципа единоначалия с принципом любовного и почтительного народосодействия, и вот почему мы и ныне еще раз решаемся посвятить наши столбцы всестороннему обсуждению вопроса о распространении на селения империи тех прав и преимуществ полицейского надзора, которыми уже пользуются города. Мы делаем это не в видах поучения, ниже совета, а лишь в форме скромного и благопочтительного мнения, принять или не принять которое будет, конечно, зависеть от усмотрения. Примется наше мнение – мы будем польщены; не примется – мы и на это сетовать не станем!»
И так все – честно и принципиально, к полному удовольствию «либеральной» публики и к великой радости Алексея Степаныча за своего способного тезку. На прощанье он пожелал другу-редактору: «Коли газета твоя „Чего изволите?“ называется, так ты уж тово… так эту линию и веди!»
Великое множество умеренно-аккуратных и благопристойно-благонамеренных лиц вписано беспощадной кистью Салтыкова-Щедрина в групповой портрет молчалинского клана. Каждое из них отвратительно. Собранные же вместе они производят гнетущее, мертвящее впечатление. Но главная опасность все-таки в другом. Если бы под руками злодеев рода человеческого типа Угрюм-Бурчеева (этот ряд каждый легко сможет дополнить именами литературными и реальными) «не существовало бесчисленных легионов Молчалиных», их злодейство лишилось бы питательной почвы и не смогло развиться до таких фантастических размеров, когда вокруг гибнет все живое.
Безучастные ко всему на свете, кроме своего душного мирка, Молчалины слепо проходят мимо человеческих страданий, слепо исполняют чужую волю, слепо, не рассуждая, не чувствуя и не думая, казнят и милуют, если это угодно хозяину. Они не подадут голоса в защиту правого, но оказавшегося в меньшинстве; не станут проверять здравым смыслом безумный приказ начальствующего прохвоста; с готовностью осудят все, что угрожает незыблемости официальных устоев и «усмотрений».
А коли так – их телами и мертвыми душами можно произвольно манипулировать: за все проголосуют и все одобрят. Получив же за беспорочную службу свой кусок пирога и тарелку жирных щей, дружно лизнут руку дающего или пониже и тихо спросят: «Чего изволите?» И вновь те изволят – и вновь эти одобрят и исполнят.
Помните, как в рассказе Булгакова о новых похождениях Чичикова, подъезжая к Москве, Павел Иванович ругательски ругал Гоголя? Испортил, мол, всю репутацию. Интересно, что мог бы сказать Молчалин о Салтыкове-Щедрине? Ведь он не просто испортил репутацию, но вскрыл все гнойники, создал анатомический атлас молчалинства. А ничего! Промолчал бы и спокойно переполз «из одного периода истории в другой». И переполз! И прекрасно приспособился! Эрдман и Маяковский в свое время это подтвердили.
После них через сорок лет подтвердил то же самое поэт и драматург, один из родоначальников бардовской песни Александр Галич, сам премного пострадавший от молчалинства. О нем он сочинил и пропел свой страшный «Старательский вальсок»:
…И не веря ни сердцу, ни разуму,
Для надежности спрятав глаза,
Сколько раз мы молчали по-разному,
Но не против, конечно, а за!
Где теперь крикуны и печальники?
Отшумели и сгинули смолода…
А молчальники вышли в начальники,
Потому что молчание – золото…
Пусть другие кричат от отчаянья,
От обиды, от боли, от голода!
Мы-то знаем – доходней молчание,
Потому что молчание – золото!
Вот как просто попасть в богачи,
Вот как просто попасть в первачи,
Вот как просто попасть в палачи —
Промолчи, промолчи, промолчи!
И еще одно авторитетное высказывание. Символично, что его приписывали многим талантливым и чутким людям. Ю. Фучику, Б. Ясенскому, А. де Сент-Экзюпери, Е. Шварцу, Н. Хикмету… Одна из пользователей интернета даже посчитала, что это цитата из советского фильма. Да, все они писали и говорили об этом зле, но впервые пророческие слова прозвучали еще во время войны в знаменитом «Репортаже с петлей на шее» чешского журналиста и общественного деятеля Ю. Фучика: «Не бойтесь врагов – они могут только убить; не бойтесь друзей – они могут только предать; бойтесь людей равнодушных – именно с их молчаливого согласия происходят все самые ужасные преступления на свете… Люди, я любил вас. Будьте бдительны!»
Бойтесь Молчалиных!