16

Песню подхватила ночь. Песня тысячеголосым эхом отозвалась в ночи. Вместе с Седым пели снега, пели деревья, пели звезды. И когда он въезжал в лес, песня усиливалась, нарастала, набирала необыкновенную силу и мощь. И в этом торжественно-печальном хоре запевалой был Седой, а снега, деревья и звезды, как в солдатском строю, подпевали ему. И, должно быть, сейчас, в это мгновение, он был счастлив. Есть песня. Есть дорога. Есть движение на запад. Как и много лет назад, он молод. Он силен. Он крепок. Он здоров. И под его напором черная мразь откатывается на запад. Он вдавливает эту черноту в жесткую линию горизонта. Он чувствует, как за его спиной оживают и встают из пепла хоты-дома, паули-деревни, горты-города. Он ощущает всем своим существом, что нужен людям и земле. Прикрыл собою родственников, людей Реки, людей страны. Кто знает, скольких он прикрыл?! Полпланеты ли, всю ли планету, иль Вселенную всю?! Нет такой меры, которой можно измерить силу человеческой любви и человеческой ненависти!..

И подпевающие ему снега, деревья и звезды когда-то он прикрыл собою. И они помнят об этом. Это видно по тому, как они подхватили его песню, песню его молодости и силы. Песня отозвалась в каждой снежинке, в каждой хвоинке соснового бора, в лучистых глазах[55] каждой звезды.

А на переправе песня рванулась вверх и вниз по Ягурьяху, напугав до беспамятства обитающий здесь черный дух давно сгинувшего Кровавого Глаза. Быть может, перекатываясь с берега на берег на крутых поворотах, песня умчалась вниз до самого устья и вверх до самого источника, загнав в неведомые дебри дух большого начальника, который никогда не нюхал военных дорог… Впрочем, этот дух вернется к Седому через несколько лет, в пору белых ночей, когда управляющий местного отделения промохотхозяйства привезет нефтяного начальника. «Они приехали на шлюпке, под вечер», — припомнит эту историю Семен Казамкин, родовой зять Седого.

«Большого начальника вот привез, — сказал управляющий. — На карасей надо съездить, Ефим Андреевич. Показать надо. Человек он новый, в наших краях недавно…»

И управляющий хитро так подмигнул: мол, ты уж постарайся — это нужный для нашего хиреющего хозяйства человек.

Седой молча оглядел вместительную шлюпку с ярко-красными бортами, сидевшего в ней пожилого моториста и вышедшего на берег гостя — важного, румяного, с железными глазами,[56] золотисто блиставшими на солнце. Что ввысь, что вширь — полтора Седого. Всем начальникам начальник.

«Что большой — вижу, — сдержанно отозвался Седой. — А караси… Коли надо — покажем. Чего же с хорошим гостем не порыбачить? Вот с зятем моим, Семеном, мы и поедем. Есть озеро. Хорошее озеро. Давно никто туда не ездил».

Взяли на буксир один обласок и на шлюпке гостей пустились по Урманной реке. Седой сидел рядом с мотористом, показывал, по какой протоке проехать, куда сворачивать, где причаливать. Затем по давно не хоженному волоку пробирались к заповедному озеру в таежной глухомани. Впереди Седой с зятем Семеном волокли обласок, за ними управляющий с сетями и моторист с провиантом гостей, последним шел начальник — с двустволкой за плечом.

На озере Седой сам принялся ставить сети. Управляющий рубил тычки для сетей. Зять Семен с мотористом обживали стоянку — собирали хворост, разводили костер, расчищали полянку от пней и кустов. Потом повесили над огнем чайник и котел. Какая рыбалка без ухи?

Начальник, посверкивая стеклами очков в лучах закатного солнца, стоял на берегу озера, наблюдал за рыбаком. Проехать он не мог — обласок не выдерживал его тяжести. Вскоре, отмахиваясь от комаров березовой веточкой, вернулся к костру, повесил ружье на сук дерева и устроился у огня на колодине для сидения. Было тихо. Лишь слышен плеск воды на озере да потрескивание горевшего сушняка.

На приозерной гриве свистнул рябчик. Большой гость вскочил с завидной прытью, неподобающей его тучному телу, сорвал с ветки ружье. Седой с озера видел, как он, прижав к груди двустволку, пригнувшись, вертя головою как филин, замирая при каждом шорохе, крался к рябчикам. «Стал бы с таким-то ружьем за рябчиками ползать, — подумал Седой. — Лучше бы рыбалкой занялся — какая сейчас охота…»

Не успел он поставить вторую тычку, как на другом конце сети дернулся карась. Затем попался второй. Он молча распутал их и бросил в обласок. А когда вытащил из воды третьего, сам удивился:

«Ух, этот с лопату! Карасей царь!»

«Уха-то какая будет! Ух-ха!» — обрадовался управляющий, увидев карасей.

После, когда сварилась уха, полукругом сели у костра. Седой с зятем Семеном вытащили из берестяного кузовка свои ложки и кружки и краюху хлеба. На рыбалку, как водится, ничего лишнего не брали. Гости выложили свою снедь, выставили миски.

«Карася с лопату — гостю! — сказал Семен. — Не в каждом озере такие водятся».

Управляющий неспешно выудил откуда-то бутылку, переложил ее с ладони на ладонь, как бы взвешивая, затем сковырнул пробку. И тут выяснилось, что у гостей есть все, кроме кружек. Нет кружек. Некуда наливать.

«Ну и ну…» — озадаченно пробормотал управляющий и, оглядев стол, встряхнул сумку, потом перевел взгляд на большого гостя.

Все проследили за взором управляющего и, увидев посмурневшее лицо гостя, смолкли. Седой с зятем Семеном потупились, опустили глаза, будто они во всем были виноваты. К трапезе не приступали — не принято раньше гостя притрагиваться к пище. А управляющий сидел с бутылкой в руке и невольно, не поворачивая головы, стрелял глазами: кружки рыбаков — большой начальник, от него — обратно. Но тот ничего не хотел видеть. Притянул сумку, сам порылся в ней и, убедившись, что кружек нет, отложил ее в сторону, оглядел стол, покряхтел:

— М-да… — и промычал что-то неопределенное.

— Как же быть, Геннадий Николаевич? — услужливо спрашивал управляющий. — Надо же как попались… На шлюпку, что ль, сбегать?.. Так опять же уха остынет… Не то!..

— Не то, — согласился начальник. — Остынет…

— На свежачка бы надо…

— М-да, свежачок не помешал бы…

Седой с зятем Семеном и пожилой моторист молча смотрели на них. Седой, чуть подавшись вперед, с детским любопытством ловил, казалось, каждое слово и движение, словно это было забавное кино с неизвестным концом. И он ждал, чем все кончится.

Между тем большой начальник медленно обвел стекляшками весь стан. Кусты, деревья, костер. Споткнулся его взгляд на двустволке за костром. Мгновение, как завороженный, молчал, потом посветлел ликом и низким утробным басом выдохнул:

— Придумал!

Проворно вскочил, выхватил патронташ, снял двустволку, переломил ее, заложил в верхний ствол папковый патрон двенадцатого калибра и, вскинув ружье, бухнул в небо.

Пушечным грохотом отозвался выстрел в тиши белой ночи. Испуганно пискнула пташка в кустах. В озере вздрогнула вода. Эхо, перекатываясь, понеслось по сонной тайге.

«Ну вот, порядок! — сказал большой начальник и вытащил гильзу и бросил управляющему. — Держи, Коля!»

Управляющий поймал гильзу, повертел ее в руках.

«Так, поди, мала будет…» — неуверенно вставил Семен.

«Ничего-о, в самый раз! — усмехнулся большой начальник. — Чем не рюмка? Хоть и не хрустальная…»

«Мне-то что? Рюмйа так рюмка… — пробормотал управляющий и, сполоснув гильзу двенадцатого калибра, налил в нее водки и подал большому начальнику со словами: — За карася, что ли, Геннадий Николаевич?!»

«Можно и за карася», — кивнул тот и поднес гильзу к губам.

А управляющий опять забегал глазами. Видно, соображал, в какую посудину себе налить. Между тем гость осушил свою гильзу, потом протянул ее управляющему:

«На, лей себе да пей!»

Управляющий взял гильзу, налил себе, потом плеснул в кружку Седому и его зятю Семену. Выпили. После управляющий вопросительно глянул на моториста. Тот с едва заметной усмешкой взял кружку Седого, протянул ее через стол, сказал глухо:

«Мне сюда».

Все молча принялись за еду. Потом в том же порядке — кто из гильзы, кто из кружки — повторили. Гости стали нахваливать уху, карасей, озеро, Седого, его зятя Семена, их земли и воды, а попутно поругивали комаров и мошкару.

Большой начальник сполз с колодины, привалился плечом к выпиравшему из земли корневищу кедра, сладко потянулся. Потом снял очки, прикрыл глаза, словно задремал. Но вдруг, ни к кому не обращаясь, заговорил ровным низким басом:

«Вот жили тут… Зверя ловили, карася ели. И ничего не надо было… А мы вот… — словно вспомнив о чем-то, он запнулся, помолчал дольше обычного. — Скоро и карася сведем…»

Возможно, ему припомнилась поездка со Слюньковым, всемогущим приятелем из города, который цинично заявлял: «Я не охотник, я — промысловик!» Как по графику, дважды в год, весной и осенью, иногда прихватив нужных людей из главка или из Москвы, тот со своей «охотсвитой» вылетал на промысел. На вертолете. На угодьях ждали специально оборудованные избушки или палатки. Затем мясом и дичью набивались холодильники ОРСа, что большею частью пустовали. «Продовольственную программу выполняем, — говорил Слюньков. — Государству помогаем}» Добычи с лихвой хватало до следующей вылазки на промысел. Но в тот раз произошел не совсем приятный инцидент. Напромышляли на славу. Как говорится, «под завязку». Но когда собрались домой и все разложили в ожидании своего борта, приземлился вертолет охотинспекции. Долговязый инспектор с удлиненным сонным лицом порыскал наглым глазом по добыче и самодовольно усмехнулся: мол, попались! Потом, не глянув ни на кого, он снял с дерева ружье-автомат Слюнькова известной зарубежной фирмы и переломил стволы. Все притихли, но Слюньков даже глазом не моргнул, лишь с ласковой насмешкой сказал: «Ну-ну, погляди. Поди, в руках-то никогда не держал». Долговязый недавно выдвинулся по службе — вот и старался вовсю, нарушил негласное правило, существовавшее между двумя ведомствами. Все знали, что выслужился он рьяным ползанием по пойменным лугам возле города. Притаившись в кустах или в траве, он подолгу наблюдал из бинокля за стоянками охотников: кто какие пункты правил охоты и обращения с оружием нарушит. Затем на веслах, хоронясь за прибрежными кочками и кустами, подбирался поближе, дергал мотор и на полном ходу вылетал к стоянке, выскакивал на берег и первым делом хватал ружья, которые тут же совал в руки здоровенному помощнику, обычно общественному инспектору. Это был его коронный номер. И по всем показателям выходило, что он — самый добросовестный и непримиримый страж всего живого. Но при случае он не прочь был погреть руки натом, на страже чего стоял. Это тоже ведомо многим. И поэтому Слюньков с явной издевкой спросил: «Надоело ползать за мелкой дичью? На крупную потянуло?!» Узкое лицо долговязого вытянулось и стало еще длиннее. Он подобрал губы и бесстрастно объявил: «Вынужден составить протокол!» И вытащил бумагу и ручку. «Брось бумагу изводить! — засмеялся Слюньков. — Пустое делаешь!..» Заполнив протокол, долговязый собрал ружья и, поразмыслив, кивнул на добычу: «А это — вам!» Слюньков шутовски поклонился ему и смиренным голосом произнес: «Премного благодарен!» Но когда долговязый закинул ремень его ружья за плечо, он выпрямился и властно приказал: «Как вернусь домой, все ружья мне доставишь. Самолично. Понял?!» Долговязый лишь ухмыльнулся и махнул своим: пошли. И когда он поднимался в вертолет, Слюньков крикнул вдогонку: «Как тебя там, Кисельный иль Кислый, протоколом-то, как пойдешь с…, не забудь обтереться! Все польза будет!» И громоподобно расхохотался. Потом потряс в воздухе плотно сжатым тяжелым кулаком — мол, все они у меня здесь, чуть что — все ко мне бегут. Только долговязый дуролом этого не понял. Слюньков опустил кулак, подмигнул своим, пошутил: лишний груз забрали — нам же легче. Поди, наш борт еще не потянул бы — вон как постарались, кивнул на добычу. Подошел к столу, улыбнулся: — Не унывай, ребята! Давай за удачу промысловика! — и залпом осушил стакан. Все он делал с размахом, основательно. Единственное, куда он не ездил, — это на зимний промысел, где стрелки цепочкой ложились на снег и вертолет гнал на них оленей, отбитых от стада. Слишком все просто и обыденно. А ружья и в самом деле вернули сразу же. Правда, привез их не инспектор, а зам по быту. Но главное — доставили в целости и сохранности, без лишних хлопот. Слюньков тогда похлопал приятеля по плечу и, посерьезнев, сказал наставительно: «Гена, дружочек, не век нам в козырях ходить. Не забывай это». И тот сделал верный вывод: успевай, пройдет нефтяной бум, и что упустишь — не вернешь. Он внимательнее стал приглядываться к почерку старших во всем, будь то производство, отдых, женщины, увлечения. Но при этом он почувствовал, что времена меняются не в пользу «промысловиков» и поэтому во все нужно вносить свои коррективы. И в промысловые вылазки — тоже… И вот теперь он повторил:

— И карася сведем…

— Сведете-сведете! — бодро вставил захмелевший управляющий. — Вы все можете! Все сведете! Хе, караси там какие-то…

— Люди жили… — эхом, словно издалека, врезался голос Седого. — Народ жил…

Все смолкли.

Минуту помолчали. Наконец Семен, прислушиваясь к всплескам воды возле сетей, сказал:

— Сегодня карась хорошо ходит. Ваша удача, гости.

— Куда она денется-то, удача?! — усмехнулся Железный Глаз.

Говоря «сведем», он, возможно, имел в виду то, как сюда придут два ведомственных рыбака безо всякой «свиты», опустят в воду взрывчатку и рванут ее. Потом прилетит вертолет и, как с прилавка, загрузит рыбу, уже затаренную в мешки и коробки. Все произойдет тихо, быстро, незаметно. Даже Седой, хозяин этих мест, ничего не будет знать. Возможно, его озеро никто и не тронет. Мало ли других водоемов на этой бескрайней земле! Поди, на сотни лет хватит всем, не только одному Седому. Впрочем, что караси, когда рядом на Оби еще белая рыба не перевелась…

Между тем Седой выпутывал из сетей золотистых лопатообразных карасей. Его зять Семен собирал хворост для костра. Пожилой моторист с чайником в руке ушел за водой. Только управляющий и Железный Глаз дремали у огня. Разговор то угасал, то вновь возобновлялся. Когда Седой вернулся с озера, управляющий, стряхнув дрему, попросил:

— Расскажи-ка, Ефим Андреич, как ты на войну ходил. Вначале-то, верно, натерпелся страху…

— Страху? — помолчав, переспросил Седой. — Думаю, не за свою жизнь боялся. Знал: мое дыхание в руках моего Большого Отца-Торума, — он кивнул на небо. — Страшись не страшись — как Он решит, так тому и быть. Деваться дыры нету…

После паузы он сказал:

— Другого боялся: себе подобного порешить. Тоже ведь на двух ногах. Это у нас таким грехом считается, которому нет оправдания ни в Верхнем ни в Нижнем Царстве. Вот этого страшился. Особенно вначале…

Он замолк. Но управляющий стал настаивать на своем:

— Говорят, с тобой там много разных приключений было…

— Было… — согласился Седой. — Всяко было… И вперед ходили, и назад бегали. Всяко было…

Он обвел всех остро блеснувшим взором и, увидев на лицах ожидание, через левое плечо глянул за спину, в сумрачную темь леса, будто там было прошлое.

— Друг у меня есть, — начал он после паузы. — Вместе в сторону заката идем, вместе войну гоним, войну тесним. Он из города Омска. Прежде-то наши северные края к Омску-городу были приписаны. Ну и дивизии наши там формировались. Земляки, значит, сибиряки. До города на пароходе по Оби да Иртышу плыли. По-хантыйски это Ас да Лынгал. А оттуда уже на фронт по железной дороге. На войну он, мой Друг, ранее меня пришел. И, как жителю города, ему многое привычнее, что ли, нежели мне, человеку из малого селения. Все у него лучше получалось. Разве только по стрелковому делу мог с ним потягаться. Это и понятно: с ружьем я родился, на то и охотник. Так вот, идем, вместе огонь войны гасим. Бывало, разговоримся: как войну одолеем да домой поедем. Как до его города железной дорогой доберемся, как в его доме чай попьем. Может, в ожидании парохода я у него погощу. А потом он на первый же пароход проводит меня, и я к себе домой поплыву. Такие вот думы-говоры приходили… У меня в ту пору своей семьи не было, а у него дома жена да дочка. Когда он на фронт уезжал, дочка совсем махонькая была — не помнит его. И я думал: если он погибнет, дочка так и не увидит, так и не вспомнит его. Ни голоса, ни смеха, ни слов, ни тепла отцовских рук. Ничего. А карточка — это не живой человек, нет. Жалко было ребенка. А он, словно угадав мои размышления, говорил: дочка моя в надежных руках, жена да бабушки-дедушки пропасти не дадут. Потом, глядя на меня, добавлял: у многих, мол, еще не было ни жизни, ни любви. Словом, ничего… Так вот, с такими думами-мыслями в сторону заката идем, войну за горизонт жмем. К этому времени я вроде бы уже в военное дело втянулся. В мой язык всякие крепкие солдатские словечки попали. При надобности такое мог выдать — добавив, конечно, свое, сибирское, — у бывалых солдат таких слов не находилось. Только рты открывали. Это тоже понятно: у меня-то два языка, значит, вдвое больше слов. И крепких — тоже. Словом, пообвык я. Человек ко всему приспосабливается, если нужно жить. Но одно меня пугало — рукопашка! Был во мне страх, был. Был страх перед себе подобным. Одно дело пуля — это на расстоянии. Совсем другое дело рукопашка — это рядом, вплотную. Видишь лицо, видишь глаза себе подобного. Это страшно. Это пугало. Такое вот дело… Ну, старшие, понятное дело, подбадривали: не боись, мол, в рукопашке совсем не страшно, если ты не один, а со всеми вместе. Вот если ты один — тогда дело твое плохо. Тогда, считай, пропал. Как было? Перед боем несколько человек договариваются вместе идти. Группой, значит. Чтобы, когда нужно, подсобить друг другу, помочь. Вот тогда, уверяли меня, ничего не страшно. А один? Про одинокого и сказать нечего… Ну вот, настало время — и пошли мы. Слева, чуть впереди, Друг мой, из Омска-города. Справа другой солдат. Тоже наш, сибиряк. Не помню уж, как его деревня называлась. Чуть позади, в двух-трех шагах, новичок из недавнего пополнения. Вчетвером пошли. Это как в упряжке — все связаны друг с другом. Все смешается, все в единый гул сольется, земля переворачивается, небо теряется — но ты должен держать связь, должен видеть всех своих… Не дать разбить свою связку, свою упряжку. Тут словами трудно все сказать. И подумать не успеваешь. Все как-то само собой выходит: кому нужна твоя помощь, а кому — нет. Кому нужно подсобить, а кому — нет, сам управится. Кому дать передых, а кому — нет. Когда повернуть влево, а когда вправо. Где — быстрее, где — тише. Мы тогда вчетвером пошли. Жутко было подняться, оторваться от земли. Это вначале. А как поднялись — вроде ничего. Шибко пошли. Иду, легкий такой стал, будто это не я. Не знаю, сколько так шли. Может, много. Может, мало. И тут увидел среди чужаков «своего» — прямо на меня прет. Фигуру вижу, лицо вижу, глаза вижу. А на лице такое выражение — будто улыбается. Это, видно, и сбило меня с толку. Я вдруг свои руки-ноги потерял, одни мои глаза остались. А он все ближе и ближе. Вижу: верткий такой, проворный, быстрый. Жуть берет. Вот-вот сойдемся, а у меня ни рук, ни ног. Ничего у меня. Но тут слева, перед самым моим носом, Друг, омич, перехватил его. Взял на себя. Взял. Взял… и сам тоже… пал… Ах-ты-беда, ах-ты-беда! Такое худое дело я сделал. Худое. Беда. Я ближе всех был. Я должен был подсобить. Вся надежа на меня была. Ах-беда!.. Огнем мое сердце вспыхнуло. Взъярился. Осатанел. Взревел. Возможно, что-то непереводимое на хантыйско-русско-немецком. И попер. Горностаем закрутился-завертелся. Себя не чувствую. Попер. Одного хотел — свою голову положить. Мне не нужна была моя голова. Ну вот, когда надо — не получается так, как ты хочешь. При мне осталась моя голова… А Друг мой ушел. Ничего при нем не было. Ничего лишнего. Как пойдешь в атаку — все бросаешь, чтобы ничего не мешало. Такое мгновение наступает — ничего тебе не нужно. Совсем ничего. Нет над тобой никого и ничего. Помню, первым делом каску бросал. Шибко она мешала. Потом все остальное. Это только в кино видел, как солдаты с полной выкладкой бегут. А там… все бросаешь. После опять начинаешь разными вещами обрастать, всем хозяйством. До следующей атаки. Друг мой ушел. Ничего при нем не было. И ничего ему теперь не нужно. Но мне хотелось сохранить какую-нибудь его вещь. И вот нашел ложку с буквами его имени: «Б. Н.» Такие вещи у нас цены не имеют. Вон зять мой, Семен, знает это. «С глазами-ушами вещи» — так их наш народ называет. Человек ушел из жизни, но на его вещах его взгляд, его слова, тепло его рук остались. Вещь все о человеке сохраняет, все о своем хозяине помнит. Такие вещи берегут и передают из поколения в поколение. Так память о человеке живет. Вот такая ложка мне досталась. Ничего дороже этого у меня не было…

Седой помолчал, потом тихо сказал:

— Там сразу видно человека: один вместо своей головы подставляет чужие, а другой наоборот — вместо чужих подставляет свою. Такие вот дела…

— Н-да, как везде… — вставил молчаливый моторист.

— Вот такой Друг у меня есть, — закончил Седой.

— Почему есть? Был, — уточнил Железный Глаз. — Коли его уже нет, значит, был.

— Есть, — упрямо повторил Седой и тяжелой мозолистой ладонью медленно провел по левой стороне груди, сверху вниз. — Вот когда я уйду, тогда, может, и он уйдет…

Теперь никто не стал ему возражать. Он задумался о чем-то своем и уже до самого утра не вымолвил ни слова.

Так пролетела короткая белая ночь.

Когда солнце поднялось высоко и караси перестали ходить, сняли сети и вернулись в селение. Седой вслед за зятем Семеном вышел на берег и, взяв свой пустой обласок за нос, вращая влево-вправо, как обычно делают рыбаки, долго полоскал его в воде. После этого вытащил его на песок, перевернул, а сверху, поперек, положил весло. Затем так же старательно, как и обласок, вымыл руки речной водой, подержал их перед собой и, осмотрев, встряхнул и опустил. Потом долгим взглядом обвел Реку — с низовья в сторону верховья, будто хотел убедиться, что в его отсутствие ничего не случилось с водами-землями. Наконец, решив поставить точку, остановил пронзительно-острые глаза на розовом лике Железного Начальника и с печальным состраданием отвесил слова:

— С тобой на войну-место… не пойду…

Он с судорожным шумом вдохнул воздух и закончил:

— Ах-ты-беда, лучше одному… Эхх-аа…

Повернулся и, тряхнув седой головой, медленно, будто нес тяжелую ношу, стал подниматься на яр, где стоял его дом.

Так спустя годы Черный дух вернется к Седому в облике Железного Глаза, который тоже никогда не нюхал военных дорог. И Река станет называть его «Тот, с которым Седой на войну не пойдет», «Тот, который из пустого патрона пил», «Тот, у кого железные глаза», или просто «Железный Глаз». Других имен у него не будет.

…Седой скрылся в ночи. А песня его, подхваченная заснеженным пространством, осталась. В многоголосом хоре голос Седого уже невозможно уловить — песня продолжала звучать без него, песня жила самостоятельно…

Переправа через Ягурьях еще не раз услышит его песню.

Особенно после того, как геологи на Большом Яру построят свой базовый поселок Нефтереченск и Седой зачастит туда летом и зимой. У него появится много приятелей среди геологов и строителей: приезжай хоть днем, хоть ночью. Привози что-нибудь — меха, рыбу, ягоды, орехи. А взамен можешь заказать то, что нельзя купить в магазине: мотор или бензопилу, запчасти или бензин. Геолог может все. Он всемогущ. Даже вертолет предоставит, если куда-то нужно слетать. У всех охотников Реки заведутся такие приятели, которые все могут достать. Правда, Седому ничего не надо. И в доме у него — это известно всему Нефтереченску — ничего не залеживается, особенно меха. Может быть, поэтому и Железный Глаз объезжает его дом. Но однажды летом к нему приедет геолог из Нефтереченска и, напоив его чаем, Седой спросит:

«Ты, наверно, не знаешь: мой дом многие объезжают?»

«Знаю», — ответит русский геолог.

«Ты, наверно, не знаешь: в моем доме не бывает дорогих мехов».

«Знаю».

«Ты, наверно, не знаешь: моя жена не шьет бурки,[57] которые так нравятся вашим женам. У нас нет лап и шкур…»

«Знаю».

«Тогда ты наверняка не знаешь, что у нас нет ни одного оленя — наш дом бедный. Мы — пешие!..»

«Знаю».

Молчание.

Седой внимательно взглянет на гостя, затем повернется в угол, где сидят жена и дети, и растерянно произнесет:

«Смотрите, он все знает!..»

Потом он снова обернется к странному русскому, странному потому, что он не интересуется тем, за чем приезжают к охотникам все нефтереченцы, и скажет:

«Все знаешь, а приехал… К другим надо ездить».

«А мне ничего не надо», — улыбнется русский.

«Мне — тоже!» — скажет Седой.

И оба засмеются.

И русский после этого часто начнет заезжать к Седому — просто так, «чай попить», как говорят ханты. И в селении всегда будут рады ему. А однажды он приведет на буксире лодку со стационарным мотором в кормовой части и скажет Седому:

«Это — тебе».

«Ах ты беда! Ах ты беда! — заволнуется и начнет причитать Седой. — А я тебе что отрежу?! Что отрежу?!»[58] — И он повернется и обведет взглядом свое становье.

«Я тебе друг?» — спросит русский.

«Друг!.. Лухс!..» — сразу на двух языках подтвердит Седой.

«А друг разве не должен помогать другу?! Разве за это ему обязательно что-то надо отрезать?!» — резонно заметит русский.

«Так… Верно… — смущенно тряхнет Седой своей белоснежной кочкой волос. — Но почему я? Почему именно мне?!»

«Ты посмотри: вся Река давно перешла на моторы, — скажет русский. — Ты только с веслом остался. На гребях ездишь. Один — на всю Реку!»

«Так, так! Ах-ты-беда! Ах-ты-беда!..»

«А нужно, чтобы ты ездил на моторе, как все…»

«Ах-ты-беда!» — скороговоркой пробормочет Седой.

«Поэтому не упирайся, возьми лодку. Лодка как раз на твою семью…»

Седой долго будет молчать, сведет кустистые брови, задумается. Потом поднимет глаза на русского и тихо скажет:

«Ладно, ладно. Вот мое слово: спасибо, друг! Спасибо!»[59]

А лодка хоть и деревянная, но добротная, крепкая. В нее вмещалась вся семья Седого с домашним скарбом и двумя собаками, с рыболовными и прочими инструментами. Плыла ли лодка на Большой Урий за брусникой и черникой, направлялась ли на Урманную речку за кедровой шишкой или морошкой, устремлялась ли в поселок за продуктами и разными напитками, посреди судна, у руля, в окружении детских головок, покачивалась белая кочка волос. Это Седой. Люди Реки безошибочно узнавали его издали, как только из-за поворота показывалась его лодка, что ползла медленно, не спеша. Но это нисколько не смущало Седого. «Конца путей и дорог впереди идущих все равно достигаю, — говорил он. — Куда мне спешить. Лодка тихоходная, но зато мотор сильный: на буксир цепляй сколько угодно неводников и обласов — все равно тянет. Надежный мотор, умный мотор». Внутренним чутьем, присущим всем охотникам, Седой на удивление быстро уловит принцип его работы и освоит, будто всю жизнь ездил на моторной лодке.

Лодка обретет свое имя «Лухс мойлэпси» — «Друга подарок». А русский тоже получит новое имя «Седого Друг». И весть о нем пройдет по всей Реке, и в селениях не спросят ни имени, ни отчества, ни фамилии. Седого Друг — все ясно, все понятно. Чаем напои, дай ему кров.

Русский Лухс будет приезжать в самые безвыходные моменты в жизни Седого и его семьи. Заболеют ли дети, кончится ли бензин, поломается ли мотор, кончится ли последняя корка хлеба и дом перейдет на «белую воду»[60] и жидкую ушицу, смотришь, Лухс примчался. Считай, не пропадешь — выручит обязательно.

«Ах ты беда, не шаман ли ты, а, Лухс?! — спросит однажды изумленный Седой. — Все знаешь. Знаешь, когда ты нужен нам!»

«Может, и шаман, — улыбнется русский. — Тебе виднее».

«Среди русских тоже есть шаманы, — серьезно скажет Седой. — И довольно сильные. Правда, их меньше, чем у хантов».

И он припомнит случай, как померились шаманской силой русский лекарь из Сургута и Марк-старик Лисманов с низовья Реки, один из самых сильнейших шаманов начала века. Дело было возле устья Агана, в селении рода Лисмановых. Сговорились — начали. Марк-старик уходил вверх, все выше и выше. Русский лекарь все говорил: «Вижу, вижу, вижу…» А потом русский… раз — и вниз! Марк-старик тотчас терял его из виду. Так выяснили, что русский шаман сильнее. Но когда прощались, русский сказал: «Ох, Марк, ты что-то мне, однако, сделал…» И едва доехал до Сургута. Умер.

«В начале нашего века такое вот дело было, — добавит Седой. — Как хочешь думай…»

Помолчат. Потом Седой в раздумье скажет:

«В те времена у Лисмановых сильный род был. В одном только селении семь шаманов жили…»

«Я что-то не встречал такой фамилии. Где они теперь?» — спросит русский Друг.

«Кончился род, — вздохнет Седой. — Шестеро на войне погибли. Алексей, Петр, Егор, Прокопий — это четыре брата было, сыновья Василия. Да Денис — Григорья сын. Да Киприян — Дмитрия сын. Эти по-военному делу ушли… Последний из рода их, Ефремка, парень, недавно утонул. По пьяному делу. В Нижнем Поселке жил…»

«Как хочешь думай, — повторит Седой. — Ты все знаешь, ты все понимаешь, Друг… Думай…»

После, спустя годы, когда Микуль вернется домой, спросит у своей тетушки, жены Седого:

«Где ваш русский Друг? Я хочу увидеть его».

«Нету его. Наш Друг-геолог уехал куда-то».

«Как его имя? Фамилия?»

«Фамилья?.. Так мы его звали просто Лухс, Друг. Зачем фамилья, когда он Лухс?!»

«Может, адрес оставил? Ну, бумагу какую-нибудь?»

«Да-да, бумага его была».

«Где она? Покажи».

«Ах, жизнь наша мокрая. Бумага пропала. Мы бумагу промочили. Бумага вся как есть пропала. Как прогнившая шкура — вся развалилась…»

Потом тетушка совсем по-седовски всплеснет руками и ахнет:

«Ах ты беда, какой человек был! Совсем как хант. Вся Река его знала. Ах ты беда, какой человек был!..»

И Микуль, сын Демьяна, горько пожалеет, что не увидел так чуткого к чужой боли и радости русского человека, русского геолога, каких немного не только среди хантов, но и среди русских. Каких вообще немного на земле…

…Демьян потоптался немного, прислушиваясь к песне Седого. Потом пробормотал:

— Ладно, ладно, брат… — и пустил упряжку на восток.

Чуть отъехав, он повернул голову, поглядел вслед Седому, в темноту, произнес в раздумье:

— Может, и не совсем ладно… Кто знает?!

Загрузка...