Сказать человеку, что он не знает двора, — значит в некотором смысле сделать ему самый лестный для него упрек и признать за ним все добродетели, какие только существуют на свете.
Человек, знающий двор, всегда владеет своим лицом, взглядом, жестами; он скрытен и непроницаем, умеет таить недоброжелательство, улыбаться врагам, держать в узде свой нрав, прятать страсти, думать одно, а говорить другое и поступать наперекор собственным чувствам. Это утонченное притворство не что иное, как обыкновенное двуличие; впрочем, оно нередко оказывается столь же бесполезным для карьеры царедворца, как прямота, искренность и добродетель.
Кто назовет все бесчисленные оттенки цвета, меняющиеся в зависимости от освещения, при котором смотришь на предмет? Точно так же — кто ответит, что такое двор?
Покинуть двор хотя бы на короткое время — значит навсегда отказаться от него. Придворный, побывавший при дворе утром, снова возвращается туда вечером из боязни, что к утру там все переменится и о нем забудут.
При дворе даже самый тщеславный человек начинает чувствовать себя ничтожным — и не ошибается в этом: так малы там все, даже великие.
Если смотреть на королевский двор с точки зрения жителей провинции, он представляет собою изумительное зрелище. Стоит познакомиться с ним — и он теряет свое очарование, как картина, когда к ней подходишь слишком близко.
Трудно привыкнуть к жизни, которая целиком проходит в приемных залах, в дворцовых подъездах и на лестницах.
Находясь при дворе, человек никогда не чувствует себя довольным; очутившись вдали от него, он недоволен еще больше.
Порядочный человек обязательно должен отведать придворной жизни: окунувшись в нее, он открывает новый, незнакомый ему мир, где равно царят порок и учтивость и где ему полезно наблюдать все — как хорошее, так и дурное.
Двор похож на мраморное здание: он состоит из людей отнюдь не мягких, но отлично отшлифованных.
Иные люди едут ко двору лишь затем, чтобы вскоре вернуться домой, приобретя поездкой уважение дворянства своей провинции или духовенства своего диоцеза{71}.
Будь мы скромны и воздержны, золотошвей и кондитер остались бы не у дел — их товар никого бы не соблазнил; излечись мы от тщеславия и своекорыстия, дворы опустели бы и короли остались бы почти в одиночестве. Люди согласны быть рабами в одном месте, чтобы чувствовать себя господами в другом. Порою кажется, что самые влиятельные из вельмож оптом получают власть, величие и высокомерие, а затем раздают их провинциям в розницу. Истинные обезьяны, они ведут себя с низшими так же, как монархи — с ними самими.
Ничто так не обезображивает иных царедворцев, как присутствие монарха: они становятся неузнаваемы, черты их искажаются, осанка утрачивает благородство. Гордецы и спесивцы выглядят особенно приниженно, ибо они меняются разительнее других, человек порядочный и скромный держит себя достойнее: он остается самим собой.
Манеры, принятые при дворе, заразительны: их так же легко перенять в В.{72}, как нормандский акцент в Руане или Фалезе, — взгляните на гоф-фурьеров, мундшенков и камер-лакеев. Эта наука дается так легко и требует так мало ума, что человеку, обладающему большими достоинствами и недюжинными способностями, не требуется никаких усилий, чтобы изучить ее и усвоить. Он придает ей столь мало значения, что овладевает ею, сам того не замечая, и так же незаметно может потом ее забыть.
Н. подъезжает с превеликим шумом, всех расталкивает, прокладывает себе дорогу, скребется в дверь{73}, чуть ли не пытается ее отворить и наконец называет себя; просители облегченно вздыхают, и входит он лишь вместе с остальными.
Время от времени при дворе появляются смелые искатели приключений, люди развязные и пронырливые, которые умеют отрекомендоваться и убедить всех, что владеют своим искусством с небывалым совершенством. Им верят на слово, и они извлекают пользу из общего заблуждения и любви к новизне. Они протискиваются сквозь толпу, пробираются к самому государю и удостаиваются разговора с ним на глазах у придворных, которые были бы счастливы, если бы он бросил на них хотя бы взгляд. Вельможи терпят таких людей, потому что те им не опасны: разбогатев, они вскоре бесславно исчезают, а свет, еще недавно обманутый ими, уже готов даться в обман новым проходимцам.
Иной раз вы видите людей, которые здороваются еле заметным кивком головы, всем наступают на ноги и ходят выпятив грудь, словно женщины. Вопрос они задают, не глядя на собеседника; говорят громко, показывая, что считают себя выше присутствующих. Стоит им остановиться, как их окружают; они разглагольствуют и задают тон беседе, сохраняя все ту же смешную позу напускного величия, пока не появится кто-нибудь из вельмож, в чьем присутствии они сразу притихают и возвращаются к естественному своему состоянию, которое куда больше им к лицу.
При дворе всегда существуют люди совершенно особого сорта — льстивые, угодливые, вкрадчивые. Они всегда трутся около женщин, изучают их слабости, поощряют увлечения, устраивают любовные дела; умело выбирая слова, они нашептывают им непристойности, говорят с ними о мужьях и любовниках, угадывают их огорчения и недуги, высчитывают, когда им рожать, придумывают для них новые моды, измышляют поводы для новых излишеств и трат и учат слабый пол, как транжирить побольше денег на уборы, мебель и выезды. Не менее изобретательны и расточительны они в своей собственной одежде; они поселяются в старых замках не раньше, чем перестроят и украсят их. Они изысканны и разборчивы в еде, испытали все виды наслаждения и о каждом из них говорят как знатоки. Своим возвышением они обязаны только себе и отстаивают свое положение с той же ловкостью, с какой когда-то завоевали его; надменные и спесивые, они не подпускают к себе тех, кто им ровня, и даже не раскланиваются с ними; они говорят там, где все молчат; в любой час дня и ночи они входят и проникают туда, где не дерзают появляться даже вельможи; сановники, поседевшие на долгой службе, покрытые ранами, занимающие высокие должности и облеченные громкими званиями, — и те выглядят не столь самоуверенно, держатся не столь непринужденно. Эти люди пользуются доверием самых могущественных принцев, участвуют во всех их развлечениях и празднествах, живут в Лувре или Версале, где разгуливают и распоряжаются, как в собственном доме; их видят сразу в нескольких местах; их лица первыми бросаются в глаза тому, кто никогда не бывал до этого при дворе; они обнимают всех, и все обнимают их; они смеются, хохочут, сыплют остротами, рассказывают забавные истории; они покладисты, любезны, богаты, охотно дают взаймы — и никто не принимает их всерьез.
Глядя на Кимона и Клитандра, невольно думаешь, что на их плечах лежит все бремя государственной власти и что они самолично отвечают за все дела — один за морские, другой за сухопутные. Как описать их усердие, хлопотливость, любознательность, неугомонность? Это столь же невозможно, как запечатлеть на картине движение. Кто видел, чтобы они сидели, стояли на месте или пребывали в покое? Более того — видел ли кто-нибудь, чтобы они ходили шагом? Нет, они всегда бегут, разговаривают на ходу и задают вопросы, не дожидаясь ответа; они ниоткуда не пришли, никуда не направляются, а просто носятся взад и вперед. Не прерывайте их стремительного бега, не то собьете их с толку; не задавайте им вопросов или, по крайней мере, дайте им раньше перевести дух и сообразить, что никакого дела у них нет и никто им не мешает поговорить с вами подольше, а то и пойти туда, куда вы позовете. Они не спутники Юпитера, то есть не принадлежат к тем, кто окружает государя и теснится вкруг него; они только предвещают его появление и предшествуют ему, неудержимо врезаясь в толпу придворных и чуть ли не сбивая их с ног. У них одно занятие — постоянно быть на виду; они не ложатся в постель, пока не выполнят эту столь важную и полезную для государства обязанность. К тому же им доподлинно известны все никому не нужные придворные новости; они знают то, чего вполне можно не знать; они обладают всеми талантами, для того чтобы сделать заурядную карьеру. Впрочем, люди это проворные, довольно сметливые, легкие на подъем и предприимчивые в любом деле, которое, до их мнению, для них небезвыгодно: они, так сказать, впряжены в колесницу удачи и влекут ее, гордо задрав голову, хотя у них мало надежды когда-нибудь стать седоками.
Придворный, у которого недостаточно громкое имя, должен прикрыть его более громким; если же оно таково, что его можно не стыдиться, он должен объяснять каждому встречному, что это самое прославленное из всех имен, а род его — самый древний из всех родов; ему следует считаться свойством с принцами Лотарингскими, Роганами, Шатильонами, Монморанси, а не то, пожалуй, и с принцами крови; рассуждать лишь о герцогах, кардиналах и министрах; приплетать к месту и не к месту своих предков с отцовской и материнской стороны, не забывая упомянуть об орифламме{74} и крестовых походах; украшать залы своего дома родословными древами, гербовыми щитами с шестнадцатью полями и портретами предков, а также их свойственников; хвастаться старинным замком, его башенками, зубцами и галереей с навесными бойницами; твердить при всяком удобном случае: «Мой род, моя ветвь, мое имя, мой греб»; объявлять, что такой-то не знатен, а такая-то — и вовсе не дворянка, и, услышав, что главный выигрыш в лотерее достался Гиацинту, осведомляться, благородного ли тот происхождения. Пусть кое-кто потешается над его нелепостями, пусть о нем рассказывают смешные истории, — он не станет этому препятствовать, по-прежнему будет настаивать, что дом его — второй по знатности после царствующего, и, непрерывно повторяя одно и то же, в конце концов добьется того, что ему поверят.
Только простак может надеяться завоевать расположение двора, не будучи дворянином и не умея прослыть таковым.
И ложась в постель, и вставая с нее, придворный печется только о собственной выгоде: мысль о ней не оставляет человека ни утром, ни вечером, ни днем, ни ночью; он руководствуется ею, думая, разговаривая, храня молчание, действуя; повинуясь ей, он раскланивается с одним, не замечает другого, превозносит третьего и хулит четвертого; по этой мерке он отмеряет свое внимание, услужливость, почтительность, равнодушие или презрение. Как бы далеко ни ушел он по стезе умеренности и мудрости, главной пружиной его поступков все равно остается честолюбие, увлекающее его к той же цели, что и самых жадных, неистовых в желаниях и тщеславных царедворцев. Разве можно пребывать в покое там, где все волнуется, все движется? Разве можно не бежать там, где все бегут? Всякий мнит, что он обязан добиваться удачи и стремиться к возвышению: человеку, которому это не удается, двор выносит окончательный приговор, объявляя, что ему, значит, нечего там делать. Что же лучше — удалиться от двора, так ничего и не достигнув, или оставаться там в тщетном ожидании наград и милостей? Вот вопрос столь щекотливый, сложный и затруднительный, что множество придворных успевает состариться, не ответив на него, и умирает, так и не разрешив своих сомнений.
Есть ли при дворе что-нибудь более презренное и недостойное, нежели человек, не способный помочь нашему возвышению? Не понимаю, как это он дерзает там показываться!
Кто далеко обогнал человека одних с собой лет и положения, вместе с которым в первый раз представлялся ко двору, и кто убежден при этом, что он достоин успеха и вправе смотреть на отставшего сверху вниз, тот, наверно, уже не помнит, что он думал до своего возвышения о себе и о тех, кто в ту пору был впереди него.
Вы нашли себе преданного друга, если, возвысившись, он не раззнакомился с вами.
Если тот, кто попал в случай, осмеливается извлечь все выгоды из своего положения, которое он может быстро утратить; если он пользуется попутным ветром, чтобы плыть дальше; если не упускает ни одного свободного места, ни одного незанятого аббатства, а без стеснения выпрашивает их и получает; если он осыпан пенсионами, пожалованиями и патентами на наследственные должности, — вы упрекаете его в алчности и честолюбии, говорите, что он жаден, все забирает себе, своим домочадцам и приживалам и что, стяжав столько милостей, он уже составил себе состояние, которого хватило бы на многих. Но что ему остается делать? Если судить не по вашим речам, а по тому, как вы сами поступали бы на его месте, он ведет себя именно так, как нужно.
Мы часто порицаем тех, кто при удобном случае составляет себе большое состояние, ибо по скудости собственного не верим, что добьемся того же и навлечем на себя те же упреки. Надейся мы стать преемниками этих людей, мы сразу почувствовали бы, что они не так уж виноваты, и поостереглись бы сурово их осуждать, чтобы не осудить заранее и самих себя.
Не следует ничего преувеличивать: не будем поэтому приписывать двору то, в чем он не грешен. Худшее, на что он способен, — это не воздать порою за истинную заслугу; если при дворе снизошли до того, чтобы ее заметить, ею не пренебрегают, а просто забывают о ней, ибо там отлично умеют не делать ничего или делать очень мало для тех, кто пользуется всеобщим уважением.
Когда мы возводим здание нашего успеха при дворе, нам среди многих идущих в дело кирпичей обязательно попадается несколько негодных: один из друзей, обещавший замолвить за нас словечко, не сделал этого; другой замолвил, но неохотно; третий невольно сказал что-то, идущее вразрез с нашими желаниями и его намерениями; у одного не хватает доброй воли; у другого — ловкости и осторожности. Нет человека, который так сильно хотел бы видеть нас счастливыми, чтобы, не щадя сил, способствовать нашему благополучию. Конечно, все прекрасно помнят, как дорого обошлось им их собственное возвышение и как помогли им тогда проложить себе дорогу. Они, несомненно, расквитались бы с этим долгом и в сходных обстоятельствах охотно помогли бы другим людям, если бы, возвысившись, не предались единственной заботе — попечению о самих себе.
Придворный употребляет весь свой ум, ловкость и хитрость не на то, чтобы найти способ услужить друзьям, умоляющим его о помощи, а на то, чтобы найти убедительные поводы и благовидные предлоги отказать в просьбе и сослаться на полную невозможность что-нибудь сделать; после этого он убеждает себя, что сполна заплатил долг дружбы или признательности.
При дворе никто не хочет сделать первый шаг, все предлагают лишь поддержать его, ибо судят о других по себе и надеются, что ни у кого не хватит смелости начать и его поэтому не придется поддерживать. Какой учтивый и деликатный способ отказаться помочь своим влиянием, услугами и заступничеством тому, кто в этом нуждается!
Сколько людей, оставшись с вами наедине, осыпают вас ласками, любят и ценят, а на людях стесняются подойти к вам и стремятся избежать вашего взгляда или встречи с вами на утреннем приеме и у обедни! Лишь немногие царедворцы занимают достаточно высокое положение или достаточно самоуверенны, чтобы осмелиться выказать уважение человеку, чьи достоинства не подкреплены должностью или саном.
Вот человек, всегда окруженный придворными, которые неотступно следуют за ним, — он занимает важное место; вот другой, с ним каждый старается заговорить, — он в милости; вот третий, его обнимают и ласкают все, даже вельможи, — он богат; вот четвертый, на него смотрят с любопытством и указывают пальцами, — он учен и красноречив; вот пятый, с ним никто не забывает раскланяться, — у него злой язык… Но покажите мне человека, который был бы добр, только добр, и с которым все тем не менее искали бы знакомства.
Человека назначают на должность, и вот уже поток восхвалений затопляет подъезды и капеллу, катится по лестнице, залам, галерее и апартаментам монарха, скрывает с головой, сбивает с ног. Об этом человеке нет и не может быть двух мнений: зависть и злоба отзываются о нем в тех же выражениях, что и лесть; все плывут по течению, оно всех уносит, вынуждая людей, с которыми он подчас вовсе незнаком, говорить то, что они думают и чего не думают, а порою даже расхваливать того, кого они в глаза не видели. Человек умный, достойный, доблестный в мгновение ока превращается в величайшего гения, в героя, в полубога. Его портреты так чудовищно льстят ему, что он кажется безобразным в сравнении с ними; он не может подняться и никогда не поднимется до той высоты, на которую его вознесли низость и угодливость; он краснеет, слыша, как о нем говорят.
Но вот положение этого человека поколебалось, и мнение о нем сразу меняется; вот он уже пал, и те же самые пружины, которые, подняв его на невиданную высоту, исторгли у всех хвалу и лесть, снова приходят в действие, низвергая его в бездну всеобщего презрения, и никто не гнушается им больше, не порицает его язвительнее, не отзывается о нем хуже, чем тот, кто совсем недавно так неистово расхваливал его.
На мой взгляд, должность высокую и требующую гибкого ума куда легче занять, нежели сохранить.
Часто люди падают с большой высоты из-за тех же недостатков, которые помогли им ее достичь.
При дворе известны два способа отделаться от человека или, как говорится, дать ему от ворот поворот: либо самому рассердиться на него, либо сделать так, чтобы он рассердился на вас и проникся к вам отвращением.
При дворе хорошо отзываются о человеке по двум причинам: во-первых, дабы он узнал, что мы хорошо о нем отзываемся; во-вторых, дабы он так же хорошо отозвался о нас.
Давать обещания при дворе столь же опасно, сколь трудно их не давать.
Есть люди, для которых не знать человека по имени и в лицо — все равно что получить право смеяться над ним и презирать его. Они спрашивают, кто он такой. Это не Руссо, не Фабри[22], не Лакутюр{75}, — их-то они узнали бы.
Мне говорят столько дурного об этом человеке, а я нахожу в нем так мало дурного, что начинаю думать, нет ли у него достоинств, которые раздражают других людей, так как затмевают их собственные.
Вы человек порядочный; вам все равно, пришлись вы по нраву фаворитам или нет; вы преданы только своему господину и думаете лишь о своем долге. Значит, вы человек конченый.
Наглость — это не умышленный образ действий, а свойство характера; порок, но порок врожденный. Кто не родился наглецом, тот скромен и нелегко впадает в другую крайность. Бесполезно поучать его: «Будьте наглы, и вы преуспеете», — неуклюжее подражание не пойдет такому человеку впрок и неминуемо приведет его к неудаче. Лишь бесстыдство непринужденное и естественное помогает пробить дорогу при дворе.
Человек домогается, хлопочет, интригует, тревожится, просит, встречает отказ, просит снова и наконец достигает цели; а послушать его, так он получил желаемое без всяких просьб и тогда, когда вовсе не думал просить, а занимался совсем иными делами. Избитый прием, невинная и бесполезная ложь — она никого не обманет!
Иные люди, домогаясь важной должности, пускаются на всякие происки, интригуют, принимают все необходимые меры; их успех несомненен: одни друзья замолвят словечко, другие поддержат первых. Но когда фитиль подведен и мина готова к взрыву, они удаляются от двора. Кто дерзнет заподозрить Артемона в том, что он мечтал о завидной должности, если его силком вытащили из провинции, заставили покинуть свои владения и занять это место? Грубая уловка, затасканная хитрость! Придворные столько раз прибегали к ней, что, пожелай я обмануть свет и скрыть от него свое честолюбие, я нарочно остался бы на глазах и под рукой у государя, чтобы добиться той милости, которой так пылко жажду.
Люди не хотят, чтобы другие знали об их честолюбивых замыслах и догадывались об их видах на ту или иную должность; они полагают, что в случае отказа им будет стыдно, а в случае успеха выгоднее и почетнее представить дело так, будто им дали это место по заслугам, без всяких происков и домогательств с их стороны; тем самым они сразу украсят себя и знаками нового достоинства, и скромностью.
Что постыднее — не получить место, которое заслужил, или занять его, не заслужив?
Возвыситься при дворе трудно, но еще труднее стать достойным возвышения.
Легче сделать так, чтобы о вас говорили: «Почему он получил это место?» — чем добиться того, чтобы кто-нибудь спросил: «Почему он не получил этого места?»
В прежнее время люди искали консульства, сейчас они домогаются избрания{76} эшевеном, купеческим старшиной или членом Французской Академии. Не разумнее ли им посвятить первые годы жизни труду, подготовить себя к важной должности, а потом уже, отказавшись от тайных происков, открыто и с полной уверенностью в своих силах проситься на службу отечеству, монарху и государству?
Я еще не видел придворного, который, получив от государя управление богатой провинцией, высокую должность или большую пенсию, не уверял бы из тщеславия или желания казаться бескорыстным, что ему не столько приятна сама милость, сколько то, как она была оказана. В таких уверениях всегда бесспорно лишь одно — их полное несоответствие истине.
Только люди дурно воспитанные не умеют давать с любезным видом: самое важное и самое трудное — в том, чтобы дать; так почему бы не сопроводить даяние улыбкой?
Нельзя тем не менее отрицать, что некоторые люди умеют отказывать пристойнее, чем другие — давать. Иных, как я слышал, приходится так долго упрашивать, соглашаются они так неохотно и обставляют вырванную у них милость такими обидными условиями, что еще большей милостью с их стороны было бы избавить вас от необходимости что-либо получать от них.
При дворе встречаются люди настолько жадные, что они из корысти хватаются за любую должность; губернаторство, место в парламенте, бенефиций — все им по сердцу. Они так ловко устраивают свои дела, что их положение позволяет им отправлять любые обязанности. Это настоящие амфибии: у них духовное звание, а живут они шпагой и притом умудряются еще носить судейскую мантию. «Что же они делают при дворе?» — спросите вы. Получают пожалования и завидуют всем, кому тоже перепадают награды.
При дворе есть множество людей, которые всю жизнь кого-нибудь обнимают, прижимают к сердцу, поздравляют с пожалованием, а сами сходят в могилу, так ничего и не получив.
Одежда Менофила никак не вяжется с его званием. Круглый год он носит маску, хоть лицо у него и открыто; всюду — при дворе, в столице, в провинции — он появляется под новым именем и в новом наряде, что, впрочем, никого не обманывает, все знают его в лицо.
К высокому положению ведут два пути: протоптанная прямая дорога и окольная тропа в обход, которая гораздо короче.
Люди бегут за несчастными преступниками, чтобы взглянуть на них вблизи, выстраиваются шпалерами и высовываются из окон, чтобы увидеть, с каким лицом и осанкой идет на казнь человек, который приговорен и ждет неизбежной смерти. Какое пустое, злобное, бесчеловечное любопытство! Будь люди немного разумнее, место казней всегда пустовало бы, а присутствовать на подобных зрелищах считалось бы позором. Если уж вас так мучит любопытство, направьте вашу страсть на более возвышенный предмет: взгляните на счастливца, понаблюдайте за тем, как он принимает поздравления в день, когда назначен на новую должность; прочитайте в его глазах, насколько он доволен собою, какого высокого мнения держится о себе и как все это прикрыто заученным спокойствием и притворной скромностью, посмотрите, какую ясность сообщили его сердцу и лицу исполненные желания, как хочется ему жить и наслаждаться здоровьем, как радость его вырывается все-таки наружу и он больше не в силах ее скрывать, как он сгибается под бременем счастья, как холоден и сдержан становится с теми, кто еще недавно был ему равен, как он не кланяется им и не замечает, как объятия и любезности вельмож, на которых он взирает теперь с близкого расстояния, окончательно портят его, как он теряет равновесие, забывается и впадает в кратковременное умоисступление.
Вы тоже хотите стать счастливцем, вы жаждете милостей. Запоминайте же, как не следует себя вести!
Человек, получивший видную должность, перестает руководствоваться разумом и здравым смыслом в своих манерах и поведении, сообразуясь отныне лишь со своим местом и саном. Отсюда забывчивость, гордость, высокомерие, черствость и неблагодарность.
Теон тридцать лет был аббатом; наконец это ему наскучило: иные меньше мечтают о монаршем пурпуре, чем он жаждал золотого наперсного креста. Но так как праздник проходил за праздником, а перемена в его судьбе все не наступала, он стал роптать на свой век, уверять, что государством плохо управляют, и предсказывать грядущие бедствия. Рассудив, что при дворе заслуги только вредят тому, кто хочет возвыситься, он уж решил было отказаться от надежд на прелатство, как вдруг кто-то прибежал сообщить ему, что он назначен епископом. Столь неожиданная новость преисполнила его такой радости и самоуверенности, что он тут же объявил: «Вот увидите, я на этом не остановлюсь — меня еще сделают архиепископом».
Вельможи и министры, даже исполненные самых благих намерений, нуждаются при дворе в услугах плутов; однако они должны соблюдать при этом осторожность и прибегать к таким людям лишь тогда и при таких обстоятельствах, когда без них не обойтись. Честь, добродетель, совесть — все это похвальные, но часто бесполезные достоинства. Мало ли случаев, когда порядочность только мешает?
Некий старинный автор, мысль которого я приведу здесь дословно, дабы не исказить ее вольной передачей, пишет: «Иные мелкими людишками, ровнями своими, гнушаются, их за челядь и холопов почитают, а больше всё водят дружбу с вельможами и персонами именитыми и многоимущими, и от такового с ними дружества и знакомства во всех потехах, машкерадах, непотребствах и бесчинствах оных участвуют, стыда не имут, срама не страшатся, отчину и дедину расточают, посмеяние и поношение от каждого терпят, а сами, ничтоже сумняшеся, шикан своих не оставляют и тем себе удачу и достаток великий во благовремении снискивают».
Молодость государя — источник многих крупных состояний.
Тимант все тот же, что и раньше, он сохранил достоинства, которые стяжали ему громкое имя и всяческие милости, но в глазах придворных он стал уже терять былое значение: им наскучило изъявлять ему уважение, они раскланиваются с ним холодно, больше не улыбаются ему, избегают вступать с ним в разговор, не обнимают его, не отводят в сторону, чтобы с таинственным видом шепнуть какой-нибудь пустяк; им больше нечего ему сказать. Но вот он получает пенсион или новую должность, и все его добродетели оживают, а мысль о них, наполовину изгладившаяся из памяти придворных, мгновенно обретает свежесть. Теперь с ним опять обращаются так же, как прежде, и даже еще лучше.
Сколько друзей и родственников появляется за одну ночь у нового министра! Одни вспоминают старые связи, годы совместного учения, права соседства; другие, полистав родословную и дойдя до прапрадеда, отыскивают общих родственников с отцовской или материнской стороны; всем лестно иметь хоть какое-нибудь отношение к этому человеку; каждый сто раз на дню твердит о своей близости к нему и старается всем внушить: «Это мой приятель, и я очень рад его возвышению, оно касается и меня — мы ведь с ним накоротке». О тщеславные царедворцы, ничтожные поклонники успеха, разве утверждали вы что-нибудь подобное неделю назад? Разве он стал за это время добродетельнее, стал более достоин выбора, который остановил на нем государь? Неужели вы и без того не знали, что он за человек?
Видя, как пренебрежительны иногда со мною и вельможи, и даже те, кто мне равен, я черпаю поддержку и утешение в том, что говорю себе: «Эти люди презирают не меня, а только мое звание — оно и вправду низкое. Будь я министром, они, без сомнения, преклонялись бы передо мной».
Как! Вельможа здоровается со мной? Что бы это значило? Уж не получу ли я вскоре должность? Он, наверно, об этом проведал или просто у него такое предчувствие.
Тот, кто так часто повторял: «Я обедал сегодня в Тибуре», «Я ужинаю там вечером», — кто по каждому поводу поминал имя Планка, кто вечно твердил: «Планк просил меня… Я сказал Планку…» — неожиданно узнает, что герой его рассказов унесен скоропостижной смертью. Он сразу берет с места в карьер, собирает народ на площадях и в портиках, обвиняет покойника во всех грехах, поносит его поведение, чернит его консульство, отрицает за ним его прославленную осведомленность в самых мелких делах правления, утверждает, что усопший не оставил по себе ни одного доброго воспоминания, отказывает ему не только в репутации человека серьезного и трудолюбивого, но даже в чести быть врагом врагов империи.
Любопытное, я полагаю, зрелище представляется взору добропорядочного человека в обществе или театре, когда место, в котором ему отказали, получает тот, у кого нет глаз, чтобы видеть, ушей, чтобы слышать, разума, чтобы понимать и судить, тот, кто обязан этой милостью только ливрее, да и то давно уже им снятой.
Теодот одевается строго, но лицо у него — как у комедианта, выходящего на подмостки; голос, походка, жесты, осанка — под стать лицу; он себе на уме, хитер, слащав, вид у него таинственный; он подходит к вам и шепчет на ухо: «Какая прекрасная погода! Все растаяло». Манеры у него не слишком изысканные, зато такие приторные, что впору юной жеманнице. Вообразите себе ребенка, который с увлечением строит карточный домик или гоняется за бабочкой; таков Теодот в самом пустяковом деле: оно не стоит выеденного яйца, а он занят им всерьез, словно это нечто важное. Он хлопочет, суетится, добивается своего и наконец переводит дух, давая себе заслуженный отдых, — он ведь изрядно потрудился.
Бывают люди, охмелевшие от погони за милостями и как бы околдованные ими: они думают о них днем, видят их во сне по ночам, снуют взад и вперед по лестнице в доме министра, то и дело входят к нему в приемную и выходят оттуда, обращаются к нему, хотя сказать им нечего, обращаются вторично и наконец преисполняются радости: они говорили с ним. Притроньтесь к ним, нажмите пальцем — и вы увидите, как из них так и брызнут спесь, заносчивость, самомнение. Если вы заговорите с ними, они не ответят вам и даже не узнают вас; глаза у них блуждают, мысли далеко; родным следует держать их взаперти, иначе их помешательство станет буйным и опасным для окружающих.
У Теодота более безобидная мания: он тоже до безумия жаждет быть в милости, но страсть его не так шумлива; он предается своим мечтам, лелеет их, служит им, но только тайком. Он вечно начеку, вечно ловит желания каждого, кто недавно облачился в ливрею удачи: как только у того появляется новая прихоть, Теодот предлагает свою помощь, интригует в его пользу, втихомолку приносит ему в жертву любые достоинства, связи, дружбу, обязательства, признательность. Освободись место Кассини{77} и пожелай швейцар или скороход фаворита занять его, он поддержит их искательство, сочтет их достойными этой должности, объявит способными производить наблюдения, вычислять, рассуждать о ложном солнце{78} и параллаксах{79}. Если бы меня спросили, кто такой Теодот — автор или плагиатор, оригинальный писатель или копиист, я взял бы его сочинения и сказал: «Читайте и судите сами»; но как решить, глядя на портрет, нарисованный мною, кто служил мне моделью — ханжа или придворный? Гораздо смелее я выскажусь о его судьбе: «Теодот, я наблюдал звезду, под которой ты родился. Знай, ты получишь должность, и скоро. Оставь же хлопоты, перестань докучать людям — они давно уже просят пощады».
Не ждите искренности, откровенности, справедливости, помощи, услуг, благожелательности, великодушия и постоянства от человека, который недавно явился ко двору с тайным намерением возвыситься. Узнаёте вы его по речам, по выражению лица? Он уже перестал называть вещи своими именами, для него нет больше плутов, мошенников, глупцов и нахалов — он боится, как бы человек, о котором он невольно выскажет свое истинное мнение, не помешал ему выдвинуться. Он плохо думает о людях, но никому не скажет об этом; желая добра только себе, делает вид, будто желает его всем, чтобы все делали ему добро или, по крайней мере, не делали зла; он не только чужд искренности сам, но и не терпит ее в других, ибо правда режет ему ухо; с холодным и безразличным видом уклоняется он от разговоров о дворе и придворных, ибо опасается прослыть соучастником говорящего и понести ответственность. Тиран общества и жертва собственного честолюбия, он уныло осмотрителен в своем поведении и словах: шутки у него безобидные, вялые и натянутые, смех принужденный, любезность притворная, речь отрывистая, рассеянность нарочитая; он целыми ведрами, — нет, что я говорю! — целыми бочками изливает похвалы на сановников и на тех, кто в милости, со всеми же остальными сух, точно кожа чахоточного; у него всегда наготове несколько приветственных и прощальных фраз: нанося визит, он употребляет одни, принимая визитера — другие, так что те, кому важно лишь, как с ними говорят и с каким лицом их встречают, всегда остаются им довольны. Он находит покровителей и умеет привязать к себе тех, кому покровительствует сам; он — посредник, наперсник, сводник, но этого ему мало — он хочет властвовать и со рвением новичка перенимает все мелкие придворные уловки: как встать, чтобы его заметили, как вовремя обнять вас и порадоваться вместе с вами, как участливо расспросить вас о вашем здоровье и делах, как потерять нить разговора при вашем ответе, чтобы перебить вас и перейти к другому предмету или обратиться в то же время к новому собеседнику, с которым ему нужно поговорить о совсем иных вещах, как, продолжая поздравлять вас, выразить тому соболезнование, как плакать одним глазом и смеяться другим. Иногда, приноравливаясь к министрам или фавориту, он рассуждает в обществе о пустяках — о ветре, о морозе; иногда же, если дело идет о чем-нибудь важном, что ему известно, а еще чаще неизвестно, он многозначительно молчит.
Есть некая страна, где радости явны, но притворны, а горести глубоко скрыты, но подлинны. Кто поверит, что спектакли, громовые рукоплескания в театрах Мольера и Арлекина{80}, обеды, охота, балет и военные парады служат лишь прикрытием для бесчисленных тревог, забот и расчетов, опасений и надежд, неистовых страстей и серьезных дел?
Придворная жизнь — это серьезная, холодная и напряженная игра. Здесь нужно уметь расставить фигуры, рассчитать силы, обдумать ходы, осуществить свей замысел, расстроить планы противника, порою идти на риск, играть по наитию и всегда быть готовым к тому, что все ваши уловки и шаги приведут лишь к объявлению вам шаха, а то и мата. Часто пешки, которыми умно распоряжаются, проходят в ферзи и решают исход партии; выигрывает ее самый ловкий или самый удачливый.
Взгляните на часы: колесики, пружины, — словом, весь механизм, — скрыты; мы видим только стрелку, которая незаметно свершает свой круг и начинает новый. В точности такова и жизнь придворного: нередко, продвинувшись довольно далеко, он оказывается у отправной точки.
«Две трети своей жизни я уже прожил, зачем же так беспокоиться о том, как пройдет остаток моих дней? Самая блестящая карьера не стоит ни тех мучений, которым я себя обрекаю, ни тех низостей, на которых себя ловлю, ни тех унижений и обид, которые претерпеваю. Еще каких-нибудь тридцать лет — и рухнут могучие колоссы, на которых я сейчас смотрю снизу вверх; исчезнут все — и я, такой маленький и ничтожный, и те, на кого я так жадно взираю, связывая с ними свои заветные надежды на возвышение. Самое лучшее в жизни, — если в ней и вправду есть что-нибудь хорошее, — это покой, уединение и место, где ты сам себе хозяин».
Так думал Н., пребывая в опале: он забыл об этих мыслях, как только снова вошел в милость.
Дворянин, живя в своей провинции, свободен, но лишен покровительства сильных мира сего; живя при дворе, он обретает покровительство, но теряет свободу. Одно стоит другого.
Однажды Ксантиппу, жившему в глухой провинции под ветхой кровлей, приснилось на его жестком ложе, будто он видит государя, говорит с ним и необычайно этим счастлив. Проснувшись, он опечалился, рассказал свой сон и воскликнул: «Какие только небылицы не приходят в голову, когда спишь!» Через несколько лет Ксантипп попал ко двору, увидел государя, поговорил с ним, и явь далеко превзошла сновидение: он стал фаворитом.
Кто пребывает в большем рабстве, нежели усердный царедворец? Разве что еще более усердный царедворец.
Раб зависит только от своего господина, честолюбец — от всех, кто способен помочь его возвышению.
На утреннем приеме всегда толпится множество никому не известных людей, жаждущих, чтобы их заметил государь, который не может, однако, видеть всех сразу. А если, сверх того, он постоянно замечает одних и тех же, то каково число несчастливцев?
Люди, которые окружают вельмож, осыпая их знаками внимания, разделяются на три части: меньшая искренне их чтит, большая заискивает в них из честолюбия и своекорыстия, самая большая льнет к ним из глупого тщеславия или смешного стремления выставить себя напоказ.
Бывают семейства, обязанные по законам света или в силу того, что называется приличиями, пребывать в вечной вражде. Но вот они примирились: то, что не удалось религии, без труда совершил расчет.
Говорят, есть некая страна, где старики галантны, любезны и учтивы, а молодые люди, напротив, грубы, жестоки, распущенны и невоспитанны; они перестают любить женщин в том возрасте, когда юноши обычно только начинают испытывать это чувство, предпочитают ему пирушки, чревоугодие и низкое сластолюбие; тот, кто пьет лишь вино, слывет у них скромником и трезвенником, ибо неумеренное потребление этого напитка давно отбило у них охоту к нему; они пытаются пробудить утраченный вкус к спиртному с помощью самых крепких настоек и разных водок, останавливаясь в своем разгуле разве что перед царской. Женщины в этой стране ускоряют увядание своей красоты с помощью снадобий, сообщающих им, как они полагают, миловидность и привлекательность: у них в обычае размалевывать себе губы, щеки, ресницы и плечи, которые, равно как грудь, руки и уши, они оголяют из боязни, что мужчины проглядят какую-нибудь из их прелестей. Лица у обитателей этой страны расплывчатые и утопают в заемных волосах, которые они предпочитают собственным и носят на голове в виде густой длинной гривы; она свисает до пояса, искажает облик человека и делает его неузнаваемым. У этого народца есть свой бог и свой король. Ежедневно в условленный час тамошние вельможи собираются в храме, который именуют капеллой. В глубине этого храма возвышается алтарь их бога, где жрец совершает таинства, называемые святыми, священными и страшными. Вельможи становятся широким кругом у подножия алтаря и поворачиваются спиною к жрецу, а лицом к королю, который преклоняет колена на особом возвышении и, по-видимому, приковывает к себе души и сердца всех присутствующих. Этот обычай следует понимать как своего рода субординацию: народ поклоняется государю, а государь — богу. Жители этой страны называют ее …, она расположена примерно под сорок восьмым градусом северной широты и удалена больше чем на тысячу сто лье от моря, омывающего край ирокезов и гуронов.
Вспомним, что лицезрение государя преисполняет царедворца счастьем, что всю жизнь он занят и поглощен одной мыслью — как бы увидеть государя и попасться ему на глаза, — и мы поймем, почему созерцание бога составляет высшую награду и блаженство святых угодников.
Знатные вельможи всегда благоговейно-почтительны с государем и видят в этом свой долг, так как сами ждут того же от тех, кто ниже их. Царедворцы низших рангов пренебрегают этой обязанностью, позволяют себе фамильярничать и чувствуют себя людьми, не обязанными служить примером для других.
Чего еще не хватает молодым людям наших дней? Они всё могут и кое-что знают. Впрочем, если бы даже их знания равнялись их возможностям, они все равно не стали бы решительней в своих поступках.
О слабые люди! Вельможа говорит, что ваш друг Тимагеи глуп, хотя это неправда, ибо он — человек умный. Я уж не жду от вас возражений вслух, но наберитесь мужества и сделайте их хоть про себя.
Тот же вельможа утверждает, что Ификрат — труслив, а между тем вы своими глазами видели, как он совершил подвиг. Успокойтесь, я не требую, чтобы вы рассказывали об этом. С меня довольно, если, услышав слова вельможи, вы не забудете, что были свидетелями этого подвига.
Умение говорить с королями — предел искусства и мудрости для придворного. Нечаянно сорвавшееся слово, поразив слух государя, запечатлевается у него в памяти, а порою и в сердце; взять это слово назад уже невозможно; все старания и уловки царедворца, который тщится придать ему иной смысл или ослабить произведенное им впечатление, ведут лишь к тому, что оно все глубже западает в душу монарха. Если сказанное идет во вред нам самим, — хотя это бывает не часто, — мы еще можем утешаться тем, что наша ошибка будет нам уроком и мы поплатимся за наше собственное легкомыслие; но какая досада, какое раскаяние ожидают нас, если сказанное принесло ущерб нашему ближнему! Поэтому самое полезное правило, предотвращающее подобную опасность, состоит в том, чтобы говорить с государем о других людях, об их трудах, поступках, правах и поведении хотя бы так же осторожно, сдержанно и осмотрительно, как мы говорим о себе.
«Хороший острослов — дурной человек». Я и сам сказал бы то же, если бы это не было сказано до меня. Но я беру на себя смелость сказать другое, еще никем не сказанное: кто ради красного словца не щадит доброго имени и счастья ближнего, тот заслуживает самой позорной кары.
У нас есть готовые фразы, которые мы как бы вынимаем из кладовой, когда поздравляем друг друга с чем-нибудь приятным. Часто их произносят без всякого чувства и выслушивают без признательности, но обойтись без них все-таки невозможно, ибо они — замена самого лучшего, что есть в мире, то есть дружбы: люди не могут по-настоящему рассчитывать друг на друга, поэтому они как бы молчаливо соглашаются довольствоваться внешними изъявлениями приязни.
Иные люди, выучив пять-шесть ученых слов, уже выдают себя за знатоков музыки, живописи, зодчества, гастрономии и воображают, будто слух, зрение и вкус доставляют им больше наслаждения, чем другим; таким способом они внушают уважение окружающим и обманывают самих себя.
При дворе всегда довольно людей, у которых светскость, учтивость или богатство играют роль ума и способностей. Они умеют войти и выйти, поддержать разговор, не участвуя в нем, понравиться, не сказав ни слова, придать себе важность, храня упорное молчание или время от времени издавая односложные возгласы. Они берут выражением лица, тоном, жестом, улыбкой и похожи на тонкий слой чернозема: копните его на два дюйма вглубь — и вы наткнетесь на бесплодный камень.
Есть люди, которые попадают в милость как бы невзначай: они первые бывают поражены и подавлены ею, но затем, придя в себя, находят свое возвышение вполне заслуженным; а так как, по их мнению, глупость и успех — две вещи несовместные и быть одновременно дураком и удачником нельзя, они начинают верить в свой ум и даже дерзают, — нет, что я говорю! — смело принимаются разглагольствовать в любом обществе о чем угодно, не считаясь с тем, кто их слушает. Стоит ли добавлять, что их самодовольные нелепости лишь повергают окружающих в ужас или внушают крайнее отвращение? Важнее напомнить, что такие люди непоправимо позорят тех, кто так или иначе способствовал их случайному возвышению.
Как назвать тех, у кого хватает хитрости только на глупцов? Насколько мне известно, человек по-настоящему умный не отличает их от тех, кого они умеют обманывать.
Кто умеет внушить, что он не очень хитер, тот уже далеко не прост.
Хитрость — качество не слишком похвальное и не слишком предосудительное, это нечто среднее между пороком и добродетелью; почти нет случаев, где ее не могло и не должно было бы заменить благоразумие.
От хитрости до плутовства — один шаг, переход от первой ко второму очень легок: стоит прибавить к хитрости ложь, и получится плутовство.
С теми хитрецами, которые прилежно слушают и мало говорят, говорите еще меньше, а если уж вам приходится говорить много, старайтесь ничего не сказать.
Правое и важное для вас дело зависит от согласия двух человек. Один говорит; «Я похлопочу, если не возражает такой-то». Такой-то не возражает, но при одном условии — он хочет быть уверен в согласии первого. Проходят месяцы, годы, а дело не подвигается. «Я теряюсь, я ничего не понимаю, — говорите вы. — Ведь им нужно только встретиться и поговорить». А мне, признаться, все ясно и понятно: они уже поговорили.
Я полагаю, что тот, кто хлопочет за других, всегда исполнен уверенности в себе, как человек, который добивается справедливости; выпрашивая или домогаясь чего-нибудь для себя, он смущается и стыдится, как человек, который клянчит милости.
Если умный человек не остережется ловушек, постоянно расставляемых при дворе всем, кого хотят высмеять, то, к удивлению своему, обнаружит, что постоянно ходит в дураках у глупцов.
В жизни бывают случаи, когда самой тонкой хитростью оказываются простота и откровенность.
Когда вы в милости, каждая ваша затея уместна, вы не делаете ошибок, все пути ведут вас к цели; когда вы в опале, все становится ошибкой, все ваши хитрости бесполезны, любая тропинка уводит вас в сторону.
Человек, некоторое время занимавшийся интригами, уже не может без них обойтись: все остальное ему кажется скучным.
Для интриг нужен ум, но когда его много, человек стоит настолько выше интриг и происков, что уже не снисходит до них; в этом случае он идет к успеху и славе совсем иными путями.
Аристид, ты человек высокого ума, всеобъемлющей учености, испытанной честности и несомненных дарований. Не бойся же опалы при дворе и немилости у вельмож — этого не случится, пока ты им нужен.
Фаворит должен всегда следить за собой. Ведь если он протомит меня в приемной меньше, чем обычно; если лицо его будет приветливей, а брови не так насуплены; если он любезно выслушает меня и проводит чуть дальше к двери, я решу, что ему грозит падение, — и не ошибусь.
Как мало в человеке истинной добродетели, если, чтобы стать человечнее, доступнее, мягче и благороднее, он должен впасть в немилость или претерпеть унижение!
При дворе попадаются люди, чья речь и поведение доказывают, что они не думают ни о своих предках, ни о потомках. Для них существует только настоящее, но они не пользуются, а злоупотребляют им.
Стратон родился сразу под двумя звездами — счастливой и несчастливой. Жизнь его — настоящий роман; хотя нет — ей не хватает правдоподобия; в ней не было приключений, а были только приятные или дурные сны. Впрочем, что я говорю! Жизнь, которую он прожил, никому не может и присниться. Никто не взял от судьбы больше, чем он; ему были знакомы и крайности, и золотая середина; он блистал, претерпевал страдания, вел обыденную жизнь и познал все без исключения. Он внушал почтение к себе своими достоинствами, о которых с серьезным видом рассуждал вслух; он говорил: «Я умен, я храбр», — и все повторяли: «Он умен, он храбр». И в милости и в опале он сохранял облик и дух подлинного придворного, являя зрителям больше хорошего и больше плохого, чем, возможно, было в нем на самом деле. Обворожительный, любезный, неподражаемый, замечательный, неустрашимый, — каких только слов не говорили ему в похвалу; каких только бранных эпитетов не находили потом, чтобы его унизить! Это неясный, противоречивый и непонятный характер, это загадка, и притом почти неразрешимая.
Монаршая милость ставит человека выше тех, кто равен ему, немилость — ниже.
Кто умеет при необходимости спокойно отказаться от громкого имени, высокого положения или большого состояния, тот разом избавляется от груза многих забот, тревог, а подчас и преступлений.
Через сто лет мир в существе своем останется прежним: сохранится сцена, сохранятся декорации, сменятся только актеры. Те, кто сегодня радуется полученной милости или огорчается и отчаивается из-за отказа в ней, все до одного сойдут со сцены. На подмостки уже выходят другие люди, призванные сыграть те же роли в той же пьесе; в свой черед исчезнут и они, а за ними — те, кого еще нет и чье место опять-таки займут новые комедианты. Стоит ли возлагать наши надежды на лицедеев?
Кто видел двор, тот видел все, что есть в мире самого прекрасного, изысканного и пышного; кто, повидав двор, презирает его, тот презирает и мир.
Столица отбивает охоту жить в провинции, двор открывает нам глаза на столицу и вылечивает от стремления ко двору.
Человеку, наделенному здравым умом, двор прививает вкус к одиночеству и замкнутой жизни.