Глава XII О суждениях

1

Ничто так не похоже на искреннюю убежденность, как злобное упрямство; отсюда — партии, заговоры, ереси.

2

Мы не можем относиться к одним и тем же вещам всегда одинаково: вслед за увлечением неизменно приходит отвращение.

3

Великое удивляет нас, ничтожное отталкивает, а привычка примиряет и с тем и с другим.

4

Привычка и новизна исключают друг друга, и обе равно притягивают нас.

5

Только люди с низменной душой могут рассыпаться в похвалах тем, о ком до их возвышения отзывались пренебрежительно; такое поведение пристало лишь черни.

6

Монаршие милости не исключают высоких достоинств, но и не предполагают их.

7

Удивительно, что при всей нашей спеси, самодовольстве и вере в безошибочность нашего суждения мы сразу же теряем способность здраво рассуждать, как только речь заходит об оценке достоинств ближнего: мода, благосклонность толпы или монаршая милость подхватывают и уносят нас, как поток. Мы гораздо чаще хвалим то, что расхвалено другими, нежели то, что похвально само по себе.

8

Я знаю, как трудно человеку хвалить или одобрять то, что больше всего заслуживает похвалы или одобрения, и не уверен поэтому, что добродетель, достоинства, красота, благие дела и прекрасные творения сильнее и непосредственнее воздействуют на нас, нежели зависть, ревность и недоброжелательство: святоша[27] поминает добрым словом не святого, а такого же святошу, как он сам; если красивая женщина превозносит красоту другой женщины, мы не ошибемся, заключив, что она красивее той, которую превозносит; если один поэт хвалит стихи другого, можно биться об заклад, что они плохи и не заслуживают внимания.

9

Люди мало нравятся друг другу и не склонны одобрять ближнего: его поступки, поведение, мысли, речь — ничто им не нравится, ничто не по вкусу. Слушая рассказ, внимая разговору или читая книгу, они мысленно представляют себе, как поступили бы сами при тех же обстоятельствах, что подумали или написали бы о том же предмете, и так полны собственными мыслями, что для чужих уже не остается места.

10

Большинство людей так привержены к пустякам или к своим прихотям, так легко перенимают друг у друга пороки и чудачества, что стремление казаться не таким, как все, было бы естественным и не противоречило бы здравому смыслу, если бы только мы умели не заходить в нем слишком далеко и оставаться в пределах разумного.

«Поступай, как другие» — сомнительное правило; за исключением обстоятельств чисто внешних и маловажных — обычаев, моды или приличий — оно всегда означает: «Поступай дурно».

11

Будь люди действительно людьми, а не медведями или пантерами, будь они честны и справедливы к себе и другим, что сталось бы с законами, с их текстами и многотомными комментариями к ним, с исками о праве собственности, с актами о введении во владение, со всею так называемой юриспруденцией, а равно и с теми спесивцами, которые только потому так важничают, что им дана власть блюсти и отправлять правосудие? Отличайся люди искренностью и прямодушием, излечись они от предубеждений, кто согласился бы тратить время на ученые диспуты, схоластику и контроверзы? Соблюдай они воздержание, целомудрие, умеренность, кому был бы нужен таинственный лекарский жаргон — сущие золотые россыпи для тех, кто им владеет? Какая жалкая участь ожидала бы вас, законники, врачи, богословы, если бы мы поклялись себе стать благоразумными! Сколько так называемых великих людей оказались бы ненужными как в делах мира, так и в делах войны! Сколько исчезло бы бесполезных искусств и наук, доведенных ныне до высшей степени утонченности и совершенства, хотя необходимы они лишь потому, что служат лекарством от бед, единственная причина которых — наша склонность к злу! Как много со времен Варрона{97} появилось такого, чего не знал Варрон! Не хватит ли с нас и той учености, которой обладали Платон и Сократ?

12

В церкви на проповеди, в опере или в картинной галерее мы со всех сторон слышим противоположные мнения об одном и том же предмете. Поэтому я склоняюсь к мысли, что в любой области можно творить как прекрасное, так и посредственное — на то и на другое найдутся любители. Не бойтесь даже безобразного: отыщутся поклонники и у него.

13

Феникс певучей поэзии возрождается из пепла; слава его погибла, но потом мгновенно ожила. Публика, этот непогрешимый и бесповоротный в своих приговорах судья, изменила мнение на его счет. Одно из двух: либо она ошибалась прежде, либо ошибается сейчас. Человек, который сегодня решится сказать, что иные сочинения К.{98} плохи, встретит такой же отпор, какой встретил бы вчера, скажи он тогда: «К. — хороший поэт».

14

Ш — и был богат, а К — ль беден{99}, хотя «Девственница» и «Родогуна» заслуживали совсем не того приема, какой был им оказан. Мы вновь и вновь спрашиваем себя, почему в любом деле один преуспевает, а другой терпит неудачу, забывая, что причиной тому — наша собственная сумасбродная несправедливость; уступая ей, мы обходим лучших и выбираем худших, если это идет на пользу нашим делам, наслаждениям, здоровью и жизни.

15

Звание комедианта считалось позорным у римлян и почетным у греков. Каково положение актеров у нас? Мы смотрим на них, как римляне, а обходимся с ними, как греки.

16

Батиллу достаточно было стать мимом, чтобы римские матроны начали за ним гоняться; Роя танцевала на подмостках, а Росция и Нерина пели в хоре, — этого оказалось довольно, чтобы привлечь к ним толпу поклонников. Тщеславие и беззастенчивость, следствия чрезмерного могущества, отбили у римлян охоту соблюдать тайну и быть скрытными; им нравилось превращать театр в арену своих любовных похождений, они не испытывали ревности к толпе, заполнявшей амфитеатр, и делились с нею прелестями своих любовниц; вкус их был так неразвит, что они заботились лишь об одном — показать, что они любят комедиантку, даже если она некрасивая женщина и дурная актриса.

17

Ничто так не помогает уяснить себе истинное мнение людей об изящной словесности и науках, а также о пользе последних для государства, как отношение к тем, кто посвятил себя такой деятельности. Любое, даже самое грубое, ремесло, даже самое низкое звание куда быстрее дают надежные и ощутимые преимущества, нежели занятия литературой и наукой. Комедиант, развалившись в карете, с ног до головы обдает грязью Корнеля, который идет пешком. Для многих слова «ученый» и «буквоед» — это синонимы.

Нередко богач разглагольствует о науке, а ученым приходится хранить молчание, слушать и рукоплескать, если они не хотят прослыть педантами.

18

Нужна известная смелость, чтобы не стыдиться репутации ученого у людей, питающих глубокое предубеждение против мужей науки, за которыми они отрицают учтивость, любезность, общительность, почитая их кабинетными затворниками и книжными червями. Невежество — состояние привольное и не требующее от человека никакого труда; поэтому невежды исчисляются тысячами и подавляют ученых числом как при дворе, так и в столице. Если те в свое оправдание ссылаются на пример д'Эстре{100}, Арле, Боссюэ, Сегье, Монтозье, Варда, Шевреза, Новьона, Ламуаньона, Скюдери[28], Пелиссона и множества других, чья ученость не уступала учтивости; если они дерзают напомнить славные имена Конде, Конти, герцогов Шартрского, Бурбонского, Мэнского и приора Вандомского — принцев, умевших сочетать отменные и высокие познания с поистине аттическим красноречием и римской светскостью, им без обиняков возражают, что это — исключения; если они приводят самые веские доводы, последние все равно тонут в шуме толпы. Между тем людям следовало бы не осуждать ученых столь бесповоротно, а, напротив, дать себе труд сообразить, что умы, которые, так много сделав для науки, помогают нам правильно мыслить, судить, говорить и писать, тем самым способствуют и облагораживанию нравов.

Нужно очень немногое, чтобы отличаться утонченностью манер, и очень многое, чтобы отличаться утонченностью ума.

19

«Это же ученый! Значит, он не способен ни к каким делам, я не доверил бы ему даже заведовать моим гардеробом», — говорит политик, и он, разумеется, прав. Д ' Осса, Хименес{101}, Ришелье тоже были ни на что не годными людьми и бездарными министрами — они ведь отличались ученостью! «Он знает по-гречески, — продолжает государственный муж, — это книжник, философ!» Но тогда любая афинская фруктовщица, по всей вероятности говорившая по-гречески, тоже, несомненно, была философом, а Биньон и Ламуаньон, которые знали этот язык, — пустыми книжниками! Какой вздор, какую чепуху нес великий, мудрый и столь разумный Антонин, утверждая, что «народы были бы счастливы{102}, если бы император сам был философом или к власти пришел философ», то есть книжник.

Языки — это всего лишь ключ, открывающий доступ к науке, но презрение к ним бросает тень и на нее. Дело не в том, древний ли это язык или новый, мертвый или живой, а в том, груб он или обработан, со вкусом или без вкуса написаны книги, созданные на нем. Предположим, что наш французский язык через столько-то веков разделит участь греческого и латинского и на нем перестанут говорить; неужели того, кто будет читать Мольера и Лафонтена, тоже объявят тогда педантом?

20

Я упоминаю имя Эврипила, и вы говорите: «Это остроумец», — как сказали бы о том, кто тешет бревно: «Это плотник», — а о том, кто кладет стену: «Это каменщик». Но где же мастерская человека, чье ремесло, по-вашему, заключается в остроумии? Какая у него вывеска? Можно ли узнать его по платью? Какие он употребляет инструменты — клин или молот и наковальню? Где он рубит или колет, где выставляет свой товар на продажу? Ремесленник гордится своим ремеслом. А гордится ли Эврипил своим остроумием? Если да, значит, он глупец, разменивающий свой ум на мелочи, низкая и бесчувственная душа, которой недоступно и то, что по-настоящему умно, и то, что поистине остро. Если же нет, тогда он действительно человек рассудительный и умный.

Вам, наверно, случалось иногда сказать о буквоеде или плохом поэте: «Он остроумец». А разве себя самого вы почитаете человеком, лишенным ума? Если нет, значит, он у вас не туп и вы тоже остроумны. Но я вижу, что это слово кажется вам чуть ли не оскорблением. В таком случае я согласен: именуйте так Эврипила и употребляйте это выражение с насмешкой, как делают глупцы, не понимающие смысла слов, или невежды, которых оно утешает в недостатке образованности, им недоступной.

21

Не говорите мне о слоге, чернилах, бумаге, пере, типографщике и печатном станке! Пусть никто не дерзает уверять меня: «Ты так хорошо пишешь, Антисфен! Что же ты медлишь? Неужели мы не дождемся от тебя какого-нибудь ин-фолио? Рассмотри все добродетели и все пороки в последовательном и методичном труде, которому не было бы конца (следовало бы еще добавить: «и который никто не станет читать»)». Нет, я навсегда отрекаюсь от того, что называлось, называется и будет называться книгой. Берилла падает в обморок при виде мыши, я — при виде книги. Вот уже двадцать лет обо мне толкуют на площадях, но разве мои яства стали изысканнее, разве я теплее одет, разве холод не проникает ко мне в комнату, разве я сплю на пуховой перине? «Но вы достигли славы, у вас громкое имя», — возражаете вы. Но не то же ли это самое, что ветер, гуляющий в кармане? Заменяют ли они хоть крупицу того металла, который доставляет человеку все, что ему нужно? Жалкий стряпчий, приписывая лишнее к счету и получая мзду за то, чего не делал, выдает дочь за графа или судью. Человек, носивший красную или светло-коричневую ливрею, становится правой рукой откупщика и вскоре затмевает богатством хозяина: тот все еще простой горожанин, а он уже купил себе дворянство. Б. составляет себе состояние, показывая марионеток; Б. Б. — продавая речную воду в бутылках. Другой шарлатан приезжает к нам из-за гор с пустым сундучком и не успевает снять поклажу с плеч, как на него дождем сыплются пенсионы; вот он уже готов вернуться туда, откуда прибыл, только теперь его имуществом набиты фургоны, влекомые мулами. Меркурий — это Меркурий, и только, но его интриги, и уловки ценятся так высоко, что за них платят не только пенсионами, но милостями и отличиями. Впрочем, оставим в стороне незаконные доходы. Черепичник получает деньги за свою черепицу, каждому работнику оплачивают его время и труд. А как воздают сочинителю за то, что он думает и пишет? Щедро ли вознаграждают его даже тогда, когда мысли его глубоки? Обставляет ли он свой дом, получает ли дворянство благодаря тому, что разумно мыслит и хорошо пишет? Люди должны быть одеты и выбриты, дома их должны закрываться на крепкие запоры, но необходима ли им образованность? Какая нелепость, глупость, безумие повесить над входом в свое жилище надпись: «Здесь живет писатель или философ! — продолжает Антисфен. — Нет, дайте мне, если можно, доходное место, которое позволит мне украсить мою жизнь, одалживать друзей, давать тем, кто не в состоянии вернуть взятое, и писать для забавы, для развлечения, как Титир свистит или играет на флейте{103}. Только при этом условии я согласен писать, уступив настояниям тех, кто берет меня за горло и твердит: «Пиши!» Пусть на обложке моей новой книги они прочтут: «О красоте, добре, детине, идеях и первичных началах, сочинение Антисфена, торговца морской рыбой».

22

Будь послы чужеземных государей обезьянами, обученными ходить на задних лапах и объясняться с нами через толмача, мы и то были бы менее удивлены, нежели теперь, когда слушаем их меткие ответы и здравомыслящие речи. Из предубеждения против чужой страны, усугубленного национальным чванством, мы забываем, что разум живет под любыми широтами и что мудрые мысли встречаются всюду, где есть люди. Мы не хотели бы, чтобы к нам относились так же, как мы сами относимся к тем, кого почитаем варварами; наше варварство проявляется в недоверии к тому, что другие народы умеют рассуждать не хуже, чем мы.

Не все чужеземцы — варвары, и не все наши соотечественники — люди цивилизованные, равно как не всякая деревня[29] неотесана и не всякий город учтив. В известном уголке некоей приморской провинции одного великого европейского королевства крестьяне любезны и обходительны, горожане же и чиновники, напротив, из поколения в поколение отличаются грубостью.

23

При всея чистоте нашего языка, изысканности одежды, утонченности нравов, превосходных законах и белой коже мы кажемся некоторым народам сущими варварами.

24

Расскажи нам жители Востока, что у них принято напиваться некоей жидкостью, которая ударяет в голову, мутит рассудок и вызывает рвоту, мы воскликнули бы: «Какое варварство!»

25

Этот прелат — редкий гость при дворе, он не умеет вести светскую беседу, его не увидишь в женском обществе; он не играет ни в большую, ни в малую приму{104}, не бывает на празднествах и спектаклях, чужд каким бы то ни было проискам и не способен интриговать; он безвыездно пребывает в своей епархии и занят лишь тем, что наставляет народ словом и поучает его собственным примером; он истощает свое достояние милостыней, а тело — покаянием, ведет строго христианский образ жизни и соревнуется с апостолами в рвении и благочестии. Но вот времена изменились, и при новых порядках ему уже грозит более высокий сан.

26

Хорошо бы дать понять людям известного характера и серьезных (чтобы не сказать больше) занятий, что им вовсе незачем доказывать свое умение играть в карты, петь и развлекаться, как это делают все, ибо, видя их столь шутливыми и общительными, никто не поверит, что в других обстоятельствах они умеют быть и верны долгу, и суровы. Нельзя ли даже внушить им, что такое их поведение несовместимо с той самой светскостью, которою они кичатся, ибо человек светский сообразует свои манеры со своим положением, избегает контрастов и старается всегда быть одинаковым, чтобы не показаться странным и смешным?

27

Нельзя судить о человеке с первого взгляда, как мы судим о картине или статуе, а нужно проникнуть в глубины его души. Достоинства обычно окутаны покровом скромности, недостатки прикрыты маской лицемерия; только немногие сердцеведы умеют сразу постичь характер ближнего, ибо и совершенная добродетель, и закоренелый порок обнаруживают себя лишь постепенно, да и то под давлением обстоятельств.

28
Отрывок

…Он сказал, что ум этой красавицы подобен алмазу в роскошной оправе, и, продолжая разговор о ней, добавил, что подобное сочетание высокой души и телесной прелести так пленяет рассудок и сердце каждого, кто говорит с нею, что человек бессилен решить, увлечен ли он ею или просто удивляется ей: в Артенисе есть и то, без чего нет совершенной дружбы, и то, что может завести вас гораздо дальше. Слишком молодая и обаятельная, чтобы не возбуждать восхищения, и в то же время слишком скромная, чтобы стремиться покорять сердца, она ценит в мужчинах только их добродетели и видит в них только друзей; живая по натуре и способная глубоко чувствовать, она поражает и чарует вас; владея искусством поддерживать самую изысканную и утонченную беседу, она умеет, сверх того, оживлять ее удачными остротами, которые не только доставляют слушателям удовольствие, но и устраняют потребность в ответе; она говорит с вами, как женщина, которая не сведуща в науках, но слышала о них и старается приобрести побольше познаний; она внимает вам, как человек, который много знает и способен оценить ваши слова, так что ни одно, произнесенное в ее присутствии, не пропадает даром. Отнюдь не вступая с вами в спор на манер Эльвиры, которой больше нравится слыть женщиной живого ума, нежели выказывать здравый смысл и рассудительность, она становится на вашу точку зрения, усваивает ваши взгляды, развивает и украшает их, и вы всегда уходите довольный собою, сознавая, что мыслили правильней и вели беседу красноречивей, чем сами того ожидали. Не зная тщеславия и тогда, когда говорит, и тогда, когда пишет, она не пытается блистать изысканностью слога там, где всего важнее смысл, ибо понимает, что секрет красноречия — в простоте. Если нужно оказать кому-нибудь услугу и заручиться для этого вашей помощью, Артениса предоставляет Эльвире прибегать к выспренним риторическим прикрасам, которые та заимствует из книг и пускает в ход по любому поводу: она воздействует на вас лишь своей искренней, пылкой и убежденной готовностью быть человеку полезной. Преобладающая ее черта — любовь к чтению и к обществу людей выдающихся и прославленных, причем она окружает себя ими не столько для того, чтоб они знали о ней, сколько для того, чтобы самой их знать. Уже сейчас можно предугадать, какой мудрой и добродетельной она станет с годами, ибо ведет она себя безупречно, воодушевлена наилучшими намерениями и придерживается самых безошибочных правил, какими только может руководствоваться женщина, окруженная множеством поклонников и льстецов. Для того чтобы ее достоинства засияли полным блеском, ей недостает, пожалуй, только случая или того, что называется публикой, ибо она живет довольно замкнуто и даже ищет уединения, хотя ее отнюдь нельзя назвать нелюдимой.

29

Красивая женщина хороша и без прикрас: она сохраняет всю свою прелесть даже тогда, когда одета просто и украшена только своей привлекательностью и молодостью; бесхитростная грация так озаряет ее лицо, так облагораживает малейшее ее движение, что никакие ухищрения моды, никакой наряд не сделают ее еще более опасной для мужчин. Точно так же порядочный человек достоин всякого уважения сам по себе, независимо от внешнего вида, который он придает себе, чтобы казаться более величавым или добродетельным: облик реформата, чрезмерная скромность, убогий наряд, широкополая шляпа ничего не прибавят к его внутреннему благородству, не подчеркнут его достоинств, а лишь приукрасят их и, пожалуй, лишат естественности и непринужденности.

Заученная величавость смешна: тут крайности сходятся, правильное же решение, как всегда, — в золотой середине, то есть в чувстве собственного достоинства; кто стремится выглядеть величавым, тот никогда в этом не преуспеет — он лишь станет напыщенным. Величавость либо не дается вовсе, либо дается от природы; поэтому утратить величавый вид гораздо легче, нежели приобрести его.

30

Когда одаренный и прославленный человек угрюм и неприступен, он отпугивает молодых людей, отвращает их от добродетели и наводит на мысль, что следовать ее стезею слишком трудно и скучно; напротив, приветливостью и общительностью он дает им полезный урок и убеждает в том, что можно быть веселым и в то же время трудолюбивым, преследовать серьезные цели и все же не отказываться от пристойных удовольствий, то есть становится для них достойным подражания примером.

31

Не следует судить о человеке по лицу — оно позволяет лишь строить предположения.

32

Умное выражение лица у мужчины можно сравнить с правильностью черт у женщины: это самый заурядный род красоты.

33

Человек, чей ум и способности всеми признаны, не кажется безобразным, даже если он уродлив, — его уродства никто не замечает.

34

Какого искусства требует порой естественность! Сколько времени, опыта, внимания и труда мы тратим на то, чтобы танцевать так же легко и непринужденно, как ходим, петь — как говорим, говорить — как мыслим, и как не просто вложить в разученную речь, которая произносится на людях, столько же силы, живости, пыла и убежденности, сколько мы без всяких стараний и подготовки выказываем в частной беседе!

35

Не следует обижаться на человека, который, будучи мало знаком с нами, тем не менее отзывается о нас дурно: его нападки относятся не к нам, а к призраку, созданному его воображением.

36

Есть множество мелких условностей, обязанностей, правил приличия, связанных с местом, временем и определенным кругом людей; ум бессилен угадать их заранее, но они легко постигаются из опыта. Судить о человеке по отступлениям, которые неизбежны, пока он не освоился с правилами, — это все равно что судить о нем по отделке ногтей или прическе и всегда чревато ошибкой.

37

Я не уверен, что о человеке можно судить по первому его проступку, вызванному крайней необходимостью, сильной страстью, порывом.

38

Прямая противоположность тому, что говорят о делах и людях, часто и есть истинная правда о них.

39

Следует постоянно быть начеку и следить за каждым своим словом, чтобы в пределах хотя бы часа не высказать двух противоположных мнений об одном и том же предмете или человеке в угоду приличиям и светской благопристойности, которые невольно побуждают нас не противоречить никому из собеседников, даже если их взгляды совершенно несхожи.

40

Пристрастность обрекает человека на множество мелких неприятностей: поскольку немыслимо, чтобы те, к кому он благоволит, были всегда удачливы и разумны, а те, кто ему не по душе, — неудачливы и неловки, он часто попадает на людях впросак либо из-за промахов своих друзей, либо из-за успеха тех, кого он не любит.

41

Человек, который склонен к предубеждениям и все же осмеливается занимать светскую или духовную должность, — это все равно что слепой, пожелавший рисовать, немой, решивший произнести речь, или глухой, рассуждающий о симфонии. Впрочем, нет, мои сравнения слишком слабы и дают лишь неполное представление о вреде, причиняемом предвзятостью. Следует прибавить, что она — недуг, страшный, неизлечимый, заражающий каждого, кто приближается к больному, и обращающий в бегство всех — равных, низших, родных, близких и даже врачей, которые могут вылечить пациента, лишь если он сам поймет, что болен, и согласится прибегнуть к лекарствам, то есть научится слушать других, поменьше доверять самому себе, поглубже вникать в дело и всячески просвещать свой ум. Льстецы же, плуты, клеветники, словом, те, чей язык служит лишь корысти и лжи, — это шарлатаны, которые, пичкая доверчивого больного тем, что им выгодно, отравляют и медленно убивают его.

42

Декарт советует судить{105} о предмете лишь после тщательного и досконального его изучения; это правило настолько прекрасно и верно, что его следует применять и к нашим суждениям о людях.

43

Дурное мнение, которое люди составляют себе о нашем уме, нравственности и манерах, тем менее оскорбительно для нас, чем неблагороднее и низменнее те, кто им по вкусу.

Пренебрежение к человеку достойному восходит к тому же источнику, что и восхищение глупцом.

44

Глупец — это человек, у которого не хватает ума даже на то, чтобы быть самовлюбленным.

45

Человек самовлюбленный — это тот, в ком глупцы усматривают бездну достоинств.

46

Нахальство — это самовлюбленность, доведенная до предела: человек самовлюбленный утомляет, докучает, надоедает, отталкивает; нахал отталкивает, ожесточает, раздражает, оскорбляет; второй начинается там, где кончается первый.

Человек самовлюбленный — это нечто среднее между глупцом и нахалом: в нем есть кое-что и от того и от другого.

47

Пороки порождаются развращенностью души; недостатки — порочностью характера; смешные стороны — недостатком ума.

Смешной человек — это тот, кто выглядит глупцом, пока бывает смешон.

Глупец смешон всегда: это его отличительная черта; человек не лишенный ума тоже бывает смешным, но недолго.

Промах делает смешным даже умного человека.

Глупец всегда глупец, фат всегда фат, нахал всегда нахал, смешным же бывает и тот, кто вправду смешон, и тот, кто лишь кажется смешным людям, которые привыкли видеть смешное там, где его нет и не может быть.

48

Резкость, грубость, неотесанность — это пороки, от которых иной раз не свободны даже умные люди.

49

Тупица — это глупец, который не раскрывает рта; в этом смысле он предпочтительней болтливого глупца.

50

Одни и те же слова выглядят остротой или наивностью в устах человека умного и глупостью — в устах глупца.

51

Если бы глупец боялся сказать глупость, он уже не был бы глупцом.

52

Словоохотливость — один из признаков ограниченности.

53

Глупец стеснен в каждом своем движении, фат держится непринужденно и самоуверенно, нахал ведет себя нагло, человек достойный отличается скромностью.

54

Человек самодовольный — это тот, кто соединяет ловкость в мелочах, громко именуемых делами, с крайней ограниченностью ума.

Прибавьте человеку самодовольному каплю ума и еще немножко дел — и он превратится в спесивца.

Пока над спесивцем только смеются, он остается спесивцем; если от него начинают плакать, значит, он уже превратился в гордеца.

55

Благовоспитанный человек — это нечто среднее между человеком ловким и человеком добродетельным, хотя он ближе к первой из двух этих крайностей.

Расстояние, отделяющее человека благовоспитанного от человека ловкого, с каждым днем уменьшается и вот-вот исчезнет.

Ловкий человек — это тот, кто скрывает свои страсти, не упускает своей выгоды, многим ради нее жертвует и умеет приобретать или беречь богатство.

Благовоспитанный человек — это тот, кто не грабит на большой дороге, никого не убивает и не предает свои пороки огласке.

Каждый знает, что человек добродетельный не может не быть благовоспитан; любопытно другое: не всякий благовоспитанный человек добродетелен.

Человек добродетельный — это тот, кто не считает себя святым, не хочет быть святошей[30] и довольствуется тем, что он добродетелен.

56

Талант, вкус, ум, здравый смысл — все это различные, но вполне совместимые достоинства.

Между здравым смыслом и хорошим вкусом та же разница, что между причиной и следствием.

Между умом и талантом то же соотношение, что между целым и частью.

Могу ли я считать умным человеком того, кто ограничил себя рамками какого-нибудь одного искусства или даже науки и, достигнув совершенства в своей области, не выказывает во всем остальном ни рассудительности, ни памятливости, ни живости, ни добронравия, ни порядочности, кто не способен меня понять, кто не умеет ни думать, ни выражать свои мысли, — например, музыканта, который сперва чарует меня своей игрой, а потом словно прячется в тот же футляр, куда кладет лютню? Стоит этому человеку выпустить из рук инструмент, как он превращается в машину, лишенную какой-то важной части и потому ни на что не годную.

А что такое ум в игре? Как определить его? Требует ли игра в ломбер или шахматы предусмотрительности, тонкости, ловкости? Если требует, то почему в них порой замечательно играют глупцы, а самые одаренные люди не поднимаются даже до уровня посредственности и, взяв в руки карту или фигуру, приходят в смущение и теряют присутствие духа?

Но в мире бывает кое-что еще более удивительное. Вот перед нами человек. Он неотесан{106}, неуклюж и туп на вид, не умеет ни поддержать беседу, ни рассказать, что видел; однако стоит ему взяться за перо, и перед вами образцовый рассказчик: у него говорят даже камни, деревья и бессловесные животные; его сочинения — сама легкость, изящество, сама естественность и тонкость.

Вот другой — он прост, робок{107}, прескучный собеседник, вечно путает слова, судит о достоинствах своей пьесы лишь по деньгам, полученным за нее, не умеет ни продекламировать, ни даже просто хорошо прочитать то, что сам же сочинил. Но на какую высоту поднимается он в своих творениях! Здесь он стоит вровень с Августом, Помпеем, Никомедом, Ираклием: он царь, и притом великий, он политик и философ; герои, которые говорят и действуют в его стихах, — гораздо более римляне, чем римляне исторические.

Вот вам третье чудо{108}. Представьте себе человека обходительного, кроткого, благожелательного, уступчивого и вместе с тем крутого, гневливого, вспыльчивого, капризного; он простодушен, непринужден, доверчив, шутлив, легкомыслен — сущее седовласое дитя; но дайте ему сосредоточиться или, вернее, предоставьте свободу его гению, который бурлит в нем, так сказать, без его участия и ведома, — и как вдохновенно, возвышенно, образно зазвучит его неподражаемая латынь! «Да это, наверно, другой человек!» — воскликнете вы. Нет, это все тот же Теодат. Он кричит, беснуется, катается по полу, опять вскакивает, мечет громы и молнии, но тут же вновь начинает сиять отрадным и ярким светом. Скажем прямо: он говорит, как безумец, и мыслит, как мудрец, облекая истины в смешную, а верные и меткие суждения в нелепую форму, и вы с удивлением видите, как сквозь шутовство, гримасы и кривлянья сперва проглядывает, а потом в полном блеске предстает перед вами здравый смысл. Что могу я прибавить? Он сам не подозревает, как хороши могут быть его слова и поступки; в нем как бы живут две души, которые не знают друг друга, не связаны между собой, проявляются поочередно и каждая в своей особой сфере. В этом поразительном портрете не хватало бы последнего штриха, не упомяни я, что он ненасытно жаден до похвал, готов выцарапать критикам глаза и тем не менее достаточно податлив в душе, чтобы внять их замечаниям. Теперь я и сам начинаю сомневаться, не изобразил ли я здесь два различных лица; впрочем, у Теодата, пожалуй, есть еще и третье: он добрый, остроумный и превосходный человек.

57

Что встречается реже, чем способность к здравому суждению? Разве что алмазы и жемчуга.

58

Иной человек признанного таланта, всюду почитаемый и любимый, мал и ничтожен у себя дома, ибо не способен внушить родным уважение к себе. Другой, напротив, — истинный пророк, но только в своих четырех стенах, в кругу близких и родных, которые боготворят его; там он упивается хвалой своим редким и беспримерным достоинством, с которыми, однако, ему волей или неволей приходится расставаться, как только он выходит за пределы своего дома.

59

Едва человек начинает приобретать имя, как на него сразу ополчаются все; даже так называемые друзья не желают мириться с тем, что достоинства его получают признание, а сам он становится известен и как бы причастен к той славе, которую они сами уже обрели. Его стараются не замечать до последней возможности; лишь когда государь скажет свое слово, осыпав его наградами, все проникаются к нему расположением и он занимает место среди выдающихся людей.

60

Мы часто не в меру хвалим посредственность и стараемся поднять ее до высоты истинного таланта либо потому, что не любим подолгу восхищаться одними и теми же выдающимися людьми, либо потому, что, умаляя таким образом их славу, делаем ее менее оскорбительной и нестерпимой для нас самих.

61

Бывают люди, которые на всех парусах несутся по ветру монаршей милости; они мгновенно теряют из виду землю и мчатся вперед; все им улыбается, все удается; за каждый шаг, за каждый поступок их осыпают похвалами и наградами; стоит им где-нибудь появиться, как все бросаются их обнимать и поздравлять. Но в стороне возвышается утес, о подножие которого разбивается любая, самая мощная волна; влияние, богатство, угрозы, лесть, власть, милость — ничто не может его поколебать. Имя ему — народное мнение; наталкиваясь на него, эти люди идут ко дну.

62

Обычно, судя о трудах ближнего, мы непроизвольно сравниваем их с той работой, которой занимаемся сами. Вот почему поэт, поглощенный мыслями о великом и возвышенном, невысоко ценит искусство оратора, нередко посвященное будничным делам; тот, кто пишет историю своей страны, не понимает, как может разумный человек тратить жизнь на придумывание небылиц и поиски рифмы; точно так же бакалавр-богослов, погруженный в изучение первых четырех столетий христианства, почитает скучной, пустой и бесполезной любую другую науку, в то время как его самого, наверно, презирает геометр.

63

У иного довольно ума, чтобы преуспевать в своей области и даже поучать в ней других, но слишком мало, чтобы не рассуждать о том, чего он не понимает: он смело выходит за пределы своих знаний, но тут же сбивается с пути и при всей своей одаренности начинает говорить как глупец.

64

Говорит ли Герилл с друзьями, произносит ли речь, пишет ли письмо, — он вечно приводит цитаты. Утверждая, что от вина пьянеют, он ссылается на царя философов; присовокупляя, что вино разбавляют водой, взывает к авторитету римского оратора. Стоит ему заговорить о нравственности, и уже не он, Герилл, а сам божественный Платон глаголет его устами, что добродетель похвальна, а порок гнусен и что оба они могут войти в привычку; он считает своим долгом приписывать древним грекам и латинянам избитые и затасканные истины, до которых нетрудно было бы додуматься даже самому Гериллу. При этом он не стремится ни придать вес тому, что говорит, ни блеснуть своими познаниями: он просто любит цитировать.

65

Сострить и сознаться в том, что острота принадлежит нам, нередко означает рисковать ее успехом: если слушатели — люди умные или почитают себя таковыми, они постараются ее не заметить, ибо считают несправедливым, что придумали ее не они, а кто-то другой. Напротив, передать ее как бы с чужих слов — значит снискать ей одобрение, ибо в таком случае ее принимают как некий факт, о котором никто не обязан был знать заранее; при этом она метче попадает в цель, возбуждает меньше зависти и никого не задевает; если она смешна — люди смеются, если достойна восхищения — восхищаются.

66

О Сократе говорили{109}, что он не рассуждает, а бредит и что вообще он — преисполненный мудрости безумец, но те греки, которые так отзывались об умнейшем из людей, сами были безумцами. «Какие нелепые портреты рисует этот философ! — возмущались они. — Что за странные и неслыханные нравы он описывает! Где он нашел, заимствовал, откопал такие невероятные мысли? Какие краски, какая кисть! Это же просто химеры!..» Они ошибались. Да, то были чудовища, то были пороки, но списанные с натуры, и притом так живо, что всем внушали страх. Сократ был чужд цинизму; он порицал дурные нравы, но не называл их носителей.

67

Человек, разбогатевший благодаря своей житейской ловкости, знаком с неким философом, с его правилами, нравственным обликом, поведением и, не представляя себе, что люди могут задаваться иными целями, нежели те, к которым всю жизнь стремился он сам, думает о нем: «Как мне жаль этого сурового блюстителя нравов! Он человек конченый, сбившийся с пути. Таким, как он, не доплыть до гавани счастья даже при попутном ветре!» И этот богач прав, — разумеется, со своей точки зрения.

«Если те, кого я хвалил в своем сочинении, забывают обо мне, я не виню их за это, — говорит Антисфий. — Что я для них сделал? Они ведь действительно достойны были похвалы. Но я был бы не склонен прощать тех, чью порочность я бичевал, не называя их по именам, если бы, конечно, они после этого исправились, что было бы для них большим благодеянием. Однако, поскольку таких чудес не бывает, я заключаю, что вторым, равно как и первым, не за что питать ко мне признательность.

Пусть люди завидуют мне и отказывают в награде за мою книгу, — продолжает этот философ. — Им не удастся умалить мою известность, а если даже удастся, кто помешает мне презирать их?»

68

Быть философом — хорошо, слыть им — не слишком полезно. Не вздумайте называть кого-нибудь философом: это слово почитается у нас чуть ли не бранным, и так будет до тех пор, пока люди, переменив свои взгляды, не возвратят ему первоначальный возвышенный смысл и не окружат его должным уважением.

69

Есть философия, которая помогает нам стать выше честолюбия и жажды успеха; уравнивает нас, — что я говорю! — возносит выше богачей, вельмож и сильных мира сего; учит презирать важные должности и тех, кто их раздает; избавляет как от желания искать, беспокоиться, домогаться, докучать, так и от чрезмерных радостных волнений, когда нашу просьбу исполняют. Есть и другая философия, которая предписывает нам претерпевать все эти тревоги ради ближних и друзей. Она лучше первой.

70

Прийти к заключению, что иные люди не способны мыслить здраво, и заранее отвергнуть все, что они говорят, сказали и скажут, — значит избавить себя от множества бесполезных споров.

71

Чем больше наши ближние похожи на нас, тем больше они нам правятся; уважать кого-то — это, по-видимому, то же самое, что приравнивать его к себе.

72

Те самые недостатки, которые кажутся нам невыносимыми в других, имеются и у нас, только они расположены как бы в центре тяжести; поэтому мы не замечаем их и не тяготимся ими. Порою, говоря о ком-нибудь, человек рисует портрет настоящего чудовища и не видит, что изображает самого себя.

Мы быстро избавились бы от своих недостатков, если бы сперва откровенно сознались в них сами, а уж потом начали бы подмечать их в окружающих: при этом условии они предстали бы нам такими, как есть, и внушили бы к себе заслуженное отвращение.

73

У благоразумия две точки опоры — прошлое и будущее: человек, наделенный острой памятью и дальновидностью, никогда не станет бранить ближних за то, что, может быть, делал он сам, или осуждать их за поступки, совершенные при таких обстоятельствах, которые когда-нибудь принудят и его поступить точно так же.

74

Ни полководец, ни политик, ни ловкий игрок не могут обойтись без помощи удачи, но они стремятся к ней, подготавливают и делают ее почти несомненной; они не только умеют воспользоваться благоприятным случаем, что недоступно трусам и глупцам, но благодаря своей проницательности и принятым заранее мерам не упускают ни одной возможности и ставят на несколько карт сразу: выйдет одна — они выиграют, выйдет другая — тоже выиграют, а нередко одна и та же карта приносит им несколько выигрышей сразу. Таких людей следует хвалить и награждать не только за их дальновидность, но и за удачливость, ибо у них она становится своего рода добродетелью.

75

Выше великого политика я ставлю только того, кто не жаждет им стать, ибо с каждым днем все больше убеждается, что этот мир не стоит того, чтобы тратить на него силы.

76

Даже самый лучший совет нередко вызывает в нас неудовольствие: достаточно уже того, что он исходит не от нас самих; высокомерие и прихоть подстрекают нас пренебречь им, а если мы все же следуем ему, то лишь по размышлении и в силу прямой необходимости.

77

Какое поразительное счастье сопутствовало этому фавориту до конца его дней! Кто еще наслаждался им так полно, непрерывно, безраздельно? Ему было дано все: самые высокие должности, доверие государя, огромное богатство, несокрушимое здоровье и легкая смерть. Но как строго спросится с него за жизнь, столь украшенную милостями, за те советы, которые он давал, и за те, которых не дал или не захотел принять, за добро, которого он не сделал, за зло, которое причинил сам или через других, — словом, за все его благоденствие!

78

В смерти есть своя выгода: оставшиеся в живых начинают нас хвалить, часто лишь потому, что мы уже мертвы; в этом случае и Катону и Пизону — одна честь{110}.

«Ходит слух, что Пизон умер. Это большая потеря! — восклицаете вы. — Он заслуживал долгой жизни, потому что был человек достойный, умный, обходительный, твердый, смелый, надежный, великодушный, верный!» Не забудьте только прибавить про себя: «Дай бог, чтобы слух не оказался ложным!»

79

Одобрение, с которым отзываются об иных людях за их прямодушие, бескорыстие и честность, звучит не столько похвалою им, сколько поношением всему роду человеческому.

80

Один приходит на помощь беднякам, но пренебрегает собственной семьей и отпускает сыну нищенское содержание; другой возводит новое здание, а сам еще не заплатил кровельщику, который отделывал ему дом десять лет назад; третий не скупится на подарки, сорит деньгами и разоряет кредиторов. Спрашивается, можно ли считать добродетелями милосердие, щедрость и великодушие, когда их выказывает человек несправедливый? Не побуждают ли его к ним вздорная прихоть и тщеславие?

81

Справедливость по отношению к ближнему следует воздавать безотлагательно; медлить в таких случаях — значит быть несправедливым.

Хорошо поступает тот, кто без промедления поступает, как должно; тот же, кто делает добро, лишь вдоволь наслушавшись похвал за свое будущее благодеяние, поступает очень дурно.

82

Порою о вельможе, который дважды в день устраивает обильные трапезы и всю жизнь тратит на пищеварение, говорят, что он умирает с голоду. Такими словами мы хотим лишь сказать, что он небогат или что дела его плохи. Это выражение следует понимать фигурально, в прямом же смысле оно относится не столько к вельможе, сколько к его кредиторам.

83

Видя, как учтивы, любезны и обходительны пожилые люди обоего пола, я составляю себе высокое мнение о том, что принято называть минувшими временами.

84

Слишком доверчивы те родители, которые полагают, что будущность их детей всецело зависит от воспитания; но глубоко заблуждаются и те, которые ничего не ждут от него и готовы им пренебречь.

85

Даже согласившись с теми, кто утверждает, что воспитание бессильно изменить душу и нрав человека, что оно не затрагивает его сердца, а лишь придает ему внешний лоск, я все равно буду утверждать, что оно ему не бесполезно.

86

Чем меньше человек говорит, тем больше он выигрывает: люди начинают думать, что он не лишен ума, а если к тому же он действительно неглуп, все верят, что он весьма умен.

87

Тот, кто думает только о себе и о сегодняшнем дне, неизбежно совершает ошибки в политике.

88

Быть уличенным в преступлении — большое несчастье; не меньшее несчастье — попасть под ложное обвинение. Если даже суд оправдает и обелит вас, вы все равно останетесь виновным в глазах народа.

89

Один человек ревностно блюдет церковные обряды, строго исполняет все предписания религии; никто его за это не порицает, но и не хвалит — на него просто не обращают внимания. Другой десять лет пренебрегал ими, затем обратился, и вот уже все им не нахвалятся и не налюбуются на него. Не знаю, как другие, а я порицаю его за столь долгое забвение своих обязанностей и радуюсь, что он вспомнил о них.

90

Льстец равно невысокого мнения и о себе и о других.

91

Глядя на иных людей, забытых при раздаче наград, все удивляются: «Почему о них забыли?» Бели бы их не обошли, все стали бы спрашивать: «С какой это стати о них вспомнили?» В чем причина такой непоследовательности? В характере ли этих людей, в нашем ли непостоянстве или в том и другом сразу?

92

Мы вечно ломаем себе голову: кого назначат канцлером после такого-то, кто будет примасом Галлии, кого изберут папой? Мы идем и дальше: каждый по своему желанию и прихоти мысленно назначает на высокую должность даже того, кто более стар и дряхл, нежели человек, уже занимающий ее; а так как высокий сан отнюдь не убивает своего носителя, но, напротив, ободряет его и придает ему новые душевные силы, то нередко бывает и так, что сановник хоронит своего предполагаемого преемника.

93

Опала тушит ненависть и злобу: кто больше не раздражает нас сыплющимися на него милостями, тот снова для нас хорош. Мы готовы простить ему любые достоинства и добродетели, он безнаказанно может быть даже героем.

Человек, впавший в немилость, со всех сторон плох: его добродетелей и достоинств никто не замечает, их дурно истолковывают и даже почитают за пороки; пусть он безмерно отважен, не страшится ни огня, ни меча, идет на бой с врагом так же бестрепетно, как Баярд{111} или Монтревель[31], — все равно он хвастун, все равно над ним смеются и он никогда не станет героем.

Я, разумеется, сам себе противоречу, но вините не меня, а тех, чьи суждения я здесь привожу; в обоих случаях это один и тот же человек — изменилось только его мнение.

94

Довольно и двадцати лет, чтобы люди изменили свое мнение о самых важных вещах, даже о таких, которые казались бесспорными и незыблемыми. Я не дерзну утверждать, что огонь жарок не сам по себе, а только благодаря ощущениям, возникающим у нас, когда мы приближаемся к нему, ибо опасаюсь, как бы в один прекрасный день он не стал столь же горячим, каким был прежде. Не больше настаиваю я и на том, что прямая образует с другой прямой два прямых угла или два любых, но равных двум прямым: я побаиваюсь, как бы люди не открыли что-нибудь новое, после чего мое утверждение станет смешным. Точно так же дело обстоит и со всем остальным. Я повторяю вместе со всей Францией: «Вобан{112} непогрешим», — но кто поручится, что вскоре мне не начнут внушать, что он, подобно Антифилу, совершает ошибки даже в фортификации, в которой не имеет себе равных и почитается высшим судьей?

95

Послушайте, как люди в раздражении и запальчивости честят друг друга! Ученый у них непременно буквоед, судья — выскочка или крючкотвор, финансист — лихоимец, человек благородного происхождения — дворянчик. И вот что удивительно: эти злобные клички, придуманные ненавистью и гневом, входят в обиход и начинают выражать самое холодное и невозмутимое презрение.

96

Вы суетитесь и всячески выказываете свое рвение, особенно когда неприятель бежит и победа несомненна или когда город уже сдался; во время боя или осады вы стараетесь появиться в десяти местах, чтобы не быть ни в одном, упреждаете приказы полководца из боязни, как бы их не пришлось выполнять, и сами ищете опасности, а не ждете ее, чтобы встретить грудью. Уж не притворна ли ваша доблесть?

97

Ставьте людей на такие посты, которые можно защищать с риском для жизни, но и с надеждой ее сохранить: человек любит и славу и жизнь.

98

Видя, как человек любит жизнь, трудно поверить, что он может любить что-нибудь еще сильнее; между тем жизни он предпочитает славу, хотя слава — это всего-навсего мнение, составленное о нем тысячами людей, неизвестных ему и не принимаемых им в расчет.

99

Любопытство того, кто, не будучи ни военным, ни придворным, едет на театр войны вслед за двором и присутствует при осаде, не участвуя в ней, истощается довольно быстро, стоит ему хоть издали увидеть поле боя (как бы потрясающе оно ни выглядело), грохочущие бомбы и пушки, осадные работы, боевые линии и приступ. Осада идет, а город все держится; льют дожди, люди выбиваются из сил, тонут в грязи; они вынуждены сражаться с неприятелем и с непогодой сразу. Враг может в любую минуту ворваться в наше расположение, наша армия, того и гляди, будет зажата между городом и неприятельскими войсками. Сколько треволнений! Заезжий гость ропщет: «Неужели так уж невозможно снять осаду? Так ли уж важна для судеб государства еще одна крепость? Не разумней ли склониться пред волей неба, которое против нас, и прервать кампанию до лучших времен?» Ему непонятна непреклонность — в душе он называет ее упрямством — полководца, который не отступает перед препятствиями, все больше воодушевляется с каждой новой трудностью, бодрствует по ночам и рискует жизнью днем, чтобы довести начатое до конца. Но едва лишь город капитулировал, как этот павший духом человек принимается разглагольствовать о важности одержанной победы, предсказывает ее последствия, преувеличивает как ее значение, так опасности и позор, ожидавшие нас в случае отступления, и уверяет, что наша армия непобедима. Возвращаясь вместе с двором, он проезжает через города и села и пыжится от гордости при виде жителей, глазеющих из окон; по дороге он чувствует себя триумфатором и храбрецом, словно тоже брал крепость; вернувшись домой, он оглушает вас потоком таких слов, как «фланг», «равелин», «фоссебрея», «куртина», «апроши»; описывает места, куда его занесло из любопытства и где он все время рисковал головой; перечисляет случаи, когда, возвращаясь из таких мест, он чуть не попал в плен или чуть не погиб, и умалчивает лишь о том, как ему было страшно.

100

Запинка в речи или проповеди — наименьшая из неприятностей, возможных в жизни. Она не умаляет ни одного достоинства оратора: его ум, здравый смысл, воображение, нравственность, ученость — все остается при нем. Нельзя, однако, не удивляться тому, что люди, почитающие эту неприятность чем-то постыдным и смешным, сами напрашиваются на нее, предавалась долгим и бесполезным разглагольствованиям.

101

Кто не умеет с толком употребить свое время, тот первый жалуется на его нехватку: он убивает дни на одевание, еду, сон, пустые разговоры, на размышления о том, что следует сделать, и просто на ничегонеделанье; ему некогда ни заниматься делом, ни предаваться удовольствиям; у того, кто распоряжается временем разумно, его достаточно на все — даже на досуг.

Любой министр, как бы он ни был занят, каждый день теряет впустую, по крайней мере, часа два, а сколько это составит за целую жизнь! Люди более низкого звания берегут свое время еще меньше. Какое безмерное и повсеместное расточительство того, что так драгоценно и чего нам вечно не хватает!

102

Есть создания божьи, которые носят имя людей и наделены бесплотной душой, но тратят всю жизнь и силы на то, чтобы тесать камень, — это слишком просто и, значит, непочтенно. Есть и другие, которые дивятся первым, но сами вовсе ни на что не годны и проводят дни свои в полной праздности, — это еще менее почтенно, чем тесать камень.

103

Большинство людей слишком часто забывают, что у них есть душа, и предаются таким делам и занятиям, которые, по всей видимости, ее не требуют; поэтому сказать о ком-нибудь: «Он мыслит», — значит лестно о нем отозваться; подобное утверждение по привычке считается похвалой, хотя, воздавая ее, мы ставим человека немногим выше лошади или собаки.

104

«Чем вы развлекаетесь? Как проводите время?» — спрашивают меня и люди умные, и глупцы. Скажи я им, что просто открываю глаза и смотрю, подставляю ухо и слушаю, пекусь о своем здоровье, досуге, свободе, — они не удовлетворятся таким ответом: настоящие, великие, единственные блага для них не в счет. Им интересно другое: играю ли я в карты, бываю ли в маскарадах?

Разве может человек считать благом такую свободу, которая чересчур велика, бесполезна и внушает ему лишь желание быть менее свободным?

Свобода — это не праздность, а возможность свободно располагать своим временем и выбирать себе род занятий; короче говоря, быть свободным — значит не предаваться безделью, а самолично решать, что делать и чего не делать. Какое великое благо такая свобода!

105

Цезарь не был слишком стар, когда задумал завоевать мир;[32] блаженство состояло для него в том, чтобы славно прожить жизнь и оставить по себе великое имя. Природа столь щедро наделила его гордостью, честолюбивым нравом и крепким здоровьем, что лишь покорение всей земли казалось ему достойной целью. Александр же был чересчур молод для серьезных замыслов; следует только удивляться, что в столь юные годы женщины и вино не помешали его походам.

106

Юный принц{113}, отпрыск августейшего рода, любовь и надежда подданных, ниспосланный господом на счастье земле и затмивший своих предков сын героя, в котором он видит пример для подражания, уже доказал миру своими божественными дарованиями и несоразмерной с годами доблестью, что детям героев легче стать героями, нежели прочим смертным[33]{114}.

107

И Если даже земле суждено существовать лишь сто миллионов лет, все равно она переживает сейчас пору младенчества, начальные годы своего существования, а мы сами — почти современники первых людей и патриархов, к которым нас, наверно, и станут причислять в грядущем. Сравним же будущее с прошлым и представим себе, сколько нового и неизвестного нам люди познают еще в искусствах и науках, в природе и даже в истории! Сколько открытий будет сделано! Сколько различных переворотов произойдет на земле, во всех империях, во всех государствах! Как безмерно наше нынешнее невежество и какой малый опыт дали нам эти шесть-семь тысяч лет!

108

Кто идет медленно и не спеша, тому не длинна никакая дорога; кто терпеливо готовится в путь, тот непременно приходит к цели.

109

Ни к кому не ходить на поклон и не ждать, что придут на поклон к вам, — вот отрадная жизнь, золотой век, естественное состояние человека!

110

Общество и свет — удел людей, состоящих при дворе и населяющих города; природа же существует только для обитателей деревни; они одни живут или, по крайней мере, сознают, что живут.

111

Зачем так холодно обходиться со мной, зачем негодовать на мои нечаянные слова о неких молодых придворных? Разве ты тоже порочен, Фразилл? Ты — первый, кто говорит мне об этом. До сих пор я знал только, что ты немолод.

Да и вы все, принявшие за личное оскорбление то, что я сказал о некоторых вельможах, зачем вы так громко кричите? Ведь рана нанесена не вам! Разве вы тоже высокомерны, коварны, склонны к злым насмешкам, лести, лицемерию? Я этого не знал и метил не в вас: я говорил о вельможах.

112

Благоразумное поведение и дух умеренности отодвигают человека в тень; славу и всеобщее восхищение можно стяжать лишь великими добродетелями или, быть может, великими пороками.

113

Успех всегда располагает{115} нас к тому, кто его добился: будь этот человек вельможей или простолюдином — мы восхищаемся им, приходим от него в восторг; безнаказанное преступление превозносится чуть ли не так же, как добродетельное деяние, а удача заменяет чуть ли не все добродетели вместе. Если поступок не может быть оправдан даже успехом, — значит, это черное, низкое, мерзостное злодейство.

114

Людей нетрудно прельстить внешней благовидностью дела и ловко найденными доводами в защиту его; они охотно одобряют любые честолюбивые планы знатного человека, с увлечением говорят о них, пленяются их смелостью и новизной, которые сами же им приписывают, привыкают к ним, перестают сомневаться в успехе — и вдруг видят, что они не удались; тогда с той же уверенностью в своей непогрешимости эти люди заявляют, что замысел был необдуман и заранее обречен на провал.

115

Иной замысел так величав и чреват такими важными последствиями, о нем столько говорят, от него столько ждут или так его опасаются, — смотря по тому, добро или зло он несет народам, — что от него зависят слава и будущность того, кем он выношен: выйдя на сцену в столь пышном убранстве, этот человек уже не может сойти с нее, так ничего и не сказав. Даже поняв наконец, к каким страшным последствиям приведет его затея, он все-таки не имеет права отступить: это было бы еще хуже, чем потерпеть неудачу.

116

Человек злонамеренный не может стать великим. Вы вольны расхваливать его дальновидность и широкие замыслы, восхищаться его образом действий, превозносить его умение выбрать наилучшие средства и кратчайшие пути к цели, но если сама цель дурна, значит, она неразумна, а где нет разума, там нет и величия.

117

Умер враг{116}, предводитель грозной армии, уже готовый перейти Рейн; он умел воевать, его опытность могла бы привлечь на свою сторону удачу. Но разве мы жгли потешные огни и торжествовали по поводу кончины? И, напротив, бывают люди, которые от рождения вызывают ненависть к себе и с годами становятся пугалом для народов. Именно этим, а не страхом, который внушают их победы, как одержанные, так и возможные, следует объяснять ликующие клики, исторгаемые у народа известием об их смерти, и радостный трепет, охватывающий всех, даже детей, как только по городам и весям разносится слух, что земля избавлена от одного из таких людей.

118

«О, времена, о, нравы{117}! О, злосчастный век, столь обильный дурными примерами, век попранной добродетели и победоносного, торжествующего преступления! — восклицает Гераклит. — Я хочу быть Ликаоном или Эгисфом{118}: никогда еще не было случая удачнее, обстоятельств благоприятнее для процветания и благоденствия подобных злодеев. Некто сказал: «Я переправлюсь через море, отниму у моего отца родовые владения{119}, изгоню его самого с женой и наследником из его земель и государства». Сказал и сделал. Казалось бы, короли должны отомстить ему за оскорбление, нанесенное им всем в лице одного из них. Но нет, они на его стороне и чуть ли не подстрекают его: «Переправляйтесь через море, отнимите у вашего отца его земли, докажите миру, что изгнать короля из его владений не труднее, чем отобрать у простого дворянина замок или согнать арендатора с земли, что между нами и нашими подданными больше нет никакой разницы, что нам наскучило отличаться от них. Пусть все видят, что народам, которые господь отдал под нашу руку, не возбраняется покидать, предавать и выдавать нас, что они вправе переходить на сторону чужеземца, что не им должно страшиться нас, а нам — их».

Можно ли взирать на это, не проливая слез и оставаясь невозмутимым? Каждый сан дает его носителю определенные права, каждый сановник возвышает голос, спорит и действует, чтобы отстоять их, лишь короли сами отказываются от своих прерогатив. Только один из них, неизменно добросердечный и великодушный{120}, открывает свои объятия семейству изгнанника. Остальные же составляют против него коалицию, словно вознамерясь отмстить ему за то, что он защищает их общее дело. Дух распри и зависти заставляет их забыть честь, веру, государственные, более того — свои личные и династические интересы. Дело идет не об избрании на престол, а о преемстве, о наследственных правах, и тем не менее человек берет верх над монархом. Некий государь, избавивший Европу{121} и самого себя от заклятого врага и стяжавший этим славу разрушителя огромной империи{122}, тут же отрекается от этой славы ради войны за сомнительные цели{123}. Тот, кто призван быть третейским судьей и посредником{124}, медлит и по-прежнему лишь обещает свое посредничество, хотя уже давно мог бы начать переговоры с пользой для дела.

О пастухи и поселяне, обитатели крытых соломой хижин! — продолжает Гераклит. — Если до вас не доходят даже отголоски событий, если ваши сердца не потрясены безмерностью человеческой злобы, если в ваших краях говорят не о людях, а лишь о лисицах и рысях, дайте мне приют, поделитесь со мной вашим ржаным хлебом, напоите меня водой из ваших водоемов!»

119

Вы, карлики, почитающие себя великанами, если росту в вас шесть-семь футов, и готовые показываться за деньги, как ярмарочные дива, если достигаете восьми; бесстыдно именующие себя высочеством и величеством, хотя эти слова приложимы разве что к горам, которые вознеслись над облаками к небу; надменные и хвастливые твари, презирающие остальных животных и в то же время столь ничтожные рядом с китом или слоном, — подойдите сюда, людишки, и ответьте Демокриту.

У вас вошли в поговорку алчность волка, свирепость льва, злобность обезьяны. А что такое вы сами? Вы прожужжали мне уши, доказывая, что человек — разумное животное. Но кто дал ему такое определение — волки, обезьяны, львы? Не сам ли он так себя назвал? Смешно смотреть, как вы приписываете все пороки вашим собратьям-животным и оставляете за собой все достоинства; дайте им возможность сказать, чем они почитают себя, и увидите, как они обойдутся с вами. О люди, я уже не говорю о вашем легкомыслии, о ваших безумствах и прихотях, которые ставят вас ниже крота и черепахи, ибо те благоразумно живут своей смиренной жизнью, неизменно следуя путем, предначертанным природой! Нет, я имею в виду другое. Если сокол легко взмывает в воздух и метко бьет куропатку, вы говорите: «Великолепная птица!» Если борзая настигает и берет зайца на бегу, вы говорите: «Хороший пес!» Поэтому вы вправе называть храбрецом человека, который, охотясь на кабана, умеет загнать, измучить и пронзить зверя. Но при виде двух собак, которые лают и бросаются друг на друга, кусают и рвут одна другую, вы говорите: «Экие глупые животные!» — хватаете палку и разгоняете их. Если бы вам сказали, что тысячи котов со всех концов страны сбежались на какое-нибудь поле и, вдоволь намяукавшись, яростно вцепились друг в друга зубами и когтями, что после этой свалки на месте осталось девять — десять тысяч кошачьих трупов с каждой стороны и что воздух на десять лье вокруг был отравлен смрадом, вы воскликнули бы: «Какой неслыханно отвратительный шабаш!» А с каким воем, с какой свирепостью могли бы проделать то же самое волки! А если бы коты или волки стали доказывать вам, что они любят славу и что только ради нее затеяли это побоище с риском искоренить и начисто уничтожить собственную породу, разве поверили бы вы этому или, даже поверив, не посмеялись бы от всей души над глупостью этих жалких зверей? Вы-то ведь разумные животные, вы стремитесь отличаться от скотов, вооруженных только зубами и когтями, и поэтому изобрели копья, пики, дротики, сабли и палаши, тем самым доказав свою мудрость: голыми руками вы причинили бы ближнему не много вреда, разве что выдрали бы ему волосы, раскровенили лицо и в лучшем случае выцарапали глаза, в то время как теперь, запасшись удобными инструментами, можете наносить друг другу раны, достаточно глубокие для того, чтобы вся ваша кровь вытекла до капли и ничто не спасло вас от смерти. Но, становясь год от году все разумнее, вы далеко превзошли этот устарелый способ самоистребления: у вас есть маленькие шарики, которые, попав в голову или грудь, убивают наповал; есть у вас и другие шары, потяжелее и побольше, которые разрывают человека пополам и выпотрашивают его или, упав на крышу, пробивают все потолки от чердака до погреба и поднимают на воздух ваш дом вместе с вашей только что родившей женой, младенцем и кормилицей. Вот она, ваша слава, любительница переполоха и охотница до шума!

Впрочем, у вас есть и оборонительное оружие — стальное одеяние, которое вам полагается надевать перед боем; этот поистине прекрасный наряд напоминает мне о тех четырех знаменитых блохах, которых показывал встарь некий искусный фокусник, содержавший их в пузырьке; каждой он приладил каску на голову, латы, наручни и наколенники — на тело, копье — к бедру, и в этом полном вооружении они скакали и прыгали в своей склянке. Представьте себе, что существует человек ростом с гору Афон{125}. Это вполне возможно: душа способна оживить даже такое огромное тело, ей будет в нем просторнее. Так вот, будь у этого исполина достаточно острое зрение, чтобы разглядеть у себя под ногами вас со всем вашим оборонительным и наступательным оружием, что подумал бы он о вас, мелюзга в боевом снаряжении, о вашей так называемой войне, кавалерии, пехоте, приснопамятных осадах и достославных битвах? Эти слова не сходят у вас с языка, весь мир вы делите на полки и роты, все человечество превратилось у вас в эскадроны и батальоны. Со всех сторон только и слышишь: «Он взял город, другой, третий, выиграл одну битву, две битвы, прогнал неприятеля, побеждает на море, побеждает на суше». О ком это вы говорите — об одном из вам подобных или о гиганте ростом с Афон? Да все о том же человеке с бледным, бескровным лицом{126}, у которого на костях нет даже десяти унций мяса, так что он, того и гляди, упадет от первого дуновения ветра; тем не менее он шумит за четверых, учиняет всеобщий пожар, выуживает в мутной воде целый остров; в другом месте ему наносят поражение, преследуют его, но он прячется в болотах{127} и слышать не хочет ни о мире, ни о перемирии.

Он еще с юных лет показал, на что он способен, укусив в грудь свою кормилицу: бедняжка умерла от укуса. По-моему, этим сказано уже достаточно. Короче говоря, он родился подданным и стал властелином, а те, кого он укротил и впряг в ярмо, идут за плугом и трудятся, не жалея сил; эти смирные люди страшатся даже помыслить о свободе, ибо сами удлинили кнут и надставили кнутовище для того, кто их погоняет. Они сами постарались усугубить свое рабство, помогли этому человеку переправиться за море, приобрести новых вассалов и захватить новые владения; правда, для этого он вытолкал своего отца и свою мать из их родного дома, но подданные с готовностью пособили ему и в этом столь похвальном предприятии. Люди по ту и по сю сторону моря совокупными усилиями стремятся сделать его как можно более опасным для самих же себя: пикты и саксы усмиряют батавов, а батавы — пиктов и саксов{128}. Что ж, пусть они даже гордятся тем, что беспредельно покорны ему, — такая гордость в обычае у рабов. Однако что я слышу о тех, кто носит корону, — не о графах и маркизах, которыми земля полнится, но о государях? Стоит этому человеку свистнуть, и они уже сбегаются к нему, обнажают голову еще в приемной и не раскрывают рта, пока к ним не обратятся с вопросом. Неужели это те самые монархи, которые так щепетильны и чувствительны во всем, что касается их ранга и места, которые на своих съездах проводят целые месяцы в спорах о первенстве? Чем отплатит им этот новоявленный архонт за столь слепую покорность, чем воздаст за такое преклонение?

Наверно, тем, что, давая битвы, он всегда будет выигрывать их, и притом лично, защищая города — заставлять противника снимать осаду и с позором отступать, если только неприятель не прикрыт от него океаном. Может ли он поступить иначе, не совершая несправедливости по отношению к тем, кто превратился в его придворных? Пожалуй, в числе их скоро окажется сам Цезарь{129} (по крайней мере, он уже сейчас к его услугам), ибо архонт и его союзники, как в случае поражения, которое маловероятно, хоть и возможно, так в случае успеха и отсутствия какого бы то ни было сопротивления, непременно обрушатся на Цезаря, чье могущество вселяет в них зависть и чья религия им ненавистна, отнимут у него орла и оставят ему и его наследникам лишь серебряную перевязь на гербе и родовые владения. Как бы то ни было, сделанного не воротишь: все эти государи добровольно предались тому, кого им следовало больше всего опасаться. Не о них ли сказано у Эзопа: «Пернатых некоей местности встревожил и переполошил живший по соседству лев, его грозный рык повергал их в ужас. Они бросились искать спасенья у кота, который сначала взялся защитить их от льва и принял под свое покровительство, а затем сожрал всех пташек поодиночке».

Загрузка...