Нужно было видеть, как толстый одышливый парень, покрасневший как рак, ринулся по газону к стеклянной стене костюмерной, перевалившись через невысокое ограждение, отделявшее территорию училища от проезжей части 2-й Фрунзенской улицы. Он приник к стеклу, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь там, за занавеской. Но это ни к чему не привело: шторы, несмотря на их кажущуюся легкость, были плотными, и мир, где пребывала Сашкина живая мечта, оказался сокрыт для него.
— Ладненько! Мы подождем… — он едва отдышался, так билось сердце. Рано или поздно ты выйдешь оттуда! И, знаешь, у нас два варианта: или ты спасешь меня или я тебя погублю…
Сашка вел себя как помешанный: то метался по газону и пинал землю ногами, то бухался на траву и сникал, обхватив руками колени… Он то мысленно взмывал к небесам, представляя, как его дама сердца покорится ему, как он станет её господином и повелителем — ведь с помощью тайной силы, которая помогает ему, он способен на все… То чувствовал себя жалким червем, недостойным даже глядеть на нее! Он взывал к бронзовому божку, к бесу, к дьяволу… и молил, чтоб ему помогли.
Наконец, спустя полчаса Марго показалась в дверях училища, быстро сбежала вниз по ступенькам и пошла, низко наклонив голову и глядя под ноги. Она была сосредоточенна и грустна — похоже, на душе у неё не весело… Сашка, словно гончая, взявшая след, весь подобрался и двинулся следом. У цветочного павильона, как и в прошлый раз Марго обернулась… видно, почувствовала, что за ней следят. Увидев уже знакомого парня, который шаг в шаг шел за ней, она поморщилась, как от зубной боли, скорчила рожицу и, ускорив шаг, заторопилась к троллейбусу. Но на этот раз Саня не сплоховал успел прыгнуть в уже отходящий троллейбус, чуть ли не на ходу. Маргарита вошла через переднюю дверь, он — через заднюю. Она сразу заметила его в салоне троллейбуса, отвернулась и стояла к нему спиной всю дорогу до остановки, на которой сошла. Перебежала дорогу, устремилась к метро… Сашка — за ней.
Он и сам удивлялся своей дерзости: ведь Марго видела, что он плетется за ней, и ей это было неприятно, тем более, что день у неё выдался явно неудачный. Она злилась, хмурилась и иногда оглядывалась, сверля его сердитым взглядом. Кажется, так бы и смазала наглеца по физиономии, да связываться не хотелось…
Проехав до «Парка Культуры», Марго выскочила из вагона и ласточкой порхнула на пересадку — ей нужно было на кольцевую линию. Саня едва поспевал за ней. У него поджилки тряслись — он боялся её, боялся, что вот-вот остановится и выдаст ему что-то такое, после чего все будет кончено. Он уже не никогда не осмелится даже приблизиться к этой девушке!
Его крылатая королева вышла на «Белорусской» и поспешила вдоль зданий вокзала к мосту через железнодорожные пути. Взлетела наверх, стремглав побежала вниз и, стуча каблучками, вошла в подворотню горделивого высоченного бело-желтого дома в стиле «сталинский ампир», возвышавшегося над железной дорогой, вокзалом и прочей окрестностью. Во дворе свернула направо, набрала код в подъезде и скрылась за дверью… Безнадежно влюбленный знал теперь, где она живет, но это ничего не меняло…
Дверь подъезда была металлической, она лязгнула, этот звук ударил Сашку по нервам… и тотчас же пошел снег. Настоящий, зимний, махровый, он повалил валом, и сквозь сплошную кружащуюся завесу почти невозможно было что-либо разглядеть. Снег упал как занавес, скрыв все вокруг, а парень стоял под снеговым водопадом и понимал, что все кончено. Никто и ничто не в силах ему помочь! Стоило только представить себе её — его Магнолию Сияющей Лазури, вспомнить какой была она там, на сцене, и какой — в костюмерной, в этой розовой сверкающей пачке, увидеть её летящую стремительную походку, всю её — неземную, тонкую, грациозную, а потом поглядеть на него… И припомнить ещё гримасу Марго, которую она состроила, заметив его сегодня, жирного навозного жука, ползущего вслед за ней, чтобы понять: никакая сила не может соединить их. Даже во сне!
Он побрел, заставляя себя идти вперед, сквозь пургу, боясь, что навстречу из белой метели вынырнет кто-то и схватит его. Страшный, кровавый… Если бы не огни озаренных светом киосков, выстроившихся в ряд на пути к мосту, он бы не нашел дороги назад — так мело! Еле переставляя ноги, поднялся на мост, подошел к перилам и глянул вниз. Ничего не видать, кроме двух ярко-синих огней, обозначавших железнодорожный путь, — и только беснуется, хохочет метель, наслаждаясь обретенной свободой!
— Здравствуй, зима! — пролепетал Саня одними губами. — Ты такая ласковая, мягкая, снежная, но ты можешь убить… заморозить. Вот и убей меня!
Он перегнулся через перила. Вот и выход! Ведь незачем ему больше маяться, незачем землю коптить. Он понял сегодня ясно, как никогда, что все мальчишеские мечты о силе, могуществе, о красоте… это просто химеры. Дым, иллюзии, ерунда! Ничего не получится. Он обречен быть только таким, какой есть: нелепым и неуклюжим, плетущимся в самом хвосте. Другие рванут вперед, погоняя коней, ему же досталась старая дохлая кляча — его судьба…
Ну же, одно усилие — и он обгонит её, эту клячу, он обманет её, свою жизнь, тем, что откажется от нее. Жизнь — высший дар, говорят… Спасибо, не надо! Только один прыжок… Даже думать не хочется, как он вернется домой, как проживет длинную череду пустых бессмысленных дней… да ещё с этим грузом на шее — со своим грехом. Он такой же, как эти выродки со двора, просто он, Сашка, всего боится, а они нет… Поэтому они лучше его. А ему никогда не стать настоящим мужчиной… Он занес ногу на перила моста, приказал себе: «Хватит раздумывать — прыгай!»… и тут вспомнил маму. И нога сама собой снова нащупала землю, вернее, заасфальтированную дорожку моста, вдоль которой с шорохом проносились машины.
— Как же она одна… без меня? — шелест снежинок был слышней его голоса. — Мать ведь почти не встает. И этот несчастный цветок… кактус, который я выбросил… надо купить ей такой. Тогда с ней хоть кто-то останется!
Он вдруг понял, что почти убил свою мать — такая она стала безжизненная, чужая… И понял еще, что она ждет его, ждет, когда сын не по обязанности, а по собственной воле, по любви станет о ней заботиться. И не заботиться даже — нет! Просто быть рядом. Спросить иногда о чем-то, поговорить… Как это просто, как мало, а для неё — вся жизнь! И почему раньше он не думал об этом?
Сашку трясло, зубы стучали, ему стало холодно. Надо домой! И поскорее — мама, наверное, беспокоится, — решил он и двинулся вперед сквозь пургу.
А Лариса Борисовна и впрямь беспокоилась — просто места себе не находила, но когда сын вернулся, виду не подала, ничего не сказала. За время, проведенное в больнице, она многое поняла: и что совсем замучила сына своею заботой, и что продыху ему не дает — нельзя так с парнем, да ещё в переходном возрасте, ему же плохо, он и болеет от этого, Ольга права! Нужно дать ему хоть немного свободы, дать «подышать», а не то он попросту задохнется в их тесном домашнем мирке. Вот и пускай хоть чуть-чуть погуляет на воле — он заслужил, ведь она видела, как сын мается с ней, но поделать ничего не могла — из неё словно душу вынули. И теперь не она о нем, а он вынужден о ней заботится. И это все наказание ей за грехи! Что ж, она стерпит, вот только бы мальчик её был счастливым. И ночами, когда не спала, — а сон в последние дни, словно удавка, душил её, морил среди бела дня… вставала она на колени перед бронзовой статуэткой и просила за Санечку.
Конечно, мальчику нужен отец, но где ж его взять! Ашот теперь даже вряд ли узнает её. Да, он и не подозревает, что в Москве у него растет сын… Лара в который раз достала заветную фотографию, на которой они были вместе, молодые, счастливые… Она не замечала, что уже тогда её Ашот отнюдь не был красавцем! Не видела мешков под глазами, дряблой кожи, обвисшего живота… Для неё он был самым лучшим! Ведь этот человек — её первая и последняя любовь… Она радовалась, когда подмечала в сыне повадки отца, интонации и черты, все больше напоминавшие отцовские…
— Ничего! — вздыхала Лариса Борисовна. — Как-нибудь дотяну до того, как сыночка пойдет в институт. А это уж обязательно, как же без этого!
Ни у нее, ни у Ашота не было высшего образования, и получение Сашулей диплома было для Лары заветной мечтой.
— А может, он все-таки станет художником? Ведь Ольга говорит, этот его учитель, Борис Ефимович, на Сашеньку прямо-таки не нахвалится! Ох, не будем загадывать, лишь бы он был здоров!
И Сашка продолжал ездить на «Сокол» к Борису Ефимовичу, и эти поездки были тем спасательным кругом, который удерживал его на плаву. Сны, в которых он был птицей: коршуном или ястребом — он не знал, — перестали сниться ему. Вообще что-либо перестало сниться… Сашка валился в сон как в темный провал, спал как убитый, просыпался, весь в поту, а мать говорила, что он стал кричать во сне. Но то была только короткая передышка — парень знал, что эти кошмарные сны вернутся, и Бог знает, что он в них натворит. Прежде он радовался им, думал, что в них — свобода! Но увидев, как замучили жалкого бомжа, понял, что в такой силе свободы нет… только зло. Он теперь боялся этих снов, боялся себя, ставшего хищником, который терзает живую плоть… Он перестал подносить дары бронзовой статуэтке и старался не приближаться к ней, насколько это было возможно.
И все же он понимал, что просто так ему не отвертеться — неведомый механизм запущен в ход, он может перемолоть его в порошок, стереть с лица земли, потому что он, Сашка, сам обратился за помощью к тому, кто обладал настоящим могуществом, кому были подвластны людские судьбы… Кинулся с мольбой, мол, дайте мне, дайте! Исполните! А потом, выходит, в кусты? Нет, просто так его не отпустят! Ведь он душу отдал в залог, он открыл её как входную дверь — нате, входите! — вот в нем и поселилось что-то… И это «нечто», похоже, питалось его душой, всем добрым и светлым, что было в ней, — оно пожирало его изнутри. Днем и ночью его преследовал страх, мистический ужас перед неведомой силой, которую он сам вызвал из небытия. И этот страх становился сильнее день ото дня, он рос как снежный ком…
Теперь, когда парень знал адрес Маргариты и, казалось бы, мог целыми днями простаивать у подъезда, поджидая её, он запретил себе даже думать о ней. Все, отрезано! Он был недостоин даже глядеть на это нежное создание, он — жалкий Пончик, избивающий стариков! Боль и тоска, словно крючьями, рвали душу.
«Не смей! — говорил он себе. — Не вздумай даже приблизиться к ней! Ты — грязный, ты — мусор, в тебе прячется зло. Оно — как бомба замедленного действия, и в какой момент взорвется она, когда полезет наружу то жуткое, темное, что прячется там, во мне… этого никто не знает.»
Первую неделю декабря он не ходил к Борису Ефимовичу — тот заболел. Позвонил и отменил занятия. Но девятого, накануне пятницы — одного из двух дней в неделю, когда Саня приезжал к нему, старик объявил, что чувствует себя вполне сносно и назавтра ждет Саню. Тот обрадовался, собрал свои кисти и краски, и на другой день поехал на улицу Левитана.
Легкий морозец приятно бодрил, на темнеющем небосклоне зажглись первые звезды, и луна, янтарная, круглая, наливалась светом, становилась все ярче, все загадочней, наблюдая, как внизу суетятся маленькие, озабоченные создания… День растекался в сумерках, — короткий тающий зимний день, ожидая приближения ночи. Декабрь — царство ночи, ночь-владычица ворожила в эти дни над землей, припорашивала снежком пустынные улицы, искрилась в золотистом свете фонарей, ложилась под ноги и подгоняла домой: скорее, скорей, мало ли что таится во тьме, за поворотом…
Однако, до ночи было ещё далеко, хотя заметно стемнело. Сашка спешил побыстрей очутиться в тепле мастерской — с самого утра его подзнабливало. Дома было ужасно тоскливо и он решил выехать пораньше. Вот и знакомый дом под заснеженной крышей — всю неделю мело, и снежный покров, серебрясь, укрывал ветви елей, лежал на искривленных стволах старых яблонь, на засохших стеблях цветов в поселке художников, знаменуя приближение Нового года, с его хвойным запахом украшенной елки, теплым хлебным духом пирогов, вынутых из духовки, весельем, подарками, ожиданием чего-то нового и хорошего… Ах, как Сашка любил этот праздник!
Дорожка к дому была тщательно расчищена, у забора стояла прислоненной широкая дворницкая лопата. Над входом, под козырьком висел фонарик, и на крыльце образовывался от него теплый уютный круг света. А кругом темнота… Сашка вступил в этот круг, постоял в нем, чуть тронул рукой фонарик, тот закачался, и свет закачался тоже, а чистый искристый снег засверкал миллионами разноцветных искр, точно рассмеялся звонким веселым смехом… Сашке давно не было так спокойно и хорошо, как в этом круге света перед знакомой дверью. Кругом снуют тени, поселок тонет во мраке, а тут светится этот веселый снег, будто играет с ним, будто зовет куда-то, где нет ни боли, ни страха. А там, за дверью, наверное, вовсю кипит чайник, а заварной уж прикрыт вышитой белой салфеткой… сухарики с изюмом, пряники и баранки покоятся в вазочке, а может, старик припас и ещё чего — иногда он закатывал самые настоящие пиры: пек оладушки, поливал их земляничным вареньем и раскладывал на серебряном блюде свежие венгерские ватрушки, эклеры и ромовые бабы, которые Сашка очень любил…
Опасения, которые внушал Сашке Борис Ефимович, совершенно рассеялись, он понемногу стал привыкать к его несколько эксцентричной манере вести разговор, к его самоиронии, розыгрышам и ехидным «подколкам». У них начали устанавливаться самые настоящие дружеские отношения. И, странное дело, когда парень появлялся здесь, на улице Левитана, в этом гостеприимном доме, он забывал, что старый художник и есть тот самый старик, которого он избил… У него просто в голове не умещалось, что этот вот человек, который с таким вниманием и искренним интересом к нему относится и старается научить всему, что знает сам, когда-то полетел в лужу, сшибленный с ног, своим теперешним учеником! Что он ослеп из-за него! Его сознание отторгало эти жуткие факты, перед ним словно бы падал невидимый занавес, отделяя то, что случилось в тот поздний вечер, от настоящего. Сознание защищало само себя, а иначе оно бы расстроилось как скрипка, забытая под проливным дождем.
Сашка тщательно сбил веником, стоявшим у крыльца, снег с сапог, открыл дверь и вошел в прихожую. Голоса… У старика кто-то был. Слышался взволнованный девичий говорок, перебиваемый короткими репликами Бориса Ефимовича. Сашка отчего-то не захотел выдать своего присутствия и, сняв сапоги, на цыпочках приблизился к двери в комнату. Она была чуть приоткрыта. Он заглянул в щель… сердце стукнуло и понесло, точно скакун перед финишем. В жарко натопленной комнате за столом рядом с учителем сидела Марго! Она теребила отделанный кружевом край носового платочка, то и дело утирая слезы, всхлипывала и говорила, говорила… сбивчиво, нервно, взахлеб.
— Не называй меня так! Какая я деточка?! Ты как наша директриса, которая младших зовет «масюрочками». Масю-ю-рочки! — передразнила она директрису, выпятив нижнюю губку и вытянув шею.
— Не буду, Маргоша, не буду! Но все же ты прости меня, старика, но не могу я понять… Не врубаюсь, как вы говорите, и все! Чего ты боишься? Ну, понятное дело, театр — не училище. Понятно, что на тебя там смотрят косо. Что завидуют, да, и думают — выскочка! Но тебе-то какое дело до этого? Ты работай себе — и вся недолга!
— Да, ты понимаешь, меня просто в дрожь бросает от этих взглядов! И какая в них… даже не зависть, а ненависть! Они меня просто ненавидят! Конечно, они же артисты Большого театра! Артисты… а я ещё училище не закончила. И, конечно, все как один признанные или непризнанные гении, а другого и быть не может, знаешь, как носы дерут: ой-ей-ей, не подойди! И все смотрят на меня, прямо сверлят глазами… кажется, вся труппа за кулисами собирается, когда я репетирую.
— Так, это же хорошо! Это ж такая честь! Эк ты их болотце-то взбаламутила — все змеи выползли, чтоб поглядеть, как солнышко светит…
— Да, я просто цепенею от этого! — она всхлипнула и высморкалась в платок. — У меня ступор, понимаешь, ничего не получается, даже вертеться как следует не могу — заносит, а вращение, — ты ж знаешь, — это мое коронное!
— Ты у меня вся коронная! — любуясь племянницей, воскликнул Борис Ефимович, подливая ей чаю.
— Ага, как же! — скривилась Марго. — Твоя коронная растекается вся как сопля! И прыгать не могу: все тело точно свинцом наливается… Нет, дядюшка, завалю я спектакль, точно тебе говорю!
Сашка просто остолбенел: выходит, Маргарита приходится старику племянницей! И она — эта гордячка, прирожденный лидер, оказывается, может быть слабой, неуверенной в себе… Ну и дела! Он стоял за дверью ни жив, ни мертв, боясь пошелохнуться и выдать себя, но при этом стараясь не упустить ни слова…
— Дурочка моя, ничего ты не завалишь! — Борис Ефимович обнял Марго за плечи, слегка встряхнул и чмокнул в макушку. — У тебя дар Божий, недаром впервые доверили ученице взрослый спектакль танцевать. Ты ведь даже ещё не в выпускном, а уж приравнена к звездам Большого! Балеринскую партию тебе дали, а это вам не хухры-мухры! Ведь не одна твоя директриса этот вопрос решала, ведь и руководство театра идею её поддержало, так? Значит, верят в тебя, а тебе и делов-то — наплевать на шипение за спиной и спокойно, без мандража станцевать Машу. Театра без зависти и интриг не бывает, я тебе уж сто раз говорил… Ты сама на эту дорожку вступила, этот путь выбрала, так?
— Так-то так, но…
— Никаких «но»! Если ты сейчас, в самом начале не научишься на всю эту мышиную возню плевать с высокой колокольни, все, почитай ты пропала! Втянут, затопчут… а тебе свой талант беречь нужно. Ты за него перед Богом в ответе. А такие, которые спят и видят, лишь бы сковырнулась ты, с круга сошла, — всю жизнь вкруг тебя колыхаться будут. А ты будь выше этого. Тебе воля нужна железная, без этого ни один настоящий художник не состоится…
— Дядюшка, но ведь это одни слова, а на деле-то как? Как этого добиться? Вот ты говоришь: воля нужна и нельзя мандражировать, но если у человека страх, как с этим быть? Его ведь одними мысленными уговорами не прогонишь…
— Ты моя милая! Я тебя понимаю: страх в нас силен! Он, наверно, один из самых мощных рычагов, которые движут человеком… Но есть и другое чувство, которое посильнее будет, — любовь! Вера, надежда, любовь — три кита, которыми земля держится. Даже над самой глубокой пропастью они упасть не дадут! Ты же любишь дело свое, ты живешь им, своим балетом, и надеешься, что сумеешь много радости людям дать… и им, и себе. Ведь так?
— Так, конечно.
— Ну вот! — Борис Ефимович поднялся из-за стола, где он сидел рядышком со своей племянницей, и принялся ходить вкруг него, взмахивая правой рукой в такт словам, а левую засунув в карман. — И держись их: веры, надежды… А любовь… да, ты сама как живая любовь, ты только на себя посмотри, ведь от тебя свету в комнате больше прибавилось!
— Дядюшка, не преувеличивай!
— А я и не преувеличиваю, так оно и есть. А страх… Ох, милая моя девочка, нельзя отворять эту дверь. За ней прячутся тени… Они могут вырваться и пробраться в самую душу к тебе, поселиться в ней… нет, я тебя не пугаю! Но ты должна знать. Представь, что каждая наша мысль, — конечно, не пустая, случайная, а серьезная и осознанная, что она — это дверь в тот мир, где рождаются все замыслы, все идеи, все образы… В тонкий мир. А мы, человеки, особенно те, которые шибко талантливы, как бы считываем эти знаки… мы чувствуем их нутром, сердцем, и в реальности, — в нашей физически ощутимой реальности, — мы способны воплотить эти высшие замыслы то, что существует в мире тонком как прообраз, идея… Может, я непонятно говорю, скажи, если сути не уловила.
— Нет, я поняла, — Марго несколько успокоилась и внимательно слушала своего дядю. — Ты хочешь сказать, эти два мира связаны между собой: наш и невидимый… тонкий, правильно?
— Точней не бывает!
— И наши мысли, творчество — это как бы мостик, который связывает их, так?
— Именно так, молодец!
— А страх… он тебя разрушает. Он мешает этой сверхпроводимости, потому что вызывает к жизни то, что нам будет мешать. То, что доведет до беды, только уже настоящей, не мысленной… Так я тебя поняла?
Старик вместо ответа подошел к ней, крепко обнял и поцеловал. А потом довольно потер руки.
— Ну, за тебя я спокоен, голова у тебя варит, что надо! Так что, брось свои пустые страхи, будь уверена в себе и у тебя все получится.
— Дядя, как их бросить-то? Этот страх — он впился в меня как клешнями и его так запросто не отбросишь. Его пересилить нужно.
— Вот, очень точное слово нашла — пересилить! А как, говоришь? Просто думай о чем-то другом. Как только этот страх подступает, ты переключайся на что-нибудь. Перечитай Гофмана и не один раз, впитай дух этой повести. Или, например, думай о смысле своей вариации: что Петипа, или кто там ставил «Щелкунчик», хотел сказать тем-то и тем-то движением… И что ты сама вкладываешь в это. Ведь у каждой исполнительницы одно и то же выглядит несколько по-другому, это называется интерпретация, так? Да, что я, ты это знаешь лучше меня. Или думай о чем-то добром, хорошем, о том, что уже состоялось, что ты сделать смогла. А смогла ты в твои-то смешные годы немало! Ведь станцевать партию Маши во взрослом спектакле — это признание, это успех! Вот и докажи всем, что можешь. Что у тебя действительно уникальный дар! Просто надо работать, многим жертвовать ради него. Без жертвы ведь тоже не бывает художника, да и не только художника — всякого человека…
— Да, это я понимаю, — снова пригорюнилась Марго. — Ведь у меня, кроме балета, никакой жизни нет. Ни сил не остается на что-то другое, ни времени. Девчонки со двора, с которыми я в детстве дружила, романчики крутят, ходят на дискотеки… А я из дома в училище, из него — домой, вот и все! Ну, теперь вот ещё театр.
— Но это ведь хорошо? Твоя мечта исполняется!
— Да. Нет, ты не думай — я не скуксилась и не жалуюсь, балет — это мое, я без него не могу. Но только не знаю, получится ли… свое слово сказать. Так станцевать, чтобы ни на кого не быть похожей, чтобы… в общем, конечно, ты понимаешь… Дядя Борь, а что по-твоему красота?
— Ну… — он задумался, поглядел на нее, вздохнул. — Наверное каждый вмещает только частицу её великого смысла. По мере разумения своего и душевной тонкости. Но для меня, пожалуй, красота — это когда самое лучшее, что есть во мне, я могу в работы свои вложить и от этого хоть кому-то станет на минуту теплее. И ещё когда я перемогаю себя: свою слабость, мстительность, уныние, раздражение, гнев… вот эти чувства. Когда поднимаюсь над этим и двигаюсь дальше, то становлюсь сильней. И каждый, кто работает над собой, для кого Божьи заповеди — не пустой звук, — он как бы вплетает и свою нить в незримую ткань, которая объемлет всю землю. И ткать такой невидимый покрыв добра — вот это я б назвал красотой. Н-да, что-то меня на высокий штиль потянуло…
— И совсем не высокий — нормальный. Значит, если человек понимает, что хоть капельку, чуточку, да вкладывает что-то свое, вплетает свою нить, свой узор в эту ткань, что не зря живет… ему ничего не страшно?
— В общем, да. Конечно, в жизни нельзя без боли. Жизнь — вообще боль… не всегда, конечно, но часто. Гораздо чаще, чем нам бы хотелось. Хотя тебе об этом думать сейчас не надо — рано тебе. Это приходит с возрастом, с опытом… когда все принимаешь. Все, что бы ни было, все испытания. А боль — она многое искупает. И помогает, представь себе, да! Переболев, человек с новыми силами двигается вперед. И все больше живую жизнь ценит, ту, которая без суеты… И, прежде всего, красоту. А она во всем, нужно только подключиться к ней, настроить сознание на эту волну, «включить» его как штепсель в розетку. И тогда ты увидишь все как бы по-новому, красота — она во всем разлита, все может радовать, только научись видеть…
— Да, я вроде умею…
— Не сомневаюсь. Хотя… попробуй совсем забыть о заботах, проблемах, просто иди по улице, хоть моей, и гляди, гляди… И деревья, и ветер, и небо над головой — они тебе многое скажут. Только попробуй думать о них, не о себе… Вот у меня новый ученик появился, так у него, скажу я тебе, взгляд! Он так землю рисует, точно видел её с высоты птичьего полета…
— Так он, наверное, на самолетах летал…
— Нет, тут не то! Я понимаю, летал, скорее всего… Но каждая веточка, кустик, камешек, птичка — все у него живое выходит и все одинаково значимо. Нет ничего ненужного, неинтересного — все ему интересно и важно, а через него — и мне!
Сашка «прикипел» к дверной притолоке, слушая этот разговор, все тело онемело от неподвижности. Вдруг острой болью пронзило икру на левой ноге снова судорогой ногу свело. Он наклонился, пытаясь размять икроножную мышцу, не рассчитал и головой толкнул дверь… Та раскрылась. И удивленным взорам дядюшки и его племянницы предстал Сашка: встрепанный, красный, вспотевший, с округлившимися от волнения глазами, словом, во всей своей красе!
Маргарита резко вскочила и тоже вся зарделась, только от возмущения. И слепому было ясно, что парень подслушивал — ведь шагов у двери не было слышно…
— Дядя, кто это? Как он тут… оказался? — последнее Марго произнесла дрогнувшим голосом: догадалась, что этот парень и есть новый дядюшкин ученик — всех прежних она знала в лицо. Это был тот самый нахал, который преследовал её, и однажды даже до самого дома! Гнусный жирный боров с идиотской улыбкой!
— А, Сашенька, ты как раз кстати — мы чай пьем! — Борис Ефимович тотчас заметил перемену в настроении племянницы, как и то, что его ученик стоит столб столбом, не зная, что сказать и что сделать… — Маргошенька, познакомься: вот мой самый талантливый ученик, Александр. А это, Саша, моя племянница Маргарита. Присаживайся, сейчас я тебе налью горяченького. Замерз небось — на улице жутко холодно, мороз-то крепчает!
— С-спасибо! Я… мне очень приятно, — Саня «выдал» эту светскую фразу, надеясь, что пол сейчас провалится под ногами и ему не придется выдерживать гневный взгляд юной звезды, в котором сквозило презрение… Вы меня извините, Борис Ефимович, я раньше пришел…
— Не вижу причины для извинений, пришел — хорошо! Давай, проходи. Э, нет, тапочки сначала надень, чего ты в носках? Ты ж знаешь, где твои тапочки…
Марго при этом быстро овладела собой, села и принялась внимательно изучать блюдо с пирожными, точно эклеры и корзиночки были диковиной, которую ей доводилось видеть впервые… Чай пили молча, только негромко звякали чашки о блюдца, даже неуемный хозяин примолк, видимо соображая, как примирить этих двоих, которые, — а это было видно невооруженным глазом, были знакомы или виделись прежде. Марго еле сдерживалась, чтоб не взорваться, да что там — внутри её просто трясло от ярости. Испортить такой разговор! Она так редко могла выкроить время, чтобы навестить дядюшку, спокойно поговорить, посоветоваться, а тут этот… чтоб он провалился!
— Ну, дядюшка, я пожалуй пойду. Пока до дома доеду, пока то, да се… А нам ещё по истории театра две пьесы прочитать задали…
— Так, впереди выходные, вот и прочтешь… Нет, я тебя никуда не отпущу, пока ты кое-что не посмотришь! — он поднялся и направился в мастерскую. — Давайте, давайте за мной. Ишь… улизнуть она вздумала!
Насвистывая что-то себе под нос, Борис Ефимович принялся перебирать груды рисунков и акварелей, сваленных кучей у него на столе. Сашка стоял как перед судом трибунала, Марго со скучающим видом поправляла заколку-автомат, скреплявшую волосы на затылке.
— А, вот, нашел! Ты только погляди, Маргоша! Ну, разве не удивительно?!
Старик протягивал ей папку с рисунками. На них были звери и птицы… много птиц. Нахохленный воробей, злобный индюк, селезень с утками и хищники: коршуны, ястребы, грифы, стервятник… Эти сидели в скалах и глядели в упор, пристально так… это был взгляд из иного мира. Марго стало немного не по себе…
— Ой, — она отшатнулась невольно, — они как живые! И такие… не знаю…
— Жуткие, да? Что, пробрало?! — торжествовал старый художник. — Я ж говорю, у этого стервеца дар! И притом настоящий! Ты вот это погляди… вот!
На рисунке, написанном акварелью, была поляна, залитая лунным светом. На ней танцевали девушки в длинных прозрачных туниках, иные из них поднимались над землей и, как эльфы, взмывали в воздух, другие образовывали на земле живописные группы. Во всей картине сквозил какой-то особый дух волшебства и при этом все было совершенно естественно. Точно человеку свойственно парить в воздухе и подниматься на пальцы!
— По-моему, Александр уловил самый дух балета, — с воодушевлением, явно волнуясь, говорил старый художник. — Эта устремленность от земли, эта обнаженность души… каково, а, что скажешь?
— Да, это здорово! — искренне восхитилась Марго. — Саша, а вы, что… любите балет? — она впервые поглядела на него с любопытством, без прежней досады.
— Честно говоря, я только один раз был на балете. И вас видел… концерт училища.
— И этого одного раза ему оказалось достаточно, чтобы уловить самую суть! Слушайте… как же мне это раньше-то не пришло в голову! — старик рывком сгреб рисунки, выхватил из папки чистый лист ватмана и протянул Саше. — Садись, бери карандаш. А ты, Марго, сядь сюда, на фоне этой занавески. Наш юный Рокотов сейчас набросает твой портрет. И мне, старику, память останется.
Марго, как ни странно, без лишних слов выполнила просьбу дяди и уселась на стул. Выше всего она ценила в людях талант — внешность, возраст и даже род занятий для неё не играли особой роли, если знала, что человек одарен. И её отношение к этому парню тотчас переменилось, раздражение сменилось искренним интересом.
Через полчаса портрет был завершен. Огромные, чуть удивленные, распахнутые глаза Марго глядели на мир с доверчивой детской улыбкой. Ни высокомерие — маска защиты — которую она так любила на себя напускать, ни сознание собственного превосходства не портили её открытого лица, чистые его черты хранили гармонию и душевную ясность. Это была работа истинного художника, способного распознать в человеке его естество…
— Ой, Саша… — Марго руками всплеснула, прижала к груди. — Это… я даже не знаю, что сказать! Просто потрясающе!
— Возьмите на память, — Саня протянул ей портрет. — Ой, Борис Ефимович, вы же его у себя оставить хотели…
— Ну, с вами все ясно! — потирал руки довольный старик. — Конечно, пусть забирает Маргоша, ты ещё для меня нарисуешь… Так, так, так, кажется, меня осенило! Ты, Александр, будешь рисовать Марго — в театре, дома, в училище — всюду. Ты сделаешь целую серию её портретов, и мы организуем выставку. В Большом театре, в фойе! Я с руководством договорюсь через Пашку — друга моего, он там массу спектаклей оформлял. Причем вернисаж мы приурочим к Маргошиной премьере — тридцать первого декабря она танцует Машу в «Щелкунчике» — во взрослом спектакле. Сашка, ты только представь: ученица и труппа Большого! Да, это событие историческое, небывалое, вот мы и преподнесем его с особой помпой — прямо-таки «Русские сезоны»! Я буду новым Дягилевым, Ты, Марго, Павловой или Карсавиной выбирай, кто тебе больше по вкусу, а Сашка, ясное дело, Бакст! Хотя нет, у него более классическая манера, значит Головин или Коровин… А после мы сделаем вот что… — старик заводился все больше. — Мы эту выставку покажем во французском посольстве — у меня там знакомый атташе по культуре. Не сомневаюсь, что эти работы произведут настоящий фурор! Повезем их в Париж, потом в Лондон, Бонн, Брюссель… подниму все свои старые связи. Глядишь, и сам чего-нибудь намалюю, тряхну стариной! Не зря ваш покорный слуга в свое время исколесил с выставками пол-Европы. В Америку двинем, почему нет?! Мы организуем целую акцию: Марго танцует, звучит музыка, а фоном — как декорации — портреты, портреты, а, может, и фотографии… И потрясенная публика шепчет в восторге: «Ах, какое чудо — эта Березина! О, Клычков!» А?! Что скажете? — старик с неожиданной прытью носился по мастерской, зажегшись идеей этого фантастического прожекта. Предвкушая будущий успех ученика и племянницы, он вновь ощущал жажду жизни…
— Прямо сегодня же Пашке и позвоню. И с директрисой училища твоего попробую договорится, чтоб Сашку пускала на репетиции. Я когда-то писал её портрет, когда она ещё танцевала. Н-да… — взрыв эмоций подорвал его силы, Борис Ефимович разом почувствовал сильную слабость. — Маргошенька, дай мне вон те очки, будь добра, я ведь портрет-то толком не разглядел, только почувствовал… Вот спасибо, родная, — он взял протянутые ею очки, но не стал одевать и тяжело опустился в кресло. — У меня зрение — минус двадцать. Практически ноль… А в этих линзы специальные, я без них совсем ничего не вижу… Ладненько! Завтра вы оба мне к вечеру позвоните, думаю, у меня уже будет какая-то информация… — его прежний азарт погас, старик сразу постарел лет на десять.
Это было намеком: мол, простите, устал. Оба поняли, что пора оставить хозяина одного и заторопились проститься.
— Прости, Сашенька, что занятия сегодня не получилось: видишь, уморился твой старикан! — Борис Ефимович с трудом поднялся, чтобы проводить своих юных гостей. — Что-то быстро я стал уставать, наверное, это после болезни — пройдет. Значит жду тебя, Александр, как обычно в среду к семи. Ну, а тебя, моя милая, рад видеть всегда, с восьми утра и до часу ночи! Не забывай старика. Ну, до скорого.
Он стоял на пороге в золотом круге света и махал им рукой. Налетевший откуда ни возьмись порыв ветра развеял снежный нанос над козырьком у двери, и старика запорошило снегом с ног до головы. Он вскинул голову, стал отряхиваться, потом что-то сказал, но они не слыхали — они были уже у калитки. Тогда он приложил ладони ко рту и крикнул:
— Поглядите, какие звезды!
Сашка и Маргарита послушно запрокинули головы и разом потонули в темной сини небес. Звезды глядели на них, глядели в упор… и эта синь, этот свод небес, усеянный золотистыми звездами, были похожи на письмена, начертанные на самом древнем из языков, известных Вселенной…
Это было как благословение… Точно им говорили: идите и ничего не бойтесь, мы храним вас! И кто же были эти «мы» оба не знали: ангелы ли или иные всесильные существа. Но обоим стало вдруг так хорошо, так светло на душе, что они переглянулись, улыбнулись друг другу, ещё раз помахали Борису Ефимовичу и вместе двинулись к остановке метро, болтая о том, о сем…