ОЧЕРК ПРО ОЧЕРК

1

Энгельгардт перед редактором «Отечественных записок» извиняется:

— Предупреждаю, что решительно ни о чем другом ни думать, ни говорить, ни писать не могу как о хозяйстве. Все мои интересы, все интересы лиц, с которыми я ежедневно встречаюсь, сосредоточены на дровах, хлебе, скоте, навозе… Нам ни до чего другого дела нет.

Если б Щедрин еще и спросил письменно ссыльного химика: как, дескать, вы пишете свои очерки «Из деревни», попробуйте описать сам процесс писания, — то ответом было бы или недоумение, или прекращение контакта. Как пишется? Да при чем тут как? Что, ради чего, отчего — это существенно, а — как?..

Все интересы лиц, с которыми я ежедневно встречаюсь, и, следовательно, мои интересы сосредоточены на зерне, дождях, планах, материально-техническом обеспечении (ибо агрикультура ныне есть переделка химического азота в белок-клейковину, а масла машинного — в подсолнечное масло), на взаимоотношениях — наружных и подлинных — партнеров в аграрно-промышленном комплексе, на том, оставят ли фураж или подгребут под метлу, доведут ли сносный план, удастся ли сохранить пары, можно ли прокормить скот своим зерном… «Нам ни до чего другого дела нет».

Вот газета пишет — серьезно и ясно:

«А правильно ли используем то, что уже имеем? Вдумаемся хотя бы в такую цифру. За десятую пятилетку товарность ржи составила 33,4 процента. Взять классную твердую пшеницу. Ее заготовки составляют около тринадцати процентов валового сбора. В стране ежегодно производится такое количество пивоваренного ячменя, которое намного превышает потребности пивзаводов, а часть сырья для них покупаем за рубежом. Немногим более пятидесяти процентов составляет товарность проса, гречихи — еще меньше. Неоправданно растет потребление зернафермами. Как видим, и теперь можно значительно улучшить наш продовольственный и фуражный баланс, если правильно распорядиться ресурсами».

Что-то здесь, может, требует расшифровки, разбавления до сносной концентрации. 33,4 процента товарной ржи — что сей сон значит?

Уже интересно, то есть началась публицистика. Страна велика и обильна — дело в наряде. Тысячелетнее летописное слово «наряд» и ныне широко применяется колхозами в реальной хозяйственной практике: «пойду проведу наряд», «на наряде говорили»…

Энгельгардт притворялся. Или скорее полемически заострял. Пореформенное хозяйство, производственные отношения в пору, когда «порвалась цепь великая», не только не малость и не частность, не ущербная забава либеральных грамотеев «из деревни», а главное российское дело. Если по числу отведенных Лениным строк, то сразу за Львом Толстым будет стоять смоленский ссыльный народник. Но никаких выводов из этого не сделаешь насчет ленинского отношения к Тургеневу, Некрасову, Чехову! Просто очень высокая пригодность писем «Из деревни» для политической полемики.

Сюжетом книги Энгельгардта (ей как раз исполнился век) было вот что: община как берег надежды — призрак, мираж; в деревню властно вошли отношения найма — кредита — расчета: огульной работы никто не терпит, интенсивные культуры меняют и производственные отношения. Так — да, земля льном и рожью может отлично оплачивать труд, а иначе — тление дворянских гнезд и хождение «в кусочки» у крестьян. Сюжет «Из деревни» кончился, надо признать, раньше, чем дописалась сама книга: последние главы полны повторов…

Экономика — буквально «умение вести дом» — есть самый интересный предмет и ныне. Сюжеты (темпы перемен) не так быстры, как хочется, но достаточно напряженны. Управлять числом добывающих хлеб можно только экономически, административный путь исчез. Работают в селе за те же деньги, что в городе, и часто и кормятся из тех же самых магазинов. Печеный хлеб выдается всюду: в селе и в городе. Именно выдается: цена чисто номинальная, средней зарплаты тракториста хватает на полторы тысячи буханок в месяц. Поскольку хлеб почти бесплатен, им кормят скот. Колхозник стал членом профсоюза, председатель колхоза как распорядитель чувствует себя даже свободнее, чем совхозный директор. Но и того и другого угнетают теперь не только старые «указивки» — что и сколько сеять, сколько рогов и копыт держать, — но и новые обязанности: чего, сколько и по какой цене покупать.

Сельское хозяйство должно во всех отношениях получить приоритет! Это глас общий, от бригадира до министра. Бригадный подряд, где хозяйственная самостоятельность человека сравнительно высока, уже овладевает кораблем ниже ватерлинии, но надводная, надстроечная часть живет прежним кровообращением. Исключительно интересная ситуация: производственные отношения в чистом виде… Продовольственные проблемы затрагивают интересы миллионов семей и поныне, но сводятся уже к качеству питания, то есть к мясу и маслу, тут потребление твердо нормируется. Продовольственная программа отличается от предыдущих решений целевым назначением: не «выше уровень — шире размах», а столько-то мяса на душу населения к такому-то году… Впервые с партийной трибуны сказано о необходимости изучения общества: «…мы еще до сих пор не изучили в должной мере общество, в котором живем и трудимся, не полностью раскрыли присущие ему закономерности, особенно экономические. Поэтому порой вынуждены действовать, так сказать, эмпирически, весьма нерациональным способом проб и ошибок». Впервые же рядом с неизбежностью глубоких качественных изменений в производительных силах поставлена необходимость перемен в производственных отношениях.

Сюжет социального летописания — всегда отношения людей в процессе производства.

Энгельгардт, выдающийся агрохимик, основал первую в России опытную станцию, создал своими льнами-облогами эталон хозяйства Центральной России («нечерноземки» тогда не знали), но остался в истории чем? Книгой. Его подлинным умением оказалось писание.

Писание о происходящем в жизни есть особое ремесло, а у всякого ремесла свои навыки, термины, профессиональные болезни. Если нельзя жить в обществе и быть свободным от общества, то тем более невозможно писать о производственных отношениях и быть вне этих отношений — вне изъятия фуража, над судьбами «неперспективной» деревни, выше проблем сытых ведомств-нахлебников. Такова, как говорится в одном фильме, «се ля ви».

2

Пытаясь когда-то определить очерк как жанр, я прочел критические отзывы в звездные часы публицистики и вывел для себя формулу: очерк есть жанр, который постоянно хиреет.

Опорой мне такие позиции. «Нет у нас теперешних, сегодняшних «Районных будней»… коими зачитывались мы еще совсем недавно», — сказано в 1975 году на съезде российских писателей. А когда «зачитывались», сразу после выхода «Районных будней», журнал «Знамя» сетовал на «серое, скучное, посредственное изображение нашей жизни», тогда как нужно было «описание бурных захватывающих событий, которых чрезвычайно много в нашей колхозной деревне». В том же «Новом мире» (№ 9 за 1952 год), где начал жизнь очерк Овечкина, был уличен в потере накала другой выдающийся публицист — он как раз начал «Деревенский дневник». «Талантливый и мужественный народ — таким видим мы в рассказах Е. Дороша поколение наших отцов… И снова думаешь с сожалением о том, что «температура» первого цикла не достигает такого накала… Хотелось бы, чтобы писатель и здесь показал тот же огневой темперамент…» — соболезновала критика.

Следуя этой же стезей дальше, я вышел к определению: очеркист есть литератор, который, подобно фольклорному персонажу, что ни делает — все делает не так. К очеркистам положено обращаться укоризненно, как дед Каширин: «Эх вы-и-и-и…»

Новомирские очерки времен Твардовского вроде бы читались. За единоборством Л. Иванова с «временщиками» (пары, сроки сева, травы!) следила вся Сибирь. Алтайский крайком поручил всем райкомам партии проработать мою «Русскую пшеницу» — нечастый случай в литпрактике.

Но надлежащий шесток опять-таки указала критика. Г. Радов в конце 1970 года написал в «Вопросах литературы», что «очеркисты выступают простыми дублерами своих, естественно, более искушенных в экономике коллег. Это лишает их произведения глубокого социального, нравственного содержания, общественная ценность очерка существенно понижается. Так, очерки Л. Иванова и Ю. Черниченко, опубликованные в «Новом мире», написаны добротно… со знанием предмета, но явлением в общественной мысли страны они не стали. Не стали потому, что их авторы касаются в основном технологических проблем сельского хозяйства».

Эх вы-и-и-и, простые дублеры!

В конце года 1983-го статьей А. Обертынского в «Литературной газете» «Человек или экономика?» в сущности гальванизирован этот же самый упрек. Один читатель так (вежливо) пересказал суть проработки: что должно стать главным объектом внимания публициста — характер сельского труженика, его мысли и чаяния или хозяйственная деятельность?

Что вас несет в хозяйствование — вы просто хозяина дайте, хозяина земли, чтоб были чувства и, конечно, чаяния! Тропинка во ржи, калина-околица, седые колосья — объяснять, что ли? Человек ведь больше, чем экономика, ну? Вот и озаряйте характер, а не лезьте в предметы, в которых, во-первых, сам черт ногу сломит, а во-вторых, там есть кому понимать, без дублеров обойдутся! Разведут антимонию, вытащат то систему планирования, то какой-то агросервис, то в качество техники потянут — на то ли вас держат? Эх вы-и-и-и…

Можно бы защититься лихой частушкой из того же «Деревенского дневника»:

Нас и хают и ругают.

А мы хаяны живем.

Мы и хаяны — отчаянны,

Нигде не пропадем!

Но бодрячеством одним не обойдешься. Хорошо бы наконец понять, как это жанру удается хиреть да чахнуть, киснуть да терять пыл, а тонус сохранять со зловредным упрямством. Охота постичь, отчего это спор — образ или цифирь? характер или хозяйство? многообразная сладкая жизнь или работа? — методически всходит с энергией корнеотпрыскового сорняка. Легче всего объяснить любительством!

Автолюбитель боится мотора. Двигатель для него — табу, лучше и не поднимать капот. Наше дело мыть, полировать, заливать бензин, от силы — подкачивать шины. Когда же некто дерзкий при нас посягнет на святая святых — карбюратор, автолюбитель испытывает туземный ужас. Кто ты такой, чтобы соваться в потаенное, разбирать доступное посвященным? Ты что, мастер со станции техобслуживания? А нет, так не пугай нормальных, машина до тебя хоть как-то заводилась, а ты суешься в бензонасос, касаешься распределителя, покусился на само зажигание — пошел прочь от «жигуля»!

Дилетанту по самой его генетике не постичь, что пуд грязи под крылом — сущая ерунда, а песчинка в жиклере — верный конец движению. Он десятилетиями будет рабом жрецов ремонта, коим открыты тайны искр и давлений, будет стонать под ярмом даней, но не преступит черты, не сделается из любителя шофером.

Но это неэтично — клеить ярлыки… Вам же определенно говорят: образ дайте! Клянутся именем Овечкина, поминают «Районные будни» — как тут переть на рожон со своей цифирью?

Ну, чтобы так клясться, нужно забыть, что Борзов — весь из цифры. Все мастерство продразверстки, вся технология его власти — на цифири! Вот плутовская операция, вскрывающая нравственную суть Виктора Семеновича Борзова:

«— «Власть Советов». Сколько у них было? Так… Госпоставки и натуроплата… Так. Это — по седьмой группе. Комиссия отнесла их к седьмой группе по урожайности. А если дать им девятую группу?..

— Самую высшую?

— Да, самую высшую. Что получится? Подсчитаем… По девятой группе с Демьяна Богатого — еще тысячи полторы центнеров. Да с «Октября» столько же. Вот! Мальчик! Не знаешь, как взять с них хлеб?»

Поясним: мера уже обмолоченного урожая жульнически завышается, с нею возрастает и обложение; за одним числом, как в арифмометре, меняются и другие, меняется место района в сводке, а председателю Демьяну Опенкину снова возить не перевозить. Четыре числительных в крохотном диалоге —

Потому что все оттенки смысла

Умное число передает.

— Так делают «временщики», а не хозяева, — говорил реальный член Льговского райкома партии В. Овечкин на реальной районной конференции 1952 года, призывая делегатов голосовать за неудовлетворительную оценку работы райкома. Перед тем он выложил целую низку статистических данных (как только добыл?). По черноземному району в хорошее лето собрано по 7,2 центнера зерновых при плане 14,7 центнера. «А в большинстве колхозов района от 4 до 6 центнеров зерновых и от 40 до 80 центнеров сахарной свеклы. На трудодни выдали крохи. Личная материальная заинтересованность колхозников подорвана. Во многих колхозах ряд лет люди получают по 200–300 граммов хлеба на трудодень… За прошлый год 3290 человек не выработали минимума трудодней. И в этом году такое же положение. Серьезные цифры! Отношение колхозников к общественному труду во многих колхозах — как к трудгужповинности».

Главное открытие Овечкина — «механический человек» Борзов буквально вычислен!

Второй «технологический слой под «Районными буднями» (то есть тоже требующий известного напряжения интеллекта) объясняет чудо, как вообще могли быть напечатаны «Районные будни» в сентябрьской книжке журнала за 1952 год при тогдашнем уровне критики, если натуральное обложение колхозников было правилом, а манипуляции с группами урожайности — обыденностью.

Очерк Овечкина — это тридцать лет назад понималось сразу — ратовал за принцип справедливого, погектарного обложения. Несправедливое (есть ферма — сдаешь молоко, нет — с тебя взятки гладки) было осуждено еще перед войной, и конец 40-х годов проходил под знаком внедрения погектарного принципа. Сдал свое со своих гектаров — и хозяйствуй на здоровье. Что-то вроде продналога при МТС: лучший колхоз и выдаст на трудодни больше. Защита Демьяна Богатого — это охрана интереса богаче жить. А Борзов — он за продразверстку! Он извращает политику погектарного обложения, тащит «губительную уравниловку». «Если лодырю и честному работнику одинаковое вознаграждение за труд — какая выгода честно трудиться?» — спрашивает льговскую конференцию коммунист Овечкин.

«Районные будни» — пока апология Демьяна Богатого.

Хлеба нет у лодырей! Они, захребетники старательного Опенкина, и не должны получать того хлеба, какой едят у Демьяна; Борзов — извратитель правильной и разумной политики в хлебозаготовках — именно так понималось дело первыми читателями «Районных будней»! А «механический человек», «всех давишь» и все прочие расшифровки и понимания — позднейшие истолкования, дело наживное.

И еще срез цифро-экономический — из писем Овечкина пишущему эти строки. Согласен, тут не публицистика собственно, но ведь к спору о школе Овечкина сам-то Овечкин отношение имеет?

«Как читатель заинтересованный, я не сетую даже на обилие цифр. Без них разговор был бы менее доказательным, острым, так как цифры, Вами приведенные, просто убийственны» (9 декабря 1964 года).

«Давно пора литераторам взяться за экономические вопросы так, как Вы за них беретесь, — поскольку сами экономисты ни черта в этой области не делают. За что ни возьмись — все надо нашему брату начинать! Ну что ж, такова уж наша участь — лезть наперед батька в пекло» (16 марта 1965 года).

Неловко цитировать такое, выходит похвальба, но ведь я беру из уже изданного, много раз использованного…

В конце 1965 года в предисловии к книжке Валентин Владимирович определял новый — скорее искомый, чем уже утвердившийся, — тип публициста как «человека, вооруженного солидной экономической и агрономической подготовкой», «не дилетанта и не верхогляда в деревенских вопросах». Такой литератор, говорит Овечкин, «умеет глядеть в корень вопроса, добираться до первопричин. Умеет считать. И умеет заразить читателя своей любовью и вниманием к цифре, живой статистике, к глубокому, пытливому анализу явлений. Надо добавить — к честному анализу. Ибо мы знаем, как на арифмометрах конъюнктурщиков иногда и дважды два получается… семь с половиной».

Никак, ну никак не добудешь ты у родоначальника школы ни снисходительности к технологии, ни брезгливости к счету, статистике, не вытянешь этакой чистой идеи сельскохозяина без сельского хозяйства как такового!

Но что правда, то правда. Если работа принудительна — она неинтересна. Если хозяйство — чужое, если до лампочки, какой там дебет-кредит, если экономика не живое, страстное дело, а тоскливая трата времени на семинарах и в кружках, то да, конечно: и пишущему и читающему гораздо интересней, желанней будут характер и чаяния. И такая точка зрения имеет право на жизнь! У Энгельгардта «земельный» мужик говорит: «Я люблю землю, люблю работу: если я ложусь спать и не чувствую боли в руках и ногах от работы, то мне совестно: кажется, будто я чего-то не сделал, даром прожил день». Это один взгляд, один характер. А вполне возможен и другой, с иной шкалой ценностей, с иною оценкой сущего, и численно, статистически он всегда имеет тенденцию одолеть характер первый. «Ну почему вы работаете, как подрядчики, а не как хозяева, которым каждый лишний колосок дорог?» — обличает трактористов Мартынов в «Районных буднях». А у Энгельгардта короче: «…работа дураков любит».

Рискну сделать вывод: поскольку противоречивые взгляды на работу, на дело, на хозяйство наличествуют в жизни, им надлежит быть и в зеркале ее, очеркистике. Тут и разгадка долголетия упреков в дублерстве, технологичности, экономизме, и зов, понятное дело, к характерам и чаяниям.

А в чем же секрет долголетия перманентно хиреющего жанра?

В том, что становится по реченному. Не сразу, но выходит.

Очерк «Земля ждет хозяина» Борис Можаев напечатал в 1961 году в «Октябре». До награждения создателя кубанских безнарядных звеньев В. Я. Первицкого Золотой Звездой!

А в начале 80-х годов бригадный подряд широко признали, он уже стал экономической реальностью: только в РСФСР действуют 80 тысяч бригад и звеньев, прибавка урожая на гектаре — минимум 2,5 центнера зерна на круг. «Подрядчик» работает инициативней, экономней, и в гневном, мартыновском смысле слово употреблять больше нельзя.

Между незабываемым, таким трудным для Федора Александровича Абрамова очерком «Вокруг да около» и, скажем так, принятием мер (поддержка личного крестьянского хозяйства, совмещение интереса колхоза и усадьбы колхозника и т. д.) прошло тоже не меньше двадцатилетия — резкого порога нет, шаги предпринимались постепенно… Не здесь высчитывать, сколько и на чем выиграли б мы с вами, если бы своевременно угаданное литераторами… «Если бы» не считается. Но считается время открытия!

Между выходом очерков Ивана Васильева об агросервисе, о «феодальных замках» вокруг райцентров (та же Сельхозхимия, Сельэнерго и т. д.) и созданием РАПО прошло уже меньше времени — лет пять. «Откровенный разговор с председателем» Ивана Филоненко и улучшение в практике колхозного планирования — почти погодки… Ну а если постановления нет? Если оно и не нужно, потому что процесс очевиден и надо только дело делать? Многие пятилетия воюет Анатолий Иващенко с эрозией почв: очерками, в кино, на телевидении. «Если бы матерь наша — земля имела голос, она бы сегодня уже не стонала, а кричала от боли, которую мы, наделенные разумом и титулом властителей природы, причиняем ей», — пишет он в последней статье. Ежегодно сносится 1,5 миллиарда тонн почвы…

Мне в Министерстве заготовок сказали, что после выхода «Русской пшеницы» (1965 г.) положение с качеством зерна во многих областях заметно ухудшилось, и показали статью в «Советской России» — «Трудно сильному зерну». На родине саратовского калача, в саратовском Заволжье, возделывается теперь по преимуществу ячмень: «…доходней оно и прелестней»!

— Плохо, значит, бились! Недоиспользовали жжение глаголом, не задействовали весь потенциал! — это один из возможных приговоров.

— Эвон когда заметили! Глазастые мужики, ничего. Теперь терпение — и выйдет по-писаному, — второй, поощряющий вариант.

Разумеется, веришь второму. Конечно же сбудется! И дело пойдет на лад. И никому не придет потом в голову за давностью лет соединять пожелтевшие журнальные страницы с чеканом и энергией новых державных мер…

Стой, а почему тогда Можаева вспомнили? Ну-у, это особый разговор, личные связи.

Дело в том, что среди откликов на свою «Землю…» Борис Андреевич получил и мое письмо с целины. Прочел, включил в обзор — и напечатал! И теперь при встрече не преминет напомнить, грозя:

— Это я тебя в письменность выводил!

3

Тогда гость молитвенно сложил руки и прошептал:

— О, как я угадал!..

М. Булгаков. Мастер и Маргарита, гл. 13.

Спустя полгода после публикации очерка «Комбайн косит и молотит» (и год после написания) доктор наук Ж. и кандидат Ю. независимо друг от друга прислали мне формулу определения потребности сельского хозяйства страны в зерновых комбайнах. Если подставить в эту формулу численные значения, то получится, что зерновому полю СССР теоретически нужно 470 тысяч комбайнов. Практически же — с признанием простоев, поломок, вечного проклятия с запчастями, вообще с признанием «что действительно, то разумно» — потребность определяется в 1050 тысяч штук.

В протесте против мотовства (надо 470, а запрашивают 1050!) и состоял пыл-жар опуса.

Присылка формулы и данных ЭВМ (особая программа П-02-035-78А!) была родом поощрения, шутливой премией, что ли. Мне эта математика была уже не нужна: «иже писах — писах». Забавность была именно в том, что без электронно-вычислительной машины, без алгоритмов, с одним топором да долотом, располагая только газетными лозунгами («Проведем уборку в десять дней!» — вот и плановый срок), мы с читателем пришли к тем же 470 теоретическим тысячам, к каким приводит и фундаментальная наука.

Смыслом наших экономических упражнений было: не боги горшки… — раз; недоступность, заповедная «научность» большой экономики — миф вроде летающих тарелок: общество младших научных сотрудников, водителей такси, учительниц и завхозов вполне готово само анализировать самые заковыристые позиции — два; надо думать и делать выводы, нас на то и вооружают данными, чтобы делать выводы и постоянно думать, — три. И к цифре 470 тысяч мы, я говорю, вышли до (без, вне, помимо!) формул — хозяйственным чутьем, которого довольно во всяком пожившем человеке. И если мы в своей деловой игре, боясь пролететь, опасливо умножили полученную цифру в полтора раза, то и у капитальной науки — смех и грех! — принята тоже потолочная страховка, разве что прибавляют не 50, а 25 процентов.

«О, как я угадал!..» А чему дивиться-то — иначе бы не село!

«Русскую пшеницу» я писал, сам спешно постигая отличия сильной пшеницы от слабой, мягкой от твердой, запоминая, что озимая не может быть твердой, а твердая — слабой, что клейковина еще не белок, однако ж ценят хлеб именно за нее, клейковину, и с радостью мольеровского чудака выяснял, что резиновый комочек во рту, какой остается после жевания зерна на току или в поле, и есть искомая клейковина, а жевание со сплевыванием отрубей есть той клейковины отмыв.

Твардовский написал на рукописи: «Поджать. Убрать пижонство. А так — хорошо! А.Т.».

— Для такого необразованного человека у вас удивительно мало ошибок! — заключил М. М. Якубцинер, старейший вировец, соратник Вавилова. Он хохотал и отмахивался, услышав о моем филфаке. Мы были на семинаре по короткостебельным сортам в Киргизии, филология здесь впрямь казалась до колик смешной.

У меня было несколько верных точек, их хватило для контура, очертания, нариса (так, очень точно, по-украински зовется очерк) — линия, кажется, совпадает поныне. Какие это точки? Спустя восемнадцать урожаев я могу только полагать… Если за десять лет на целине и около нее (с 1955 по 1965 год) я и не слыхивал от алтайских-омских председателей разговоров об этих клейковинах и остался неучем, значит, и председателю эти белки-клейковины неинтересны и несущественны. Раз колхоз сдает хлеб на элеватор лишь бы быстрее, и пятидневное задание нахлестывает, и отсутствие своих амбаров подгоняет, значит, сама машина заготовок не способна уловить степной янтарь. Главное же, раз комбайнер (а я ездил на мостиках методически, неделями) никогда не берет зерно на зуб, ему вообще без разницы, что там сыплется в бункер, пускай хоть песок морской, оплата только за тонны, премия за качество его никогда не достигнет, то с силой пшеницы дело швах.

В Министерстве заготовок один начальник главка, простив мне за давностью лет уколы в свой адрес, сказал:

— В Воронеже только три десятых процента закупленных пшениц годны для пекарен сразу, без улучшения. Напишите вторую «Русскую пшеницу»!

Я рад бы — не выйдет: самоплагиат! Теперь мне могут дать на десять или на сто точек больше — толку-то, контур ведь сольется с прежним.

Верных точек никогда не может (и не должно) быть столько, чтобы не осталось нужды в чутье и догадке.

Относит очерк к искусству не образ, нет. Во всяком случае, не тот «образ», у которого непременно есть имя, соцпроисхождение, должность и т. п. Относит угадывание! Элемент предчувствия, мысленного построения, которое потом, будучи наложенным на реальность, в главных контурах совпадает с линиями жизни! Если доверять Гете, то способность предвосхищать события (антиципация) вообще есть отличительная черта художника.

Правда, и Гете ограничивает способность предугадывать: «…антиципация простирается лишь на объекты, родственные таланту поэта» (И. П. Эккерман. Разговоры с Гете в последние годы его жизни). А если понизить эти рассуждения до круга очерковой практики, то ограничения усугубятся. Без постижения края личным и долгим присутствием ты ни на какую антиципацию в хозяйственно-человеческих проявлениях рассчитывать не можешь. Без живой заинтересованности в деле — тоже. Способность угадывать, кроме того, не выдерживает императива, «воспитания чувств», всяческих «надо» и «положено»…

Самая крупная, пожалуй, моя ошибка связана как раз с краем, который я прилично знал и давно любил. Молдавия… Еще студентом изъездил ее от Атак до дельты Дуная, в общежитии научился понимать язык, и на целине дубравное волнистое Приднестровье не покидало меня во снах.

Когда в 1972 году была объявлена молдавская программа специализации, я взялся ее восславлять методично и рьяно — письменно, телевизионно, в кино. Советы колхозов от района до самого Кишинева, «новый этап колхозного движения»! Теперь колхозный строй не кончается на вашем председателе — в районе тоже никаких директив-указаний, а полный демократизм: совет колхозов выборный и подотчетный. Извечный вопрос передового — отстающего теперь решится купно, сообща. В Кишиневе — республиканское правление колхозов, тоже подотчетное низам и избираемое ими. Там, глядишь, и дальше пойдет!.. Совместного владения свинофабрики и промышленные сады. Кооперативные цементные заводы и проектные институты. Табакпром, Живпром и другие носители прогресса — мечта, хрустальный сон, реальное чудо!

Как-то снимали одну свинофабрику — в основном потому, что там были производственные телевизоры. Кормили и здесь с колес, выхватывая дерть где только можно, но в кадр это не попадало. Рядом на поле бригада колхозников скирдовала солому. Я пошел к ним, «в народ», и стал расспрашивать, как межколхозная свинофабрика меняет их жизнь. Дядьки не могли понять, притворяюсь я или просто обижен богом. Фабрика — она ж государственная («де стат»!), а они — колхозники. Та сама по себе, что ж тут общего?

В другом райцентре на деньги колхозов разбили парк, завели зверинец с медведями. Рядом с районными конторами возвели новый — четырехэтажный! — офис совета колхозов. Реформа открыла доступ к колхозным банковским счетам, на которых прежде лежало табу: «Нарушение Устава!» В межхозяйственную опричнину вычленялись отрасли самые прибыльные, с отлаженной технологией, а мотыжить свеклу, полоть кукурузу, делить по дворам уголь оставлен был прежний колхозный пред.

Затраты труда — против других республик — Молдавия не сокращала, а с финансами дело было дрянь. При всех-то садах-виноградах!

Я видел это — и не хотел верить. Неужели еще одна надстройка, просто добавочная управляющая ступень? Неужели трактора снова у колхоза отняли, а председателю оставлена одна печать? Нет, это трудности роста, хвори акселерации — вон же какой красоты растут комплексы!

«Удивительно даже, как это люди слышат и видят именно то, что хотят видеть и слышать», — разводит руками Энгельгардт. Но ему хорошо! И народник, и автор проекта «интеллигентных деревень» (почти овечкинский курс «своими руками»!), он одновременно режет о российском деревенском люде такую правду-матку, что подумаешь: эге, куда махнул!

«У крестьян крайне развит индивидуализм, эгоизм, стремление к эксплуатации. Зависть, недоверие к друг другу, подкапывание одного под другого, унижение слабого перед сильным, высокомерие сильного, поклонение богатству — все это сильно развито в крестьянской среде. Кулаческие идеалы царят в ней; каждый гордится быть щукой и стремится пожрать карася». Не до идеализации, никаких помад-румян — пишется социальная летопись!

Я обязан был представить, допустить, предположить, что реформу во Флорештах, Теленештах и Единцах будет — пусть отчасти, краешком, бочком — проводить Виктор Семенович Борзов, уже не в длинной кожанке, а в дубленке, свежий, компанейский и любящий песни Пугачевой. Мне люди с вилами говорили! А недавно особое постановление о минусах партийной работы в Молдавской ССР подтвердило документально: так оно и было, как говорили люди!

Непривычное дело — изымать при переиздании главы, полные восторгов и радужных надежд. Непривычное и скверное. А поделом: не насилуй ан-ти-ци-па-цию!

4

«Очерк о сегодняшнем дне? Так давайте положительного героя! Чтоб было кому подражать».

У нас в университете древнерусскую литературу вел старый преподаватель гимназии, добросовестный и насмешливый Леонид Иванович Панкратьев, сдать ему нашармака нечего было и думать. Этому обстоятельству я обязан ненужно прочным знанием агиографии — житий святых. Дело, признаться, скучное: штампы, стандарты, непременно соблазны, преодоления искушений, вмешательство ангела, серия чудес — и переход в святость. Но горек корень учения — сладкие плоды. Штудируя спустя много лет сельские очерки, я легко узнавал сборные детали, из которых монтировались жития веков пятнадцать подряд. Как эти изложницы достались атеистам — неведомо, но понятно, почему от председателя колхоза так разит елеем. Словно преподобный Антоний, он обходит блюдо с серебром, стоящее на пути. Как Григорий Печерский, любит тех, кто дочиста обирает яблони в его саду. Точно Макарий Александрийский, отгоняет новыми, добавочными тяготами соблазн бросить все и уйти в город. Будто Козма и Дамиан, помогает другим только бесплатно. Ровно Макарий Египетский, избегает прекрасного пола — при нем и имени женского не смеют произнести. А еще — никак не узнаешь, что ест он сам и чем поддерживают обмен веществ его ближние. Уцелей от прошлого только сельский очерк 30—50-х годов — и почти невозможно будет выяснить бюджет питания колхозного крестьянства! От Энгельгардта знаем и как «в кусочки» ходили, и как перестали ходить, из «Тихого Дона» видим и праздничный и будничный стол Области Войска Донского, от Неверова твердо храним число Мишкиных кусков, даже «устрицы» Щукаря на полевом стане памятны, а вот чем теплили жизнь миллионы звеньевых, бригадиров, участковых агрономов, вообще организаторов сельского производства — тайна.

В пору, когда «Отечественные записки» печатали письма Энгельгардта, выходила «Галерея замечательных людей России в портретах и биографиях». Рядом с очерковыми портретами Белинского, Толстого, Чайковского в ней можно увидеть жизнеописание бюрократа такой химической чистоты, что завидки берут. Действительно замечателен портрет московского генерал-губернатора князя Владимира Андреевича Долгорукова. «Вся жизнь его являет пример непоколебимой преданности долгу, — волнуется чиновный (очень грамотный, впрочем) портретист-аноним. — Всюду, куда только ни бросала его служба… везде он отличался высшею, ничем не подкупною честностью и строгим, точным, добросовестным исполнением возлагавшихся на него обязанностей и поручений. Несмотря на громкий титул и историческое имя, повышение его по службе шло не скачками, при помощи протекций, а добывалось шаг за шагом личными заслугами». Ну, последнее напрасно, слишком. Факты-то кричат о другом, послужной список — обличает. Едва выпущенный корнет устроен адъютантом при генерал-квартирмейстере, потом адъютантом же у самого Чернышева, лукавого холопа и военного министра (см. «Хаджи-Мурата»), Всегда на виду, при штабе, на подхвате, «для особых поручений», в чьих-то помощниках, пока стезя продовольствия, дорога закупок, миллионных сделок, благодарности поставщиков, заготовления и расхода провианта, занятия военным хозяйством вообще не выводит его самого к генерал-адъютантству и не ставит губернатором Москвы. Ордена он не получает, а словно со смаком и знанием коллекционирует: русские Станислав, Владимир, Анна, Георгий, даже Александр Невский, даже Андрей Первозванный — это еще куда ни шло, хотя бы понятно. Но ведь у этого провиантмейстера и прусский Красный Орел большого креста, и датский орден Слона, персидский — Льва и Солнца, какой-то австрийский Леопольд, черногорский Даниил, итальянский Святой Маврикий, саксонские, мекленбург-шверинские знаки, какие-то перстни с вензелями, табакерки — и даже портрет персидского шаха, осыпанный бриллиантами!..

Международная фигура на весь XIX век? Всеобщий герой Евразии? Ничтожество, манекен? Нет: идеализированный автопортрет и самого литератора, и той среды, которая в Долгорукове ликует! Вор? Это есть. Ворище колоссальный, пышный, долгорукий, прохиндей того высшего класса, когда законы только смущенно покашливают в полном бессилии, и клеймо поставить абсолютно некуда. Бюрократ, и провиантмейстер в предельном расцвете понятия. Интересно, что и от помещения в «Галерею…» он не отказался, а, вероятно, даже пробивал включение (пятидесятилетие беспорочной службы!): быть рядом с Карамзиным, Нахимовым, художником Ивановым — тоже орден, осыпанный бриллиантами.

Иное дело, что очерк аспидски и ехидно мстит. Торичеллиева пустота настолько явна и ненаполнима, что гимн читается сатирой, биография — ядовитым памфлетом, и ничего тут не поделают ни филателия орденов, ни пуды монарших благоволений. Простоват оказался губернатор! Которые поумнее, к услугам письменности не прибегали и от сопоставлений уклонились.

Сколько воды утекло, «все в мире по нескольку раз изменилось», а недавно в Душанбе вспоминал я ту самую «Галерею»:

— Этот товарищ у нас уже получил госпремию республики, награжден орденом, избирался туда-то и туда-то. А писатели до сих пор не создали очерков, отражающих его заслуги.

Награждение очерком. Осторожней надо, осмотрительней — как бы чего не вышло!

А другой пример вроде из наших дней, но из совершенно чуждой нам действительности.

Судьба однажды позволила наблюдать, как герои (вполне реальные — молоденькие и, кстати, хорошенькие как на подбор американки) изъясняются словами, для них тут же написанными литератором, и лицедействуют в очерках, написанных именно о них.

Средний Запад США, кукурузная глубинка. В городе Луисвилле на реке Огайо идет съезд фермеров-соеводов. Съехались тысяча четыреста соевых интересантов, и среди них — знакомят — литератор мистер Ким. Он поэт и лиру посвятил Американской соевой ассоциации. Познакомьтесь ближе, вы ведь тоже пишете об агрикультуре, не так ли?

Ловкий спортивный малый, происхождением кореец, одет лучше первых воротил, настоящих миллионщиков: те старомодны, пиджаки лет на семь опоздали, а у этого все продумано, в тон и неброско, и голой рукой не возьмешь. И бодр, сияет улыбочкой, оптимистичен — экой жизнелюб! Что же, однако, ему тут делать? Как посвящать эту самую лиру — рекламировать соевый жмых, что ли? «Нигде, кроме как…» Но тут же все свои, все производители, озабочены сбытом. Восславлять положительных? Так они вроде застенчивы, вон и на костюмы не тратятся, выдвигают вперед меньшую братию, деревенщину-засельщину из Кентукки, Айовы, Джорджии…

Выяснилось под конец. Каждый штат прислал «принцессу Сою» — живую эмблемку, красивую девушку из фермерской (это обязательно!) семьи. Все они претендентки на роль «принцессы Сои» всеамериканской — девчатки лет девятнадцатидвадцати, студентки, сияющие, крепкие, «з гориха зэрня», как говорится на языке моих дедов. Перед голосованием момент словесности — нужно в семь-восемь минут показать, что ты такое внутренне. Одна выучила назубок, другая знала, но частила, третья сбивалась и начинала сначала. Одной сон приснился — она соей спасает голодающий мир, другая встретила короля, он оказался соеводом-фермером, третья стишки читала про росяное утро на ферме, когда цветет «морнинг глори» (ипомея, по-украински кручени панычи), — мистер Ким издергался, пока все кончилось. Как композитор на первом исполнении, он улавливал любой сбой — и страдал.

И все-таки он был молодцом! Речи (этюды, монологи) в основе подходили исполнительницам, нигде не висело, не торчало горбом, словесность служила имиджу. Мастак. Большой мастер пера. Публицист! Его поздравляли, и он снова расцвел и сам опять стал образцом преуспеяния.

Мизантропия, брезгливость — пороки тяжкие. Но само по себе жизнелюбие, один гедонизм, способность «петь и смеяться, как дети», автоматически не приводят к положительному герою, над которым смеяться никто и никогда не станет. Вообще брызжущая радость бытия и социальное летописание не близнецы-братья. Человек, нацеленный на ликование, мало расположен к публицистике; не тот резус-фактор. Коренной россиянин Щедрин на примере современной ему Франции вообще вывел некую закономерность, обратную корреляцию между личным преуспеянием и страстью к прямой речи.

«Люди благополучные, невымученные, редко чувствуют потребность зажигать человеческие сердца и в деле ораторства предпочитают разводить канитель… — уверяет Щедрин в очерках «За рубежом». И подводит под этот взгляд исторический базис: — Я думаю насчет этого так: истинные ораторы (точно так же, как и истинные баснописцы), такие, которые зажигают сердца человеков, могут появляться только в таких странах, где долго существовал известного рода гнет, как, например, рабство, диктатура, канцелярская тайна, ссылка в места не столь отдаленные (а отчего же, впрочем, и не в отдаленные?) и проч. Под давлением этого гнета в сердцах накапливается раздражение, горечь и страстное стремление прорвать плотину паскудства, опутывающего жизнь. В большинстве случаев, разумеется, победа остается на стороне гнета, и тогда ораторы или сгорают сами собой, или кончают карьеру в местах более или менее отдаленных. Но бывает и так, что гнет вдруг сам собою ослабнет и плотину с громом и треском разнесет. Вот тогда вылезают изо всех щелей ораторы».

Это, повторим, русский оратор Щедрин — про Францию, виденную им во времена Мак-Магона и Гамбетты.

Но сама «неблагополучливость» публициста вовсе не остается за шеломянем времен, если иметь в виду не имитацию самогорения, а действительное разжигание людских сердец. Это прямо коснется и сектора положительного персонажа. Если писание вообще есть стремление за кажущимся отыскать сущее, то и портретная живопись при полной симпатии художника к модели может оказаться совсем не безобидным занятием.

Аким Васильевич Горшков, патриарх колхозного строя, всю жизнь занимался промыслами (и строил на промыслы, и культбыт развивал, и гостей в колхозе принимал), а пропагандировал что? Смотря по времени. Яровизацию, торфоперегнойные горшочки, кукурузу, «елочку», сенаж — лишь бы не трогали экономику колхоза. Он привык за десятилетия, что пишут и будут писать о голубых его улицах, об агролаборатории и всегдашнем подхвате починов. Про метлы, стружку, черенки и древесный уголь рассказывать просто невежливо, как бестактно описывать пищеварение достойного лица!

Аким Васильевич был настолько крупным человеком, что простил выдачу его многолетних секретов в новомирском очерке «Помощник — промысел». Это потом, спустя срок прояснилось, что Горшков создал модель хозяйства для мещерских условий, и мой очерк был, следственно, пропагандой нового-передового. А один смоленский лидер — он ведь потащил меня к ответу за постулат «богатому и черт люльку качает», подкрепленный данными из его практики! Посмотрев наш фильм «Надежда и опора», другой очень ответственный работник признался мне: «Я сам строил комплексы, сам подсаживал свиней в кузов за цемент и кабель и никогда не соглашусь, чтобы про меня выложили правду. Никогда!»

Очерком я занимаюсь двадцать лет: первая новомирская работа «Целинная дорога» вышла в январском номере 1964 года. За это время родилась и выросла целая очерковая литература. Не моей специальности дело оценивать ее, но одно знаю твердо: положительный герой, плюсовой заряд наличествовал в любой заметной работе, какой бы критичной, даже разоблачительной она ни казалась. Герой (а часто это лирический герой, то есть персонаж-автор) что-то, наверно, потерял от туго скрученных фигур 50-х — начала 60-х годов, зато отличается широтой кругозора, дотошностью, диалектичностью. Как автор в «Тюкалинских тетрадях» Петра Ребрина, он из «верующего» («…старались верить, потому что верующему не только легче жить, но с него и спросу меньше») превращается в нормального, то есть думающего, понимающего жизнь и народ человека. Очерк В. Селюнина «Нерв экономики» в «Дружбе народов» напомнил, что и безличностное исследование может иметь свой положительный образ — образ мышления, чистый разум, так сказать. И плюсовой заряд при невеселом анализе транспорта страны, анализе «спутниковом», всеохватном и историческом одновременно, в том-то и состоит, что мы с вами никогда так крупно, масштабно не думали и так не ощущали груз «чувства хозяина», как при этом распутывании железнодорожных узлов.

Все так. Но вот что стал замечать: тревожно высока смертность среди положительных персонажей! Председателю колхоза Николаю Неудачному из книжки «Стрелка компаса» сейчас было бы пятьдесят четыре года, а вышла-то книжка девятнадцать лет назад! Скобелев с Верхней Волги, слепой биолог Лопырин из Ставрополья, пшеничные батьки Лукьяненко и Ремесло, гигант Гришаков и певун Богачев из Кулунды, философичный Гарст из Айовы, Нестор Шевченко, не давший распахать песчаную гриву и тем разжечь пыльные бури, — скольких нет, а какие все были люди!

Высоковольтность жизни. Напряжение, обороты, страсть — отсюда и краткость реального века.

5

— Пиши, что видишь. Что видишь, то и пиши, — сказал мне Георгий Радов. Осенью 1958-го он приехал в Кулундинскую степь от «Огонька».

Я и правда писал не то, что видел. Напечатал (в Москве) какую-то романтическую ерунду — «Кругосветное путешествие». Некто подарил молодому шоферу компас для дальних странствий, а тот прибыл на целину и тут намотал 40 тысяч километров — как раз земной экватор. Но в своей кругосветке он открыл землю, какой еще не было! Тут-то и находка автора: Колумб или Хабаров открывали незнаемые, но уже существовавшие земли, а шофер с компасом, строя в пустой степи элеваторы, поселки и прочее, сотворил себе и нам совсем новый край.

Но Благовещенка, Леньки, Шимолино — поселки у Кулундинского озера — стояли с незапамятных времен. Никто из здешних чалдонов на звание целинника не соглашался — это были коренники, у степи была своя история, и уверять, что все началось с тебя, что до нас вообще ничего не было, а раз не было, то и сравнивать не с чем, и оглядываться не на кого, уверять в этом себя и других было лестно, но — лживо,

— Ты ж тут столько видишь…

Осенью, в уборку, голосовать было легко, и дома я почти не ночевал. Ночью вся степь в огнях. Каждый комбайн подсвечивает свое облако пыли, светятся тока (тогда там бывало черно от народу), горят фары на большаках — не спать, скорее, график, сводка, хлеб-хлеб-хлеб. «Степь озаренная». Или — «Степь бессонная»? Во всяком случае, эта торопливость, бессонница, пыль («добрый дым хлебного фронта» — придумал я впрок), уполномоченные из края, «радиосовещания», когда районное звено и председателей мутузили без возможности ответить, очереди у элеваторов, нервы и брань шоферов — вся патетика кулундинских дорог требовала ответа и запечатления. «Бессонная» только или «озаренная»?

Уполномоченным нам из кампании в кампанию доставался пожилой горбун, он кричал:

— Я тебя с работы сниму! Я тебя на бюро вытащу!

За глаза его называли «спутник», тогда это слово только явилось. «Спутник» — значит, летает, круглый, и всюду сигналы: пип-пип-пип… Ночевал «спутник» в крайней комнатке райкома среди старых портретов. Здесь уполномоченный становился хворым и маленьким, снесенные отовсюду бюсты ему не мешали.

Приехал поэт Сергей Смирнов и написал:

Это золото зерна —

Для тебя, моя страна!

Патетика была всюду — только не в очередях у элеватора. Почему вообще очереди? Что, шоферу нужно скорее сдать! Ему бы ночью выспаться, а днем возить от комбайна. Колхозу? Тоже нет, ему очистить зерно надо, отходы нужны. Так району, что ли, это он и недели не протерпит? Нет, нужно было зерно элеватору. Почему не заготовители в очереди за обмолоченным зерном, а шоферы — «рыцари дальних трасс»?

Да уполномоченный носится и создает накал. А потом тоненько стонет ночами.

Сезон за сезоном уходил на драчливые заметки, фельетоны, «рейдовые бригады» — до настоящего, до «Бессонной дороги» или «Огненной степи» так и не дошло. Ждала заведующая кор-сетью Софья Петровна Крючкова, возлагавшая, что скрывать, надежды на собкора по Благовещенке; чего-то путного ждали ребята из «Советской Молдавии», в свой срок проводившие на целину; наставляли (и, следовательно, ожидали чего-то) частые на целине мэтры из Москвы…

Спустя десятилетия я прочитал то, что в идеале могло быть написано! Именно потому, что в идеале оно уже существовало (хотя и без публикаций), оно и могло висеть как невысказанное задание, как негласный соцзаказ… Прочитал «Бежин луг» Ржешевского. В написанном больше правды, чем поначалу кажется. Конечно, в начале 30-х этот накал был внове, в конце 50-х он шел на спад, но тональность, лихой азарт организаторов, неутолимый восторг пишущего и верно замеченное недоумение просто следующих дорогой — все так, все это я видел и должен был, следовательно, живописать.

Я вовсе не хочу вкладывать в постулат «пиши, что видишь» этакий кочевниковый смысл — что вижу, то и пою. Нет, оно и нужно писать именно то, что тобой увидено.

Но у меня — потом, после — получилось, что писал все больше о том, что видеть нельзя.

Эрозия? В том ее и опасность, что она не видна. Выдувание — да, оно хоть тем обнаружит себя, что солнце скроет, а смыв, овраги — это незаметные миллиарды тонн почвы в Азов, Понт и Каспий…

Чувство хозяина? наука в земледелии? ответственность перед будущим? экономические отношения вообще — как это видеть, чтобы писать? А в этом незримом — стержень: производственные отношения.

6

Сдавали худсовету телевизионный цикл «Хлеб семидесятых». Засухи, маятник намолотов, агрономы «бу сделано», изящный Ремесло, резкий Бараев, графики урожайности, как зубья пилы, доступные автору прогнозы и выводы.

Просмотрели. Молчание. Кто первый?

— Это намерены транслировать? — спросил Н. Н., приглашенный, от которого зависело многое, если не все. — У меня вопрос: кому? Кто адресат? Если те, кто несет ответственность, то они, смею уверить, обстановку знают и без очерков. А если показать тому, кто не знает… Из телевизора, признайтесь, он толком ничего не узнает. А главное — он и не решает, тот адресат! От него практически ничего не зависит. Нет, показать народу в Госплане, Минсельхозе, в ВАСХНИЛе, думаю, будет полезно, а на широкий экран — зачем? Кому? Для чего?

— Но автор может спросить: чего же он тогда не решает, тот, кто знает? — улыбнулся М. М, от которого тоже зависело, но не все.

— Так это что, способ жать на тех, кто знает, привлечением тех, кто ничего не знает? — спросил Н. Н.

— «Ничего» — таких сейчас и не найдешь, — держал оборону М. М. — Города наполовину состоят из деревенских. А всеобщее шефство — оно так поднимает осведомленность!..

— Эта всеобщая осведомленность! Она и завела кукурузу в Вологду, а клевера в могилу, — резко ответил Н. Н. — Нет, я все-таки хочу самого автора спросить: кто ваш адресат? Тут, сейчас скажите нам: к кому вы обращаетесь?

Я отвечал в строгом соответствии с жанром (есть ведь жанр — выступление на редсоветах), и «Хлеб семидесятых» в эфир попал. Правда, не в первородном виде, но появился.

Н. Н. был умным зрителем и давним софистом. Кому вы пишете — тому, кто знает? Тогда это разговор между знающими (придется для чистоты опыта и автора отнести к слою знающих), это внутрицеховой «междусобойчик» и означает моралите, некоторое устыжение. А какое право у одного знающего устыжать другого — разве то только, что устыжающий не отвечает?.. Или тому пишете, кто не знает что почём, но пассивно в сложностях участвует — как потребитель, допустим? Тогда это известного рода «научпоп», просветительство, а по научно-популярным канонам все обязано еще на наших глазах закончиться благополучно вмешательством науки, знания, организации — любым, но финально благополучным вмешательством! А где у вас такой финал?

Какой эффект от случая первого — от разговора между знающими! Допустим, что кем-то персонально сделан безрыбным Азов (личности такой, разумеется, нет), некто другой запретил подсобные промыслы, а кто-то еще перегородил дамбой Кара-Богаз. Что, разве сделано это было из-за нехватки той толики знания, какую может добавить очерк или телефильм? Нет, обстоятельства велели. А наука тогда доказала, что все будет в норме.

Разве описание или съемка на пленке соляных бурь над белым каспийским заливом, набитых медузами осетровых ям у Темрюка и Ейска, цветущей воды на каховских мелководьях воздействуют на сведущего сильнее, чем прямая статистика, акты и факты? Нет и нет.

Эффект от случая второго? Человек и без того не хотел ехать в колхоз на уборку, а ему еще демонстрируют экономический нонсенс шефства, теоретически подкрепляют его нежелание!.. Но если даже покажут ему все омские совхозы, где с шефством начисто покончили, — может ли он, несведущий, так все механизировать, отстроить жилье и т. д., чтобы человека не брали от станка или кульмана всю осень морковь дергать? Нет и нет. В итоге — одна досада, разрядка аккумулятора.

Хоть круть-верть, хоть верть-круть!

Я не желал беды телециклу и не мог, ясное дело, сказать Н. Н. правду об адресате. Я был бы просто осмеян и отшлепан, и не видать бы мне эфира как своих ушей.

Состояла же правда в том, что я пишу (снимаю) для самого себя и для Барсукова. Да-да, адресат двуедин, состоит из взаимовлияющих персон: из меня, только не какого-то условного меня, а собственно гражданина с паспортом № 589833, и из Барсукова. Мы составляем систему, хотя между нами пространственно часов семь самолетного пути. В моем городе уже нет агрикультуры (исключая ВДНХ), в его — практически и не будет: Барсуков живет в Усть-Илимске. Я пишу и снимаю, он лесоруб, грамотный русский человек сорока пяти лет от роду. Я его засадил за экономику. «Засадил ты меня за экономику!» — пишет он мне со своей улицы Мечтателей, дом 15, квартира 30. Если потеряется Барсуков (и собственно рабочий на лесоповале Борис Никитич Барсуков, 1938 года рождения, и как понятие), мне каюк: для Н. Н. писать или снимать нельзя. Сказать бы тут, что Барсуков засадил за экономику и меня самого, да выйдет неправда. Засадил меня Овечкин, он послал меня на целину — озоном правды и боязнью профукать, растранжирить жизнь, именно эти реалии я почерпнул из «Трудной весны». А то, что Барсуков достал в усть-илимской библиотеке «Экономику сельского хозяйства» и просит у меня «Биорегуляцию развития растений» донского ученого Потапенко, это уже отдаленный эффект лавины, хотя мне и жизненно важный и лестный.

А для самого себя я пишу потому, что боюсь — пропадет. Что пропадет? А происшедшее. Имевшее место. Что именно? Ну, хлеб 70-х годов XX века, например. Пропадет неосмысленный, неоспоренный, только съеденный — и баста.

Вы серьезно? Тогда вас надо к врачам. Сначала хотя б к невропатологу. Как же он может пропасть, если — ЦСУ, всесоюзные конференции, десятки докторских и сотни кандидатских, если сессии ВАСХНИЛ, если даже из космоса снимают площади зерновых?!

Да пропадет — и все. Вы что, не знаете постулата Александра Трифоновича Твардовского? Пока что-то не изображено в литературе, его как бы и не было в жизни.

Скажи-ите — литература! Очерочки нонпарельные, зеленая тоска, третий десяток лет все одна и та же вода толчется в ступе — пары да планы, планы да пары, хоть бы стыдились сами себя передирать… буйные витии!

Ну это вы напрасно так. Никакого особого тщеславия нет. Ведь не о качестве записи речь. К тому ж говорил я на худсовете правильно, почему телецикл три вечера подряд и отвлекал народ от хоккея, а гадать, размышлять могу и не совсем верно. Если даже заблужусь — велика ли беда? Товарищи поправят.

Но вот кто-то когда-то не написал для себя — и провалилось, изнетилось время! Вместо целого периода — лакуна, пустота. Откройте «Повесть временных лет»: «В лето 6506 (998). В лето 6512 (1004). В лето 6513 (1005). В лето 6514 (1006)…»

Видите, что делается? Год — бар, свершений — йок! Не счел Нестор-летописец достойными внимания и пера события и тенденции, какие имели (а ведь имели!) место в целой Руси, — и пожалуйста, дыра. А годы-то все какие, начало нашего с вами тысячелетия! Обидно тем, что тогда жили, власть имели, творили всякое-разное, со своей точки зрения — непременно значительное. Но и нам ведь обидно! Мы против тех-то людей суперзнающие — у нас и телевидение, и экология, — а вместе с тем и абсолютные невежды. За строчку не расчлененного на слова текста под годом 1002 (6510) готовы заплатить томами ученых записок, ан бессилен сам Лихачев!

Затем-то разные дела на память в книгу вносим.

7

Был на Кавказе и поразился прогрессу в фотопромысле. Никаких щитов с пальмами и прорезями для головы, никаких больше чучел — перед треногой живая лошадь. Вычищена, под седлом, подпруга затянута как надо. И одежды с газырями подлинные, и папахи на выбор, хватит ансамблю песни-пляски. Кинжалы, кувшины — хоть в музей. Следовательно? Такая фотография (в бурке, папахе, в седле) уже не туфта, не шутка? И ваш автобусный Кавказ не мнимость? Получается, что так…

Пронеслось, что остро не хватает публицистов, — и было мероприятие. В секции творческого союза устроили смотрины — а чтоб не дай бог не засушить, не отпугнуть, ввели элемент игры. Что предпочитают юные дарования — очерк или эссе? Тридцать минут на экспромт — и затем выступят перед честным народом пять импровизаторов.

Девица, импровизировавшая первой, была чемпионски хороша: что рост, что ум, что фигура, что вельветовые бананы цвета беж с полосатыми староголландскими гетрами до колен. Она где-то аспирантка, но вообще-то молодой публицист на нравственные темы. Так эссе или очерк? Девица легко коснулась Монтеня, задела Юма — и прямо к кинику Диогену, к его бочке как символу отъединенности от шума площадей. «Эссе» — это «опыт», а «публицистика» идет от «публикум», что есть «общество», личностное и социальное начала противоречивы, но и диалектически едины…

И ведь все было подлинно! И Монтень у нее свой, и Юма читала, эрудиция девицы была достоверней кавказской фотолошади. Жаль только, что никто, кажется, не испугался — неужто и публицистика становится модной? Никто не сказал прелестной аспирантке — не тратьте, кума, силы, тут черный черствый хлеб. Овечкин в ваши годы не слыхал о Монтене, но умел тачать сапоги, а ныне здравствующий Геннадий Лисичкин был просто председателем колхоза в Северном Казахстане. Я догадываюсь, что на эффект бежевых брюк ушло минимум две ваших стипендии, и помню, что элегантность очень личит женщине. Я знаю, что брюзжание и занудство — более верный симптом старости, чем даже гипертония, но говорю: доченька, дай вам бог любимой быть другим! Молодых публицистов не бывает, это нонсенс, как бессмысленны слова «начинающий сапер», «пробующий себя хирург». Не сочтите мои слова грубостью, в них больше заботы о вас, чем даже о собственном цехе. Космонавта на орбиту выводят — публицист выходит сам. Выходит чудовищным для одной души населения расходом энергии, и даже когда его ракета зависла и как бы стоит над землей — его сердечное топливо расходуется быстро и щедро. И никто Байконура тебе не готовил, а если ты выйдешь на уже освоенную орбиту, то запуск не зачтут, а только вспомянут того, кто первым ту орбиту описал… Несладкий, милая, цех, и не случайно он всегда малолюден!

Мы на том мероприятии сидели своим семинаром. Пришли, я говорю, студенты Литинститута, молодые мужики-заочники.

— Я этим летом построил дом, — сказал с Алтая.

— А я дочку из роддома привез, вторую, — сказал из Карелии.

— Я книгу Овечкина издал, два неизвестных рассказа, — сказал из Краснодара.

Среди наших один умеет водить тепловозы, другой бракировщик с КамАЗа, третий метеоролог и лесник, и журналисты конечно же есть… Не надо подозревать меня в каком-то пролеткульте: мол, машинист — хорошо, а аспирантка — гораздо хуже. Я прекрасно понимаю, что не было глубже знатока северной русской деревни, чем университетский филолог Федор Александрович Абрамов, а аспирант, потом кандидат наук, потом преподаватель вуза Сергей Павлович Залыгин есть устроитель земли и в первичном, долитературном смысле слова.

Никак не претендую на исключительную верность своего курса, мы со своими изначально условились о трех вещах.

Свято место пусто быть не может. Едва сдали курсовые работы к тридцатилетию «Районных будней», как ушел Федор Абрамов. Почтили доступными курсовыми Федора Александровича — ушел Анатолий Аграновский. Готовим работы «Мастерство Аграновского», а на уме… Нет, просто стране нужны публицисты!

Публицист — это, как правило, вторая профессия. Помимо первой, жизненной. Первая — подготовительная, накопительная, вторая — реализационная. Исходили при выводе этой закономерности из фактов, и только фактов. Энгельгардт — профессор агрохимии. Пришвин — землемер, Овечкин — председатель коммуны, партийный работник, Троепольский — агроном, Шмелев — экономист, Лисичкин, кроме помянутого, был дипломатом. Из младших входящих в полный возраст: Александр Радов — социолог, да хорошей, новосибирской школы. Евгений Будинас — радиоинженер… Не знаю, к какому поколению отнести Анатолия Стреляного (на мой взгляд, недавно я знал его целинным трактористом, теперь его законно и непременно поминают «в обойме»), но для меня это очень четкий пример публициста без молодости: его первые публикации в «Комсомолке» так же отдавали жизненным опытом, мужичьей догадливостью, как и очерки зрелой и тонкой книги «В гостях у матери»… Первая профессия избавляет от мнимостей, даже самых «доподлинных», и обеспечивает запас почвенного плодородия на всю жизнь. И парадокс в том, что в публицистику нельзя уходить потому, что «не получилось». «Не получилось» на первой ступени — не взлетишь и со второй. Писание есть реализация другими способами уже нажитых, распирающих душу рабочих идей.

Третье же… «Писатель не нуждается в экономической свободе. Все, в чем он нуждается, это карандаш и немного бумаги. Я никогда не верил в творчество, которое начинается, когда есть свободные деньги. Хороший писатель никогда не зависит от обстоятельств… У хорошего писателя нет времени беспокоиться об успехе или о богатстве».

Такие дела. И несмотря на то, что написавший это — было, мы не вычеркиваем — за триста долларов в неделю, триста тогда тяжелых долларов продавал свое перо Голливуду и любил собственный самолет, несмотря на то, что Уильям Фолкнер никогда прямым публицистом не был, нами слова эти признаны справедливыми и приняты к руководству. «Вопросы хлеба и пшена» методически обсуждаются на семинаре и признаются архиважными, но ими нельзя объяснять личный неуспех. Нельзя, постыдно для занятия.

Никто никогда не учил публицистике, и я вовсе не завожу тут споров о методике такой подготовки. «Скажи, отче, жениться мне или нет?» — спрашивает юноша старика. «Раз спрашиваешь — не женись», — ответил мудрый. Наше, старых, дело — как следует выяснить, кто может не писать, и работать только (исключительно) с остальными.

А что очеркистика есть дело общественное в смысле добровольного сложения множества сил (сказать бы — коммунальное, если б не опошлили слово управдом и прописка), это мне ярче яркого прояснила работа над собственной «Картошкой».

Формулу очерка рассказал Анатолий Стреляный на одном из семинаров по экономике в ЦДЛ. Рассказал алгебраически («У нас пропитание есть сверхурочная работа»), оставалось только подставить конкретные значения. Правда, и это потребовало анализов, поездок, овощных баз, но формула была выдана безвозмездно.

Журналист Александр Нежный узнал через друзей-собкоров, сколько заводы недодают селу из-за шефской помощи селу же.

Борис Абрамович Слуцкий, узнав мою тему, предложил:

— Хотите, специально переведу из Шевченко? Именно о картошке.

Жена, преподавательница литературы, припасла место из Щедрина — очень затейливое место.

Старый статистик Владимир Васильевич Синицын добровольно проверил и пересчитал, исправляя, всю цифирь рукописи…

Если даже не учитывать тех, о ком рассказано в работе, то есть неблагодарно забыть щепетильную помощь председателя колхоза Акима Васильевича Горшкова, писателя и летчика Марка Галлая, белорусского профессора Альсмика, самого легендарного Лорха, чье имя из-за великого сорта стало как бы нарицательным, заступничество авторитетного специалиста Юрия Васильевича Седых, не позволившего сверхосторожным людям похоронить очерк, — и тогда, я говорю, список оставшихся «за кадром» займет не один лист, и критик Алексей Иванович Кондратович, так безвременно ушедший, был в известном смысле справедлив, написав, что очерк «Про картошку» есть работа для целого института (как ни чудовищно для автора принимать и подтверждать такие похвалы!), ибо численный состав соавторов, сконцентрированный в них жизненный и нравственный опыт вполне тянули бы за коллектив не только отраслевого, но даже и головного, союзного НИИ.

Эти радетели, имя же им легион, или общественность, или публика, если освободить это слово от нажитой иронии, от чванства оградить, есть сами в себе и животворящая среда думающей прозы, и гарантия, что — вернемся к кадровому составу — свято место пусто не бывает.

Не позволят пустовать!

Январь 1984 г.

Загрузка...