СУД

Твердые желваки задергались на скулах Хлопуши. Боясь распалить себя криком, заговорил наружно спокойно, но глухой, пришепетывающий его голос ломался от ярости.

— Ну вот, ты и попался, Петра. Не хотелось петуху на пир идти, да за хохолок притащили. Давай рассчитаемся, провора. Должок ведь за тобой есть.

— Погоди, Афоня, у меня с ним беседа будет! — звонко сказал кто-то, становясь рядом с Хлопушей.

Толоконников поднял голову и тотчас безнадежно опустил ее. Перед ним стоял Павел Жженый.

— Здравствуй, Петр, здравствуй! Что же глаза прячешь, как вор, иль вину чуешь за собой?

Толоконников молчал, так низко опустив голову, что подбородок его упирался в голую грудь.

— Кайся! — сказал сурово Жженый. — Семена-Хвата помнишь?

— Помню, — едва слышно прошептал побелевшими губами Петька.

— Ты его убил?

— Я.

— За что?

— Ненароком. В тебя метил.

— Кто меня убить наущал?

— Приказчик, Агапыч.

— Обещал за это сколь?

— Червонец да полушубок волчий.

— Дешевая моя голова, — Жженый скривил губы.

А Хлопуша делал последние усилия, чтобы сдержать ярость. Он дышал тяжело и прерывисто, с хрипом, словно только что вынырнул из воды. Дрожавшие его пальцы то сжимались в кулаки, то опять разжимались, как будто он уже тискал ими чье-то горло. Толоконников видел это, по лицу Хлопуши читал свой конец. И все же не мог ни лгать, ни запираться, ни даже умолять о пощаде. Спокойный голос Павла словно околдовал его, отнял волю и разум. Обессиленный, опустошенный, он покорно отвечал на все вопросы Жженого.

— Еще отвечай, — продолжал Павел. — Государевы письма, что Хлопуша тебе давал, вместо наших работных, кому относил?

— Агапычу, приказчику.

— В фортецию, солдат на завод вызывать, кто ездил? — вмешался Хлопуша.

— Я, — еле слышно прошептал Толоконников.

— За что же ты предавал своих братьев? За что погубил невинных людей?

— Агапыч обещал меня мастером плотинным поставить. Обнадежил крепко…

— Миропродавец!.. Пень ты гнилой, а не человек!

Стиснув кулаки, Хлопуша двинулся на Толоконникова. Тот медленно начал пятиться. Словно невидимая нить протянулась между этими двумя людьми. Толоконников в точности повторял движения Хлопуши, отступая на столько же шагов назад, на сколько тот двигался вперед.

И вдруг Петька, повернувшись рывком, побежал к выходу из ущелья. Павел, выхватив из ножен саблю, рванулся было за ним, но Хлопуша удержал его.

— Не тронь. Не убежит.

Толоконников в безумном беге пронесся через кусты, в которых прятался, перепрыгнул через догоравший вал и ворвался в горящую тайгу.

Он мчался во весь дух, хотя никто его не преследовал, по крутинам, по откосам, гребням и горящим стволам, размахивая растопыренными руками, как птица крыльями. Он нырял в расселины и ямы, пропадал из глаз и снова появлялся, приседал под падающими раскаленными ветвями, прыгал через пылающие кусты и снова мчался, забираясь все глубже в пламенные недра тайги.

Ярко пылающий густой ельник преградил ему путь. На миг он остановился перед этой огненной стеной, потом кинулся в пламя, выставив вперед руки и наклонив голову, словно ныряя в воду. Столб дыма и пепла поднялся высоко, и все исчезло.

Все, разом, вздохнули и отвели глаза.

И неожиданно почувствовали, что жар уменьшился. Теперь без труда можно было дышать.

— Сам, значит, себя казнил, — хмуро сказал Хлопуша. — Ну что ж, два раза прощают, на третий бьют.

И вдруг удивленно поднял руку к голове. Высокая казацкая шапка его сорвалась с головы и упала на землю в нескольких шагах за его спиной. Он не слышал слабого пистолетного выстрела и удивленно обернулся. Ротмистр, бледный, со стиснутыми зубами, придерживал левой рукой правую, повисшую безжизненно. Он нащупал случайно за пазухой один из пистолетов, подаренных ему Шембергом, и, не утерпев, выстрелил в Хлопушу, но стоявший рядом с ним работный вовремя ударил его по руке дубинкой и тем спас Хлопуше жизнь.

— Эх, ваше благородие, вот ты какой! — сказал без злобы, с легкой укоризной Хлопуша. — Прав наш батюшка царь, всех вас от прапорного до генерала вешать надо. Первеющие вы наши зловреды и мучители. Шакир, иди-ка сюда, приятель, работа есть.

Из рядов вышел приземистый башкир в желтом китайском халате, кожаных шароварах и старом облысевшем малахае.

— Подвесь-ка его благородие.

— Слухам, бачка, — Шакир поклонился и деловито огляделся.

Невдалеке стоял высокий дуб, вековой кряжистый уралец, широко раскинувший могучие ветви. Шакир направился к нему, распахнул халат, выдернул из штанов очкур. Затем, придерживая левой рукой спадающие без очкура штаны, полез на дуб. Выбрав сук, выкинувшийся далеко от ствола, привязал к нему очкур, сделал на конце петлю. Проверил ее, затянув на своей руке. Спустился на землю и, взяв своего коня, подвел его к дубу, поставил под петлей. Подошел к ротмистру:

— Пойдем, баранчук.

Ротмистр посмотрел на петлю — в ногах его заныло и закружилась голова так же, как вчера, когда он заглянул в пропасть с Чудь-горы. Он вскрикнул и начал рваться из рук Шакира.

— Ой, смешной! — удивился башкирин. — Нельзя, бачка, Хлопуша сказал — «подвесь». Зачем, как куян, умираешь? Как кашкыр[21] умирай, как храбрец. Ну же!

Шакир схватил ротмистра в охапку и потащил к дубу. Вырываясь, офицер кричал:

— Душегубы!.. Мучители!..

— По гостю и брага, барин. Вы нас многие века мучили, а мы молчали, — сказал Хлопуша и невесело засмеялся. — Ишь, что сын дворянский, что конь ногайский — умирают, так хоть ногами дрыгают. Кончай скорей, Шакирка, — махнул рукой и пошел медленно на Чудь-гору.

— Не тронь! Пусти, — сказал внезапно успокоившийся Повидла. — Сам пойду.

Шакир выпустил его из своих объятий, и он пошел к дубу, не глядя под ноги, торопливо, спотыкаясь о корни и камни. Он пробовал даже сам взобраться на Шакирова коня, но мешком свалился на землю. Башкирин снова взял его в охапку и, легко подняв, вскинул на седло. Сам прыгнул кошкой, сел сзади ротмистра на конский круп. Повидла больше не сопротивлялся, но нагнул низко голову, втянул ее в плечи и крепко прижал подбородок к груди. Шакир схватил его за волосы, оттянул голову назад, накинул на шею петлю. Спрыгнул с коня и огрел его плеткой. Конь рванулся, ротмистр повис.

Шемберг закрыл ладонями лицо и заверещал по-заячьи. Но чья-то плеть звучно шлепнулась об его спину, и он затих, лишь плечи испуганно вздрагивали…

Партизаны отхлынули от дуба. К Жженому подошел старший кричный Федор Чумак. Мощные, словно из чугуна отлитые, плечи его распирали ветхий сермяжный зипунишко, а по зипуну, через плечо, была пущена голубая орденская лента. Ноги Федора были обуты в разношенные лапти, а на голове, лихо заломленная на затылок, красовалась генеральская треуголка со страусовым плюмажем. Нетерпеливо поигрывая тяжелой, как лом, медвежьей рогатиной, Чумак спросил:

— До завтрева здесь стоять будем? На завод идти надо.

— Хлопушу спроси, — ответил Жженый.

— А где он, язви его в печенку?..

Невдалеке, на подъеме на Чудь-гору, около трех небольших лип, увидели они красный Хлопушин чекмень. Подошли торопливо и остановились удивленные. Хлопуша, стоя на коленях, загребал горстями палые липовые листья и, поднося их к рваным ноздрям, жадно нюхал.

— Чего ты, Афоня, листья-то нюхаешь? — удивленно спросил Жженый. — Иль табаком извелся?

Хлопуша поднялся с колен, не выпуская из горстей листья. Он был против обыкновения без накомарника и не поспешил, как обычно, закрыть лицо. Жженый и Чумак впервые как следует увидели лицо своего вожака.

Плоские, чуть рябоватые его щеки заливал ровный здоровый румянец. Пушистая рыжеватая борода курчавилась на подбородке и румяных щеках. Не будь ноздри его вырваны до хрящей, он был бы по-своему, мужественно и строго красив. Надолго запоминался косой, волчий, без поворота головы, взгляд его глаз — черных, с желтоватыми белками. В них горела яркая человеческая мысль, но где-то в глубине их затаились темный ужас и злоба зверя, гонимого и затравленного.

— Не угадал, провора, — тихо и грустно ответил Хлопуша. — Ни одна деревина меня за сердце так не скребет, как липа. Понюхаешь и вспомнишь… деревню свою… тверской ведь я… молодость… зазнобу-девку… У нас около изб тоже липы все.

Хлопуша понюхал листья и горько, невесело улыбнулся.

— Вот каторжник я отпетый, арестант и… убийца, а молодость забыть не могу. Ведь проходит жизнь-то. Она ведь, знаешь, какая большущая, в охапку ее не возьмешь. А что я в жизни видел?

Он сбросил с ладоней листья. Ветер подхватил их и понес вниз, в ущелье.

— И меня в жизни носило вот так же, как ветром жухлый лист… Крепостной я, из вотчины тверского архиерея. В солдаты отдали, бежал от унтерских и офицерских палок. Поймали вскорости. За бегство из полка шесть раз сквозь строй прогнали: кожу в клочья порвали, мясо до костей пробили, чуть в гроб не вколотили. Едва чуток оклемался — опять бежал. Только тесен нашему брату, холопу, белый свет. Опять поймали. За второй побег кнутом били, ноздри вырвали, на каторгу в Сибирь сослали. Работал там на заводских работах. Пробовал не раз бунты поднимать. За это еще раз кнутом били. Тогда бежал из Сибири тоже. С Илецкой соляной каторги тоже бежал. Десять годов, десять годов, пойми это, провора, — то острожничал, то бродяжил, то на каторге маялся. Изломали они жизнь мою, будь они прокляты до последнего колена!.. Ноздри вот вырвали, уродом сделали. Кому я нужен такой уродина, страшный, как бес, кому, скажи, кому?..

Федор и Павел молчали, потрясенные этим взрывом чувств оскорбленного, искалеченного человека.

Хлопуша надел шапку, провел медленно по лицу ладонью и словно разом стряхнул горечь и боль прожитого. Крикнул властно:

— Будя ныть и плакаться! На конь, ребятушки, в поход! К утру на заводе быть надобно. Пошевеливайся, проворы!

Загрузка...