Теснясь, переругиваясь, крича надрывно, вливались в заводские ворота еще не остывшие от боевого неизрасходованного пыла — работные, чердынцы, башкиры, киргизы.
С валов, празднуя победу, стреляли холостыми зарядами. В заводском поселке звонили жидко, но празднично, как на пасху, А в господском доме трещали двери, звенели разбитые стекла. Казацкие чекмени, азямы, гусарские венгерки, сермяжные зипуны, верблюжьи халаты теснились в дверях, подсаживая друг друга, лезли в окна.
Стреляли в зеркала, рубили на дрова дорогую мебель, в щепки размолотили клавикорды. Под ногами хрустел фарфор, путались затоптанные грязными ногами разорванные материи и меха. Тяжелые тюки бухарских и персидских ковров изрубили саблями в капусту.
Корысти не было. Было лишь желание разнести вдребезги чужую, враждебную жизнь, чтобы не возродилось, не вернулось ненавистное прошлое. Лишь когда добрались до охотничьих комнат графа — радостно зашумели. Торопливо растаскивали дорогие ружья, пистолеты, кинжалы, рогатины. Это нужно, это понадобится, на остальное — наплевать.
Сбросили с вышки подзорную трубу, вслед за ней отправили вниз прятавшегося там немца-камердинера:
— Колдун!.. Небо трубкой дырявишь!
Заводские работные разгромили контору, вытащили на двор конторские бумаги и книги и подожгли. Плясали хороводом вокруг костра и радостно кричали:
— Горят наши долги!.. Горят наши недоимки!..
— Завод бы не спалили, — забеспокоился Хлопуша.
— Не бойсь! Не тронут. — Жженый светло улыбнулся. — Глянь, они что колодники освобожденные радуются. Сбросили с себя извечные кандалы.
И вдруг ударил себя по лбу.
— Батюшки! А про колодников-то я и забыл. Ребятушки, кто со мной заводских арестантов освобождать?
Хлопуша и Жженый в сопровождении полсотни людей направились на «стегальный двор». Против большой, но древней избы, в которой жили заводские солдаты-инвалиды, посередине широкого двора был врыт в землю невысокий и толстый столб. К нему привязывали для порки провинившихся работных. Столб этот на высоте человеческой спины был покрыт зловещими ржавыми пятнами — запекшейся кровью.
В дальнем конце двора темнела «камора» — заводская тюрьма, большая почерневшая от древности землянка, с толстым потолком из бревен. Камнями сбили с дверей «каморы» пудовые замки. Остановились на краю глубокой ямы. Снизу несло пронзительной сыростью и тухлой вонью.
— Сибирным острогам не удаст, — хмуро усмехнувшись, сказал Хлопуша и покачал головой.
— В медвежьей берлоге веселее, — согласился Жженый.
Они спустились вниз по земляным стертым ступеням. Внизу было темно и мозгло, как в могиле. Ни одна щель не пропускала сюда ни луча дневного света, ни глотка свежего воздуха.
— Выходи, кто жив остался, — крикнул Хлопуша.
На сыром, загаженном нечистотами земляном полу кто-то завозился, вздохнул, но тотчас же все стихло. Лишь когда спустились вниз люди с факелами, с полу поднялись пятеро заключенных.
Двое из них были старики-засыпки, вместе с Жженым подававшие управителю жалобу. Они качались на подгибающихся ногах, как пьяные, и часто моргали слезящимися, отвыкшими от света глазами. Трое других были рудокопы, за отказ работать в руднике предназначенные к отправке на каторгу. Головы их были наполовину обриты «в посрамление и стыд». Все пятеро были закованы в «смыги», деревянные кандалы: левая нога была скована с правой рукой, а правая нога — с левой рукой.
Разглядев наконец красный Хлопушин чекмень и думая, что это сам Пугачев, заключенные упали ему в ноги:
— Батюшка-государь ты наш!.. За свободу спасибо!..
— Встаньте, ребятушки. Не государь я, а только слуга его верный, такой же холоп, как и вы, — ласково сказал Хлопуша, затем приказал: — Колодки с них немедля сбить! Одежу выдать какую получше, накормить и напоить.
Когда отошли от «каморы», у Жженого вырвалось горячо:
— Эх, приказчика бы отыскать. Я бы с ним за всех рассчитался!
— Нашли уж, — откликнулся Чумак. — В церкви под престолом прятался.
— Судить его и всех остальных будем всем миром, — сказал строго Хлопуша. — Прикажи, Чумак, чтобы всех виновных перед царем-батюшкой согнали на литейный двор. Там и будет суд.
На шихтплаце, около домны, поставили для Хлопуши раззолоченное штофное кресло, то самое, в котором нежился когда-то у печки ротмистр Повидла. За спиной Хлопуши встали его есаулы — Жженый, Чумак, башкирин Шакир. Невдалеке от кресла поставили плаху — сосновый обрубок с воткнутым в него большим топором. Около плахи приводили к присяге новому царю Петру III.
Заводской поп с широким, красно-лиловым от пьянства лицом, с прилизанными квасом волосами, в засаленном на брюхе подряснике и в лаптях, с перепугу держал в руках икону вниз головой. Работные, не замечая этого, кланялись Хлопуше, крестились, крепко прижимая пальцы ко лбу, и целовали перевернутую икону. В этом и заключалась присяга.
В очереди присягающих стояли заводские солдаты-инвалиды и верхнеяицкие гусары с распущенными по плечам пудреными волосами, в знак согласия стричься в казаки. Они сами пилили друг другу косы тесаками, хохоча и зубоскаля.
Лишь один старик капрал не распустил волос и, по-видимому, не желал присягать. Он стоял угрюмый и злой в стороне, а белая пудренная мукой косичка его нелепо торчала из-под надвинутой на лоб меховой шапки-ушанки.
— С него и начнем, — Хлопуша указал на капрала. — Эй, служба, подь-ка сюда поближе!
Капрал, с пробитою стрелой рукой на перевязи, подошел и встал против кресла, вытянувшись по-военному.
— Здорово, старый знакомец! — насмешливо поздоровался Хлопуша. — Ай не узнаешь?
— Не могу признать! — хрипло, но четко, словно рапортуя, ответил капрал.
— А помнишь, на тракту караванного приказчика с Источенского завода? Помнишь, когда ты мертвяков из Чердыни вез?
Капрал ответил покорно:
— Что ж, что мертвяков. Прикажут, и мертвяков повезешь. Солдат должен выполнять приказ начальства столь быстро и столь точно, сколь можно, — назидательно закончил он.
— Слышу это от тебя не впервой. А как ты смел, смерд, стрелять из пушки по цареву войску? Как ты смел противиться воле его царского величества?
— Поступил по воинскому артикулу! — твердо ответил капрал. — Без приказа начальства не имел права объявить капитуляцию. Душой к вам лепился, а по воинскому артикулу открыл пальбу.
— Нечистый тебя разберет! Несешь и с Дона, и с моря, — раздраженно буркнул Хлопуша.
Он долго и внимательно разглядывал капрала. Цыганские его глаза ощупывали старика с ног до головы. Капрал стаял спокойный, чуть грустный — каблуки вместе, носки врозь.
— Я тебя, старого хрыча, обучу воинскому артикулу! — крикнул вдруг Хлопуша, крепко стукнув ладонями по подлокотникам кресла, и вскочил. — Ложи голову на плаху. Ложи счас же.
Колени капрала дрогнули. Он поднял руку и зачем-то разгладил седые усы. Потом четким военным шагом подошел к плахе и рухнул перед ней на колени, положил голову рядом с торчащим топором.
Хлопуша подошел, выдернул топор, невысоко подкинул его, примеривая к руке, и ногтем попробовал — остер ли.
— Шапку сними, — сказал он капралу. — И на тот свет в шапке собрался идти?
Капрал спокойно снял шапку и, забыв ее в руке, снова положил голову на плаху.
Хлопуша поймал рукой кончик капраловой косы и потянул ее на себя, заставив капрала лечь щекой на плаху. Взблеснул топор и опустился с такой силой, что зазвенел, уйдя глубоко в дерево плахи.
Толпа ахнула тяжко, единой грудью.
Хлопуша медленно поднял левую руку. В ней зажата была отрубленная капралова коса.
По толпе прокатился радостный и веселый хохот:
— Обкарнали капрала!..
— Хвост под репицу обрубили!.. Куцый капрал стал!..
А капрал, не слыша хохота и криков, лежал головой на плахе.
— Встань! — приказал ему Хлопуша.
Старик поднялся, пепельный от испуга, но по-прежнему спокойный. Он еще чувствовал на затылке холодное прикосновение топора. Но разве мало раз смотрел старый капрал смерти в глаза? Он поднял руку к шее, ловя косу. Но ее не было. Коса была отрублена на удивление ловко — под самый затылок. И, поеживаясь от холода в непривычно голом затылке, старик вдруг засмеялся:
— Ловко сбрил! Ай да царский полковник! Рука у тебя верная и меткая, ничего не скажешь.
— Жалеешь, чай, свою косу?
— А чего ее жалеть? Букля не пуля, коса не штык.
— Наш батюшка-царь не любит долгих кос. Это бабам только носить. — Хлопуша бросил к ногам капрала его обрубленную косу. — И выходит, старый хрыч, что я сам тебя в вольные казаки поверстал. Отвечай, будешь царю верой-правдой служить?
Капрал посмотрел на косу, валявшуюся у его ног, отодвинул ее носком сапога и сказал весело, с молодым задором:
— Освободил ты меня от моей присяги. Расстриг из царицыных капралов. Ладно, коли так, куда мир, туда и я. Рад ему, государю, послужить!
— Служи верно и не пожалеешь. У нашего надежи-государя простому капралу не диво и до генерала, а то и хвельдмаршала дослужиться. Вот так-то! Ступай, служба.
Старик сделал лихо поворот налево и зашагал к иконе, принимать новую присягу.
Хлопуша снова сел в кресло и, указывая на Агапыча, сказал:
— Теперь давай того зловреда.
Державшие Агапыча работные дали ему тычок и шею, он побежал и повалился в ноги Хлопуши.
— Я тебе, сукин сын, не икона, чтоб на колени передо мной становиться, — бросил зло пугачевский полковник и заговорил медленно и тихо:
— Дознались мы от твоего пронырца и ушника Петьки Толоконникова, что ты, подлюга, против государева дела злоумышлял, письма мои управителю передавал, верного царева слугу, моего есаула Павлуху Жженого убить хотел и подбил управителя вытребовать солдат на завод. Правда, аль нет? Отвечай не мне, а всему миру!
Обычно глухой, чуть шепелявый голос Хлопуши сейчас гремел на весь шихтплац. Его слышали в самых последних рядах.
Агапыч молчал, опустив глаза в землю. Он тщательно вытирал красным платком пот, и на морозе ручьями катившийся по его заросшему седой щетиной сморщенному личику.
— Что, аль язык отсох? — Хлопуша наклонился низко к нему. — Ну, ухвостье барское, за дела свои какой награды ждешь?
Приказчик поднял голову. Колючие его глазки налились мутью, словно от внезапного хмеля. Он повел ими по толпе, вымаливая хоть одно слово участия, защиты, оправдания. Но люди угрюмо молчали, и в молчанье этом приказчик разгадал тяжелую и холодную злобу. Он снова опустил голову, хотел что-то сказать, но ставшие непослушными губы и язык не смогли сбросить ни слова.
Хлопуша откинулся на спинку кресла. Посучил задумчиво пальцами кончик бороды и вдруг решительно вскинул голову:
— В куль с камнями его, да в Белую! Водяному в гости!
Агапыч вскочил. Он вообразил черную, как деготь, ледяную зимнюю воду реки и, вскрикнув дико, побежал. Но тотчас запутался в долгополом своем кафтане и упал. Никто еще не притронулся к нему, а он уже закричал. Он сипло выл, рвал на себе волосы, катался по земле. Он был страшен, жалок и отвратителен. В рот ему сунули деревянный кляп и, подхватив под мышки, поволокли. Толпа расступилась и, снова сжавшись, встала живой стеной.
— Так-то, зловред, — Хлопуша засмеялся. — Ну, вечная тебе память, злодею! Тебе тлеть-гнить, а нам радоваться и жить!
Он повел ищуще глазами и, отыскав холеное лицо Шемберга, поманил его пальцем:
— Подь-ка сюда, баринок. Стань ближе. Твой черед.
Но управитель не шелохнулся. От страха он наполовину потерял сознание. Его вытолкнули кулаками в спину.
Вместе с Шембергом отделился от толпы молодой парень, ровщик. На нем была только длинная, ниже колен, посконная рубаха да остроконечный суконный колпак с собачьими отворотами.
Парень поклонился Хлопуше в пояс.
— Сударь полковник, дозволь с управителя полушубок снять. На управителя да на графа так робил, что в копи последние портки порвал. Холодно, чай, в одной-то рубахе. Дозволь, дядь Хлопуша, — запросто закончил рудокоп.
— Дозволяю, — Хлопуша улыбнулся. — Сдирай с него одежу, провора.
Парень рванул нетерпеливо за рукава, вытряхивая из полушубка непослушное, отяжелевшее тело управителя. Из-за пазухи его вывалился при этом сверток и с металлическим лязгом ударился о землю. Управитель вздрогнул всем телом не то от этого лязга, не то от холода, проползшего под кафтан.
— Что это? — Хлопуша потянулся к свертку.
Он развернул холстину, раздернул большую кожаную кису. Засверкали крупные золотые самородки, вкрадчиво зазвенели золотые монеты, ласково и тихо засияли камни-самоцветы. Хлопуша высыпал кису в свою казачью шапку и поднял ее высоко над головой. Он крикнул гулко и повелительно, словно скомандовал:
— Люди, смотрите и слушайте! Вот где ваши слезы, кровь и пот ваши! В управительской пазухе!
— Точно! — закричали в толпе. — Это наша казна, нашим горбом добыта!.. Возьми, полковник, и отвези батюшке-царю! Жертвуем на святое дело!
— Тут еще лошадь вьючная управительская есть, — сказал Хлопуше Жженый. — Во вьюках тоже добра нахапленного немало.
— Пори вьюки! Поглядим, что там, — приказал Хлопуша.
Вьюки, не снимая с лошади, полоснули ножами и на землю вывалились звериные шкурки. Горячим пламенем вспыхнула лиса-огневка, холодно забелели горностаи рядом с черными сереброспинными соболями и куницей-желтодушкой.
— Ох, и богат же ваш Урал-батюшка! — покачал ошеломленно головой Хлопуша.
— Ты вот куда гляди, полковник! Это ты видишь? — крикнул отчаянно старик литейщик и выдернул из вороха мехов шкурку бледно-голубую, как утренние тени в снежном лесу. Старик нежно погладил ее вздрагивающей рукой. — Белая лисица, князек! Целую деревню на ее купить можно.
— Так и бери ее себе, дед! Чай, заслужил сего князька за всю каторжну свою работу! — накинул Хлопуша шкурку на шею старика. Затем сгреб в охапку меха и швырнул их в толпу. — Это ваши кровные копейки! Держи! Дувань!
Когда смолк веселый шум дувана, Хлопуша встал рядом с управителем и снова закричал:
— Люди работные, слушайте!.. Не мне его судить, перед вами он обвиноватился. Отвечайте, пекся ли он об вас?
Громовыми взрывами то в одном конце двора, то в другом взметнулись крики:
— Пекся, неча сказать!.. Нам с ним не жизнь была, а беда-бедовенная!
— Для нас у него — дым да копоть, да нечего лопать!..
— Порол ли он вас? — продолжал Хлопуша.
— Порол нещадно!
— Опосля его дранья иных в бараньи шкуры завертывали, а то б сдохли!..
— На работе морил?
— Мором морил!..
— От тягот его многие руки на себя наложили!..
— Не только тело — душу сгубили!..
— Жалованье затаивал?
— Затаивал!.. Каждую заробленную копейку пополам ломал… Половину себе — половину нам!..
Хлопуша обернулся к Шембергу.
— Слышал? Не я, они тебя судили.
— В петлю его! — кричали работные, показывая на господское крыльцо, где из конских оборотей была уже приготовлена виселица.
— Нет, детушки, — Хлопуша покачал головой. — Я другое надумал.
Люди смолкли, с нетерпеливым ожиданием глядя на Хлопушу. А он сказал, улыбаясь в бороду:
— Надобно с завода его выгнать.
Передние недовольно нахмурились, а сзади поплыл озлобленный ропот, крики:
— Подь ты к чомору, надумал тоже!..
— Аль стакнулся с барином?..
— Чего немца выгораживаешь?..
— В петлю управителя!..
— В Белую его, пущай приказчика догоняет!..
Хлопуша, упершись кулаками в бока, беззаботно хохотал:
— Это я-то стакнулся с барином? Вы тоже хорошо надумали, детушки-проворы!
А затем голос Хлопуши резко, как кнутом, рассек нарастающий гул толпы:
— Досказать дайте! Не просто прогнать управителя — уходи, мол, куда хочешь, а собак на него натравить, собаками выгнать. Сам, как пес цепной, на людишек кидался, пущай теперь на своей шкуре собачьи зубы испытает. Коли уйдет от псов — его счастье, зато памятка на всю жизнь будет. А загрызут — нам печаль какая? Гоже ли, ребятушки?
— Гоже!.. Гоже!.. — дружно заголосила толпа.
И тотчас по двору разнеслись призывные свисты и крики людей, созывавших собак. Страшные «зверовые» псы башкиров и злые, худые «тазы» — овчарки киргизов, мужицкие сторожухи понеслись со всех ног к своим хозяевам.
— Беги, барин! — сказал Хлопуша управителю. — Коли жив быть хочешь — уноси ноги!
Шемберг вздохнул, подтянул штаны и побежал, лениво и тяжело, как сытый, разъевшийся бык. Хлопуша первый раз крикнул:
— Ату его!
И тотчас взвыл весь двор:
— Ату-у-!.. Бери-и-и!.. Втюзы-ы!..
Псы не понимали, чего от них хотят, на кого их натравливают, но они уже свирепели, яростно драли землю задними ногами, рычали захлебываясь. Первой кинулась злая хрипучая шавка. Она кубарем подкатилась под ноги управителя и вцепилась в толстую его икру. Шемберг взбрыкнул ногами и понесся с мальчишеской легкостью. Но тут навалилась вся стая.
Орава псов с яростным лаем закипела вокруг него, взвиваясь к самой голове, падая, на лету перевертываясь и снова кидаясь. Заплескалась разорванная пола кафтана, а бархат панталон висел клочьями. Собаки хрипло выли от злобы, а вслед воплем неслось еще более страшное, злобно-веселое:
— Ату-у-у! Бери-и-и!..
Почти у ворот Шемберг быстрым неуловимым движением, на бегу, поднял тяжелый камень и опустил его на голову особенно свирепого волкодава. Пес захрипел и в судорогах повалился на землю. Увидев это, стоявший у ворот работный огрел Шемберга по спине тяжелой дубиной. Управитель упал. Стая насела на него и прикрыла разношерстным клубком.
— Не сметь трогать! — закричал Хлопуша. — Рук об его не марать! Пущай псы разделываются!
Работный испугался, бросил дубину и убежал.
Собаки рычали, выли, наваливаясь друг на друга. Но вот в середине собачьего клубка что-то заворочалось. Видно было, как Шемберг встал на четвереньки, потом, качаясь под тяжестью прицепившихся собак, поднялся на ноги. Искусанный, в лохмотьях кафтана, прижавшись спиной к воротному стояку, он ногами отбивал яростные собачьи атаки. И вдруг увидел брошенную работным дубину. Метнулся к ней, стремительностью движения напугав собак, схватил, двумя ударами разорвал замкнувшийся круг животных и скрылся за воротами. Большинство собак отстало. Они сразу смолкли и деловито побежали назад.
— Ловок бес! Отобьется, видать, — сказал Хлопуша. — Да и собаки наши человека травить непривычны.
— Это только баре на людей собак натаскивают, — откликнулся хмуро Федор Чумак.
— Что, аль на своей шкуре испытал? — Хлопуша устало улыбнулся.
После Шемберга судили доменного мастера, того самого, который утром в день заворохи хотел избить на домне Жженого, заступившегося за покойного Семена Хвата. Жалобу на мастера подали Хлопуше доменные работные. Хлопуша сказал ему:
— Сам ты из работных вышел, а своего же брата бил, утеснял, в колодки сажал. Не нашего ты леса пенек, и нет тебе ни места, ни доли у нас.
Мастера отодрали плеткой-шестихвосткой на «стегальном дворе» и с позором, вымазав дегтем, вываляв в перьях, выгнали с завода. Богатый его дом в поселке был сожжен.
Когда было покончено и с мастером, Хлопуша обратился к своим есаулам:
— Ну, вишь, с крупными злодеями мы разделались. А с мелюзгой, с кровососами, рядчиками, взяточниками, конторщиками иль мордобойцами-уставщиками работные сами разделаются. А теперь, господа есаулы, должны мы сему заводу, подведенному под высокую руку царя Петра, дать власть крепкую и праведную.
Хлопуша взобрался на кресло с ногами и, поддерживаемый со всех сторон есаулами, обратился к толпе с короткой речью.
— Люди работные, и вы, приписанные к заводу пахотные мужики, еще в остатний раз слушайте меня!.. Изволением и милостью великого нашего государя анпиратора Петра Федоровича избавлены вы от вечной кабалы. Пресветлый наш батюшка-царь жалует вас землею, покосами, лесами, реками, озерами, а за работу на заводских фабриках жалует денежным жалованием и провиантом. А еще жалует он вас вечной волею и свободой! С сего дня и до окончания века, пока белый свет стоит, будете жить вы вольно, и никто у вас волю отнять не мочен!..
Терпеливо и благодарно молчавшая толпа разразилась ликующими бурными криками. Полетели кверху шапки. Казалось, бесчисленная стая ворон взмыла над литейным двором. Люди обнимались, целовались друг с другом. Хлопуша, с трудом удерживая равновесие на пружинящем кресле, размахивал руками, надрывался в криках, и сам при этом весело смеялся:
— Слушайте дале!.. Да тише вы, галманы!.. Вот чистые жеребцы! Взбесились от радости!
Есаулы кое-как восстановили тишину, и Хлопуша продолжал:
— Отныне будете вы жить вольно, по древнему казацкому обычаю. А посему, должны вы выбрать себе атамана и есаула. Кого прочите в заводские атаманы, а кого в есаулы? Отвечайте!
Толпа ответила дружно:
— Павлуху атаманом!.. Жженого!.. Есаулом Федьку Чумака, кричного!..
Хлопуша взмахнул отчаянно шапкой, закричал надрывно, из последних сил:
— Детушки, люб ли вам атаман Павлуха Жженый?.. Люб ли вам есаул Федька Чумак?..
— Любы!.. Оба любы!.. — загремела толпа.
Хлопуша спрыгнул с кресла и подтолкнул к нему Жженого. Поднявшись на штофное сиденье, Павел снял шапку и поклонился на все четыре стороны. Сказал негромко, волнуясь:
— Быть мне, братья, по вашему слову, в службе истинному мужицкому государю и в вашей службе. Атаманить буду по правде и по совести. Обещаюсь и клянусь — другу не дружить, недругу не мстить и с вами, братья, совет держать…
Кончить Павлу не дали. Снова взлетели шапки, загремели крики:
— Ура-а атаману! Любо!.. Любо!..
Павел спрыгнул с кресла и почувствовал на своем плече чью-то руку. Обернувшись, увидел Хлопушу. Он ласково и добро улыбался.
— Хорошо сказал, Павлуха! Как сказал, так и делай! А теперь, молодой атаман, пойдем-кось на вал. Там не людно. Слово к тебе есть…
Надтреснутый басок Хлопуши выводил с грустной удалью:
Черный ворон воду пил,
Воду пил.
Он испил, возмутил,
Возмутил…
Опершись о частокол, Жженый смотрел задумчиво вниз, на литейный двор.
Шихтплац походил на многолюдный и веселый базар. Он был тесно заставлен телегами, повозками, холщовыми палатками, рогожными навесами, киргизскими и башкирскими кошомными юртами. Ржали кони, мычали волы, ревели верблюды. И плыли оттуда мирные запахи сена, навоза, дегтя, дыма костров.
На кострах закипали котлы с кашей, щербой, с похлебками из баранины, воловины, конины. Из неясного гула людских голосов вырывались звонкие переборы балалайки, визг башкирского кобыза, тугие звоны киргизской домбры. Кочевничья песня тянулась, раскручивалась и снова тянулась все выше и выше, и качалась, как струйка дыма над степным костром. А выбитые окна господского дома выплеснули хоровую песню, старинную песню, в которой и жалоба, и смертная мужицкая тоска:
Эх, когда бы нам, братцы,
Учинилась воля,
Мы б себе не взяли
Ни земли, ни поля.
Хлопуша оборвал свою песню и глубоко вздохнул. Павел, не меняя позы, перевел на него взгляд.
— Я, провора, завтра двинусь дале, — заговорил Хлопуша. — Теперь прямо под Ренбург пойду, царевым полкам пушки и прочий снаряд повезу. А ты здесь, на заводе, пушки, мортиры, ядра лей и пересылай с оказией под Ренбург, в Берду, в главную нашу квартиру. Я тебе охрану оставлю, а ты, кроме того, огородись рогатками, частокол поднови, кулями с песком обложись. Держи ухо востро! Спи одним глазом! Не зевай — дураков-то и в церкви бьют.
— Дядя Хлопуша, дозволь сказать, — робко перебил его Жженый.
— Ну? — Хлопуша недовольно свел брови над переносьем. — Чего еще у тебя там?
— Без охотки я здесь остаюсь, — по-прежнему несмело сказал Павел. — В бой мне хочется. Дядя Хлопуша, возьми меня с собой. Крепко тебя прошу!
Хлопуша еще туже свел брови, засопел недовольно и вдруг засмеялся.
— Чего ты? — уныло удивился Жженый.
— Вспомнил я, — тихо и ласково продолжал Хлопуша, — вспомнил челяпигу, воробышка глупого, того, что на дороге. Тоже так вот просился — «дядь Хлопуша, возьми-и…»
Он обнял с застенчивой нежностью Павла за плечи.
— И мне, провора, с тобой неохота расставаться. Полюбил я тебя, ухарь-парень ты, и душа у тебя прямая. А для дела надо… На кого завод оставлю? Ну? На кого? От этого дела тебе не отпятиться. Поработай на мирской пай. Примай сей груз на свой хребет, авось не переломится.
Павел молчал. Хлопуша отошел от него и сел на пушечный лафет.
— Дале слушай! И запомни крепко! Работных людишек ты всячески береги. Пускай владеют они землями, лесами, сенокосами, рыбалками без покупки и без оброку. Башкирцев в их улусах тоже всячески защищай, николи их не обижай. Они первейшие наши друзья и помощники. Царицын хомут им тоже холку до крови растер, Им, иной раз, горше нашего достается.
Хлопуша помолчал и заговорил теперь строго и сурово.
— Вожжи, однако, не распускай! Нещадно тех наказывай, кто в самовольстве, озорстве и непослушании замечен будет. Дело, Павлуха, наше великое. Святое дело! Ежели бы собрать все слезы, что выплакал наш брат холоп, всколыхнется сине море и утонут в нем наши злодеи, утеснители, баре да заводчики. За такое дело ни поту, ни крови, ни даже жизни своей не жаль. Гляди, вон оно, наше мужицкое сермяжное воинство!..
Табор не уместился на литейном дворе, вышел за заводские валы. Бесчисленные костры опоясали завод огненным кольцом.
Костры горели, начиная с берегов реки, и поднимались все выше и выше по уступам гор до самых вершин.
У костров на берегу Белой можно было разглядеть черные тени людей, на склонах гор бушующее пламя освещало черные, как сажа, стволы деревьев. Выше, на горах, костры трепетали светлыми пятнами. Еще выше они тихо мерцали, почти сливаясь со звездами.
— Видишь, всколыхнулся холопский мир! Смерд восстал! И неужели мы Русь-матушку не обратаем, неужели Москву да Питер — гнездо царицыно — на слом не возьмем?.. А теперь, прощай, провора! Надолго прощай! Может быть… навсегда.
Хлопуша снова обнял Жженого за плечи и потянул к себе. Павел тоже крепко обнял его и поцеловал в сухие горячие губы.