Игнатий Потапенко КИТАЙСКОЕ СЧАСТЬЕ

Илл. О. Арбина

I

Я простой человек, живу на свете уже сорок пять лет, не мудрствуя лукаво, живу как все, с благодарностью принимая от судьбы то доброе, что она мне дает и не особенно пеняя на нее, если она посылает мне испытание.

Ведь жизнь состоит из радостей и огорчений, ничего среднего нет, и если б не было огорчений, а была бы только одна радость, то она перестала бы радовать нас. Ах, мы благословляем лучезарное солнце только потому, что есть ночь. И если бы не было леденящей зимы, мы не знали бы радостей благодатной весны.

У меня есть дела, которые приносят мне хорошие доходы, но я не отдаюсь им весь без остатка, как делают это многие. Я хочу, чтобы дела были для меня, а не я для них. Живя в Петербурге, я каждый день бываю в нашей конторе, провожу там час-полтора и нахожу, что этого вполне достаточно для убеждения служащих, что над ними есть хозяйский надзор.

Вместе с братом, по наследству, я получил большое хлебное дело. На Волге у нас есть баржи и пароходы, но этим всем ведает брат, я же только получаю доходы.

Еще скажу, что у меня есть семья: жена, которая осталась такой же красавицей, как была двадцать два года тому назад, когда я женился на ней. А, впрочем, может быть, мне только так кажется, но тем лучше для меня. Сын мой учится за границей. Ему двадцать лет, и он обещает сделаться хорошим инженером и деловым человеком, а дочери восемнадцать лет. Она похожа на мать, а значит — красавица.

Вот все, что я должен сказать о себе для того, чтобы всякий знал, с кем он имеет дело. Что же касается истории, которая так захватила меня, что я готов рассказывать о ней всем и каждому, то она началась с совершеннейших пустяков.

Это было часов в двенадцать весеннего петербургского дня. В этот час мы обыкновенно завтракали, а после завтрака я всегда отправлялся в контору. И когда в мой кабинет, где я сидел за письменным столом и просматривал какую- то новую книгу, вошла моя жена, то я был совершение уверен, что она хочет пригласить меня завтракать. Я, даже не дожидаясь этого, поднял глаза от книги и сказал:

— Я через полминуты. Вот дочитаю несколько строчек.

Но жена улыбнулась:

— Это не завтракать. Не хочешь ли взглянуть на китайца?

Я не понял, о каком китайце она говорит.

— Обыкновенный китаец, он торгует шелками, вышивками и разными китайскими безделушками. Мы с Тасей кой-что купили себе. Но он забавнее своих товаров. Взгляни…

Я вышел в гостиную, потом в переднюю. Здесь, на полу, китаец расположился со своим товаром. Группа была несколько странная: на корточках сидели — не только китаец, но и Тася и молоденький офицер Корнилов, который часто бывал у нас в доме и, как мне казалось, был влюблен в мою дочь. Жена сейчас же присоединилась к ним, а я придвинул стул и поместился на нем.

Я не много видел в своей жизни китайцев, но этот походил на всех тех, которых я видел. Безволосое бабье лицо, круглое, с детски добродушными маленькими глазками, губы, точно на пружинах, каждую секунду раздвигались в широкую улыбку, показывая большие желтые зубы и бледные десны. Одет в черный балахон, вроде поповской рясы, а внизу башмачки, высокие чулки и схваченные ими несколько ниже колен широкие плисовые штаны. Волосы на голове совершенно черные, от них до самого пояса спускалась тонкая коса. Вот и весь китаец.

Перед ним, на полу, его товары — разноцветные шелковые материи, шарфы, шали, платки и в коробочке какие-то ни на что не нужные безделушки.

Мне он тотчас же надоел, но дамы увлекались материями, а молоденький офицер все пытался выудить из него признание: республиканец он или монархист? Китаец же в ответ ему только ухмылялся и при этом совершенно так, как делают застенчивые деревенские девушки, — наклонял голову вбок и конфузливо закрывал рот рукавом своего балахона.

Но вот какая-то необыкновенная материя. Тася восторженно всплеснула руками, схватила ее, поднялась и помчалась в гостиную к зеркалу. Жена моя и офицер последовали за нею. Мы остались вдвоем с китайцем.

Он как-то комически вытянул шею, взглянул вслед ушедшим, потом оглянулся, как бы желая убедиться, что в передней больше никого нет, а потом суетливо начал шарить обеими руками в кармашках, которые были у него расположены где-то под балахоном.

— Барин, барин… — залепетал он низким сдержанным горловым голосом, — барин купит частье… у-у… такой частье еще никогда не был. Барин купит…

Вынул из кармашка маленький сверток, развернул бумагу, потом розовую вату и, наконец, в руках его оказался перстень. Он был белый, из серебра, очень незамысловатой работы: змея, согнутая спиралью, а в голове, на месте глаз, два зеленых камушка — маленькие, как точки, но с таким странным острым блеском, что первое впечатление от них было, как от укола булавки.

— Частье, — повторил китаец, преподнося кольцо к моим глазам.



Я усмехнулся. Склад моего ума был всегда реалистический. Ни во что таинственное я не верил.

— Что же это? Амулет? — спросил я.

— Нет… Частье, частье… — настойчиво еще раз повторил китаец.

— Вот как! Сколько же оно стоит, это счастье?

— Сто рублей.

— О! Это слишком дорого.

— Ну, половин-сто… Нет? Четверть-сто. И нет? Десять рублей… Ну, пять… Ну, даром. Китайска скоро придет опять и барин ему тысяча рублей даст… Сам даст… О!..

И он, видя, что из гостиной к нам направляются дамы и офицер, быстро ткнул мне в руку перстень и сейчас же обратился к ним с предложением какой-то новой материи, с таким видом, как будто между нами ничего и не было.

II

Странно было то, что я подчинился этой таинственности. Я не рассмеялся громко, не обратился к жене и дочери, показывая им перстень и осмеивая глупого китайца, который верил в его чудодейственную силу и, зажав перстень в руке, скрыл от всех эту историю, как будто бы поверил в нее. Я сидел и слушал восторженные отзывы Таси о том, как ей к лицу материя, которая тут же и была куплена.

Затем я разговорился о чем-то с Корниловым и во время разговора почувствовал, что в руке у меня какая-то вещица, почти машинально положил ее в жилетный карман, и, как это ни странно, забыл о ней.

Китаец кончил торг, спрятал наторгованные деньги в кошелек, который не без хлопот достал из кармана своих широких плисовых штанов, завернул свой товар в холстину, захватил лежавший на полу железный аршин и, приподняв свою круглую шапенку в знак прощального приветствия, пошел по коридору по направлению к кухне и при этом даже не взглянул на меня.

Но, сделав десять шагов, остановился, оглянулся и сказал дамам:

— Китайска скоро придет… новый товар носить.

— Приходи, приходи, — весело ответили ему дамы. А он раскрыл свой желтозубый рот, радостно взвизгнул, закрыл лицо рукавом и скрылся в глубине коридора.

Мы все направились в столовую, где был уже подан завтрак, сели за стол и повели обычный разговор о чем-то злободневном, прочитанном в газетах.

Я ни разу даже не вспомнил о перстне, должно быть, вследствие непривычки держать эту вещь в кармане.

После завтрака я зашел на минуту в кабинет, захватил сигары и вышел на улицу. Здесь, у подъезда, ждала меня пролетка. Я сел и поехал в контору.

В конторе у меня был очень миленький кабинет, в обстановке которого было мало делового. Только низкий шкаф с книгами и бумагами носил строгий конторский характер, остальное же было уютно и приятно.

Мягкий ковер, мягкая удобная мебель, изящный письменный стол, качалка, камин, недурные акварельные пейзажи на стенах.

Явился Семен Игнатьевич, управляющий конторой, милый человек, с которым я любил поболтать, рассказал мне все, что было нужно, о течении дел, а затем мы просто обменивались взглядами по вопросам, не имевшим никакого отношения к конторе и нашим делам.

Он спросил меня о моем сыне Аркадии, который учился за границей. Я объяснил ему, что Аркадий кончил все свои экзамены и на днях собирается выехать в Россию. Кстати, я поручил ему перевести телеграфом деньги на проезд.

Тут наступил момент закурить сигары. Я предложил одну управляющему, а другую взял для себя. Сигарный нож обыкновенно лежал у меня в жилетном кармане. Доставая его, я нащупал какой-то посторонний предмет и вспомнил о перстне. Это был он. Я вынул его.

— Как вам нравится, этот перстень? — спросил я управляющего, показывая ему свое приобретение.

— Очень странный. Это или что-нибудь древнее или, во всяком случае, не от здешних ювелиров.

— О, наверное, нет. Он достался мне очень странным образом. Сегодня мне подарил его китаец, который приносил к нам шелковые материи.

— Неужели подарил?

— Да, просто подарил…

И мне самому показалось странным, что я не рассказал ему всей истории с перстнем. Почему-то мне не захотелось рассказать ее.

Взяв от него перстень, я попробовал примерить его на какой-нибудь из пальцев. Он удивительно пришелся на указательном пальце правой руки. После этого я встал, прошелся по комнате и остановился у окна. Управляющий же продолжал что-то рассказывать мне.

Сперва я слушал его, потом мысли мои как будто ушли куда-то в даль, которая расстилалась передо мною по ту сторону окон, и я слышал позади себя только жужжание. Но и оно скоро прекратилось и перед моими глазами развернулась странная картина.

Я увидел улицу — широкую и длинную. Невский. Да, это Невский проспект. Почему он вдруг очутился передо мною, этого вопроса я себе не задавал.

На извозчике, — самом простом извозчичьем экипаже, — едет один из служащих нашей конторы — Мулызин. Я не ошибаюсь: у него такая характерная, единственная в Петербурге, узкая и длинная рыжеватая борода.

Он несколько согнулся и опирается подбородком на свою палку.

Вдруг из-за угла показался автомобиль. Извозчичья лошадь, должно быть, молодая, испугалась, вздрогнула, ударила задом и понесла.

Кучер, напрягая силы, тянет за вожжи, но лошадь обезумела и мчится, мчится, сворачивает с панели… треск… дрогнул фонарь… лошадь упала без движения. Кучера выбросило на мостовую, а Мулызин — где он?

Я присматриваюсь. Уже вокруг них собралась толпа. Мулызина подымают с окровавленной головой. Ведут… Я поворачиваю голову к управляющему.

— Скажите, Семен Игнатьевич, Мулызин в конторе?

— Нет. Я дал ему поручение, он поехал в страховое общество.

— На Невском?

— Да… На Невском. Почему вы спрашиваете?

— Не знаю… Это очень странно… Мне кажется, что я сегодня слишком много выпил за завтраком кофе… Это действует на воображение. Мне вдруг представилось, что Мулызин едет по Невскому… Автомобиль… Лошадь испугалась, понесла… Его, окровавленного, подняли… Можете себе представить, какой вздор…

— Дррр…

Это раздался звон телефона на моем письменном столе. Управляющий взял трубку, но уже через три секунды чуть не швырнул ее, а глаза его заблестели и запрыгали.

— Да, да… Он служит у нас… Неужели? Какое несчастье! Привезли в больницу? Очень опасно? Надежда? Ну, слава Богу… Благодарю вас…

Он положил трубку и как-то растерянно и даже, как мне показалось, боязливо смотрел на меня…

— В чем дело? — спросил я.

— Но это же просто невозможно… Ведь действительно все так, как вы сказали.

— Что такое я сказал?

— Мулызин… Автомобиль… Лошадь понесла… Разбит… В больнице…

— Вы шутите, Семен Игнатьевич?

— Боже мой! Да разве можно так шутить?

— Да, это правда, — сказал я, глядя прямо ему в глаза. — Так шутить нельзя. Но это не самое ужасное. Есть вещи и похуже, Семен Игнатьевич.

— Что же такое?

Но тут меня как будто что-то дернуло за рукав. Я остановился. То, что я хотел сказать, было действительно ужасно.

Дело в том, что у этого добрейшего человека была хорошенькая жена, гораздо моложе его, и про нее говорили…

Мало ли что говорят про женщину! Я не верил. Разве есть на свете человек, про которого не говорили бы дурно?

Но ведь я только что видел своими глазами — в его квартире, в гостиной, молодой человек, наш агент, которому он же сам, Семен Игнатьевич, протежировал. Я узнал его, — поцеловал ее в прелестную шейку…

И вот с языка моего чуть-чуть не сорвалось это. К чему? Ах, нет, пусть лучше заблуждается.

— Нет, пустое, — сказал я на его вопрос, — видите, как у меня сегодня напряжено воображение… Все это вздор. Вы, кажется, хотели показать мне образцы шведского овса, доставленного в контору? Так покажите, Семен Игнатьевич. Я немного тороплюсь.

Он растерянно поднялся и вышел, а я снял с пальца перстень и опять положил его в жилетный карман.

Мне была неприятна эта новая способность. С какой стати? Моя жизнь протекает так гладко и легко, в ней никогда не было ничего трагического.

С другими бывают несчастья. Я узнаю о них из газет и из рассказов. Но это же не то, что видеть воочию.

Не хочу, не надо. И это утомляло меня так, словно я два часа таскал тяжести.

Семен Игнатьевич показал мне образцы шведского овса, я их одобрил, докурил сигару и уехал из конторы.

Мне нужно было заехать в банк, справиться о биржевых ценах на некоторые интересовавшие меня бумаги, а часа в четыре я уже был дома.

В столовой был накрыт чай. Я снова погрузился в приятную легкую жизнь, какая текла в нашем доме.

III

На следующий день я встал, как всегда, рано, в восемь часов, и утро мое ничем не отличалось от всех других утр. Я за то и любил свою жизнь, что она была вся такая выровненная, как будто по ней прошел тяжелый каток, вдавил в землю все камешки, сравнял ухабы и она стала ровная, как шоссированная дорога.

Всегда знаешь, что тебя ожидает утром, в полдень и вечером. Никаких неожиданностей.

Около часа я просидел в столовой, прочитал газеты, — дамы в это время еще спали, — а потом перешел в кабинет и предался более серьезному занятию. Я любил книги и много читал их. Меня интересовали вопросы экономические и финансовые, и только изредка я отдавал свое внимание литературе художественной, если появлялось в этой области что-нибудь выдающееся.

Сидя в кабинете и спокойно разрезая листы книги, я слышал, как в доме началась жизнь, поднялись дамы, как они вышли в столовую, пили кофе и болтали. Часов в одиннадцать раздался звонок, и я услышал голос Корнилова.

Этот молодой человек начинал тревожить меня, и я тут же сделал себе в уме заметку — серьезно поговорить об этом с женой, а если понадобится, то и с Тасей.

Дело в том, что он явственно ухаживал за моей дочерью. Но хуже было то, что, кажется, и Тася увлекалась им. Лично против него я ничего не имел. В сущности, он был премилый молодой человек. Хорошо воспитанный, отлично умел держаться, неглупый и довольно развитой. На карьеру свою смотрел серьезно и, кажется, даже готовился в академию.

Но что он мог дать моей дочери? Мне было достоверно известно (он этого, впрочем, и не скрывал), что у него нет никакого состояния и жил он жалованьем, которое получал по службе.

Мне кажется, я был прав, рассчитывая для моей дочери на более выгодный брак. Я не говорю о каком-нибудь титуле или вообще знатном родстве. О, нет. Она родилась в семье честных коммерсантов, и я буду совершенно удовлетворен, если муж ее будет принадлежать к этому же кругу. Но он по состоянию, по крайней мере, должен быть равен ей.

У нее, правда, не колоссальное приданое, но и не маленькое все-таки. При том же, если бы она вышла за Корнилова, то приданое это пошло бы не на дело какое-нибудь, а просто на проживание.

И потому этот брак я признавал неравным, да, вот именно это слово: неравным, — потому что не равно было состояние.

Муж, в материальном отношении зависящий от средств своей жены, это с точки зрения коммерческого человека — не торгаша, а высшего порядка коммерсанта — недостойно уважения.

И жена, вначале, может быть, влюбленная, скоро перестанет уважать его, а это уже будет началом разрушения семейного очага.

И я твердо решил, очень твердо: этот брак не состоится.

Теперь, когда в столовой раздался голос Корнилова, я думал об этом. Должно быть, мысли о тех или других предметах приходят в ваши головы не зря, а есть какие-то неизвестные нам законы, которые управляют ими. Через четверть часа после этого в кабинет вошла моя жена и начала разговор как раз на эту тему.

Она уже знала мой взгляд, но не разделяла его, и это понятно: она была женщина. Женщины всегда на стороне чувства. Они думают, что чувство — это все, оно управляет жизнью, а разум — это так себе, какой-то не лишний придаток.

Она начала расхваливать Корнилова. Какой это прекрасный молодой человек, какая у него чистота и честность взглядов! Он, наверное, сделает хорошую карьеру, кончит академию и будет генералом.

Со всем этим я согласился. Но затем она перешла к чувствам. Тася безумно любит его, он отвечает ей тем же. И вот сейчас они заговорили о браке.

Разумеется, все зависит от меня, но они не решаются прямо просить меня, а хотят сперва выяснить мой взгляд.

— Мой взгляд ты знаешь, мой друг, — сказал я жене. — Он нисколько по переменился.

— Но это будет несправедливо.

— Кто знает, что на свете справедливо и что нет? Ты видишь, что вот нас здесь всего только двое и уже есть два различных мнения о справедливости. Мне кажется, что если жена приносит в дом полмиллиона, то муж должен по крайней мере принести столько же.

— Но он даст ей положение, почет…

— Всякий другой сделает то же самое.

— Но они любят друг друга…

— Это, конечно, очень важно. Но мы знаем, что это проходит.

— Ты неправ и жесток, — сказала жена, вставая. — И мне очень горько видеть такие качества в моем муже.

Она ушла. Кажется, первый раз во всю нашу жизнь она так сурово отозвалась обо мне. Но я не остановил ее, потому что чувствовал себя правым. Конечно, тут была с моей стороны и жестокость, но это — жестокость момента; она пройдет вместе с моментом, а затем получится общая польза.

И потому, когда жена вышла, я спокойно продолжал чтение книги, которая лежала передо мной. Но это продолжалось не больше пяти минут. Опять отворилась дверь и вошла Тася. Она села в кресло и принялась рыдать.

— Папа… Это жестоко… это ужасно… Я этого не перенесу… Я умру…

Мне было очень горько видеть слезы моей дочери. Я горячо любил Тасю и горе ее доставляло мне страдание. Я встал, подошел к ней, положил руку ей на голову и начал успокаивать ее. Я говорил:

— Милая Тася, ты еще слишком молода, чтобы правильно оценивать жизнь. Ах, она совсем не так проста, как это кажется. Я понимаю, что своим отказом доставляю тебе горе, но это горе, временное… Оно пройдет, как все на свете. И умирать тут решительно не от чего. Это только в романах от любви умирают, а в жизни — нет, в жизни умирают от болезней и от старости.

— Нет, нет, — как-то особенно уверенно возразила сквозь рыдания Тася, — умирают, умирают…

Что мне было делать с ней? Я не только не мог, но и не имел права отступиться от своего взгляда, который считал правильным. Если бы я изменил ему и, тронутый слезами моей девочки, дал бы согласие, я должен был бы лишить себя собственного уважения.

Я говорил с нею мягко, как только мог, но в то же время и бесповоротно.

— Так значит, папа, никогда, никогда? — спросила Тася, поднявшись, и вдруг глаза ее сделались сухими.

— Этот брак — никогда, моя дорогая Тася… — сказал я с жестокостью, которая мне самому причинила боль.

Крепко закусила она губу и, как-то согнувшись, беззвучно вышла из комнаты. Я стал ходить по комнате — нервно, беспокойно. Я так был расстроен, что не слышал, раздавались ли голоса в столовой или они перешли в другую комнату. Я не знал даже, сколько времени я шагал по комнате, но каким-то образом рука моя забралась в жилетный карман, извлекла оттуда перстень и вот он уже на указательном пальце правой руки.

Я стоял у окна и через крышу противоположного низенького дома видел небо, какие-то деревья, унизанные зелеными листьями… Плохо вымощенная улица где-то за городом, на островах… Большой сад, должно быть, при каком-нибудь приюте… Узенькая тропинка, которая ведет к старой полуразрушенной беседке… Под большим деревом скамейка…

По тропинке идут, взявшись за руки, двое… Кто это? Я пристально вглядываюсь…

Тася… Каким образом? Она только что была у меня… На ней легкая синяя кофточка и весенняя шляпа с большим белым пером. А рядом офицер… Да, это Корнилов… Я даже слышу звон его шпор…

Они садятся на скамейке. Он вынимает что-то из кармана… Я вздрогнул… Это револьвер… Но что же это? У них в глазах я читаю последнее решение… Вот рука его подымается… Он должен сперва убить ее, потом себя…

«Проклятый перстень…» Я сорвал его с пальца и швырнул на стол, потом схватился за голову и выбежал в гостиную, в переднюю — там была моя жена.

— Где они?

— Только что вышли…

— Куда, зачем?

— Хотели прокатиться…

— На острова?

— Да. Почем ты знаешь?

— Я знаю… Моя шляпа? Пальто?..

С ужасом смотрела на меня жена. А я схватил пальто и шляпу и выбежал на лестницу. Я мчался вниз, перескакивая через несколько ступенек, рискуя поскользнуться и свалиться вниз. Швейцар только что вернулся с улицы.

— Они уехали?

— Кажись, нет еще…

Я выскочил на улицу. У подъезда стоял автомобиль. Тася уже сидела в нем, а Корнилов занес ногу, чтобы вскочить в него.

— Стойте. Ради Бога… Вернитесь…

Я подбежал к нему и схватил его за руку.

— Вернитесь в дом, прошу вас… Тася…

Тася выскочила из автомобиля. Смотрела на меня изумленными глазами. Мы молча все трое поднялись наверх. Вошли в кабинет.

— У вас в кармане револьвер? — спросил я Корнилова.

— Да, если вы это знаете.

— Положите его на стол.

Он вынул револьвер и положил на стол.

— Вы так решили? — многозначительно спросил я.

— Да, папа, — твердо ответила Тася.

— Ну, хорошо… Вы правы… Если это для вас дороже жизни — пусть будет по-вашему… венчайтесь.

Не знаю, что было дальше. Они вышли. Там было ликование. Приходила жена, целовала меня в лоб. Корнилов жал мне руку.

А я сидел в своем кресле перед столом и с каким-то непобедимым ужасом смотрел на перстень, который лежал на столе и точно пронзал мою грудь своими миниатюрными зелеными камешками. Я боялся прикоснуться к нему и только, когда в передней раздался звон, а потом шаги, направлявшиеся в кабинет, я взял его и спрятал в ящик стола. Это принесли телеграмму от сына. Он извещал, что приезжает в Россию. Это отвлекло мои мысли от перстня и его изумительной силы. Я даже вышел к своим, разговорился с ними и теперь уже находил брак Таси с Корниловым вполне разумным и естественным.

IV

Дня три я совсем не вспоминал о перстне. Но у него, должно быть, было еще и другое свойство: он умел заставлять вспоминать о нем, когда это было нужно.

Я только что вернулся из конторы, вошел в кабинет, взглянул на стол и тут явилась мысль о нем. Я не выдвинул ящик стола, а только подумал, что там лежит перстень и что, в сущности, это смешно — придавать ему такое значение. Просто я очень впечатлителен, и на меня подействовала Тася, ее тон, подавленный вид, с которым она вышла от меня, все это и заставило меня вообразить эту ужасную картину. И настолько я проникся этим объяснением, что совершенно спокойно подошел к столу, выдвинул ящик и взял перстень. С минуту подержал я его в руках, положил на стол, потом опять взял и сказал себе: вот теперь я буду держать в струне свое воображение. Нет, лучше вот что: я надену его на палец и буду читать книгу. Утром я остановился на главе об опытах возделывания хлопка в Закавказье. Вот прекрасный сюжет, в котором решительно нечего делать воображению.

И я сел за стол и начал читать о возделывании; хлопка, а в это время, как бы играя, надел перстень на указательный палец правой руки. И вот, как-то совсем незаметно, страница книги сузилась до ширины газетного столбца, и меня нисколько не удивило, что я читаю не книгу, а газету. Крупным шрифтом в отделе телеграмм напечатано: «В семи верстах от станции Ораны, около полустанка, произошло крушение поезда, вышедшего из Вержболова сегодня утром. Вагоны первого класса разбиты в щепы, множество убитых и раненых…»



Я в ужасе откинулся на спинку кресла, а книга упала на ковер. Сегодня утром… Именно сегодня утром из Вержболова должен был выехать Аркадий. Это тот самый поезд. Но где же газета? Ее нет. Она выйдет только завтра… Совершенно потрясенный, я выдвинул ящик стола и с ненавистью швырнул туда перстень. Этот проклятый амулет не подарил мне еще ни одного приятного известия. Он умеет открывать только ужасное…

Но что же? Опять воображение? Да, конечно, это может быть. Я думал об Аркадии. Я всегда дрожу за его жизнь. Но эти соображения, которые, очевидно, были натяжкой, мало успокоили меня. Я все-таки несколько часов чувствовал себя отравленным. Только перед самым обедом принесли телеграмму, которая, хоть и успокоила меня, но в тоже время заставила побледнеть. Она была от Аркадия и помечена станцией Ораны. Он сообщал: «Было крушение, остался цел и невредим. Потерял только шапку».

На другой день приехал Аркадий и я обнимал его с такой нежностью, как будто действительно потерял его, а потом вернул.

И теперь я был решительно болен этим проклятым перстнем. Я садился за стол и думал о том, что вот он лежит здесь, но я не возьму и не надену, потому что не хочу узнать еще о новых несчастьях. К чему? Если им суждено совершиться, то я узнаю о них потом. Ничего не следует знать заранее. Это значит испытывать судьбу, а может быть, и заставлять ее непременно сделать то, чем она обмолвилась и что, быть может, перерешила бы. Пусть он там лежит, сколько ему угодно. Ведь он бессилен, когда я не хочу надеть его на палец. Он может пролежать там целую вечность, и сила его не проявится.

Вот теперь мы все в сборе, приехал Аркадий. Тася скоро выходит замуж и счастлива, как дитя. Жена моя здорова, я бодр. Дела идут отлично. От брата с Волги прекрасные известия. Что же нам еще нужно? Зачем мне заглядывать в будущее? Ведь он, этот перстень, наверное, напророчил бы только кучу огорчений. Я мог бы это проверить. Ведь в самом деле любопытно, может ли это чудовище с зелеными глазами хоть раз показать что-нибудь светлое. Надеть его на минуту и подумать о будущем, о далеком, далеком будущем.

Я делаю опыт. Я просто хочу посмеяться над ним. Я вынимаю перстень из ящика… А ну-ка, ну-ка… Напряги свою злостную фантазию, выдумай что-нибудь нечеловеческое…

Но странно: перстень как будто изменил самому себе. Я вижу бесконечную движущуюся ленту реки. Как серебрится ее зеркальная поверхность. Как живописны ее холмистые берега… Длинная вереница барж, ведомая пароходом, который пыхтит и напрягается из всех сил. И я узнаю их, эти баржи. На них наш флаг. Они сверху донизу наполнены хлебом.

Оживленная пристань… Разгрузка… Мой брат приехал из Москвы. Огромное дело. Стоят невероятно высокие цены. Он продал всю эту массу и выручил огромные деньги. Да, да, наши дела блестящи. Так он умеет рисовать и счастливые картины, этот волшебный перстень! Или сегодня у него праздник?

А дальше идут годы, один за другим… Сколько их? Не могу сосчитать. Что это? Комната моей жены, в нашей квартире… Жена в постели. Но она ли это? Худое, смертельно бледное лицо с ввалившимися щеками. Седые волосы. Доктор, сестра милосердия… Но это же, это… Смерть…

Да, это смерть… Из нашей залы вынесли всю мебель, посредине стоит длинный стол, а на нем гроб и в гробу исхудалое тело моей жены. Чувствую, как волосы мои шевелятся на голове, а на лбу выступают капли холодного пота.

Зимний день на петербургской улице. Толпа… Белый катафалк, певчие, духовенство, тихо движется печальная процессия… Торжественно-печально тягучее пение.

Все это я вижу, вижу глазами и они не слепнут… И опять идут годы, один за другим… Значит, сейчас я увижу и свою судьбу… Может быть, болезнь… Смерть… Я не хочу знать будущего. Я гораздо более счастлив, не зная даже завтрашнего дня… Счастье в незнании… Прочь — ненавистный перстень, я готов оторвать его вместе с своим пальцем.

А в доме шум, веселые голоса, смех… Вбежала Тася.

— Хочешь видеть китайца? Он здесь.

— Китаец? Пошли его сюда… скорее… Сию минуту…

И вот он передо мной, в своем черном балахоне, с длинной косой до пояса. Улыбка до ушей, блестят желтые зубы, но глаза с неописуемым изумлением смотрят на меня и на то, что я делаю. А я сую ему перстень:

— Возьми, возьми его обратно и вот это на придачу…



Я вынимаю из бумажника кредитки — сотня, другая, третья, не знаю еще, сколько, и отдаю ему. Он берет, смущенный, дрожащими руками и торопливо прячет куда-то в карманы штанов и за пазуху и почти испуганным голосом произносит:

— Частье… Частье… Барин не поправил… Китайска частье…

И только, когда он вышел и я плотно затворил за ним дверь, грудь моя облегченно вздохнула.


Загрузка...