Голод – не тётка. Это касается гения и не гения. Всегда и у всех наступает момент, когда надо вытащить наконец вскипевшие ходики и начать варить что-то съедобное. Кульбит с кипящим будильником, конечно, оригинален, но когда желудок пуст, нужно взять себя за шкирку, стряхнуть приросшую эксцентричность и постараться, не разбив яйца, сварить и съесть его. Ну вот, съели. И что дальше?
«Ничего, что я, какое-никакое, а заводское начальство, обливаясь стыдом, встала за прилавок в городе, где все меня знают? Чтобы прокормиться, мотаюсь в Москву за товаром, тягаю огромные сумки, стою в любую погоду на рынке, продаю турецкую одежку и китайский ширпотреб? Мужья другим женщинам помогают. А этот гений творит. От денег он отказывается. Красиво. Было бы еще красивее, если б научился их зарабатывать!» – негодовала Надежда, отмывая накопившуюся за день грязную посуду и чувствуя себя просто последней дурой, примитивной дешёвкой, ссаным веником. Тетёхой, одним словом.
С этим надо было кончать. Надя, как многие русские женщины, терпела долго, но если принимала решение – оно было окончательным.
Хлопнула входная дверь. Это вернулся Тихий. Гремя посудой, Надежда поинтересовалась небрежно:
– Так Тетёха, говоришь?
Он опешил:
– Ты что, подслушивала?
– Ага. Подслушивала и подсматривала.
– Это возмутительно.
– Я тоже так считаю. Давай-ка прямо сейчас, Евгений Алексеевич, и закончим с этим. Дуй-ка ты к себе в общагу, а то – в родительское гнездышко, это как хочешь. Меня ты больше не касаешься. Я подаю на развод – и творческих тебе успехов.
– Вон ты как заговорила!
– А ты думал, что я слепо-глухо-немая дебилка?
– Никогда я так не думал.
– Значит, что-то святое в тебе осталось.
– Ужинать будем?
– Ужинать будем. Каждый у себя.
– Жаль.
– Еще бы! Целый год как псу под хвост.
…Несмотря на сильную обиду, Надя, приняв решение, испытала колоссальное облегчение. Она позвала Машку, благо та жила в соседнем подъезде. Подруга привела своего нового дружка и помощника – Васыля по фамилии Хвылэнко, который притащился за ней из последней московской поездки и теперь, вроде бы временно, проживал у неё. И они втроем, с молодой непринужденностью, отпраздновали Надино освобождение – с брызгами контрафактного шампанского и громким пением Высоцкого под Хвылэнкину расстроенную гитару. Особенно удачно шла песня о жирафиной дочке, которую угораздило выйти замуж за бизона. Машка тут использовала весь свой богатый актерский потенциал, чтобы донести важную мысль о недопустимости браков, противоречащих самой природе. «Жираф большой! Ему видней!» – дружно соглашались захмелевшие друзья, тыкая пальцами в разошедшуюся актрису.
…Васыль родился на Рублевке. Именно так называлось его село на Полтавщине.
У него были легкий характер, яркие голубые глаза и такой густой бас, что его шоканье и гэканье слышно было на другом конце рынка. А еще у Васыля были длинные, свисающие на грудь усы медного цвета.
Машка звала его дон Базилио, но Надя была с этим не согласна. Это был типичный хохол, и если на кого он и смахивал, то на реального украинского писателя Тараса Шевченко или же на литературного Тараса Бульбу, только, конечно, помоложе.
Его как-то быстро на рынке все узнали и полюбили. Был он большим, добрым, безотказным силачом, которому в период накопления базарного капитала, когда пупки у баб развязывались, просто цены не было.
Дело в том, что каждое утро весь товар надо было на рынок привезти, а вечером увезти. Сложить, упаковать и убрать на ночь, чтобы утром начать всё сначала. Для этого женщины-продавцы использовали мужчин, а те использовали всё подряд: машины, мотоциклы, ручные тележки, прицепы. Васыль раздобыл на железной дороге огромный железный контейнер, в который помещался не только весь товар Маши и Нади, но и несколько огромных баулов их соседок. Сдвинуть эту громаду с места мог только настоящий богатырь. То есть Васыль.
Утром и вечером катил Васыль свою огромную железяку по краю дороги, распевая во весь голос ридни украиньски писни. Это был не просто ценный помощник, Васыль был настоящий добытчик, потому что труд его недешево стоил, а обойтись без него было никак невозможно.
Машка не могла на него нарадоваться. Их с Надей торговля сразу стала заметно прибыльной. Но через полгода на проезжей части, по которой Васыль всегда возил свою груженую железяку, его сбила машина, шофер которой скрылся с места происшествия. Было ли это убийство или несчастный случай – следствие особо не заморачивалось, остановившись на последнем. Милиция не нашла никакого криминала, а точнее, и не искала. Это было в духе нового времени: страшно, жестоко, безнаказанно. То ли конкурент, то ли пьяный негодяй в одну хвылынку лишил жизни доброго, красивого, работящего парня.
Женская часть рынка горько оплакала Васыля Хвылэнко, а потом… а что потом? – продолжила свои хождения по мукам.
Маша вскоре после случившегося уехала в Москву. Там, конечно, тоже всё было – будь здоров! Но в столице, в отличие от провинции, были деньги. Можно было нормально заработать. И подруга там осталась.
…Русская провинция не то что там приняла или не приняла перестройку, ни то, ни другое от нее и не требовалось. Российское захолустье просто никто не имел в виду. Поставили перед фактом – вначале, товарищи, так: быстренько перестроимся, перегруппируемся, так-скать, потом дружненько ускоримся, и будет всем нам рыночное счастье.
Народ наш и бровью не повел, он и не такое слышал. Еще пару десятков лет назад он вовсю строил коммунизм, где от него вообще требовалось напряжение по возможности, а обещано было удовлетворение по потребности.
Вскоре, однако, новое словоблудие иссякло вместе с источником, его породившим. А разворошённая страна осталась с главным вопросом: как во всем этом выжить? Выяснилось, что сотворенная со страной шоковая терапия и нормальная жизнь – две вещи несовместные. Жизнь в шоке – это когда думаешь, что хуже уже некуда, а назавтра оказывается, что ты ошибался. И так каждый день. Из года в год. Почти десять лет.
Жизнь в Городке, настигнутом перестройкой, как оползнем, не просто покатилась под откос, она обрушилась в искореженном и изуродованном виде. Патриархальная простота и социальная наивность создателей ходиков не позволяли разобраться в премудростях всё новых и новых исторических вывертов: ваучеризация, инфляция, девальвация. А потому советские люди просто взялись это всё перетерпеть. Что-что, а терпеть они умели.
Наивные, послушные, запуганные, они, скорее, не поверили бы глазам своим, чем согласились с тем, что их всех: рабочих, крестьян, ИТР и примкнувшую к ним интеллигенцию; людей разных полов, возрастов и физической кондиции, – государство победившего социализма могло запросто спустить в исторический унитаз, вкупе с работающими фабриками-заводами, театрами и аэродромами, садиками и богадельнями, идеями и идеалами.
Такого просто не могло быть. «Значит, чего-то мы не понимаем, – решил наш доверчивый люд. – А родное государство нас не бросит. Это временные трудности, надо перетоптаться».
Один малахольный толстяк из правительства как-то по телевизору бубнил себе под нос, что он здесь якобы капитализм строит. Но кто же ему поверит? Капитализм в провинции было словом ругательным, это последнему двоечнику известно, а потому никто особо этому чудачку не поверил. Запас доверия к советской власти у простого народа был так велик, что, несмотря на очевидные вещи (завод сдох, а преступность – наоборот; денег нет, а миллионеров полно), вера в разумность происходящего долго не исчезала. Скоро, однако, даже самым наивным стало понятно, что затеян дьявольский эксперимент, в ходе которого прошлая жизнь каждого и героическая история всех были объявлены ошибкой. Оказывается, более семи десятков лет с полным напряжением сил только и делали, что шли не туда, строили не то, учили не тому.
И как же теперь жить дальше? – А вот это как раз необязательно.
…Директор градообразующего завода, Иван Сергеевич Пороховщиков, еще некоторое время после начала приватизации жил в поезде, курсируя между Городком и столицей, пытаясь спасти завод и производство. И доездился. Явились столичные бизнесмены и отжали пребывающий в коме завод, заплатив за него пачкой разноцветных бумажек-ваучеров. Производство встало окончательно. Через полтора года неработающий часовой завод перешел в руки местных бандюганов, которые вскоре ударными темпами поубивали друг друга. Не до конца, к сожалению.
Директора от всего происходящего хватил удар, и он отправился вслед за теми своими земляками, которые не смогли перестроиться и оказались легкой добычей инфарктов, инсультов и прочих немочей. Дружными рядами, как на майской демонстрации, трудовой народ, предварительно дематериализовавшись, двинулся на вечный покой. Кладбища почти сравнялись по численности с городами. Обитали в этих перестроечных некрополях по большей части решительные мужчины молодых лет и прочие, не вписавшиеся в новые условия люди.
Оживились редчайшие прежде в Городке самоубийства. А перестрелки и взрывы стали рядовым фоном промышляющего по всей стране криминала.
…Между тем у живых пока горожан прежние запасы стремительно проедались, и голод, вместе с карточками на крупу и соль, вместе с длинными очередями за молоком, вместе с обесцениванием всего и вся, – переместился в реальную плоскость, где вольготно обосновались заполонившие всё пространство невесть откуда взявшиеся герои нового времени. Бандиты, проститутки, спекулянты, поднявшись на мутной волне с самого дна, переместились в первые ряды продвинутых и вроде бы давно уже перестроившихся граждан. Они, в полном соответствии с наступившей гласностью, со страниц газет и с телеэкранов определяли теперь мораль (амораль) и политику (с тех пор навечно грязное слово), вываливая на неискушенных людей информацию, от которой у них кровь не стыла – ее напрочь вымораживало. Зараза была почище радиации.
«Шок – это по-нашему!» – лыбился с экрана перестроечный дебил, заталкивая в свою ненасытную пасть очередной шоколадный батончик.
…Евгений в П. не уехал. Что-то, видать, его останавливало от заманчивого предложения матери. Скорее всего, не с чем было ехать. Картин не было. А если возвращаться домой – так не с пустыми же руками, а победителем. Да и пропадать в жалком городишке проще, чем в городе, в котором все знают тебя, твоих родителей, и сам ты знаешь очень многих.
Быстро развестись у них не получилось. То Тихий отсутствовал, то Надежда непрерывно вкалывала. Вскоре и вообще ее унесло из Городка.
…Если бы не Машка, Надя, наверное, сдохла бы с голоду. Торговля в нищем городе больше не приносила денег. Помочь ей было некому. Тихого она прогнала, да и не был он ни опорой, ни источником материального достатка. Завод раздербанили на кучу каких-то офисов, а сам Городок как-то быстро превратился в опасное для проживания место. Маша звонила часто, ругалась, звала Надю к себе, но у той долго сохранялась дурацкая надежда, что завод волшебным образом заработает, стаж не прервется и всё наладится (ее трудовая книжка по-прежнему лежала на заводе, в сейфе, в малюсенькой комнатке за железной дверью, под крышей).
Надежде не нравилась грубая, многолюдная Москва, страшила мысль о том, что придется продавать родную квартиру, снимать где-то угол у чужих людей и вообще – начинать жить сначала. Ей шел тридцатый год, и порой она казалась себе старой тёткой, у которой напрочь отшибло силы, мозги и волю.
Ей потребовался почти год судорожных метаний и нервотрепок (без Машки было очень трудно), с регулярно пьяным, больным и беспомощным Тихим, который на автомате таскался к ней, – так вот, должен был пройти почти год, прежде чем она поняла: надо уносить ноги. Пока жива, из этого зачумленного места надо бежать. Это уже не родной уютный Городок, это опасная Зона, в которой даже речушка Серая теперь блестит, как стальной клинок.
В известном фильме столь ценимого Тихим режиссера прошло почти двадцать лет после метеоритного катаклизма, после чего городок превратился в заброшенную Зону, по которой не от мира сего сталкеры водили опасные экскурсии. Их Городку хватило пяти лет. И вот уже помойка, пресытившись дворами, расползлась вдоль городских дорог, которые, как струпьями, покрылись непроезжими ухабами; штукатурка на домах осыпалась, электрические столбы попадали, будто подкошенные, а лампочки больше нигде не горели. Опасные сумерки спускались прямо посреди дня на прежде непуганое население Городка.
Впрочем, оно, это население, тоже не бездействовало: из непуганого оно как-то подозрительно быстро превратилось в дикое и теперь промышляло чёрт знает чем! Добывало и сдавало в чер- и цветмет все приметы недавней цивилизации: телефонные и телеграфные кабели, рельсы и станки; разбирало фабрики и заводы, троллейбусы и самолеты, а также брошенную в чистом поле военную технику.
С дач теперь воровали всё, включая нитки и иголки.
Все, кто поживей, уже давно снялись с насиженных мест и разъехались, куда кто смог: за границу, в таёжную глушь, но чаще всего – в резиновую столицу.
…Тут под Новый год приехала в Городок Маша. Зашла к Наде вся такая нарядная, громкоголосая, в лисьей шубе, в белых сапогах на шпильках. Глянула на замордованную подругу, как на клинического недоумка. Еще раз принялась вдалбливать: вся жизнь – в Москве, там – деньги и лучшие люди. У нее вот появился друг-бизнесмен, который купил для нее место на рынке. Теперь она будет ездить за границу за хорошим товаром. Нужна надежная напарница. Это твой шанс, Надюша. Жить будем вместе, так дешевле, сейчас снимаю комнату в Одинцове, с хозяйкой договорюсь сама.
Теперь Надя, подумав пару дней и ночей, согласилась. Пошла на завод, забрала свою трудовую книжку. Потом отправилась в ЗАГС и подала на развод. Тихий как раз приходил в себя после недельного Рояля (был такой чумовой напиток времен перестройки), а потому подмахнул заявление трясущимися руками, особо не вникая. Да и почему бы ему быть против?
В местной газете Надя поместила объявление о продаже квартиры и отдала ключ Матрене Михайловне, попросив показывать квартиру всем желающим.
Продала по дешевке Матрениной внучке Люде остатки своего нераспроданного тряпья и место на рынке. Ввела ее в курс дела. И через неделю, слегка пришибленная собственной решимостью и полной неопределенностью, уже лежала на верхней полке плацкартного вагона, который вез ее в какую-то новую жизнь.
Чувствовала она себя сошедшей с ума старухой, которая раскорёжила всё, до чего смогла дотянуться. Нашла кого слушать! Машку! Да она непотопляемая! У нее не нервы, а стальные тросы, да ей плюй в глаза – всё божья роса. А как ты сможешь, без своего угла, без друзей и соседей? Кому ты сдалася в той Москве? Ездила же в Лужники за товаром, видела. Ведь дурдом! Толкотня и пробки. Бандюганы по рынку ходят косяками. В открытую. И деньги, кругом деньги, будь они неладны! Все разговоры о деньгах.
Истощавшая от пережитых волнений, без сна и аппетита, смахивала она сейчас на сухой лист, занесенный пыльным ветром на сиротский лежак, трясущийся на стыках, как псих в припадке.
Позади была целая жизнь, вначале счастливая и складная, с любящими родителями, родным заводом, мечтами об учебе и ясным будущим; потом тяжелая и нелепая – с безработицей и безденежьем, неудачным замужеством и чувством тупика, глухого и опасного. Но дома она кое-как ко всему этому приладилась. Теперь надо будет выживать в чужом месте. Получится ли? И она решила: главное – надо хорошенько присмотреться, надо больше думать и помалкивать, чтобы не влететь с лихой Машкой в какую-нибудь уголовщину. Если что – работы в Москве хватит, я работы не боюсь. Устроюсь. Не пропаду.