Одно дело – по дури забабахать хронометр в кипяток, и совсем другое – сделать это специально, в виде эксперимента. Хотя… какой уж тут эксперимент, результат как будто известен заранее. Но это только для тех несчастных, кто опирается на опыт как на твердыню. А для кого опыт – это рутина, искривляющая сознание и картину мира, всё не так очевидно. Как говорится, будьте готовы отпустить что-то, чем владеете, чтобы получить что-то, чего вы желаете.
Дмитрий Николаевич приходил каждый вечер, всю неделю. Проведывать. Кормил ее. Баловал сладостями, фруктами и вниманием. В конце концов поставил на ноги. Потом они стали ходить гулять.
Поначалу Надя всего и беспрестанно стеснялась: своей осунувшейся после гриппа физиономии; сто лет не ремонтированной коммуналки, где Дмитрий Николаевич смотрелся инородным телом и вполне годился для арии заморского гостя. Ей казалось, что на улице все на них смотрят, сравнивают и осуждают ее за то, что заняла не своё место. Мол, он, сразу видно, мужчина благородный, воспитанный, не знает, как от нее отделаться, а она – понаехала тут и рада стараться, повисла гирей.
И хотя внутреннее чувство подсказывало ей иное, но она это чувство заткнула раз и навсегда: не может она нравиться этому ухоженному чиновному москвичу, нечему там нравиться; немолодая, некрасивая, небогатая… Сплошные НЕ.
Он что, слепой? убогий? У него что, выбора нет? Да в их департаменте бабы косяками ходят, сама видела, на любой вкус и кошелёк. А около нее он просто подзадержался из благородства. Ну, может, из любопытства – после моцареллы на творожок потянуло.
Итак, Надежда решительно не понимала, чем привлекла Алсуфьева. Их отношения казались ей временными и случайными. Этот воспитанный, симпатичный мужчина разбудил в ней дичайший комплекс: она вдруг на старости лет принялась стесняться и смущаться, краснеть и бледнеть, будто не прошла она огонь, и воду, и рыночные трубы.
Каждый раз, когда они прощались, Надя была уверена, что больше его не увидит. И это придавало всему, что начинало возникать между ними, какую-то особую пронзительность. С каждой встречей она всё больше привязывалась к нему. И это была опасная зависимость, потому что делала ее уязвимой и беззащитной.
…Надя тут неожиданно обнаружила, что стала часто реветь: услышит нежную мелодию, увидит трогательного ребенка – и готово дело! А когда Дмитрий брал ее за руку или просто внимательно смотрел на нее – тут уж по полной программе! Внутри, как в открытой бутылке шампанского, всё приходило в движение, начинало бурлить и пениться, так что щипало в глазах и горле, и надо было сдерживаться, чтобы не разреветься и не перепугать воспитанного кавалера, который, видимо, ни сном, ни духом.
Дмитрий вообще много чего в ней реанимировал, раз за разом стирая ненужные напластования и добираясь до Надежды, которую она сама уже, казалось, забыла.
В отличие от прежнего опыта с мужчинами, когда Надя либо слушала-помалкивала, либо молчала-ничего не понимала, – в этот раз всё было иначе. Видимо, от великого смущения она совершенно неожиданно для себя вывалила Алсуфьеву всю свою историю, причем в деталях, в которые посторонних обычно не посвящают. Разболталась. Наверное, сильно ослабла после болезни. А может, осложнение пошло… на мозги.
У нее, однако, сложилось ощущение, что Дмитрий всё понял и не осуждает, более того – на ее стороне. Сказал как-то пафосно, ну, типа того, что это история героической русской женщины, которая и спасла в итоге страну. В то время как мужики спивались, стрелялись, испоганивались, женщина тащила на себе их, их детей, а также всю парализованную Россию, рискуя изувечиться, не боясь запачкаться и опозориться.
– Надя, я восхищаюсь вами, – закончил он с чувством и поцеловал ей руку.
Надежда тут же смутилась, припомнив свой небезупречный маникюр и мозолистый указательный палец.
– Скажете тоже! – пробормотала она, пряча глаза.
– Может, перейдем на ты? – неожиданно предложил Дмитрий.
– Перейдем.
Не прошло и месяца, как они перестали выкать друг другу. Вот такие у них были ударные темпы!
Алсуфьев, похоже, никуда не торопился. Он по-старомодному за ней ухаживал: цветочки, шоколадки, кафешки (от ресторанов она категорически отказывалась), прогулки. Им было хорошо друг с другом. Во всяком случае, ей. Надежда вообще могла сутками не сводить с него глаз. Дмитрий не только замечательно говорил, но и как-то по-особому слушал. А потом делал выводы, которые обычному эпизоду придавали какой-то важный смысл, делали рядовой случай чуть ли не приметой времени.
Умный, сразу видно. Он постоянно поражал ее своим словарным запасом. Вот уж россыпь драгоценная! Говорит – заслушаешься. Не так мудрёно, как Тихий, тот-то просто порой бредил, а тут нет, чувствуется, что человек и с мозгами, и со словами дружит, не ищет их, не подбирает, они сами к нему на всех порах бегут. При этом не болтун. Ни слова лишнего. Охмурять её он, похоже, совсем не планирует. Это она с чего-то повелась…
Дмитрий в разговоре часто обзывал себя то чиновником, то бюрократом. При этом морщился, как от зубной боли. Видимо, были у него какие-то свои проблемы, но были они так глубоко запрятаны, что Алсуфьев в целом производил впечатление человека благополучного, спокойного и небитого.
А Надежда в поисках лучшей доли, в борьбе за существование многое подрастеряла и утратила, и только общаясь с Алсуфьевым, поняла, насколько много; как недоставало ей всё это время крепкого мужского тыла, как устала она терять и дёргаться, как стосковалась по нормальной семье.
Да что уж там – по любви она стосковалась. Тридцать семь лет – а ничего серьезного нет и не было. И взять негде. Городок остался только в памяти, а Москва, как известно, слезам не верит, ей твои душевные метания ни к чему, тут крутиться надо. Ей и таким, как она, – крутиться.
Алсуфьев жил как-то иначе. Крученым он не был. Хотя странно это. На такой должности – и не крученый.
…Дмитрий Николаевич Алсуфьев пошел по следам своей матери, заслуженного учителя-словесника, окончил самый девчачий факультет пединститута и в восемьдесят первом году пришел на работу в школу, преподавать русский и литературу. Ребята его обожали. Он проводил с ними всё своё время. Вместе писали сценарии, делали декорации, ставили спектакли, ходили в походы. Одним словом, это был замечательный учитель, на своем месте, и работа ему нравилось.
В середине восьмидесятых перестройка как-то неожиданно наткнулась на их школу, где состоялось бурное собрание педколлектива и произошла скандальная смена руководства. Вместо опытной грубоватой директорши Людвиги Францевны Каппельбаум, которая бессменно правила последние двадцать лет и надоела всем хуже горькой редьки, народ посадил на руководство молоденького и хорошенького словесника – Дмитрия Николаевича Алсуфьева, который только что выиграл всероссийский профессиональный конкурс и получил звание «Учитель года», высокий разряд и прибавку к жалованью. А потому был на слуху.
Становиться директором Алсуфьев категорически не хотел. Его вполне устраивала учительская работа. Здесь у него всё получалось. Здесь он был на своем месте. Любимый, уважаемый, успешный. Но народ, возбужденный телевизором и прессой, возжелал насолить Францевне в полном соответствии с наступившим буйным временем. Логика была проста: мужчин в школе не густо, а вы у нас – вон какой молодец, давайте, Дмитрий Николаевич, рулите, а мы поможем!
Политика Алсуфьева не интересовала. Но получилось так, что он заинтересовал политику, как новое лицо российского образования. И его стали продвигать всё выше и выше, потому что молодой, потому что успешный, потому что новатор, креативщик и просто – симпатичный парень. Нам такие нужны.
Должно было пройти какое-то время, пока Дмитрий Николаевич повзрослел, поумнел и разобрался. Когда же это случилось, он был уже так высоко и далеко, что оставалось только по возможности не сильно вредить отечественному образованию и молча переживать за соучастие в деле, которое правым никак не назовешь.
Это стало его болью. Не было и дня, чтобы он не думал, как ему сбросить свое чиновное ярмо. Мечтал об этом. Всё ему здесь было в тягость: безудержный формализм, нелепые табели о рангах, а главное – чудовищные результаты.
Но куда идти? В школе его линчуют, и правильно сделают. И даже если нет, то делать ему там теперь нечего. Образование не без его позорного участия превратилось в Зону, где догнивают любовь к делу и детям, профессиональный интерес, призвание, разумная учебная нагрузка, да и сама его любимая словесность. А ему, вооруженному ЕГЭ, как дурак зубочисткой, остается лишь продолжать делать вид, что с помощью этой филькиной грамоты можно привести людей к разуму и счастью.
Так что безмятежность, которую в Алсуфьеве диагностировала Надежда, была липовой. Видимо, у каждого из нас, переживших перестройку, позади своя мертвая Зона – не забыть и не вернуться.
…Итак, они были не ровня. По всем статьям. У Алсуфьева важная, стабильная работа, о которой он не любит говорить, ну, это дело его, но положение и деньги она ему определенно приносит. Надя же, спустя десять беспокойных лет, опять скатилась к тому, с чего начала, – к опостылевшей торговле, от которой просто выть хочется.
Он до такой степени благополучен, что даже не знает точно, сколько квадратных метров в его «сталинке» на Волхонке. Она же своей тридцатиметровой комнатой в лефортовской коммуналке дорожит и гордится.
Дмитрий Николаевич по-настоящему образован, потомственный интеллигент, а про ее образование лучше помалкивать. Заочный техникум с горем пополам закончила. О Строгановке только помечтала. Хотя, кажется, и это в припадке словесного недержания она ему вывалила. Интересно, что он подумал? Шокирован, конечно, темнотой пэтэушной. Но почему он еще здесь? Видимо, думает, что она занимается самообразованием, беспрестанно читает, растет над собой. Ну, да, читает она много. Но не то, что надо. Серьезную литературу, ту, что сейчас продает, она не понимает вообще, а дешевку, на которую подсела, работая в «Созпечати», вряд ли можно считать полезным чтением. Острая на язык Ложкина эту литературу называет бумажная водка.
Вчера милый пришел расстроенный, сказал, что порой чувствует себя чеховским архиереем. Чины ему в тягость, ему бы чего-нибудь попроще. А она ни про какого архиерея – ни сном, ни духом! Ах, как же он в отношении нее заблуждается! Как ей далеко до него. Во всех смыслах. И пока ее не разоблачили и не изгнали с позором, надо самой всё это прекратить.
Решив так, назавтра она перестала выходить на связь, целый день не отвечала на его звонки и СМС. Он примчался вечером как угорелый и был так взволнован, что честно объяснить свое поведение она просто не решилась. Зато поняла, что и у него происходит что-то серьезное.
…В воскресенье была отличная погода, стояли последние теплые деньки бабьего лета, и они поехали гулять в центральном парке, тем более выяснилось, что Надежда там ни разу не была. Бродили по дорожкам и тропкам, как пионеры, взявшись за ручку. Это было чудовищно приятно. А когда Митенька принимался поглаживать ее ладонь и перебирать пальцы, недалеко было и до оргазма.
На другой стороне, рядом с ЦДХ на Крымском валу, вытянулась длинная цепочка художников, выставивших на продажу свои картины. Подбрели к ним. Вдруг чуть поодаль Надя увидела до боли знакомую фигуру. Тихий, собственной персоной! Жив-здоров и, судя по всему, давно трезв. Семейный подряд не оскудевает. Надя издали улыбнулась ему и чуть махнула не занятой рукой. Он ответил ей тем же.
Гора с плеч. В последний раз видела его… лучше и не вспоминать! Выкарабкался, молодец.
А Дмитрий между тем уверенно вел Надежду… прямо к Тихому и показывал на выставленное полотно:
– Смотри, Надя, смотри, на тебя похожа!
С полотна Тихого смотрела женщина со спокойным, чуть усталым лицом, действительно похожая на Надежду. Это было оригинальное полотно, как и всё, что писал Евгений. Лицо женщины занимало почти всю площадь, по краям какими-то разбитыми осколками разлетались мелкие человечки, купюры, оружие, еще что-то. Женщина смотрела прямо, как на фотографии на паспорт. Но в этой позе не было ни напряжения, ни скованности. Напротив. При всей внешней статичности, лицо жило своей жизнью и завораживало значительностью. Художнику удалось это передать в чуть заметных деталях: слегка приподнятом подбородке, в посадке головы, а главное – в точном выражении чуть прищуренных глаз. Эти глаза всё понимали. А волосы, гладко причесанные и убранные на затылок, не отвлекали от глаз, смотрящих безо всякого кокетства, прямо и серьезно.
– Я хочу купить эту картину. Подожди меня, походи рядом, я сейчас! – взволновался Дмитрий.
Надежда чуть отошла, поглядывая на мужчин. Между ними происходило что-то интересное. В конце концов крайне озадаченный, Дмитрий вернулся к ней.
– В чем дело?
– Он отказывается продавать ее…
– Ну и не надо. Вот еще! Пошли.
– … говорит, что подарит ее. Тебе.
– Красиво. А ты действительно хочешь эту картину?
– Конечно, хочу. Но уже не в этом дело. Я не понимаю, что происходит. Ты знаешь этого человека?
– И ты его знаешь. Фамилию на картине видел?
– Нет.
– Это Тихий. Евгений Тихий. Тот самый, о котором я тебе рассказывала.
– Твой первый муж? – догадался наконец Алсуфьев.
– Вроде того, – кивнула Надя.
– Так почему ничего не сказала?
– Не хотела его смущать. Он диковатый товарищ.
– Нет, неправильно это. Пойдем, поговорим.
Они снова подошли, мужчины познакомились, поговорили, если можно назвать разговором вопросы, которые задавали Дмитрий и Надежда, и рубленые ответы Тихого. Но тем не менее стало известно следующее: Евгений вернулся в родной П., живет отдельно от родителей, много пишет, готовится к персональной выставке. Сказал, что эта картина входит в триптих «Надежда», первую часть она видела, третью он пока не закончил. Картину он, конечно, подарит, но просит привезти ее на выставку, заодно и остальное увидите. Дмитрий обещал за них двоих. Тихий упаковал картину и передал Алсуфьеву. Надежде он поцеловал руку.
Всю обратную дорогу они молчали.