ВАЛЕРИЙ КАЗАКОВ
ХОЛОП АВГУСТЕЙШЕГО ДЕМОКРАТА
1
Где-то далеко за селом надрывно и протяжно выла собака, как будто чья-то грешная душа просилась на небо.
— Вот чёртово отродье, как зачует полнолуние, тут и начинает свой бесовский концерт. Так что теперь ночи три будет голосить, пока эта бледная поганка на ущерб не покатится. — Прохор небрежно махнул рукой на разгорающийся матовый шар июльской луны, налитый какой-то нездешней, молодой и дурашливой силой. — И главное-то что? Как этот мячик в прибытке или убытке — собака молчит. Да и не должно там быть собаки, ну никак не должно! С того рога посёлка все уже давно, почитай, посъезжали. Дома — кто на вывоз, кто на дрова — попродавали. Две-три избёнки, правда, без окон и дверей стоят, крыши пообвалились, позарастало всё. Далей, туда к лесу, старый скотник, остатки ещё послевоенной фермы. Где там собаке взяться, ума не приложу. Местные мужики уже и так и сяк изловчались, чтобы её, поганую, отловить да прибить! Это ж, почитай, третий год округе жития в полнолуние не даёт. Уже и цепью ходили, и хитростями разными, и засады устраивали — всё без толку. Только они к халупам этим подберутся, вой-то и зачахнет. По росной-то траве в пояс поди-ка побегай! Так что натягаются, вымокнут, а то ещё и портки об какую-нибудь загогулину подерут, идут по домам, матерятся. Тишина. Только этот мат-то и слыхать, а дойдут до села — опять выть начинает. Да и, кажись, всё в том же месте, откуда только что охотники-то отошли. Ну тут мат громче прежнего, а они в обратную с трикольем да вилами. Вой этот, значит, у домишек-то порушенных стихнет и, слышь ты, к лесу, к ферме перекатится. Вот так-то, мил человек. И что, не чертовщина, вы скажете?
— Да откуда ж мне знать, я жилец у вас новый, и вой этот, кстати, весьма приятный вой, надо сказать, только сегодня и услышал. Не обрати ты на него внимания, я бы эти лунные страдания и вообще мимо ушей пропустил. Давайте-ка, любезный Прохор Филипович, собирать на стол, да и закусим помалу, не глядя на поздний час да увещевания докторов. У меня у самого в желудке такой вой и урчание, что, того и гляди, все окрестные псы, или кто они там, посбегаются.
— А у меня всё, почитай, давно готово, барин. Вы пока умыться изволите, я мигом и сообразую.
— Спасибо, голубчик. — Енох Минович не без труда извлёк своё ещё не старое, но уже заметно тучнеющее тело из плетёного кресла, отчего оно как-то ропотно заскрипело и даже слегка хрустнуло. — «Раздавлю я его когда-нибудь!» — подумал, вздыхая, Енох и, тяжеловато ступая по некогда крашенному полу просторной веранды, ушёл в дом.
— Да не раздавишь, — как бы угадывая мысли нового своего постояльца, проворчал себе под нос Прохор, — не ты, чай, первый на нём сидишь, и не тебе, барин, последствовать. Ему, стулу-то этому, уже годов, почитай, тридцать. Эт я при службе уже двадцатый год, а она, эта плетёнка, при дядюшке, царство ему небесное, помнится, уже стояла. — И, отдаваясь целиком хлопотливому делу сервировки стола, Прохор засновал туда-сюда, как водомер, на своих длинных, сухих и слегка кривоватых ногах.
Всякий, занимающийся неспешной механической работой, знает, что при полной занятости рук голова остаётся абсолютно свободной и открытой для высокого полёта разнообразных мыслей. Прохор любил творящийся в нём мыслительный процесс, в который без особой нужды старался и не вмешиваться. Работа делалась своим знакомым чередом, а мысли и всевозможные воображения как бы особняком жили в нём, ей не мешая. Там, в своём внутреннем мире, он был совсем другим Прохором, там он жил своей старой жизнью, которую ещё помнил и которую любил.
Казалось бы, что того и прошло с 1991 года, а ты гляди, как всё поменялось! Хоть и был он в том далеке семилетним мальчуганом, а ныне уже, почитай, старец, шутка ли — скоро семьдесят девять, но память хранит в себе всё, словно вчера это было. И Юмцина, которого нынче и вспоминать-то перестали, и сменившего его Отина. Того более помнят как Преемника Первого Великого. Сейчас уже трудно вспомнить, его на переломе века в Преемники избрали или он уже тогда самого себя назначил?Три не то четыре срока царствовал, это, кажись, при нём институт преемничества стал конституционным, а Российская Федерация, после войны с объединённой армией хохлобульбов, которой успешно руководил евроясновельможный князь Арно Второй была преобразована в Великую Демократическую Империю. Правда, границы имперские съёжились, как шагреневая кожа. С запада межа проходила километрах в сорока от Одинцова, с юга — недалеко от Орла, на севере, выгибаясь дугой по Волге, ползла через Ильмень и Пермь за Большой камень. После чего надувалась в огромный пузырь, охватывающий почти всю западную и центральную Сибирь, так что восточное пограничье сложно змеилось западнее бывшего Красноярска, переименованного китайцами в Дзин-дза-мин. Столько всего с тех пор поменялось, господи святы! Только вот титул главного управителя, Президент-Император, остался неизменным, и имя его во все времена звучало одинаково — Преемник. Цифры, конечно, менялись, сегодня, к примеру, властвовал Преемник Шестой Мудрый. Так что кто их там, наверху, разберёт, они всё, что ни сделают, всё по конституции и по закону. Правда, кто их, эти законы, сегодня прочитать сумеет? Они, конечно, имеются в наличии во всех магазинах, питейных заведениях и пунктах питания, даже специальные полки оборудованы, где и лежат эти толстые книжки, но напечатаны они на новом государственном языке, а простой люд, как всегда, за властью-то угнаться не поспевает.
Говорят, у русского дворянства в девятнадцатом веке было весьма модно разговаривать по-французски, везло же людям! Ах, шарман, шарман! Чего тут сложного? А ныне без компьютерного русификатора ничего не разберёшь. Зато прогресс! Новым государственным языком межэтнического общения граждан Империи должен в ближайшие пять лет стать блистательный гибрид, вобравший в себя лучшие лексемы китайского, азербайджанского и разговорного американского. Русским, по замыслам его создателей, Развинталя, Мамедова и Юнь Симта, должно было остаться только произношение, ненормативная лексика и жесты. Язык придумали, законы на нём напечатали, делопроизводство запустили, а народ всё тащится, не поспевает! Но Президент-Император, на то и вождь нации, у него всё продумано, и чтобы граждане Сибруссии шустрее свою новую родную речь учили, был принят державный меморандум о том, что все бумаги, подаваемые в официальные учреждения, должны быть написаны на новом языке. А здесь крути не крути, учить придётся. Толмачи, конечно же, сразу объявились, за умеренную плату готовы любую бумагу выправить. Они, толмачи эти, всегда при власти держатся, во все времена и при всех державах, а что им делать, беднягам, остаётся, когда у них отродясь движущей силы — трудового крепостного крестьянства — не было. Так исторически сложилось, у всех народов есть, или, по крайней мере, была движущая сила, а у того народа-бедолаги её начисто не было. Вот и пришлось болезным на разных отхожих промыслах ещё издревле по свету горбатиться. Горбатились-горбатились да так всюду и поприживались. Надо им отдать должное, мужественный и мудрый оказался народ — за семь тысяч лет человеческой истории ни разу языка своего и веры не поменял. Сегодня такая стабильность и приверженность старым традициям, правда, не сильно и приветствуется. Новые философские теории чему нас, ущербных, учат? Да тому, что всякий консерватизм и розовые сопли по национальным корням и всякому там почвенничеству происходят исключительно от внутренней косности и недалёкости ума индивидуума, а также недостатка в обществе подлинных свобод и настоящих общечеловеческих ценностей. Когда-то и мы жили в такой вот полной стагнации, но всё-таки нашли в себе силы и вслед за просвещённой Европой отказались от проклятого прошлого. А то, что толмачи замкнулись в своей ущербности, так это не беда, их мало. Подумаешь, что могут значить какие-то два-три процента от общих шестидесяти трёх миллионов населения великой Империи.
— Ты смотри, Прохор, всё ещё воет!
— Так я же вам говорил, барин, теперь дня на три. Садитесь к столу, ваше высокопревосходительство. А то вкусности остынут.
Енох Минович ещё не был высокопревосходительством. Именно за этим «высоко-» он сюда, в эту богом забытую глушь, и притащился. А что прикажете делать, так всю жизнь в дойных миллионерах и проходить? Нет уж, дудки! Это раньше можно было на сэкономленные от народа деньги скупить пол чужой столицы под видом приобретения спортивного клуба. Ныне времена другие, деньги мало присвоить, (глупое слово «заработать» к большим деньгам никакого касательства никогда не имело), их, деньги эти, надо ещё и отслужить. Не отслужишь — враз всего лишишься. В лучшем случае успеешь смыться в берёзовое имение Герцена, так в последнее время стали называть Лондон, город, который когда-то давно, кажется, был столицей какой-то Англии, а сегодня прозябает заштатным городишкой мощной Объевры.
Не углубляясь в душевные дебри, Енох кряду опрокинул в рот три пятидесятиграммовика охлаждённой анисовой водки, одобрительно крякнул и принялся за нехитрый деревенский ужин. Подходила к концу третья неделя его пребывания в Чулымском уезде, который должен был на полтора года стать для новоиспечённого государственного мужа новым домом, а может быть, и будущей вотчиной. «А что, вполне прилично звучит: граф Енох Чулымский, — прислушиваясь к так и не прекращающемуся вою, подумал про себя чиновник, с аппетитом хрустя гурьевской капусткой. — Хороша капуста, да и пельмешки отменные!
— Послушай, Прохор, а пельмени эти кто лепит?
— Да сам и леплю, летом некогда. Ну а в зиму-то уж, вестимо, всем миром варганим. Как морозы возьмутся, так бабы да девчата садятся мясо крошить, тесто месить, а лепить им и мужики помогают, особливо молодые парни. Те лепят, да на молодух глазят, каку, значит, она пельмень выкручивает. По приметам стародавним, чем та пельмень мене, тем у девки эта самая «родилка» щитнее. А девки тоже про то знают, вот и куражатся: то с медвежье ухо пельмешку изваяют, то с соловьиный глаз. Весёлое занятие, барин. Ваш-то предшественник и сам, бывало, любил попельменничать да похохотать с молодухами, прости его господи!
— Ты мне вот что, Прохор, кальян расчади, таз с горячей водой неси и садись подле, расскажи, что всё-таки с этим бедолагой приключилось? А то там, в Москве, какого-то туману понапустили. Глупости, одним словом.
Пока Прохор молча выполнял его поручения, Енох Минович поудобнее устроился всё в том же плетёном кресле, несколько раз погарцевав на нём мясистыми ягодицами, снял высокие носки, связанные из грубой деревенской пряжи, которые Прохор всучил ему в первый же вечер вместо привычных тапочек, опустил ноги на прохладные доски, расстегнул подбитый алым китайским шёлком и расшитый хакасскими узорами полухалат, с хрустом потянулся и вдохнул полной грудью тягучий, настоенный на разнотравье и хвое дурманящий воздух тёплой июльской ночи.
Ещё в Москве, готовясь к поездке в провинцию, он приналёг на прослушивание дисков с произведениями некогда известных, а ныне забытых и для широкой публики малознакомых авторов, которые описывали жизнь и быт русских помещиков в восемнадцатом и девятнадцатом веках. Книги сегодня мало кто читал, да чтение особо и не поощрялось правительством, всё необходимое было записано на маленькие CD-диски, твоё дело было только вставить нужный в миниплейер и нажать на кнопку. Многие школьники, получив среднее образование, так толком читать и не умели, да что школьники, когда и дипломированные специалисты, закончившие престижные вузы, едва могли прочитать надписи на рекламных плакатах. Ну так вот из этих прослушиваний Енох знал, что русский барин некогда должен был пить анисовую водку, курить кальян, перед сном парить ноги в серебряном тазу, лакея временами именовать «братец», по субботам ходить в баньку, непременно с крепостной девкой, а ещё иметь свой выезд и псарню. Получив имение (а он на это очень рассчитывал), по старой моде следовало разбить сад, а также в обязательном порядке состоять в какой-нибудь масонской ложе и мечтать об освобождении только что купленных крестьян. Всё это Еноху очень нравилось, и он замечтался с приятностью, удобно устроившись в кресле и вытянув вперёд свои ноги.
Прохор принёс большой, тяжёлый серебряный таз, больше походящий на крестильную купель, чем на тривиальную шайку, такой же большой медный кувшин с по-восточному изогнутым носиком, вылил в таз горячую воду, попробовал её локтем, дабы убедиться, что барин не ошпарится, и пододвинул это рукотворное озерцо к креслу.
— Вы, Енох Минович, неспешно ноги-то опускайте, пущай сперва стерпятся, попривыкнут, а уж потом жарком напитаются. Это вы правильно с ногами-то завели, это по-нашенскому, говорят, такое и в старину было — и при барах, и при комиссарах, и при разноволновых демократах. Нет, что ни говори, хорошо, что всё на круги своя возвращается. — И как бы спохватившись, всплеснул руками: — А про кальян-то я совсем забыл, голова садовая! Сейчас, батюшка барин, принесу.
Конечно, Еноху было приятно слушать кудахтающие причитания пожилого лакея, с первых дней принявшего барина как малое дитя и окружившего его неподдельной заботой и вниманием. Такая полная самоотдача и невесть откуда воскресшая тяга служить хозяину всегда вызывают неподдельное умиление и гордость за свой народ, в недрах которого, что бы с ним кто ни творил, исконно живёт стремление угождать и подчиняться. Конечно, таких ярких примеров, как Прохор, ещё маловато. А что вы хотели, немногим больше полвека минуло после освобождения России от
Советского Союза. Откуда им взяться, новым-то людям, когда старые ещё не перемёрли. Енох помнит, сколько было криков и шума, когда опубликовали указ о разделении нации на сословия. Все бросились в господа! Броситься-то бросились, а что толку? Господином, оказывается, мало назваться, им надо стать, а как стать, когда ни кола ни двора? Пришёл в мэрию, заявил свою претензию, да хоть родословную принёс с дворянскими и княжескими гербами, извини, брат, подвинься — эпоха не та, и господа нынче другие требуются. Главное в господстве — имущественный ценз и заслуги перед августейшими. Есть недвижимость или капитал? Хорошо! Это и есть начало дороги к дворянскому достоинству. А так, кстати, во все времена и было.
Предки Еноха своё состояние сколотили на приватизации «Норильского никеля». Старая и тёмная история. Да сегодня любому мало-мальски сообразительному мальчишке известно, что за каждым крупным состоянием всегда стоит ну уж если не серьёзное преступление, то уж, по крайней мере, разной степени тяжести противоправное действие. Не минула чаша сия и их семейства. Преступление было, это он знал точно, но какое, так у деда выведать и не смог. Помнится, в детстве ему хотелось, чтобы их семейное злодейство было не хуже, чем у других: с кровью, смертоубийствами, погонями и прочими страстями. Позже, уже учась за границей, он слышал, что во время приватизации гордости сталинской индустрии за Полярным кругом многие люди без куска хлеба остались, забомжевали, поспивались, а два северных аборигенных народа, шмуросане и короткане, про которых и новые собственники, и власти просто позабыли, вымерли с голоду все до единого. Но эти мрачные новости Енох на счёт своей родни записывать не спешил. Какая романтика в подобной забывчивости? Да и к фамильному гербу ничего с этого мора не прибавишь. А герб у его рода, надо сказать прямо, был не из крутых. Так, средней руки дворянский гербишка, с какой-то кирпичной не то заводской трубой, не то тощей крепостной башней, бледно-розовым плюмажем и тремя маленькими рыбками, похожими на хамсу. Что к чему? Обидно, чего уж изворачиваться? Род-то именитый и богатейший. Дед вон сдуру половину Боливии скупил! Кому та Боливия сегодня сдалась? Хорошо, что в былые времена на предвыборные дела Юнцина, а потом и, почитай, всем преемникам немереные деньги отваливали. Не безвозмездно, естественно. Те, конечно, после восшествия во власть имуществом из державной казны и землями потихоньку рассчитывались, так что, когда грянуло крепостное право, и землицы, и крестьян у Енохова рода было с избытком. Всего полно, а статуса ноль, как у бедных евреев в черте осёдлости, хорошо хоть отец умудрился у Третьего Преемника не акции за помощь в финансировании избирательно-передаточной компании попросить, а какую-нибудь госнаградку. Обрадованный Преемник окатил предка большой госмедалью «За жертвенность в быту» второй степени, а причитающиеся бате акции, как потом сплетничали при Дворе, передал своей любовнице, двоюродной Еноховой тётке, так что всё равно фамилия в прикупе осталась. Дедова поговорка, позже ставшая родовым девизом «Нам награды не нужны, за деньги работаем!» чуть было не сыграла с семьёй злую шутку.
При Преемнике Четвёртом Освободителе было введено сословное деление общества, и всяк мог приписать себя к любому сословию, ежели, конечно, соответствовал довольно-таки жёстким требованиям. Вот уж где народ заметался! Енохов род тоже. По всем канонам их фамилия даже на именное дворянство не тянула. В купцы первой гильдии свободно проходили, в именитые мещане — пожалуйте, в почётные заводчики — нет вопросов, а вот в заповедный чертог Высшего Света — рылом не вышли! Обидно! Столько для страны, а особенно для преемников сделали! Кого только не подключали, всё без толку! Деньги берут, помощь обещают, а потом при встрече застенчиво глаза в сторону отводят. Ох уж эти бюрократы! Ну что поделаешь, видать, так выпало нашей родине — всё может измениться, кроме лживого и продажного чиновника. Уже, почитай, совсем потеряли надежду, можно было пойти другим и тоже прописанным в Указе путём — купить любое достоинство, включая титулы. Но это же форменный позор, да и разорение немалое, и опять- таки — всё это именное, без права наследования. Отец прикупил, а потом сыну ещё раз отцовское достоинство выкупай? На совете решили: никогда! Лучше уж, если совсем неймётся, уехать в ту же Хохлобульбию и за весьма умеренные зайгривцы купить потомственное шляхетство. А можно и ещё проще — отъехать в одну из Балтийских зон, терпящих демографические и другие бедствия, переспать счлюбой баронессой, благо их там на любом перекрестке пруд пруди, только рукой махни. Главное — в течение сакрального акта не говорить по-русски. Рассчитаться еврами и получить в магистрате гербовые бумаги о своём баронстве. Ничего этого отец делать не хотел, а престарелый дед грозил проклятием всякому, кто посмеет из семейной сокровищницы хотя бы ломаный доллар взять на пустопорожние затеи. Тут-то про отцовскую медаль и вспомнили! И кто вспомнил? Он, Енох! Готовясь к какому-то экзамену, он внимательно прослушал Указ о правилах возведения в дворянское достоинство и ахнул! Вот растяпы! Отец со своей второй степенью высокой государственной награды имеет полное право на потомственное дворянство. Разобрался во всём и потом битый час объяснял отцу, что к чему. Слава богу, всё устроилось. Правда, выяснилось, что отцовские советники и адвокаты всё это прекрасно знали, но предпочитали до поры до времени молчать, вытягивая из отца и матери дополнительные гонорары.
Глубокие раздумья или упоительную дрёму барина нарушил слуга, вернувшийся с источающим аромат кальяном. «Вот смотри ж ты, прижился-таки в новой цивилизации этот булькающий благоуханием кувшин опиокурилен развратного Востока», — нехотя выбираясь из дремотного состояния, подумал Енох.
— Поберегитесь, господин наместник, я кипяточку подолью, а то, чай, водица и вовсе остыла.
Енох вытащил из купели ноги и в который раз подивился, до чего же мудр и велик наш народ. Полвека не прошло, а былые привычки и навыки к услужению уже восстанавливаются, и, что самое главное, самое, пожалуй, глубинное, — язык исконный, великий язык воскресает. Столичные штучки изобрели какую-то тарабарщину и назвали его новым государственным языком. Нет спора, народ его со временем одолеет, но говорить меж собой на нём никогда не будет, он к своему исконному вернётся и на том стоять будет. Конечно, народ народом, но и самому не мешало бы в словесном новоделе поупражняться, госчиновник в генеральском достоинстве как-никак. Хотя сибруссинский язык он знал неплохо, в своё время даже стихи на нём одной объеврочке писал. Но стихи это хорошо, а вот бумаготворчество и крючкотворство — это дело посложнее будет.
— О, чёрт, горячо! — вскрикнул Енох, мотая из стороны в сторону покрасневшими ступнями. — Может, уже хватит, Прохор?
— Так почему же и не хватить? Можно и вытирать ноги-то. Извольте полотенце. А водица, она не так уже и крута, — макая в таз локоть, промолвил, как бы оправдываясь, человек, — просто кожа ваша нежная малость остыла, пока я воду подливал, а вы быстро ноги в подогретость и окунули. Вот он конфуз и вышел.
— Хорошо, братец, ты не ворчи уж. Отставим, пожалуй, пока полотенце, видно, ты прав, привыкли ноги, вот уже и не горячо. Давай-ка сюда кальян.
Вообще-то Енох не курил. За всю свою жизнь, в каких бы передрягах ему ни доводилось бывать, он ни разу не закурил, чем несказанно гордился, а вот против моды света на кальян устоять не сумел. Да и как здесь устоишь, когда во всех салонах, во всех VIP-клубах, да, почитай, и во многих властных заведениях — везде кальян. Вон последний Преемник, тот не стесняясь, прямо перед телекамерами к кальяну подсаживается. Даже его назначение оком Преемника в эту дыру и то без кальяна не обошлось. Шестой визирь, ведавший при Верховной канцелярии кадровыми вопросами, был заядлый анашист и взяточник, а взятки брал дорогими кальянами, лучшее из которых передаривал первому лицу государства, за что на своём месте и сидел прочно вот уже который год. Питая отвращение к табачному дыму, Енох Минович запретные зелья не курил, а так, просто баловался всевозможными ароматами, набирая вкусный дым в рот и выпуская его через ноздри. Одним словом — дурачился. Позабавлявшись со струйками сизоватого дыма, он отложил мундштук в сторону и с приятным удивлением обнаружил на изящном резном журнальном столике со стеклянной столешницей большую кружку ароматного зелёного чая и две серебряные вазочки с конфетами и сдобным печеньем.
— А что, Прохор, мой предшественник тоже ноги перед сном парил и кальяном баловался? Ты, помнится, мне обещал о нём сегодня рассказать?
— Да полноть вам, барин, — убирая курильню и пододвигая столик с кушаньями, воскликнул слуга, — какой там парить! Да я, признаться, и не упомню, когда он их мыл-то вообще. Разве что раз в неделю в бане, да и бани-то не в каждую неделю мы ему топили. Диким он был, ваше высокопревосходительство. Иной раз среди ночи как вскочит, хвать за автомат и давай палить в окно, которое у нас на реку выходит. «Меня, — кричит, — просто так за здорово живёшь не возьмёшь!» — и гранатой туда. Я, барин, столько страху натерпелся. Да и не только я один, и мужики наши тоже. А оне не из робкого десятка. Многие на Кавказских войнах, как и этот бедолага, воевали. Хорошо хоть с ним ординарца какого-то путёвого прислали, так он патроны-то взаправдашние попрятал, а оружие просто шумихами снарядил, ну и из гранат сердцевину-то повытаскивал, так что без крови всё обходилось.
Ну а так-то службу справлял, конечно, справно. Весь удел его боялся. Ежели что, на расправу скор был. Он судов и конвоев не дожидался. Сам и осудит, сам и к высшей мере демократической справедливости приведёт. После только этот его ординарец позовёт меня или ещё кого помочь закопать преступника-то, а чаще за бутылку родне покойного отдаст, да и дело с концом. Оно, вестимо, законом заборонено, но что поделаешь — медвежий у нас угол. Сюда покасть эти самые законы придут, поседеть успеешь.
— Про его художества я наслышан. Варварство и свинство полное. Ты мне про его исчезновение поведай. Вот где туман-то, а гранаты да самосуды — это всё глупости.
— Ох, барин, боязно. Может, к ночи-то и не стоит? Уж больно мутная история тогда приключилась. Да опять-таки луна полная, и тварь эта неугомонная воет. Вы уж помилосердствуйте, Енох Минович, а?
Енох сперва хотел настоять на своём, но что-то неясное словно толкнуло его внутри, и он не стал настаивать, тем более, что время действительно было уже позднее, а завтра с утра полагалось тащиться с первым докладом в губернский город к начальству.
2
Машенька никак не могла заснуть. Огромная, почти неестественная луна бессовестно смотрела в её окно и мешала. Сначала она никак не давала ей сосредоточиться на интереснейшей книге, первый том которой она с упоением проглотила в городе и, обливаясь слезами, взялась за второй в самолёте, когда летела сюда, к тётке. Потом загнала за старую, всю в каких-то допотопных цветах раздвижную ширму, потому что стоило только Машеньке стянуть с себя лёгонькое платьице, как её тут же охватил неясный смутный трепет. Ей чудилось, что в комнате кто-то есть и внимательно её разглядывает. Нацепив на себя за ширмой то, что сегодня называют ночной рубашкой, Маша распахнула выходящее в сад большое двухстворчатое окно. Вместе с незнакомыми звуками и ароматами в комнату лёгким, почти неслышным дуновением впорхнула ночь.
Что мы, смертные, знаем об этой таинственной страннице, такой же переменчивой и капризной, как и всякое женское существо. О ночь, ночь! Какая великая неразгаданная тайна кроется в твоих тёмных покрывалах, почему во все времена человек, преодолев страх, растворялся в тебе, ища любви, понимания и покоя. Может быть, мы — дети ночи? Мы вынырнули на какие- то мгновения из твоей непробудной мглы, порезвились в жёстких лучах дневного светила, поблистали своим умом, неуёмным темпераментом, побряцали дурью и вновь навсегда сгинули, растворились в твоём всепоглощающем мраке.
За окном лежала ночная земля. Спокойная и таинственная, какой ее когда-то и создал Бог сугубо для своих потребностей, не подозревая, что одно из его неудачных творений, человек, бросит все свои силы на уничтожение этой нерукотворной красоты. Большой барский дом, перестроенный из пустовавшего долгие годы двухэтажного правления совхоза, горделиво стоял на высоком, поросшем сосной и кедром холме. Ещё в старые времена часть хвойного леса выкорчевали и разбили вокруг кирпичных властных строений неплохой для здешних мест сад. К нашему времени сад, конечно, уже изрядно одряхлел, зарос кустарником и стал настоящим раем для несметного количества всевозможной порхающей, чирикающей и заливающейся на разные голоса живности. Местная помещица Полина Захаровна, крепкая, высушенная годами и работой женщина, в свои шестьдесят три выйти замуж так и не сподобилась. В глубокой юности, правда, был у неё кавалер из местных, была настоящая любовь, были неподдельные соловьиные ночи, заполненные до краёв счастьем, были бабьи слёзы и проводы на войну, а потом — казённая бумага, сухо сообщавшая, что такой-то там-то и тогда-то пропал без вести. Потом была чернота и злоба людская, убившая так и не родившегося её ребёнка. Как отлежалась да как отошла, одному богу ведомо. Мать, покойница, выходила. Хотя и самой тогда нелегко было. Ещё раньше, во время второго срока Первого Преемника, которого потом в народе нарекли Великим и понастроили ему памятников-храмов, начали муниципальную реформу, мать сразу смекнула и взялась за дело. Пока мужики по вечерам, поддав, чесали репу и пьяно разглагольствовали о пользе и вреде муниципалитетов, мать, оставив десятилетнюю дочку на соседей, подалась в город да разузнала что к чему. Собрала все необходимые документы, вернулась в село уже с бумагой, уполномочивающей её провести сельский сход и образовать муниципальное поселение. Конечно, ничего образовывать, как всегда, не пришлось, село-то их здесь века два как стояло. Было просто село Званское, а стало муниципальное поселение село Званское. На шумном и пьяном сходе (мать и подпаивала, перед этим вместе с соседкой Евдокимихой две ночи самогон гнали) Полинину родительницу единогласно избрали руководителем муниципалитета. Ну а там понеслось- поехало: землю в собственность передавать стали, сельхозугодья, так тогда назывался нынешний удел, — у матери в районе завязки полные, в селе свой актив из одиноких и непьющих баб — так тихой сапой и стала она полноправной хозяйкой окрестных мест. Ферму новую построила, молокозаводик, колбасный цех, хорошей техникой обзавелась, мраморных бычков из Японии выписала, и это дефицитное и диковинное для наших мест мясо пошло к столу удельных и губернских начальников. Ну а где желудок задействован, там всегда успех обеспечен.
Полина Захаровна мать любила и уважала, училась у неё, бывало, без материнского совета ни одного шага не делала, и когда умерла родительница, горевала крепко, думала, вообще не сдюжит и дальше не сможет волочь на себе хозяйские заботы. Но, видать, порода сказалась, закусила узду и попёрла. Хозяйство в передовые вывела, людей обустроила, школу открыла, поставила новую церковь, завела теплицы. Орден даже удосужилась из рук самого Третьего Преемника получить, так что, когда встал вопрос о сословиях, Полину Захаровну Званскую без всяких препирательств возвели в потомственное дворянство и закрепили соответствующей крепостью за ней земли с крестьянами. Деревенские, кстати, особенно и не сопротивлялись, им при Полине жилось куда лучше, чем в былые времена. Всё бы хорошо, но годы поджимают, а добро и хозяйство передать не на кого. Хотела было взять кого-нибудь из детского приюта, да побоялось чужой крови. Чужая она и есть чужая, твоего беречь и приумножать не станет. Вот и вспомнилось, что у матери была младшая родная сестра, давно, ещё до Полиного рождения, съехавшая в город, да где-то там и затерявшаяся. Так разные сплетни ходили по деревне, несли кто во что горазд: дескать, и распутничала она там с городскими, и с ворьём связалась и ещё всего столько, что хоть святых из дому выноси! Тётку Полина не нашла. Померла она к тому времени от непутёвой жизни, а вот сестру двоюродную отыскала. Ирина пошла по материнским стопам и болталась сорняком по поездам да вокзалам. А вот дочурка у неё чудесная оказалась. Замурзаная вся, а светилась, ровно ангелочек. Одним словом, сторговались они с сестрицей, взяла та деньги, всплакнула для порядка, отдала дочку и сгинула в безликой толпе. Только напоследок не сдержалась, уколола: «Бабки, сестрёнка, закончатся, так я тебе ещё парочку от каких-нибудь чурок рожу, так что не переживай, что сама-то не можешь!»
Машенька дышала полной грудью. Там внизу, в саду, и за новой барской оградой, на залитых сказочным светом окрестных полях, перелесках, и в переливающемся серебряной чешуёй полноводном Чулыме, и в наполненных тревогой тенях — всюду буйствовала тихая, неприметная, незнакомая и всё-таки такая родная и привычная ей жизнь. Девушка страшилась её таинственности и одновременно к ней тянулась, понимая, что и тело её, и душа являются малой частицей чего-то громадного, сильного и неподвластного её несовершенному разуму. Господи, как она мечтала вот о такой ночи там, за границей, в удушливом своей чистотой и показной порядочностью пансионате. Там тоже была луна, были красивые, словно запечатлённые на глянцевой фотографии горы, на аккуратных лужайках паслись почти стерильные коровы, добропорядочные мамы водили за руку кукольно одетых детей. Всё было размеренно и запрограммировано раз и навсегда.
Первые девять лет, после того как её забрали у Ирины, Машенька жила в деревне, окружённая всеми мыслимыми и немыслимыми заботами изголодавшейся по материнству тётки. Сейчас она уже слабо помнила свою ту, будто бы чужую, жизнь, даже не могла представить себе комнату, в которой они жили с матерью. Да, собственно, она старалась и не называть полузабытую женщину этим полным какой-то неземной теплоты словом, а если и приходилось с кем-нибудь говорить о прошлом, то звала её просто по имени. Её детство началось с опозданием почти на шесть лет. Не всё из первых дней и месяцев новой жизни она помнила. Многие смешные и забавные истории ей позже рассказывала тётя или кто-то из домашней прислуги. Но лучше и смешнее всех это делал дальний тётушкин родственник Прохор, попавший сначала в казённые крепостные, но самовыкупившийся и оставшийся на прежнем своём месте управителем и слугой в доме наместника, располагавшегося в старой Чулымской крепости.
Помнится, на третьих что ли летних вакациях они сидели тёткиным кругом на веранде, пили традиционный чай и молчали. Вернее, разговор шёл о чем-то сугубо сельском и её мало касающемся. Машенька томилась, но уже приученная к послушанию тремя годами пансионата, лучезарно и, как ей казалось, искренне улыбалась в ответ на любой тёткин вопрос или жест внимания в её сторону. Это она позже поняла, что тётку ни за что нельзя было провести деланной закордонной вежливостью. А тогда наивно полагала, что за такой улыбкой можно было спрятать скуку и дикое желание побыстрее сбежать с дворовыми детьми на Чулым. Тётка, чувствуя фальшь любимой воспитанницы, постепенно начала хмуриться и уже вознамерилась было отослать её из-за стола, и только взялась за колокольчик, как тут доложили о приходе Прохора. Тёткины застольницы оживились, сама Полина Захаровна, предвкушая развлечение и приятность, заулыбалась, убрала руку с резной костяной рукоятки маленького валдайского звонника и, оборотившись к племяннице, сказала:
— Ты уж малость повремени со своими скачками по кручам да бестолочным барахтаньем в мутной чулымской воде. Посиди ещё с полчасика, уважь тётку.
— Да что вы, Полина Захаровна, я вовсе и в мыслях не держу никаких побегов, — начала было по-пансионному Машенька, но вдруг споткнулась, залилась краской от своего неуместного вранья и, набрав полную грудь воздуха, с жаром выпалила:
— Тётенька, миленькая, я так там соскучилась по воле, вы уж меня извините за глупости. Я, конечно же, посижу, воля ваша.
— Вот то-то же что моя. А ловчить со мной бестолку, здесь тебе никакие иезуиты, дочка, не помогут. Посиди, послушай Прохора, он хоть и простой человек, — тётка всплеснула руками, — но можно подумать — мы сложные! Вот позагадили людям головы. Ты, Маша, учиться там, в Швейцариях этих, учись, но помни, что и бедные, и богатые — все повыходили из тех ворот, откуда весь народ.
Машенька тогда грубоватую шутку про ворота не поняла, но тётку поспешила поправить.
— Это в прошлом, тётушка, то место, где я учусь, Швейцарией называлось, а сейчас это лекторальная зона Объевра-пять «Ш»...
— Ох уж мне эти умники: Объевра, Объевра! Какой только муры не понапридумывали? Мало того что сами себе бошки свои жирные этой шелухой позабивали, так ещё и детские головки по невинности своей страдать должны. Ну не супостаты ли, а? И наши правители туда же! Олухи, прости господи, чего учудили: Россию в Сибруссию переименовали. Видите ли, мировое прогрессивное сообщество смущается этого названия как синонима рабства и тоталитаризма, а то, дескать, Германии нет как напоминания о фашизме, а Россия, как кость в горле, торчит в пасти всего доброго мира. А я лично не знаю, добрый ли это мир для моей деревеньки?
— Так их, матушка! Так их, огольцов паршивых! Попереименовывали всё, аспиды, тебя, мудрейшую, не спросимши. Нехорошо!
— Что они-то не спросили — это полбеды, а вот ты-то, пень старый, с чего это со своей инвалидной командой взялся мою отаву косить?
— Да, Полина Захаровна, помилосердствуй, это же земли, отошедшие ещё в позапрошлом лете к Чулымской крепости! У нас же и бумага есть, и роспись твоя имперская на помежёвом плане имеется, так что по всем канонам своё кровное косим.
— Это ж с каких это пор тебе казённое кровным-то стало? Что, из крепостных выбрался и уже усердный служака? Смотри, не погорячись! А может, ты в коменданты крепости метишь? Уж больно давно место Наместника пустует. А что, давай суетись, глядишь, на старости и карьеру сделаешь! Я тебе и протекцию, ежели понадобится, составлю. Ты же знаешь, у меня связи и в губернии, и в столицах. Один Семён Михайлович чего стоит! Был-то сморчком, козявкой, паршивым инструкторишкой райкома комсомола, а сегодня, поди же ты — ясновельможный князь! Ох уж времена пошли — покруче, чем при всяких прошлостях каких.
— А чем тебе времена плохи? — целуя собравшимся руки, не сбавлял шутливого тона Прохор. — Нечто ты бы при других временах правление совхоза-миллионера переоборудовала под барский дом?
— Ну, допустим, начала строить не я, а моя родительница, да и коробка эта стояла разграбленной и брошенной лет двадцать, только окрест своим видом поганила. Хватит препираться, иди смотри, кто к нам пожаловать изволил.
— Батюшки святы! А я-то, слепой дурак, думаю, что это за солнышко там блестит? Молодая барынька из заграниц прибыли! А выросли, выросли-то как! Ровно невеста! Небось, там уж барчуки так и кружат? Извольте, Мария Захаровна, ручку пожаловать для родственного, так сказать, лобзания!
— Эко тебя, Прохор, понесло! Что это ты, ровно как приказчик или половой какой в трактире, закудахтал! Барчуки, барчуки! Я те дам барчуки. Выучится сначала пусть, на ноги станет, а барчуков мы и дома найдём своих, крепких да норовистых, правда, Машенька?
Но ответить Маше не дали, да, судя по всему, ответа её на этот убегающий вдаль вопрос и не требовалось.
— А помнишь ли ты меня, Машенька? — доставая из кармана какую-то чудную, вырезанную из голубого камня, фигурку, ласково спросил Прохор. — Мы же с тобой ровненько пять лет не виделись. Это как раз с того лета, когда тётушка тебя к нам на откорм и привезла...
— Прохор, что это ещё за «откорм»? Ровно о бычке каком- нибудь говоришь, а не о ребёнке, — напустилась было на него Полина Захаровна, но, увидев блаженное лицо старика, бобылём доживающего век и тянущегося к этому цветочку, как к чудному посланцу, который потянет и дальше их родовую нить, понимающе вздохнула и принялась отдавать какие-то распоряжения.
Маша всё ещё стояла у окна, и её прекрасные голубые глаза никак не могли насытиться зрелищем лунного поднебесья, а память без оглядки на строгие окрики воспитателей вытаскивала и щедро рассыпала, как бесценные сокровища, радостную и яркую мозаику её уже уходящего детства. Она не была дома два года. Позапрошлым летом тётка сильно заболела, и, узнав об этом, Маша сломя голову бросилась за ней на курорт в Карловы Вары. Время, проведённое вместе, их тогда очень сильно сблизило. Сколько всего было переговорено, передумано, переспорено, переплакано. Когда Полине Захаровне стало совсем плохо и врачи только сочувственно вздыхали, Маша сидела с ней неотлучно, и ночами, когда ей казалось, что тётка уснула или находится без сознания, она давала свободу своим слезам и часами ревела, умоляя Бога пожалеть «мамочку» и вернуть ей здоровье. Да, именно тогда она впервые назвала Полину мамой, вернее, это слово само как-то сорвалось с её уст. Сначала Маша испугалась его, а потом обрадовалась. Ей вдруг стало спокойно, уютно и как-то очень легко.
Тётка выздоровела. Уже после, уехав домой, она написала Маше в письме, что это она, дескать, вымолила её у Бога. А потом была у них длительная переписка. Чудная для нашего времени затея, вызывавшая много насмешек и недоумения как у пансионских подружек, так и у администрации.
В прошлом году перед окончанием курса их отправили на стажировку и отдых в Америку, которая в нонешнее время зовётся по-переименованному — Афроюсией. Это была обязаловка, без которой ни одно приличное учебное заведение не имело права выдать сертификат окончившему его ученику. Эталонная страна и обязательная поездка туда стала для молодой поросли состоятельных граждан мира чем-то вроде детских прививок, гарантирующих сохранность их нравственного и идеологического здоровья в будущем. И вот эти два долгих года наконец-то позади. Она снова дома. С ума сойти, целых два года её не было здесь! А вокруг ничего не изменилось, даже запах в её комнате. Как же здесь хорошо! Машеньке захотелось скинуть с себя прозрачную кисею одежды, выпрыгнуть в разомлевший от июльской неги сад и с детским визгом купаться в этом чудном небесном свете, тугими серебристыми потоками льющемся на спокойную вызревшую землю.
Спину лизнул осторожный холодок. Машенька вздрогнула и, съёжившись, обернулась на отворяющуюся дверь. В комнату тихонько вошла Полина Захаровна.
— Мама!.. — молодая девушка птицей метнулась навстречу.
3
Как отвратительно в России по утрам! И это правда, как бы эту страну ни обзывали: что азиатчиной, что совдепией, что новой или старой империей, что демократической федерацией, что Сибруссией — это гадливое ощущение у большинства особей обоего полу остается неизменным. Короче, поменяться может всё — но похмельное утро останется. Бр-р-р...
Генерал-Наместник Урза Филиппович Воробейчиков пробуждался с трудом. А если быть честным, то сановный муж отходил от тяжкого пьяного сна частями. Первым взбурился мочевой пузырь. «Вечно этой гадине неймётся, — проплыла первая мысль в государственной голове, — отнёс бы кто его, паскуду. — Вслед за пузырём заурчало нутро, потом заёкало сердечко, потом неловко зевнулось и больно скосило левую скулу, на лбу, толстых щеках и складках шеи выступил липкий противный пот, — ну понеслось- поехало! Надо звать сатрапов, больше поспать не удастся».
— Эй! Гамадрилы! Спите, бездельники?
— Никак нет, ваше высокопревосходительсво господин Генерал-Наместник его светлости Президент-Императора по Барабинскому особому окуёму. Мы бдим и готовы к выполнению любых ваших повелений, — бодрыми, но слегка сипловатыми голосами складно-заученно выдали два госчиновника по особым поручениям, вбегая в опочивальню.
Урза Филиппович был господином лет за шестьдесят, среднего телосложения, с бесцветными водянистыми глазами, блестящими бестолковыми пуговками на круглом, как блин, лице, напрочь лишённом каких бы то ни было признаков интеллекта. До этой высокой должности он долгие годы прослужил по военной части, больших чинов не имел, но в последней Кавказской войне отличился весьма особым образом. Когда толпы обезумевших фанатиков с воинствующими криками «Аллах акбар!» бросились на хилые позиции наших войск, генерал Воробейчиков в одиночку с огромным, в рост, портретом Президент-Императора пошёл в контратаку. Уж неизвестно, чего убоявшись, басурмане прекратили беспорядочную стрельбу и повернули назад. Фронт был спасён, уставшие от бесцельных санитарных потерь и беспробудной пьянки солдаты вернулись на свои редуты. О подвиге генерала донесли Августейшему Демократу, и тот подобрал для своего верного солдата более почётную и статусную должность. Конечно, после нашлись завистники и ябеды, которые попытались извратить существо героического поступка генерала, распространяя гнусные домыслы о том, что Урза Филиппович заранее договорился с кавказцами и чуть ли не подкупил их главарей. Была и другая категория, весело скалившая зубы: «Дескать, Воробейчиков — продувная бестия и отъявленный нахал, всё просчитал наперёд и совершил публичное надувательство. Базар-бузуки (а именно так их теперь, с лёгкой руки журналистов конца прошлого века, всех скопом и назвали, не делая различий между грузинами, азербайджанцами, чеченцами и прочими -янами и -инами) ни за какие деньги не позволили бы стрелять в портрет верховного лица государства, с которым они стремились воссоединиться. Дескать, подобное кощунство отбросило бы далеко назад трудные и запутанные мирные переговоры о добровольном обратном воссоединении Кавказа с Сибруссией, из-за чего, собственно, и шла пятнадцатый год шестая Кавказская война». Оставим на совести тех и других домыслы об истинных причинах кавказской трагедии рассказ пойдёт впереди, а вернёмся к окончательно пробудившемуся генералу.
— С опохмельецем вас, Урза Филиппович, — принимая опустошённую и ещё потную от холодной водки стопку, произнёс, кланяясь, Ирван Сидорович Босанько, самый близкий к Генерал- Наместнику человек. Каких только сплетен о нём не ходило в округе! Но об этом после. А сейчас утро генерала.
— Душу, Ирван, стопкой не обманешь! Давай-ка, наливай ещё одну и баста! Всему своё время, выпью вторую и убирай эту губительницу полнозадую с очей моих, — он сделал пальцами кокетливую «козу» зелёной старинной бутылке, из которой неизменно пил уже лет двадцать, заставляя подчинённых держать бутыль всегда полной и охлаждённой.
— Ну, две только на поминках пьют, Урза Филиппович, — не давая передохнуть, Босанько подал и третью.
— Уговорил, уговорил, ты и столб телеграфный уговоришь. Эх-ма, — генерал опрокинул и третью, — крепчает с каждой рюмкой змеево отродье. Всё, одеваться и — в представительство.
Представительство Генерал-Наместника располагалось в сером, неприметном, приземистом здании с четырьмя квадратными колоннами, как-то куце приютившемся среди жилых многоэтажек на одной из пыльных обшарпанных улиц центральной части окружного города. Пустынный неухоженный двор более походил на армейский плац с фигурными асфальтовыми заплатками. Говорят, в этом здании когда-то давным-давно размещался банк и публичный дом одновременно, и граждане могли получить причитающиеся им по вкладам проценты в натуральном, так сказать, исчислении — услугами девиц с пониженной социальной ответственностью. Заведение процветало долгие годы, а потом растворилось в свежем воздухе перемен вместе с денежками вкладчиков, оставив за всё расхлёбываться бедных проституток. Внутри всё так и осталось — широкая мраморная лестница, паркет, в правом, меньшем, крыле на втором и третьем этажах — просторные кабинеты и офисы бывшего банка, в левом — крошечные рабочие комнатки жриц любви. По невесть кем заведённой традиции в главном представительском здании особого округа на стенах коридоров устраивались выставки аборигенных художников, из-за чего казённое здание временами принимало диковатый вид и походило то на вертеп хакасских разбойников времён Чингиз-хана, то на стойбище алтайских шаманов.
Как и каждое уважающее себя казённое заведение нового времени, Представительство выполняло представительские и координирующие функции, ни за что не отвечало и ничем не руководило, то есть, фактически, ничего не делало. Конечно, скажи вы это вслух в коридорах власти, вас бы вмиг скрутили в бараний рог. Как так, почти полтысячи человек и ничего не делают?! Такого быть не может! Они же все ежемесячно получают жалование, разные там надбавки и премии, доплаты за секретность и выплаты за особые условия труда, пайковые, проездные, командировочные и прочие, прочие, прочие. Вернее, не прочие, а наши кровные, которые ежемесячно другие их братья-чиновники исправно выворачивают из народного кармана! Можно было бы и так воскликнуть, да вот некому. После великой бюрократической революции, которую при Втором Преемнике учудил мыслитель мирового масштаба и, как водится, выдающийся государственный деятель Дионисий Козел, чиновники окончательно одолели народ и победили здравый смысл, благо, козлиное семя упало на веками удабриваемую и обработанную почву.
Рабочий день Генерал-Наместника начинался с приёма докладов. Первым, как правило, заходил Мустафий Муфлонович Склись, генерал на выданье, ведавший в округе курированием всяких пакостей и напастей, человек скрытный и коварный.
— Позвольте, Урза Филиппович, — с исполненным достоинства полупоклоном просочился в кабинет Склись...
— А чё тут позволять, когда ты уже здесь. Садись, докладывай!
— В целом обстановка в окуёме стабильная, за истекшие сутки никаких нештатных ситуаций не было. В Чулымском уделе опять начала выть собака...
— Что, уже полнолуние?
— Так точно-с. В том же уделе продолжают пошаливать лихие люди...
— Кто такие? Учреждено ли разбирательство по факту творимых ими безобразий? Да, а что они творят-то в самом деле?
— Разбирательство и следствие учреждено ещё в прошлом годе, да результатов пока никаких нет. — Видя насупленные брови начальствующего, предвещающие начало разноса, Мустафий Муфлонович поспешил оправдаться: — Да нет в том нашей вины. Удел тот убогий, украйний, на самом отшибе, там какой только нечисти не ошивается: и беглые, и уйгуры, и разбойные шайки хакасов, и переметнувшиеся к сяньзянцам шорцы. И опять-таки уже скоро как девять месяцев нет над уделом государственного догляду...
— Ну, так вот ты и поезжай-ка туда, батюшка, да и догляди, — с закипающей злобой прошипел Генерал-Наместник.
— Не извольте серчать, ваше высокопревосходительство, наместник Наместника туда уж как третью неделю назначен. Вы изволили в то время отдыхать с князем Ван-Петровым Тэр-оглы. А новый назначенец — столичная штучка, в заграницах воспитан и засланец известного рода прошлых олигархов Понт- Колотийских. Енохом Миновичем зовётся.
— Погоди-ка ты! Так я же его деда помню, да и родителя, Мину-то хорошо знаю, — наместник задумался, прикрыл глаза.
Мустафий замер. Он знал, что в подобные мгновения лучше раствориться, обратиться в пыль, съесть самого себя изнутри, чем издать хотя бы звук или незначительное движение совершить. Не дай бог! Ибо именно в эти секунды в державный ум заходила её величество Мысль. Дама капризная и непостоянная, со своими выкрутасами и извращениями, и в последнее время не балующая вниманием стареющего генерала.
— Ты вот что, Мустафий, зови-ка ко мне этого алигархёнка. И надобно ещё... — Урза Филиппович выразительно замолчал, как бы взвешивая весомость просившихся наружу слов. — Хотя нет, это потом. Продолжай докладывать.
— Слушаюсь. В Томском уделе удельный староста пьянствовал совместно со старостихой, а опосля устроил драку с протестантским пресвитером на почве религиозных дебатов о целомудрии, но вскорости все помирились, продолжили попойку, а затем совместно исколотили проезжавшего мимо с гаремом муллу, который по незнанию местных обычаев сослался на Коран и не пожелал присоединиться к застольной дискуссии. Мулла позорно сбежал, а гарем остался и, поцарапанный старостихой и иными добропорядочными дамами, скрывается где-то на окрестных заимках. По этому случаю отмечены частые отлучки мужского населения удела в неизвестном направлении.
— А гарем-то хоть стоящий?
— Разбирающиеся люди, принимавшие участие. ну в этих, как их...
— Шурах-мурах, дурак!
— Так точно! Говорят, стоящий гаремец...
— Пошли кого-нибудь, да поумнее, пусть проинспектирует и после медосмотра ко мне!
— Уже всё исполнено.
— Ну, — хмыкнул генерал, — тогда продолжим.
— В Угарском уделе сплошь смута. Староста и муниципальный председатель подбивают холопов и несознательных помещиков писать челобитную Президент-Императору о якобы творимом вами в окуёме безделии, — и, как бы предваряя начальника, Мустафий добавил: — Соглядатаи отправлены, комплексная проверка готовится и к вечеру будет на месте.
— И чтоб не миндальничали. Безделие им, видите ли, не нравится, ну, может, делие боле по душе придётся. И смотри, чтобы старосту в колодки по итогам смотра, а помещиков из смутьянов пороть публично; имения с молотка, только вот последнее — с казённого молотка, а не с твоего! Ты меня понял?
— Чего же тут не понять? Молоток-то у меня один, вашенский, так что как распорядитесь. В Гор-Чамальском уделе староста на заседании народного каганата вас, простите за гадкое слово, назвал придурком.
— Надоел мне этот почётный свинопас на пенсии! — топнул под столом ногой начальник. — Это же надо, что ни каганат — одно и то же, хотя бы уже разнообразил что ли? Давай дальше. Сам знаешь, что этот старый ишак — дальний родственник второго визиря Президент-Императора.
— Ну, на территориях более особливо никаких нюансов нет. В аппарате тоже рутина, высказываний и хулы не замечено. Блудят все по-старому, правда, секретарша вашей заместительницы положила глаз на наместника по Гор-Чамальску.
— Вот коза! А ты её отправь по улусам с предвыборными листовками, пусть-ка собой за кандидатов во Всенародный Всевеликий Курултай поагитирует. Ишь чего вздумала — на сторону ходить, будто моего негласного распоряжения не знает, всё должно оставаться в родном коллективе. Иди, голубчик.
Следующим заходил заместитель по территориям и контролю. Потом замша по развлечениям и народной веселухе, потом кадры, ну и напоследок так, чиновная мелочь. О ней можно было бы и не упоминать вовсе, если бы она, эта мелочь, не выполняла очень важную аппаратную работу — стучать на своё начальство. Конечно, делалось это исподволь, в высокий кабинет заходили под каким- нибудь безвинным предлогом или по велению шефа, чтобы, не приведи господи, твоё непосредственное начальство в чём-нибудь этаком не заподозрило. Вообще главной заботой отечественной модели власти была борьба за прямой доступ к властьпредержащему телу. И если учесть, что властные коллективы почти сплошь состояли из особ сильного полу, то прямо какой-то Содом с Гоморрой получался: всех тянуло к начальнику, а самого начальника — к ещё более высокому начальствующему телу и так, почитай, до самого верху.
Воробейчиков был опытным, хотя и солдафонистым управленцем и вовсю поощрял подобную борьбу, в которой видел залог незыблемости персональной власти, без которой страна неминуемо погрязла бы, по его разумению, в кровавом хаосе.
После докладов шло чтение ежедневной местной прессы. Хотя газеты уже давно считались атавизмом, но меньше их от этого почему-то не становилось. Должно быть, Министерство народной нравственности и целомудрия, делая поправку на народную тупость, дремучесть сознания, а также зная о пристрастии простого люда к традиционному нецелевому использованию печатной продукции, не снижала тиражи периодических изданий. Воробейчиков газеты читал не из любопытства, а из недоверия к своим подчинённым, писания которых, как правило, игнорировал и считал пустым переводом бумаги. Вычитав какую-нибудь крамолу, приключившуюся в каком-нибудь из улусов или уделов, он тут же созывал совещание и устраивал форменный разнос всем и всякому. Переубедить его в том, что это всё глупости и измышления щелкопёров, было невозможно. Нет, вы только не подумайте, что сановника задевала неосведомлённость подчинённых или попытка что-нибудь от него утаить. Нет, он бесился всё по тому же поводу — грязь вышла наружу, так, чего доброго, и до столицы может дойти, а уж там найдётся масса охотников всё это извратить, приврать ещё с три короба и донести до монарших ушей в таком виде. что уж лучше и не говорить!
4
При всей июльской теплыни предрассветной порой в этих краях, как правило, зябко. Частая роса, словно земные слёзы, выбеливала густую зелень и блёкло тускнела на травах, листьях деревьев и придорожных кустов, и они, переполненные этой материализовавшейся из неоткуда влагой, прогибались и проливали тоненькие студёные струйки. Росная белёсость держалась только до первых вспышек восходящего солнца. И стоило его ослепительно ярким после ночи и предрассветных сумерек лучам упасть на землю, как матовый налёт моментально превращался в сказочные россыпи, загорающиеся миллиардами разноцветных искорок и бликов. Сероватая масса на каждом листочке, каждой былинке принимала свои оттенки, каждая росинка перед тем, как бесследно исчезнуть, превращалась в яркую, отражающую в себе весь мир хрустальную сферу. Возможно, то же самое происходит и с человеком, только поди ты угадай свой час.
В окуёмский центр выехали ещё затемно, дорога хоть и не дальняя по здешним меркам, но всё же дорога, требовала своих трёх часов быстрой езды. Надо отдать должное последним двум Президент-Императорам, чему-чему, а дорогам при их правлении, а это, почитай, уже лет девять, уделялось самое пристальное внимание. К этому подталкивала и национальная гордость, и экономическая необходимость, и угроза международных санкций вплоть до лишения государственной самостоятельности. Особо быстро и сноровисто дорожные дела шли при предыдущем правителе. Он изобрёл договорные войны с китайцами, благо, с ними мог воевать любой, шутка ли — четыре с половиной миллиарда народу! И вот с разрешения Всемирнейших Хранителей свободы и демократии отечественный Демократ-Самодержец объявлял потомкам хунвейбинов форменное «иду на вы», убирал с границы человек сто пятьдесят стражников, и полчища ханьцев вторгались в пределы родного отечества. Правда, это были странные войска, вооружённые в основном лопатами, кетменями, ситами для просеивания песка и прочей незамысловатой строительной всячиной. Войско шло с детишками, домашним скарбом, утварью и живностью, а главное — с русскими народными песнями на устах. Когда через священные рубежи переваливало миллионов пять-шесть, стража возвращалась на прежние места, противник объявлялся окружённым и взятым в плен. Затевалось долгожданное перемирие. Китайские товарищи дежурно обращались к мировому сообществу с убедительными просьбами обеспечить гуманное обращение с пленными, способствовать страждущим вернуться на историческую родину и вступали в длительные переговоры о спорных территориях. Но пленные назад в Поднебесную и не собирались. Всю эту разнородную массу в спешном порядке расталкивали по особым окуёмам и уделам, ставили на строительство дорог и года через два скрытого рабства, записав киргизами или бурятами, отпускали на все четыре стороны. Высокие враждующие стороны оставались довольны и, спустя какое-то время, скрепляли свою удовлетворённость очередным долгосрочным мирным договором. При этом отечественная сторона спешила в очередной раз оповестить свою и мировую общественность о резком росте численности населения Империи, обусловленным, конечно же, скачком жизненного уровня подданных, а также об изжитии первой половины извечного русского проклятия — дрянных дорог. Тот, кто так говорит, или нагло клевещет, или попросту не знает нонешней нашей действительности, для них милости просим — приезжайте и сами убедитесь в качестве и количестве наших путей-перепутий. О второй составляющей части наших бед — дураках — отцы родимой державы стыдливо умалчивали, и, может, оно и правильно.
Дорога широкой серой змеёй, поблескивая на подъёмах и изгибах, неспешно вилась по живописному ландшафту. Урчащий мотор, монотонное покачивание, слабый угар выхлопных газов и прогорающего масла, поскрипывание и мелодичное похрустывание, создавали ни с чем не сравнимый микромир отечественного самодвижущегося средства. Может, вселенский автопрогресс ушёл куда-то далеко, и Объевра гоняет на суперкарах, но мы, подчиняясь врождённому инстинкту мессианства, как стояли, так и стоим на своём, мол, единственная спасительная вера — православие, а лучшей машиной для чиновного люда и зажиточных граждан был и остаётся чудо-автомобиль «Волга». И никого не должно смущать, что большая часть этой великой некогда русской реки уже давно отошла независимому Татарстану, а тот в свою очередь раскололся на три враждующие орды и сейчас активно пытается включиться в Кавказскую войну по обратному вхождению в состав великой Сибруссии. Дело это, по заключению аналитиков и политтехнологов, может иметь веховое значение: с возвращением татар открывается явная перспектива воссоздания былой России. Конечно, пока без этого пугающего всех своей навязчивой любовью названия, без вселенских замашек, но все-таки! Чем мы хуже, скажем, американцев, уже почти добившихся реабилитации прежнего названия своего государства США взамен нынешнего - Афроюсия. Страну эталонную переименовали этак лет пятнадцать назад, по агрессивному волеизьявлению подавляющего большинства проживающих там граждан соответствующей окраски.
Эх, дорога, дорога, какие бы китайцы ни заковали тебя в серую броню западного асфальта, ты всё равно останешься родным, пыльным, разудалистым и небезопасным русским шляхом. Летишь ты по-прежнему в необузданную даль, закипает кровь от мелькания твоих полосатых верстовых столбов, и кажется — нет и не будет тебе конца.
Но не гоголевская бричка неслась по этой дороге, а грохочущая и чадящая прогоревшим глушителем казённая «Волга», а в ней — не безвременно забытый и выброшенный из школьных учебников Чичиков полудремал на сиденье, а некто ещё неведомый миру, но так же, как и его предшественник, жаждавший славы, богатства и положения.
Думалось Еноху Миновичу плохо. Раздражало всё: и невыспанность, и убогость служебного средства передвижения, и неопределённость с предстоящим докладом, и скука, начинающая потихоньку подтачивать деятельную авантюристскую душу, и ещё целая куча разных мелочей, названия которым так махом и подобрать-то сложно. Водитель, нелюдимый мужик с вечной чёрной до синевы щетиной на впалых щеках, обиженно молчал, уцепившись за баранку. После первой же поездки с Берией, а именно таким чудаковатым именем его наградили родители, Енох пожаловался Прохору на недовольный вид шофера.
— А полноть, барин, не обращайте внимания, он завжды такой, как только есть захочет, а уж чего-чего, а полопать он охоч всегда и, главное, никогда не наедается! Вот такой конфуз и получается. С ним даже девки связываться не хочут, говорят, вроде как при этих-то делах и кряхтит-мычит, а морда всё одно кислая. Не обращайте внимания и всё тут. Бо другого шофера-то по-любому нетути. Обвыкнитесь, даст бог, как-нибудь!
За окном бесконечной чередой тянулась тайга.
«Какой дурак находит красоту в этом бессмысленном нагромождении деловой древесины? Столько денег пропадает зря, ведь перестаивает лес! Когда уже мы избавимся от этой безалаберности? Ну вот, Енох, ты опять за своё! И кто это такие «мы»? Мы это как раз ты и есть, от тебя и зависит это избавление. Не о древесине лучше думай, а о своём докладе. С первого разу не понравишься Генерал-Наместнику — никакие столичные связи не помогут. А он, этот Воробейчиков, говорят, с пулей в голове, чуть что — сразу за телефон и ну Царю наяривать. — Недолюбливал и побаивался Енох Минович военных, хоть и бывших. — Странный они народ. За душой ни полушки, а гонору на взвод олигархов хватит. И главное, деньги-то возьмут, но тут же при тебе их по ветру пустят и с паршивым пятаком в кармане бросятся защищать интересы Державы и Самодержца, а тебя, вместо того чтобы благодарить, так и норовят в мздодавцы записать. Дубье, одним словом! Непредсказуемый человек хуже вора. Вор-то он что! Он свой, душа его как на ладони, он не самое сложное порождение цивилизации, обычный деловой человек и хочет того же, что и все: вложить меньше, а лучше вообще ничего не вкладывая, получить побольше. Средства антигуманны? А кто полюса этого гуманизма определяет? Ну не курултайцы же, в самом деле! Те сами сплошь ворьё и хапуги, тоже мне народные избранники, балаболки заказные. Кто ботало подвесил, для того и звонит. Опять ты, Енох, по ухабам да хлябям полетел. Вернись на землю. О знакомстве с начальством думай, о том, как привет от бати половчее передать. Со слов родителя они с Воробейчиковым одно время дружковались и даже крутили любовь с одной и той же девицей, которая одновременно с удовольствием доила и молодого офицера, и начинающего банкира. Так что на мужском сленге они, вроде как, и породнились, стали молочными братьями. Выходит, я своему начальнику молочный племянник, если такие, конечно, бывают?»
Вдоль дороги замелькали рекламные плакаты, зовущие и предлагающие, убеждающие и призывающие. Буйная дурь рекламного бизнеса ещё в конце прошлого века как хлынула в дорвавшееся до вседозволенной свободы отечество, так в нём и застряла навеки, как арбузная корка в помойном ведре. Только очень ленивый не язвил по поводу наших реклам! А что толку? Ну, вон, посмотрите — новенький, три на шесть, плакат, призывает отдать свои голоса за кандидата на замещение имени Преемника. Уже почти месяц минул после избирательно-передаточной компании главной должности в государстве, уже Президент- Император Преемник Шестой управляет народом и готовится на второй срок, а эта с ним конкурирующая и Преемником для этого и назначенная похабная рожа всё обещает народу отмену крепостного права, запрет продажи людей, укрепление семьи путём ограничения венчаний при однополых браках. Безобразие! И это при въезде в окуёмский центр. Но что поделаешь, рекламные площади оплачены! Хотя и свято право свободного предпринимательства, движения товаров и информации, но всё равно скотство, надо доложить Генерал-Наместнику.
Или вон ещё один шедевр. Плакат тех же размеров с полуобнажённой девицей, оседлавшей, словно ведьма юного борова, яркий пылесос. Красивое наглое лицо, выразительно надутые губы и огромная надпись на четырёх языках — английском, арабском, китайском и русском: «Сосу почти задаром! Тел. 40-56-00». А внизу мелкая приписка на новом русском языке. «Отечественные пылесосы “Тайфун”, собранные в Китае, экономят не только время, но и деньги, потребляя минимальное количество электроэнергии».
Зачем покупать дорогие диски с анекдотами, вон езди себе по дорогам отечества и поднимай настроение. Может, из-за этого неистребимого народного чувства юмора и пофигизма мы ещё и держимся. Машина влилась в поток городского транспорта и запрыгала по ухабам. Городские улицы, отданные на обустройство муниципалитетам, не чинились с самого начала муниципальной реформы, а реформе этой, если не подводит память, лет шестьдесят скоро исполнится. Деньги на неё убухали немеренные! Но всё ушло в песок, вернее, в канализацию и муниципализацию всей страны! Давно это уже было, пытаясь приструнить своевольных губернаторов и отнять у них как можно больше полномочий, центральная власть бросилась руками всё того же Дионисия проводить кардинальную муниципализацию и, вместо пяти-шести городских районов, понасоздавала по триста-четыреста, а кое-где и по тысяче муниципальных образований, а коли имеется властная завязь, должен быть и опылитель будущих цветочков, да не один, а всенепременно со своими подчинёнными и секретаршами, машинами и телефонами, и, и, и... То бишь, должен быть начальник со всеми вытекающими отсюда последствиями. Вот эти последствия и вытекают. прямо на улицы ямами, вонью да обвалившимися балконами на домах, стоящих без воды и света.
Чтобы не опоздать и доставить начальника вовремя, Берия включил мигалку и сирену, которая выла так громко и надрывно, что у Еноха чуть все внутренности наружу не вывернулись. Эффекта, правда, было мало. Ближе к центру проезжая часть забита разнообразной техникой, традиционно доставляемой в эти дальние края со всех автомобильных помоек мира. Это там они — старьё, а у нас подшаманишь чуток — и будут бегать как миленькие! Всё лучше, чем отечественные наборы плохо покрашенного металлолома. Евнох с нескрываемой завистью смотрел на всех этих видавших виды представителей автомобильной фауны, зная, что, несмотря на свой допотопный вид, они были намного удобнее и уж явно практичнее его экипажа. Между машин с независимым и гордым видом брели навьюченные верблюды. Рядом вышагивали крикливые погонщики в драных стёганых халатах, на спинах которых красовались изрядно вылинявшие портреты властителей тех халифатов, откуда они были родом и от чьего имени везли продавать свои товары. Внизу под портретом виднелись стандартные пространные надписи, из которых чётко можно было разобрать только одну: «Я — Абдула, сын Али из рода выйчий — верный раб великого халифа Сташни-баши, да продлит Всевышний его годы! Предан, как собака, моему господину и всегда ему покорен». Надписи эти служили и загранпаспортом, и визитной карточкой, и сертификатом качества, и самой лицензией на право торговли, поэтому погонщики пуще своей жизни берегли халаты, выдаваемые щедрым халифом бесплатно один раз в пять лет. К автомобильному чаду примешивался стойкий, ни с чем не сравнимый запах Азии.
Перед пустым двором представительства у узких тротуаров в несколько рядов стояли одинаковые грязно-серые детища горьковского автозавода со спецномерами, напрочь перекрывая движение. Кое-как протиснувшись в гудящем, орущем и матерящемся автопотоке, Берия с первого раза ухитрился припарковать их рыдван на только что освободившееся место в ближнем к воротам ряду.
Вокруг кипела какая-то своя жизнь. Приехавшие из всех уделов окуёма чиновники выгружали из багажников всякую всячину и торопливо, обгоняя друг друга, волокли в серое здание. Чего здесь только не было! Огромные копчёные окорки, бутыли с какой-то мутноватой жидкостью, мешочки с кореньями, плетёные корзины и берестяные туеса с разнообразной снедью, заботливо повязанные чистой выбеленной холстиной, узкие штуки самого холста, осетровые хвосты и хищные морды тайменей, медвежьи шкуры, и ещё что-то живое и барахтающееся в огромных рогожных мехах.
— Вот это я влип, — подумал Енох, робко шагая к властному крыльцу и застенчиво помахивая тощим портфельцем, — сюда надо было везти не вычурные обеъвровские сувениры и импортные шоколадки, а контейнер хорошенького секондхэнда. Ладно, первый раз в первый класс, дальше исправимся.
Неимоверное количество подношений с поразительной скоростью растаскивалось по чиновным кабинетам, волоклись мешки, хлопали двери. Енох приметил одного из коллег, только что вышедшего из кабинета и улыбнувшегося ему навстречу раскосыми глазами. Вздохнув с явным облегчением, человек вытер взмокший лоб несвежим платком. Ответив на приветствие, Енох не спеша поднялся на третий этаж и свернул к кабинету генерала Склися, единственного пока знакомого ему здесь человека. Но не тут-то было, у искомого кабинета толпилась целая очередь. Чиновный люд, рассовав крупногабаритные презенты по мелким, но очень нужным клеркам, спешил засвидетельствовать свою лояльность не только уполномоченному Третьего спецотделения тайной канцелярии Его Величества, коим являлся генерал с неудобоваримой фамилией, но и лично выразить почтение второму человеку окуёма, а в его лице и самому Генерал-Наместнику. Судя по нервному ощупыванию левого внутреннего кармана давно потерявших форму пиджаков, это почтение, по всей видимости, исчислялось в бумажном эквиваленте энного количества материальных ценностей.
Еноха снова покоробило. «До чего же всё примитивно! — подумал он с раздражением. — Азия-с, тебя же предупреждали.
Однако главное — не бояться! — Он, конечно, знал, что в стране все берут, но чтобы вот так, в открытую! А чего, собственно, стесняться? Эта часть федеральной империи и в былые времена считалась в столице колонией, соответственно и нравы здесь были колониальные. Да и теперь остались. — Ну, гляди, ты себя уже и до колониального чиновника довёл. Да и чёрт бы с ней, с колонией, мне бы заполучить крест на шею, галун гражданского генерала на виц-мундир, а главное — титул к фамилии. Вот тогда баста! Тогда можно назад, в родную Объевру, жить спокойной размеренной жизнью, мучиться ностальгией по дикой родине и пописывать мемуары».
— Вы, господин, извините, не знаю вашего имени и отчества, на аудиенцию стоите или так себе? — тронув Еноха за рукав, спросил невысокого роста господин в больших роговых очках, странном, в серую ёлочку, костюме из толстой шерстяной ткани, сбившемся набок рябом галстуке и жёлтой рубахе с засаленным воротом.
— Да я, пожалуй, как и все.
— Ну вот и хорошо, ну вот и хорошо. А что-то я вас раньше в этих стенах и не встречал? Ах, извините за бестактность! Позвольте представиться: действительный тайный инспектор, наместник Генерал-Наместника по Тюмокскому уделу Иванов Юнус Маодзедунович, — он лихо мотнул головой и после небольшой паузы добавил тихо: — Дворянин-с.
Народ вокруг приумолк. Все с любопытством следили за развитием событий, с интересом приглядываясь к крупному, элегантно одетому господину с холёной наружностью, невесть откуда и с какой-то целью пожаловавшему в их пенаты.
— Наместник Генерал-Наместника по Чулымскому уделу Енох Минович Понт-Колотийский к вашим услугам, господа! — громко и внятно произнёс Енох, с достоинством чуть склонив голову и обводя взглядом стоящих вокруг людей.
— Коллега! — всплеснул руками Юнус Маодзедунович и полез было с объятиями, но, столкнувшись с вежливо-холодным взглядом визави, ограничился пожатием протянутой ему руки. — Ну и как, собака-то выть начала? Уже вторые сутки полной луны.
— А что с ней станется? — с ленцой отозвался Енох. — Воет, бестия.
Последнее замечание сразу явно разрядило обстановку, и после минутного замешательства начался присущий таким случаям лёгкий галдёж. К Еноху потянулись руки, каждый спешил назвать свою фамилию, удел, звание, произнести одну-две ничего не значащие фразы, непременно пригласить в гости и пожелать удачи на новом месте. Одним словом, разгадав его личность, народ вздохнул с облегчением, и теперь раскованно знакомился с равным себе по положению.
«Из всей этой шатии только один граф, один барон и три хана, — отметил про себя Енох, — не густо, но на безрыбье и рак за щуку сойдёт».
Однако в следующую минуту внимание присутствующих было отвлечено от Еноха, так как стало ясно, что всем желающим попасть в высокий кабинет сегодня уже не удастся. Требовательный звонок, как в театре, оповестил о необходимости спешить в актовую залу, где уже были расставлены по столам таблички с фамилиями чиновников, приглашённых на совещание.
Когда Енох появился в зале, народ неспешно и без особого шума рассаживался, переговариваясь вполголоса, приветствуя друг друга сдержанными кивками либо чинно раскланиваясь, судя по всему, со старшими по службе. Совещание вёл первый заместитель Генерал-Наместника, человек от природы спокойный, с тихим, невнятным и слегка шепелявым голосом. То ли от этой шепелявости, то ли от неопределённости темы, то ли от дорожной усталости, но буквально минут через пятнадцать большая часть собравшихся спала мёртвым сном. Ведущего и докладчиков это нисколько не смущало, и сами выступающие, оттарабанив положенное, вскоре мирно засыпали, устроившись в зале на жёстких откидных креслах. Незаметно в предательскую дрёму провалился и Енох. И не только провалился, но успел даже увидеть какой-то до необычайности приятный сон.
Еноху снилась большая лунная поляна в сосновом бору, посреди которой стоял высокий шёлковый шатёр, на манер былинных, у шатра сидела в прозрачных одеждах светловолосая голубоглазая красавица и неспешно расчёсывала серебряным гребнем длинные густые волосы. Звучала какая-то чарующая музыка, расторопно и беззвучно сновали служанки, подстать хозяйке, хорошенькие и гибкие. Музыка постепенно становилась протяжнее, словно где-то в невидимом магнитофоне заело пленку. Еноха это насторожило, он напряг слух, и вдруг уже не музыка, а словно надрывный звериный вой заполнил собой всю окрестность, и в это время незнакомка подняла голову и поманила Еноха к себе. Тут вокруг сделалось ужасно шумно, и Енох проснулся.
Высокое собрание задвигало стульями, откровенно потягиваясь, загалдело, заулыбалось, заспешило, курящие уже потянулись из залы, на ходу доставая из карманов свои привады, нетерпеливо разминая тонкие, слегка похрустывающие белые цилиндрики заморских сигарет.
— Господин Понт-Колотийский! Вас приглашают для аудиенции к его высокопревосходительству господину Генерал- Наместнику, — громко возвестил появившийся из правой двери чиновник.
Енох спросонья растерянно оглядывался вокруг, словно дожидаясь ещё какого-нибудь подтверждения только что услышанному.
— Енох Минович, вы бы поспешили. Ирван Сидорович там вас в коридорчике поджидает, он, конечно, не бог весть какой чин, но уж очень близок к самому. Так что поспешайте, мой вам совет! — с жаром шепнул Юнус Маодзедунович почти в самое ухо. — Воробейчиков страсть как не любит опозданий да проволочек, военная косточка, сами понимаете! Так что уж идите с Богом, не мешкая...
Пробормотав невнятные слова благодарности и прихватив свой тощий портфельчик, Енох поспешил к выходу. В тесном коридоре действительно, стоял какой-то человек, хмурый и неприступный, словно байкальский утёс.
— Извините, я — Енох Минович Понт-Колотийский.
— Хорошо-с, — вертанувшись на каблуках, произнёс чиновник и уже из-за спины бросил, — следуйте за мной.
«Тоже, наверное, из вояк, болван неотёсанный», — подумал Енох, без особой приязни разглядывая широкую спину своего поводыря. Миновали ещё три поста охраны и, прошагав несколько метров по толстому, явно восточной работы, ковру вошли в просторную приёмную.
— Повремените минуточку, их высокопревосходительство изволят говорить по телефону. Присаживайтесь, пожалуйста.
Продекламировав полный набор дежурностей воркующим грудным голосом, полноватая миловидная женщина плавно выплыла из-за стола и, огорошив Еноха редкой для этих мест стройностью ног и неуместной в столь высоком заведении короткой юбкой, проследовала в открытую дверь комнаты помощника Генерал-Наместника.
«С ума можно сойти от их простоты и непосредственности. Подаяния тащат не стесняясь, конвертами шуршат чуть ли не в открытую, дамы на рабочем месте в полной боевой готовности. Не удивлюсь, если у неё под этой “мимо-юбкой” ничего нет», — провожая секретаршу растерянно-заинтересованным взглядом, подумал Енох.
«Ишь ты, как на чужое-то пялится, торопыга московская, — наблюдая за новичком, отметил про себя Ирван Сидорович. — Наприсылают сюда разных хлюстов, а нам с ними возись. Куй будущие управленческие кадры себе же на голову. Это оне сейчас такие кроткие и застенчиво на чужих секретуток пялятся, а как пообвыкнутся да взлетят на верхние шестки, тут уж ничего хорошего от них не жди! Пройдут мимо и не заметят, да и на том спасибо, хорошо, коль не нагадят! А вот то, что ты, субчик, на Индиану с пусканием слюней глядел, про это мы непременнейше просигнализируем кому следует».
На рабочем столе секретарши что-то запиликало, завздыхало. Она впорхнула в приёмную, сноровисто взяла трубку, внимательно её выслушала и, повернувшись к Еноху, с многозначительной улыбкой сообщила:
— Вас ждут. Прошу оставить в приёмной мобильные телефоны и пейджеры.
— Пока не обзавёлся, — с ответной всепонимающей улыбкой отозвался Енох и прошёл в высокий кабинет.
5
Машенька проснулась поздно. Почти всю ночь они проговорили с тёткой. Ах уж эти женские разговоры! Сколько в них всего самого-самого! Как они будоражат душу, как сладостно порой дают волю слезам, как трогательно вырывают из груди долгие вздохи! Кто не испытывал на себе их сладостные чары, тот или чёрств или обделён великой благодатью душевного родства. Долгие часы обращаются в краткие мгновения, когда, казалось, только что взошедшая луна пророчит нескончаемую ночь, а гляди же ты — уже предрассветно заливаются птахи и вовсю золотится набухший новым светом восход, а разговор всё не кончается и не кончается. И вот в результате уже белый день на дворе, а веки ещё смежены, и сон отпускать не желает, и уступать место жужжащему назойливой мухой утру не спешит. Разгоревшееся солнце медленно плавится в полуденном мареве, и надо пробуждаться, а уж как не хо-о-чется...
Девушка потянулась всем телом, вдохнула полной грудью, задержала дыхание, длинно выдохнула и только потом открыла глаза и села на кровати, поматывая из стороны в сторону слегка тяжеловатой головой. Окно так и осталось открытым, только тонкая сетка от комаров выгибалась, словно парус, и казалось, что не воздух колеблет тонкую ткань, а тугие потоки солнечного света. В памяти всплыл ночной разговор, и Машенька немного загрустила. Так непривычно, что она уже не ребёнок, что через четыре дня ей восемнадцать и впереди сложная, пугающая неизвестностью взрослая жизнь, замужество, дети, свой дом и какие- то новые хлопоты. Она встала, подошла к зеркалу, придирчиво себя осмотрела и, оставшись вполне довольной своими правильными формами и покатостями, отправилась умываться.
В столовой было тихо и прохладно. Дворовая девушка Даша, с которой у Машеньки была старая дружба и ещё детские общие секреты, быстро собрала нехитрый завтрак.
— Вы, барышня, не наедайтесь, через полтора часа обед. Хозяйка велела вас разбудить к столу, а вы вон сами раньше встали.
— Дашка, я тебя когда-нибудь поколочу! Что это ещё за «барышня»?! Мы все русские люди, и все перед нашим Богом равны!
— Перед Богом, может, мы и равны, Мария Захаровна, а вот перед вами и тётушкой вашей мне равняться как-то не сподручно будет. Вы — баре, а я — простая крепостная девушка.
— Ну, Дашенька, что ты несёшь? Мы же с тобой подружки, вспомни, сколько всего и всякого нас связывает! Или ты нарочно это затеяла, чтобы меня позлить?
— Да полноть, что же это я вас спросонья-то злить буду? Просто детство детством, а жизнь жизнью. Мне вон Полина Захаровна с утра велели поступать в полное ваше распоряжение и быть неотлучно с вами, так что с сегодняшнего дня я — ваша личная служанка.
Девушка заплакала.
Маша отбросила салфетку и, выскочив из-за стола, обняла девушку.
— Что это ещё за глупости такие? Перестань сейчас же! Дашенька, да это я сама вчера вечером попросила тетушку позволить мне почаще бывать с тобой, учиться у тебя рукоделию, стряпне, ну, и всему такому, ты же знаешь — я полная неумеха. Прости, если я тебя этим обидела. Ей-богу, я этого не хотела...
— Да неужели я против учить вас всему и помогать во всем? — продолжая шмыгать носом, сквозь слёзы отвечала Даша. — Нет, вы ничего такого не подумайте. Мне это радостно, да и привычно, чай уже столько лет вместе. И интересно мне с вами, вы вон учёная, не то что я — пятилетку бесплатную окончила и всё, а далее-то у родителей достатка двоих учить и не хватило. Вы же знаете, брат полную школу окончил и сейчас в губернском городе в академии учится. Не с того я плачу, что велено мне при вас состоять, а с того, что вы вон погостите и подадитесь обратно в заграницы, и мне тогда с вами ехать надобно будет. А мне нельзя ... — девушка опять заплакала.
— Перестань же ты реветь, как дитё малое! Никуда я пока не собираюсь от вас уезжать. Уж год точно буду здесь, решила тётке помогать, да и пожить по-нашему, по-русски, работам всяким сельским научиться, присмотреться, как хозяйство вести. Вот поэтому тебя к себе и попросила, ты же мне как родная. Вот глупая, — продолжая поглаживать всё ещё вздрагивающие плечи, ласково говорила Машенька, — заграницы испугалась, а ведь и там интересно. Сама же ведь всё расспрашивала, презентами моими среди дворовых задавалась, и на тебе — слёзы...
— Что вы, Мария Захаровна, вы такая добрая, я с вами хоть куда готова, только не могу я сейчас уехать из дому, сердце моё не выдержит, — и, украдкой глянув на дверь, ведущую в кухню, она страстно зашептала: — Я же в Юньку влюбилась. Мы, почитай, уже как полгода женихаемся...
— Как женихаетесь, и кто этот Юнька? — тоже переходя на шёпот и косясь по сторонам, с нескрываемым интересом перебила её Машенька.
— Да всяко по-разному, — хихикнула сквозь слёзы девушка,
— я совсем голову потеряла, знаю, что нельзя так, а по-другому не могу, как представлю, что он с кем-то другим на наш сеновал полезет, аж искры из меня летят. Не обижайтесь на меня, Маша, но нельзя мне сейчас уезжать.
— Да кто ж тебя неволит? И ещё раз повторяю, я никуда и сама пока не собираюсь. Так кто такой этот Юнька? Ты уж откройся, не томи сердце, мне же самой ох как интересно!
— Да знаете вы его, Юань это же, сын Агафия, конюха барского!
— О господи! Он же совсем конопатый! И помнится, не ты ли пуще всех его за это и дразнила?
— Дурочкой малолетней была, а может, и тогда уже бабья натура своего требовала, только я того ещё не понимала. Вы не подумайте там чего, — вдруг как бы спохватившись, с гордостью прибавила Даша, утирая зарёванное личико, — у нас это всё вполне серьёзно. Он тоже меня любит, и поженимся мы, бог даст.
— Ну, вот и хорошо, на свадьбе попляшем, — мечтательно протянула Машенька, — вспомни, мы же об этом с тобой не однажды мечтали. Любит. Да как же это прекрасно! Здесь петь, кричать надо от радости, а ты в слёзы да про какие-то сеновалы...
— Это у вас, может, у господ, кричать надо. У вас, вестимо, всё напоказ, а у простых о любви лучше молчать до поры до времени, а иногда вообще о ней и не поминать, целее будет. А сеновал, он — что будка для кобеля. Походит, побродит он кругами один да и приволочёт кого-нибудь, или какая сука сама на себя затянет. Тут, барышня, ушами хлопать никак нельзя!
— А что это вы там воркуете? — перебила их на самом трепетном месте тёткина домоуправительница Глафира Ибрагимовна. — Дашка, ты что вытворяешь? Скоро обед, а стол не прибран! Ты, Марья, меня извини, опосля обеду поговорите, народу работать надо.
— А где тётя?
— Как где? В поле. Ещё спозаранку укатила на своей тарантайке. Скоро приедет. Ты бы, баринька, сама-то пошла к обеду прибралась-приоделась бы, а то, чай, третий час уже пошёл.
Машенька, одновременно пристыженная и взбудораженная, поднялась к себе. В сбивчивом рассказе подружки детства было что-то такое, чего ей не хватало самой, от чего она просыпалась по ночам с громко стучащим сердцем, от чего надсадно и долго ныло внутри. Ох уж эта любовь в преддверии восемнадцатилетия!
Полина Захаровна въехала во двор на видавшем виды американском армейском джипе, их в начале крепостного права поставляли нам по новому ленд-лизу из Афроюсии якобы задаром, но после оказалось, как всегда: бесплатный сыр бывает только в мышеловке. За эти стареющие на армейских складах машинки пришлось отписать афроюсам, почитай, половину Чукотки. Когда эта сделка века состоялась, выяснилось, что другую чукотскую половину тем же юсикам уже лет сорок как заложила семья Ромовичей, чей дед когда-то там губернаторствовал, да и приватизировал за бесценок эти бросовые земли. Юсики тут же разбили на этой огромной территории дополнительно три штата, за полтора месяца отыскали в Чукотских недрах уйму золота, нефти и других полезных, а главное, пользовательных ископаемых и огородили свою местность высоченной Прозрачной стеной. Наши туда, к стенке этой, на выходные ездят на оленях, как в кинотеатр, поглазеть на невзаправдошнюю жизнь.
Отряхиваясь от пыли, Полина Захаровна кого-то костерила на чём свет стоит. Только внимательно прислушавшись, можно было понять, что все эти виртуозные завихрения полунормативной лексики относятся к Генерал-Наместнику Воробейчикову.
— Ну, остолоп египетского разлива! Ну, вражина! И где их Царь только отыскивает, в каком дерьмоотстойнике? Ведь захочешь пугало огородное найти, чёрта с два подобное им сыщешь! А эти как лепехи после коровьего стада, куда ни встань — сплошная дрянь! Это же чего эта генеральская рожа учудила! Нет, вы только послушайте, люди добрые, — при этом барыня почему-то воздела руки свои к небу, как будто только там и остались ещё порядочные сограждане, а рядом, на земле, — сплошь воробейчиковские выкормыши. — Этот остолоп, уж не ведаю, сам ли придумал али высокое начальство надоумило, но намедни издал строжайшее повеление о запрещении местным курам несения более трёх яиц в неделю. Ну дурелом! И главное, ответственность за соблюдение сего умопомрачения возложил на владельцев петухов. Ох, птичник в лампасах!
Все дворовые высыпали наружу, слабо соображая, что происходит, но понимая: лучше быть у барыни перед глазами, чем потом получать взбучку за отсутствие на «нравоучительстве», как про себя окрестили подобные формы критики начальства местные острословы.
— Так может, матушка, для него, кобеля, что девка, что курица — одна масть, — отозвалась с крыльца Глафира Ибрагимовна.
— Ох уж и не говори, Глафирушка! Где только вот сыскать грамотея, чтобы петухам-то всю эту дурь растолковал? Видать, придётся Юаньку в Москву за толмачами посылать. И смех и грех. Но вы же главного ещё не слышали! — С этими словами, она извлекла откуда-то из-за пояса сложенный гармошкой продолговатый лист бумаги, развернула его и, стоя на автомобиле, как заправский глашатай, начала читать. — А кто станет противиться этому повелению, приказываю: хозяина петуха, не взираючи на половую принадлежность, вероисповедание и возраст, сечь батогами, исчисляючи количественность наказания в простой прогрессии за каждое незаконнорождённое яйцо. Да погодьте вы ржать! — еле сдерживая себя, прицикнула Полина Захаровна на захихикавших девок и продолжила: — петуха- ослушника, — барыня набрала полную грудь воздуха, — после публичного избиения ивовым прутом малого калибру подвергнуть принудительной кастрации, коию надлежит производить под наблюдением соответсвующего медицинского работника по животно-птичьей части!
От услышанного собравшиеся, лишившись дара речи, какое-то время молчали, только было слышно, как кудахчет за домом курица, оповещая окружающих о снесённом яйце, но потом вся дворня разразилась таким хохотом, что, казалось, того и гляди, начавшие собираться хмарки сорвутся со своих невидимых крюков и шмякнутся о землю. Вместе со всеми задорно до слёз смеялась и Машенька. Полина Захаровна стояла монументально гордо, как статуя какого- нибудь полководца, со злосчастной бумагой в руке. Она не смеялась, только озорные искры, словно короткие синие молнии, сыпались из глаз да ходуном ходили желваки на скулах. Победно осматривая свою рать, она задержалась на смеющейся племяннице.
— Ну и как тебе, Маша, законность наша? Ты гляди, я с этими кастрированными петухами стихами заголосила. Привыкай, дочка, это Родина, а её не выбирают, здесь не живут, здесь выживают и всё равно поют песни, влюбляются, рожают детишек и от пуза ржут над собой и начальством. Господи, сколько же нам ещё мучиться всем этим? Ну хоть детей наших пощади, они уже в заграницах учены, поразбегутся же все, тут и так уже одни дурачки да алкаши пооставались! Ох, грехи наши тяжкие! А что, Глафира, обед-то готов?
— Готов, барыня! Остыл уже, чай!
Обедалось весело. Здесь за столом и выяснилось, что грозная реляция была вызвана опасениями Генерал-Наместника «...усилившейся в последнее время тенденцией роста куро-петушиного поголовья во врученном мне особом окуёме, что может неизбежно привести к нанесению невосполнимого урону дружеской нам Афроюсии в трудные времена обретения старого своего наименования Соединенные Штаты Америки. И урон сий может приключиться в области производства основного вида их экспорту — куриных ножек имени отца, сына и внука Буша. А сия недальновидность чревата новой волной гонки вооружений и возможностью военного конфликту, коий теперь крайне нежелателен для нашей идущей на подъём державы».
Все дружно смеялись и порешили вечером собраться на птичнике, дабы от имени петухов и примкнувших к ним из солидарности иных особях мужского пола написать письменный протест на бесчинства генерала Воробейчикова в Международный комитет по правам и свободам всех видов земной жизни.
Ещё не встали из-за стола, как пошёл ёмкий такой дождик. Проворные тучки, сновавшие по насупившемуся небу, сбирались в какие-то серые туманности, набрякали небесной влагой и доились тёплыми струйками, сквозь которые откуда-то сбоку светило солнце. Сразу три радуги выгнули над миром свои разноцветные древние подковы, о чём-то возвещая заблудившимся в самих себе людям.
После обеда все разбрелись по своим заугольям и, притулившись кто куда, сладко и безмятежно окунулись в тихую послеобеденную дрёму. К счастью, и эта древняя наша традиция вернулась. Оказалось, что днём подремать полезно не только детям, но и их затюканным подёнщиной родителям. Во все времена и во всём мире народ посреди дня расслаблялся кто как мог и кому как позволяли условия и традиции, а мы последние полтора века, наскоро подавившись половиной батона с кефиром или осклизлой котлетой с мутью жидкого супчика, торопливо обтерев липкие от моргусалина губы, после чего с удовлетворением вставив в рот воняющую горелой тряпкой «примину», летели вприпрыжку на своё рабочее место, чтобы в полусонном состоянии гнать послеобеденный брак. Хорошо было НИИшникам, они своё всё равно урывали украдкой за кульманом, размазывая по ватману сладкие сонные слюни. У всей Европы сиеста, а у нас брак, травматизм и недород по части демографии. Но и это, слава богу, в прошлом. А иные говорят о пагубности крепостного права! Балаболы и гнилые либералишки! Какие пагубности? Сплошь положительные моменты на пути воскрешения величия нации.
Машенька задремала сразу же, как только коснулась головой подушки, так и не сняв с себя модного красивого платья, в котором вышла к обеду, чем весьма порадовала тётку. И приснился ей сон. Будто она сидела посреди залитой лунным светом поляны, почти голая, в какой-то прозрачной накидке, и медленно расчёсывала свои волосы большим серебряным гребнем. Где-то далеко тихо и красиво выла собака, свистели невидимые ночные птахи, мимо сноровисто и гибко, словно танцуя, сновала Даша с другими дворовыми девушками. Всё было покойно и блаженно. Вдруг Маша увидела какого-то мужчину. Сначала ей показалось, что это Юнька, будто зовущий её на сеновал. Она поднялась и, пряча глаза от Даши, пошла на этот беззвучный, лишающий воли зов. И уже почти приблизившись к ведущей в небеса лестнице, уже взявшись руками за прохладные, отполированные временем и миллионами её предшественниц перекладины, она сделала первый шаг и в ужасе увидела, что там, наверху, её манит руками не Юнька, а какой-то совсем незнакомый ей человек в красивом заграничном платье и с загадочной улыбкой на устах. Она вскрикнула от неожиданности и проснулась. У двери с охапкой её вещей, собранных для стирки, замерла испуганная Даша.
— Господи! — роняя свою поклажу, бросилась она к растерянно озирающейся Машеньке. — Что же это вы себе такое наснили? А закричали-то как! Аж кровь заледенела, вон руки какие холодные сделались, вы только потрогайте!
— Ах, Дашенька, глупости какие-то приснились...
— Нет уж, вы мне хоть намекните, кто вас так перепугал-то? Ну, пожалуйста, Мария Захаровна! А я вам попробую сон растолковать. Вон иной раз сама Глафира Ибрагимовна меня к себе призывает по этой части. Но у неё сны уж дюже неинтересные, всё про муку да про варенья с солениями. Машенька, ну поведайте...
— Хорошо, только, гляди, не вздумай болтать, — и она рассказала всё: и про поляну, и про наготу, и про собачий вой, и про лестницу, и про неизвестного симпатичного мужчину, опустила только про Юньку, по зову которого, собственно, и собралась она на сеновал подниматься...
— Ой, барыня, любовь вас ждёт пресильная! — радостно всплеснув руками, закружила по комнате Даша. — Как я рада! Вот только есть в вашем сне какие-то неясности...
— Какие?.. Говори же, не томи меня...
— Да я и сама пока не поняла. Можно мне с кумой мельника, Анютихой, посоветоваться? Нет, боже упаси, о вас ни слова! Я всё, вроде, как про себя расскажу. Она в окуёме лучше толкует сны и гадания. Ну, не робейте. — Девушка замолчала, а потом, сразу посерьёзнев, как-то нараспев промолвила: — А может, и не надо до всего дознаваться, придёт время, оно само и откроется.
— Нет уж, Дашенька, ты мне всё поразузнай. Я же теперь сама не своя буду, пока до всего не дознаюсь. Сердце до сих пор так и прыгает.
— Да вы никак ещё и нецелованной будете? Ой, простите меня, Мария Захаровна, что-то я совсем от радости за вас в дурь попёрла...
— Да почему же в дурь? Ты, понятно, опытнее меня. Нет, я, конечно, целовалась, и не раз, но дальше поцелуев и взаимной дрожи как-то всё, признаться, и не заходило. Правда, один раз... — Маша как бы спохватилась, — но это не в счёт, и к мужчинам не имеет никакого отношения. — Девушка залилась румянцем.
— Да престаньте вы, дело это житейское, все мы, бабы, первый сок из себя сами или с подружками выжимаем. Это уж после, как иного медку попробуешь да в охотку войдёшь, вот тогда уж страсти обуревать начинают, а всё, что до этого, — девичьи шалости. Ладно, весь ваш сон я разузнаю. А ещё, ой, господи! Совсем из головы выскочило, — она зачем-то с опаской покосилась на дверь, подошла к окну, перегнувшись, глянула вниз и вернулась к Машиной кровати: — Юнька сегодня согласился взять меня на одно очень рисковое дело. Оно противозаконное, и, ежели кто дознается, всех колодки ждать будут, а может, и угольные копи...
Машенька вся напряглась и подалась вперёд, боясь пропустить хоть одно слово.
— У нас здесь в окрестных чащах объявился недавно глашатай воскресшего старинного бога. Люди к нему разные по ночам собираются. Вопросы пытают, о жизни, об урожае, о властях, о жёнах. ну и о других разностях выспрашивают, а старик этот их, знать, поучает. Да, говорят, так ловко, складно, а главное, всё, что ни скажет, — сбывается. Жуть как интересно. Юнька говорит, что туда только мужиков допускают, хотя за дедом тем неотлучно следуют три или, может, и более молодые высоченные девки. Внучки они ему, прислужницы или ещё кто, о том никому не ведомо. Вот так-то. Ну что, пойдём?
— Конечно, пойдём. но только ты же сама говорила, что девиц туда не пускают...
— А мы впотай пойдём. Дед этот из чащоб в полную луну выходит и всегда к одной и той же ярыге. Оне там внизу у костра будут своё гутарить, а мы сверху, в хмызняке притаившись, послушаем. Може, чего и учуем, а не учуем, так хоть увидим. Шутка ли, глашатай самого древнего бога! Вы это. как дом весь уснет, оконце отворите, Юнька лестницу приставит — вроде как ремонтировать что затеял, а вы потом по ней в сад спускайтесь, как условный сигнал услышите. Кукушка три раза кукукнет, малешко помолчит и ещё два разочку: ку-ку, ку-ку. Хорошо? Только в тёмненькое оденьтесь, в штаны какие и рубаху. Ну, я побежала, а то не успею ваши одёжи постирать да высушить...
6
Аудиенция у Генерал-Наместника удалась. И презент он принял, и родительский привет, и сам, почитай, битый час вспоминал их молодые похождения. Расчувствовался, а когда Енох ещё сообщил, что в Кремле ему выбор был, куда пойти служить отчизне, и он сознательно, ну и по совету отца, конечно, предпочёл этот далёкий окуём столичным задворкам, тут Урза Филиппович и вообще в полный восторг пришёл.
— Я вот что вам, милейший Енох Минович, скажу, каждый державный муж приходит к такой потребности, когда ему уже ни денег, ни чинов, ни продвижения не надобно, а одно единственное душу и разум напрягает — жажда передать свой опыт, свои знания молодёжи, идущей за тобой по государственной тропе служения Августейшему Демократу. Вот в чём весь смысл нашего земного бытия, вот что ни тлен не тронет, ни червь не подточит. Но как редко ныне найдёшь достойных юношей, способных стать учениками. Все сразу стремятся в наставники, все норовят поучать! А сам- то, сам-то от горшка три вершка, жиденькую бородёнку отрастил, заморскую бурсу, прости господи, закончил, ветров разных понахватался и уже мнит себя столпом экономики, уже в министры метит, уже истины с экранов вещает, великой державой управляет! Грефит хренов! А сам ведь и гвоздя ржавого самостоятельно никогда не забил, паршивой лавчонкой на удельном базаре никогда не руководил. Зато языком ловко тренькает! Тьфу да и только!
— Вы, глубокоуважаемый Урза Филиппович, даже и не подозреваете, до чего вы правы. Моему поколению, хоть и пожили мы ещё недостаточно, но уже много чего такого досталось. И насмотреться на всякое пришлось и умников этих среди моих погодков наблюдать приходилось, так сказать, в самом зачатке. Гнилостный в подавляющей массе народец, продувной и босяковатый. А главное, почти сплошь инородный. Ну, о каких они интересах Державы печься могут, когда их земля обетованная — Объевра. Нешто они от писка нашего отечественного комара в умиление придут и умилённость эту деткам своим передадут? Я и больше вам скажу — только вы уж откровения мои за крамолу не примите — так вот, не та поросль молодая вокруг нашего Царя-батюшки собралась, а сплошь чертополох какой-то безродный, дачно-приозёрский. Мне так думается, что вот такие светлые умы Отчизны, как вы, Урза Филиппович, должны быть в ближнем окружении Президент- Императора. Родине замежники никогда особенно не прияли.
— Мой вам совет, — многозначительно воздев указующий перст, нравоучительно произнёс генерал, — о замежниках да инородцах среди чужих людей поменьше распространяйтесь. Откуда в нашей многонациональной державе инородцам-то взяться? Все мы инородцевы дети, и от этого никуда не деться, так что лучше помалкивать от греха подальше. Времена нынче, сами знаете, какие! Голубые цвета опять в моде, и древняя истина «лучше первым застучать, чем потом полвека перестукиваться» ох как актуальна...
«Да, кажись, перебрал я малость, — слегка сдрейфил Енох, — и батя про его инородничество ничего не говорил. Да и вообще что-то меня для первого раза слишком понесло!» — а вслух слегка виноватым голосом произнёс: — Так я же о благе Отечества и пекусь, а крамола как раз от этих умников и идёт...
— Батюшка вы наш разлюбезный, — одобрительно, видя покаянность, принялся поучать начальник, — из-за межи к нам, тёмным, свет истины и свободы идёт. А крамола, она вон у нас самих колосится, словно бурьян. Вы это накрепко запомните, без Запада и без Запада-Востока мы — ноль без палочки! Мы — срединная мягкотелость, в том беда и сила наши. Поэтому давайте в рабочих кабинетах о пустопорожних предметах говорить не будем. Оно что, у нас с вами других тем для разговоров не найдётся? — решил на всякий случай перестраховаться Наместник. «Кто его знает, что за фрукт приехал в его округ, хоть и сынок молочного брата, но для начала следует проверить, а уж потом дозволять крамолу говорить», — подумал он и, не сбавляя оборотов, продолжил: — Я вот в толк никак не возьму, вас что там, за бугром, недоучили малость али наоборот переучили вусмерть? Ровно как Берёз-Вениковский, царство ему небесное, околесицу несёте, сие, мне кажется, не по чину.
— Вы простите меня, господин Генерал-Наместник! — переходя на официальный тон и понимая, что он действительно малость перегнул палку, принялся с глуповатым нахрапом оправдываться Енох. — Я с вами полностью согласен, вестимо, у нас и своей крамолы полно, однако, сбежавшие враги Царя-Президента и святой Державы нашей, они ведь в основном в заграницах поокопались и всё порываются души молодые калечить! — делая вид, что предыдущие слова начальника его никоим боком не касались, гнул своё посетитель высокого кабинета. — Нынче наш отчий дом, как считает народ и отец наш Его Величество Преемник Шестой, на подъёме находятся. Благосостояния людские растут, промышленность прёт вверх, червонец стабилизировался, того и гляди золотым станет, войны утихают, хлеба и зрелищ своих имеем предостаточно, а главное, демократия заматерела и обратилась в незыблемость. Это же очевидно всему миру! А что эти, простите за несалонное слово, гниды, творят? Они хулу на нас собирают, каждый успех в поражение норовят обернуть. Детей от родителей пытаются отбивать! Тургенят, одним словом, рахметовщину с базаровщиной разводят. Инородцы они для всех нас и всего демократического человечества. Инородцы не по рождению, не по крови, а по духу своему гадкому. Замежники, потому как за межой порядочности и нравственного патриотизма живут. Вот каков смысл я вкладывал в эти слова. Вы должны понять мою горячность. А теперь об учёбе в Объевре и милой сердцу Афроюсии. Если быть до конца честным, учению тому грош цена. Наплевать и забыть, я вот только с сего дня по-настоящему учиться-то и стал, за что вам поклон земной и сыновняя благодарность.
«Ты посмотри на это отродье банкирское! И где только нахватался всего? Да, с таким ухо надо держать востро. А может, он правду говорит? Поди их сегодня разбери, молодых этих, хотя не так уж он и молод. Воно куда хватил, аж самого Тургенева приплёл. К месту или не к месту, а учёность свою показал. Молодец! Может далеко пойти, ежели, конечно, мы ему позволим», — полуприкрыв лицо широкой ладонью, думал старый генерал.
Потом долго пили чай и говорили о местных красотах, дикости нравов и привычек.
— Вы там поосторожнее в своём уделе. Оно, конечно, вам после предшественника вашего окаянного трудновато будет. Отчаянный он был малый, порой до настоящей жути. Однажды уже к вечеру прибыл ко мне с докладом. Хотя я не большой любитель дергать людей понапрасну, пусть себе работают, да и средств экономия, а то одного бензину уходит прорва. А здесь заявился, весь блестит, как масленичный блин, и говорит, мол, извёл я, ваше высокопревосходительство, в своём уделе недоимщиков, ябед и прочую противоправную нечисть, — и бах мне на стол нечто в полотняном мешочке. Я уже, признаться, и перекреститься было собрался, думал, что он мне чью-то отрубленную голову приволок. С него-то станется! А он это, тесьму-то распустил и достаёт из мешка своего трёхлитровую банку. Стекло-то зеленовато-мутное, да и я уже на глаза ослаб. Придвинулся поближе и едва было чувств не лишился. Ирван опосля насилу микстурой отпоил.
— Так что же в банке-то было?
— Уши.
— Как уши? — остолбенел Енох.
— А так, господин хороший, обычные человеческие уши, — понизил голос хозяин кабинета. — Почти половина банки, да ещё и самогоном залиты, чтобы не завоняли. Пришёл в себя я малость.
Дрожь унял и спрашиваю, что же ты, паршивец, творишь? А он мне ничтоже сумняшеся и брякает: устанавливаю, мол, демократию и веду активную борьбу с антигосударственным и несознательным элементом. Здесь, говорит, всего тридцать левых ушей и двадцать четыре правых. И пусть знают, ежели, говорит, не исправятся, приду и уже не уши, а сами головы отрежу и у изваяния Преемника Великого поскладываю как отчёт о проделанной работе. Отправил я его с этой жуткой посудиной в гостиницу, а сам за телефон и ну в столицу звонить. Дело-то не шутейное, это тебе не солдат какой проштрафился. Звоню и туда и сюда, а там, как всегда — ни да ни нет. Потом один из визирей спрашивает, дескать, жалобы от населения есть? Нет, говорю, не поступало. «Так чего же ты волну гонишь? Ты сам безухих-то видел?» Нет, говорю. «Ну, так на нет и суда нет, — мудро резюмирует мой собеседник. — Ты его пока в дурдом определяй, да и бумаги соответствующие готовь. Хотя, говорит, и жалко будет расставаться, такие работники нам, между прочим, тоже нужны, да и опять-таки на действительного тайного советника документы его посланы». Вот такой у вас предшественник был, — подвёл итог хозяин кабинета. — Да вы, наверное, и сами уже наслышаны. Многое люди, конечно, как всегда, врут. Вы, главное, не тушуйтесь попервости. Как себя изначально поставите, так вас общество и воспримет. Месяца три- четыре вас многие на «понял-понял» брать попытаются...
— И кто же на такое решится? — удивлённо поднял брови Енох.
— Да кто угодно, — усмехнулся старый генерал. — И те же помещики, и служивые федералисты и, вестимо, муниципальный староста, и депутаты удельных каганов, да мало ли ещё какого люду по окуёмам шарится. В случае чего вы особо не миндальничайте. В государстве всегда должна быть строгость. И запомните, никакая другая организация или, если вам будет угодно, шайка, не могут быть сильнее даже самого слабого государства. Это претит здравому смыслу и промыслу Божьему.
— Ваше высокопревосходительство, дозвольте полюбопытствовать, а с ушами-то что стало?
— С какими ушами? А, с банкой? Так она и ныне где-то в краеведческом музее пылится. Правда, теперь как яркий пример изуверства противников нового строя, так сказать, немое свидетельство борьбы старого с новым. И соответствующее пояснение гласит, что в банке уши не злостных недоимщиков и самогонщиков, а праведных активистов, зло умученных сторонниками тёмных сил и антиглобализма. Понимаю ваше юное смятение. Но всякая наглядность, какой бы она ни была, обязана служить прогрессу. — И глянув на здоровенные часы, выполненные в виде двуглавого медведя, старый генерал хлопнул руками о крышку стола, давая понять, что аудиенция окончена. — Да заговорились мы с вами, однако, а у меня ещё полно неотложных государственных дел. Так что ступайте себе с богом. Батюшке непременно поклон передавайте и обязательно зазывайте его к нам в гости. Уж мы-то с ним тряхнём стариной! Обязательно сообщите, что варьете здесь по фактуре не хуже столичного будет, — прибавил он со смехом. — Ну-с, с богом.
Распрощавшись с начальством, всучив на выходе вездесущему Ирвану Сидоровичу, уже спешившему в кабинет генерала с подносом и пузатой заиндевелой бутылкой, полукилограммовый золотой брелок для ключей, а крутозадой Индиане — объевровские духи, Енох вернулся к товарищам.
Совещание закончилось, и все готовились отметить радостное событие всеобщего сбора в окружном центре дружеской пирушкой, да и повод был преотличнейший. По древней чиновной традиции всякий новичок, поступивший в ведомство, обязательно должен был, что называется, «прописаться» или «проставиться», иными словами накрыть отменный стол и отпотчевать будущих сослуживцев, ну, а если повезёт, то и начальствующий состав. Енох об этом, конечно же, знал, но вместо снеди и домашних припасов, настоек и наливок, прихватил с собой побольше наличности и уже отправил Берию организовывать пиршество в одно тихое, но очень дорогое заведение, об экзотике которого был наслышан ещё в столице.
— Енох Минович, не сочтите за навязчивость, — ещё на лестнице окликнул его Юнус Маодзедунович, — уж коли так свелось, что я стал для вас первым знакомцем, позвольте полюбопытствовать: «прописочку» отмечать сегодня будем? А то народ беспокоится, ежели вы в стеснении нынче, можно сие благое дело и отложить на какое-то время. Ну, а сегодня, кутнём по подписке, этак тыщёнки по полторы с носа.
— Позвольте, Юнус Маодзедунович, какая подписка, какие отсрочки, всё за мой счёт, нешто я традиций не знаю? Вы вот что, ежели это вас не стеснит, подсобите мне список составить, кого, кроме коллег, позвать надобно. «Прописка», она ведь дело нешуточное, от неё много зависит, не правда ли?
— Истину глаголешь, сын мой, — раздался откуда-то снизу по-оперному раскатистый приятный баритон.
Енох в недоумении уставился на Иванова.
— Да это же окружной архиерей, владыко Илларион, вы к нему под благословение обязательно подойдите, а после и на посиделки пригласите, — понизив голос, заговорщически сообщил новый знакомый, — весьма влиятельная, кстати, личность при господине Наместнике, да и вообще, злые языки поговаривают, что он — скрытый масон и чуть ли не держатель мастерка местной ложи.
— Что ж это ты, Маодзедунович, душе новой и чистой про меня там нашёптываешь? Небось опять про мои грехопадения да про это треклятое масонство? Всё — бессовестные враки, любезный Енох Минович, — привычным жестом благословляя согбенного чиновника и принимая традиционные лобзания, благодушно прогудел владыко.