ВАЛЕРИЙ КАЗАКОВ


ХОЛОП АВГУСТЕЙШЕГО ДЕМОКРАТА



1


Где-то далеко за селом надрывно и протяжно выла собака, как будто чья-то грешная душа просилась на небо.

— Вот чёртово отродье, как зачует полнолуние, тут и на­чинает свой бесовский концерт. Так что теперь ночи три будет голосить, пока эта бледная поганка на ущерб не покатится. — Прохор небрежно махнул рукой на разгорающийся матовый шар июльской луны, налитый какой-то нездешней, молодой и дураш­ливой силой. — И главное-то что? Как этот мячик в прибытке или убытке — собака молчит. Да и не должно там быть собаки, ну никак не должно! С того рога посёлка все уже давно, почи­тай, посъезжали. Дома — кто на вывоз, кто на дрова — попродавали. Две-три избёнки, правда, без окон и дверей стоят, крыши пообвалились, позарастало всё. Далей, туда к лесу, старый скот­ник, остатки ещё послевоенной фермы. Где там собаке взяться, ума не приложу. Местные мужики уже и так и сяк изловчались, чтобы её, поганую, отловить да прибить! Это ж, почитай, третий год округе жития в полнолуние не даёт. Уже и цепью ходили, и хитростями разными, и засады устраивали — всё без толку. Только они к халупам этим подберутся, вой-то и зачахнет. По росной-то траве в пояс поди-ка побегай! Так что натягаются, вы­мокнут, а то ещё и портки об какую-нибудь загогулину подерут, идут по домам, матерятся. Тишина. Только этот мат-то и слы­хать, а дойдут до села — опять выть начинает. Да и, кажись, всё в том же месте, откуда только что охотники-то отошли. Ну тут мат громче прежнего, а они в обратную с трикольем да вилами. Вой этот, значит, у домишек-то порушенных стихнет и, слышь ты, к лесу, к ферме перекатится. Вот так-то, мил человек. И что, не чертовщина, вы скажете?

— Да откуда ж мне знать, я жилец у вас новый, и вой этот, кстати, весьма приятный вой, надо сказать, только сегодня и услышал. Не обрати ты на него внимания, я бы эти лунные страдания и вообще мимо ушей пропустил. Давайте-ка, любез­ный Прохор Филипович, собирать на стол, да и закусим помалу, не глядя на поздний час да увещевания докторов. У меня у само­го в желудке такой вой и урчание, что, того и гляди, все окрест­ные псы, или кто они там, посбегаются.

— А у меня всё, почитай, давно готово, барин. Вы пока умыться изволите, я мигом и сообразую.

— Спасибо, голубчик. — Енох Минович не без труда извлёк своё ещё не старое, но уже заметно тучнеющее тело из плетёно­го кресла, отчего оно как-то ропотно заскрипело и даже слегка хрустнуло. — «Раздавлю я его когда-нибудь!» — подумал, взды­хая, Енох и, тяжеловато ступая по некогда крашенному полу про­сторной веранды, ушёл в дом.

— Да не раздавишь, — как бы угадывая мысли нового своего постояльца, проворчал себе под нос Прохор, — не ты, чай, первый на нём сидишь, и не тебе, барин, последствовать. Ему, стулу-то это­му, уже годов, почитай, тридцать. Эт я при службе уже двадцатый год, а она, эта плетёнка, при дядюшке, царство ему небесное, пом­нится, уже стояла. — И, отдаваясь целиком хлопотливому делу сервировки стола, Прохор засновал туда-сюда, как водомер, на сво­их длинных, сухих и слегка кривоватых ногах.

Всякий, занимающийся неспешной механической работой, знает, что при полной занятости рук голова остаётся абсолютно свободной и открытой для высокого полёта разнообразных мыс­лей. Прохор любил творящийся в нём мыслительный процесс, в который без особой нужды старался и не вмешиваться. Работа де­лалась своим знакомым чередом, а мысли и всевозможные вооб­ражения как бы особняком жили в нём, ей не мешая. Там, в своём внутреннем мире, он был совсем другим Прохором, там он жил своей старой жизнью, которую ещё помнил и которую любил.

Казалось бы, что того и прошло с 1991 года, а ты гляди, как всё поменялось! Хоть и был он в том далеке семилетним мальчу­ганом, а ныне уже, почитай, старец, шутка ли — скоро семьде­сят девять, но память хранит в себе всё, словно вчера это было. И Юмцина, которого нынче и вспоминать-то перестали, и сме­нившего его Отина. Того более помнят как Преемника Первого Великого. Сейчас уже трудно вспомнить, его на переломе века в Преемники избрали или он уже тогда самого себя назначил?Три не то четыре срока царствовал, это, кажись, при нём инсти­тут преемничества стал конституционным, а Российская Федера­ция, после войны с объединённой армией хохлобульбов, которой успешно руководил евроясновельможный князь Арно Второй была преобразована в Великую Демократическую Империю. Правда, границы имперские съёжились, как шагреневая кожа. С запада межа проходила километрах в сорока от Одинцова, с юга — недалеко от Орла, на севере, выгибаясь дугой по Волге, ползла через Ильмень и Пермь за Большой камень. После чего надувалась в огромный пузырь, охватывающий почти всю за­падную и центральную Сибирь, так что восточное пограничье сложно змеилось западнее бывшего Красноярска, переимено­ванного китайцами в Дзин-дза-мин. Столько всего с тех пор по­менялось, господи святы! Только вот титул главного управителя, Президент-Император, остался неизменным, и имя его во все времена звучало одинаково — Преемник. Цифры, конечно, меня­лись, сегодня, к примеру, властвовал Преемник Шестой Мудрый. Так что кто их там, наверху, разберёт, они всё, что ни сделают, всё по конституции и по закону. Правда, кто их, эти законы, сегодня прочитать сумеет? Они, конечно, имеются в наличии во всех ма­газинах, питейных заведениях и пунктах питания, даже специ­альные полки оборудованы, где и лежат эти толстые книжки, но напечатаны они на новом государственном языке, а простой люд, как всегда, за властью-то угнаться не поспевает.

Говорят, у русского дворянства в девятнадцатом веке было весьма модно разговаривать по-французски, везло же людям! Ах, шарман, шарман! Чего тут сложного? А ныне без компьютерного русификатора ничего не разберёшь. Зато прогресс! Новым госу­дарственным языком межэтнического общения граждан Импе­рии должен в ближайшие пять лет стать блистательный гибрид, вобравший в себя лучшие лексемы китайского, азербайджан­ского и разговорного американского. Русским, по замыслам его создателей, Развинталя, Мамедова и Юнь Симта, должно было остаться только произношение, ненормативная лексика и жесты. Язык придумали, законы на нём напечатали, делопроизводство запустили, а народ всё тащится, не поспевает! Но Президент-Император, на то и вождь нации, у него всё продумано, и чтобы граждане Сибруссии шустрее свою новую родную речь учили, был принят державный меморандум о том, что все бумаги, по­даваемые в официальные учреждения, должны быть написаны на новом языке. А здесь крути не крути, учить придётся. Толма­чи, конечно же, сразу объявились, за умеренную плату готовы любую бумагу выправить. Они, толмачи эти, всегда при власти держатся, во все времена и при всех державах, а что им делать, беднягам, остаётся, когда у них отродясь движущей силы — тру­дового крепостного крестьянства — не было. Так исторически сложилось, у всех народов есть, или, по крайней мере, была движущая сила, а у того народа-бедолаги её начисто не было. Вот и пришлось болезным на разных отхожих промыслах ещё издревле по свету горбатиться. Горбатились-горбатились да так всюду и поприживались. Надо им отдать должное, мужествен­ный и мудрый оказался народ — за семь тысяч лет человеческой истории ни разу языка своего и веры не поменял. Сегодня такая стабильность и приверженность старым традициям, правда, не сильно и приветствуется. Новые философские теории чему нас, ущербных, учат? Да тому, что всякий консерватизм и розовые сопли по национальным корням и всякому там почвенничеству происходят исключительно от внутренней косности и недалёко­сти ума индивидуума, а также недостатка в обществе подлинных свобод и настоящих общечеловеческих ценностей. Когда-то и мы жили в такой вот полной стагнации, но всё-таки нашли в себе силы и вслед за просвещённой Европой отказались от проклято­го прошлого. А то, что толмачи замкнулись в своей ущербности, так это не беда, их мало. Подумаешь, что могут значить какие-то два-три процента от общих шестидесяти трёх миллионов населе­ния великой Империи.

— Ты смотри, Прохор, всё ещё воет!

— Так я же вам говорил, барин, теперь дня на три. Садитесь к столу, ваше высокопревосходительство. А то вкусности остынут.

Енох Минович ещё не был высокопревосходительством. Именно за этим «высоко-» он сюда, в эту богом забытую глушь, и притащился. А что прикажете делать, так всю жизнь в дойных миллионерах и проходить? Нет уж, дудки! Это раньше можно было на сэкономленные от народа деньги скупить пол чужой столицы под видом приобретения спортивного клуба. Ныне времена другие, деньги мало присвоить, (глупое слово «зара­ботать» к большим деньгам никакого касательства никогда не имело), их, деньги эти, надо ещё и отслужить. Не отслужишь — враз всего лишишься. В лучшем случае успеешь смыться в бе­рёзовое имение Герцена, так в последнее время стали называть Лондон, город, который когда-то давно, кажется, был столицей какой-то Англии, а сегодня прозябает заштатным городишкой мощной Объевры.

Не углубляясь в душевные дебри, Енох кряду опрокинул в рот три пятидесятиграммовика охлаждённой анисовой водки, одобри­тельно крякнул и принялся за нехитрый деревенский ужин. Под­ходила к концу третья неделя его пребывания в Чулымском уезде, который должен был на полтора года стать для новоиспечённого государственного мужа новым домом, а может быть, и будущей вотчиной. «А что, вполне прилично звучит: граф Енох Чулым­ский, — прислушиваясь к так и не прекращающемуся вою, по­думал про себя чиновник, с аппетитом хрустя гурьевской капусткой. — Хороша капуста, да и пельмешки отменные!

— Послушай, Прохор, а пельмени эти кто лепит?

— Да сам и леплю, летом некогда. Ну а в зиму-то уж, вестимо, всем миром варганим. Как морозы возьмутся, так бабы да девчата садятся мясо крошить, тесто месить, а лепить им и мужики по­могают, особливо молодые парни. Те лепят, да на молодух глазят, каку, значит, она пельмень выкручивает. По приметам стародав­ним, чем та пельмень мене, тем у девки эта самая «родилка» щитнее. А девки тоже про то знают, вот и куражатся: то с медвежье ухо пельмешку изваяют, то с соловьиный глаз. Весёлое занятие, барин. Ваш-то предшественник и сам, бывало, любил попельменничать да похохотать с молодухами, прости его господи!

— Ты мне вот что, Прохор, кальян расчади, таз с горячей во­дой неси и садись подле, расскажи, что всё-таки с этим бедола­гой приключилось? А то там, в Москве, какого-то туману понапустили. Глупости, одним словом.

Пока Прохор молча выполнял его поручения, Енох Минович поудобнее устроился всё в том же плетёном кресле, несколько раз погарцевав на нём мясистыми ягодицами, снял высокие носки, связанные из грубой деревенской пряжи, которые Прохор всучил ему в первый же вечер вместо привычных тапочек, опустил ноги на прохладные доски, расстегнул подбитый алым китайским шёл­ком и расшитый хакасскими узорами полухалат, с хрустом потя­нулся и вдохнул полной грудью тягучий, настоенный на разнотра­вье и хвое дурманящий воздух тёплой июльской ночи.

Ещё в Москве, готовясь к поездке в провинцию, он приналёг на прослушивание дисков с произведениями некогда известных, а ныне забытых и для широкой публики малознакомых авторов, которые описывали жизнь и быт русских помещиков в восемнад­цатом и девятнадцатом веках. Книги сегодня мало кто читал, да чтение особо и не поощрялось правительством, всё необходимое было записано на маленькие CD-диски, твоё дело было только вставить нужный в миниплейер и нажать на кнопку. Многие школьники, получив среднее образование, так толком читать и не умели, да что школьники, когда и дипломированные специали­сты, закончившие престижные вузы, едва могли прочитать над­писи на рекламных плакатах. Ну так вот из этих прослушиваний Енох знал, что русский барин некогда должен был пить анисо­вую водку, курить кальян, перед сном парить ноги в серебряном тазу, лакея временами именовать «братец», по субботам ходить в баньку, непременно с крепостной девкой, а ещё иметь свой выезд и псарню. Получив имение (а он на это очень рассчитывал), по старой моде следовало разбить сад, а также в обязательном по­рядке состоять в какой-нибудь масонской ложе и мечтать об осво­бождении только что купленных крестьян. Всё это Еноху очень нравилось, и он замечтался с приятностью, удобно устроив­шись в кресле и вытянув вперёд свои ноги.

Прохор принёс большой, тяжёлый серебряный таз, больше походящий на крестильную купель, чем на тривиальную шайку, такой же большой медный кувшин с по-восточному изогнутым носиком, вылил в таз горячую воду, попробовал её локтем, дабы убедиться, что барин не ошпарится, и пододвинул это рукотвор­ное озерцо к креслу.

— Вы, Енох Минович, неспешно ноги-то опускайте, пущай сперва стерпятся, попривыкнут, а уж потом жарком напитаются. Это вы правильно с ногами-то завели, это по-нашенскому, гово­рят, такое и в старину было — и при барах, и при комиссарах, и при разноволновых демократах. Нет, что ни говори, хорошо, что всё на круги своя возвращается. — И как бы спохватившись, всплеснул руками: — А про кальян-то я совсем забыл, голова садовая! Сейчас, батюшка барин, принесу.

Конечно, Еноху было приятно слушать кудахтающие причи­тания пожилого лакея, с первых дней принявшего барина как ма­лое дитя и окружившего его неподдельной заботой и вниманием. Такая полная самоотдача и невесть откуда воскресшая тяга слу­жить хозяину всегда вызывают неподдельное умиление и гордость за свой народ, в недрах которого, что бы с ним кто ни творил, ис­конно живёт стремление угождать и подчиняться. Конечно, таких ярких примеров, как Прохор, ещё маловато. А что вы хотели, не­многим больше полвека минуло после освобождения России от

Советского Союза. Откуда им взяться, новым-то людям, когда ста­рые ещё не перемёрли. Енох помнит, сколько было криков и шума, когда опубликовали указ о разделении нации на сословия. Все бросились в господа! Броситься-то бросились, а что толку? Господином, оказывается, мало назваться, им надо стать, а как стать, когда ни кола ни двора? Пришёл в мэрию, заявил свою претен­зию, да хоть родословную принёс с дворянскими и княжескими гербами, извини, брат, подвинься — эпоха не та, и господа нынче другие требуются. Главное в господстве — имущественный ценз и заслуги перед августейшими. Есть недвижимость или капитал? Хорошо! Это и есть начало дороги к дворянскому достоинству. А так, кстати, во все времена и было.

Предки Еноха своё состояние сколотили на приватизации «Норильского никеля». Старая и тёмная история. Да сегодня любому мало-мальски сообразительному мальчишке известно, что за каждым крупным состоянием всегда стоит ну уж если не серьёзное преступление, то уж, по крайней мере, разной степе­ни тяжести противоправное действие. Не минула чаша сия и их семейства. Преступление было, это он знал точно, но какое, так у деда выведать и не смог. Помнится, в детстве ему хотелось, что­бы их семейное злодейство было не хуже, чем у других: с кро­вью, смертоубийствами, погонями и прочими страстями. Позже, уже учась за границей, он слышал, что во время приватизации гордости сталинской индустрии за Полярным кругом многие люди без куска хлеба остались, забомжевали, поспивались, а два северных аборигенных народа, шмуросане и короткане, про которых и новые собственники, и власти просто позабыли, вы­мерли с голоду все до единого. Но эти мрачные новости Енох на счёт своей родни записывать не спешил. Какая романтика в по­добной забывчивости? Да и к фамильному гербу ничего с этого мора не прибавишь. А герб у его рода, надо сказать прямо, был не из крутых. Так, средней руки дворянский гербишка, с какой-то кирпичной не то заводской трубой, не то тощей крепостной башней, бледно-розовым плюмажем и тремя маленькими рыбка­ми, похожими на хамсу. Что к чему? Обидно, чего уж изворачи­ваться? Род-то именитый и богатейший. Дед вон сдуру полови­ну Боливии скупил! Кому та Боливия сегодня сдалась? Хорошо, что в былые времена на предвыборные дела Юнцина, а потом и, почитай, всем преемникам немереные деньги отваливали. Не безвозмездно, естественно. Те, конечно, после восшествия во власть имуществом из державной казны и землями потихоньку рассчитывались, так что, когда грянуло крепостное право, и зем­лицы, и крестьян у Енохова рода было с избытком. Всего полно, а статуса ноль, как у бедных евреев в черте осёдлости, хорошо хоть отец умудрился у Третьего Преемника не акции за помощь в финансировании избирательно-передаточной компании по­просить, а какую-нибудь госнаградку. Обрадованный Преемник окатил предка большой госмедалью «За жертвенность в быту» второй степени, а причитающиеся бате акции, как потом сплет­ничали при Дворе, передал своей любовнице, двоюродной Еноховой тётке, так что всё равно фамилия в прикупе осталась. Де­дова поговорка, позже ставшая родовым девизом «Нам награды не нужны, за деньги работаем!» чуть было не сыграла с семьёй злую шутку.

При Преемнике Четвёртом Освободителе было введено со­словное деление общества, и всяк мог приписать себя к любому сословию, ежели, конечно, соответствовал довольно-таки жёст­ким требованиям. Вот уж где народ заметался! Енохов род тоже. По всем канонам их фамилия даже на именное дворянство не тянула. В купцы первой гильдии свободно проходили, в име­нитые мещане — пожалуйте, в почётные заводчики — нет во­просов, а вот в заповедный чертог Высшего Света — рылом не вышли! Обидно! Столько для страны, а особенно для преемни­ков сделали! Кого только не подключали, всё без толку! Деньги берут, помощь обещают, а потом при встрече застенчиво глаза в сторону отводят. Ох уж эти бюрократы! Ну что поделаешь, ви­дать, так выпало нашей родине — всё может измениться, кроме лживого и продажного чиновника. Уже, почитай, совсем поте­ряли надежду, можно было пойти другим и тоже прописанным в Указе путём — купить любое достоинство, включая титулы. Но это же форменный позор, да и разорение немалое, и опять- таки — всё это именное, без права наследования. Отец прикупил, а потом сыну ещё раз отцовское достоинство выкупай? На со­вете решили: никогда! Лучше уж, если совсем неймётся, уехать в ту же Хохлобульбию и за весьма умеренные зайгривцы купить потомственное шляхетство. А можно и ещё проще — отъехать в одну из Балтийских зон, терпящих демографические и другие бедствия, переспать счлюбой баронессой, благо их там на любом перекрестке пруд пруди, только рукой махни. Главное — в тече­ние сакрального акта не говорить по-русски. Рассчитаться еврами и получить в магистрате гербовые бумаги о своём баронстве. Ничего этого отец делать не хотел, а престарелый дед грозил проклятием всякому, кто посмеет из семейной сокровищницы хотя бы ломаный доллар взять на пустопорожние затеи. Тут-то про отцовскую медаль и вспомнили! И кто вспомнил? Он, Енох! Готовясь к какому-то экзамену, он внимательно прослушал Указ о правилах возведения в дворянское достоинство и ахнул! Вот растяпы! Отец со своей второй степенью высокой государствен­ной награды имеет полное право на потомственное дворянство. Разобрался во всём и потом битый час объяснял отцу, что к чему. Слава богу, всё устроилось. Правда, выяснилось, что отцовские советники и адвокаты всё это прекрасно знали, но предпочитали до поры до времени молчать, вытягивая из отца и матери допол­нительные гонорары.

Глубокие раздумья или упоительную дрёму барина нарушил слуга, вернувшийся с источающим аромат кальяном. «Вот смо­три ж ты, прижился-таки в новой цивилизации этот булькающий благоуханием кувшин опиокурилен развратного Востока», — не­хотя выбираясь из дремотного состояния, подумал Енох.

— Поберегитесь, господин наместник, я кипяточку подолью, а то, чай, водица и вовсе остыла.

Енох вытащил из купели ноги и в который раз подивился, до чего же мудр и велик наш народ. Полвека не прошло, а былые привычки и навыки к услужению уже восстанавливаются, и, что самое главное, самое, пожалуй, глубинное, — язык исконный, великий язык воскресает. Столичные штучки изобрели какую-то тарабарщину и назвали его новым государственным языком. Нет спора, народ его со временем одолеет, но говорить меж собой на нём никогда не будет, он к своему исконному вернётся и на том стоять будет. Конечно, народ народом, но и самому не мешало бы в словесном новоделе поупражняться, госчиновник в генераль­ском достоинстве как-никак. Хотя сибруссинский язык он знал неплохо, в своё время даже стихи на нём одной объеврочке пи­сал. Но стихи это хорошо, а вот бумаготворчество и крючкотвор­ство — это дело посложнее будет.

— О, чёрт, горячо! — вскрикнул Енох, мотая из стороны в сто­рону покрасневшими ступнями. — Может, уже хватит, Прохор?

— Так почему же и не хватить? Можно и вытирать ноги-то. Извольте полотенце. А водица, она не так уже и крута, — макая в таз локоть, промолвил, как бы оправдываясь, человек, — про­сто кожа ваша нежная малость остыла, пока я воду подливал, а вы быстро ноги в подогретость и окунули. Вот он конфуз и вышел.

— Хорошо, братец, ты не ворчи уж. Отставим, пожалуй, пока полотенце, видно, ты прав, привыкли ноги, вот уже и не горячо. Давай-ка сюда кальян.

Вообще-то Енох не курил. За всю свою жизнь, в каких бы передрягах ему ни доводилось бывать, он ни разу не закурил, чем несказанно гордился, а вот против моды света на кальян усто­ять не сумел. Да и как здесь устоишь, когда во всех салонах, во всех VIP-клубах, да, почитай, и во многих властных заведени­ях — везде кальян. Вон последний Преемник, тот не стесняясь, прямо перед телекамерами к кальяну подсаживается. Даже его назначение оком Преемника в эту дыру и то без кальяна не обо­шлось. Шестой визирь, ведавший при Верховной канцелярии ка­дровыми вопросами, был заядлый анашист и взяточник, а взят­ки брал дорогими кальянами, лучшее из которых передаривал первому лицу государства, за что на своём месте и сидел прочно вот уже который год. Питая отвращение к табачному дыму, Енох Минович запретные зелья не курил, а так, просто баловался все­возможными ароматами, набирая вкусный дым в рот и выпуская его через ноздри. Одним словом — дурачился. Позабавлявшись со струйками сизоватого дыма, он отложил мундштук в сторону и с приятным удивлением обнаружил на изящном резном жур­нальном столике со стеклянной столешницей большую кружку ароматного зелёного чая и две серебряные вазочки с конфетами и сдобным печеньем.

— А что, Прохор, мой предшественник тоже ноги перед сном парил и кальяном баловался? Ты, помнится, мне обещал о нём сегодня рассказать?

— Да полноть вам, барин, — убирая курильню и пододвигая столик с кушаньями, воскликнул слуга, — какой там парить! Да я, признаться, и не упомню, когда он их мыл-то вообще. Разве что раз в неделю в бане, да и бани-то не в каждую неделю мы ему то­пили. Диким он был, ваше высокопревосходительство. Иной раз среди ночи как вскочит, хвать за автомат и давай палить в окно, которое у нас на реку выходит. «Меня, — кричит, — просто так за здорово живёшь не возьмёшь!» — и гранатой туда. Я, барин, столько страху натерпелся. Да и не только я один, и мужики наши тоже. А оне не из робкого десятка. Многие на Кавказских вой­нах, как и этот бедолага, воевали. Хорошо хоть с ним ординарца какого-то путёвого прислали, так он патроны-то взаправдашние попрятал, а оружие просто шумихами снарядил, ну и из гранат сердцевину-то повытаскивал, так что без крови всё обходилось.

Ну а так-то службу справлял, конечно, справно. Весь удел его боялся. Ежели что, на расправу скор был. Он судов и конвоев не дожидался. Сам и осудит, сам и к высшей мере демократической справедливости приведёт. После только этот его ординарец по­зовёт меня или ещё кого помочь закопать преступника-то, а чаще за бутылку родне покойного отдаст, да и дело с концом. Оно, вестимо, законом заборонено, но что поделаешь — медвежий у нас угол. Сюда покасть эти самые законы придут, поседеть успеешь.

— Про его художества я наслышан. Варварство и свинство полное. Ты мне про его исчезновение поведай. Вот где туман-то, а гранаты да самосуды — это всё глупости.

— Ох, барин, боязно. Может, к ночи-то и не стоит? Уж боль­но мутная история тогда приключилась. Да опять-таки луна пол­ная, и тварь эта неугомонная воет. Вы уж помилосердствуйте, Енох Минович, а?

Енох сперва хотел настоять на своём, но что-то неясное словно толкнуло его внутри, и он не стал настаивать, тем более, что вре­мя действительно было уже позднее, а завтра с утра полагалось та­щиться с первым докладом в губернский город к начальству.


2


Машенька никак не могла заснуть. Огромная, почти не­естественная луна бессовестно смотрела в её окно и меша­ла. Сначала она никак не давала ей сосредоточиться на инте­реснейшей книге, первый том которой она с упоением проглотила в городе и, обливаясь слезами, взялась за второй в самолёте, когда летела сюда, к тётке. Потом загнала за старую, всю в каких-то до­потопных цветах раздвижную ширму, потому что стоило только Машеньке стянуть с себя лёгонькое платьице, как её тут же охва­тил неясный смутный трепет. Ей чудилось, что в комнате кто-то есть и внимательно её разглядывает. Нацепив на себя за ширмой то, что сегодня называют ночной рубашкой, Маша распахнула выходящее в сад большое двухстворчатое окно. Вместе с незнако­мыми звуками и ароматами в комнату лёгким, почти неслышным дуновением впорхнула ночь.

Что мы, смертные, знаем об этой таинственной страннице, такой же переменчивой и капризной, как и всякое женское су­щество. О ночь, ночь! Какая великая неразгаданная тайна кроет­ся в твоих тёмных покрывалах, почему во все времена человек, преодолев страх, растворялся в тебе, ища любви, понимания и покоя. Может быть, мы — дети ночи? Мы вынырнули на какие- то мгновения из твоей непробудной мглы, порезвились в жёст­ких лучах дневного светила, поблистали своим умом, неуёмным темпераментом, побряцали дурью и вновь навсегда сгинули, рас­творились в твоём всепоглощающем мраке.

За окном лежала ночная земля. Спокойная и таинственная, какой ее когда-то и создал Бог сугубо для своих потребностей, не подозревая, что одно из его неудачных творений, человек, бросит все свои силы на уничтожение этой нерукотворной кра­соты. Большой барский дом, перестроенный из пустовавшего долгие годы двухэтажного правления совхоза, горделиво стоял на высоком, поросшем сосной и кедром холме. Ещё в старые времена часть хвойного леса выкорчевали и разбили вокруг кирпичных властных строений неплохой для здешних мест сад. К нашему времени сад, конечно, уже изрядно одряхлел, зарос кустарником и стал настоящим раем для несметного количе­ства всевозможной порхающей, чирикающей и заливающейся на разные голоса живности. Местная помещица Полина Заха­ровна, крепкая, высушенная годами и работой женщина, в свои шестьдесят три выйти замуж так и не сподобилась. В глубокой юности, правда, был у неё кавалер из местных, была настоящая любовь, были неподдельные соловьиные ночи, заполненные до краёв счастьем, были бабьи слёзы и проводы на войну, а по­том — казённая бумага, сухо сообщавшая, что такой-то там-то и тогда-то пропал без вести. Потом была чернота и злоба люд­ская, убившая так и не родившегося её ребёнка. Как отлежалась да как отошла, одному богу ведомо. Мать, покойница, выходи­ла. Хотя и самой тогда нелегко было. Ещё раньше, во время вто­рого срока Первого Преемника, которого потом в народе нарек­ли Великим и понастроили ему памятников-храмов, начали му­ниципальную реформу, мать сразу смекнула и взялась за дело. Пока мужики по вечерам, поддав, чесали репу и пьяно разгла­гольствовали о пользе и вреде муниципалитетов, мать, оставив десятилетнюю дочку на соседей, подалась в город да разузнала что к чему. Собрала все необходимые документы, вернулась в село уже с бумагой, уполномочивающей её провести сельский сход и образовать муниципальное поселение. Конечно, ничего образовывать, как всегда, не пришлось, село-то их здесь века два как стояло. Было просто село Званское, а стало муници­пальное поселение село Званское. На шумном и пьяном сходе (мать и подпаивала, перед этим вместе с соседкой Евдокимихой две ночи самогон гнали) Полинину родительницу единогласно избрали руководителем муниципалитета. Ну а там понеслось- поехало: землю в собственность передавать стали, сельхозуго­дья, так тогда назывался нынешний удел, — у матери в райо­не завязки полные, в селе свой актив из одиноких и непьющих баб — так тихой сапой и стала она полноправной хозяйкой окрестных мест. Ферму новую построила, молокозаводик, колбасный цех, хорошей техникой обзавелась, мраморных бычков из Японии выписала, и это дефицитное и диковинное для наших мест мясо пошло к столу удельных и губернских начальников. Ну а где желудок задействован, там всегда успех обеспечен.

Полина Захаровна мать любила и уважала, училась у неё, бы­вало, без материнского совета ни одного шага не делала, и когда умерла родительница, горевала крепко, думала, вообще не сдю­жит и дальше не сможет волочь на себе хозяйские заботы. Но, видать, порода сказалась, закусила узду и попёрла. Хозяйство в передовые вывела, людей обустроила, школу открыла, поста­вила новую церковь, завела теплицы. Орден даже удосужилась из рук самого Третьего Преемника получить, так что, когда встал вопрос о сословиях, Полину Захаровну Званскую без всяких пре­пирательств возвели в потомственное дворянство и закрепили соответствующей крепостью за ней земли с крестьянами. Дере­венские, кстати, особенно и не сопротивлялись, им при Полине жилось куда лучше, чем в былые времена. Всё бы хорошо, но годы поджимают, а добро и хозяйство передать не на кого. Хотела было взять кого-нибудь из детского приюта, да побоялось чужой крови. Чужая она и есть чужая, твоего беречь и приумно­жать не станет. Вот и вспомнилось, что у матери была младшая родная сестра, давно, ещё до Полиного рождения, съехавшая в город, да где-то там и затерявшаяся. Так разные сплетни ходили по деревне, несли кто во что горазд: дескать, и распутничала она там с городскими, и с ворьём связалась и ещё всего столько, что хоть святых из дому выноси! Тётку Полина не нашла. Померла она к тому времени от непутёвой жизни, а вот сестру двоюрод­ную отыскала. Ирина пошла по материнским стопам и болталась сорняком по поездам да вокзалам. А вот дочурка у неё чудесная оказалась. Замурзаная вся, а светилась, ровно ангелочек. Одним словом, сторговались они с сестрицей, взяла та деньги, всплакну­ла для порядка, отдала дочку и сгинула в безликой толпе. Только напоследок не сдержалась, уколола: «Бабки, сестрёнка, закончат­ся, так я тебе ещё парочку от каких-нибудь чурок рожу, так что не переживай, что сама-то не можешь!»

Машенька дышала полной грудью. Там внизу, в саду, и за но­вой барской оградой, на залитых сказочным светом окрестных по­лях, перелесках, и в переливающемся серебряной чешуёй полно­водном Чулыме, и в наполненных тревогой тенях — всюду буй­ствовала тихая, неприметная, незнакомая и всё-таки такая родная и привычная ей жизнь. Девушка страшилась её таинственности и одновременно к ней тянулась, понимая, что и тело её, и душа являются малой частицей чего-то громадного, сильного и непод­властного её несовершенному разуму. Господи, как она мечтала вот о такой ночи там, за границей, в удушливом своей чистотой и показной порядочностью пансионате. Там тоже была луна, были красивые, словно запечатлённые на глянцевой фотографии горы, на аккуратных лужайках паслись почти стерильные коровы, до­бропорядочные мамы водили за руку кукольно одетых детей. Всё было размеренно и запрограммировано раз и навсегда.

Первые девять лет, после того как её забрали у Ирины, Ма­шенька жила в деревне, окружённая всеми мыслимыми и немыс­лимыми заботами изголодавшейся по материнству тётки. Сейчас она уже слабо помнила свою ту, будто бы чужую, жизнь, даже не могла представить себе комнату, в которой они жили с матерью. Да, собственно, она старалась и не называть полузабытую жен­щину этим полным какой-то неземной теплоты словом, а если и приходилось с кем-нибудь говорить о прошлом, то звала её про­сто по имени. Её детство началось с опозданием почти на шесть лет. Не всё из первых дней и месяцев новой жизни она помнила. Многие смешные и забавные истории ей позже рассказывала тётя или кто-то из домашней прислуги. Но лучше и смешнее всех это делал дальний тётушкин родственник Прохор, попавший снача­ла в казённые крепостные, но самовыкупившийся и оставшийся на прежнем своём месте управителем и слугой в доме наместни­ка, располагавшегося в старой Чулымской крепости.

Помнится, на третьих что ли летних вакациях они сидели тёткиным кругом на веранде, пили традиционный чай и мол­чали. Вернее, разговор шёл о чем-то сугубо сельском и её мало касающемся. Машенька томилась, но уже приученная к послу­шанию тремя годами пансионата, лучезарно и, как ей казалось, искренне улыбалась в ответ на любой тёткин вопрос или жест внимания в её сторону. Это она позже поняла, что тётку ни за что нельзя было провести деланной закордонной вежливостью. А тогда наивно полагала, что за такой улыбкой можно было спрятать скуку и дикое желание побыстрее сбежать с дворовы­ми детьми на Чулым. Тётка, чувствуя фальшь любимой воспи­танницы, постепенно начала хмуриться и уже вознамерилась было отослать её из-за стола, и только взялась за колокольчик, как тут доложили о приходе Прохора. Тёткины застольницы оживились, сама Полина Захаровна, предвкушая развлечение и приятность, заулыбалась, убрала руку с резной костяной руко­ятки маленького валдайского звонника и, оборотившись к пле­мяннице, сказала:

— Ты уж малость повремени со своими скачками по кручам да бестолочным барахтаньем в мутной чулымской воде. Посиди ещё с полчасика, уважь тётку.

— Да что вы, Полина Захаровна, я вовсе и в мыслях не дер­жу никаких побегов, — начала было по-пансионному Машень­ка, но вдруг споткнулась, залилась краской от своего неумест­ного вранья и, набрав полную грудь воздуха, с жаром выпалила:

— Тётенька, миленькая, я так там соскучилась по воле, вы уж меня извините за глупости. Я, конечно же, посижу, воля ваша.

— Вот то-то же что моя. А ловчить со мной бестолку, здесь тебе никакие иезуиты, дочка, не помогут. Посиди, послушай Прохора, он хоть и простой человек, — тётка всплеснула рука­ми, — но можно подумать — мы сложные! Вот позагадили лю­дям головы. Ты, Маша, учиться там, в Швейцариях этих, учись, но помни, что и бедные, и богатые — все повыходили из тех во­рот, откуда весь народ.

Машенька тогда грубоватую шутку про ворота не поняла, но тётку поспешила поправить.

— Это в прошлом, тётушка, то место, где я учусь, Швейцарией называлось, а сейчас это лекторальная зона Объевра-пять «Ш»...

— Ох уж мне эти умники: Объевра, Объевра! Какой только муры не понапридумывали? Мало того что сами себе бошки свои жирные этой шелухой позабивали, так ещё и детские головки по невинности своей страдать должны. Ну не супостаты ли, а? И наши правители туда же! Олухи, прости господи, чего учуди­ли: Россию в Сибруссию переименовали. Видите ли, мировое прогрессивное сообщество смущается этого названия как сино­нима рабства и тоталитаризма, а то, дескать, Германии нет как напоминания о фашизме, а Россия, как кость в горле, торчит в пасти всего доброго мира. А я лично не знаю, добрый ли это мир для моей деревеньки?

— Так их, матушка! Так их, огольцов паршивых! Попереименовывали всё, аспиды, тебя, мудрейшую, не спросимши. Нехорошо!

— Что они-то не спросили — это полбеды, а вот ты-то, пень старый, с чего это со своей инвалидной командой взялся мою отаву косить?

— Да, Полина Захаровна, помилосердствуй, это же земли, отошедшие ещё в позапрошлом лете к Чулымской крепости! У нас же и бумага есть, и роспись твоя имперская на помежёвом плане имеется, так что по всем канонам своё кровное косим.

— Это ж с каких это пор тебе казённое кровным-то стало? Что, из крепостных выбрался и уже усердный служака? Смотри, не погорячись! А может, ты в коменданты крепости метишь? Уж больно давно место Наместника пустует. А что, давай суе­тись, глядишь, на старости и карьеру сделаешь! Я тебе и про­текцию, ежели понадобится, составлю. Ты же знаешь, у меня связи и в губернии, и в столицах. Один Семён Михайлович чего стоит! Был-то сморчком, козявкой, паршивым инструкторишкой райкома комсомола, а сегодня, поди же ты — ясновельмож­ный князь! Ох уж времена пошли — покруче, чем при всяких прошлостях каких.

— А чем тебе времена плохи? — целуя собравшимся руки, не сбавлял шутливого тона Прохор. — Нечто ты бы при других временах правление совхоза-миллионера переоборудовала под барский дом?

— Ну, допустим, начала строить не я, а моя родительница, да и коробка эта стояла разграбленной и брошенной лет двадцать, только окрест своим видом поганила. Хватит препираться, иди смотри, кто к нам пожаловать изволил.

— Батюшки святы! А я-то, слепой дурак, думаю, что это за солнышко там блестит? Молодая барынька из заграниц прибы­ли! А выросли, выросли-то как! Ровно невеста! Небось, там уж барчуки так и кружат? Извольте, Мария Захаровна, ручку пожа­ловать для родственного, так сказать, лобзания!

— Эко тебя, Прохор, понесло! Что это ты, ровно как приказчик или половой какой в трактире, закудахтал! Барчуки, барчуки! Я те дам барчуки. Выучится сначала пусть, на ноги станет, а барчуков мы и дома найдём своих, крепких да норовистых, правда, Машенька?

Но ответить Маше не дали, да, судя по всему, ответа её на этот убегающий вдаль вопрос и не требовалось.

— А помнишь ли ты меня, Машенька? — доставая из кар­мана какую-то чудную, вырезанную из голубого камня, фигурку, ласково спросил Прохор. — Мы же с тобой ровненько пять лет не виделись. Это как раз с того лета, когда тётушка тебя к нам на откорм и привезла...

— Прохор, что это ещё за «откорм»? Ровно о бычке каком- нибудь говоришь, а не о ребёнке, — напустилась было на него Полина Захаровна, но, увидев блаженное лицо старика, бобылём доживающего век и тянущегося к этому цветочку, как к чудному посланцу, который потянет и дальше их родовую нить, понимаю­ще вздохнула и принялась отдавать какие-то распоряжения.

Маша всё ещё стояла у окна, и её прекрасные голубые глаза никак не могли насытиться зрелищем лунного поднебесья, а па­мять без оглядки на строгие окрики воспитателей вытаскивала и щедро рассыпала, как бесценные сокровища, радостную и яркую мозаику её уже уходящего детства. Она не была дома два года. По­запрошлым летом тётка сильно заболела, и, узнав об этом, Маша сломя голову бросилась за ней на курорт в Карловы Вары. Вре­мя, проведённое вместе, их тогда очень сильно сблизило. Сколько всего было переговорено, передумано, переспорено, переплакано. Когда Полине Захаровне стало совсем плохо и врачи только сочув­ственно вздыхали, Маша сидела с ней неотлучно, и ночами, когда ей казалось, что тётка уснула или находится без сознания, она да­вала свободу своим слезам и часами ревела, умоляя Бога пожалеть «мамочку» и вернуть ей здоровье. Да, именно тогда она впервые назвала Полину мамой, вернее, это слово само как-то сорвалось с её уст. Сначала Маша испугалась его, а потом обрадовалась. Ей вдруг стало спокойно, уютно и как-то очень легко.

Тётка выздоровела. Уже после, уехав домой, она написала Маше в письме, что это она, дескать, вымолила её у Бога. А по­том была у них длительная переписка. Чудная для нашего време­ни затея, вызывавшая много насмешек и недоумения как у пан­сионских подружек, так и у администрации.

В прошлом году перед окончанием курса их отправили на стажировку и отдых в Америку, которая в нонешнее время зо­вётся по-переименованному — Афроюсией. Это была обязалов­ка, без которой ни одно приличное учебное заведение не имело права выдать сертификат окончившему его ученику. Эталонная страна и обязательная поездка туда стала для молодой поросли состоятельных граждан мира чем-то вроде детских прививок, га­рантирующих сохранность их нравственного и идеологического здоровья в будущем. И вот эти два долгих года наконец-то по­зади. Она снова дома. С ума сойти, целых два года её не было здесь! А вокруг ничего не изменилось, даже запах в её комнате. Как же здесь хорошо! Машеньке захотелось скинуть с себя про­зрачную кисею одежды, выпрыгнуть в разомлевший от июльской неги сад и с детским визгом купаться в этом чудном небесном свете, тугими серебристыми потоками льющемся на спокойную вызревшую землю.

Спину лизнул осторожный холодок. Машенька вздрогнула и, съёжившись, обернулась на отворяющуюся дверь. В комнату тихонько вошла Полина Захаровна.

— Мама!.. — молодая девушка птицей метнулась навстречу.


3


Как отвратительно в России по утрам! И это правда, как бы эту страну ни обзывали: что азиатчиной, что совдепией, что но­вой или старой империей, что демократической федерацией, что Сибруссией — это гадливое ощущение у большинства особей обоего полу остается неизменным. Короче, поменяться может всё — но похмельное утро останется. Бр-р-р...

Генерал-Наместник Урза Филиппович Воробейчиков пробуж­дался с трудом. А если быть честным, то сановный муж отходил от тяжкого пьяного сна частями. Первым взбурился мочевой пу­зырь. «Вечно этой гадине неймётся, — проплыла первая мысль в государственной голове, — отнёс бы кто его, паскуду. — Вслед за пузырём заурчало нутро, потом заёкало сердечко, потом неловко зевнулось и больно скосило левую скулу, на лбу, толстых щеках и складках шеи выступил липкий противный пот, — ну понеслось- поехало! Надо звать сатрапов, больше поспать не удастся».

— Эй! Гамадрилы! Спите, бездельники?

— Никак нет, ваше высокопревосходительсво господин Генерал-Наместник его светлости Президент-Императора по Барабинскому особому окуёму. Мы бдим и готовы к выполнению любых ваших повелений, — бодрыми, но слегка сипловатыми голосами складно-заученно выдали два госчиновника по особым поручениям, вбегая в опочивальню.

Урза Филиппович был господином лет за шестьдесят, среднего телосложения, с бесцветными водянистыми глазами, блестящими бестолковыми пуговками на круглом, как блин, лице, напрочь ли­шённом каких бы то ни было признаков интеллекта. До этой высо­кой должности он долгие годы прослужил по военной части, боль­ших чинов не имел, но в последней Кавказской войне отличился весьма особым образом. Когда толпы обезумевших фанатиков с во­инствующими криками «Аллах акбар!» бросились на хилые пози­ции наших войск, генерал Воробейчиков в одиночку с огромным, в рост, портретом Президент-Императора пошёл в контратаку. Уж неизвестно, чего убоявшись, басурмане прекратили беспорядоч­ную стрельбу и повернули назад. Фронт был спасён, уставшие от бесцельных санитарных потерь и беспробудной пьянки солдаты вернулись на свои редуты. О подвиге генерала донесли Августей­шему Демократу, и тот подобрал для своего верного солдата бо­лее почётную и статусную должность. Конечно, после нашлись завистники и ябеды, которые попытались извратить существо ге­роического поступка генерала, распространяя гнусные домыслы о том, что Урза Филиппович заранее договорился с кавказцами и чуть ли не подкупил их главарей. Была и другая категория, весело скалившая зубы: «Дескать, Воробейчиков — продувная бестия и отъявленный нахал, всё просчитал наперёд и совершил публичное надувательство. Базар-бузуки (а именно так их теперь, с лёгкой руки журналистов конца прошлого века, всех скопом и назвали, не делая различий между грузинами, азербайджанцами, чеченцами и прочими -янами и -инами) ни за какие деньги не позволили бы стрелять в портрет верховного лица государства, с которым они стремились воссоединиться. Дескать, подобное кощунство отбро­сило бы далеко назад трудные и запутанные мирные переговоры о добровольном обратном воссоединении Кавказа с Сибруссией, из-за чего, собственно, и шла пятнадцатый год шестая Кавказская война». Оставим на совести тех и других домыслы об истинных причинах кавказской трагедии рассказ пойдёт впереди, а вернёмся к окончательно пробудившемуся генералу.

— С опохмельецем вас, Урза Филиппович, — принимая опу­стошённую и ещё потную от холодной водки стопку, произнёс, кланяясь, Ирван Сидорович Босанько, самый близкий к Генерал- Наместнику человек. Каких только сплетен о нём не ходило в округе! Но об этом после. А сейчас утро генерала.

— Душу, Ирван, стопкой не обманешь! Давай-ка, наливай ещё одну и баста! Всему своё время, выпью вторую и убирай эту губительницу полнозадую с очей моих, — он сделал пальцами кокетливую «козу» зелёной старинной бутылке, из которой не­изменно пил уже лет двадцать, заставляя подчинённых держать бутыль всегда полной и охлаждённой.

— Ну, две только на поминках пьют, Урза Филиппович, — не давая передохнуть, Босанько подал и третью.

— Уговорил, уговорил, ты и столб телеграфный уговоришь. Эх-ма, — генерал опрокинул и третью, — крепчает с каждой рюмкой змеево отродье. Всё, одеваться и — в представительство.

Представительство Генерал-Наместника располагалось в сером, неприметном, приземистом здании с четырьмя квадрат­ными колоннами, как-то куце приютившемся среди жилых мно­гоэтажек на одной из пыльных обшарпанных улиц центральной части окружного города. Пустынный неухоженный двор более походил на армейский плац с фигурными асфальтовыми заплат­ками. Говорят, в этом здании когда-то давным-давно размещался банк и публичный дом одновременно, и граждане могли полу­чить причитающиеся им по вкладам проценты в натуральном, так сказать, исчислении — услугами девиц с пониженной соци­альной ответственностью. Заведение процветало долгие годы, а потом растворилось в свежем воздухе перемен вместе с де­нежками вкладчиков, оставив за всё расхлёбываться бедных проституток. Внутри всё так и осталось — широкая мраморная лестница, паркет, в правом, меньшем, крыле на втором и третьем этажах — просторные кабинеты и офисы бывшего банка, в ле­вом — крошечные рабочие комнатки жриц любви. По невесть кем заведённой традиции в главном представительском здании особо­го округа на стенах коридоров устраивались выставки абориген­ных художников, из-за чего казённое здание временами принима­ло диковатый вид и походило то на вертеп хакасских разбойников времён Чингиз-хана, то на стойбище алтайских шаманов.

Как и каждое уважающее себя казённое заведение нового времени, Представительство выполняло представительские и ко­ординирующие функции, ни за что не отвечало и ничем не руко­водило, то есть, фактически, ничего не делало. Конечно, скажи вы это вслух в коридорах власти, вас бы вмиг скрутили в бара­ний рог. Как так, почти полтысячи человек и ничего не делают?! Такого быть не может! Они же все ежемесячно получают жало­вание, разные там надбавки и премии, доплаты за секретность и выплаты за особые условия труда, пайковые, проездные, коман­дировочные и прочие, прочие, прочие. Вернее, не прочие, а наши кровные, которые ежемесячно другие их братья-чиновники ис­правно выворачивают из народного кармана! Можно было бы и так воскликнуть, да вот некому. После великой бюрократической революции, которую при Втором Преемнике учудил мыслитель мирового масштаба и, как водится, выдающийся государствен­ный деятель Дионисий Козел, чиновники окончательно одолели народ и победили здравый смысл, благо, козлиное семя упало на веками удабриваемую и обработанную почву.

Рабочий день Генерал-Наместника начинался с приёма до­кладов. Первым, как правило, заходил Мустафий Муфлонович Склись, генерал на выданье, ведавший в округе курированием всяких пакостей и напастей, человек скрытный и коварный.

— Позвольте, Урза Филиппович, — с исполненным достоин­ства полупоклоном просочился в кабинет Склись...

— А чё тут позволять, когда ты уже здесь. Садись, докладывай!

— В целом обстановка в окуёме стабильная, за истекшие сутки никаких нештатных ситуаций не было. В Чулымском уделе опять начала выть собака...

— Что, уже полнолуние?

— Так точно-с. В том же уделе продолжают пошаливать ли­хие люди...

— Кто такие? Учреждено ли разбирательство по факту тво­римых ими безобразий? Да, а что они творят-то в самом деле?

— Разбирательство и следствие учреждено ещё в прошлом годе, да результатов пока никаких нет. — Видя насупленные брови начальствующего, предвещающие начало разноса, Мустафий Муфлонович поспешил оправдаться: — Да нет в том нашей вины. Удел тот убогий, украйний, на самом отшибе, там какой только нечисти не ошивается: и беглые, и уйгуры, и раз­бойные шайки хакасов, и переметнувшиеся к сяньзянцам шор­цы. И опять-таки уже скоро как девять месяцев нет над уделом государственного догляду...

— Ну, так вот ты и поезжай-ка туда, батюшка, да и догля­ди, — с закипающей злобой прошипел Генерал-Наместник.

— Не извольте серчать, ваше высокопревосходительство, наместник Наместника туда уж как третью неделю назначен. Вы изволили в то время отдыхать с князем Ван-Петровым Тэр-оглы. А новый назначенец — столичная штучка, в заграницах воспитан и засланец известного рода прошлых олигархов Понт- Колотийских. Енохом Миновичем зовётся.

— Погоди-ка ты! Так я же его деда помню, да и родителя, Мину-то хорошо знаю, — наместник задумался, прикрыл глаза.

Мустафий замер. Он знал, что в подобные мгновения луч­ше раствориться, обратиться в пыль, съесть самого себя изну­три, чем издать хотя бы звук или незначительное движение со­вершить. Не дай бог! Ибо именно в эти секунды в державный ум заходила её величество Мысль. Дама капризная и непостоянная, со своими выкрутасами и извращениями, и в последнее время не балующая вниманием стареющего генерала.

— Ты вот что, Мустафий, зови-ка ко мне этого алигархёнка. И надобно ещё... — Урза Филиппович выразительно замолчал, как бы взвешивая весомость просившихся наружу слов. — Хотя нет, это потом. Продолжай докладывать.

— Слушаюсь. В Томском уделе удельный староста пьянство­вал совместно со старостихой, а опосля устроил драку с проте­стантским пресвитером на почве религиозных дебатов о целому­дрии, но вскорости все помирились, продолжили попойку, а за­тем совместно исколотили проезжавшего мимо с гаремом муллу, который по незнанию местных обычаев сослался на Коран и не пожелал присоединиться к застольной дискуссии. Мулла позор­но сбежал, а гарем остался и, поцарапанный старостихой и ины­ми добропорядочными дамами, скрывается где-то на окрестных заимках. По этому случаю отмечены частые отлучки мужского населения удела в неизвестном направлении.

— А гарем-то хоть стоящий?

— Разбирающиеся люди, принимавшие участие. ну в этих, как их...

— Шурах-мурах, дурак!

— Так точно! Говорят, стоящий гаремец...

— Пошли кого-нибудь, да поумнее, пусть проинспектирует и после медосмотра ко мне!

— Уже всё исполнено.

— Ну, — хмыкнул генерал, — тогда продолжим.

— В Угарском уделе сплошь смута. Староста и муниципаль­ный председатель подбивают холопов и несознательных поме­щиков писать челобитную Президент-Императору о якобы тво­римом вами в окуёме безделии, — и, как бы предваряя начальни­ка, Мустафий добавил: — Соглядатаи отправлены, комплексная проверка готовится и к вечеру будет на месте.

— И чтоб не миндальничали. Безделие им, видите ли, не нра­вится, ну, может, делие боле по душе придётся. И смотри, чтобы старосту в колодки по итогам смотра, а помещиков из смутьянов пороть публично; имения с молотка, только вот последнее — с казённого молотка, а не с твоего! Ты меня понял?

— Чего же тут не понять? Молоток-то у меня один, вашенский, так что как распорядитесь. В Гор-Чамальском уделе старо­ста на заседании народного каганата вас, простите за гадкое сло­во, назвал придурком.

— Надоел мне этот почётный свинопас на пенсии! — топнул под столом ногой начальник. — Это же надо, что ни каганат — одно и то же, хотя бы уже разнообразил что ли? Давай дальше. Сам знаешь, что этот старый ишак — дальний родственник вто­рого визиря Президент-Императора.

— Ну, на территориях более особливо никаких нюансов нет. В аппарате тоже рутина, высказываний и хулы не замечено. Блу­дят все по-старому, правда, секретарша вашей заместительницы положила глаз на наместника по Гор-Чамальску.

— Вот коза! А ты её отправь по улусам с предвыборными листовками, пусть-ка собой за кандидатов во Всенародный Всевеликий Курултай поагитирует. Ишь чего вздумала — на сторону ходить, будто моего негласного распоряжения не знает, всё долж­но оставаться в родном коллективе. Иди, голубчик.

Следующим заходил заместитель по территориям и контролю. Потом замша по развлечениям и народной веселухе, потом кадры, ну и напоследок так, чиновная мелочь. О ней можно было бы и не упоминать вовсе, если бы она, эта мелочь, не выполняла очень важ­ную аппаратную работу — стучать на своё начальство. Конечно, делалось это исподволь, в высокий кабинет заходили под каким- нибудь безвинным предлогом или по велению шефа, чтобы, не при­веди господи, твоё непосредственное начальство в чём-нибудь эта­ком не заподозрило. Вообще главной заботой отечественной модели власти была борьба за прямой доступ к властьпредержащему телу. И если учесть, что властные коллективы почти сплошь состояли из особ сильного полу, то прямо какой-то Содом с Гоморрой получал­ся: всех тянуло к начальнику, а самого начальника — к ещё более высокому начальствующему телу и так, почитай, до самого верху.

Воробейчиков был опытным, хотя и солдафонистым управ­ленцем и вовсю поощрял подобную борьбу, в которой видел за­лог незыблемости персональной власти, без которой страна не­минуемо погрязла бы, по его разумению, в кровавом хаосе.

После докладов шло чтение ежедневной местной прессы. Хотя газеты уже давно считались атавизмом, но меньше их от этого почему-то не становилось. Должно быть, Министерство на­родной нравственности и целомудрия, делая поправку на народ­ную тупость, дремучесть сознания, а также зная о пристрастии простого люда к традиционному нецелевому использованию пе­чатной продукции, не снижала тиражи периодических изданий. Воробейчиков газеты читал не из любопытства, а из недоверия к своим подчинённым, писания которых, как правило, игнориро­вал и считал пустым переводом бумаги. Вычитав какую-нибудь крамолу, приключившуюся в каком-нибудь из улусов или уделов, он тут же созывал совещание и устраивал форменный разнос всем и всякому. Переубедить его в том, что это всё глупости и из­мышления щелкопёров, было невозможно. Нет, вы только не по­думайте, что сановника задевала неосведомлённость подчинён­ных или попытка что-нибудь от него утаить. Нет, он бесился всё по тому же поводу — грязь вышла наружу, так, чего доброго, и до столицы может дойти, а уж там найдётся масса охотников всё это извратить, приврать ещё с три короба и донести до монарших ушей в таком виде. что уж лучше и не говорить!


4


При всей июльской теплыни предрассветной порой в этих краях, как правило, зябко. Частая роса, словно земные слёзы, вы­беливала густую зелень и блёкло тускнела на травах, листьях де­ревьев и придорожных кустов, и они, переполненные этой мате­риализовавшейся из неоткуда влагой, прогибались и проливали тоненькие студёные струйки. Росная белёсость держалась толь­ко до первых вспышек восходящего солнца. И стоило его осле­пительно ярким после ночи и предрассветных сумерек лучам упасть на землю, как матовый налёт моментально превращался в сказочные россыпи, загорающиеся миллиардами разноцветных искорок и бликов. Сероватая масса на каждом листочке, каждой былинке принимала свои оттенки, каждая росинка перед тем, как бесследно исчезнуть, превращалась в яркую, отражающую в себе весь мир хрустальную сферу. Возможно, то же самое проис­ходит и с человеком, только поди ты угадай свой час.

В окуёмский центр выехали ещё затемно, дорога хоть и не дальняя по здешним меркам, но всё же дорога, требовала своих трёх часов быстрой езды. Надо отдать должное последним двум Президент-Императорам, чему-чему, а дорогам при их правлении, а это, почитай, уже лет девять, уделялось самое пристальное вни­мание. К этому подталкивала и национальная гордость, и эконо­мическая необходимость, и угроза международных санкций вплоть до лишения государственной самостоятельности. Особо быстро и сноровисто дорожные дела шли при предыдущем правителе. Он изобрёл договорные войны с китайцами, благо, с ними мог воевать любой, шутка ли — четыре с половиной миллиарда народу! И вот с разрешения Всемирнейших Хранителей свободы и демократии отечественный Демократ-Самодержец объявлял потомкам хунвей­бинов форменное «иду на вы», убирал с границы человек сто пять­десят стражников, и полчища ханьцев вторгались в пределы род­ного отечества. Правда, это были странные войска, вооружённые в основном лопатами, кетменями, ситами для просеивания песка и прочей незамысловатой строительной всячиной. Войско шло с де­тишками, домашним скарбом, утварью и живностью, а главное — с русскими народными песнями на устах. Когда через священные рубежи переваливало миллионов пять-шесть, стража возвращалась на прежние места, противник объявлялся окружённым и взятым в плен. Затевалось долгожданное перемирие. Китайские товарищи дежурно обращались к мировому сообществу с убедительными просьбами обеспечить гуманное обращение с пленными, способ­ствовать страждущим вернуться на историческую родину и всту­пали в длительные переговоры о спорных территориях. Но плен­ные назад в Поднебесную и не собирались. Всю эту разнородную массу в спешном порядке расталкивали по особым окуёмам и уде­лам, ставили на строительство дорог и года через два скрытого рабства, записав киргизами или бурятами, отпускали на все четыре стороны. Высокие враждующие стороны оставались довольны и, спустя какое-то время, скрепляли свою удовлетворённость оче­редным долгосрочным мирным договором. При этом отечествен­ная сторона спешила в очередной раз оповестить свою и мировую общественность о резком росте численности населения Империи, обусловленным, конечно же, скачком жизненного уровня поддан­ных, а также об изжитии первой половины извечного русского про­клятия — дрянных дорог. Тот, кто так говорит, или нагло клевещет, или попросту не знает нонешней нашей действительности, для них милости просим — приезжайте и сами убедитесь в качестве и количестве наших путей-перепутий. О второй составляющей части наших бед — дураках — отцы родимой державы стыдливо умал­чивали, и, может, оно и правильно.

Дорога широкой серой змеёй, поблескивая на подъёмах и из­гибах, неспешно вилась по живописному ландшафту. Урчащий мотор, монотонное покачивание, слабый угар выхлопных газов и прогорающего масла, поскрипывание и мелодичное похрустыва­ние, создавали ни с чем не сравнимый микромир отечественно­го самодвижущегося средства. Может, вселенский автопрогресс ушёл куда-то далеко, и Объевра гоняет на суперкарах, но мы, подчиняясь врождённому инстинкту мессианства, как стояли, так и стоим на своём, мол, единственная спасительная вера — православие, а лучшей машиной для чиновного люда и зажиточ­ных граждан был и остаётся чудо-автомобиль «Волга». И нико­го не должно смущать, что большая часть этой великой некогда русской реки уже давно отошла независимому Татарстану, а тот в свою очередь раскололся на три враждующие орды и сейчас активно пытается включиться в Кавказскую войну по обратному вхождению в состав великой Сибруссии. Дело это, по заключе­нию аналитиков и политтехнологов, может иметь веховое значе­ние: с возвращением татар открывается явная перспектива вос­создания былой России. Конечно, пока без этого пугающего всех своей навязчивой любовью названия, без вселенских замашек, но все-таки! Чем мы хуже, скажем, американцев, уже почти до­бившихся реабилитации прежнего названия своего государства США взамен нынешнего - Афроюсия. Страну эталонную переи­меновали этак лет пятнадцать назад, по агрессивному волеизьявлению подавляющего большинства проживающих там граждан соответствующей окраски.

Эх, дорога, дорога, какие бы китайцы ни заковали тебя в се­рую броню западного асфальта, ты всё равно останешься род­ным, пыльным, разудалистым и небезопасным русским шляхом. Летишь ты по-прежнему в необузданную даль, закипает кровь от мелькания твоих полосатых верстовых столбов, и кажется — нет и не будет тебе конца.

Но не гоголевская бричка неслась по этой дороге, а грохо­чущая и чадящая прогоревшим глушителем казённая «Волга», а в ней — не безвременно забытый и выброшенный из школь­ных учебников Чичиков полудремал на сиденье, а некто ещё не­ведомый миру, но так же, как и его предшественник, жаждавший славы, богатства и положения.

Думалось Еноху Миновичу плохо. Раздражало всё: и невыспанность, и убогость служебного средства передвижения, и неопределённость с предстоящим докладом, и скука, начинаю­щая потихоньку подтачивать деятельную авантюристскую душу, и ещё целая куча разных мелочей, названия которым так махом и подобрать-то сложно. Водитель, нелюдимый мужик с вечной чёрной до синевы щетиной на впалых щеках, обиженно мол­чал, уцепившись за баранку. После первой же поездки с Берией, а именно таким чудаковатым именем его наградили родители, Енох пожаловался Прохору на недовольный вид шофера.

— А полноть, барин, не обращайте внимания, он завжды та­кой, как только есть захочет, а уж чего-чего, а полопать он охоч всегда и, главное, никогда не наедается! Вот такой конфуз и по­лучается. С ним даже девки связываться не хочут, говорят, вроде как при этих-то делах и кряхтит-мычит, а морда всё одно кис­лая. Не обращайте внимания и всё тут. Бо другого шофера-то по-любому нетути. Обвыкнитесь, даст бог, как-нибудь!

За окном бесконечной чередой тянулась тайга.

«Какой дурак находит красоту в этом бессмысленном на­громождении деловой древесины? Столько денег пропадает зря, ведь перестаивает лес! Когда уже мы избавимся от этой безала­берности? Ну вот, Енох, ты опять за своё! И кто это такие «мы»? Мы это как раз ты и есть, от тебя и зависит это избавление. Не о древесине лучше думай, а о своём докладе. С первого разу не понравишься Генерал-Наместнику — никакие столичные связи не помогут. А он, этот Воробейчиков, говорят, с пулей в голо­ве, чуть что — сразу за телефон и ну Царю наяривать. — Не­долюбливал и побаивался Енох Минович военных, хоть и быв­ших. — Странный они народ. За душой ни полушки, а гонору на взвод олигархов хватит. И главное, деньги-то возьмут, но тут же при тебе их по ветру пустят и с паршивым пятаком в кармане бросятся защищать интересы Державы и Самодержца, а тебя, вместо того чтобы благодарить, так и норовят в мздодавцы запи­сать. Дубье, одним словом! Непредсказуемый человек хуже вора. Вор-то он что! Он свой, душа его как на ладони, он не самое сложное порождение цивилизации, обычный деловой человек и хочет того же, что и все: вложить меньше, а лучше вообще ни­чего не вкладывая, получить побольше. Средства антигуманны? А кто полюса этого гуманизма определяет? Ну не курултайцы же, в самом деле! Те сами сплошь ворьё и хапуги, тоже мне на­родные избранники, балаболки заказные. Кто ботало подвесил, для того и звонит. Опять ты, Енох, по ухабам да хлябям полетел. Вернись на землю. О знакомстве с начальством думай, о том, как привет от бати половчее передать. Со слов родителя они с Воробейчиковым одно время дружковались и даже крутили любовь с одной и той же девицей, которая одновременно с удовольствием доила и молодого офицера, и начинающего банкира. Так что на мужском сленге они, вроде как, и породнились, стали молочны­ми братьями. Выходит, я своему начальнику молочный племян­ник, если такие, конечно, бывают?»

Вдоль дороги замелькали рекламные плакаты, зовущие и предлагающие, убеждающие и призывающие. Буйная дурь рекламного бизнеса ещё в конце прошлого века как хлынула в дорвавшееся до вседозволенной свободы отечество, так в нём и застряла навеки, как арбузная корка в помойном ведре. Только очень ленивый не язвил по поводу наших реклам! А что толку? Ну, вон, посмотрите — новенький, три на шесть, плакат, призы­вает отдать свои голоса за кандидата на замещение имени Преем­ника. Уже почти месяц минул после избирательно-передаточной компании главной должности в государстве, уже Президент- Император Преемник Шестой управляет народом и готовится на второй срок, а эта с ним конкурирующая и Преемником для этого и назначенная похабная рожа всё обещает народу отмену кре­постного права, запрет продажи людей, укрепление семьи путём ограничения венчаний при однополых браках. Безобразие! И это при въезде в окуёмский центр. Но что поделаешь, рекламные площади оплачены! Хотя и свято право свободного предприни­мательства, движения товаров и информации, но всё равно скот­ство, надо доложить Генерал-Наместнику.

Или вон ещё один шедевр. Плакат тех же размеров с полуоб­нажённой девицей, оседлавшей, словно ведьма юного борова, яр­кий пылесос. Красивое наглое лицо, выразительно надутые губы и огромная надпись на четырёх языках — английском, арабском, китайском и русском: «Сосу почти задаром! Тел. 40-56-00». А вни­зу мелкая приписка на новом русском языке. «Отечественные пы­лесосы “Тайфун”, собранные в Китае, экономят не только время, но и деньги, потребляя минимальное количество электроэнергии».

Зачем покупать дорогие диски с анекдотами, вон езди себе по дорогам отечества и поднимай настроение. Может, из-за этого неистребимого народного чувства юмора и пофигизма мы ещё и держимся. Машина влилась в поток городского транспорта и за­прыгала по ухабам. Городские улицы, отданные на обустройство муниципалитетам, не чинились с самого начала муниципальной реформы, а реформе этой, если не подводит память, лет шесть­десят скоро исполнится. Деньги на неё убухали немеренные! Но всё ушло в песок, вернее, в канализацию и муниципализацию всей страны! Давно это уже было, пытаясь приструнить своевольных губернаторов и отнять у них как можно больше полномочий, цен­тральная власть бросилась руками всё того же Дионисия прово­дить кардинальную муниципализацию и, вместо пяти-шести го­родских районов, понасоздавала по триста-четыреста, а кое-где и по тысяче муниципальных образований, а коли имеется властная завязь, должен быть и опылитель будущих цветочков, да не один, а всенепременно со своими подчинёнными и секретаршами, маши­нами и телефонами, и, и, и... То бишь, должен быть начальник со всеми вытекающими отсюда последствиями. Вот эти последствия и вытекают. прямо на улицы ямами, вонью да обвалившимися балконами на домах, стоящих без воды и света.

Чтобы не опоздать и доставить начальника вовремя, Берия включил мигалку и сирену, которая выла так громко и надрывно, что у Еноха чуть все внутренности наружу не вывернулись. Эф­фекта, правда, было мало. Ближе к центру проезжая часть забита разнообразной техникой, традиционно доставляемой в эти даль­ние края со всех автомобильных помоек мира. Это там они — старьё, а у нас подшаманишь чуток — и будут бегать как милень­кие! Всё лучше, чем отечественные наборы плохо покрашенного металлолома. Евнох с нескрываемой завистью смотрел на всех этих видавших виды представителей автомобильной фауны, зная, что, несмотря на свой допотопный вид, они были намного удобнее и уж явно практичнее его экипажа. Между машин с неза­висимым и гордым видом брели навьюченные верблюды. Рядом вышагивали крикливые погонщики в драных стёганых халатах, на спинах которых красовались изрядно вылинявшие портреты властителей тех халифатов, откуда они были родом и от чьего имени везли продавать свои товары. Внизу под портретом видне­лись стандартные пространные надписи, из которых чётко мож­но было разобрать только одну: «Я — Абдула, сын Али из рода выйчий — верный раб великого халифа Сташни-баши, да про­длит Всевышний его годы! Предан, как собака, моему господину и всегда ему покорен». Надписи эти служили и загранпаспортом, и визитной карточкой, и сертификатом качества, и самой лицен­зией на право торговли, поэтому погонщики пуще своей жизни берегли халаты, выдаваемые щедрым халифом бесплатно один раз в пять лет. К автомобильному чаду примешивался стойкий, ни с чем не сравнимый запах Азии.

Перед пустым двором представительства у узких тротуа­ров в несколько рядов стояли одинаковые грязно-серые детища горьковского автозавода со спецномерами, напрочь перекрывая движение. Кое-как протиснувшись в гудящем, орущем и матеря­щемся автопотоке, Берия с первого раза ухитрился припарковать их рыдван на только что освободившееся место в ближнем к во­ротам ряду.

Вокруг кипела какая-то своя жизнь. Приехавшие из всех уделов окуёма чиновники выгружали из багажников всякую вся­чину и торопливо, обгоняя друг друга, волокли в серое здание. Чего здесь только не было! Огромные копчёные окорки, бутыли с какой-то мутноватой жидкостью, мешочки с кореньями, пле­тёные корзины и берестяные туеса с разнообразной снедью, за­ботливо повязанные чистой выбеленной холстиной, узкие штуки самого холста, осетровые хвосты и хищные морды тайменей, медвежьи шкуры, и ещё что-то живое и барахтающееся в огром­ных рогожных мехах.

— Вот это я влип, — подумал Енох, робко шагая к властному крыльцу и застенчиво помахивая тощим портфельцем, — сюда надо было везти не вычурные обеъвровские сувениры и импорт­ные шоколадки, а контейнер хорошенького секондхэнда. Ладно, первый раз в первый класс, дальше исправимся.

Неимоверное количество подношений с поразительной ско­ростью растаскивалось по чиновным кабинетам, волоклись меш­ки, хлопали двери. Енох приметил одного из коллег, только что вышедшего из кабинета и улыбнувшегося ему навстречу рас­косыми глазами. Вздохнув с явным облегчением, человек вытер взмокший лоб несвежим платком. Ответив на приветствие, Енох не спеша поднялся на третий этаж и свернул к кабинету генерала Склися, единственного пока знакомого ему здесь человека. Но не тут-то было, у искомого кабинета толпилась целая очередь. Чи­новный люд, рассовав крупногабаритные презенты по мелким, но очень нужным клеркам, спешил засвидетельствовать свою лояльность не только уполномоченному Третьего спецотделения тайной канцелярии Его Величества, коим являлся генерал с неудобоваримой фамилией, но и лично выразить почтение второ­му человеку окуёма, а в его лице и самому Генерал-Наместнику. Судя по нервному ощупыванию левого внутреннего кармана давно потерявших форму пиджаков, это почтение, по всей види­мости, исчислялось в бумажном эквиваленте энного количества материальных ценностей.

Еноха снова покоробило. «До чего же всё примитивно! — подумал он с раздражением. — Азия-с, тебя же предупреждали.

Однако главное — не бояться! — Он, конечно, знал, что в стра­не все берут, но чтобы вот так, в открытую! А чего, собственно, стесняться? Эта часть федеральной империи и в былые време­на считалась в столице колонией, соответственно и нравы здесь были колониальные. Да и теперь остались. — Ну, гляди, ты себя уже и до колониального чиновника довёл. Да и чёрт бы с ней, с колонией, мне бы заполучить крест на шею, галун гражданского генерала на виц-мундир, а главное — титул к фамилии. Вот тогда баста! Тогда можно назад, в родную Объевру, жить спокойной размеренной жизнью, мучиться ностальгией по дикой родине и пописывать мемуары».

— Вы, господин, извините, не знаю вашего имени и отчества, на аудиенцию стоите или так себе? — тронув Еноха за рукав, спро­сил невысокого роста господин в больших роговых очках, странном, в серую ёлочку, костюме из толстой шерстяной ткани, сбившемся набок рябом галстуке и жёлтой рубахе с засаленным воротом.

— Да я, пожалуй, как и все.

— Ну вот и хорошо, ну вот и хорошо. А что-то я вас рань­ше в этих стенах и не встречал? Ах, извините за бестактность! Позвольте представиться: действительный тайный инспектор, наместник Генерал-Наместника по Тюмокскому уделу Иванов Юнус Маодзедунович, — он лихо мотнул головой и после не­большой паузы добавил тихо: — Дворянин-с.

Народ вокруг приумолк. Все с любопытством следили за развитием событий, с интересом приглядываясь к крупному, эле­гантно одетому господину с холёной наружностью, невесть от­куда и с какой-то целью пожаловавшему в их пенаты.

— Наместник Генерал-Наместника по Чулымскому уделу Енох Минович Понт-Колотийский к вашим услугам, господа! — громко и внятно произнёс Енох, с достоинством чуть склонив голову и обводя взглядом стоящих вокруг людей.

— Коллега! — всплеснул руками Юнус Маодзедунович и полез было с объятиями, но, столкнувшись с вежливо-холодным взглядом визави, ограничился пожатием протянутой ему руки. — Ну и как, собака-то выть начала? Уже вторые сутки полной луны.

— А что с ней станется? — с ленцой отозвался Енох. — Воет, бестия.

Последнее замечание сразу явно разрядило обстановку, и по­сле минутного замешательства начался присущий таким случа­ям лёгкий галдёж. К Еноху потянулись руки, каждый спешил на­звать свою фамилию, удел, звание, произнести одну-две ничего не значащие фразы, непременно пригласить в гости и пожелать удачи на новом месте. Одним словом, разгадав его личность, на­род вздохнул с облегчением, и теперь раскованно знакомился с равным себе по положению.

«Из всей этой шатии только один граф, один барон и три хана, — отметил про себя Енох, — не густо, но на безрыбье и рак за щуку сойдёт».

Однако в следующую минуту внимание присутствующих было отвлечено от Еноха, так как стало ясно, что всем желающим попасть в высокий кабинет сегодня уже не удастся. Требователь­ный звонок, как в театре, оповестил о необходимости спешить в актовую залу, где уже были расставлены по столам таблички с фамилиями чиновников, приглашённых на совещание.

Когда Енох появился в зале, народ неспешно и без особого шума рассаживался, переговариваясь вполголоса, приветствуя друг друга сдержанными кивками либо чинно раскланиваясь, судя по всему, со старшими по службе. Совещание вёл первый заместитель Генерал-Наместника, человек от природы спокой­ный, с тихим, невнятным и слегка шепелявым голосом. То ли от этой шепелявости, то ли от неопределённости темы, то ли от дорожной усталости, но буквально минут через пятнадцать большая часть собравшихся спала мёртвым сном. Ведущего и докладчиков это нисколько не смущало, и сами выступающие, оттарабанив положенное, вскоре мирно засыпали, устроившись в зале на жёстких откидных креслах. Незаметно в предательскую дрёму провалился и Енох. И не только провалился, но успел даже увидеть какой-то до необычайности приятный сон.

Еноху снилась большая лунная поляна в сосновом бору, по­среди которой стоял высокий шёлковый шатёр, на манер былин­ных, у шатра сидела в прозрачных одеждах светловолосая голу­боглазая красавица и неспешно расчёсывала серебряным гребнем длинные густые волосы. Звучала какая-то чарующая музыка, рас­торопно и беззвучно сновали служанки, подстать хозяйке, хоро­шенькие и гибкие. Музыка постепенно становилась протяжнее, словно где-то в невидимом магнитофоне заело пленку. Еноха это насторожило, он напряг слух, и вдруг уже не музыка, а словно над­рывный звериный вой заполнил собой всю окрестность, и в это время незнакомка подняла голову и поманила Еноха к себе. Тут вокруг сделалось ужасно шумно, и Енох проснулся.

Высокое собрание задвигало стульями, откровенно потяги­ваясь, загалдело, заулыбалось, заспешило, курящие уже потяну­лись из залы, на ходу доставая из карманов свои привады, нетер­пеливо разминая тонкие, слегка похрустывающие белые цилин­дрики заморских сигарет.

— Господин Понт-Колотийский! Вас приглашают для ауди­енции к его высокопревосходительству господину Генерал- Наместнику, — громко возвестил появившийся из правой двери чиновник.

Енох спросонья растерянно оглядывался вокруг, словно дожи­даясь ещё какого-нибудь подтверждения только что услышанному.

— Енох Минович, вы бы поспешили. Ирван Сидорович там вас в коридорчике поджидает, он, конечно, не бог весть какой чин, но уж очень близок к самому. Так что поспешайте, мой вам совет! — с жаром шепнул Юнус Маодзедунович почти в самое ухо. — Воробейчиков страсть как не любит опозданий да про­волочек, военная косточка, сами понимаете! Так что уж идите с Богом, не мешкая...

Пробормотав невнятные слова благодарности и прихватив свой тощий портфельчик, Енох поспешил к выходу. В тесном ко­ридоре действительно, стоял какой-то человек, хмурый и непри­ступный, словно байкальский утёс.

— Извините, я — Енох Минович Понт-Колотийский.

— Хорошо-с, — вертанувшись на каблуках, произнёс чинов­ник и уже из-за спины бросил, — следуйте за мной.

«Тоже, наверное, из вояк, болван неотёсанный», — подумал Енох, без особой приязни разглядывая широкую спину своего поводыря. Миновали ещё три поста охраны и, прошагав несколь­ко метров по толстому, явно восточной работы, ковру вошли в просторную приёмную.

— Повремените минуточку, их высокопревосходительство изволят говорить по телефону. Присаживайтесь, пожалуйста.

Продекламировав полный набор дежурностей воркующим грудным голосом, полноватая миловидная женщина плавно вы­плыла из-за стола и, огорошив Еноха редкой для этих мест строй­ностью ног и неуместной в столь высоком заведении короткой юбкой, проследовала в открытую дверь комнаты помощника Генерал-Наместника.

«С ума можно сойти от их простоты и непосредственности. Подаяния тащат не стесняясь, конвертами шуршат чуть ли не в открытую, дамы на рабочем месте в полной боевой готовности. Не удивлюсь, если у неё под этой “мимо-юбкой” ничего нет», — провожая секретаршу растерянно-заинтересованным взглядом, подумал Енох.

«Ишь ты, как на чужое-то пялится, торопыга московская, — наблюдая за новичком, отметил про себя Ирван Сидорович. — Наприсылают сюда разных хлюстов, а нам с ними возись. Куй бу­дущие управленческие кадры себе же на голову. Это оне сейчас такие кроткие и застенчиво на чужих секретуток пялятся, а как пообвыкнутся да взлетят на верхние шестки, тут уж ничего хо­рошего от них не жди! Пройдут мимо и не заметят, да и на том спасибо, хорошо, коль не нагадят! А вот то, что ты, субчик, на Индиану с пусканием слюней глядел, про это мы непременнейше просигнализируем кому следует».

На рабочем столе секретарши что-то запиликало, завздыха­ло. Она впорхнула в приёмную, сноровисто взяла трубку, вни­мательно её выслушала и, повернувшись к Еноху, с многозначи­тельной улыбкой сообщила:

— Вас ждут. Прошу оставить в приёмной мобильные теле­фоны и пейджеры.

— Пока не обзавёлся, — с ответной всепонимающей улыб­кой отозвался Енох и прошёл в высокий кабинет.


5


Машенька проснулась поздно. Почти всю ночь они прого­ворили с тёткой. Ах уж эти женские разговоры! Сколько в них всего самого-самого! Как они будоражат душу, как сладостно по­рой дают волю слезам, как трогательно вырывают из груди дол­гие вздохи! Кто не испытывал на себе их сладостные чары, тот или чёрств или обделён великой благодатью душевного родства. Долгие часы обращаются в краткие мгновения, когда, казалось, только что взошедшая луна пророчит нескончаемую ночь, а гля­ди же ты — уже предрассветно заливаются птахи и вовсю золо­тится набухший новым светом восход, а разговор всё не кончает­ся и не кончается. И вот в результате уже белый день на дворе, а веки ещё смежены, и сон отпускать не желает, и уступать место жужжащему назойливой мухой утру не спешит. Разгоревшееся солнце медленно плавится в полуденном мареве, и надо пробуж­даться, а уж как не хо-о-чется...

Девушка потянулась всем телом, вдохнула полной грудью, задержала дыхание, длинно выдохнула и только потом открыла глаза и села на кровати, поматывая из стороны в сторону слег­ка тяжеловатой головой. Окно так и осталось открытым, только тонкая сетка от комаров выгибалась, словно парус, и казалось, что не воздух колеблет тонкую ткань, а тугие потоки солнечного света. В памяти всплыл ночной разговор, и Машенька немного загрустила. Так непривычно, что она уже не ребёнок, что через четыре дня ей восемнадцать и впереди сложная, пугающая неиз­вестностью взрослая жизнь, замужество, дети, свой дом и какие- то новые хлопоты. Она встала, подошла к зеркалу, придирчиво себя осмотрела и, оставшись вполне довольной своими правиль­ными формами и покатостями, отправилась умываться.

В столовой было тихо и прохладно. Дворовая девушка Даша, с которой у Машеньки была старая дружба и ещё детские общие секреты, быстро собрала нехитрый завтрак.

— Вы, барышня, не наедайтесь, через полтора часа обед. Хозяйка велела вас разбудить к столу, а вы вон сами раньше встали.

— Дашка, я тебя когда-нибудь поколочу! Что это ещё за «ба­рышня»?! Мы все русские люди, и все перед нашим Богом равны!

— Перед Богом, может, мы и равны, Мария Захаровна, а вот перед вами и тётушкой вашей мне равняться как-то не сподручно будет. Вы — баре, а я — простая крепостная девушка.

— Ну, Дашенька, что ты несёшь? Мы же с тобой подружки, вспомни, сколько всего и всякого нас связывает! Или ты нарочно это затеяла, чтобы меня позлить?

— Да полноть, что же это я вас спросонья-то злить буду? Просто детство детством, а жизнь жизнью. Мне вон Полина За­харовна с утра велели поступать в полное ваше распоряжение и быть неотлучно с вами, так что с сегодняшнего дня я — ваша личная служанка.

Девушка заплакала.

Маша отбросила салфетку и, выскочив из-за стола, обняла девушку.

— Что это ещё за глупости такие? Перестань сейчас же! Дашенька, да это я сама вчера вечером попросила тетушку по­зволить мне почаще бывать с тобой, учиться у тебя рукоделию, стряпне, ну, и всему такому, ты же знаешь — я полная неумеха. Прости, если я тебя этим обидела. Ей-богу, я этого не хотела...

— Да неужели я против учить вас всему и помогать во всем? — продолжая шмыгать носом, сквозь слёзы отвечала Даша. — Нет, вы ничего такого не подумайте. Мне это радостно, да и привычно, чай уже столько лет вместе. И интересно мне с вами, вы вон учёная, не то что я — пятилетку бесплатную окон­чила и всё, а далее-то у родителей достатка двоих учить и не хва­тило. Вы же знаете, брат полную школу окончил и сейчас в гу­бернском городе в академии учится. Не с того я плачу, что велено мне при вас состоять, а с того, что вы вон погостите и подадитесь обратно в заграницы, и мне тогда с вами ехать надобно будет. А мне нельзя ... — девушка опять заплакала.

— Перестань же ты реветь, как дитё малое! Никуда я пока не собираюсь от вас уезжать. Уж год точно буду здесь, решила тётке помогать, да и пожить по-нашему, по-русски, работам вся­ким сельским научиться, присмотреться, как хозяйство вести. Вот поэтому тебя к себе и попросила, ты же мне как родная. Вот глупая, — продолжая поглаживать всё ещё вздрагивающие пле­чи, ласково говорила Машенька, — заграницы испугалась, а ведь и там интересно. Сама же ведь всё расспрашивала, презентами моими среди дворовых задавалась, и на тебе — слёзы...

— Что вы, Мария Захаровна, вы такая добрая, я с вами хоть куда готова, только не могу я сейчас уехать из дому, сердце моё не выдержит, — и, украдкой глянув на дверь, ведущую в кухню, она страстно зашептала: — Я же в Юньку влюбилась. Мы, по­читай, уже как полгода женихаемся...

— Как женихаетесь, и кто этот Юнька? — тоже переходя на шёпот и косясь по сторонам, с нескрываемым интересом пере­била её Машенька.

— Да всяко по-разному, — хихикнула сквозь слёзы девушка,

— я совсем голову потеряла, знаю, что нельзя так, а по-другому не могу, как представлю, что он с кем-то другим на наш сеновал полезет, аж искры из меня летят. Не обижайтесь на меня, Маша, но нельзя мне сейчас уезжать.

— Да кто ж тебя неволит? И ещё раз повторяю, я никуда и сама пока не собираюсь. Так кто такой этот Юнька? Ты уж от­кройся, не томи сердце, мне же самой ох как интересно!

— Да знаете вы его, Юань это же, сын Агафия, конюха барского!

— О господи! Он же совсем конопатый! И помнится, не ты ли пуще всех его за это и дразнила?

— Дурочкой малолетней была, а может, и тогда уже бабья на­тура своего требовала, только я того ещё не понимала. Вы не поду­майте там чего, — вдруг как бы спохватившись, с гордостью при­бавила Даша, утирая зарёванное личико, — у нас это всё вполне серьёзно. Он тоже меня любит, и поженимся мы, бог даст.

— Ну, вот и хорошо, на свадьбе попляшем, — мечтательно протянула Машенька, — вспомни, мы же об этом с тобой не од­нажды мечтали. Любит. Да как же это прекрасно! Здесь петь, кри­чать надо от радости, а ты в слёзы да про какие-то сеновалы...

— Это у вас, может, у господ, кричать надо. У вас, вестимо, всё напоказ, а у простых о любви лучше молчать до поры до вре­мени, а иногда вообще о ней и не поминать, целее будет. А сено­вал, он — что будка для кобеля. Походит, побродит он кругами один да и приволочёт кого-нибудь, или какая сука сама на себя затянет. Тут, барышня, ушами хлопать никак нельзя!

— А что это вы там воркуете? — перебила их на самом трепет­ном месте тёткина домоуправительница Глафира Ибрагимовна. — Дашка, ты что вытворяешь? Скоро обед, а стол не прибран! Ты, Ма­рья, меня извини, опосля обеду поговорите, народу работать надо.

— А где тётя?

— Как где? В поле. Ещё спозаранку укатила на своей тарантайке. Скоро приедет. Ты бы, баринька, сама-то пошла к обеду прибралась-приоделась бы, а то, чай, третий час уже пошёл.

Машенька, одновременно пристыженная и взбудораженная, поднялась к себе. В сбивчивом рассказе подружки детства было что-то такое, чего ей не хватало самой, от чего она просыпалась по ночам с громко стучащим сердцем, от чего надсадно и долго ныло внутри. Ох уж эта любовь в преддверии восемнадцатилетия!

Полина Захаровна въехала во двор на видавшем виды аме­риканском армейском джипе, их в начале крепостного права поставляли нам по новому ленд-лизу из Афроюсии якобы за­даром, но после оказалось, как всегда: бесплатный сыр бывает только в мышеловке. За эти стареющие на армейских складах машинки пришлось отписать афроюсам, почитай, половину Чукотки. Когда эта сделка века состоялась, выяснилось, что другую чукотскую половину тем же юсикам уже лет сорок как заложила семья Ромовичей, чей дед когда-то там губернатор­ствовал, да и приватизировал за бесценок эти бросовые зем­ли. Юсики тут же разбили на этой огромной территории до­полнительно три штата, за полтора месяца отыскали в Чукот­ских недрах уйму золота, нефти и других полезных, а главное, пользовательных ископаемых и огородили свою местность высоченной Прозрачной стеной. Наши туда, к стенке этой, на выходные ездят на оленях, как в кинотеатр, поглазеть на невзаправдошнюю жизнь.

Отряхиваясь от пыли, Полина Захаровна кого-то костерила на чём свет стоит. Только внимательно прислушавшись, можно было понять, что все эти виртуозные завихрения полунормативной лексики относятся к Генерал-Наместнику Воробейчикову.

— Ну, остолоп египетского разлива! Ну, вражина! И где их Царь только отыскивает, в каком дерьмоотстойнике? Ведь захо­чешь пугало огородное найти, чёрта с два подобное им сыщешь! А эти как лепехи после коровьего стада, куда ни встань — сплош­ная дрянь! Это же чего эта генеральская рожа учудила! Нет, вы только послушайте, люди добрые, — при этом барыня почему-то воздела руки свои к небу, как будто только там и остались ещё порядочные сограждане, а рядом, на земле, — сплошь воробейчиковские выкормыши. — Этот остолоп, уж не ведаю, сам ли придумал али высокое начальство надоумило, но намедни издал строжайшее повеление о запрещении местным курам несения более трёх яиц в неделю. Ну дурелом! И главное, ответствен­ность за соблюдение сего умопомрачения возложил на владель­цев петухов. Ох, птичник в лампасах!

Все дворовые высыпали наружу, слабо соображая, что про­исходит, но понимая: лучше быть у барыни перед глазами, чем потом получать взбучку за отсутствие на «нравоучительстве», как про себя окрестили подобные формы критики начальства местные острословы.

— Так может, матушка, для него, кобеля, что девка, что кури­ца — одна масть, — отозвалась с крыльца Глафира Ибрагимовна.

— Ох уж и не говори, Глафирушка! Где только вот сыскать грамотея, чтобы петухам-то всю эту дурь растолковал? Видать, придётся Юаньку в Москву за толмачами посылать. И смех и грех. Но вы же главного ещё не слышали! — С этими слова­ми, она извлекла откуда-то из-за пояса сложенный гармошкой продолговатый лист бумаги, развернула его и, стоя на автомо­биле, как заправский глашатай, начала читать. — А кто станет противиться этому повелению, приказываю: хозяина петуха, не взираючи на половую принадлежность, вероисповедание и воз­раст, сечь батогами, исчисляючи количественность наказания в простой прогрессии за каждое незаконнорождённое яйцо. Да погодьте вы ржать! — еле сдерживая себя, прицикнула Полина Захаровна на захихикавших девок и продолжила: — петуха- ослушника, — барыня набрала полную грудь воздуха, — после публичного избиения ивовым прутом малого калибру подверг­нуть принудительной кастрации, коию надлежит производить под наблюдением соответсвующего медицинского работника по животно-птичьей части!

От услышанного собравшиеся, лишившись дара речи, какое-то время молчали, только было слышно, как кудахчет за домом курица, оповещая окружающих о снесённом яйце, но потом вся дворня раз­разилась таким хохотом, что, казалось, того и гляди, начавшие со­бираться хмарки сорвутся со своих невидимых крюков и шмякнутся о землю. Вместе со всеми задорно до слёз смеялась и Машенька. Полина Захаровна стояла монументально гордо, как статуя какого- нибудь полководца, со злосчастной бумагой в руке. Она не смеялась, только озорные искры, словно короткие синие молнии, сыпались из глаз да ходуном ходили желваки на скулах. Победно осматривая свою рать, она задержалась на смеющейся племяннице.

— Ну и как тебе, Маша, законность наша? Ты гляди, я с эти­ми кастрированными петухами стихами заголосила. Привыкай, дочка, это Родина, а её не выбирают, здесь не живут, здесь вы­живают и всё равно поют песни, влюбляются, рожают детишек и от пуза ржут над собой и начальством. Господи, сколько же нам ещё мучиться всем этим? Ну хоть детей наших пощади, они уже в заграницах учены, поразбегутся же все, тут и так уже одни дурачки да алкаши пооставались! Ох, грехи наши тяжкие! А что, Глафира, обед-то готов?

— Готов, барыня! Остыл уже, чай!

Обедалось весело. Здесь за столом и выяснилось, что грозная реляция была вызвана опасениями Генерал-Наместника «...уси­лившейся в последнее время тенденцией роста куро-петушиного поголовья во врученном мне особом окуёме, что может неиз­бежно привести к нанесению невосполнимого урону дружеской нам Афроюсии в трудные времена обретения старого своего наи­менования Соединенные Штаты Америки. И урон сий может приключиться в области производства основного вида их экс­порту — куриных ножек имени отца, сына и внука Буша. А сия недальновидность чревата новой волной гонки вооружений и возможностью военного конфликту, коий теперь крайне нежела­телен для нашей идущей на подъём державы».

Все дружно смеялись и порешили вечером собраться на птичнике, дабы от имени петухов и примкнувших к ним из соли­дарности иных особях мужского пола написать письменный про­тест на бесчинства генерала Воробейчикова в Международный комитет по правам и свободам всех видов земной жизни.

Ещё не встали из-за стола, как пошёл ёмкий такой дождик. Проворные тучки, сновавшие по насупившемуся небу, сбира­лись в какие-то серые туманности, набрякали небесной влагой и доились тёплыми струйками, сквозь которые откуда-то сбоку светило солнце. Сразу три радуги выгнули над миром свои раз­ноцветные древние подковы, о чём-то возвещая заблудившимся в самих себе людям.

После обеда все разбрелись по своим заугольям и, притулив­шись кто куда, сладко и безмятежно окунулись в тихую послео­беденную дрёму. К счастью, и эта древняя наша традиция верну­лась. Оказалось, что днём подремать полезно не только детям, но и их затюканным подёнщиной родителям. Во все времена и во всём мире народ посреди дня расслаблялся кто как мог и кому как позволяли условия и традиции, а мы последние полтора века, на­скоро подавившись половиной батона с кефиром или осклизлой котлетой с мутью жидкого супчика, торопливо обтерев липкие от моргусалина губы, после чего с удовлетворением вставив в рот воняющую горелой тряпкой «примину», летели вприпрыжку на своё рабочее место, чтобы в полусонном состоянии гнать после­обеденный брак. Хорошо было НИИшникам, они своё всё равно урывали украдкой за кульманом, размазывая по ватману сладкие сонные слюни. У всей Европы сиеста, а у нас брак, травматизм и недород по части демографии. Но и это, слава богу, в прошлом. А иные говорят о пагубности крепостного права! Балаболы и гнилые либералишки! Какие пагубности? Сплошь положитель­ные моменты на пути воскрешения величия нации.

Машенька задремала сразу же, как только коснулась головой подушки, так и не сняв с себя модного красивого платья, в котором вышла к обеду, чем весьма порадовала тётку. И приснился ей сон. Будто она сидела посреди залитой лунным светом поляны, поч­ти голая, в какой-то прозрачной накидке, и медленно расчёсывала свои волосы большим серебряным гребнем. Где-то далеко тихо и красиво выла собака, свистели невидимые ночные птахи, мимо сноровисто и гибко, словно танцуя, сновала Даша с другими дво­ровыми девушками. Всё было покойно и блаженно. Вдруг Маша увидела какого-то мужчину. Сначала ей показалось, что это Юнька, будто зовущий её на сеновал. Она поднялась и, пряча глаза от Даши, пошла на этот беззвучный, лишающий воли зов. И уже поч­ти приблизившись к ведущей в небеса лестнице, уже взявшись ру­ками за прохладные, отполированные временем и миллионами её предшественниц перекладины, она сделала первый шаг и в ужасе увидела, что там, наверху, её манит руками не Юнька, а какой-то совсем незнакомый ей человек в красивом заграничном платье и с загадочной улыбкой на устах. Она вскрикнула от неожиданности и проснулась. У двери с охапкой её вещей, собранных для стирки, замерла испуганная Даша.

— Господи! — роняя свою поклажу, бросилась она к расте­рянно озирающейся Машеньке. — Что же это вы себе такое наснили? А закричали-то как! Аж кровь заледенела, вон руки какие холодные сделались, вы только потрогайте!

— Ах, Дашенька, глупости какие-то приснились...

— Нет уж, вы мне хоть намекните, кто вас так перепугал-то? Ну, пожалуйста, Мария Захаровна! А я вам попробую сон рас­толковать. Вон иной раз сама Глафира Ибрагимовна меня к себе призывает по этой части. Но у неё сны уж дюже неинтересные, всё про муку да про варенья с солениями. Машенька, ну пове­дайте...

— Хорошо, только, гляди, не вздумай болтать, — и она рас­сказала всё: и про поляну, и про наготу, и про собачий вой, и про лестницу, и про неизвестного симпатичного мужчину, опустила только про Юньку, по зову которого, собственно, и собралась она на сеновал подниматься...

— Ой, барыня, любовь вас ждёт пресильная! — радостно всплеснув руками, закружила по комнате Даша. — Как я рада! Вот только есть в вашем сне какие-то неясности...

— Какие?.. Говори же, не томи меня...

— Да я и сама пока не поняла. Можно мне с кумой мельника, Анютихой, посоветоваться? Нет, боже упаси, о вас ни слова! Я всё, вроде, как про себя расскажу. Она в окуёме лучше толкует сны и гадания. Ну, не робейте. — Девушка замолчала, а потом, сразу по­серьёзнев, как-то нараспев промолвила: — А может, и не надо до всего дознаваться, придёт время, оно само и откроется.

— Нет уж, Дашенька, ты мне всё поразузнай. Я же теперь сама не своя буду, пока до всего не дознаюсь. Сердце до сих пор так и прыгает.

— Да вы никак ещё и нецелованной будете? Ой, простите меня, Мария Захаровна, что-то я совсем от радости за вас в дурь попёрла...

— Да почему же в дурь? Ты, понятно, опытнее меня. Нет, я, конечно, целовалась, и не раз, но дальше поцелуев и взаимной дрожи как-то всё, признаться, и не заходило. Правда, один раз... — Маша как бы спохватилась, — но это не в счёт, и к мужчинам не имеет никакого отношения. — Девушка залилась румянцем.

— Да престаньте вы, дело это житейское, все мы, бабы, пер­вый сок из себя сами или с подружками выжимаем. Это уж по­сле, как иного медку попробуешь да в охотку войдёшь, вот тогда уж страсти обуревать начинают, а всё, что до этого, — девичьи шалости. Ладно, весь ваш сон я разузнаю. А ещё, ой, господи! Со­всем из головы выскочило, — она зачем-то с опаской покосилась на дверь, подошла к окну, перегнувшись, глянула вниз и вернулась к Машиной кровати: — Юнька сегодня согласился взять меня на одно очень рисковое дело. Оно противозаконное, и, ежели кто до­знается, всех колодки ждать будут, а может, и угольные копи...

Машенька вся напряглась и подалась вперёд, боясь пропу­стить хоть одно слово.

— У нас здесь в окрестных чащах объявился недавно глаша­тай воскресшего старинного бога. Люди к нему разные по ночам собираются. Вопросы пытают, о жизни, об урожае, о властях, о жёнах. ну и о других разностях выспрашивают, а старик этот их, знать, поучает. Да, говорят, так ловко, складно, а главное, всё, что ни скажет, — сбывается. Жуть как интересно. Юнька гово­рит, что туда только мужиков допускают, хотя за дедом тем не­отлучно следуют три или, может, и более молодые высоченные девки. Внучки они ему, прислужницы или ещё кто, о том никому не ведомо. Вот так-то. Ну что, пойдём?

— Конечно, пойдём. но только ты же сама говорила, что девиц туда не пускают...

— А мы впотай пойдём. Дед этот из чащоб в полную луну вы­ходит и всегда к одной и той же ярыге. Оне там внизу у костра будут своё гутарить, а мы сверху, в хмызняке притаившись, послушаем. Може, чего и учуем, а не учуем, так хоть увидим. Шутка ли, глаша­тай самого древнего бога! Вы это. как дом весь уснет, оконце от­ворите, Юнька лестницу приставит — вроде как ремонтировать что затеял, а вы потом по ней в сад спускайтесь, как условный сигнал услышите. Кукушка три раза кукукнет, малешко помолчит и ещё два разочку: ку-ку, ку-ку. Хорошо? Только в тёмненькое оденьтесь, в штаны какие и рубаху. Ну, я побежала, а то не успею ваши одёжи постирать да высушить...


6


Аудиенция у Генерал-Наместника удалась. И презент он при­нял, и родительский привет, и сам, почитай, битый час вспоми­нал их молодые похождения. Расчувствовался, а когда Енох ещё сообщил, что в Кремле ему выбор был, куда пойти служить от­чизне, и он сознательно, ну и по совету отца, конечно, предпочёл этот далёкий окуём столичным задворкам, тут Урза Филиппович и вообще в полный восторг пришёл.

— Я вот что вам, милейший Енох Минович, скажу, каждый державный муж приходит к такой потребности, когда ему уже ни денег, ни чинов, ни продвижения не надобно, а одно единственное душу и разум напрягает — жажда передать свой опыт, свои знания молодёжи, идущей за тобой по государственной тропе служения Августейшему Демократу. Вот в чём весь смысл нашего земного бытия, вот что ни тлен не тронет, ни червь не подточит. Но как ред­ко ныне найдёшь достойных юношей, способных стать ученика­ми. Все сразу стремятся в наставники, все норовят поучать! А сам- то, сам-то от горшка три вершка, жиденькую бородёнку отрастил, заморскую бурсу, прости господи, закончил, ветров разных пона­хватался и уже мнит себя столпом экономики, уже в министры ме­тит, уже истины с экранов вещает, великой державой управляет! Грефит хренов! А сам ведь и гвоздя ржавого самостоятельно ни­когда не забил, паршивой лавчонкой на удельном базаре никогда не руководил. Зато языком ловко тренькает! Тьфу да и только!

— Вы, глубокоуважаемый Урза Филиппович, даже и не подо­зреваете, до чего вы правы. Моему поколению, хоть и пожили мы ещё недостаточно, но уже много чего такого досталось. И насмо­треться на всякое пришлось и умников этих среди моих погодков наблюдать приходилось, так сказать, в самом зачатке. Гнилостный в подавляющей массе народец, продувной и босяковатый. А глав­ное, почти сплошь инородный. Ну, о каких они интересах Державы печься могут, когда их земля обетованная — Объевра. Нешто они от писка нашего отечественного комара в умиление придут и умилённость эту деткам своим передадут? Я и больше вам скажу — только вы уж откровения мои за крамолу не примите — так вот, не та поросль молодая вокруг нашего Царя-батюшки собралась, а сплошь чертополох какой-то безродный, дачно-приозёрский. Мне так думается, что вот такие светлые умы Отчизны, как вы, Урза Филиппович, должны быть в ближнем окружении Президент- Императора. Родине замежники никогда особенно не прияли.

— Мой вам совет, — многозначительно воздев указующий перст, нравоучительно произнёс генерал, — о замежниках да инородцах среди чужих людей поменьше распространяйтесь. Откуда в нашей многонациональной державе инородцам-то взяться? Все мы инородцевы дети, и от этого никуда не деться, так что лучше помалкивать от греха подальше. Времена нынче, сами знаете, какие! Голубые цвета опять в моде, и древняя исти­на «лучше первым застучать, чем потом полвека перестукивать­ся» ох как актуальна...

«Да, кажись, перебрал я малость, — слегка сдрейфил Енох, — и батя про его инородничество ничего не говорил. Да и вообще что-то меня для первого раза слишком понесло!» — а вслух слегка виноватым голосом произнёс: — Так я же о благе Отечества и пе­кусь, а крамола как раз от этих умников и идёт...

— Батюшка вы наш разлюбезный, — одобрительно, видя покаянность, принялся поучать начальник, — из-за межи к нам, тёмным, свет истины и свободы идёт. А крамола, она вон у нас самих колосится, словно бурьян. Вы это накрепко запомните, без Запада и без Запада-Востока мы — ноль без палочки! Мы — сре­динная мягкотелость, в том беда и сила наши. Поэтому давайте в рабочих кабинетах о пустопорожних предметах говорить не будем. Оно что, у нас с вами других тем для разговоров не най­дётся? — решил на всякий случай перестраховаться Наместник. «Кто его знает, что за фрукт приехал в его округ, хоть и сынок молочного брата, но для начала следует проверить, а уж потом дозволять крамолу говорить», — подумал он и, не сбавляя обо­ротов, продолжил: — Я вот в толк никак не возьму, вас что там, за бугром, недоучили малость али наоборот переучили вусмерть? Ровно как Берёз-Вениковский, царство ему небесное, околесицу несёте, сие, мне кажется, не по чину.

— Вы простите меня, господин Генерал-Наместник! — пере­ходя на официальный тон и понимая, что он действительно ма­лость перегнул палку, принялся с глуповатым нахрапом оправды­ваться Енох. — Я с вами полностью согласен, вестимо, у нас и своей крамолы полно, однако, сбежавшие враги Царя-Президента и святой Державы нашей, они ведь в основном в заграницах поокопались и всё порываются души молодые калечить! — делая вид, что предыдущие слова начальника его никоим боком не каса­лись, гнул своё посетитель высокого кабинета. — Нынче наш от­чий дом, как считает народ и отец наш Его Величество Преемник Шестой, на подъёме находятся. Благосостояния людские растут, промышленность прёт вверх, червонец стабилизировался, того и гляди золотым станет, войны утихают, хлеба и зрелищ своих име­ем предостаточно, а главное, демократия заматерела и обратилась в незыблемость. Это же очевидно всему миру! А что эти, простите за несалонное слово, гниды, творят? Они хулу на нас собирают, каждый успех в поражение норовят обернуть. Детей от родителей пытаются отбивать! Тургенят, одним словом, рахметовщину с ба­заровщиной разводят. Инородцы они для всех нас и всего демо­кратического человечества. Инородцы не по рождению, не по кро­ви, а по духу своему гадкому. Замежники, потому как за межой по­рядочности и нравственного патриотизма живут. Вот каков смысл я вкладывал в эти слова. Вы должны понять мою горячность. А теперь об учёбе в Объевре и милой сердцу Афроюсии. Если быть до конца честным, учению тому грош цена. Наплевать и за­быть, я вот только с сего дня по-настоящему учиться-то и стал, за что вам поклон земной и сыновняя благодарность.

«Ты посмотри на это отродье банкирское! И где только на­хватался всего? Да, с таким ухо надо держать востро. А может, он правду говорит? Поди их сегодня разбери, молодых этих, хотя не так уж он и молод. Воно куда хватил, аж самого Тургенева при­плёл. К месту или не к месту, а учёность свою показал. Молодец! Может далеко пойти, ежели, конечно, мы ему позволим», — по­луприкрыв лицо широкой ладонью, думал старый генерал.

Потом долго пили чай и говорили о местных красотах, дико­сти нравов и привычек.

— Вы там поосторожнее в своём уделе. Оно, конечно, вам по­сле предшественника вашего окаянного трудновато будет. Отча­янный он был малый, порой до настоящей жути. Однажды уже к вечеру прибыл ко мне с докладом. Хотя я не большой любитель дергать людей понапрасну, пусть себе работают, да и средств эко­номия, а то одного бензину уходит прорва. А здесь заявился, весь блестит, как масленичный блин, и говорит, мол, извёл я, ваше вы­сокопревосходительство, в своём уделе недоимщиков, ябед и про­чую противоправную нечисть, — и бах мне на стол нечто в по­лотняном мешочке. Я уже, признаться, и перекреститься было со­брался, думал, что он мне чью-то отрубленную голову приволок. С него-то станется! А он это, тесьму-то распустил и достаёт из мешка своего трёхлитровую банку. Стекло-то зеленовато-мутное, да и я уже на глаза ослаб. Придвинулся поближе и едва было чувств не лишился. Ирван опосля насилу микстурой отпоил.

— Так что же в банке-то было?

— Уши.

— Как уши? — остолбенел Енох.

— А так, господин хороший, обычные человеческие уши, — понизил голос хозяин кабинета. — Почти половина банки, да ещё и самогоном залиты, чтобы не завоняли. Пришёл в себя я малость.

Дрожь унял и спрашиваю, что же ты, паршивец, творишь? А он мне ничтоже сумняшеся и брякает: устанавливаю, мол, демокра­тию и веду активную борьбу с антигосударственным и несозна­тельным элементом. Здесь, говорит, всего тридцать левых ушей и двадцать четыре правых. И пусть знают, ежели, говорит, не ис­правятся, приду и уже не уши, а сами головы отрежу и у изваяния Преемника Великого поскладываю как отчёт о проделанной рабо­те. Отправил я его с этой жуткой посудиной в гостиницу, а сам за телефон и ну в столицу звонить. Дело-то не шутейное, это тебе не солдат какой проштрафился. Звоню и туда и сюда, а там, как всег­да — ни да ни нет. Потом один из визирей спрашивает, дескать, жа­лобы от населения есть? Нет, говорю, не поступало. «Так чего же ты волну гонишь? Ты сам безухих-то видел?» Нет, говорю. «Ну, так на нет и суда нет, — мудро резюмирует мой собеседник. — Ты его пока в дурдом определяй, да и бумаги соответствующие готовь. Хотя, говорит, и жалко будет расставаться, такие работни­ки нам, между прочим, тоже нужны, да и опять-таки на действи­тельного тайного советника документы его посланы». Вот такой у вас предшественник был, — подвёл итог хозяин кабинета. — Да вы, наверное, и сами уже наслышаны. Многое люди, конечно, как всегда, врут. Вы, главное, не тушуйтесь попервости. Как себя из­начально поставите, так вас общество и воспримет. Месяца три- четыре вас многие на «понял-понял» брать попытаются...

— И кто же на такое решится? — удивлённо поднял брови Енох.

— Да кто угодно, — усмехнулся старый генерал. — И те же помещики, и служивые федералисты и, вестимо, муниципальный староста, и депутаты удельных каганов, да мало ли ещё какого люду по окуёмам шарится. В случае чего вы особо не миндаль­ничайте. В государстве всегда должна быть строгость. И запом­ните, никакая другая организация или, если вам будет угодно, шайка, не могут быть сильнее даже самого слабого государства. Это претит здравому смыслу и промыслу Божьему.

— Ваше высокопревосходительство, дозвольте полюбопыт­ствовать, а с ушами-то что стало?

— С какими ушами? А, с банкой? Так она и ныне где-то в крае­ведческом музее пылится. Правда, теперь как яркий пример изувер­ства противников нового строя, так сказать, немое свидетельство борьбы старого с новым. И соответствующее пояснение гласит, что в банке уши не злостных недоимщиков и самогонщиков, а правед­ных активистов, зло умученных сторонниками тёмных сил и анти­глобализма. Понимаю ваше юное смятение. Но всякая наглядность, какой бы она ни была, обязана служить прогрессу. — И глянув на здоровенные часы, выполненные в виде двуглавого медведя, старый генерал хлопнул руками о крышку стола, давая понять, что ауди­енция окончена. — Да заговорились мы с вами, однако, а у меня ещё полно неотложных государственных дел. Так что ступайте себе с богом. Батюшке непременно поклон передавайте и обязательно за­зывайте его к нам в гости. Уж мы-то с ним тряхнём стариной! Обя­зательно сообщите, что варьете здесь по фактуре не хуже столично­го будет, — прибавил он со смехом. — Ну-с, с богом.

Распрощавшись с начальством, всучив на выходе вездесу­щему Ирвану Сидоровичу, уже спешившему в кабинет генерала с подносом и пузатой заиндевелой бутылкой, полукилограммо­вый золотой брелок для ключей, а крутозадой Индиане — объевровские духи, Енох вернулся к товарищам.

Совещание закончилось, и все готовились отметить радост­ное событие всеобщего сбора в окружном центре дружеской пи­рушкой, да и повод был преотличнейший. По древней чиновной традиции всякий новичок, поступивший в ведомство, обязатель­но должен был, что называется, «прописаться» или «проставиться», иными словами накрыть отменный стол и отпотчевать будущих сослуживцев, ну, а если повезёт, то и начальствующий состав. Енох об этом, конечно же, знал, но вместо снеди и домаш­них припасов, настоек и наливок, прихватил с собой побольше наличности и уже отправил Берию организовывать пиршество в одно тихое, но очень дорогое заведение, об экзотике которого был наслышан ещё в столице.

— Енох Минович, не сочтите за навязчивость, — ещё на лестнице окликнул его Юнус Маодзедунович, — уж коли так свелось, что я стал для вас первым знакомцем, позвольте полю­бопытствовать: «прописочку» отмечать сегодня будем? А то на­род беспокоится, ежели вы в стеснении нынче, можно сие благое дело и отложить на какое-то время. Ну, а сегодня, кутнём по под­писке, этак тыщёнки по полторы с носа.

— Позвольте, Юнус Маодзедунович, какая подписка, какие отсрочки, всё за мой счёт, нешто я традиций не знаю? Вы вот что, ежели это вас не стеснит, подсобите мне список составить, кого, кроме коллег, позвать надобно. «Прописка», она ведь дело нешуточное, от неё много зависит, не правда ли?

— Истину глаголешь, сын мой, — раздался откуда-то снизу по-оперному раскатистый приятный баритон.

Енох в недоумении уставился на Иванова.

— Да это же окружной архиерей, владыко Илларион, вы к нему под благословение обязательно подойдите, а после и на посиделки пригласите, — понизив голос, заговорщически сообщил новый зна­комый, — весьма влиятельная, кстати, личность при господине На­местнике, да и вообще, злые языки поговаривают, что он — скры­тый масон и чуть ли не держатель мастерка местной ложи.

— Что ж это ты, Маодзедунович, душе новой и чистой про меня там нашёптываешь? Небось опять про мои грехопадения да про это треклятое масонство? Всё — бессовестные враки, любезный Енох Минович, — привычным жестом благословляя согбенного чиновника и принимая традиционные лобзания, бла­годушно прогудел владыко.

Загрузка...