— Ты вот, мил человек, ответь, а пошто Москве Шамбалка так не глянулась-то? Это ж надо, бомбой ядерной решили её зат­кнуть. А они-то хотя б знат, что там, в энтих пещерах? — приса­живаясь на своё место, спросил Макута.

— Чем не глянулась? Да кто их разберёт, скорее всего её откры­тие путало кому-то планы. Да и посудите сами, откройся эта тайная страна всему миру, ведь может чёрт-те что приключиться. Где га­рантии, что эти учителя станут наставлять народ по-правильному, да и что за знания они из своих подземелий выволокут на свет? Ведь этого никто не знает. Не, решение руководство страны приняло вер­ное, только... — говоривший замолчал на полуслове.

К их кружку быстрой походкой подошёл невысокий корена­стый разбойник с лицом, поклёванным оспой. Он слегка покло­нился Бею и что-то быстро зашептал на ухо Мэну.

— Атаман, надо бы покалякать — выслушав доклад и ото­слав молодца восвояси, произнёс тот.

— Ладно. Тебя, мил человек, отведут к моему намёту, доктор пусть пока шею поглядит, а там и мы подойдём, тогда и догово­рим наши скорбные разговоры.

Макута с поплечником неспешно двинулись в сторону гор. За ними тенью подался Митрич. Пленного повели к ожившему без­дымными и ещё не слишком яркими кострами биваку. К лагерю потянулись и стоявшие в дальнем охранении телохранители.

День неспешно сгущался в синеватую вечернюю дымку. Скоро всё стихло на месте недавнего допроса и только далеко от­летевшая медная кружка, зарывшись в небольшой островок не­весть каким чудом не примятой травы, хмуро свидетельствовала о недавнем присутствии людей.

Минут через пятнадцать из-за невысокой, поросшей густым кустарником скалки, что возвышалась над камнем, где ещё не­давно сидел атаман, осторожно вышел человек, огляделся вокруг и, убедившись что рядом никого нет, втянул голову в плечи, по­сле чего, не спеша и не прячась, зашагал к лагерю. Это был Енох.


28


Машеньку знобило. От перевозбуждения, излишков солнца, горного воздуха, купаний в холоднющих ручьях и всего остально­го, что с ней сегодня произошло, она была близка к обморочному состоянию и никак не могла совладать с предательской дрожью, мелко и противно колотившей всё тело. Укутавшись тёплым ват­ным одеялом, она лежала на невысоком топчане, мысли в такт дро­жи скакали в голове. Только она останавливалась на самом важ­ном — Енохе и их будущем, как тут же возникала противная мысль о позоре и предстоящем объяснении с матерью. Только она прини­малась составлять нужные и правильные, как ей казалась, слова оправдания, подбирать интонации, с которыми их следует про­изнести, и уже что-то начинало получаться, как откуда-то выво­рачивалась мелкая мыслишка о том, что она голодна, а паршивка Дашка убежала с Юнькой глядеть, как будут вешать пойманного ими лазутчика. Есть хотелось очень, уже сама мысль о чём-нибудь вкусненьком наполняла рот липкой и тягучей слюной. Машенька гнала прочь кулинарные мечтания, но образ её любимого курни­ка сменялся образом не менее вкусного куска чёрного хлеба и до­машней колбасы. Наконец в голове осталась только одна мысль, которая, словно тяжёлая августовская муха, колотилась в её пред­обморочном мозгу: надо вставать, выбираться из этой халупы, идти искать хоть какую-нибудь еду, благо, вкусные запахи впере­мешку с горьковатым запахом дыма плавали окрест. Однако выйти вот так просто, без сопровождения, без своего проверенного чело­века рядом, в чуждый, незнакомый и оттого пугающий мир было страшно. Ненавидя свою беспомощность, девушка решительно сбросила с себя одеяло и овчины, в которых пряталась от озноба, и резко встала. Поискав глазами зеркало и не найдя этого столь привычного предмета, чертыхнулась и принялась выворачивать на пол всё из большого баула, привезённого ночью Юнькой от матери. И, слава Богу, почти на самом дне, завёрнутое в её толстый тё­плый свитер, лежало старое овальное зеркало на толстой фанер­ной подложке. Если бы ещё вчера ей кто сказал, что находка этого потемневшего и обшарпанного амальгированного стекла вызовет у неё такую радость, она бы безусловно сочла этого человека слег­ка тронутым. Но ныне ей было не до таких глубоких мыслей. Она, как простушка, бросилась пристраивать свою находку на шатком столике, приютившемся в самом тёмном углу её убогого жилища. Зажгла стоявшую здесь же керосиновую лампу, хотя на дворе ещё был вечер, правда серый и тусклый, потом чуть прибавила фитиль и заглянула в посветлевшую бездну седого стекла. Даже в полу­мраке из зеркала на неё смотрело вполне приличное лицо, правда, немного помятое, с глазами, припухшими от слёз и безнадёжно спутанными волосами.

— Могло быть и хуже, — повертев головой, подумала Ма­шенька и, зажмурившись, безжалостно запустила гребень (и от­куда его только выкопали!) в свои космы.

Неприятная процедура выдирания волос наконец подходила к концу, а заодно и лицо постепенно стало разглаживаться, бле­стящие же, наверное, от голода, глаза и вовсе выглядели весьма привлекательно.

— Машенька, ты здесь? — где-то почти над ухом прозвучал голос Еноха. — Маша...

Внутри всё сжалось. Обыденная, привычная процедура расчёсывания волос незаметно успокоила её, даже дурацкие мысли о еде как-то ослабли. Кто может объяснить, почему так проис­ходит: погладит мама по голове, и все горести забываются, все обиды проходят; почему скользит расчёска по ровному длящему­ся до бесконечности волосу сверху вниз, сверху вниз — и убаю­кивающее спокойствие наполняет душу, и понятной становится женская доля, и многое, многое забывается, и мир становится до­брее... И вот его голос, тихий, какой-то пришибленный, не похо­жий на самого себя. Голос её любимого, родного человека. Голос, как вспышка яркого света, разбудил всё, что только что успокои­лось в ней, стишилось.

— Маша, ответь, — уже настойчивее и громче позвал Енох.

— Да, здесь я, здесь! — как-то неожиданно громко и торо­пливо отозвалась Машенька, и, бросив на топчан расчёску, при­нялась торопливо собирать разбросаннее вещи.

Брезентовый полог будана шевельнулся, и в небольшой про­ём почему-то спиной протиснулся Енох. Даже в подслепова­том свете керосинки было заметно, что мужчина чем-то сильно взволнован.

— Как хорошо, что ты здесь. Брось эти тряпки и слушай меня внимательно! — он чуть ли не силком усадил её на кровать. Замер, прислушиваясь настороженно и зло, словно угодивший в западню зверь. — Только не перебивай меня и ни о чём не рас­спрашивай. Мы должны сегодня же ночью, слышишь, а лучше прямо сейчас бежать подальше от этого места! — зашептал Енох ей в самое ухо. Говорил он быстро, захлёбываясь своими же сло­вами, и каким-то недобрым был этот шёпот. Машеньке даже сде­лалось немного страшно.

— Хорошо, — ничего не понимая, согласилась она, — только вот Дашку надо найти, да хоть пару бутербродов раздобыть, а то я просто умираю с голоду. И потом, — приходя в себя от не­ожиданного натиска, попыталась она возразить: — к чему такая спешка? Мы же решили с тобой не торопить события...

— Маша, — раздражённо дёрнул подбородком Енох, — я тебе потом всё расскажу, потом.. А пока ты должна просто меня слушаться, ясно? Дашку твою, дуру, искать не надо, мы уйдём только вдвоём и незаметно...

— Без Даши я никуда не пойду! — вспылила девушка и обсолютно трезво добавила: — достаточно за последние дни я наде­лала глупостей. И вообще я есть хочу. Пойдём где-нибудь пере­кусим. Найдём ребят и там решим, что делать дальше.

— Каких ребят? — силой удерживая её на топчане, зло про­хрипел мужчина, на глазах становясь абсолютно чужим. — Ты должна понять — это очень важно и касается нашей с тобой жиз­ни. Я надеюсь, у тебя нет желания погибнуть в юном возрасте? Если нет, то слушай меня и выполняй всё, что я тебе скажу. Это действительно слишком серьёзно, поверь мне. Поесть, ладно, сходим, столовая почти рядом, — вдруг миролюбиво обнимая её за плечи, как можно нежнее и спокойнее произнёс Енох, — я и сам голоден, как стая волков в зимнем лесу.

Столовая действительно оказалась поблизости, их ни о чём не справшивая, усадили за атаманский стол и сытно накормили. Ели молча и торопливо, как едят очень голодные люди, стараясь затолкать в себя всё, что видели глаза. Однако еды впрок, как известно, не бывает. Настоящее, отвальное насыщение догнало только за чаем. Обжигаясь вкусным таёжным напитком, Ма­шенька почувствовала, как к ней подкатывается сон, казалось, ещё немножко, и она, уткнувшись в плечо сидящего рядом Ено­ха, провалится в спасительное расслабление, однако, собрав в кулак остатки разбегающейся воли, она как бы между прочим негромко произнесла:

— Любимый, давай допьём чай и пойдём немножко прогуля­емся. Я тебя послушаю, а ты мне всё расскажешь. Только всё-всё, так будет лучше. Я не умею ничего выполнять автоматически, как покорная овечка в отаре, может, когда-нибудь позже я к этому и привыкну. Ладно?

— Хорошо, только надо спешить, понимаешь, спешить! — хотя он и произнёс эти слова, едва шевеля губами, Маша чув­ствовала, какими неимоверными усилиями ему удавалось сдер­живать себя.

«Что же такое могло приключиться за те полтора-два часа, пока я валялась в своей лихорадке? — девушка исподволь наблю­дала за своим избранником. — Да его как будто подменили, на­пряжённый весь, дёрганый, всё время прислушивается, даже лицо стало каким-то некрасивым, злым что ли! — Самое неприятное, она чувствовала, что его напряжённость странным образом пере­дается и ей, рождая в голове рой различных догадок, предположе­ний и неосознанных страхов. Ей казалось, что предстоящее бег­ство было каким-то боком связанно с тем, что сегодня произошло между ними. — «Дура ты набитая, твои подружки давно уже все поголовно без колебаний и душевных мук расстались со своей не­винностью и думать уже о том забыли. А ты, как пещерная баба, всё боишься, как бы племя не узнало о твоём позоре. И потом, ну какой тут позор? Все женщины через это проходят, доля у нас та­кая! А если и есть, так что в этом хорошего? И хватит колотиться над тем, чего уже нет, всё это томления позапрошлого века. И кого стыдиться? Мамы? Так она, надо думать, со свету не сживёт и всё поймёт. Главное, вот он, рядом, мой первый мужчина, взрослый, сильный и всё умеющий устраивать в жизни. Мы любим друг дру­га, мы счастливы, что ещё надо?» — и чем больше она думала об этом, тем ярче всплывали в памяти картинки их ненасытности и сильнее разливалась внутри обжигающая лава желания.

Поблагодарив заботливых и всё понимающих поварих, они по откосу направились к ручью. Серые подслеповатые сумерки гото­вы были юркнуть в распадок и затаиться там до раннего рассвета, уступив своё место надменной в своём всесилии ночи. Они шли, соприкасаясь плечами, и отчётливо ощущали желание друг друга. Когда они наконец скрылись с глаз и дошли до скачущей по кам­ням воды, Енох крепко обнял девушку и властно, как собственник, стал целовать её губы. Земля тут же начала уплывать из-под ног обоих, ещё несколько мгновений, и их тела вновь сплетутся в за­мысловатом и вечном движении. Машины пальцы уже торопливо расстёгивали его рубаху, ей хотелось скорее уткнуться в заросшую жестковатыми волосками грудь, вдохнуть его запах, зовущий и терпкий, ставший таким близким и родным.

— Ах ты, маленькая моя. я. мы. ты всегда будешь со мной. — задыхаясь и путаясь в словах, прошипел Енох, а руки его, сильные и опытные, требовательно метались по её телу и бессовестно шарили в самых сокровенных местах. Всё произо­шло быстро и необычно. У неё совсем не было опыта, и скажи ей раньше, что этим можно заниматься почти стоя и не снимая с себя одежды, она бы усомнилась, а теперь, немного отдышав­шись, нашла это оригинальным и в чём-то даже забавным.

— На такой побег я готова и без Дашки, — приводя себя в порядок, чуть стыдливо сказала Машенька, — ох, я когда- нибудь умру от этого...

— Не умрёшь, пожалуй, от этого ещё никто не умер! — усмех­нулся Енох. — Мы будем жить долго и счастливо, но только если сейчас же отсюда уберёмся! — Последние слова он произнёс жёст­ко и категорично. — Бежать надо, прямо сейчас, не заходя в лагерь, и главное — ни с кем не прощаясь. Только бы поздно не было...

— Перестань меня пугать, — попыталась обидеться Ма­шенька, — ну куда и зачем бежать? Через пару дней нас и так отпустят, соблюдя все их дурацкие ритуалы. Я к мамочке с по­каянием, ты — на высокое служение с крестом на груди. Объясни мне, зачем бежать, ты же обещал.

— Ну понимаешь, — с неохотой начал Енох, — я совершен­но случайно стал свидетелем одного разговора. Повешенного привели допрашивать к Бею...

— Какого ещё повешенного?..

— Да того лазутчика, которого мы с Юнькой и Дашкой в ла­герь принесли. Его в итоге так и не повесили, но в петле дали повисеть немножко, надо полагать, для острастки. Вот он, спа­сая жизнь, всё и выложил атаману. Гопс, оказывается, никакая не проститутка, а опытная деверсантка...

— Как? Эрми — террористка? Быть этого не может!

— Ещё как может! Позже я тебе всё расскажу в подробно­стях, а пока главное: завтра утром или днём начнётся операция по уничтожению этого лагеря и, насколько я понял, входа в эту подземную берлогу. — Енох махнул рукой в сторону шумящего в темноте водопада. Потом, понизив голос, добавил: — А взор­вать всё это планируется ядерной бомбой!

— А люди все это знают? Какой ужас! Здесь не бежать, а кричать над... — тут широкая и невкусная от пота ладонь за­крыла ей рот.

— Молчи, глупая! Какое «кричать», надо бежать отсюда по­дальше, пока целы! Бежать к своим, забрать твою матушку — и в Объевру, подальше от всех этих безумств и варварства. Пи­текантропы, чтобы остаться у власти, готовы взорвать атомную бомбу на своей территории, погубить тысячи людей...

Машенька отчаянно мотала головой, пытаясь освободить­ся, воздуха не хватало. Енох не только плотно зажал ей рот, но и подпёр верхом ладони ноздри. Перед глазами начали кружить мелкие светящиеся точки, голос душившего становился глухим и удаляющимся, ещё немного и сознание покинет её. Шея от­казывалась держать голову. — «Он меня сейчас убьёт...» — про­плыла в мозгу мысль, медленная и ленивая, как рыба.

Почувствовав неладное, Енох с раздражением убрал руку, на последнем издыхании девушка втянула в себя спасительный воздух и зашлась громким кашлем. Плач и обида слышались в этом отчаян­ном, по-детски беззащитном возвращении к действительности.

— Ду. ду.рак! Ты меня чуть не задушил...

Сверху, со стороны лагеря вспыхнул яркий фонарь, и свет осторожно заскользил по прибрежным кустам в их сторону. Енох проворно сгрёб ещё не пришедшую в себя девушку и силой уло­жил за большой камень, примостившись рядом. Белый круг мед­ленно скользнул над их головами и проплыл дальше.

— Ну, всё-всё. Прости, прости. пожалуста! — торопливо целуя её солёные от слёз глаза и щёки, зачастил мужчина. — Ты обязана меня слушать, я знаю, что и как надо делать. Когда всё начнётся, разбираться не будут, кто ты и что ты! Всех превратят в пыль. А так у нас есть ещё возможность, главное, добраться до Генерал-Наместника и предупредить его. Я знаю, что ты дума­ешь обо мне! Ну и пусть! Может, ты и права, только я не бог и не собираюсь ценой своей жизни спасать весь мир. Пойми ты, они уже обречены, а вот у нас есть ещё шанс вырваться из этой запад­ни. Верь мне, у меня есть всё для нашего счастья, всё! Не будет титула и креста, это, конечно, плохо, но хоть жизнь спасём. — Он перевёл дыхание и замолчал, прислушиваясь. Стрекотали кузне­чики, да билась о камни вода. — Чуть-чуть посидим, пусть в ла­гере успокоятся, и потихоньку уйдём, ясно?

Машенька сидела на мелкой сухой гальке, шмыгала носом, и чувствовала, что всё её существо отчаянно протестует против этого плана, что её настораживают и отталкивают слова возлю­бленного. Вся эта его забота о будущем превращалась в её глазах во что-то шкурное, мелкое, построенное на слезах и смерти дру­гих людей.

«Да как же с этим можно будет жить? Дашка сгорит зажи­во. А как же Макута, а все остальные, и не только разбойники, а простые люди, которые живут в горных сёлах и аулах? За что их? Надо немедленно что-то делать, а не бежать».

Она выглянула из-за камня, в лагере уже гасили костры и керосинки. Ещё немножко — и все уснут, уснут своим послед­ним сном.

— Енох, милый! Я никуда отсюда не пойду и тебя не пущу. Ты не знаешь окрестных гор, ты не веришь в древних духов, их сте­регущих. Ты просто никуда не дойдёшь, заплутаешь, собьёшься с тропы, угодишь в пропасть или, того хуже, к ханьцам в лапы, а это будет пострашнее, чем помереть здесь от бомбы...

Еноха трясло мелкой дрожью.

— У меня есть компас, карта, оружие и Юнькин жеребец, от­пустим поводья, он сам нас, куда надо, привезёт.

— Эх ты, городская голова! — забыв прошлую обиду, вздох­нула девушка. — Взрослый, а деревенских знаний кот наплакал. Не пойдёт конь сам, без хозяина, никуда. Ты на него сядь ещё попробуй. Домой, к маменьке, лошадь сама только тогда потя­нется, когда почует правильную дорогу. А где ты её, правильную, ночью, да что ночью, даже днём, в этих горах найдёшь? Выбрось эту глупую затею из своей головы. Но не это главное, надо что- то придумать, чтобы людей спасти. Ты же умный у меня, давай пойдём к Макуте, посоветуемся, что-нибудь и придумаем...

— Да наверняка твой Макута со своими подручными и тем лазутчиком уже давно дёру дали, — со злостью отмахнулся Енох. — Если б они что-то собирались предпринять, давно бы уже народ подняли, а так посмотри — кругом тишина и благо­дать, как на кладбище.

Тишина действительно была безмятежной. Над головами спокойно мигали крупные горные звёзды. Дальние белки начи­нали светлеть от восходящей луны. Казалось, всё вокруг вечно и блаженно в этом подлунном мире, и нет нигде ни слёз, ни горя, ни смерти. Наверное, когда-то так и было, пока не появился под этим вечным небом человек. Ну почему, Господи, у Тебя эти горы, ручьи, цветы и птицы получились лучше и совершеннее, чем венец твоего творения? Ответь, Господи! Но немы уста Бога, и только два божьх подобия с колотящимися от неизвестности и страха сердцами сиротливо прятались за камнем на берегу гор­ного и пока ещё безымянного ручья. Там, намного ниже, слив­шись с десятком своих братьев и сестёр и вобрав в себя их силу, он глухо забурлит на перекатах нелюдимым и великим именем

Чулым. Чем-то вечным, как это небо и горы, веяло от этого сло­ва, далеко в веках потерялся его истинный смысл. Миллионы людей со своими богами и безбожием приходили на его берега, чтобы убивать друг друга, рожать детей, смеяться, плясать свои танцы и снова убивать! Зачем и почему? Молчало небо, наивно, как миллионы глаз, мигали звёзды, еле слышно журчал ещё бес­сильный Чулым, а незримая пропасть, как рваная трещина, уже разделила ещё недавно любящие друг друга сердца.

— Ну, как знаешь! Убеждать тебя у меня просто нет времени.

Еноха трясло всё сильнее. Чувствовалось, что он находится на грани нервного срыва, Маше опять стало немного страшно, и она слегка отстранилась от буквально на глазах меняющегося в лице возлюбленного.

— То, что ты несёшь — чистой воды безумие, — в бешенстве выкрикнул он. — Я просто удивляюсь, откуда это в тебе. Ты же дво­рянка! Кого ты собираешься спасать? Этот сброд, этих ничтожеств, которые, как покорная скотина, идут пердеть в трубу или раз в че­тыре года плетутся на приёмные пункты избирать Преемничков? Да покажи ты им портреты всех восьми, никто из них и не узнает, кто который. Быдло, оно и есть быдло, ясно тебе? И страна эта про­клята, проклята! Может, с ней действительно так и надо, бомбу на голову и конец. Я предлагаю тебе в по-след-ний раз! — Енох судо­рожно сглотнул слюну. — Пошли со мной, силой тебя вести я не собираюсь, да и какого чёрта мне такая жена, которая упирается, как ослица, и готова предать любимого, променять его и свою жизнь на милосердие к каким-то бандитам и подонкам!!! Пошли!

Машенька сжалась в комок, безудержные рыдания, неле­пые и бессильные, словно мычание телёнка, гасли в бормотании близкой воды. Теперь ей стало по-настоящему страшно.

— Пошли, я сказал! — истерично взвизгнул Енох и больно дёрнул её за руку. — Да ты просто дура! Ведь я же тебя здесь всё равно не оставлю, — он злобно оскалился и ещё больнее сжал Ма­шину руку, — ты же сразу очертя голову побежишь к своим портяночникам всё рассказывать, евразийка поганая! Как же я сразу не додумался, что ты со своей тёткой из этой безумной породы. — Совсем рядом с Машей в темноте топталось и подпрыгивало на месте совершенно незнакомое ей обозлённое существо, которое раскручивало себя всё сильнее, выплёскивая на бедную доверив­шуюся ему девушку, потоки скверны. — Что, хочешь быть герои­ней, мученицей, спасительницей? Нет уж, гадина! Никому ты не достанешься! Я у тебя первый был и я последний! Слышишь, сука, слышишь?!! — и тяжёлая рука с зажатым в ней камнем опустилась на её голову! — Лю-блю! Лю-блю! — утробно, по-звериному хри­пел Енох, нанося всё новые и новые удары.

Наконец камень, не найдя головы жертвы на привычном месте, громко ударился о скалу и высек маленькие красноватые искорки.

... Он отбросил камень в сторону и прислушался. Вокруг всё так же мирно стрекотала луговая мелочь да перекатывалась вода. В груди лихорадочно колотилось сердце.

Машенька не дышала, он нашарил в темноте её руку и попы­тался нащупать на запястье бьющуюся жилку жизни. Рука была ещё тёплой, пульс не прощупывался. Поразительно, но он даже не испугался, всё произошло как-то слишком быстро, само со­бой. Он и не думал её убивать, да и как убить, когда он её любил, любил! Но когда он вдруг как-то дико, по-звериному осознал, что она с ним никуда не пойдёт, что-то лязгнуло у него внутри, какой- то невидимый засовчик, отворилась некая потайная дверца, и от­туда вылезло незнакомое и дикое существо, которое завладело им, принялось управлять и командовать. Она не будет ему при­надлежать. Еноху представилось, что это красивое и юное тело сладострастно изгибается в грязных лапах какого-нибудь холопа. Она улыбается такой милой и знакомой улыбкой. но кому-то другому, совсем не ему. Увесистый камень сам собой лёг в руку. А дальше как будто чёрная молния сверкнула в его в голове.

И вот всё, всё кончено, он спокоен, только по-дурацки коло­тится сердце, да слёзы обиды и жалости к себе душат его. Впер­вые в жизни ему так не повезло.

Вымыв в ручье руки и ополоснув лицо, Енох Минович осторож­но двинулся в своё, как ему казалось, вполне предсказуемое будущее.


29


Минула ночь полная бессоницы и ожиданий. Допотопный комендант благоухающим самоваром возвестил о приходе нового дня. Отчаёвничали. Генерал с головой ушёл в последние приго­товления к войне. Костоломский нервничал. А как здесь не нерв­ничать, когда Гопс уже третий раз не выходила на связь. Молчал и передатчик старшего группы, которую специально снарядили для обеспечения безопасности исполнения задания. Специаль­ная команда со спецконтейнерами дожидались в условленном месте, тоже нервничила и слала короткие сообщения. Драгоцен­ное время уходило, дело гусударственной важности находилось на грани срыва, да и самому оставаться в этой чулымской дыре становилось всё опаснее. После стычки с Воробейчиковым, со­всем нелепой, надо сказать, стычки, главный опричник державы чувствовал себя явно не в своей тарелке, да и как могла себя чув­ствовать ядовитая змея в армейском муравейнике?

Так уж устроена властная реальность, что за всесилием ру­ководителей державы, которому, как на первый взгляд кажется, повинуются даже звёзды, неизменно следует страх перед своими подданными. Властелин нашего Отечества просто обречён на бо­язнь своего народа, может, от этого как раз страха и заводится в душах всесильных пока неведомые науке бациллы, обращающие ещё недавно сильного и, казалось бы, волевого мужика в каприз­ное и загнанное существо, на которое без сочувствия и смотреть нельзя. И что поразительно — страх этот заразный и незаметно передаётся окружающим от чина к чину, от стола к столу, от ми­нистерства к министерству, от губернии к губернии, и так до са­мого что ни на есть властного низу. Вот и получается, что власть пуще всего боится народа, а если страх разъедает душу, о каких любви и уважении может идти речь? Вот так и живут власть и подданные, одна боясь и ненавидя, другие — презирая и свое­вольничая. Вы когда-нибуть слышали, чтобы народ наш власть хвалил, не по разнарядке, не от страху, а от чистого сердца? Не слышал этого и Костоломский. Он сидел, насупившись сычом, на комендантской веранде и тупо, невидящим взглядом смотрел на последние приготовления гарнизона, готовящегося выступить для ведения боевых действий в окрестных горах.

«Как же этой бестолочи Воробейчикову объяснить, что с вой­ной надо повременить? — размышлял главный опричник. — Нельзя лезть в горы без точного доклада моей группы о полной готовности. Всё-таки Гопс — сука, притом полная! Это она мне за что-то мстит, жилы тянет, ну погоди, сволочь! А что годить, что годить? Может, она до всего допёрла и преспокойно смылась из этих задрипанных гор? Лежит себе, лярва, где-нибудь у тё­плого моря, жопу греет! А что если и того горше, сдала она себя и задание, и боезаряды, и группу поддержки бандюкам, и сейчас придумывает финты, как бы из всего этого сухой вывернуться. Что-что, а сухой из воды она выходить мастерица...»

— Ваша Беспощадность! — прервал его невесёлые раздумья Ротозейчиков — вверенные мне войска приведены к ускоренно­му маршу и начали скрытное выдвижение в заданный район.

Опричник окончательно пришёл в себя и уставился на бра­вого вояку, затянутого в портупею и обвешанного полевыми не­обходимостями, как новогодняя ёлка.

— Как приведены в движение? — вскрикнул московский начальник, вскакивая со стула. — Кто разрешил? Генерал, вы, вы... — опричник закипел неподдельным гневом, инстинктивно одёргивая полы несуществующего пиджака. Со стороны это вы­глядело забавно: полнеющая фигура, затянутая в чёрный спецна­зовский комбинезон и так-то походила на большого стареющего пингвина, а непроизвольные движения рук на уровне бёдер до комичности дополняли это сходство.

— Я уже без малого сорок лет как генерал, — отчеканил командующий и достал из большой планшетки несколько от­печатанных на компьютере листов; на первом листе в правом верхнем углу под словом «утверждаю» красовалась размашистая и не лишённая изящества подпись главного опричника. — Со­гласно лично вами утверждённому плану боевых действий. Вот пункт номер шесть: «Начало скрытного выдвижения в заданные районы сосредоточения», время: тринадцать тридцать. Сейчас тринадцать сорок, глянув на свои видавшие виды часы, пояснил генерал и спрятал бумаги. — Так что войска уже более десяти минут как движутся!

— Генерал! — почти взревел опричник. И неизвестно, чем бы завершилась эта сцена, не влети на веранду один из помощников Костоломского.

— Чекис Феликсович! — пренебрегая всякими субординация­ми, заорал он, — Есть связь! Операция в стадии «клоуз до»!

Прилив радости был такой силы, что Костоломский обнял генерала и смачно поцеловал прямо в губы.

— Так говорите, генерал, войска на скрытном марше?

— Так точно! — брезгливо вытираясь, ответил ничего не по­нимающий Наместник.

— А если марш скрытный, то почему они песни орут?

— Да как же без песни-то на войне? Не, без неё никак нельзя! И потом гражданское население должно знать, что есть у него за­щита от супостата. Когда действительно скрытность понадобит­ся, там они замолчат, там совсем другой, Боевой устав действо­вать начнёт, а пока Строевой в силе, пусть поют. Может, кто-то из них в последний раз песней душу радует, — с грустью закончил генерал. — Ну так я пойду? Дел ещё много.

— Да, конечно, ступайте, командуйте, я к вечеру буду у вас. — Дождавшись пока военный спустится с крыльца, ся­дет в дожидавшуюся его машину и покатит вдогонку своим войскам, опричник вопросительно поднял брови на подчинён­ного.

— Всё по плану, заряды переданы Гопс, оператор и старший группы под видом дезертиров внедрены в банду. К вечеру полная готовность. В семь тридцать завтрашнего утра время «Ч».

— Ну и чудненько, ну и ладненько! — подражая Августей­шему, Костоломский засновал по веранде, потирая руки. — Ев­лампий Гансович! Ты лично отвечаешь за китайскую конницу. Инструктируй до одури. Человек трёх из наших обряди в их ду­рацкие халаты, — опричник театрально вздохнул, — великие дела всегда требуют больших жертв. Мы с тобой вылетаем ровно в три ночи. Вертолёт перегнать вечером за гору, чтобы крепостных со­бак не пугать спозаранку. Да, и ещё — понизив голос, он, озираясь, добавил: — хибару эту вели нашим местным товарищам в шесть тридцать поджечь. Развели, понимаешь ли, гадюшник, чтецы хре­новы. Я им покажу вольницу! Да, чуть не забыл, активисток из молодёжного крыла «Гражданского согласия» нашёл?

— К сожалению, нет. — тихим извиняющимся голосом произнёс Гансыч. — Все поголовно мобилизованы Воробейчиковым для военных нужд. Иных же молодиц местные бабы не дают и по безграмотности своей от моих людей прячут.

— Дикари. Никогда цивилизация не привьётся на этой дич­ке! Что же, придётся вздремнуть вхолостую. Минус тебе, фа­шистский недобиток, минус.


30


Минувшая ночь в лагере Макуты прошла неспокойно. Сна­чала весь вечер бились с Эрмитадорой. Девка держалась дикой кошкой, вместо ответов осыпала допрашивавших её гневными искрами из глаз, супилась и молчала. Сар-мэн пробовал заходить и с лаской, и со строгостью — всё без толку. Попытались было, отослав ухажёра от греха подальше, приструнить девку плёт­кой — куда там, так крутонулась, что сыромятная кожа в лоску­тики распустилась, рукоять — в щепу, а разбойника, поднявшего на неё руку, словно куклу тряпичную, выбросила вон из куреня, слава богу, только помялся малость, а так всё целым осталось. Дивились все, а сделать ничего не могли, иной какой-то стала атаманова невеста. Макута приказал отстать от неё, но глаз не спускать. Потом они ещё долго о чём-то шептались с Сар-мэном и недоповешенным опричником, а ближе к полночи прибежа­ла служанка и рыдая сообщила, что пропала её молодая хозяй­ка. Кинулись искать, да куда там, темень кругом хоть глаз коли, а здесь ещё оказалось, что не одна пропажа вышла, а вместе с увесистым довеском. Одним словом, час от часу не легче. Когда Даша, размазывая по лицу слёзы, рассказывала атаману о бес­ценной пропаже, доложили, что купно пропал и московский на­местник, у Макуты как камень с сердца упал: «Ну коли вдвоём пропали, далече не уйдут, где-нибудь в густой траве-мураве под кустами и залягут. Дело-то, чай, молодое, да и видели их сегод­ня днём за этим самым каверзным занятием у верхнего ручья. Ладно, пусчай тешатся, мот, к Званской и в сваты попаду. Совсем вожак успокоился, когда весь лагерь узнал, что в притёмках кор­мили их на кухне, а после хорошей трапезы подались воркующие голуби не в лагерь, а куда-то в ночную укромность.

Пока всё это докладывали, Гопс сидела смирно в углу будана и, не мигая, глядела на небольшой бездымный костерок, неспешно колыхавшийся за невысокой каменной оградкой посреди атаманова жилища. И вдруг девку как будто что-то толкнуло изнутри. Вскрик­нув коротко и тревожно, словно ночная птица, она, казалось, выле­тела из куреня и растворилась в непроглядной ночной тьме.

— Чего она там крикнула-то? — рассеянно спросил Макута, продолжая думать о чём-то своём.

— А, кажись, имя чьё-то помянула, — отозвался вездесущий Митрич, — не то Таша, не то Маша. Чудно другое, атаман, она ведь вылетела отсюда...

— Как это вылетела? — всё так же вяло, боясь испугать те­плящуюся внутри мысль, отозвался Бей.

— Вестимо как, по воздуху. Токи как это ей удалось, ума не приложу. Вроде, как и бежала, а ноги-то землицы не касались! Я сбоку глядел, и мне виднее всё было, сантиметров так на де­сять от земли ноги-то топотали. Вот таки дела, атаман.

Не успели они толком обсудить это чудо, как снаружи послыша­лись громкие крики и бабий вой. Полог шатнулся в сторону, и в по­мещение вошла Эрмитадора с Машенькой на руках. Безжизненное тело прогибалось, окровавленная голова моталась из стороны в сто­рону. Гопс остановилась в растерянности, не зная, что делать.

— Клади на стол! — коротко распорядился Макута, одним махом сметая на пол всё, что громоздилось на сколоченном из плохо оструганных досок щите, закреплённом на толстых коз­лах с длинной продольной слегой-стяжкой, — быстро всех док­торов сюда!

— Бей, я уже здесь, — пробиваясь сквозь толпившихся у вхо­да любопытсвующих, отозвался доктор Брументаль-джан. — Света бы надо побольше.

Митрич затеплил два блестящих керосиновых фонаря с боль­шими лупатыми отражателями на боку.

— Она ещё жива, — как бы сама себе сказала Гопс, подняла с пола небольшую подушку из тех, что по-восточному клали на атаманово кресло, и подложила её под голову несчастной.

— Бил её кто-то справа в левую сторону головы, — осматри­вая раны, пояснял доктор. — Кости черепа вроде целы, может, где потресканы, а так целы. Раза три её крепко ударили, а затем она инстинктивно руками закрылась и оставшееся изуверство пришлось на тыльную сторону левой кисти. Видите, как её нелюдь подробил. С рукой-то, боюсь, будут проблемы, хоть бы во­обще её сохранить удалось.

Действительно, лёгкая, тонкая, с длинными, как у пианист­ки, пальцами кисть была размозжена и представлялась кровавым месивом из обнажённого мяса и поломанных костей.

— Атаман, мне нужно много горячей воды, чистых просты­ней и отсутствия в операционной посторонних, включая тебя.

Бывают такие моменты, когда начальство, (к опричникам это не относится), каким бы оно ни было, вынуждено подчиниться и выполнять распоряжения тех, чьё дело в этот момент важнее всего. Из импровизированной больницы вышли все, кроме Эрмитадоры, которую, кстати, никто и не подумал выгонять.

Народ лесной гудел в справедливом гневе, у ручья и у водо­пада люди с фонарями и факелами искали несчастного Еноха. Все были уверены, что и его постигла та же участь. Барыне Званской решили до утра пока ничего не сообщать.

Ночные хлопоты чуть было не нарушили все Макутины пла­ны. Никто не должен был видеть, как снимаются его разбойники с только что обустроенных гнёзд и лежбищ на ближайших горах. Снимаются тайно, на их место ставятся обряженные в старьё со­ломенные куклы, благо их в атамановом обозе всегда имелось с избытком. Разбойник он ведь всегда не числом и силой побеж­дал, а хитростью, обманом, да наглостью своё брал.

Люди, которые менялись местами с куклами, уходили, минуя лагерь, в дальний схрон, так что все внизу оставались уверены, что засадчики на своих местах и бдительно охраняют тайный вход под водопадом. Про вход в Шамбалу знали все и тем несказанно гордились, многие даже с пеной у рта уверяли собеседников, что после победы над казённым войском Макута обязательно всех до­пустит в это великое царство блаженства и радости, и там каждый сможет попросить, как у Бога, то, что ему, по его разумению, на­добно для полного счастья. Только, говорили всезнающие стару­хи, нельзя там просить денег и другой какой здешней мелочи, до которой так приучен властями весь наш земной мир.

— Ну что, племяш? — постучав по плечу клюкой, позвала откуда-то из темноты старуха. Макута вздрогнул от неожидан­ности. Он уже и думать забыл про свою родственницу, пред­полагая, что она давным-давно пустилась в обратный путь со своей чудодейственной водой. — Да не пугайся ты, это я, ста­рая бабка твоя. Спасибо за помощь, милок, доброе дело помог сотворить и мне и Миру Света. Чуется наша порода, Макутин корень, а молодцов твоих сразу отпущу, ты за них головной боли не держи, только скажи, куда их отправить. — Старуха замолчала, казалось, она раздумывает — следует что-то важ­ное сообщить родичу или лучше промолчать. Атаман напрягся, словно зверь в засаде.

— Одно я тебе напоследок скажу, — со вздохом решилась сродственница, — ты девку эту рыжу особо не задирай и своим головорезам того не дозволяй. Плохо мот кончиться. Сдаётся мне, что Стражем её обернули, коли посля смерти в свет белый выпустили.

— Каким это ещё стражем? — насторожился племянник. Он всегда сторонился и побаивался всякой чертовщины и не­понятностей.

— Ихним стражем. Охранительницей великих врат Белово­дья. Немного, говорят, живёт этих Стражей среди людей, но силы им неимоверные даны, и, вроде как, смерти оне не имут. Вот так- то. Есть одна стара побасенка, что как устренишь Стража, надоб­но на колени припасть и, достав из пазухи голыш-камень, взять его в леву руку и кинуть в того стража со словами: «От серд­ца мого, тепло тела мого, крепость духа мого, тебе в помочь!» Ежели мимо пролетит каменюка али угодить в того, знать не тот он. Мот, туман горный чего накуролесил, мот, Деница охмурил, али просто путник какой тебе навстретился. А как перестренет он твой камень левой же рукой, стиснет, да так, что токо пыль полетит по ветру, знать, истиный Страж пред тобой и дар твой, и помощь твою восприял. Вот таки дела. Ну, прощевай что ли? Свидимся, али не свидимся, никому не ведомо, а кровинку род­ную рада была узреть; на вота, милок, держи.

И она сунула в руку Макуты увесистый, обкатанный водой го­лыш. Не то атаман и впрямь растерялся, не то специально не стал перебивать родственницу, но, будь у его куреня побольше свету, посторонние бы увидели у сурового атамана по-детски растерян­ное лицо и глаза, блестящие наворачивающейся нечаянной сле­зой. Прошамкала бабка и канула в ночь, как и не было её. Только лёгкий шелест старухиных слов, лёгкий и неприметный, как она сама, ещё, казалось, стоял в неподвижном ночном воздухе.

— Бей! — вернул его к реальности негромкий голос Митрича.

— Чего там? — пряча за пазуху старухин камень, с неохотой отозвался Макута.

— Сар-мэн возвернулся, с недобитком и ещё одним, кото­рый при бонбах состоять должон, — и, как бы предваряя атама­нов вопрос, добавил: — Ему объяснили, что мы полные дурни и думаем, будто ён и начальник евонный — добровольные к нам перебежчики, так что при случае ты его подбодри.

— А бонбы-то иде?

— Так у нас ужо, в крайней пещерке припрятали под надёж­ной охраной. И ищо, из крепости гонец прискакал, сказывает, что завтра пополудню войско всё подастся в наши края. В цитадели останется только инвалидна команда да отряд конных ханьцев. Их тама опричники всё на кого-то науськивают.

— Так это добре, что сатанинская-то машина у нас, — вроде пропуская мимо ушей последние слова, промолвил атаман. — А как думаешь, не рванёт она сама по себе?

— Не рванёт, Бей, не рванёт, — отозвалась темнота голосом Сар-мэна. Я этого грамотея-висельника всю дорогу пытал. Бо­жится, что без двух ключей ничего с этими устройствами не слу­чится. Ты бы видел эти бомбы — два плоских вещмешка, ровно детские ранцы, с которыми я в школу ходил, не хватает только наклейки с Микки Маусом, увесистые, правда.

— Ладно, ты потиху людей уводи, которых сымаешь, и слышь, чтобы ни один в лагерь ни ногой...

— Да нешто я не понимаю, Бей. Как там молодая Званская?

— Уже знаешь? Плохая была, когда дохтур всех из будана моего попёр. Он говорит, голова целая. И какому выродку дитя наивное помешало?..

— А вы это. Еноха ейного отыскали? — спросил Сар-мэн, подходя к атаману почти вплотную, атаману показалось, что в го­лосе подручного звякнули какие-то недобрые нотки.

— Не, шарят ещё там у ручья, да, боюсь, всё бестолку будет, мот, его тело водой отнесло куда...

Со стороны входа, у которого всё продолжали толпиться люди, правда, сейчас это были в основном бабы, послышались радостные возгласы.

— Ну, чего там нового приключилось, Митрич? — шуманул Макута.

— Да всё хорошо, атаман, — вскорости доложил ордина­рец. — Ожила барынька, пить запросила. Дохтур с Гопсихой над ейной рукою колдуют.

— Ты поди-ка да передай айболиту, пущай он у ней вы­ведает, кто их мордовал и где её барчук городской. Мот, что путёвое скажет.

Машеньку уже не единожды про это спрашивали, но го­лоса и сами люди, задававшие вопросы, были где-то далеко­далеко, и слова их походили на какой-то дальний звук не то трубы, не то локомотивного гудка. Девушка скорее ощущала своим беспомощным телом, чем понимала разумом, что с ней что-то произошло, произошло страшное и необъяснимое. Лю­бая попытка напрячься и хоть что-то вспомнить заканчивалась резкой хрустящей болью в затылке, и смутные картины жиз­ни с нечёткими бухающими звуками проваливались в звеня­щую темноту. В очередной раз вынырнув из этой пугающей своим небытием бездны, она попыталась попросить воды, и её услышали! Её поняли, и холодная, сладкая, как мёд, вла­га медленно покатилась по горлу куда-то внутрь. Вода по­действовала как снотворное, начал доходить наркоз, и она не провалилась в беспамятство, а безмятежно заснула крепким сном. Спала и не чувствовала, как подшивают кожу на голо­ве, как в деревянной от сильнейшей анастезии руке орудует доктор, как Эрми, удивляя всех, составляет её раздробленные кости, и они, словно смазанные каким-то невидимым клеем, стягиваются и принимают свой первозданный вид. Машеньке грезилась мать, будто они о чём-то всё говорят, говорят и ни­как не могут наговориться. Потом снился Енох, какой-то весь виноватый, обиженный, убегающий от неё, а за ним, за её лю­бимым, бросается вдогонку Эрми, и вот они исчезают за греб­нем поросшего высокой сухой травой пригорка. Ревность и обида душат её. Плюнув на всякие приличия, она осторожно, извиваясь, словно змея, ползёт к гребню того пригорка. Трава прячет её, вот она уже у самого края и слышит неясное утроб­ное рычание, осталось только протянуть руку, и раздвинуть сухие стебли. Машенька хочет это сделать и боится, а урчание Эрми становится всё громче и отчётливее. Мысли путаются, девушка не может поверить в открытую подлость самых близ­ких людей и уже собирается незаметно уползти назад, но в последний момент неведомая сила заставляет её, приникнув к траве, глянуть вниз, и она каменеет от ужаса. Эрми в обли­ке не то человека, не то тигроподобного зверя рвёт острыми клыками растерзанное тело Еноха; вся перемазанная кровью, она, кажется, не замечает ничего, что творится вокруг. Вдруг их взгляты встречаются, Эрми приветливо ей улыбается и, за­пустив руку глубоко в изуродованную грудину, вынимает ещё трепещущее сердце:

— Вот смотри, подруга, что колотилось в его груди! — С этими словами она швыряет окровавленную плоть на землю. Ещё не успев коснуться уже начавшей жухнуть от жёсткого гор­ного солнца травы, сердце её любимого на лету делается почти чёрным и обращается в дикий, поросший серым лишаём камень. Машенька вскрикивает и перелетает в какой-то другой сон, который вскорости сменяется ещё одним, потом ещё, ещё и так до незапоминающейся бесконечности.


31


Августейший Демократ играл в морской бой. Уж так исстари повелось, что сия высокоинтеллектуальная забава являлась неотъ­емлемой частью времяпрепровождения августейших особ лю­безного Отечества. А, собственно, чего ему было не играть, когда в газовой трубе полный порядок, в державе, как и в мозгах граж­дан, полнейший застой, а от него и всенародное процветание, как в уютной болотине с сопропелем. У нас ведь всегда так — как застой, так народу одухотворение и блаженная радость, а всё от­того, что подневольный люд начальство не тревожит и револю­ции творить не понуждает. Как не назови нашу державу — что Ордой, что Московией, что Российской империей, что Союзом всех замурзанных народов, что Сибруссией — не может она дол­го без всеобщей смуты и революционных закидонов жить. А уж как бунт загудит красными вихрами под крышами ни в чём не повинных домов, тут уж держись, резать начинают друг дружку наши соотечественники, только хруст костей над миром стоит, — вот почему всякая властная апатия воспринимается в народных массах как самое что ни на есть блаженство и расцвет. Да одно жаль — недолги эти отдушины, годов от силы пятнадцать и всё, опять круговерть и кровавые потёки на обледенелых мостовых. Так что нынешнее время раем для подданных казалось — ниче­го, что впроголодь, ничего, что убого и забито, зато без револю­ционного энтузиазма и войны.

Играл себе Преемник сам с собой и радовался своим кора­бельным победам, а всё в данном ему Богом уделе шло своим неспешным чередом.

«Д-4». Попал! Попал! Или это не «д», а «в», вот свиньи лысые, сколько раз им можно говорить, чтобы буковки наноси­ли печатными литерами, а не прописными. В этих прописях я сызмальства путаюсь, то вниз закорючка, то вверх — поди их в пылу боя разбери. Надо будет наказать начальника Генераль­ного штаба за подобное головотяпство. Если они мне не могут соответствующим образом боевые карты выправить, я пред­ставляю, что они для армии клепают. Надобно, надобно наипримернейше наказать».

— Ваше Августейшество! Срочная телеграмма от графа Костоломского! — отрывая его от великих дел, пропитым голосом доло­жил начальник дворцовой стражи Власий Алекс Бен Егуда-орк и бесцеремонно сунул Правителю в руки продолговатую картонку.

Надо отметить, что Бен-Егуда был самым отвязным царе­дворцем и без мерного стакана рабочий день не начинал. При должности он состоял уже без малого полвека. Кто его приладил на эту должность, уже давно стёрлось из памяти самых отъявлен­ных старожилов Кремля. Раз десять, а может, и больше выгоняли его за казнокрадство и беспробудное пьянство на рабочем месте, но погодя месяца два возвращали обратно, так как без него хоть пить и меньше начинали, но зато тащили из демчертогов всё, что попадалось под руку, от туалетной бумаги до мебелей и гумани­тарной помощи. Однажды даже вседержавные телефоны в авгу­стейшем кабинете срезали. Вот такие были загогулины.

— Ты это. сам прочти голубчик, — отводя руку с картон­кой, произнёс всенародный монарх и принял подобающую свое­му положению позу задумчивого отца нации.

— Задание почти выполнено, о результатах доложу лично. Холоп Августейшего Демократа, подпись, — торжественно про­чёл Егуда.

— И всё?

— Всё! А чего там расписывать, рванёт Шамбалу, и концы в воду.

— Тише, тише ты! — зашипел правитель, вскакивая с ме­ста. — Что ещё за «рванёт»! Глуп ты, братец. Сбережёт для любез­ного мирового сообщества, можно сказать, его колыбель. Да, ко­лы-бель. Странно, странно, а ты, любезный, не замечал, что если в слове «колыбель» убрать «лы», получится непристойное слово.

— «Блядь» что ли?

— Да уж, умом ты, братец, не блещешь, не блещешь! Причём тут гулящие девки? Ты головой, головой подумай.

— Да куда уж нам при вас-то! А эти лахудры, так они все поголовно ещё с колыбели, ну вы и сами знаете. Вы скажите-то, слово какое получается, а то мне вовек не додуматься.

— Кобель, кобель! Вот какое слово выходит, — запрыгал от ра­дости Преемник, довольный своей смекалкой юриста. — Ну, спа­сибо тебе, спасибо, ты, пожалуй, иди себе с богом, а я пока поу­правляю страной, сам видишь, дел невпроворот, — и он кивнул на толстенную кипу заготовок морского боя, на которых красовалась генштабовская шапка и красный штамп «совершенно секретно».

Дождавшись, когда охранник выйдет из кабинета, высшее должностное лицо выскользнуло из-за стола и засеменило к спе­циальной кабинке из матового пластика, в которой стоял секрет­ный телефон секретной связи с «Великолепной семёркой мира». Плотно притворив дверь, властитель вытер о штаны вспотевшие ладони и поднял трубку. На том конце отозвался Билди-Болдинг Абу Дзен-младший.

«Так значит сегодня пятница, — подумал про себя Преем­ник, — Болдинг Абу как раз и дежурит по пятницам в Большом доме всемирной демократии».

— Здравствуте, ваша Всемирность. Дело движется к завер­шению, до момента всеобщего избавления осталось не более двадцати часов.

— Хорошо, наш маленький друг. Истинные ревнители сво­боды и традиций будут вам весьма благодарны. Я, признаться, просто восхищён оперативностью вашего решения. Вы правы, трижды правы, никому не нужна эта головная боль со многими неизвестными. Нам только учителей из-под земли не хватало.

— Извините, а как же особое мнение Али-Фиат де ля Спагет­ти? Говорят, что он намерен обратиться в международный трибу­нал к Понтам Всесветным. Мне что-то боязно, вот бы оформить мою частную инициативу как коллективное решение Семёрки.

— Не бойтесь, наш маленький друг! Мы всегда с вами и в обиду вас никому не дадим, в случае чего мы Спагетти выве­дем из состава постоянных семёрочников, а вас введём. И делов- то! Да вы и сами не робейте, перекройте ему газик, посмотрим, сколько он на своих макаронах напердит, мафиози чёртов. Так что храни нас Всевидящее око.

Трубка замолчала, и в ней стал отчётливо слышен шорох магнитофонной плёнки.

Пулей выскочив из кабинки, Преемник принялся отдавать команды:

— Экстренно увеличить количество голубого золота во всенародном хранилище! Отвечают все! Народглавпрому при­ступить к постепенному снижению давления в поточной трубе «туда — газ, обратно — что дадут» для лекторальной зоны «Гла­мурный абрек»! Начать переговоры с хохлобульбами о доппоставках всенародного газа, а главное, редьки и бобовых. Отвеча­ют все, ответственные — приходящие работники! Всё!

Подобными встрясками Августейший страну озадачивал редко, поэтому, весьма довольный собой, он удовлетворённо вер­нулся к прерванной морской баталии.


32


Горная ночь, непроглядная и плотная, словно чёрная вата, не­хотя шла на убыль. Почти невидимое небо с мелкими слезящи­мися звёздами постепенно серело, а ранние облака и вовсе пре­вратили его бездонный бархат в вылинявшее от дождей и солнца полотно неопределённого, застиранного цвета. Из мрака посте­пенно проявлялись причудливые силуэты гор, камней и деревьев, лёгкий туман, плавающий в почти неподвижном предрассветном воздухе, создавал полную иллюзию их движения, отчего не при­вычному к горам человеку неживой мир казался живым и будто населённым исполинами, вылезшими из дремучих берлог на ко­роткую утреннюю охоту.

Енох, сильно прихрамывая, ковылял по едва различимой тропе, петлявшей неширокой полой вдоль невидимого в темно­те ручья. Тропка полого уходила вниз, и шум воды усиливался, заглушая звук его шагов, редкие отрывистые крики невидимых птиц, ночные шорохи. Казалось, тревожная музыка бьющейся о камни воды поглощала весь мир.

«Это её кровь, обгоняя меня, бьётся о дикие серые валуны! Не хватало мне только мистики. Ты лучше шевели ногами, а то не ровен час, с какой-нибудь зверюгой или, того хуже, с банди­тами Макуты столкнёшься. Интересно, нашли они эту дуру? Нет, она определённо была ведьмой. Вот и охмурила меня. Ти­хон ещё в день моего приезда предупреждал, что все здешние бабы и девки — ведьмы, о чём и сами зачастую не знают. Осиное гнездо, прав Воробейчиков, напалмом его надо. А ведь в Москве считают, что подчистую извели языческую заразу и последних мракобесов по вседобрейшему решению Государственного межконфессионного собора сожгли живьём в 2045 году недалеко от Рязани в известковых карьерах. И вот на тебе, уж середина двад­цать первого века, а здесь как в средневековье».

Тропа начала круто уходить в гору, и шум воды постепенно стал стихать, выпуская из себя пленённые звуки ночи.

«Всё, что так хорошо было мной задумано, полетело псу под хвост! — впиваясь слухом в тревожную предрассветную тишину, Енох принялся в который раз перебирать недавние события. Нет, он не пытался их анализировать, не терзался произошедшим, даже угрызений совести не испытывал — в этом плане всё случившее­ся для него было вполне ясным и обоснованным. Как назойливые мухи в голову лезли совсем иные мысли: почему, почему она не согласилась с его планом, почему предпочла остаться с этими от­бросами общества и проигнорировала его искренние чувства? По­чему его поставили ниже каких-то уродов, не имеющих ни кола, ни двора? Ответить на эти вопросы он, как ни старался, не мог.

В мире нет ничего более противного, чем оставшиеся без от­вета вопросы. Они, как мины замедленного действия, продолжают жить внутри человека страшной разрушающей жизнью, лишая ду­шевного покоя и дожидаясь своего часа, чтобы в самый неподхо­дящий момент разнести в клочья весь этот так и не понятый мир.

Енох, если этого и не знал, то, по крайней мере, догадывался, отчего внутри закипала горячая злоба. Он даже сам её пугался, начинал делать большие вдохи, чтобы успокоиться, и спешил пе­рескочить на какие-нибудь другие темы. Однако через какое-то время, всё возвращалось на круги своя.

«Сначала заартачилась Машка.. — нет, это не он вызвал к жизни только что мелькнувшие слова, это они сами, не спросясь, опять полезли в голову. — Потом дебильного коня какая-то лес­ная тварь испугала. Хорошо хоть на поляне из седла вылетел, а не на этой козьей тропе, а то бы уже догонял свою любу в небесах. Да что же ты на этом дурацком слове, словно на хромой кобыле скачешь: любил, не любил? Детский вопрос, словно считалка: «У попа была собака, поп её любил.» Тьфу ты, чёрт! Любил — не любил, чего теперь гадать! Просто слишком сильной занозой за­стряла в душе её девственность. Смешно сказать, но при всей моей бурной жизни, она оказалась первой, которую я сделал женщиной. Вот из-за этого и весь мой бзик, может, потому я и перегнул палку? Что на меня тогда нашло? Это же надо — камнем по голове.

... Ладно, хватит, успокойся, надо о другом, о дороге и о сво­ём спасении думать, а не сантименты разводить. Бред какой-то! На халяву графом захотел стать! Стареть, я, наверное, начал, от этого и развожу всякую канитель. Хотя что удивляться-то, ведь я впер­вые убил человека. Просто так, взял. и камнем по голове ... а ведь перед этим ласкал эту голову, целовал ещё пахнущие кашей губы, а потом взял и. А чего ты собственно от себя хочешь? Тебе под сорок, а девке восемнадцать, и она, как сладкая, согретая родитель­ским солнцем ягода, готова ко всему на свете. Чтобы делал любой мужик, окажись на твоём месте? Рвать надо вызревшую клубничку, пока другие не полакомились. Ведь не только меня к ней тянуло, но и она летела навстречу всему этому с ещё большей охотой. Нет, мы любили друг друга, ведь если такой порыв — не любовь, тогда что же такое эта любовь? Конечно, может, и не надо было её ... но что случилось, то уже случилось. Наверное, прав был дед: излишняя образованность ведёт к расслаблению воли. И трижды прав Авгу­стейший, упразднивший чтение и все эти дурацкие экзамены по литературе, от них только душевная гниль и сумятица в голове. Вся нация, все сословия приведены к великому единству, все до едино­го — холопы Августейшего Демократа, все, включая родителей и детей самого Преемника. Холопу претит быть интеллигентом, а ты сопли распускаешь. Не любовь ты убил свою, а прекратил дея­тельность потенциального врага, ведь ты только представь, какой переполох она подняла бы среди бандитов! А те бы, чего добро­го, бросились противиться исполнению воли Москвы. И представь на минуту — Августейшему доложили бы, что в этом преступном акте непосредственное участие принимал ты — его сатрап, после­дователь, дворянин! Ужас, это же конец всему твоему роду! Долг, свой долг как верный холоп Августейшего, ты исполнил. А потом подумай, голова ты садовая, чему она, такая упрямая ослица, могла бы научить твоих детей?»

Енох не на шутку разволновался от разыгравшейся внутри бури. Всё в нём плясало и прыгало. Он впервые в жизни почти ненавидел себя, и только спасительный круг служения Державе продолжал удерживаать его на поверхности.

«Ну ты ещё возьми да заплачь, покайся и вернись назад, что­бы вместе со всеми поджариться на ядерной сковородке! И даже этот подвиг в глазах всех твоих колег и начальников будет выгля­деть предательством, а вот спасение себя и помощь в исполнении воли Преемника воспримутся светом как явный подвиг.

Придя к такому, даже его самого удивившему выводу, Енох вздохнул с явным облегчением. Ему даже показалось, что уши­бленное колено меньше болит, и идти стало легче, а главное, на­зойливый шум воды остался где-то далеко внизу, позволяя луч­ше слышать и, в случае опасности, успеть выхватить из-за пояса нож или сигануть в кусты.

Выполнение долга перед державой и её властелином всегда есть та удобная ширма, то есть, простите, тот святой повод, за который при желании можно спрятать любое своё преступление и любую подлость. Подлунный же мир, не человеком созданный, про эту ширму не знал и жил своей, лишь Богу ведомой жизнью, а в ней за всякое дело, плохое или хорошее, неизбежно полага­лась ответная реакция, ничем и никем не обусловленная. Всё происходило как бы само собой.

Огромный с седым загривком медведь, словно гиганский осколок ожившей скалы уже с полчаса крался за ничего не по­дозревающим человеком. Надо сказать, что в мире нет более коварного зверя, чем чулымский мишка. На какие только па­кости он не идёт в своём вечном противостоянии с людьми, так бесцеремонно нарушающими его привычный мир. Одна­ко, что бы ни придумывал венец творения для утверждения своего господства в тайге, хозяин этой самой тайги всё равно оказывался хитрее. С медведем в своей ненависти к человеку могла посоревноваться разве что его недалёкая родственни­ца — россомаха.

За Енохом Миновичем крался не обычный горный мишка, вышедший поутру половить рыбы в ручье и случайно встретив­ший человека, за ним, набычившись и широко раздувая ноздри, беззвучно ступал особый медведь, уже не первый год знающий сладковатый привкус человечьего мяса. Слюна в предвкушении лакомства текла из его временами беззвучно щерящейся пасти, но зверь почему-то медлил, может, тешил свою охотничью удачу, а может, желал полюбопытствовать, зачем этот лакомый кусок направляется прямиком в его берлогу, которой вот уже лет во­семь служила глубокая пещера, уютная и сухая; именно к ней и вела едва заметная тропа, на которую непонятно почему свер­нул человек с наторенной дорожки, петляющей у ручья.

Почти рассвело. Вдруг Еноха насторожил неприятный запах, казалось, эта липкая вонь неестественно плавает в утренней не­бесной чистоте. Когда-то давно он вроде бы чувствовал что-то подобное на одном из дедовых заводов по изготовлению костной муки. Енох остановился, только сейчас заметив, что дорожка, по которой он шёл, давно кончилась и обратилась в едва примет­ную тропку. Он обернулся и. остолбенел от неожиданности. Буквально в полуметре от него, скалясь зловонной желтозубой пастью, стоял огромный лохматый зверь.

«Наверное, это от него так воняет... »

Это была последня осознанная мысль, которая пришла ему в голову.

Со страшным рёвом медведь поднялся на задние лапы и всей тяжестью своего полутонного тела обрущился на несчастную жертву. Еноху было нестерпимо больно, свёрнутая шея ещё как- то связывала голову с обращённым в сплошную боль телом. Зверь с утробным урчанием разворотил человеку живот и лако­мился тёплыми кишками.


33


Машенька приходила в себя трудно. Не выдержав напряже­ния и свалившейся на неё ответственности, Дашка всё же спро­вадила Юньку к барыне, чтобы поведать той всю правду, и те­перь со страхом дожидалась её приезда. Сидела она с молодой барынькой неотлучно и корила себя, как могла.

В углу Макутиного будана, который переоборудовали под больничную палату, на простой колоде, казалось, дремала с открытыми глазами Эрмитадора, но время от времени она, словно большая птица, с протяжным вздохом подхватывалась с места, подходила к больной и подолгу водила руками над её забинтованной головой и рукой. Со стороны казалось, что она просто гладит свою подругу из сострадания, но Даша, уступая Гопс своё место, видела: та напрягалась с такой силой, что жилы на руках, шее и лбу наливались кровью, а пот на лице выступал, словно крупная роса. Гопсиха что-то при этом шеп­тала, но слова были какие-то непонятные, нездешние. Един­ственное слово, какое Дашке удалось разобрать, было «тара», но что это значило, она не знала, а спросить онелюдимевшую девку боялась.

— Эрми, можно тебя на минуточку, — нарушил больничную тишину Сар-мэн. — Выйди, тебя атаман кличет.

Гопс, будто и не слыша голоса возлюбленного, продолжала своё странное тайнодействие. Пальцы уже не были сложены в лодочки- ладони и не скользили плавно над покалеченными местами, а пля­сали и извивались, словно десяток встревоженных змей. Они кру­жили, переплетались друг с другом, то удаляясь от больной, то рез­ко приближаясь к ней, а то соединялись в щепотки, словно во что-то крепко вцепляясь и с силой это «что-то» выдирая прочь.

— Эрми! — громче позвал разбойник, не видя, чем занима­ется его подружка.

— Она вас слышит-слышит, вы погодите маленько, сейчас закончит и выйдет к вам, — ответила за неё Даша и сама испуга­лась, а вдруг как атаману не понравится её своеволие. Да и не она это сказала, а будто ей кто-то велел так сделать.

Сар-мэн что-то буркнул себе под нос и вышел. Вскорости, перестав вертеть пальцами, вышла вон и Гопсиха.

Не успела Эрмитадора сделать и пару шагов навстречу Макуте, как тот, припав на правое колено, достал из-за пазухи ста­рухин камень и со словами, что велела старуха, кинул его левой рукой в сторону девушки. Гопс почти не глядя, а лишь слегка отведя вбок руку, поймала его, сдавила легонько, и мелкая пыль брызнула меж пальцев, словно это был не базальтовый голыш, а шарик из тонкого теста с мукой в середине.

— Я, Тара — страж Входа, принимаю твою помощь, от тепла и сердца твоего идущую. Говори, тебя слушают.

Не разбитная, разгульная девица стояла перед опешившими разбойниками, а некое им доселе не ведомое воплощение тай­ной, великой и неотвратимой силы.

Макута поднялся с колен и, сделав знак Митричу, принял из его рук два небольших защитного цвета ранца с широкими удоб­ными лямками.

— Вот энти бонбы атомные. Недобрые люди желат через тебя доставить их в пещору и взорвать, чтобы погубить то, что там есть. Им так, видать, будет сподручнее властвовать в ихнем мире, без всяких там подземельцев. — Тара слушала, не переби­вая, Макуте даже показалось, что она его не слышит и не пони­мает. — Так вот, тебе надобно нам помочь, мы без тебя ну никак их не перехитрим. Чуть погодя тебе дадут рацию, и ты скажешь, мол, всё, что должна была сотворить, уже сделала и скоро отсюда уйдёшь. Ты понимаешь хоть, о чём я гутарю?

Тара молчала.

— Ох уж и тяжко с вами, ненашинскими. Да ладно, главное, чтобы подсобила. Скажешь в рацию всё и топай, куда тебе надо, а мы тут с робятами пустяшную ядерную войну учудим. Таку фальшу из солярки, палма и толу рванём — чистая Хера-Сима будет. Шуму полно, а так — пустяшка. Да не молчи ты, а? Ты чуешь ли, что я тебе...

— Тебя услышали, делай своё дело, а я своё.

Гопс подошла к атаману, молча взяла ранцы и не торопясь по­шла по сереющему восходом откосу к ручью. Её высокая ладная фигура чётко вырисовывалась на фоне густеющего у воды тумана, а по росной траве тянулись тёмные бороздки её следов. И вдруг на глазах у всех стоящих и глядящих ей вслед. она исчезла из поля зрения. Просто, не дойдя до тумана, растворилась. и всё.

Митрич истово перекрестился. Макута покачал головой и, глянув на окаменевшего Сар-мэна, сочувственно похлопал его по плечу.

— Да-а, брат, ну что ж тут поделаешь, коль не подвезло тебе с бабой-то... Ладно, пошли мазутом заниматься. Где там твои чудо- орлики, что из говна атомную бонбу сварганить могут?

Машенька с трудом приходила в себя. Она лежала молча, не шевелясь, ей страшно было разжать тяжёлые и непослушные веки. Голова гудела, она старалась вспомнить, что с ней произо­шло ночью, но, кроме ярких картинок природы, которые неосо­знанно фиксировали её глаза в последние дни, в отяжелевшую голову ничего не приходило. «Не насытится глаз зрением», — почему-то вспомнилась фраза из запрещённой недавно Библии.

Там, где-то за плотно зашторенными веками, шмыгала носом добрая и наивная Дашка, а ещё дальше жил большой и сложный мир, и она его больше не боялась. Добрый и прекрасный мир, в который она возвращается из далёких странствий, возвраща­ется, чтобы жить, надеяться, смеяться, мечтать и любить. Хотя, как и все люди, она не знала, что с ней будет дальше, но добрая и вечная сила уже наполняла её юное тело, ибо молодым известна только жизнь и пока ещё не ведомо дыхание смерти.

Загрузка...