После многих дней дождя, унылых и промозглых, точно мокрые подвалы, солнце вернуло земле свою ласку; наступила благодатная пора, завершение лета.
Вадим Алексеевич неторопливо брел по центральной аллее парка. Близился закат, день поминутно терял яркость; так раскаленный добела металл, остывая, подергивается краснотой. Свободных мест на скамейках не было. За оградой детской площадки взрослая пара каталась на доске с лошадками; доска тупо стукалась оземь, и девушка всякий раз кокетливо взвизгивала. Дальше начиналась дикая зона, обреченная Заборским на уничтожение, — путаница кустарников и мелколесья. Оттуда тянуло запахом стоячей воды.
Свернув по боковой дорожке, он скоро вышел на улицу. Здесь начался частный сектор, еще не тронутый градостроительными реформами. Сквозь густую листву садов поблескивали, отражая вечернее зарево, будто игрушечные стеклышки в белых рамах; аляповатые георгины и тигровые лилии пестрели на дворовых клумбах. Горбатая булыжная мостовая, прихотливо сворачивая, вела все круче вниз. Теперь прогулка Вадима Алексеевича уже не казалась бесцельной. Ускоряя шаг, спускался он в долину. Редкие прохожие попадались навстречу. Из-под железных ворот выбегал ручей, должно быть, от испорченного крана; двое-трое ребятишек у обочины самозабвенно пускали щепки по воде и бежали за ними…
Неподалеку отсюда он побывал днем. Солнце, нестерпимое для глаз, радужным пузырем всплывало к зениту. Серая «Волга» главного архитектора медленно катилась по горячей пыльной улице, мимо глубоких заборов и облупленных корпусов старого завода, который также подлежал сносу. Посреди площади, где раньше разворачивался маршрутный автобус, стоял багроволицый коренастый прораб. При появлении Вадима Алексеевича он почтительно приподнял сетчатую шляпу; лоб опоясывала глубоко отпечатанная борозда.
Ограда ближайшей усадьбы была свалена. Посреди двора на разъезженных остатках клумбы серым носорогом топтался бульдозер. Наискось вверх от него натянутой струной шел трос, зацепленный за простенок второго, деревянного этажа дома, — низ был кирпичный. Натужно взревев и выплюнув струю дыма, машина пошла вперед. Дом пошатнулся, затряс балконом с вырезанными перилами. Затем фасадная стена угрожающе накренилась вслед бульдозеру и рухнула; брусья верха смешались с кирпичным обвалом, брызнули стекла, двор заволокла пыль.
Заборский не сводил глаз с картины разгрома, и неожиданные мысли явились ему. Вот перед ним это жилище, человеческое гнездо, где рождались и умирали поколения… уже приговоренное к гибели, но еще почти целое, лишь непривычно открытое взорам. То, что было спрятано от посторонних уют гостиной, святилище спальни, уединенный мирок детской, — обнажилось, точно внутренности организма, когда упала стена. Комнаты над комнатами, оклеенные обоями разного цвета и рисунка; артерии труб, нервы проводов, зубчатый позвоночник лестницы, белая челюсть уцелевшего умывальника…
Рабочие снова зацепляли наверху трос — валить другую стену. В соседней усадьбе тоже трещало и рушилось, там второй бульдозер воевал с сараями. Солнце, отразившись от какой-то блестящей штуки за кустами, ослепило Заборского. Он отвернулся.
Что-то нервы некстати разыгрались. Отчего бы это?
…Непроницаемо темные, тоскливые, умоляющие глаза на бледном большеротом личике. Ира. Ира Гребенникова.
— …Сегодня только с краю отщипнем, — перекрикивая шум, радостно сообщил прораб. — А завтра, значит, раскатаем до самой генерала Панфилова!..
Неопределенно кивнув, Вадим Алексеевич полез обратно в машину. «Волга» задним ходом выползла прочь с укатанной площади, вокруг которой были лязг и скрежет и вставали дымные столбы, словно на поле боя.
…Он еще побывал и у себя в кабинете, и в строительно-монтажном управлении, и на заводе железобетонных конструкций. Но в конце дня, позвонив домой, чтобы скоро не ждали, велел водителю ехать к окраинному парку. Сам от себя пытался скрыть, что хочет не просто побродить среди зелени, развеять нервную усталость, но оказаться ближе к обреченной Шалашовке. И вот сейчас, шагая в закатном червонном золоте по разбитому асфальту тихой улицы Грабовского, Вадим Алексеевич переживал странное, тревожное состояние. Он знал совершенно однозначно, что должен сделать дальше, и знал, что сделает это, — вроде бы и не слишком важное дело, просто даже незначительное, но сделает непременно, выполнит, как некий долг… Долг перед собой — или перед кем-то другим? Уж не перед парой ли непроницаемо темных глаз? Чушь, неужели Заборский стал сентиментален?.. Он выдавил из себя смех, диковато прозвучавший в пустынных кварталах, но с пути не свернул и шага не замедлил, покуда за унылой коробкой, откуда уже выселили и почту, и продтовары, не открылся желтый особняк, сильно тронутый разрушением, с пузатыми, словно горшки, колоннами.
Когда Заборский всходил по истертым ступеням крыльца, свет низко висевшего солнца внезапно померк. Рваные, быстро несущиеся полосы, будто тени хищных птиц, пересекли разбухший тусклый диск. Впервые за весь ленивый знойный день в пыльных кронах шевельнулся ветер.
Вадим Алексеевич вошел, и его разом охватила банная духота. Дом, за дождливые недели напитавшийся, как губка, влагой, а затем разогретый жаркими погодами, теперь испускал пар. Нестерпимо пахло прелым тряпьем, котами, затхлостью нежилых углов.
Повинуясь бессознательному любопытству, Заборский тронулся наверх. Доски лестницы подавались под ногами, точно клавиши. На дворе опять захлопотал ветер, ему ответили гулкие вздохи и посвисты в недрах особняка, заколыхались под потолком клочья паутины. Вадим Алексеевич сделал еще шаг — и вдруг ступень, которой он едва коснулся подошвой, провалилась. Канула вниз, словно нарочно подпиленная.
Левая нога Заборского скользнула в пустоту; присев, он удержался судорожно стиснутыми пальцами за хлипкие перила. Пришло жгучее чувство реальности. Боже мой, да зачем он здесь — ответственный работник, отец семейства, интеллигентный, уважаемый человек сорока шести лет от роду?! Если бы дочь-студентка, которую он вечно бранит за разгильдяйство, увидала его в таком положении, или, скажем, кто-нибудь из подчиненных, или наоборот — из партийного руководства полюбовался, как главный архитектор огромного города висит на гнилой лестнице в пяти метрах от пола, опасаясь шагнуть вверх или начать спуск!..
Неужели все дело именно в е г о дочери, в Насте? Немногие знают, какая боль постоянно гложет подтянутого, респектабельного Заборского, какая обида на судьбу… Это так страшно, когда твое дитя, плоть твоя, которую совсем недавно держал ты на руках крошечной и беспомощной, вдруг становится чуждым, враждебным созданием, опрокидывает все надежды… Настя, Настенька… Вот с той бы, с черноглазой гулять по набережной, кормить ее шоколадом, беседовать на всякие отвлеченные темы — о Вселенной, о прошлом, о будущем… Говорят, не выбирают родителей; получается, увы, что детей тоже не выбирают.
Вадим Алексеевич медленно вытянул ногу из пролома, носком туфли попробовал следующую доску. Как будто надежно… Почему же он все-таки не возвращается, почему столь упорно стремиться наверх? Только ли ради того, чтобы очистить совесть перед полузнакомой школьницей Ирой? Да нет, разумеется. Не только. С незапамятных (а впрочем, по ощущению — вчерашних) мальчишеских времен Заборский привык действовать наперекор собственной слабости. Должно быть, потому и выбился в люди. Например, доказывал, что ничего не боится — ни завтрашней контрольной по математике, ни темноты, ни вечно пьяного полуидиота из соседнего двора по прозвищу Билли Бонс. Доказывал всем окружающим… но прежде всего себе. И сейчас тоже — себе. Если он поддастся слабости, раздражению, уйдет, не осмотрев дом полностью, — останется в душе саднящая точка. Стыд.
Поднявшись наконец на площадку, Вадим Алексеевич увидел справа дверную раму, а за ней — комнаты, сплошь заваленные рухнувшей штукатуркой. Туда не тянуло. Зато справа обреталась дверь почти целая, только с дырой на месте замка и плотно притворенная — а что же возбуждает исследователя больше, чем закрытая дверь?..
Заборский не без волнения отворил — и очутился в коридорчике меж двух фанерных перегородок. Здесь когда-то разделили часть зала на клетушки. Но дальше расстилалось пространство потемневшего паркета, на котором тоже хватало штукатурки, однако больше было старых газет. Слежавшаяся пресса образовывала толстое одеяло перед устьем большой, до потолка, изразцовой печи в углу. («Черт — отличные изразцы, прошлый век — надо бы их ободрать отсюда, прежде чем рушить!..») Зоркий глаз архитектора сразу отметил под печью с полдюжины еще не покрывшихся пылью лимонадных бутылок. Очевидно, здесь собирались.
Косоугольники света на полу погасли, будто кто-то разом заслонил оба больших, вдребезги разбитых окна. Уже не отдельные пряди туч неслись через небо — победно разворачивалось тяжелое знамя грозы. Вадим Алексеевич подумал, что обвалившиеся потолки — плохая защита от ливня. «Зря я отпустил машину, — вспомнить, что ли, юные годы? — в „Авангарде“ я тянул на первый взрослый — рвануть кросс до автобусной остановки? — дыхания, пожалуй, хватит, — а скорости? — сейчас разверзнутся хляби!..»
К Заборскому возвращалась его привычная ироническая трезвость. Да нет, пожалуй, жгучая досада, такая, что впору заплакать. Обманула Ира. Безжалостно обманула та, которую он только что любовно представлял на месте своей дочери. Конечно, раз она с дружками устраивает здесь тайные пиршества, ей никак не желательно, чтобы дом сносили. Но выдумать ради этого целый фантастический сюжет, явиться к главному архитектору! Ах, скверная девчонка, врунья, дрянь, дрянь… Купился, старый дурак, — вот тебе!
Он решительно повернулся уходить, но помешкал, вспомнив о предательской лестнице. Что ж, отступать некуда… Заборский сделал шаг и замер. За спиной тихонько звякнуло. Еще раз, еще… Похоже, что две стоящие рядом бутылки ударяются боками. Подземные толчки? Да нет, он бы почувствовал.
Вадим Алексеевич снова поглядел в сторону печи, разрисованной по белому тысячами затейливых синих фигурок. Понятно, рядом с печью никого не было. Плотно закрытую чугунную дверцу покрывал слой пыли. Больше не звенели бутылки; зато наступил черед иных, еще более загадочных звуков. Казалось, что дом кряхтит и почесывается, пронизанный некими токами в преддверии разгула стихий. Шелестело, скреблось, шуршало и взвизгивало то в одном конце зала, то в другом, то за стенкой, то под самыми ногами…
Заворчав, электрически полыхнуло небо. Что-то мягко упало в печи и завозилось, тряся изнутри дверцу. Главный архитектор пятился, боясь оказаться спиной к залу. За ним проскрежетало и громко щелкнуло…
Вадим Алексеевич обернулся прыжком, лицо его исказилось. Дверь в конце коридорчика, через которую он вошел сюда, не прикрыв ее, стояла захлопнутая. Издав нечто вроде короткого храпа, Заборский рванул на себя ручку — но дверь, лишенная замка, держалась крепко, словно взятая на ключ.
И тогда главный архитектор города побежал — не чувствуя ног, ринулся обратно мимо перегородок, наискось через шепчущий, бормочущий пустой зал к лишенному стекол окну.
Он успел еще услышать, как визжит на несмазанных петлях, отворяясь, заслонка печи.
Если бы в окрестных домах оставались жители и кто-нибудь из них выглянул полюбоваться вечерней грозой — он увидел бы незабываемое зрелище. Сквозь оконную раму во втором этаже особняка вымахнул, не удержавшись затем на ногах, мужчина в отличном светлом костюме, с лицом перепачканным и обезумевшим. А если бы наблюдатель еще и знал в подробностях историю «Поисков контакта» — он, безусловно, отметил бы, что беглец воспользовался именно тем окном, в котором лет тридцать пять назад, спасаясь от ночного ужаса, собственным телом высадил стекла нынешний помощник прокурора республики Петр Приходько.