Глава 5 ТЕРРОР И «УМИРОТВОРЕНИЕ». 1935–1936 гг

Независимо от того, был Сталин причастен к убийству Кирова или нет, он в полной мере использовал это событие для достижения собственных целей, прежде всего как повод для окончательной расправы с бывшими политическими противниками — лидерами и участниками оппозиций 1920-х годов. На протяжении 1935–1938 гг. подавляющее большинство бывших оппозиционеров было уничтожено. Причем центральным пунктом обвинений, которые им предъявлялись, во многих случаях было мифическое участие в подготовке убийства Кирова. Помимо расправы с бывшими оппозиционерами выстрел в Смольном послужил поводом для фабрикации многочисленных дел против «террористических организаций», новой волны депортаций «подозрительных» слоев населения и чисток в партии. Однако несмотря на эскалацию насилия, убийство Кирова не стало непосредственным поводом для широкомасштабных репрессивных акций. Прошло два с половиной года, прежде чем массовый террор достиг своей кульминации. В 1935–1936 гг. наблюдалось сосуществование двух политических тенденций: попытки продолжения «умеренной» линии и умиротворения общества, и укрепление жесткого курса. Каждая из этих тенденций имела вполне определенные очертания и реально осуществлялась на практике. В силу этого период от убийства Кирова до «большого террора» в 1937–1938 гг. также представляет значительный интерес для наблюдений по поводу колебаний «генеральной линии», логики решений высшего руководства и соотношения сил между Сталиными его соратниками.

После убийства Кирова

Убийство Кирова 1 декабря 1934 г. произошло в Смольном, штаб-квартире ленинградских большевиков, более того, в штаб-квартире октябрьской революции. Уже сам по себе этот факт наносил удар по престижу сталинского режима, не сумевшего защитить одного из своих вождей в символическом центре революции. Еще более унизительными были обстоятельства убийства, совершенного Л. В. Николаевым, болезненным и неуравновешенным членом партии, мелким чиновником, уволенным с работы за отказ от партмобилизации на транспорт, мужем, как утверждала молва, любовницы Кирова[575]. В общем, у Сталина были основания скрывать истинные обстоятельства смерти Кирова в любом случае, независимо от того, был ли сам Сталин, как полагают многие, причастен к организации этой акции[576]. Очевидно, что руководство страны ни в коем случае не могло признать версию убийцы-одиночки, тем более версию убийства на почве супружеской измены. Вожди революции могли погибнуть только «героически», от руки заговорщиков. Вопрос состоял лишь в том, кого Сталин назначит в заговорщики.

Вскоре после убийства Кирова вышло постановление ЦИК СССР, получившее название «закона от 1 декабря». Этот чрезвычайный акт был введен в действие задним числом (Политбюро его формально одобрило только 3 декабря[577]). Закон предписывал заканчивать следствие по делам о террористических актах в десятидневный срок, обвинительное заключение вручать обвиняемым лишь за сутки до рассмотрения дела в суде, слушать дела без участия сторон, не допускать кассационного обжалования и ходатайств о помиловании, а приговоры о расстреле приводить в исполнение немедленно после их оглашения. Этот закон означал коренной разрыв с нормами судопроизводства, введенными в результате реорганизации ОГПУ, судов и прокуратуры в 1934 г. Нормы закона от 1 декабря были оптимальными для проведения широких террористических акций, а поэтому особенно активно использовались в 1937–1938 гг.

Несмотря на возражения НКВД, Сталин приказал разрабатывать «зиновьевский след», обвинил в убийстве Кирова своих бывших политических противников — Л. Б. Каменева, Г. Е. Зиновьева и их сторонников. Как показали последующие события, это имело далеко идущие последствия. Постепенно все участники бывших оппозиций были обвинены в терроризме. Уже 16 декабря 1934 г. были арестованы Каменев и Зиновьев. 28–29 декабря в Ленинграде выездная сессия Военной коллегии Верховного суда СССР приговорила к расстрелу 14 человек, непосредственно обвиненных в организации убийства Кирова. В приговоре утверждалось, что все они, включая убийцу Николаева, были «активными участниками зиновьевской антисоветской группы в Ленинграде» и, потеряв надежду на поддержку масс, организовали «подпольную террористическую контрреволюционную группу», во главе которой стоял так называемый «ленинградский центр». 16 января 1935 г. Особое совещание при наркоме внутренних дел СССР рассмотрело уголовное дело против самого мифического центра — «ленинградской контрреволюционной зиновьевской группы». По нему проходили 77 человек. Все они были осуждены на разные сроки тюрьмы и ссылки[578]. В тот же день, 16 января, от 5 до 10 лет заключения получили 19 человек, проходивших по делу так называемого «Московского центра» во главе с Зиновьевым и Каменевым[579]. Все эти процессы были грубо сфабрикованы. Никаких доказательств причастности бывших оппозиционеров к убийству Кирова не существовало. Сталин расправился со старыми политическими соперниками, обвинив их в преступлениях, которые они не совершали.

Сразу после осуждения Зиновьева и Каменева при личном участии Сталина было подготовлено и разослано на места закрытое письмо ЦК ВКП(б) «Уроки событий, связанных с злодейским убийством тов. Кирова». В нем категорически утверждалось, что террористический акт против Кирова был подготовлен ленинградской группой зиновьевцев, именовавшей себя «ленинградским центром». Их идейным вдохновителем объявлялся «московский центр» зиновьевцев, во главе которого стояли якобы Каменев и Зиновьев. Оба этих «центра» были объявлены в письме «по сути дела замаскированной формой белогвардейской организации, вполне заслуживающей того, чтобы с ее членами обращались, как с белогвардейцами»[580]. Это был новый, в какой-то мере решающий шаг на пути окончательного уничтожения бывших оппозиционеров.

Обрушив основной удар против зиновьевцев, Сталин напомнил в письме, что в истории партии существовали и другие «антипартийные группировки»: троцкисты, «демократические централисты», «рабочая оппозиция», «правые уклонисты», «праволевацкие уроды».

Так были названы адреса, по которым предстояло разыскивать «врагов» и «террористов». Под подозрение попадали все коммунисты, когда-либо выступавшие против сталинского руководства или проявлявшие инакомыслие. Все эти установки не остались лишь призывами, а активно претворялись в жизнь. 26 января 1935 г. Сталин подписал постановление Политбюро о высылке из Ленинграда на север Сибири и в Якутию сроком на три-четыре года 663 бывших сторонников Зиновьева. Еще одна группа бывших оппозиционеров (325 человек) в партийном порядке переводилась из Ленинграда на работу в другие районы[581]. Аналогичные операции готовились повсеместно. Так, 17 января 1935 г. Политбюро ЦК компартии Украины поручило подготовить переброску бывших активных троцкистов и зиновь-евцев из крупных промышленных центров (Донбасса, Харькова, Днепропетровска, Киева, Одессы), разработать материалы по делам исключенных во время чисток партии, составить списки изгнанных из ВКП(б) в 1926–1928 гг. за принадлежность «к троцкистскому и троцкистско-зиновьевскому блоку»[582]. Такие списки, судя по документам, составлялись во всех регионах, и в дальнейшем на их основе производились аресты. Помимо зиновьевцев и троцкистов под суд попали ряд лидеров других оппозиций. Так, в марте-апреле 1935 г. в Москве Особым совещанием при наркоме внутренних дел СССР по сфабрикованному «делу» были осуждены лидеры «рабочей оппозиции» А. Г. Шляпников, С. П. Медведев и др.[583]

В продолжение репрессий против бывших оппозиционеров проводились новые чистки партии. В мае 1935 г. на места было разослано письмо ЦК ВКП(б) о беспорядках в учете, выдаче и хранении партийных документов. В письме выдвигалось требование навести порядок в партийном хозяйстве и исключить возможность проникновения в партию чуждых элементов. Формально намеченное мероприятие предполагало проверку наличия и подлинности партийных билетов и учетных карточек. Однако фактически проверка, проходившая в мае-декабре 1935 г., представляла собой смесь традиционной партийной чистки и спецопераций органов НКВД. Это был новый шаг в эскалации репрессий против членов партии.

Проведением проверки, в ходе которой из партии было исключено около 250 тыс. человек, занимались партийные органы совместно с НКВД. О характере их взаимодействия свидетельствовали доклады руководителей республиканских НКВД и областных управлений НКВД, которые приходили в Москву на имя руководившего чисткой секретаря ЦК ВКП(б), председателя Комиссии партийного контроля Н. И. Ежова. «В соответствии с директивами НКВД СССР, — докладывали, например, руководители НКВД Белоруссии, — были даны специальные указания местным органам НКВД о пересмотре имеющихся материалов в отношении членов партии, проходивших по разным делам […] Все эти данные было предложено передать соответствующим партийным организациям и во всех случаях, когда будут разоблачены явные враги и подозрительные, немедленно арестовывать их и следствием устанавливать пути и каналы прихода этих людей в партию и практическое использование ими своего пребывания в партии в контрреволюционных и шпионских целях»[584]. НКВД Украины за несколько месяцев, в течение которых проводилась проверка, предоставил партийным органам досье на 17 368, управления НКВД по Ивановской области — на 3580, по Западной области — на 3233 коммунистов[585]. В свою очередь, партийные органы передавали в НКВД данные на исключенных в ходе проверки из партии. Чекисты брали их на учет, вели за ними агентурное наблюдение. Многие из исключенных были арестованы. Как сообщил Ежов на пленуме ЦК в конце декабря 1935 г., по неполным данным на 1 декабря 1935 г., в связи с исключениями из партии было арестовано 15 218 «врагов» и разоблачено свыше ста «вражеских организаций и групп»[586]. На совещании по итогам проверки партийных документов, проходившем 25 января 1936 г. в отделе организационно-партийных органов ЦК ВКП(б), Ежов предупредил, что «чистка» не завершена и среди исключенных из партии остались «враги», все еще не привлеченные к судебной ответственности. «[…] Мы должны вести соответствующую работу и тут надо обязать первых секретарей крайкомов, чтобы они связались с органами НКВД и дали нам персональный список, кого надо в административном порядке высылать из края немедленно», — говорил Ежов[587]. Всего в 1935 г. из партии были исключены 301 тыс. человек, а в 1936 г. — 134 тыс., восстановлены за эти же годы 30,6 и 37 тыс.[588]

Чистка партии и аресты бывших оппозиционеров были частью общего ужесточения карательной политики и массовых чисток от «ненадежных элементов» после убийства Кирова. В непосредственной связи с событиями 1 декабря в Ленинграде была организована операция по выселению «бывших людей» — сохранившихся там дворян, торговцев, фабрикантов, царских чиновников, офицеров и т. д. Всего в ходе этой операции, проходившей с 28 февраля по 27 марта 1935 г. Особым совещанием при НКВД были осуждены к заключению в лагеря, ссылке и высылке 11 072 человека (4833 глав семей и 6239 членов семей)[589].

Как показали последующие события, эта акция была прелюдией к более широкой кампании чистки городов от «уголовных и деклассированных элементов», а также «злостных нарушителей» паспортного режима. Чистка затронула прежде всего 28 наиболее крупных центров, так называемые режимные города. Для того чтобы справиться с огромным потоком дел, 27 мая 1935 г. приказом НКВД были образованы тройки НКВД в республиках краях и областях (в документах они назывались по-разному: милицейские тройки, паспортные тройки, тройки НКВД). В состав троек входили начальник УНКВД или его заместитель, начальник управления милиции и начальник отдела, который вел дело, разбираемое тройкой. Предусматривалось обязательное участие в заседаниях прокурора. Тройки получили права Особого совещания при НКВД — принимали решения о высылке, ссылке или заключению в лагеря на срок до 5 лет. Постановления троек подлежали формальному утверждению Особым совещанием[590]. Одновременно действовала тройка Главного управления милиции в Москве. Всего, согласно докладу Г. Г. Ягоды Сталину и Молотову, в 1935 г. в ходе операции по «очистке городов» решениями троек местных управлений НКВД и тройки Главного управления милиции было осуждено с утверждением Особым совещанием 122 726 человек[591].

Важной составной частью чистки городов была также кампания борьбы с детской преступностью и беспризорностью. Распространение преступности среди детей и подростков являлось естественным спутником коренного слома традиционного уклада жизни миллионов людей, массовых репрессий, резкого ухудшения условий жизни и голода. Миллионы детей потеряли родителей, оказались на улице. Только в детских домах в СССР в середине 1934 г. содержались 386 тыс. человек[592]. Огромным было количество беспризорников. Подростки нередко совершали жестокие преступления, причем во многих случаях групповые. В связи с этим все более настойчивой критике со стороны органов милиции подвергались нормы действующего законодательства, согласно которым несовершеннолетние могли привлекаться к уголовной ответственности с 16-летнего возраста[593]. Вопрос о детской беспризорности и преступности обсуждался в 1934 г. разными правительственными комиссиями. Однако решающее значение имело то, что недовольство по этому поводу начали высказывать члены высшего советского руководства. Свою роль и в этом вопросе сыграло общее ужесточение политики после 1 декабря 1934 г.

19 марта 1935 г. К. Е. Ворошилов направил на имя И. В. Сталина, В. М. Молотова и М. И. Калинина письмо, в котором обращал внимание на факты преступлений подростков в Москве, в частности на случай, когда двое 16-летних подростков совершили два убийства, нанесли три ранения и т. д., за что были осуждены к 10 годам заключения, причем вскоре этот срок, в силу несовершеннолетия преступников, был сокращен наполовину. «Тов. Вуль (начальник управления милиции по Москве и Московской области. — О. X.), с которым я разговаривал по телефону по этому поводу, сообщил, что случай этот не только не единичен, но что у него зарегистрировано до 3000 злостных хулиганов-подростков, из которых около 800 бесспорных бандитов, способных на все. В среднем он арестовывает до 100 хулиганствующих и беспризорных в день, которых не знает куда девать (никто их не хочет принимать)», — писал далее Ворошилов. «Думаю, что ЦК должен обязать НКВД организовать размещение не только беспризорных, но и безнадзорных детей немедленно, и тем обезопасить столицу от все возрастающего “детского” хулиганства. Что касается данного случая, то я не понимаю, почему этих мерзавцев не расстрелять. Неужели нужно ждать пока они вырастут еще в больших разбойников?»[594].

Скорее всего, под влиянием этого обращения Молотов (несомненно, согласовав вопрос со Сталиным) дал поручение прокурору СССР Вышинскому подготовить проект постановления о борьбе с преступностью несовершеннолетних. 29 марта Вышинский представил на имя Молотова проект постановления, который затем был вынесен на рассмотрение Политбюро. Сталин проявил к проекту большой интерес и внес в него значительную правку принципиального характера. Вариант Вышинского отличался определенной умеренностью и обтекаемостью формулировок. Его первый пункт гласил: «К несовершеннолетним, уличенным в совершении систематических краж, в причинении насилия, телесных повреждений, увечий и т. п., применять, по усмотрению суда, как меры медико-педагогического воздействия, так и меры уголовного наказания». Сталина такие формулировки не удовлетворили, и он внес в текст изменения, после которых первый пункт звучал так: несовершеннолетних, «начиная с 12-летнего возраста, уличенных в совершении краж, в причинении насилия, телесных повреждений, увечий, в убийстве или в попытке к убийству привлекать к уголовному суду с применением всех мер уголовного наказания»[595]. Именно в таком виде постановление было утверждено Политбюро и 8 апреля 1935 г. опубликовано в газетах как постановление ЦИК и СНК СССР от 7 апреля 1935 г. «О мерах борьбы с преступностью среди несовершеннолетних»[596]. 20 апреля 1935 г. Политбюро утвердило секретное разъяснение органам суда и прокуратуры о том, что к числу мер уголовного наказания, предусмотренных законом от 7 апреля по отношению к детям, начиная с 12-летнего возраста, «относится также и высшая мера уголовного наказания (расстрел)». Соответственно, были отменены старые положения уголовного кодекса, запрещавшие применять расстрел к лицам, не достигшим 18-летнего возраста[597].

Во второй половине 1935 г. милицией было задержано около 160 тыс. беспризорных и безнадзорных детей, из которых в детские приемники НКВД направлены почти 62 тыс. и почти 10 тыс. арестованы (остальные были возвращены родителям и направлены в детские дома)[598]. В 1936 г. было задержано 156 тыс. безнадзорных несовершеннолетних (данные по беспризорным, которых стало меньше, не приводились)[599]. Не все из попадавших под эту чистку несовершеннолетних предавались суду, однако количество осужденных было значительным — в 1935 г. судебными органами было осуждено 6725 подростков в возрасте от 12 до 16 лет, а в 1936 — 15 031[600].

Чистки от «уголовных и деклассированных элементов», беспризорников и малолетних преступников лишь отчасти были связаны с ужесточением политического курса после убийства Кирова. Уголовная преступность в стране, во многом усиленная коренными социальными переломами и разрушением традиционных структур общественного устройства, действительно находилась на достаточно высоком уровне. Аналогичным образом (в качестве катализатора, но не прямой причины) убийство Кирова можно рассматривать и по отношению к чисткам пограничных территорий, которые проводились периодически на протяжении всех 1930-х годов. Главным направлением этой чистки в 1935–1936 гг. были западные границы Украины, что во многом обуславливалось ухудшением отношений с Германией и Польшей. В феврале-марте 1935 г. из западных районов Украины (Киевской и Винницкой областей) было выслано на восток Украины 41 650 человек, значительную часть которых (наряду с «кулаками») составляли поляки и немцы[601]. 28 апреля 1936 г. Политбюро утвердило новое постановление о выселении из Украины в Казахстан 15 000 польских и немецких хозяйств. Всего в июне-сентябре в ходе этой операции было переселено 69 283 человека[602].

Еще одним объектом пограничной чистки были Ленинградская область и Карелия. 15 марта 1935 г. Политбюро утвердило «Мероприятия по усилению охраны границ Ленинградской области и Карельской АССР», которые предусматривали выселение из этих районов «неблагонадежного элемента». Осуществление этой акции поручалось новому секретарю ленинградского обкома А. А. Жданову и новому начальнику управления НКВД по Ленинградской области Л. М. Заковскому. В число неблагонадежных, наряду с «кулаками» и другими «социально опасными элементами», входили финны, латыши и эстонцы, проживающие на этих территориях. Согласно отчетам ГУЛАГ, в ходе этой операции из Ленинградской области и Карелии было выселено в Сибирь, на Урал, в Среднюю Азию и Казахстан 23 217 человек[603]. В 1936 г., почти синхронно с украинской, была предпринята новая, более масштабная чистка этих территорий[604].

На юге аналогичные операции, в основном против «кулаков», проводились в Азербайджане и на Северном Кавказе. 25 декабря 1934 г. Политбюро санкционировало (по просьбе ЦК компартии Азербайджана) «высылку из Азербайджана в административном порядке в концлагеря с конфискацией имущества 87 семейств кулаков, злостных антисоветских элементов, в прошлом владельцев крупных капиталистических предприятий, беглых кулаков из других районов Союза». В апреле 1935 г. из национальных районов Северного Кавказа было выселено в пределах Северо-Кавказского края, в Казахстан и Узбекистан 22 496 человек[605].

Самым непосредственным образом с убийством Кирова было связано резкое увеличение дел по статье за антисоветскую агитацию, к которой относили разговоры о смерти Кирова — выражение одобрения, предположения о личных мотивах мести убийцы Николаева, о причастности к убийству Сталина и т. д. В 1935 г. из 193 тыс. человек, арестованных органами Главного управления государственной безопасности НКВД, 43,7 тыс. были арестованы за антисоветскую агитацию[606].

Репрессивные кампании, проведенные в 1935 г., в значительной мере были похожи на те акции, которые были организованы два года спустя и стали прологом массовых операций 1937–1938 гг. Отличие 1935–1936 гг. состояло однако в том, что такое продолжение в виде массовых операций не последовало. Более того, в этот период сталинское руководство предприняло шаги, которые можно считать продолжением «умеренной» политики 1934 г.

Кампании «социального примирения»

Многие факты свидетельствовали о том, что в намерениях высшего советского руководства, и прежде всего Сталина, в рассматриваемый период уживались как массовые чистки партии и страны от «врагов», так и стремление «примириться» с миллионами тех «обиженных», которых режим считал либо близкими по социальному положению, либо достаточно молодыми, чтобы не помнить о реальностях царского периода и даже относительно благополучных нэповских временах. Уже 31 января 1935 г., в самый разгар репрессий, Политбюро по предложению Сталина приняло принципиальное решение о внесении существенных изменений в Конституцию СССР, в частности в избирательную систему[607]. Речь прежде всего шла о предоставлении избирательных прав тем многочисленным группам населения, которые ранее были их лишены как «чуждые элементы». Через несколько дней об этом сообщили газеты. Одновременно принимались меры, в некоторой степени ограничивающие массовые репрессии и реабилитирующие сотни тысяч людей, попавших под суд в предыдущие годы.

Важным шагом такого рода было постановление СНК СССР и ЦК ВКП(б) «О порядке производства арестов», принятое 17 июня 1935 г. Более радикальное, чем знаменитая инструкция от 8 мая 1933 г., постановление предусматривало, что «аресты по всем без исключения делам органы НКВД впредь могут производить лишь с согласия соответствующего прокурора», а также устанавливало сложный порядок согласования арестов руководящих работников, специалистов и членов партии с руководителями наркоматов, ведомств и партийных комитетов[608]. Новые порядки несколько осложняли работу НКВД. Не случайно в 1937–1938 гг. это постановление было фактически отменено.

26 июля 1935 г. Политбюро утвердило решение «О снятии судимости с колхозников». Оно касалось тех крестьян, которые были осуждены к лишению свободы на сроки не свыше 5 лет или к другим более мягким мерам наказания и уже отбыли свое наказание. В случае добросовестной работы в колхозе эти крестьяне получали полное прощение и снятие судимости. Работу комиссий, образованных для проведения этой кампании, предписывалось завершить к 1 ноября 1935 г.[609] Хотя постановление не распространялось на осужденных за контрреволюционные преступления, на осужденных на сроки свыше 5 лет лишения свободы, на рецидивистов и т. д., оно затрагивало интересы сотен тысяч крестьян. Конечно, снятие судимости в незначительной мере облегчало жизнь крестьян, задавленных нуждой и бесправием. Однако определенный моральный эффект оно имело.

На 5 декабря 1935 г., как сообщал в Политбюро прокурор СССР А. Я. Вышинский, по СССР судимость была снята со 125 192 колхозников, в то время как только в одной Челябинской области подлежало рассмотрению 40 тыс. дел. По предложению Вышинского Политбюро продлило сроки проведения мероприятия до 1 марта 1936 г.[610] 25 апреля 1936 г. в очередной докладной на имя Сталина, Калинина и Молотова Вышинский подвел итоги кампании. Он сообщил, что с 29 июля 1935 по 1 марта 1936 г. по СССР судимость была снята с 556 790 колхозников (кроме этого, 212 199 колхозников были освобождены от судимости в 1934 г. на Украине по решению правительства республики). Несмотря на столь значительные результаты, Вышинский предложил дополнительно проверить те регионы страны, где наблюдался высокий процент отказов в снятии судимости. Политбюро утвердило и это предложение[611].

Растянувшись по срокам, кампания по снятию судимости с колхозников совпала по времени с другой, более важной для крестьян амнистией в отношении осужденных по печально известному закону о хищениях от 7 августа 1932 г. Поскольку этот закон был чрезвычайно жестоким, правительство уже через несколько месяцев после его издания было вынуждено корректировать практику его применения. Постановление Политбюро от 1 февраля 1933 г. и изданное на его основе постановление Президиума ЦИК СССР от 27 марта 1933 г. запрещали привлекать к суду на основании закона от 7 августа «лиц, виновных в мелких единичных кражах общественной собственности, или трудящихся, совершивших кражи из нужды, по несознательности и при наличии других смягчающих обстоятельств». 11 декабря 1935 г. Вышинский обратился в ЦК ВКП(б), СНК и ЦИК СССР с запиской, в которой утверждал, что эти требования не выполняются. Он предлагал принять новое решение, на этот раз о пересмотре дел осужденных по закону от 7 августа. Вопрос рассматривался членами Политбюро 15 января 1936 г. Сталин согласился с доводами Вышинского и поставил на его записке резолюцию: «За (постановление не опубликовывать)»[612]. В подписанном 16 января 1936 г. постановлении ЦИК и СНК СССР предусматривалось проверить приговоры по закону от 7 августа на предмет их соответствия постановлению Президиума ЦИК СССР от 27 марта 1933 г. Занимавшиеся проверкой комиссии могли ставить вопрос о сокращении срока заключения, а также о досрочном освобождении. Шесть месяцев спустя, 20 июля 1936 г. Вышинский доложил Сталину, Молотову и Калинину, что пересмотр дел на основании постановления от 16 января 1936 г. завершен. Всего было проверено более 115 тыс. дел. Более чем в 91 тыс. случаев применение закона от 7 августа признано неправильным. В связи со снижением мер наказания из заключения были освобождены 37 425 человек (32 % всех проверенных)[613].

Примерно такое же количество осужденных получили свободу в результате реализации постановления, принятого Политбюро 10 августа 1935 г. Речь шла об освобождении и снятии судимости с должностных лиц, осужденных в 1932–1934 гг. за «саботаж хлебозаготовок» и выпуск денежных суррогатов (местных трудовых займов, бонн и т. п.). Как сообщал 10 декабря 1935 г. в правительство и ЦК ВКП(б) Вышинский, в соответствии с этим решением, по предварительным данным, было освобождено от наказания 54 тыс. и представлено к освобождению более 24 тыс. человек[614].

Несмотря на скромные размеры, перечисленные кампании свидетельствовали о намерении режима «примириться» с теми слоями населения, которые хотя и были «социально близкими», но в силу всеобщности террора попали под его удар. Среди всех репрессированных они составляли меньшинство. Гораздо большую проблему для властей представляли «социально чуждые элементы», лишенные гражданских прав и превращенные в граждан второго сорта — «лишенцев»[615]. Эта категория населения была достаточно многочисленной. Например, только спецпереселенцев (в основном крестьян) на 1 января 1936 г. насчитывалось более миллиона[616]. Наряду с высланными «кулаками» дискриминации подвергались казачество, представители правящих до революции классов и т. д. Дополнительные сложности для сталинского руководства создавало то, что совершеннолетними становились миллионы детей «лишенцев», носившие клеймо гражданской неполноценности в силу происхождения. Эта грозило постоянным воспроизводством и разрастанием «социально чуждых» слоев населения.

Осознавая необходимость перемен в этой сфере, правительство маневрировало, давало обещания, хотя и не спешило с их выполнением. Особенно наглядно это проявлялось по отношению к «кулакам». В 1935–1936 гг. истекал установленный законом пятилетний срок ссылки сотен тысяч крестьян, репрессированных в первый период коллективизации (в 1930–1931 гг.), а поэтому особенно остро встал вопрос об их дальнейшей судьбе. Опыт восстановления части «кулаков» в правах в предшествующие годы показывал, что большинство из них предпочитали покидать места ссылки. Поэтому по предложению руководства НКВД восстановление в правах ссыльных крестьян, широко проводившееся с 1935 г., сопровождалось запретом на отъезд из мест ссылки[617]. Таким образом, основная масса бывших «кулаков» получала лишь формальные «гражданские права».

Это явное нарушение собственных законов правительство пыталось компенсировать разного рода пропагандистскими кампаниями. Сигналом к новой шумной демонстрации «примирения» с «социально чуждыми элементами» была политическая сценка, разыгранная Сталиным на совещании комбайнеров в самом начале декабря 1935 г. Когда башкирский колхозник А. Тильба заявил с трибуны совещания: «Хотя я и сын кулака, но я буду честно бороться за дело рабочих и крестьян и за построение социализма», Сталин бросил ставшую знаменитой фразу: «Сын за отца не отвечает»[618]. Последующие акции показали, что растиражированый пропагандой сталинский афоризм появился неслучайно. Он отражал готовность руководства страны к ограниченным послаблениям в отношении молодежи, в духе политики «отрыва» ее от старшего поколения противников режима.

Определенное значение для детей «лишенцев» имело постановление ЦИК и СНК СССР о новых правилах приема в высшие учебные заведения и техникумы, утвержденное Политбюро 29 декабря 1935 г. Если раньше доступ в высшие учебные заведения и техникумы «детей нетрудящихся и лиц, лишенных избирательных прав» запрещался, то по новому закону эти ограничения отменялись[619].

Принятие нового закона о вузах и техникумах обострило проблему выезда из мест ссылки детей «кулаков» и других категорий ссыльных. Отвергая в принципе право выезда, в некоторых случаях правительство делало исключения, прежде всего в отношении молодежи. Например, 27 января 1936 г. группа молодых людей, высланных с родителями из Ленинграда в Уфу, обратилась с телеграммой на имя Сталина, Молотова и Ягоды, в которой говорилось: «Мы нижеподписавшиеся юноши и девушки в возрасте от 18 до 25 лет, высланные из Ленинграда за социальное прошлое родителей или родственников, находясь в крайне тяжелом положении обращаемся к Вам с просьбой снять с нас незаслуженное наказание — административную высылку, восстановить во всех гражданских правах и разрешить проживание на всей территории Союза. Не можем отвечать за социальное прошлое родных. В силу своего возраста с прошлым не имеем ничего общего, рождены в революцию, возращены и воспитаны советской властью, являемся честными советскими студентами, рабочими и служащими. Горячо желаем снова влиться в ряды советской молодежи и включиться в стройку социализма». В тот же день Молотов переслал телеграмму Вышинскому с резолюцией: «Прошу Вас от себя и от т. Сталина внимательно и быстро разобраться в этом деле — надо дать ответ и, видимо, — пойти им навстречу»[620]. Вышинский немедленно сообщил Молотову, что затребовал дела уфимских заявителей. Одновременно он поставил вопрос о возможности принятия общего постановления, предусматривающего свободное передвижение для всех молодых людей, высланных в административном порядке вместе с родителями[621]. Эта идея Вышинского однако поддержки не получила. Было решено ограничиться решением по конкретному ленинградскому случаю. 28 февраля 1936 г. Политбюро утвердило постановление СНК СССР и ЦК ВКП(б) об отмене высылки для молодежи, высланной в 1935 г. вместе с родителями, но лично ничем не опороченной[622]. 14 марта Вышинский сообщил Сталину и Молотову, что проверке на основании постановления от 28 февраля подлежали около 6 тыс. дел[623].

Столь же ограниченное значение имело постановление ЦИК СССР от 10 июля 1936 г. «О разрешении Игарскому горсовету предоставлять льготы отдельным категориям спецпереселенцев и их семьям». Это решение было инициировано секретарем Игарского горкома ВКП(б) В. Остроумовой, которая 25 мая 1936 г. обратилась с обширным письмом к Сталину и Молотову. Остроумова обращала внимание, в частности, на то, что даже восстановленные в правах спецпереселенцы (в основном молодежь) не имели права выезжать из Игарки. Она сообщала, что «опубликование декрета о праве поступления в высшие учебные заведения вне зависимости от социального происхождения вызвало большой подъем среди молодежи Игарки. Горсовет, горком получили ряд заявлений от оканчивающих 7- и 10-летку о содействии в выезде и поступлении в высшие учебные заведения […] Но краевые организации (Нар-комвнудел) прислали разъяснение, что поездка в высшие учебные заведения детей спецпереселенцев и восстановленных в правах по Красноярскому краю разрешается не дальше гор. Красноярска, и, кроме того, в каждом конкретном случае — с разрешения краевого Наркомвнудела». Остроумова просила дать возможность Игарскому горсовету самостоятельно восстанавливать в правах наиболее проверенных рабочих-стахановцев из детей спецпереселенцев до 25-летнего возраста, пробывших в Игарке не менее 5 лет; давать разрешение на передвижение восстановленных в правах спецпере-селенцев в пределах Енисейского Заполярья, а также на выезд во все города СССР отличникам учебы из детей спецпереселенцев для поступления в вузы[624]. 22 июня 1936 г. Политбюро удовлетворило эти просьбы Остроумовой[625].

Продолжая кампанию вокруг сталинского лозунга «сын за отца не отвечает», 29 марта 1936 г. Политбюро приняло постановление по делу колхозницы Обозной[626]. Из многих случаев дискриминации детей «кулаков» и других «лишенцев» был избран факт отказа в приеме на курсы трактористов 17-летней колхознице из Северо-Кавказского края Л. А. Обозной на том основании, что она — дочь высланного кулака. Обозная обратилась с жалобой в ЦК, сельскохозяйственный отдел провел проверку дела, а руководство партии решило поднять его на принципиальную высоту, проиллюстрировав действенность сталинского лозунга. Постановление ЦК, в котором осуждался незаконный отказ в приеме Обозной на курсы, как «нарушение указаний партии и правительства» было опубликовано в газетах.

С кампаниями «примирения» с «кулацкой молодежью» корреспондировали некоторые другие меры правительства, в частности в отношении казачества. 21 апреля 1936 г. в газетах было помещено постановление ЦИК (днем раньше утвержденное Политбюро) о казаках Северо-Кавказского и Азово-Черноморского краев. «Учитывая преданность казачества советской власти» правительство отменило ранее существовавшие ограничения на службу казачества в Красной армии. Тогда же Политбюро утвердило приказ наркома обороны о создании казачьих кавалерийских частей.

Основой сохранения в 1935–1936 гг. значительных элементов «умеренной» политики было достаточно успешное экономическое развитие страны, непосредственно связанное с продолжением сравнительно сбалансированного экономического курса. Несмотря на усиление репрессий, именно в 1935 г. были сделаны самые значительные со времени начала коллективизации уступки крестьянству. Документы второго съезда колхозников-ударников (февраль 1935 г.), утвержденные затем правительством в качестве закона, давали определенную гарантию на ведение и расширение личных подсобных хозяйств. Приусадебные хозяйства колхозников развивались в годы второй пятилетки особенно быстрыми темпами, что способствовало некоторому подъему сельскохозяйственного производства и улучшению продовольственного положения страны. В 1937 г. в общем объеме валовой продукции колхозного сектора удельный вес приусадебных хозяйств составлял по картофелю и овощам 52,1 %, по плодовым культурам — 56,6, по молоку — 71,4, по мясу — 70,9 %[627].

Схожие процессы наблюдались в 1935–1936 гг. и в индустриальных отраслях. Продолжалось некоторое расширение прав хозяйственных руководителей. Дееспособность экономики повышала политика материального стимулирования труда. Пик практической реализации лозунгов о «зажиточной жизни» для городского населения также пришелся на 1935–1936 гг., когда произошла отмена карточной системы и поощрялась выплата сверхвысоких стахановских заработков.

Судя по многим фактам, в 1935–1936 гг. сталинское руководство делало ставку на совмещение репрессий с относительно «умеренной» политикой. Хотя уровень террора был высоким, он не достиг размеров как периода «раскулачивания» в начале 1930-х гг., так и времени «большого террора» 1937–1938 гг. Смягчение нажима на «социально чуждые» слои населения, демонстративное «примирение» с детьми «лишенцев» и «кулаков» позволяло надеяться на мирное упрочение социальной стабильности и преодоление некоторых противоречий, порожденных прежними репрессивными акциями.

Как свидетельствуют все известные документы, инициатором основных репрессивных и «умеренных» акций в 1935–1936 гг. оставался Сталин. Можно предположить, что мотивы его политических действий в этот период определялись несколькими взаимосвязанными факторами. Прежде всего острой оставалась необходимость закрепления и развития положительных тенденций экономического развития, которые наметились лишь в конце 1933–1934 гг. Наученный печальным опытом предшествующих кризисов, Сталин понимал, какими экономическими издержками неизбежно оборачивается каждая репрессивная кампания. Свою роль играли внешнеполитические расчеты. Усиление угрозы со стороны фашистских государств вело к сближению СССР на антигерманской и антияпонской основе с западными демократиями. В июле-августе 1935 г. VII конгресс Коминтерна, пересмотрев прежние непримиримые позиции, выступил за формирование народных фронтов против фашизма. Надеясь на «полевение» западноевропейских стран и расширение рядов сторонников СССР, Сталин осознавал необходимость формирования благоприятного образа процветающей и демократической «родины социализма». В сопроводительной записке к проекту решения Политбюро об изменениях в конституции и создании конституционной комиссии, которое было принято Политбюро 31 января 1935 г., Сталин писал: «По-моему, дело с конституцией Союза ССР состоит куда сложнее, чем это может показаться на первый взгляд. Во-первых, систему выборов надо менять не только в смысле уничтожения ее многостепенности. Ее надо менять еще в смысле замены открытого голосования закрытым (тайным) голосованием. Мы можем и должны пойти в этом деле до конца, не останавливаясь на полдороге. Обстановка и соотношение сил в нашей стране в данный момент таковы, что мы можем только выиграть политически на этом деле. Я уже не говорю о том, что необходимость такой реформы диктуется интересами международного революционного движения, ибо подобная реформа обязательно должна сыграть роль сильнейшего орудия, бьющего по международному фашизму […]»[628].

Определенное влияние на то или иное направление политического курса мог иметь также расклад сил в высших эшелонах власти. Члены Политбюро, как будет показано далее, утратили большую часть своих позиций. Однако их отход под натиском наступавшего Сталина еще не был похож на бегство или полную капитуляцию. По крайней мере, в некоторых случаях.

Остатки «коллективного руководства»

С точки зрения теории «фракций» в Политбюро политические колебания, наблюдавшиеся в 1935–1936 гг., могут быть объяснены противоборством «умеренных» и «радикалов» при относительно нейтральной позиции Сталина. Однако как и в других случаях, приходится признать, что реальные свидетельства о таком противоборстве, несмотря на активные поиски в архивах, пока не обнаружены.

1 февраля 1935 г. пленум ЦК ВКП(б) утвердил новыми членами Политбюро А. И. Микояна и В. Я. Чубаря, а кандидатами в члены Политбюро А. А. Жданова и Р. И. Эйхе. Если оценивать эти перестановки, руководствуясь версией о существовании в окружении Сталина «фракций», то придется признать, что после убийства Кирова в Политбюро усилились позиции «умеренных». Достаточно осторожным политиком был Чубарь, подвергавшийся Сталиным критике за мягкотелость в период голода на Украине, а в 1938 г. арестованный за связь с Рыковым и «правые» настроения. К «умеренным» некоторые историки причисляют также Жданова[629]. Однако на самом деле эти перестановки в Политбюро не имели никакого особого политического значения, а предопределялись формальной процедурой заполнения вакансий. Микоян и Чубарь заняли места полных членов Политбюро взамен С. М. Кирова и умершего В. В. Куйбышева потому, что имели на это право как старейшие кандидаты в члены Политбюро (с 1926 г.), занимавшие к тому же важные посты (Микоян был наркомом пищевой промышленности СССР, а Чубарь заместителем председателя Совнаркома СССР). Эйхе был выдвинут на освободившуюся должность кандидата в члены Политбюро формально, как секретарь крупнейшей Западно-Сибирской партийной организации. Реально, постоянно находясь за тысячи километров от Москвы, он не мог участвовать в работе Политбюро. Жданов же, наоборот, уже не мог оставаться вне Политбюро. Как секретарь ЦК ВКП(б) с начала 1934 г., он фактически работал как член Политбюро и нередко визировал решения Политбюро. Решающим обстоятельством, предопределявшим его введение в Политбюро, было, конечно, то, что Жданов наследовал кировский пост руководителя ленинградской партийной организации.

Гораздо большее значение для реального распределения ролей в высших эшелонах власти имело решение Политбюро о перестановках в руководстве ЦК ВКП(б), принятое 27 февраля 1935 г. В соответствии с этим постановлением, член Политбюро А. А. Андреев был освобожден от должности наркома путей сообщения и назначен секретарем ЦК ВКП(б). На его место в Наркомат путей сообщения был переведен Л. М. Каганович, который сохранил пост секретаря ЦК, но был освобожден от обязанностей председателя Комиссии партийного контроля при ЦК ВКП(б) и секретаря Московского областного комитета партии. Председателем Комиссии партийного контроля вместо Кагановича был назначен Н. И. Ежов, ставший незадолго до этого также секретарем ЦК. Еще одну часть «наследства» Кагановича — пост секретаря московского обкома ВКП(б) — получил другой выдвиженец — Н. С. Хрущев[630]. Судя по подлинному протоколу заседаний Политбюро, это важное постановление могло быть принято на встрече группы членов Политбюро. Оригинал постановления был написан Поскребышевым (азначит, скорее всего, продиктован Сталиным), после чего завизирован Сталиным. Под сталинской подписью одним красным карандашом расписались Каганович, Орджоникидзе, Молотов, Ворошилов, Микоян. Калинин, как следует из секретарской пометы, был опрошен (видимо, по телефону)[631]

Истинный смысл этого шага, явно инициированного Сталиным, стал более понятен 10 марта 1935 г., когда Политбюро утвердило постановление «О распределении обязанностей между секретарями ЦК». Новый секретарь ЦК Андреев был введен в состав Оргбюро ЦК и фактически стал руководителем этого органа — он должен был вести заседания Оргбюро. Однако при этом в постановлении была сделана существенная оговорка: подготовка повестки Оргбюро возлагалась на двух секретарей ЦК — Андреева и Ежова. Андрееву, кроме того, было поручено заведование промышленным отделом ЦК, которым до этого руководил Ежов, а также наблюдение за работой транспортного отдела и Управления делами ЦК ВКП(б). Ежов, освобожденный этим же постановлением от заведования промышленным отделом, получил под свое начало важнейший отдел руководящих партийных органов. Наблюдение за работой остальных отделов ЦК, «особенно за отделом культуры и пропаганды», поручалось Сталину. Л. М. Каганович, оставшийся секретарем ЦК, также получил (дополнительно к своей новой должности наркома путей сообщения) «партийное поручение» — наблюдение за работой Московской областной и городской парторганизаций. Однако в постановлении всячески подчеркивалось, что пост наркома путей сообщения для Кагановича отныне является основной обязанностью. Наблюдение заМосквой, оговаривало Политбюро, не должно проходить «в ущерб работе в НКПС». Последний пункт постановления от 10 марта гласил: «Разрешить т. Кагановичу обращаться как секретарю ЦК к обкомам и крайкомам за помощью и поддержкой по вопросам железнодорожного транспорта каждый раз, когда этого будет требовать обстановка»[632].

Итак, кадровые перемещения в начале 1935 г. можно назвать рассредоточением влияния ближайших сталинских соратников. Л. М. Каганович, который в течение нескольких лет был первым заместителем Сталина в партии с широчайшим кругом функций, утратил многие из прежних обязанностей. Формально на его место попал А. А. Андреев, назначенный секретарем ЦК, руководившим работой Оргбюро. Однако влияние Андреева на деятельность Оргбюро было изначально ограничено оговоркой о равной ответственности Андреева и Ежова за составление повесток Оргбюро, а также тем, что Каганович оставался как секретарем ЦК, так и членом Оргбюро. Роли Андреева и Ежова как бы уравновешивались в результате перестановок в руководстве отделами ЦК. Андреев получил под свое начало относительно второстепенный промышленный отдел. Ежов заведовал ключевым отделом руководящих партийных органов, а значит, курировал кадровые перестановки. Многочисленные обязанности секретаря ЦК (в отличие от Кирова, который, руководя Ленинградом, почти не принимал участия в московских делах) выполнял также Жданов. В связи с этим 20 апреля 1935 г. Политбюро даже приняло специальное постановление: «Для облегчения работы Секретариата ЦК обязать т. Жданова из трех десятидневок месяца одну десятидневку проводить в Москве для работы в Секретариате ЦК»[633].

В результате всех реорганизаций к трем секретарям ЦК (Сталин, Каганович, Жданов), делившим между собой работу по управлению аппаратом ЦК в начале 1934 г., в 1935 г. добавилось еще два секретаря (Андреев, Ежов), принявших на себя значительный груз обязанностей. Все это имело, по крайней мере, два важных следствия. Во-первых, фактически исчез пост могущественного второго секретаря ЦК, заместителя Сталина по партии, который в предыдущие годы занимали Молотов и Каганович. Обязанности второго секретаря были разделены между несколькими секретарями. Во-вторых, Сталин усилил позиции нескольких выдвиженцев — Ежова, Жданова, Хрущева. В конечном счете все эти меры ослабляли старых соратников Сталина, а соответственно, механизмы «коллективного руководства» в Политбюро.

Особое значение, как будет показано далее, имело приближение к высшим эшелонам власти Ежова, которого Сталин выбрал в качестве исполнителя планов политических чисток. Одним из важнейших заданий Сталина, полученных Ежовым в этот период, была подготовка так называемого «кремлевского дела», начавшегося с ареста в январе — апреле 1935 г. группы служащих правительственных учреждений, расположенных в Кремле (уборщиц, библиотекарей, сотрудников секретариата Президиума ЦИК, управления коменданта Кремля и т. д.). Их обвинили в подготовке террористических актов против руководителей государства, прежде всего против Сталина. Поскольку среди арестованных находились родственники Л. Б. Каменева, его объявили одним из вдохновителей заговора[634]. Если бы дело ограничилось только этими фальсификациями, «кремлевское дело» можно было бы рассматривать как логичное продолжение репрессий против бывших оппозиционеров, развязанных после убийства Кирова. Однако с работы был снят, а затем исключен из партии секретарь ЦИК СССР А. С. Енукидзе, обвиненный в покровительстве террористам. А это непосредственно касалось уже ближайших соратников Сталина.

58-летний А. С. Енукидзе был старым членом партии. Он начинал свой революционный путь в Закавказье и в силу этого находился в давних приятельских отношениях как с самим Сталиным, так и с некоторыми другими членами Политбюро (например, с Орджоникидзе). В силу служебного положения Енукидзе занимался материальным обеспечением высшего советского чиновничества. По этой причине он был своим человеком во многих кремлевских семьях. Хотя Енукидзе не входил в Политбюро, он являлся важным элементом той сталинской системы «коллективного руководства», которая возникла в конце 1920-х годов и которую Сталин постепенно, но целенаправленно, разрушал в последующий период. Атака против Енукидзе, предпринятая по инициативе Сталина, была фактически первым ощутимым ударом по «ближнему кругу». В деле Енукидзе проявились взаимоотношения между Сталиным и его соратниками на исходе периода «коллективного руководства», а само это дело было очередным ударом, разрушавшим остатки влияния Политбюро.

Существуют весомые документальные свидетельства того, что Сталин проявлял особый интерес к «кремлевскому делу». Он регулярно получал и читал протоколы допросов арестованных по этому делу, делал на них пометы и давал указания НКВД[635]. По мере накопления обвинительных «показаний» в отношении Енукидзе принимались все более жесткие меры. 3 марта 1935 г. Политбюро приняло решение о снятии Енукидзе с поста секретаря ЦИК СССР в связи с назначением на должность председателя ЦИК Закавказской Федерации[636]. Конечно, это было наказание, но наказание сравнительно мягкое. Две недели спустя, 21 марта, Политбюро утвердило новый, более резкий документ для рассылки членам ЦК и комиссий партийного и советского контроля — «Сообщение ЦК ВКП(б) об аппарате ЦИК СССР и тов. Енукидзе», в котором Енукидзе уже прямо обвинялся в утрате «политической бдительности». В документе говорилось также, что вопрос о членстве Енукидзе в ЦК ВКП(б) будет обсуждаться на ближайшем пленуме ЦК[637]. Енукидзе сразу же написал в Политбюро письмо, в котором заявил о полном согласии с решением о снятии его с поста секретаря ЦИК. Одновременно 22 марта он обратился к Ворошилову и Орджоникидзе (а через них ко всем членам Политбюро) с просьбой отменить решение о назначении на работу в Закавказье. После «тех обвинений, которые справедливо направлены против меня, не могу я явиться туда работать […] Во мне говорит не ложный стыд и самолюбие, а просто психологически и Физически не могу превозмочь себя поехать туда, как Пред. ЦИКа […] Очень прошу вас по старой дружбе и как товарищей помочь мне в моей просьбе», — писал Енукидзе[638]. Друзья помогли Енукидзе. 25 марта он написал заявление о том, что не может выехать в Закавказье по состоянию здоровья и попросил двухмесячный отпуск. Политбюро удовлетворило эту просьбу[639].

В отпуске, скорее всего, чувствуя поддержку друзей из Политбюро, Енукидзе явно осмелел. В мае он отправил письмо Ежову, в котором просил о работе в Москве или уполномоченным ЦИК на курортах Сочи и Минеральных вод. Из письма следовало также, что предложение о должности на курортах неофициально уже было сделано. Очевидно, что именно друзья в Москве способствовали более благоприятному решению судьбы Енукидзе. 13 мая Ежов направил письмо Енукидзе Сталину с припиской: «Так как из его заявления видно, что его отпуск на днях кончается, прошу разрешения вызвать его для допроса по ряду вопросов». Сталин никак не отреагировал на просьбу Ежова о вызове для допроса, зато предложил назначить Енукидзе на пост уполномоченного ЦИК СССР по Минераловод-ской группе. 13 мая 1935 г. было принято соответствующее решение Политбюро[640].

О том, что Сталин согласился на это решение под определенным нажимом и что сам Енукидзе всерьез рассчитывал на помощь своих друзей в Политбюро, свидетельствовали события на пленуме ЦК ВКП(б), который 6 июня 1935 г. рассматривал вопрос об аппарате секретариата ЦИК СССР и Енукидзе. Выступивший с основным докладом по этому вопросу Ежов предложил от имени руководства сравнительно мягкое решение — вывести из состава ЦК ВКП(б). Осмелевший Енукидзе произнес достаточно достойную речь, в меру каялся и даже оспорил многие обвинения. Это облегчило проведение (скорее всего, и без того намеченной Сталиным) новой атаки против Енукидзе на заключительном этапе заседания пленума. В выступлении ряда ораторов, особенно Г. Г. Ягоды, был поставлен вопрос о необходимости ареста Енукидзе. Однако на арест Сталин пока не решился. Был принят компромиссный вариант — Енукидзе исключили из партии[641].

Несмотря на вполне определенные настроения Сталина, старые друзья Енукидзе, включая, по крайней мере, одного члена Политбюро — Орджоникидзе, поддерживали с ним контакты. Сталин явно усмотрел в этом вызов. 7 сентября 1935 г. из Сочи Сталин послал Кагановичу, Ежову и Молотову шифровку, в которой утверждал, что назначение Енукидзе уполномоченным ЦИК было ошибкой, так как эта должность дает ему слишком большие права. «Люди, оказывается, поговаривают о том, — утверждал Сталин, — что исключение Енукидзе из партии есть по сути дела маневр для отвода глаз, что он послан в Кисловодск для отдыха, а не для наказания, что он будет восстановлен (в партии. — О. X.) осенью, так как у него в Москве есть свои друзья. А сам Енукидзе, оказывается, доволен своим положением, играет в политику, собирает вокруг себя недовольных и ловко изображает из себя жертву разгоревшихся страстей в партии. Двусмысленность положения усугубилась тем, что Енукидзе ездил к Серго (Орджоникидзе. — О. X.), гостил у него и беседовал о “делах”[…]» Сталин потребовал снять Енукидзе с работы и отправить его на меньшую должность в Ростов или Харьков[642]. На следующий день, 8 сентября, Сталин в письме Кагановичу вновь обвинил Орджоникидзе в том, что он продолжает «вести дружбу» с Енукидзе[643].

Как и требовал Сталин, 11 сентября было оформлено решение Политбюро о назначении Енукидзе на второстепенную должность начальника Харьковской конторы управления автодорожного транспорта[644]. Однако 22 сентября Сталин был вынужден вновь телеграфировать Кагановичу: «Говорят, что Енукидзе не получил еще распоряжения о выезде в Харьков и все еще сидит в Кисловодске». Каганович на следующий день сообщил, что Енукидзе действительно не выполняет распоряжение о своем новом назначении, но «сейчас дано категорическое распоряжение, и он не позднее 25 сентября выедет из Кисловодска в Харьков»[645].

Несмотря на недовольство Сталина и неосторожное поведение Енукидзе, в июне 1936 г. на пленуме ЦК ВКП(б) было принято решение о восстановлении его в партии[646]. Это решение, скорее всего, также было результатом вынужденного компромисса со стороны Сталина. Всего через полгода, когда Сталин перешел в решающее наступление, Енукидзе был арестован. Произошло это 11 февраля 1937 г., за неделю до самоубийства Орджоникидзе, вызванного его острым конфликтом со Сталиным, о чем подробнее будет сказано дальше. В октябре 1937 г. Енукидзе расстреляли[647].

Повороты судьбы Енукидзе в значительной степени отражали изменения отношений Сталина с его окружением. Несмотря на то что после смерти Кирова политическая обстановка изменилась, Сталин мог убедиться в том, что его вполне лояльные соратники не хотели отказываться от остатков «коллективного руководства», и в частности от его важнейшего элемента — права вмешиваться в решение кадровых вопросов и обеспечивать безопасность «своих» людей. С точки зрения репрессий против «номенклатуры» и окружения членов Политбюро 1935–1936 гг. могут рассматриваться как период своеобразного равновесия. Сталин еще не мог самостоятельно санкционировать аресты определенных категорий «номенклатурных» работников. Однако и члены Политбюро уже не могли противостоять НКВД, действиями которого полностью руководил Сталин. Переходный характер этого периода — сосуществование остатков «коллективного руководства» и признаков укрепления личной диктатуры — накладывал свой отпечаток на систему высшей власти.

Старые соратники Сталина по-прежнему выполняли многие важные функции. Судя по протоколам Политбюро, Каганович, например, продолжал достаточно активную деятельность как один из руководителей партии, хотя основная часть вопросов, выносимых им на рассмотрение Политбюро, касалась теперь проблем железнодорожного транспорта. Как и прежде, во время отпуска Сталина в августе-сентябре 1935 и 1936 гг. Каганович руководил работой Политбюро — регулировал прохождение вопросов, визировал решения Политбюро и протоколы его заседаний. На имя Кагановича поступали в эти периоды обращения в ЦК. Во многих случаях решения Политбюро, принятые в период отпуска Сталина в 1935 г., были результатом консультаций между Кагановичем и Молотовым[648].

Вместе с тем, как видно из протоколов Политбюро, в 1935–1936 гг. Каганович демонстративно старался согласовывать со Сталиным даже сравнительно второстепенные вопросы, воздерживался от проявления инициативы. Например, при утверждении в сентябре 1935 г. постановления СНК СССР о придании контрактационным договорам силы закона Каганович поставил на сопроводительной записке Молотова следующую резолюцию: «Вопрос затрагивает широкие массы колхозников. Надо запросить мнение т. Сталина». Документ был послан Сталину (на нем имеется сталинская резолюция: «За»), и только после этого принят[649]. Аналогичные резолюции: «За (голосовать с т. Сталиным)», «За с запросом т. Сталина», «За (голосовать по телеграфу с т. Сталиным)» Каганович поставил на проектах решений Политбюро за сентябрь 1935 г. о награждении артиста В. И. Качалова орденом Трудового Красного Знамени, о разрешении приезда в Москву и предоставлении отпуска секретарю Дальневосточного крайкома ВКП(б) Лаврентьеву, о предоставлении отпуска с лечением за границей Ежову и т. д.[650]

Обращает на себя внимание также изменение тональности писем Кагановича коллегам по Политбюро. И ранее восторженно-оптимис-тические в оценках Сталина и его деяний, в 1935–1936 гг. письма Кагановича превратились в неуемно льстивые и нелепые панегирики: «У нас тут дела идут неплохо. Чтобы коротко охарактеризовать, я могу коротко повторить то, что я и Микоян сказали т. Калинину, когда он поехал в Сочи. Перед отъездом он спрашивает нас, что передать Хозяину? Мы и сказали ему: передай, что “страна и партия так хорошо и надежно заряжены, что стрелок отдыхает, а дела идут — армия стреляет” То, что происходит, например, с хлебозаготовками этого года — это совершенно небывалая ошеломляющая наша победа — победа Сталинизма»[651]; «Вообще, без хозяина очень тяжело […] Но приходится, к сожалению, загромождать делами в большом количестве хозяина и срывать ему отдых, в то время как словами не выскажешь, насколько ценно его здоровье и бодрость для нас, так любящих его, и для всей страны»[652]; «Вот брат, великая диалектика в политике, какою обладает наш великий друг и родитель в совершенстве»[653].

Документы за 1935–1936 гг. уже не содержат свидетельств об открытых демаршах членов Политбюро (заявлений об отставке, отказов делать доклады, ультиматумов по поводу ведомственных интересов и т. д.), характерных для начала 1930-х годов. По крайней мере, внешне Политбюро этого периода выглядит более «дисциплинированным».

По мере укрепления своего положения Сталин все меньше нуждался в общении со своими соратниками. Журналы регистрации посетителей кабинета Сталина зафиксировали, с одной стороны, явное сокращение встреч Сталина с членами Политбюро, причем прежде всего за счет общения с прежними лидерами в этом отношении — Кагановичем и Молотовым[654]. В 1935–1936 гг. окончательно стали правилом нарушения регулярности созыва очередных заседаний Политбюро — в среднем они проводились реже, чем раз в месяц. Большинство решений принимались опросом. Способ оформления подлинников протоколов Политбюро, а также некоторые другие факты позволяют утверждать, что широкое распространение получили разного рода встречи отдельных членов Политбюро, подменявшие регулярные официальные заседания. Например, 4 сентября 1935 г. в одном из писем Каганович сообщал Орджоникидзе: «Сегодня обсуждали план IV кв[артала] и прибавили тебе к годовым лимитам 100 миллионов руб. (речь шла о капиталовложениях НКТП. — О. X), послали в целом вопрос на одобрение в Сочи (в Сочи отдыхал Сталин. — О. X)»[655]. В протоколах заседаний Политбюро это явно имевшее место обсуждение не зафиксировано. После согласования со Сталиным, утверждение плана IV квартала было оформлено как решение, принятое опросом членов Политбюро 7 сентября. Причем фактически опрос не проводился — подлинник постановления завизировал один лишь Молотов[656]. Этот пример был достаточно типичным.

Сталин в 1935–1936 гг. по-прежнему активно участвовал в выработке решений, выходивших от имени Политбюро. Его пометки и визы сохранились на многих из принятых постановлений. Даже находясь в отпуске, он тщательно контролировал деятельность Политбюро, получал и правил все принципиальные постановления. Время от времени к Сталину в Сочи приезжали отдельные члены Политбюро для согласования определенных ведомственных вопросов. По телеграммам Сталина неоднократно утверждались различные решения Политбюро. Очередной раз такую телеграмму, подписанную Сталиным и Ждановым (который также отдыхал на юге), Каганович, Молотов и другие члены Политбюро получили в Москве 25 сентября 1936 г. В ней говорилось о необходимости назначить Н. И. Ежова наркомом внутренних дел СССР.

Взлет Ежова

Назначение Ежова на этот пост, как мы уже видели, имело предысторию и выглядело достаточно логично. Выполняя в 1935–1938 гг. сталинские задания по организации репрессий, Ежов приобрел соответствующую зловещую репутацию. В исторической памяти общества его имя тесно связано с массовыми репрессиями — «ежовщиной». В исторической литературе Ежова, как правило, относили к той «радикальной» группе из сталинского окружения, влиянием которой объяснялось нарастание террора. Соответственно, в самом Ежове нередко старались найти хоть какое-то объяснение невероятной жестокости сталинских репрессий. Неоднократно отмечены физические недостатки «кровожадного карлика» — рост около 154 см, непропорциональные черты лица и фигуры, видные даже на тщательно отретушированных официальных фотографиях. Во всем этом многие авторы подозревают основу комплекса неполноценности, психической ущербности и жестокости. Еще до того, как Ежов развернулся в полной мере как организатор репрессий, многим, отмечает Р. Конквест, «он напоминал мальчишку из трущоб, чьим любимым занятием было привязать к кошачьему хвосту смоченную керосином бумагу и поджечь ее»[657].

Несмотря на подобные характеристики, можно отметить, что до определенного момента Ежов не выделялся из когорты сталинских высокопоставленных чиновников. Обычными были его политическая биография и административная деятельность на доверенных постах.

Н. И. Ежов родился в 1895 г. в Петербурге, в рабочей семье. Не получив образования (в анкете, заполненной после ареста в 1939 г. в графе об образовании он написал: «незаконченное низшее»), как и многие его сверстники рано начал трудиться. С 14 лет работал учеником портного, потом на Путиловском заводе. В годы Первой мировой войны был призван в армию. Служил на Северном фронте, работал слесарем в артиллерийских мастерских. В мае 1917 г. вступил в партию большевиков. Был комиссаром одной из тыловых частей в Витебске. В годы Гражданской войны назначался комиссаром ряда красноармейских частей. В Казани попал на работу в Татарский обком РКП(б). В августе 1921 г. был отозван на работу в Москву, где, по предположению Б. Султанбекова, Ежов мог найти поддержку у некоторых работников ЦК (например, Л. М. Кагановича или М. М. Хатаевича), с которыми познакомился еще в Белоруссии[658]. В начале 1922 г. Ежов был назначен секретарем Марийского обкома партии, еще через год — секретарем Семипалатинского губкома, а в 1925 г. — заведующим организационным отделом Казахского крайкома партии.

Многие из тех, кто сталкивался с Ежовым в этот период, сохранили о нем благоприятные впечатления. Советский писатель Юрий Домбровский (сам переживший несколько арестов, лагеря и ссылки) вспоминал: «Три моих следствия из четырех проходили в Алма-Ате, в Казахстане, а Ежов долго был секретарем одного из казахстанских обкомов (Семипалатинского). Многие из моих современников, особенно партийцев, с ним сталкивались по работе или лично. Так вот, не было ни одного, который сказал бы о нем плохо. Это был отзывчивый, гуманный, мягкий, тактичный человек […] Любое неприятное личное дело он обязательно старался решить келейно, спустить на тормозах. Повторяю: это общий отзыв. Так неужели все лгали? Ведь разговаривали мы уже после падения «кровавого карлика». Многие его так и называли «кровавый карлик». И действительно, вряд ли был в истории человек кровавее его»[659]. О том же пишет А. М. Ларина (Бухарина): «Мне, в частности, хорошо запомнился ссыльный учитель, казах Ажгиреев, встретившийся на моем жизненном пути в сибирской ссылке. Он близко познакомился с Ежовым во время работы того в Казахстане и выражал полное недоумение по поводу его страшной карьеры […] Он часто подсаживался ко мне и заводил разговор о Ежове: “Что с ним случилось, Анна Михайловна? Говорят, он уже не человек, а зверь! Я дважды писал ему о своей невиновности — ответа нет. А когда-то он отзывался и на любую малозначительную просьбу, всегда чем мог помогал»[660].

В 1927 г. Ежов попал в аппарат ЦК ВКП(б) в Москву. В 1929–1930 гг. работал заместителем наркома земледелия СССР (это был период насильственной коллективизации и массового «раскулачивания», к чему Ежов приложил руку). Затем вновь был возвращен в ЦК, где занимал важные посты заведующего отделом распределения административно-хозяйственных и профсоюзных кадров, затем заведующего промышленным отделом. Непосредственным начальником Ежова в ЦК был Л. М. Каганович. Именно по его представлению 25 ноября 1930 г. Политбюро приняло специальное решение о Ежове: ему разрешили присутствовать на заседаниях Политбюро и получать «все материалы, рассылаемые членам и кандидатам ЦК»[661].

По свидетельствам некоторых современников, Ежов в этот начальный период своей карьеры в ЦК не выделялся какой-либо особой кровожадностью[662]. Американский историк Р. Терстон, изучавший репрессии 1930-х годов на промышленных предприятиях, высказал предположение, что жизненный опыт Ежова, работавшего в металлопромышленности Петербурга в начале века, в период усиления конфликтов между рабочими и владельцами заводов, мог оказать определенное влияние на активность органов НКВД, которые организовывали многочисленные дела против руководителей предприятий[663]. Однако деятельность Ежова в качестве руководителя отдела, ведавшего кадрами в ЦК ВКП(б), не дает оснований подозревать его в особых «антиспецовских» настроениях. Более того, документы показывают, что несколько раз Ежов выступал инициатором акций в защиту хозяйственников. Например, в ноябре 1932 г. по инициативе распределительного отдела ЦК ВКП(б) был поставлен вопрос об огромной текучести кадров в угольной промышленности. Обследования, проведенные подчиненными Ежова, показали, что невыполнение программы угледобычи было прямо связано с частой сменяемостью руководителей шахт. В среднем начальник и главный инженер рудоуправлений имели стаж работы на одном месте 6 месяцев, а заведующие шахтами — 3–3,5 месяца, в то время как для нормальной работы требовалось провести на предприятии несколько лет. Ежов подготовил по этому поводу специальную записку[664], по которой 19 января 1933 г. вопрос был рассмотрен на заседании Оргбюро ЦК ВКП(б). В принятом решении был установлен новый порядок назначения и смещения руководителей угольных предприятий — управляющих трестами только с разрешения ЦК ВКП(б), их заместителей — приказом наркома тяжелой промышленности, управляющих шахтами — приказом управляющих трестами и т. д. В целом, ставилась задача добиться, чтобы командный состав работал на одном месте не менее 3–4 лет[665].

В апреле 1933 г. Ежов направил секретарю ЦК ВКП(б) Л. М. Кагановичу докладную записку о самовольном, без согласования с НКТП и ЦК, снятии местными властями директоров четырех металлургических заводов на Урале. 7 июня Оргбюро ЦК приняло постановление, в котором отменило эти решения, наказав виновных[666].

На XVII съезде партии Ежов был избран членом ЦК ВКП(б). После съезда он стал членом Оргбюро ЦК, заместителем председателя КПК при ЦК и заведующим промышленным отделом ЦК.

Коренной перелом в судьбе Ежова, как уже говорилось, произошел после убийства Кирова. Сталин избрал Ежова своим главным помощником в осуществлении планов политической чистки. Первым поручением такого рода было следствие по делу об убийстве Кирова. Сопротивляясь намерениям Сталина, руководители НКВД попытались мягко саботировать версию о причастности к убийству Зиновьева, Каменева и их сторонников. Тогда сыграл свою роль Ежов. Сталин фактически назначил его своим представителем в НКВД. Ежов вникал во все детали следствия, направляя его в необходимое Сталину русло. Это вызывало недовольство чекистов, не привыкших к подобному контролю. Однако Сталин настоял на своем. На февральско-мартовском пленуме 1937 г. Ежов так рассказывал об этих событиях: «[…] Начал т. Сталин, как сейчас помню, вызвал меня и Косарева и говорит: “Ищите убийц среди зиновьевцев”. Я должен сказать, что в это не верили чекисты и на всякий случай страховали себя еще кое-где и по другой линии, по линии иностранной, возможно, там что-нибудь выскочит […] Первое время довольно туго налаживались наши взаимоотношения с чекистами, взаимоотношения чекистов с нашим контролем. Следствие не очень хотели нам показывать […] Пришлось вмешаться в это дело т. Сталину. Товарищ Сталин позвонил Ягоде и сказал: “Смотрите, морду набьем” […] Ведомственные соображения говорили: впервые в органы ЧК вдруг ЦК назначает контроль. Люди не могли никак переварить этого […]»[667].

Ежов выполнил поручение Сталина: следствие по делу завершилось двумя судебными процессами над бывшими оппозиционерами, в том числе Зиновьевым и Каменевым, на которых возложили политическую ответственность за террористический акт. Назначенный в феврале 1935 г. секретарем ЦК ВКП(б) и председателем Комиссии партийного контроля, Ежов продолжал контролировать НКВД. В тесном контакте с чекистами он, как уже говорилось, проводил чистку ВКП(б), известную как «проверка и обмен партийных документов». Не входя формально даже в состав Политбюро, Ежов принимал активное участие в его работе. Именно ему Сталин поручал наиболее существенные задания, связанные с деятельностью НКВД, организацией политических чисток и решением кадровых вопросов.

Сталин в этот период оказывал Ежову особые знаки внимания. Например, 23 августа 1935 г. Сталин переслал Ежову предложения Крупской об обучении взрослых, о публикации ее статьи в «Правде» и об организации музея Ленина со следующей припиской: «Тов. Крупская права по всем трем вопросам. Посылаю именно Вам это письмо потому, что у Вас обычно слово не расходится с делом и есть надежда, что мою просьбу выполните, вызовите т. Крупскую, побеседуете с ней и пр. Привет! Как Ваше здоровье? И. Сталин»[668]. Тем, как Ежов выполнил зто поручение, Сталин остался доволен. «Хорошо, что Вы цепко взялись за дело и двинули его вперед», — писал он Ежову 10 сентября. Высказав свои замечания о проекте организации музея Ленина, Сталин добавил: «Теперь главное. Вам надо поскорее уходить в отпуск — в один из курортов СССР или за границу, как хотите, или как скажут врачи. Как можно скорее в отпуск, если не хотите, чтобы я поднял большой шум»[669]. Набравшийся в отпуске сил Ежов был брошен на подготовку судебных процессов над лидерами бывших оппозиций.

Здесь повторилась ситуация начала 1935 г. Сталин использовал Ежова для проталкивания своей версии вопреки определенному противодействию руководства НКВД. Проведя массовые аресты среди бывших сторонников Троцкого, руководство НКВД предлагало предать их суду и расстрелять. Однако Сталин требовал сфабриковать дело об объединенном «троцкистско-зиновьевском центре», который якобы получал директивы о терроре против руководителей ВКП(б) из-за границы от Троцкого. В силу разных причин руководители НКВД отнеслись к этим планам сдержанно. Тогда подготовку дела взял в свои руки Ежов. Выполняя поручение Сталина, он фактически вступил в заговор против наркома внутренних НКВД Ягоды и его сторонников с одним из заместителей Ягоды Я. С. Аграновым. Несколько месяцев спустя Агранов на совещании в НКВД сообщил подробности этой истории: «Ежов вызвал меня к себе на дачу. Надо сказать, что это свидание носило конспиративный характер. Ежов передал указание Сталина на ошибки, допускаемые следствием по делу троцкистского центра, и поручил принять меры, чтобы вскрыть троцкистский центр, выявить явно невскрытую террористическую банду и личную роль Троцкого в этом деле. Ежов поставил вопрос таким образом, что либо он сам созовет оперативное совещание, либо мне вмешаться в это дело. Указания Ежова были конкретны и дали правильную исходную нить к раскрытию дела»[670].

Результатом этих усилий Сталина и Ежова был первый большой московский процесс по делу так называемого «объединенного троцкистско-зиновьевского центра» в августе 1936 г. Подсудимые Каменев, Зиновьев и другие бывшие оппозиционеры были расстреляны.

С энтузиазмом участвуя в подготовке фальшивого августовского процесса, Ежов все глубже вникал в чекистские дела. Пока трудно сказать, готовил ли Сталин Ежова на место Ягоды или собирался ограничиться игрой на противоречиях между ними. Однако в конце августа, на завершающем этапе суда над Каменевым и Зиновьевым произошли события, которые делали более вероятной замену Ягоды.

После того как Каменев и Зиновьев дали на суде показания о своих связях с «правыми» — Бухариным, Рыковым и Томским — и было официально объявлено, что эти показания начала расследовать прокуратура, М. П. Томский 22 августа 1936 г. покончил жизнь самоубийством. В своем предсмертном письме на имя Сталина Томский отрицал показания, прозвучавшие на процессе. «Я обращаюсь к тебе не только как к руководителю партии, но и как к старому боевому товарищу, и вот моя последняя просьба — не верь наглой клевете Зиновьева, никогда ни в какие блоки я с ними не входил, никаких заговоров против партии я не делал […]», — писал Томский Сталину[671]. Заканчивалось письмо неожиданным постскриптумом: «Если ты хочешь знать, кто те люди, которые толкали меня на путь правой оппозиции в мае 1928 года — спроси мою жену лично, только тогда она их назовет»[672].

Приехавший на дачу Томского, где произошло самоубийство, начальник секретно-политического отдела НКВД Г. А. Молчанов получил это последнее письмо Томского. Однако людей, о которых шла речь в постскриптуме, жена Томского называть Молчанову отказалась. Письмо Томского было переправлено Сталину на юг. Одновременно Каганович и Орджоникидзе, остававшиеся «на хозяйстве» в Москве, послали Ежова на встречу с женой Томского. Ежову удалось узнать, что Томский имел в виду Ягоду, который якобы «играл очень активную роль в руководящей тройке правых, регулярно поставлял им материалы о положении в ЦК и всячески активизировал их выступления». Вернувшись в ЦК, Ежов доложил об этом ожидавшим его Кагановичу и Орджоникидзе. Сначала было решено, что Ежов должен поехать к Сталину на юг и лично доложить ему о текущих делах. Некоторое время спустя, возможно, после совета со Сталиным, Каганович поручил Ежову не ездить к Сталину, а составить письменный отчет.

Несколько черновиков этого документа, сохранившихся среди бумаг Ежова", свидетельствовали о том, как тщательно он работал над письмом. 9 сентября 1936 г. окончательный вариант письма был отправлен Сталину. Проинформировав об обстоятельствах самоубийства Томского и содержании его предсмертного заявления, Ежов значительную часть письма посвятил информации о выявлении новых организаций троцкистов и в связи с этим критиковал НКВД за плохую работу. Он сообщал об отсутствии успехов в поисках «военной линии» троцкистов, хотя «несомненно […] троцкисты в армии имеют еще кое-какие неразоблаченные кадры». Он сожалел, что связи троцкистов не удалось выявить и внутри НКВД, хотя обнаружены свидетельства о том, что сигналы о террористической деятельности троцкистов, зиновьевцев и их блоке, поступавшие в 1933–1934 гг., были проигнорированы чекистами. «Очень хотелось бы рассказать Вам о некоторых недостатках работы ЧК, которые долго терпеть нельзя. Без Вашего же вмешательства в это дело ничего не выйдет», — писал Ежов в заключение[673].

Все это выглядело таким образом, как будто Ежов делал заявку на смену руководства НКВД. Однако, скорее всего, он просто хорошо знал настроения Сталина и подыгрывал им[674]. Тезис об опоздании НКВД с разоблачением заговора (тезис скорее сталинский, чем ежов-ский) через месяц появится в телеграмме Сталина с требованием сместить Ягоду и назначить Ежова наркомом внутренних дел.

О том, что не Ежову принадлежали основные сценарии организации террора свидетельствовала та часть подготовительных вариантов письма, в которой Ежов излагал свое видение дальнейшего разоблачения троцкистов и правых (Бухарина, Рыкова). «Лично я сомневаюсь в том, — писал Ежов, — что правые заключили прямой организационный блок с троцкистами и зиновьевцами. Троцкисты и зиновьевцы политически настолько были дискредитированы, что правые должны были бояться такого блока с ними». Он утверждал, что правые имели свою организацию, стояли на почве террора, знали о деятельности троцкистско-зиновьевского блока, но выжидали, желая воспользоваться результатами террора троцкистов в своих интересах. «Самым минимальным наказанием» для правых Ежов считал вывод их из ЦК и высылку на работу в отдаленные места. «Тут нужны Ваши твердые указания», — запрашивал Ежов Сталина. Что касается Пятакова, Радека и Сокольникова, Ежов писал, что он не сомневается в том, что они являются руководителями «контрреволюционной банды», однако понимает, что «новый процесс затевать вряд ли целесообразно». «Арест и наказание Радека и Пятакова вне суда, несомненно, просочатся в заграничную печать. Тем не менее, на это идти надо». Ежов докладывал, что выполнил поручение Сталина и организовал пересмотр списков всех арестованных по последним делам и по делам об убийстве Кирова на предмет вынесения новых приговоров. «Стрелять придется довольно внушительное количество. Лично я думаю, что на это надо пойти и раз навсегда покончить с этой мразью». «Понятно, что никаких процессов устраивать не надо. Все можно сделать в упрощенном порядке по закону от первого декабря и даже без формального заседания суда», — добавлял Ежов[675].

Итак, Ежов предстает в своих записках достойным учеником Сталина. Однако он явно еще не знает о сталинских намерениях организовать новые судебные процессы и широкомасштабную чистку. Пока все сводится к расправе с бывшими оппозиционерами (причем без акций, подобных суду над Каменевым и Зиновьевым). Только этот план, составленный Сталиным, Ежов проводил в жизнь летом и в начале осени 1936 г. Возможно, Сталин еще и сам не знал, как будет действовать в последующие месяцы. Но в любом случае, как мы видим, не Ежов подсказывал Сталину новые сценарии и «вдохновляющие» идеи.

Именно такой человек был нужен Сталину на данном этапе. Всецело преданный вождю, безусловно воспринимавший его идеи и предначертания как свои собственные, закаленный в «борьбе с врагами» и вполне усвоивший кухню фальсификации политических дел. 25 сентября 1936 г. Сталин и отдыхавший с ним на юге Жданов прислали в Москву телеграмму, в которой говорилось: «Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение т. Ежова на пост наркомвнудела. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи в деле разоблачения троцкистско-зиновьевского блока. ОГПУ опоздал в этом деле на 4 года. Об этом говорят все партработники и большинство областных представителей Наркомвнудела […]». Далее выдвигались предложения снять Рыкова с поста наркома связи и назначить на его место Ягоду, поменять руководство наркомата лесной промышленности, оставить Ежова председателем Комиссии партийного контроля и секретарем ЦК ВКП(б) по совместительству с должностью наркома внутренних дел[676]. Уже на следующий день, 26 сентября, Каганович оформил постановление Политбюро о перемещениях Ягоды, Ежова и Рыкова[677].

Обращает на себя внимание способ оформления этих решений в протоколах Политбюро. Вначале следовало постановление о Рыкове и Ягоде, затем — о Ягоде и Ежове. Оба постановления в подлинники протоколов были записаны рукой заместителя Поскребышева Б. А. Двинского на плотных карточках, на которых обычно фиксировались решения Политбюро, принятые на заседаниях. В оба постановления Каганович внес незначительную правку (например, вместо слова «снять» вписал «освободить» Рыкова от должности наркома связи). Каждое из этих постановлений заверено подписью Кагановича. На каждом имеется также секретарская помета: «т. Петровский — за, т. Рудзутак — за, т. Постышев — за»[678]. Учитывая, что Молотов и Ворошилов в этот период находились в Москве (Орджоникидзе был в отпуске, Микоян в командировке в США) возникает вопрос о причине отсутствия под этими решениями их подписей. Означало ли это несогласие с предложением Сталина?

Подобный вопрос следует задать хотя бы потому, что в литературе существует давняя версия о столкновениях Сталина и Молотова по поводу усиления репрессивного курса в 1936 г. Основанием для нее послужило то, что на московском процессе в августе 1936 г. по делу так называемого «объединенного троцкистско-зиновьевского центра» Молотов не был назван в числе советских вождей, против которых якобы готовились террористические акты. Действительно, сначала в закрытом письме ЦК от 29 июля 1936 г. «О террористической деятельности троцкистско-зиновьевского контрреволюционного блока», а затем и на августовском процессе было заявлено, что «объединенный троцкистско-зиновьевский центр» готовил убийства Сталина, Ворошилова, Кагановича, Кирова, Орджоникидзе, Жданова, Косиора и Постышева[679]. Отсутствие в этом списке ближайшего соратника Сталина, председателя Совнаркома привлекло внимание наблюдателей, следивших за ситуацией в СССР из-за границы. Этот факт рассматривался как свидетельство возможной опалы Молотова. Правда, через несколько месяцев, на втором процессе в январе 1937 г., Молотов (наряду со Сталиным, Кагановичем, Ворошиловым, Орджоникидзе, Ждановым, Косиором, Эйхе, Постышевым, Ежовым и Берия) был назван среди объектов покушений, готовившихся «параллельным антисоветским троцкистским центром»[680]. Однако это только усилило подозрения. Заговорили о том, что Молотов сдался и был прощен Сталиным. Значит, конфликт между ними действительно существовал.

Некоторые намеки по поводу гипотетического столкновения Сталина и Молотова сделал уже в начале 1937 г. журнал «Социалистический вестник». В известном «Письме старого большевика» говорилось, что подготовка к августовскому процессу велась в тайне от части Политбюро, в том числе от Молотова и Калинина, которые «уехали в отпуск, не зная, какой сюрприз им готовится»[681]. В подобном контексте Молотов выглядел противником террористической кампании против бывших оппозиционеров. Закрепил эту версию, «подтвердив» ее многочисленными «подробностями», А. Орлов. В своей книге он писал, что именно Сталин вычеркнул фамилию Молотова из показаний арестованных оппозиционеров о подготовке террористических актов. Орлов утверждал также, что по поручению Ягоды за Молотовым, уехавшим в отпуск на юг, было установлено постоянное наблюдение (чтобы предотвратить якобы возможное самоубийство). По слухам, писал Орлов, Молотов попал в немилость, пытаясь отговорить Сталина «устраивать позорное судилище над старыми большевиками»[682].

Однако и в этом случае версия Орлова не подтверждается никакими дополнительными свидетельствами и является, скорее всего, вымышленной. Прежде всего сомнительно, что Сталин использовал не включение в списки целей «террористов» как способ давления на своих соратников. Во всех списках присутствовал, например, Орджоникидзе, с ^оторым Сталин действительно (о чем будет сказано далее) находился в конфликте по поводу репрессий. Был в списках и Постышев, снятый в январе 1937 г. со своего поста на Украине. Но не было в них, например, Калинина, не представлявшего для Сталина никакой угрозы. Подобные логические аргументы можно продолжать. Однако самым важным доказательством отсутствия конфликта между Сталиным и Молотовым по поводу нового курса, возможно, являются свидетельства самого Молотова. В своих рассказах, которые в 1970-1980-е годы записывал Ф. Чуев, Молотов, не раз возвращаясь к годам террора и пытаясь оправдать себя, ни разу не упомянул о таком выгодном для него факте, как конфликт со Сталиным по поводу репрессий. Он откровенно рассказал о столкновении со Сталиным по поводу ареста жены, об опале, в которой оказался сам в последние месяцы правления Сталина. Рассказал о том, что в годы «большого террора» были арестованы его ближайшие помощники и у них, очевидно, требовали показания на Молотова[683]. Что же касается отношения к репрессиям, Молотов твердо заявлял: «Нет, я никогда не считал Берию главным ответственным (за репрессии. — О. X.), а считал всегда ответственным главным Сталина и нас, которые одобряли, которые были активными, а я все время был активным, стоял за принятие мер. Никогда не жалел и никогда не пожалею, что действовали очень круто»; «Я не отрицаю, что я поддерживал эту линию»[684].

В общем приходится констатировать, что пока существует единственный, подтвержденный документами факт некоторого противостояния террористическому курсу Сталина в Политбюро. Это — настойчивые попытки Г. К. Орджоникидзе отвести репрессии от своего наркомата, спасти от арестов друзей и близких.

Сталин и Орджоникидзе

Орджоникидзе, один из самых известных вождей партии в 1930-е годы, возглавлял Наркомат тяжелой промышленности — крупнейшее советское ведомство, своеобразное министерство министерств, каждый главк которого руководил целой отраслью. Деятельность наркомата постоянно находилась в центре общественного внимания. Его объекты символизировали растущую мощь страны. Предприятия наркомата оснащались самой передовой техникой, значительная часть которой закупалась за границей. На это уходила львиная доля валютных ресурсов государства.

Управляя столь сложным хозяйством, Орджоникидзе — человек энергичный и работоспособный — в какой-то мере менялся. Между Орджоникидзе конца 1920-х годов, когда он возглавлял карательный по сути орган — ЦКК-РКИ, ни за что не отвечал и мог безнаказанно громить всех неугодных, и Орджоникидзе середины 1930-х годов, на котором лежала ответственность за нормальное функционирование наркомата, — дистанция огромного размера. И один из важнейших уроков, которые, судя по всему, усвоил Орджоникидзе за эти годы, заключался в том, что без определенной кадровой стабильности хозяйственные успехи невозможны. Крайне болезненно Орджоникидзе относился к малейшим попыткам «обидеть» его ведомство и его людей. На этой почве у Орджоникидзе неоднократно происходили столкновения с другими советскими руководителями, включая Сталина[685]. Несомненно, являясь последовательным и верным сторонником Сталина, Орджоникидзе в силу своего характера во многих ситуациях проявлял строптивость и плохо управлялся.

Серьезное недовольство Сталина вызывала дружба Орджоникидзе с В. В. Ломинадзе. На февральско-мартовском (1937 г.) пленуме, когда Орджоникидзе не было в живых, Сталин вспомнил о деле Ломинадзе и резко критиковал Орджоникидзе за примиренчество и либерализм. Сталин рассказал, что в конце 1920-х годов Орджоникидзе состоял с Ломинадзе в откровенной переписке, хорошо знал о его «антипартийных настроениях», но скрыл их от ЦК. По словам Сталина, Орджоникидзе тяжело реагировал на обвинения, предъявленные Ломинадзе в 1930 г., «потому что лично доверял человеку, а он его личное доверие обманул». Орджоникидзе, утверждал Сталин, узнав об участии Ломинадзе в «право-“левом” блоке», даже требовал его расстрела[686].

Однако в этом случае Сталин, воспользовавшись смертью Орджоникидзе, скорее всего, лгал. Ни один из документов по делу Ломинадзе не подтверждает информацию о том, что Орджоникидзе выступал за расстрел Ломинадзе. Более того, он продолжал оказывать Ломинадзе помощь. — Благодаря Орджоникидзе, Ломинадзе достаточно быстро упрочил свое положение, был награжден орденом Ленина и получил (в результате личного обращения Орджоникидзе в Политбюро[687]) престижный пост секретаря Магнитогорского горкома партии.

Сталин до поры до времени не вмешивался в судьбу Ломинадзе. Однако после убийства Кирова, когда начались репрессии против бывших оппозиционеров, Сталин вспомнил и о нем. В НКВД сфабриковали против Ломинадзе дело. Не дожидаясь ареста, в январе 1935 г. он покончил самоубийством. Заместитель Ломинадзе тотчас продиктовал по телефону в Москву предсмертное письмо: «Просьба передать тов. Орджоникидзе. Я решил давно уже избрать этот конец на тот случай, если мне не поверят […] Мне пришлось бы доказывать вздорность и всю несерьезность этих наговоров, оправдываться и убеждать, и при всем том мне могли бы не поверить. Перенести все это я не в состоянии […] Несмотря на все свои ошибки, я всю свою сознательную жизнь отдал делу коммунизма, делу нашей партии. Ясно только, что не дожил до решительной схватки на международной арене. А она недалека. Умираю с полной верой в победу нашего дела. Передай Серго Орджоникидзе содержание этого письма. Прошу помочь семье»[688]. Орджоникидзе выполнил эту просьбу. Пока он был жив, жене Ломинадзе выплачивали за мужа пенсию; приличное денежное пособие по постановлению Совнаркома[689] получал сын Ломинадзе, названный в честь Орджоникидзе Серго. Это был невиданный случай — щедрая государственная поддержка семье человека, объявленного врагом! Не исключено, кстати, что по этому поводу у Орджоникидзе и Сталина состоялись какие-то объяснения. Во всяком случае, сразу же после смерти Орджоникидзе жену Ломинадзе лишили пенсии, а вскоре арестовали.

Ломинадзе входил в группу бывших закавказских руководителей, которых Орджоникидзе считал «своими» и которым оказывал постоянное покровительство. В начале 1930-х годов Сталин убрал выдвиженцев и приятелей Орджоникидзе с руководящих постов в Закавказье (эта акция, сопровождавшаяся многочисленными конфликтами, также не улучшила отношения между Сталиным и Орджоникидзе[690]). Однако Орджоникидзе продолжал покровительствовать опальным закавказцам. В сентябре 1937 г., уже после смерти Орджоникидзе, один из членов его кружка, бывший первый секретарь Заккрайкома М. Д. Орахелашивили, арестованный НКВД, подписал такие показания: «Прежде всего, будучи очень тесно связан с Серго Орджоникидзе, я был свидетелем его покровительственного и примиренческого отношения к носителям антипартийных контрреволюционных настроений. Это главным образом относится к Бесо Ломинадзе. На квартире у Серго Орджоникидзе Бесо Ломинадзе в моем присутствии после ряда контрреволюционных выпадов по адресу партийного руководства допустил в отношении Сталина исключительно оскорбительный и хулиганский выпад. К моему удивлению, в ответ на эту контрреволюционную наглость Ломинадзе Орджоникидзе с улыбкой, обращаясь ко мне, сказал: «Посмотри ты на него!» — продолжая после этого в мирных тонах беседу с Ломинадзе […] Вообще я должен сказать, что приемная в квартире Серго Орджоникидзе, а по выходным дням его дача (в Волынском, а затем в Сосновке) являлись зачастую местом сборищ участников нашей контрреволюционной организации, которые в ожидании Серго Орджоникидзе вели самые откровенные контрреволюционные разговоры, которые ни в какой мере не прекращались даже при появлении самого Орджоникидзе»[691].

Даже если учесть, как выбивались показания в НКВД, с большой долей вероятности можно предположить, что в протоколе, подписанном Орахелашвили, не все было неправдой. Опальные советские руководители, естественно не жаловали Сталина. Резок и несдержан, чему есть множество примеров, был и сам Орджоникидзе. Пока мы не располагаем донесениями НКВД Сталину по поводу настроений его соратников. Но велика вероятность того, что сигналы о встречах и разговорах закавказцев, собиравшихся у Орджоникидзе, докладывались Сталину. Во всяком случае, как свидетельствуют многочисленные факты, Сталин с крайней неприязнью относился к окружению Орджоникидзе. Эти люди оказались в числе первых жертв кадровых чисток.

Положение закавказской клиентуры Орджоникидзе и работников Наркомата тяжелой промышленности, которым руководил Орджоникидзе, резко ухудшилось в связи с проведением в Москве в августе 1936 г. открытого процесса по делу так называемого «троцкистско-зиновьевского центра». Последовавшая за процессом кадровая чистка затронула прежде всего экономические наркоматы, поскольку бывших оппозиционеров не пускали в политику, а посылали на хозяйственную работу. Под ударом оказалось большое количество сотрудников Орджоникидзе в НКТП. Атаки против хозяйственников приняли такой масштаб, что Сталин дал согласие послать 31 августа 1936 г. секретарям областных, краевых и республиканских партийных комитетов директиву, запрещавшую без согласия центра снимать руководящих работников, особенно директоров предприятий, назначенных решениями ЦК ВКП(б). Все компрометирующие материалы на эту категорию руководителей предписывалось пересылать на рассмотрение в Москву[692]. Точные обстоятельства появления этой директивы пока неизвестны. 29 августа 1936 г. Каганович и Ежов послали ее текст телеграммой на согласование Сталину в Сочи с припиской: «В соответствии с Вашими указаниями составили следующий текст директивы»[693]. Поскольку директива касалась прежде всего ведомства Орджоникидзе, можно с большой долей уверенности предположить, что он также приложил руку к ее появлению.

В пользу этого предположения свидетельствует и то, что одновременно с текстом директивы на согласование Сталину 29 августа был послано еще одно постановление Политбюро, непосредственно касавшееся НКТП. В постановлении говорилось об отмене решения местных властей об исключении из партии директора Саткинского завода «Магнезит» в Челябинской области. Это постановление, оформленное в протоколе Политбюро 31 августа[694], а на следующий день опубликованное в газетах, несомненно, было инициировано Орджоникидзе.

Одновременно с решением о директоре Саткинского завода 31 августа было принято также постановление Политбюро о Днепропетровском обкоме КП(б)У, один из пунктов которого касался судьбы директора Криворожского металлургического комбината Я. И. Весника. Этот известный в стране хозяйственник, имя которого еще совсем недавно мелькало в газетах, был обвинен в содействии контрреволюционерам-троцкистам и исключен из партии. Политбюро вступилось за Весника и возвратило ему партийный билет[695]. 5 сентября «Правда» поместила информацию о пленуме Днепропетровского обкома, на котором обсуждалось постановление Политбюро от 31 августа. Сделав необходимые заявления об активизации борьбы с врагами, пленум «решительно предупредил» «против допущения в дальнейшем имевших место […] перегибов, выразившихся в огульном зачислении членов партии в троцкисты и их пособники без достаточных на то серьезных оснований».

Несколько дней спустя, 7 сентября 1936 г., Орджоникидзе в письме Сталину из отпуска с юга подтвердил свою особую заинтересованность в защите хозяйственников и аккуратно высказал несогласие с продолжением кампании чисток: «В дни процесса над предательской сволочью (августовский суд над Каменевым, Зиновьевым и другими бывшими оппозиционерами. — О. X.) хотел тебе написать, но как-то не вышло. Часть процесса я слушал в ЦК в кабинете т. Кагановича. Слушал последние слова почти всех. Более мерзкого падения человека, какое они показали, нельзя себе представить. Их мало было расстрелять, если бы это можно было, их надо было по крайней мере по десять раз расстрелять […] Они нанесли партии огромнейший вред, теперь, зная их нравы, не знаешь, кто правду говорит и кто врет, кто друг и кто двурушник. Эту отраву они внесли в нашу партию. Это нам сегодня обходится очень дорого. Сейчас в партии идет довольно сильная трепка нервов: люди не знают можно верить или нет тому или другому бывшему троцкисту, зиновьевцу. Их не так мало в партии. Некоторые считают, что надо вышибить из партии всех бывших, но это неразумно и нельзя делать, а присмотреться, разобраться — не всегда хватает у наших людей терпения и умения. Подкачали порядочное количество директоров, почти всех их спасли, но “обмазанными” остались […] Сильно боюсь армии […] Ловкий враг здесь нам может нанести непоправимый удар: начнут наговаривать на людей и этим посеют недоверие в армии. Здесь нужна большая осторожность […]»[696].

«Летнее наступление» Орджоникидзе, своеобразные итоги которого он подвел в этом письме к Сталину, было, судя по всему, результатом некоторого компромисса в верхах партии. Сталин, разгонявший машину репрессий, столкнулся с определенным противодействием. Попытки защитить своих работников в этот период предпринимал не только Орджоникидзе, но и руководители других ведомств[697]. Сталин уступил и санкционировал решения Политбюро в защиту хозяйственников. Однако вскоре этот кратковременный компромисс был разрушен, сигналом чего можно считать арест в ночь на 12 сентября 1936 г. первого заместителя Орджоникидзе Ю. Л. Пятакова. Это еще больше осложнило обстановку в Наркомате тяжелой промышленности и ухудшило положение Орджоникидзе, под боком у которого якобы действовал «враг».

Трудно сказать, в какой мере Орджоникидзе действительно верил в виновность Пятакова. 7 сентября в уже упоминаемом письме Сталину Орджоникидзе осторожно намекал на возможность обойтись без ареста Пятакова: «Пятакова его жена засыпала во всю (жена Пятакова была арестована и дала против него показания. — О. X.). Что бы мы ни решили, но оставлять его замом (наркома. — О. X.) это абсолютно невозможно, теперь это уже вредно. Его надо немедленно ос вободить. Если арестовывать не будем, давайте пошлем куда-нибудь, или же оставим на том же Урале (Пятаков в это время находился на Урале в командировке. — О. X)»[698]. Однако, когда Сталин решил покончить с Пятаковым, Орджоникидзе не сопротивлялся и даже выразил свою поддержку. Телеграмма Орджоникидзе из Пятигорска от 11 сентября 1936 г. с голосованием по поводу Пятакова была демонстративно лояльной: «С постановлением Политбюро об исключении из ЦК ВКП(б) и несовместимость дальнейшего его пребывания в рядах ВКП(б) полностью согласен и голосую за»[699].

«Полное согласие», высказанное по поводу исключения из партии (фактически, ареста) Пятакова, однако, не спасло Орджоникидзе от дальнейших испытаний. Сталин, похоже, решил окончательно сломить Орджоникидзе перед решающими событиями. Иначе трудно объяснить тот факт, что вскоре был арестован старший брат Орджоникидзе Павел (Папулия). Учитывая характер Орджоникидзе и его особое отношение к семье и друзьям, это был очень сильный удар. О состоянии Орджоникидзе в тот момент можно судить по некоторым, достаточно глухим, свидетельствам. Так, секретарь ЦК КП Азербайджана М. Д. Багиров, давая в 1953 г. показания по делу Берия, рассказывал: «За несколько месяцев до своей смерти Серго Орджоникидзе посетил в последний раз Кисловодск. В этот раз он позвонил по телефону и попросил приехать к нему. Я выполнил эту просьбу Орджоникидзе и приехал в Кисловодск […] Орджоникидзе подробно расспрашивал меня о Берии и отзывался при этом о нем резко отрицательно. В частности, Орджоникидзе говорил, что не может поверить в виновность своего брата Папулии, арестованного в то время Берией»[700].

Помимо Папулии Орджоникидзе, Сталин приказал арестовать и других людей, близких Орджоникидзе. Так, в начале октября 1936 г. Сталин послал Н. И. Ежову следующую директиву: «[…] О Варданяне — он сейчас секретарь Таганрогского горкома. Он, несомненно, скрытый троцкист, или во всяком случае, покровитель и прикры-ватель троцкистов. Его нужно арестовать. Нужно также арестовать JI. Гогоберидзе — секретаря одного из заводских партийных комитетов в Азово-Черноморском крае. Если Ломинадзе был скрытым врагом партии, то и Гогоберидзе скрытый враг партии, ибо он был теснейшим образом связан с Ломинадзе. Его нужно арестовать»[701].

Октябрьские аресты в окружении Орджоникидзе отличались особым цинизмом еще и потому, что они проводились в дни празднования 50-летия Орджоникидзе, по поводу которого в стране была организована шумная кампания приветствий. Слабые намеки о состоянии Орджоникидзе в этот период можно найти в позднейших воспоминаниях жены Орджоникидзе. «27 октября, — свидетельствовала она, — в Пятигорске проходило торжественное заседание, посвященное пятидесятилетию Серго. Он отказался присутствовать на нем, и я отправилась туда одна»[702]. В самом конце октября Орджоникидзе уехал в Москву. Вскоре после приезда в столицу с ним случился сердечный приступ.

Подавленное состояние Орджоникидзе и болезни, судя по всему, не заставили его полностью сложить оружие. Во всяком случае на февральско-мартовском пленуме, обрушившись на покойного Орджоникидзе, Сталин восклицал: «Сколько крови он себе испортил за то, чтобы отстаивать против всех таких, как видно теперь, мерзавцев, как Варданян, Гогоберидзе […] Сколько он крови себе испортил и нам сколько крови испортил»[703]. Слова Сталина можно интерпретировать таким образом, что октябрьские аресты Варданяна, Гогоберидзе, вызывали какие-то столкновения между Сталиным и Орджоникидзе.

Силы, однако, были неравными. Атаки чекистов, направляемых Сталиным, против НКТП становились все более сильными. В конце ноября 1936 г. был проведен и широко освещался в печати так называемый «кемеровский процесс» над «вредителями» на шахтах Кузбасса. Новый толчок репрессиям против хозяйственников дал второй открытый московский процесс по делу так называемого «параллельного антисоветского троцкистского центра», проходивший 23–30 января 1937 г. Фактически это был суд над НКТП. Из 17 подсудимых десять были руководящими работниками этого наркомата во главе с Пятаковым.

Позиции Орджоникидзе становились все более слабыми. Ему приходилось думать уже не только о защите сотрудников, но и о спасении собственной политической репутации. Судя по всему, по требованию Сталина, Орджоникидзе в начале декабря 1936 г. передал ему письма Ломинадзе за 1929 г., в которых содержалась критика в адрес сталинской политики. Сталин немедленно, 4 декабря 1936 г., разослал эти письма членам Политбюро. В сопроводительной записке Сталина Орджоникидзе подвергся критике за грубую политическую ошибку. «Из этих писем видно, что Ломинадзе уже в 1929 году вел борьбу против ЦК и его решений, причем рассчитывал на то, что т. Орджоникидзе не сообщит Центральному комитету партии об антипартийных настроениях и установках Ломинадзе. Совершенно ясно, что если бы ЦК имел в руках в свое время эти письма Ломинадзе, он ни в коем случае не согласился бы направить Ломинадзе в Закавказье на пост первого секретаря Заккрайкома», — писал Сталин[704]. Этот демарш Сталина в контексте его споров с Орджоникидзе по поводу новой волны репрессий преследовал вполне очевидную цель. Орджоникидзе был предупрежден, что его покровительство «врагам», имеющее длительную историю, Сталин больше терпеть не собирается.

Скомпрометированный политически, Орджоникидзе мог надеяться только на изменение позиции Сталина. Он пытался убедить Сталина в том, что дальнейшее продолжение репрессий принесет невосполнимый урон. Чтобы не раздражать Сталина, Орджоникидзе избрал такую линию интерпретации событий: НКВД уже разоблачил основную массу врагов; главная задача состоит в том, чтобы добросовестным трудом восполнить последствия вредительства. Эту мысль Орджоникидзе повторял постоянно во всех своих последних речах.

Стремление притормозить новую волну репрессий проявилось в документах, которые Орджоникидзе готовил к предстоящему в последней декаде февраля 1937 г. пленуму ЦК ВКП(б). По поручению Политбюро он должен был докладывать на пленуме о вредительстве в тяжелой промышленности и мерах по преодолению его последствий. Текст самого доклада пока неизвестен, однако определенное представление о том, что собирался сказать Орджоникидзе, дает проект резолюции, переданный им Сталину. Документ этот был составлен в спокойных тонах. Упоминание о вредительстве носило достаточно формальный характер. Основное внимание уделялось техническим мероприятиям, которые необходимо осуществить для улучшения работы индустрии. Начинались тезисы с констатации успехов, которые «достигнуты благодаря нашим кадрам инженеров, техников и хозяйственников, выращенным партией из сынов рабочего класса и крестьянства»[705].

Ко времени составления этого проекта резолюции обвинения во вредительстве, предъявленные работникам тяжелой промышленности, основывались на показаниях, выбитых у арестованных руководителей центрального аппарата этого ведомства — Ю. Л. Пятакова, С. А. Ратайчака и директоров ряда предприятий. Так, на строительстве вагоностроительного завода в Нижнем Тагиле были арестованы начальник строительства Л. М. Марьясин и другие работники. Руководители строительства Кемеровского химического комбината в январе 1937 г. проходили по процессу «параллельного троцкистского центра» и т. д. Орджоникидзе предлагал провести самостоятельную проверку этих дел силами Наркомтяжпрома. В проект резолюции он включил соответствующий пункт: поручить НКТП в десятидневный срок доложить ЦК ВКП(б) о состоянии строительства Кемеровского химкомбината, Нижнетагильского вагоностроительного завода, Средне-Уральского медеплавильного комбината, наметив конкретные мероприятия для «ликвидации последствий вредительства».

Как выяснилось позже, предлагая в проект постановления пленума эту формулировку, Орджоникидзе преследовал свои цели. Видимо, решив получить дополнительные аргументы для разговора со Сталиным, Орджоникидзе изобретал благовидный предлог для организации независимой проверки силами НКТП. Причем комиссии на места Орджоникидзе разослал, не дожидаясь решений пленума. Формально задачей комиссий была разработка мер для преодоления «последствий вредительства». В действительности Орджоникидзе дал своим работникам совсем другие директивы.

Об этом ключевом моменте, характеризующем реальную позицию Орджоникидзе накануне февральско-мартовского пленума, мы можем судить благодаря случайности. Именно так, видимо, можно оценить публикацию 21 февраля 1937 г. в газете НКТП «За индустриализацию» статьи профессора Н. Гельперина «Директивы наркома». Этот достаточно откровенный и написанный, что называется, по горячим следам материал успел буквально проскочить в небольшой цензурный зазор, образовавшийся в период относительного замешательства — от смерти Орджоникидзе до появления официальной негативной оценки деятельности НКТП на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б). Через несколько дней после того как Молотов в докладе на пленуме подверг комиссии, посланные Орджоникидзе, резкой критике (о чем будет сказано дальше) заметка Гельперина просто не могла быть напечатана. Да и сам Гельперин не осмелился бы ее написать.

По словам Гельперина, Орджоникидзе вызвал его 5 февраля и попросил отправиться в Кемерово на строительство химкомбината, напутствуя такими словами: «Учтите […] что вы едете в такое место, где был один из довольно активных вредительских центров. Все тамошние честные работники — а их подавляющее большинство — сильно переживают эту историю. Вы сами, наверное, тоже находитесь под впечатлением недавно прошедшего процесса (Орджоникидзе говорил о январском процессе 1937 г. над Пятаковым и другими. — О. X.). Так вот, помните, что у малодушных или недостаточно добросовестных людей может появиться желание все валить на вредительство, чтобы, так сказать, утопить во вредительском процессе свои собственные ошибки. Было бы в корне неправильно допустить это. Мы не получили бы точной картины того, что было, и, следовательно, не знали бы, что и как надо исправлять. Вы подойдите к этому делу как техник, постарайтесь отличить сознательное вредительство от непроизвольной ошибки — в этом главная ваша задача».

Таким образом Орджоникидзе фактически требовал от своих сотрудников не подтверждения материалов, сфабрикованных НКВД, а их экономической и технической экспертизы. Учитывая, что в соответствии с официальными установками все хозяйственные проблемы и провалы однозначно оценивались как результат вредительства, такое поручение само по себе было крамольным. И все же Гельперин действовал в соответствии с пожеланиями Орджоникидзе. По возвращению из Кемерово комиссия представила обширный доклад, в котором совершенно отсутствовали слова «вредитель» и «вредительство». В таком же духе была составлена и записка другой комиссии, обследовавшей под руководством заместителя Орджоникидзе О. П. Осипова-Шмидта состояние коксохимической промышленности Донбасса. Обе эти комиссии успели возвратиться в Москву до смерти Орджоникидзе, который принял Гельперина и Осипова-Шмидта и получил от них подробную информацию.

Несколько иначе получилось с третьей комиссией в составе начальника Главного управления строительства НКТП С. 3. Гинзбурга и заместителя Орджоникидзе И. П. Павлуновского, посланных на Уралвагонстрой. Гинзбург — единственный из участников тех событий, доживший до наших дней, вспоминал: «В начале февраля 1937 г. Серго рассказал мне о событиях на нижнетагильском Уралвагонстрое […] Он предложил мне вместе с Павлуновским […] срочно выехать туда в наркомовском вагоне и детально разобраться в существе вредительской деятельности арестованных строителей […] В середине февраля из Москвы позвонил Серго и спросил, в каком состоянии находится стройка, какие криминалы обнаружены. Я ответил, что завод построен добротно, без недоделок, хотя имели место небольшие перерасходы отдельных статей сметы. В настоящее же время строительство замерло, работники растерянны […] На вопрос Серго: был ли я на других стройках? — я ответил, что был и что по сравнению с другими стройка в Н. Тагиле имеет ряд преимуществ. Серго переспросил меня: так ли это? Я заметил, что всегда говорю все, как есть. В таком случае, сказал Серго, разыщите Павлуновского и немедленно возвращайтесь в Москву. В вагоне продиктуйте стенографистке короткую записку на мое имя о состоянии дел на Уралвагонзаводе и по приезде сразу зайдите ко мне»[706].

Получив эти материалы, Орджоникидзе вновь обратился к Сталину, но, судя по всему, вызвал у того лишь очередной приступ раздражения. Очень недоволен был Сталин и проектом резолюции, который Орджоникидзе предложил к февральскому пленуму. Упомянутый выше экземпляр проекта сохранился с большим количеством сталинских замечаний и реплик на полях. Как можно судить по этим пометам наибольшее недовольство Сталина вызвали те положения документа, которые выдавали стремление Орджоникидзе смягчить утверждения о вредительстве, ограничиться обтекаемыми фразами. Окончательная резолюция Сталина, начертанная на первой странице рукописи, гласила: «1) Какие отрасли затронуты вредительством и как именно (конкретные факты). 2) Причины зевка (аполитичный, деляческий подбор кадров, отсутствие политвоспитания кадров)»[707]. Решение, принятое на февральско-мартовском Пленуме уже после смерти Орджоникидзе было более жестким, чем первоначальные тезисы, подготовленные в НКТП.

Напряжение многомесячных споров и конфликтов между Сталиным и Орджоникидзе достигло максимального уровня в дни, предшествующие открытию пленума ЦК ВКП(б). 15 и 16 февраля помимо служебных дел по наркомату Орджоникидзе работал над материалами к пленуму: срочно доделывал по поручению Политбюро проект постановления о «вредительстве» в промышленности и готовил доклад, «набрасывая тезисы на листочках и в блокноте», — как вспоминала два года спустя жена Орджоникидзе[708].

Многие подробности о режиме работы Орджоникидзе 17 февраля мы можем узнать благодаря справке, которую составил секретарь Орджоникидзе[709], а также свидетельствам и воспоминаниям очевидцев. Из дома в наркомат Орджоникидзе приехал в этот день в 12 часов 10 минут, хотя обычно, как утверждал заместитель Орджоникидзе А. П. Завенягин, это происходило в 10 часов утра[710] Опоздание Орджоникидзе могло быть вызвано, конечно, какими угодно причинами. Но косвенно оно подтверждает сведения, которые приводит в своей книге, видимо, со слов жены Орджоникидзе, автор одной из биографий Орджоникидзе: утром 17-го у Серго был разговор со Сталиным, несколько часов с глазу на глаз[711].

О чем был этот разговор, мы уже не узнаем никогда. Но некоторые предположения о содержании последних споров Сталина и Орджоникидзе можно сделать опираясь на известные факты. Учитывая, что Сталин энергично готовил пленум ЦК, а в 15 часов того же дня предстояло заседание Политбюро, посвященное обсуждению документов пленума, логично предположить, что речь шла об этих вопросах. Возможно, Орджоникидзе говорил об арестах в НКТП, о судьбе Бухарина, которая должна была решаться на пленуме[712]. Не исключено, что вспомнил о Папулии Орджоникидзе. На следующий день, 18 февраля, должна была состояться встреча Орджоникидзе с директором Макеевского металлургического завода Гвахария, который пользовался особым покровительством Орджоникидзе. Гвахария обвиняли в это время в связях с троцкистами, и, скорее всего, он приехал в Москву искать защиту у Орджоникидзе[713]. Орджоникидзе вполне мог говорить со Сталиным о судьбе Гвахарии. (Через некоторое время после гибели Орджоникидзе Гвахария будет арестован.) С большой долей вероятности можно предположить, что разговор зашел о результатах инспекции Гинзбурга (Гинзбург вернулся в Москву рано утром 18 февраля и через некоторое время Поскребышев сообщил ему по телефону, что «И. В. Сталин просил прислать записку о состоянии дел на Уралвагонстрое, о которой ему рассказывал Серго»[714]) и других комиссий НКТП.

Но о чем бы не говорили утром 17 февраля Сталин и Орджоникидзе, разговор должен был завершиться относительно спокойно. Накануне заседания Политбюро Сталин не стал бы доводить дело до разрыва, а скорее попытался бы внушить Орджоникидзе некоторые надежды. Действительно рабочий день Орджоникидзе 17 февраля прошел в обычном ритме, без каких-либо признаков излишней нервозности и беспокойства. Пробыв чуть больше двух часов в наркомате, Орджоникидзе в 14 часов 30 минут уехал к Молотову в Кремль. Заседание Политбюро началось в 15 часов здесь же в Кремле. Собрание было многолюдным. Помимо всех членов Политбюро присутствовали большая группа членов ЦК, кандидатов в члены ЦК, члены бюро Комиссии партийного контроля, члены бюро Комиссии советского контроля, руководители групп Комиссии партийного контроля. Рассматривался один вопрос — о проектах решений предстоящего пленума. После обсуждения были в основном утверждены проекты резолюций по докладу Жданова о предстоящих выборах, Сталина — о недостатках партийной работы, и Ежова об «уроках вредительства». Однако проект постановления по докладам Орджоникидзе и Кагановича о «вредительстве» в хозяйственных наркоматах одобрили с оговорками, поручив им составить окончательный текст документа на основе принятых Политбюро поправок и дополнений[715].

Речь, очевидно, шла о поправках, предложенных Сталиным. В подлинниках протоколов Политбюро за 17 февраля сохранился экземпляр проекта этого постановления с правкой Сталина. Как и прежде, Сталин вычеркнул из документа ряд фраз об успехах работников промышленности и транспорта. Не надеясь добиться от Орджоникидзе нужных формулировок, Сталин на этот раз сам вписал обширные вставки. В раздел о причинах, препятствующих разоблачению «врагов», Сталин включил формулировку о «бюрократическом извращении принципа единоначалия». В ней говорилось, «многие хозяйственные руководители считают себя на основании единоначалия совершенно свободными от контроля общественного мнения масс и рядовых хозяйственных работников […]», чем «лишают себя поддержки актива в деле выявления и ликвидации недостатков и прорех, используемых врагами для их диверсионной работы». Еще одна обширная вставка Сталина носила программный характер. «Наконец, пленум ЦК ВКП(б), — говорилось в ней, — не может пройти мимо того нежелательного явления, что само выявление и разоблачение троцкистских диверсантов, после того, как диверсионная работа троцкистов стала очевидной, проходила при пассивности ряда органов промышленности и транспорта. Разоблачали троцкистов обычно органы НКВД и отдельные члены партии-добровольцы. Сами же органы промышленности и в некоторой степени также транспорта не проявляли при этом ни активности, ни тем более инициативы. Более того, некоторые органы промышленности даже тормозили это дело»[716]. Совершенно очевидно, что это был ответ Орджоникидзе и всем тем, кто пытался ограничить кадровую чистку. Под знаком именно этого сталинского тезиса проходила резкая критика ведомства Орджоникидзе на пленуме.

Через полтора часа после начала заседания Политбюро, в 16 часов 30 минут, Орджоникидзе вместе с Кагановичем пошли к Поскребышеву и провели у него два с половиной часа. Судя по времени, они работали над проектом резолюции, согласовывали и переносили в текст замечания, высказанные на Политбюро. В 19 часов Орджоникидзе и Каганович ушли от Поскребышева, прогулялись по территории Кремля, у квартиры Орджоникидзе распрощались и разошлись по домам. Орджоникидзе зашел к себе в 19 часов 15 минут. Вероятно, пообедал («Обедал нерегулярно: иногда в шесть-семь часов вечера, а иногда и в два часа ночи», — вспоминала позже о последних месяцах жизни Орджоникидзе его жена[717]). В 21 час 30 минут опять поехал в Наркомат.

От Кремля до здания Наркомата на площади Ногина было совсем близко. Уже в 22 часа Орджоникидзе принимал в своем служебном кабинете профессора Гельперина, только днем вернувшегося из инспекционной командировки в Кемерово. Судя по поспешности, с которой была организована эта встреча, привезенные комиссией данные очень интересовали Орджоникидзе. По воспоминаниям Гельперина, Орджоникидзе выслушал его рассказ, задавал вопросы о строительных работах, состоянии оборудования, попросил изложить доклад в письменном виде. Новую встречу с Гельпериным Орджоникидзе назначил на 10 часов утра 19 февраля[718]. Учитывая, что в это же время предстоял доклад Орджоникидзе начальника Главного управления азотной промышленности Э. Бродова[719], утром 19 февраля должно было состояться совещание по работе химической промышленности.

Сам по себе факт назначения сроков этих встреч достаточно показателен. Орджоникидзе готовился работать в обычном ритме. Ничего особенного не предвещали и другие дела, которыми Орджоникидзе занимался вечером 17 февраля в наркомате. Как всегда, он подписал большое количество бумаг, выслушал какие-то доклады. 17 февраля датированы три последние приказа Орджоникидзе. Около полуночи Орджоникидзе встречался и беседовал со своим заместителем, ведавшим химической промышленностью, О. П. Осиповым-Шмидтом[720] Осипов-Шмидт, как уже говорилось, возглавлял комиссию, выезжавшую по поручению Орджоникидзе на коксохимические предприятия Донбасса, и, скорее всего, разговор шел именно об этой поездке. В 20 минут после полуночи Орджоникидзе уехал со службы домой.

Все события, происходившие до этого момента, свидетельствуют о том, что работа Орджоникидзе протекала в обычном русле. Несомненно, после возвращения Орджоникидзе домой произошли какие-то ключевые события. Однако, к сожалению, наши сведения об этих последних часах жизни Орджоникидзе крайне ограничены. Вероятнее всего, между Сталиным и Орджоникидзе состоялся новый острый разговор, завершившийся через несколько часов трагической развязкой — самоубийством Орджоникидзе.

Несмотря на то, что мы уже никогда не узнаем многих деталей этих событий, можно зафиксировать самый существенный с точки зрения темы данной работы факт: Орджоникидзе погиб потому, что пытался в какой-то мере предотвратить усиливающиеся репрессии, в частности уничтожение кадров промышленности. Эта констатация, однако, порождает следующий вопрос: как далеко готов был зайти Орджоникидзе в своей борьбе со Сталиным. По мнению Р. Такера, «благодаря многолетней близости со Сталиным, общему с ним грузинскому происхождению, своей склонности приходить в столь сильный гнев, что он забывал о соображениях осторожности и лояльности, Орджоникидзе оставался единственным видным лидером, который на предстоящем пленуме мог бы вступить в открытое противоборство со Сталиным, стать ключевой фигурой сопротивления не на жизнь, а на смерть разгулу террора, развязанного генсеком. Сталину нужно было любой ценой отвести такую угрозу»[721]. Такая точка зрения имеет широкое распространение. Доводя ее до логического конца, некоторые авторы делали предположения, что Орджоникидзе был убит по приказу Сталина. Однако все до сих пор выявленные данные свидетельствуют лишь о том, что Орджоникидзе пытался переубедить Сталина, не вынося разногласия за рамки их личных, «двухсторонних» отношений. (Характерная деталь: за 47 дней 1937 г., которые суждено было прожить Орджоникидзе, только в кабинете Сталина он побывал 22 раза и провел там почти 72 часа[722]). Все известные факты политической биографии Орджоникидзе, его поведение в последние месяцы 1936 и в начале 1937 г., наконец, крайне плохое состояние здоровья Орджоникидзе свидетельствуют в пользу версии о самоубийстве наркома тяжелой промышленности. Это было самоубийство-протест, последний, отчаянный аргумент Орджоникидзе, который безуспешно пытался переубедить Сталина прекратить репрессии против «своих».

* * *

Убийство Кирова было использовано Сталиным, прежде всего для расправы с бывшими оппозиционерами. Атаки против них вошли в новый, заключительный этап. Сталин обвинил своих оппонентов в переходе от политической борьбы (которая и без того считалась преступлением) к террору. Не без слабых колебаний НКВД начало фабрикацию дел о «террористических организациях» в направлении, указанном Сталиным. На волне политического шока, вызванного убийством Кирова, и в связи со смертью двух членов Политбюро (Кирова и умершего в январе 1935 г. В. В. Куйбышева) Сталин провел существенную реорганизацию высших руководящих партийных органов. Ее основная суть состояла в перераспределении функций между старыми соратниками Сталина и новыми выдвиженцами в пользу последних. Делавший стремительную карьеру вновь назначенный секретарь ЦК ВКП(б) Н. И. Ежов активно использовался Сталиным для непосредственного руководства различными репрессивными акциями и оперативного контроля за органами НКВД. Начав с фабрикации дел против «террористов-оппозиционеров», якобы подготовивших убийство Кирова, Ежов провел две кампании чистки партии, известные как проверка и обмен партийных документов, а затем по поручению Сталина начал подготовку заключительной фазы уничтожения оппозиционеров и чистки партийно-государственного аппарата. Сигналом начала этой стадии террора был первый открытый московский судебный процесс над лидерами бывших оппозиций в августе 1936 г.

Определенное противодействие нарастанию чисток в «номенклатурной» среде оказывали члены Политбюро. Объективно они были заинтересованы в сохранении кадровой стабильности, по крайней мере, в своем окружении. Защищенность определенных категорий работников перед произволом карательных органов, право членов Политбюро решать судьбу «своих» людей были важными элементами системы «коллективного руководства». О сохранении некоторых элементов этой системы, но также о целенаправленном стремлении Сталина разрушить его свидетельствовало дело А. С. Енукидзе, сфабрикованное в середине 1935 г. В конечном счете Сталин добился полной дискредитации и удаления Енукидзе из Москвы, но при этом действовал осторожно, сталкиваясь с легкой фрондой со стороны отдельных членов Политбюро. Нарастание кадровой чистки в Наркомате тяжелой промышленности было причиной затяжного конфликта между Сталиным и Орджоникидзе, который завершился самоубийством последнего. Однако даже непоследовательные попытки остановить Сталина, предпринятые Орджоникидзе, были исключением из правил. Другие члены Политбюро, хотя и чувствовали угрожавшую им опасность, предпочли смириться и активно поддержали Сталина в его действиях. Начавшись с бывших оппозиционеров, репрессии стремительно охватывали все более широкие слои партийно-государственных чиновников, а затем обрушились на все общество.

Загрузка...