Глава 7 ВЫХОД ИЗ ТЕРРОРА. 1938–1939 гг

Принятие в ноябре 1938 г. директив о прекращении массовых операций было решающей, но недостаточной мерой для выхода из террора. Для реализации этих директив нужно было решить, по крайней мере, три задачи. Первая — найти практические механизмы для быстрого проведения очередной реорганизации и кадровой чистки огромного аппарата НКВД вплоть до его низовых звеньев. Вторая — сохранить, несмотря на эту чистку, основу карательных структур как ключевую опору режима. Третья — нейтрализовать и отвести от истинных виновников трагедии социальное недовольство, копившееся в период террора и неизбежно вырывавшееся на поверхность в период отступления. В осуществлении всех этих задач в конце 1938–1939 гг. Сталин не был оригинален, используя традиционные и неоднократно отработанные методы политического и социального манипулирования.

Партия и НКВД

На февральско-мартовском пленуме 1937 г. Ежов заявил, что Сталин считал органы государственной безопасности «передовым вооруженным отрядом нашей партии»[896]. Сталин, сидевший рядом в президиуме пленума, не опроверг это заявление. Столь откровенное отождествление партии и НКВД отражало многие реальные тенденции развития сталинской политической системы, действительное сращивание партии и карательных органов. Оно наблюдалось на кадровом уровне (партийные работники направлялись на руководящие должности в НКВД, а чекисты переходили в партийный аппарат), в совместном выполнении многих задач (например, чисток партии, устранении оппозиционеров и т. д.). Одновременно определение, упомянутое Ежовым, отражало еще одну тенденцию, особенно важную для 1937–1938 гг., — размежевание партии и карательных органов и превращение последних в институт власти, в значительной мере поставленный над партией. Манипулирование этими двумя политическими силами было одним из важнейших методов утверждения сталинской диктатуры, в том числе методом выхода из террора.

До начала «большого террора» руководители карательных органов находились в целом в подчиненном положении по отношению к партийным функционерам. В верхних эшелонах власти сохранялось относительное политическое влияние членов Политбюро, с позицией которых в определенной степени считался Сталин, не говоря уже о руководителях ОГПУ-НКВД Менжинском и Ягоде, которые вообще не являлись членами Политбюро. Существовали напряженные и временами конфликтные отношения между Прокуратурой, судебными органами и ОГПУ-НКВД, арбитром в которых выступали партийные инстанции. На местах между партийными руководителями и начальниками отделов и управлений НКВД, как правило, складывались достаточно «гармоничные» отношения.

Ситуация стала меняться после того, как при поддержке, а точнее, под нажимом Сталина чекисты начали проводить аресты партийных работников всех уровней. Значительную зависимость партийных функционеров от органов НКВД продемонстрировала выборная кампания в партии, проходившая весной 1937 г. В целом, в период номенклатурной чистки и массовых операций 1937–1938 гг. партия оказалась в столь же уязвимом положении, в каком находилось все остальное общество. Если с 1 января до 1 июля 1937 г. из партии было исключено 20,5 тыс. человек, то с 1 июля до конца года — более 97 тыс.[897] В 1937 г. исключению из партии подвергалось около 6 % общего состава членов партии, состоявших в ней на 1937 г. (причем в этот период исключение во многих случаях означало арест). Очень сильно пострадали кадровые партийные работники. Как существенный можно отметить тот факт, что в годы «большого террора» наметилась практика выдвижения чекистов на должности руководителей партийных комитетов. Начальник УНКВД по Кировской области Л. Газов был назначен первым секретарем Краснодарского крайкома ВКП(б), начальник УНКВД по Омской области К. Валухин — первым секретарем Свердловского обкома, начальник УНКВД по Харьковской области Г. Телешев — первым секретарем Одесского обкома, секретарь парткома УНКВД по Ленинградской области Д. Гончаров — первым секретарем Орджоникидзевского крайкома.

Результаты тотальной чистки номенклатурных работников оказали существенное воздействие на кадровый состав партийного аппарата. Среди 333 секретарей обкомов, крайкомов и ЦК нацкомпартий, работавших в начале 1939 г., 293 выдвинулось после XVII съезда, который состоялся в 1934 г., причем основная часть из них — в 1937–1938 гг. Большинство в партийной «номенклатуре» составляли теперь молодые работники как по возрасту, так и по партийному стажу. Среди секретарей обкомов, крайкомов и ЦК компартий союзных республик 8,4 % были в возрасте от 26 до 30 лет, 53,2 % — от 31 до 35 лет и 29,4 % — от 36 до 40 лет. По партийному стажу 80,5 % составляли коммунисты, вступившие в ВКП(б) после 1923 г., а более четверти из них пришли в партию после 1928 г. Для сравнения можно отметить, что в начале 1937 г. среди секретарей обкомов 38,6 % имели партийный стаж до 1917 г., 41,6 % — с 1918 г. по 1920 г. и лишь 12,6 % вступили в партию после 1923 г. Еще меньшим в 1939 г. был партийный стаж у секретарей райкомов, горкомов и окружкомов партии — 93,5 % пополнили ВКП(б) с 1924 г. и позже[898].

Таким образом, в руководстве партии произошло полное перераспределение власти из рук старой гвардии в руки партийной молодежи, выдвинутой непосредственно Сталиным. Для того чтобы облегчить этот процесс XVIII съезд ВКП(б) внес изменения в устав партии, в соответствии с которым партийный стаж для секретарей обкомов, крайкомов, ЦК нацкомпартий вместо прежних 12 лет устанавливался не менее 5 лет, для секретарей горкомов вместо 10 лет не менее 3 лет, для секретарей райкомов вместо 7 лет не менее 3 лет. Не успев вступить в партию, можно было получить важный пост. На практике нередко так и случалось. Партийная молодежь делала в условиях массовых репрессий головокружительную карьеру, и это еще больше укрепляло ее преданность вождю, поддержку репрессий против старой гвардии. Вместе с тем, поддерживая репрессии и не сомневаясь в виновности своих арестованных предшественников, «выдвиженцы террора» вскоре обнаруживали, что их собственное положение не так уж прочно. Многие сами стали жертвами террора, который захватывал не только старые кадры, но и выдвиженцев. Но даже те молодые работники, которым посчастливилось уцелеть, вплотную столкнувшись с реальностями террора, не могли не понимать, что их судьба в случае продолжения прежнего курса висит на волоске. Сталин в полной мере использовал этот потенциал реванша партийного аппарата над органами НКВД.

Восстановление позиций партии, хотя и вступило в решающий этап с осени 1938 г., происходило постепенно. Начальной гранью этого процесса, видимо, можно считать январский пленум ЦК ВКП(б) 1938 г., который принял решения о «бережном отношении» к членам партии[899]. Несмотря на то что массовые операции после пленума не только не закончились, но даже интенсифицировались, требования пленума имели некоторые практические последствия. В результате, в 1938 г. наметился разный уровень интенсивности террора в стране в целом и внутри партии. Если массовые аресты и расстрелы в 1938 г. превосходили уровень 1937 г., то из партии за первые семь месяцев 1938 г. было исключено около 57 тыс. человек, на 40 тыс. меньше, чем во второй половине 1937 г. К концу 1938 г. наметилось дальнейшее снижение численности исключенных[900]. В связи с проведением объявленной январским пленумом кампании рассмотрения апелляций в партии в 1938 г. было восстановлено около 77 тыс. человек (против 46 тыс. в 1937 г.). При этом начался заметный прием в партию, фактически приостановленный в 1937 г. Если в 1937 г. в члены партии было принято около 32 тыс. человек, то в 1938 г. — около 148 тыс. Соответствующие цифры по кандидатам в члены партии составляли около 34 и 437 тыс.[901] В совокупности все это свидетельствовало о постепенном восстановлении традиционных процедур функционирования партии и ее аппарата.

Важнейшим шагом в процессе «укрепления партийного контроля» над чекистами было решение Политбюро от 20 сентября об учете, проверке и утверждении в ЦК ВКП(б) ответственных работников ключевых советских ведомств. Из текста документа было видно, что предусмотренные в нем меры касались НКВД. Постановление предписывало «в первую очередь учесть, проверить, завести личные дела и внести на утверждение ЦК ВКП(б) ответственных работников Наркомвнудела, прежде всего — центрального аппарата НКВД, управлений НКВД по Московской и Ленинградской областям, закончив эту работу в трехдневный срок». Учет, проверку и утверждение ответственных работников местных управлений НКВД предусматривалось провести в месячный срок. Отвечал за проведение этой работы отдел руководящих партийных органов ЦК ВКП(б), в котором специально создавался сектор работников Наркомата внутренних дел и судебно-прокурорских работников со штатом 15 ответственных и 5 технических сотрудников[902]

В предусмотренный месячный срок учет и проверка руководителей региональных подразделений НКВД, однако, проведена не была. И тогда в Москве приняли решение, принципиально менявшее расклад сил между чекистами и партийными руководителями в регионах: поручить кадровую чистку органов НКВД местным партийным комитетам. 14 ноября 1938 г. на места была разослана соответствующая директива ЦК за подписью Сталина. Прописанная в ней процедура фактической партийной чистки сотрудников НКВД заслуживает подробного изложения. Важно отметить, что учет, проверка и утверждение в должностях касалось всех ключевых чекистских работников на местах — наркомов, заместителей наркомов и начальников отделов НКВД союзных и автономных республик, начальников краевых, областных и окружных органов НКВД, их заместителей и начальников отделов, а также начальников городских и районных отделов НКВД. На всех этих руководителей заводились личные дела, которые должны были храниться в обкоме, крайкоме или ЦК компартий республик (эту работу поручалось закончить до 5 декабря 1938 г.). Вслед за учетом предусматривалась сложная система отсева. На основе документов (личных дел, материалов спецпроверок и т. д.) и личного ознакомления с кадрами партийные руководители должны были обеспечить предварительное очищение НКВД «от всех враждебных людей […] от лиц, не заслуживающих политического доверия».

После этого предусматривался второй этап — утверждение кандидатур на руководящие должности в органах НКВД на бюро обкомов, крайкомов, ЦК компартий республик. Эта процедура проводилась по представлениям начальников областных, краевых управлений НКВД и республиканских наркомов. При зтом на начальников городских и районных отделов требовался отзыв первого секретаря горкома, райкома, согласованный с членами бюро горкома, райкома. По мере прохождения на местах, документы направлялись в Москву для утверждения в ЦК. Всю эту кампанию предписывалось завершить к 1 января 1939 г. Первые секретари областных, краевых и республиканских парторганизаций должны были систематически представлять в отдел руководящих партийных органов ЦК ВКП(б) докладные записки о ходе кампании и сообщать о выявленных фактах недостатков в работе органов НКВД, их засоренности «чуждыми и враждебными людьми». В течение трех месяцев партийные организации совместно с руководителями местных органов НКВД должны были проверить также всех рядовых сотрудников органов НКВД[903].

Как ясно следует из описанной процедуры, проведение кампании учета кадров НКВД означало резкое усиление зависимости чекистов от местных партийных работников. Принимая такое решение, центр явно учитывал факт напряженных отношений между партийным аппаратом и НКВД, сложившихся в годы «большого террора». Эта напряженность была лучшей гарантией эффективности задуманной акции. Действительно, поощряемые сигналами из Москвы, региональные партийные руководители все чаще вступали в конфликт с карательными органами, обвиняя чекистов в нарушениях «социалистической законности». Этот процесс начался еще до кампании проверки кадров НКВД на местах. Например, в сентябре 1938 г. первый секретарь Бурят-Монгольского обкома ВКП(б) С. Д. Игнатьев (кстати, в 1951–1953 гг. министр госбезопасности СССР) направил в отдел руководящих партийных органов ЦК ВКП(б) записку о работе — органов прокуратуры в Бурят-Монгольской АССР. Хотя Игнатьев напрямую не обвинял сотрудников НКВД, из записки следовало, что те «нарушения законности», которые не пресекает местная прокуратура, исходили именно от чекистов. Игнатьев приводил конкретные примеры необоснованных арестов и просил прислать комиссию для проверки прокуратуры. Из ЦК записку переслали прокурору СССР А. Я. Вышинскому. Вышинский немедленно ответил, что уже отправил в Бурят-Монголию своего представителя и ждет результатов проверки для принятия конкретных мер[904].

Если инициатива Игнатьева была по существу косвенным обвинением в адрес НКВД, то первый секретарь Сталинградского обкома А. С. Чуянов вступил с чекистами в прямой конфликт. Он начался с того, что начальник Котельнического райотдела НКВД Евдушенко 16 октября подписал сообщение, в котором секретари райкома партии, председатель и секретарь райисполкома, другие работники обвинялись в контрреволюционной деятельности. Ситуация для тех лет была достаточно типичной. Появись сообщение Евдушенко несколькими месяцами раньше, котельнические руководители были бы арестованы. Однако на этот раз бюро обкома встало на защиту своих кадров. В результате проверки дело было признано сфабрикованным. Более того, воспользовавшись поводом, 23 октября Чуянов обратился со специальным письмом к Сталину. Он писал, что при проведении следствия сотрудники НКВД избивают арестованных, используют непрерывные допросы и стойки по двое-трое суток. Чуянов просил создать специальную комиссию и проверить органы НКВД по Сталинградской области. Его письмо, заведующий отделом руководящих парторганов ЦК ВКП(б) Г. М. Маленков направил новому наркому внутренних дел Берии[905].

Новый импульс античекистской активности региональных партийных секретарей придали как решение о проведении проверки кадров НКВД, так и последовавшее через несколько дней, уже упоминаемое постановление от 17 ноября 1938 г. «Об арестах, прокурорском надзоре и ведении следствия», содержавшее однозначный приказ о прекращении массовых операций периода «большого террора». Одним из ключевых пунктов постановления был тезис о восстановлении «партийного контроля и руководства» над органами НКВД и Прокуратуры[906]. Приоритет партийных органов был закреплен также рядом других важнейших решений, менявших порядок взаимодействия партийного аппарата и НКВД. Так, 1 декабря 1938 г. Политбюро утвердило постановление СНК СССР и ЦК ВКП(б) «О порядке согласования арестов». В нем, в частности, говорилось, что на аресты членов и кандидатов ВКП(б) требовалось согласие первого, а в его отсутствие второго секретаря районного, городского, краевого, областного комитета или ЦК компартии по принадлежности. Аресты же работников-коммунистов, занимающих руководящие должности в наркоматах СССР или в приравненных к ним центральных учреждениях, могли производиться только с согласия Секретариата ЦК ВКП(б) и т. д.[907] Это постановление в ряде пунктов шло дальше постановления СНК и ЦК о порядке производства арестов от 17 июня 1935 г., которое фактически было отменено массовыми кадровыми чистками и террором.

В тот же день, 1 декабря, Политбюро приняло еще одно демонстративное решение, касавшееся НКВД, решение по делу молодого директора сельской школы в Тираспольском районе Молдавской АССР Т. Г. Садалюка. Сын старого большевика, комсомолец с 1928 г., Сада-люк получил высшее образование и чувствовал себя хозяином в новой советской жизни. В 1938 г., в разгар репрессий, Садалюк послал письмо украинским руководителям — первому секретарю ЦК компартии Украины Н. С. Хрущеву и председателю СНК республики Д. С. Коротченко. Садалюк писал о том, из какой он семьи, чем занимается, как верит в идеалы коммунизма, как по призыву прославленного летчика Героя Советского Союза Водопьянова изучил автомотор, «культурно и экономически вырос», а потому желает иметь автомашину. Эта просьба, очень необычная в стране, где люди в большинстве своем едва сводили концы с концами, испытывали многочисленные лишения и трудности, была демонстративно услышана. Киевские руководители сделали красивый пропагандистский жест— СНК УССР выделил Садалюку легковой автомобиль ГАЗ-А. Произошло это в начале мая, а через два месяца, 10 июля 1938 г., сотрудники местного отделения НКВД вручили Садалюку ордер на арест.

После двух месяцев заключения без единого допроса ночью Сада-люка вызвали к следователю, который сообщил молодому директору школы обвинение: участие в «военно-фашистской троцкистской контрреволюционной организации молодежи». «От предъявленного обвинения, — писал Садалюк позже в жалобе в Москву, — я буквально остолбенел. Но следователь продолжал и говорит: “Это не все. Садись, фашистская морда, и пиши, что Коротченко и Хрущев дали тебе машину с целью ездить по Молдавии и производить вербовку в организацию”. Я ответил следователю, что ничего подобного не слыхал и не совершал. Не знаю, для чего вы требуете оговорить лучших представителей тов. Сталина среди украинского народа. В ответ от следователя я получил сильный удар в живот […]». Несмотря на старания следователя, Садалюк не сдался и через некоторое время в связи с наметившимся поворотом политического курса был освобожден.

Однако на этом неприятности Садалюка не закончились. После долгих проволочек вместо своего ГАЗ-А он получил развалину. Похоже, что именно это и переполнило чашу терпения Садалюка. Потратив немало времени и сил на бесполезный ремонт автомобиля, он в конце ноября 1938 г., в те самые дни, когда в Москве за закрытыми дверями решалась судьба Ежова, послал жалобу Сталину, Молотову, Ежову, Хрущеву, Коротченко и наркому внутренних дел Украины Успенскому. Подробно изложив историю своих злоключений, Садалюк писал: «Я теперь уверен, что не я был нужен Тираспольскому НКВД, а машина, которую превратили в негодность. Но зачем следователь хотел, чтобы я оговорил, оклеветал товарищей Хрущева и Коротченко? Очевидно, для своей карьеры». Надеясь восстановить справедливость, он просил прислать для проверки людей из центра, а в заключение, решив, видимо, идти до конца, Садалюк выдвинул и вовсе уж неожиданное требование: заставить Тираспольский отдел НКВД забрать испорченный автомобиль, заплатить ему, Садалюку, соответствующую сумму денег и дать возможность приобрести на эти деньги новую машину М-1. «И клянусь перед Вами, как перед Сталинским знаменем, что я был честный гражданин, воспитан отцом-коммунистом и остаюсь довечно», — писал Садалюк вождям[908].

В секретариате Молотова (а именно этот экземпляр письма цитировался выше) поступление жалобы Садалюка зарегистрировали 1 декабря 1938 г. И в тот же день в срочном порядке и практически без дополнительной подготовки дело Садалюка было вынесено на рассмотрение Политбюро. Политбюро решило выдать Садалюку легковую машину М-1 и обязало Берию, проверив это дело, привлечь к ответу следователя и «его вдохновителей». В случае же подтверждения заявления Садалюка «организовать открытый суд, расстрелять виновных и опубликовать в печати (центральной и местной)». Из подлинных протоколов заседаний Политбюро видно, что ведущую роль в принятии этого решения играли Молотов и Сталин. Рукой Молотова в протоколе вписан пункт об организации открытого судебного процесса и расстреле виновных. Сталин приписал предложение о публикации материалов суда в печати[909].

Проверка, порученная Берия, длилась три недели. 22 декабря Берия доложил Сталину, что факты, изложенные Садалюком, в основном подтвердились. Дело о «контрреволюционной фашистской молодежой организации», по которому проходили Садалюк и ряд других учителей, было организовано по инициативе бывшего наркома внутренних дел Молдавии. Как и в других случаях, дело было сфабриковано: одного из агентов НКВД заставили подписать заранее составленное агентурное донесение, а затем арестованных на основании этого донесения учителей вынудили к «признаниям». В духе решения Политбюро от 1 декабря Берия предлагал провести в Киеве гласный судебный процесс над группой молдавских чекистов (бывший нарком внутренних дел Молдавии, на которого возлагалась основная ответственность, к тому времени покончил с собой), ход которого освещать в прессе. В тот же день, 22 декабря, предложения Берия были оформлены как решение Политбюро. Свои подписи под ним поставили Сталин, Молотов, Каганович, Андреев, Микоян, Ворошилов[910].

Еще через несколько дней, 27 декабря 1938 г., Берия, явно по требованию Сталина, подписал приказ НКВД «О запрещении вербовки некоторых категорий работников партийных, советских, хозяйственных, профессиональных и общественных организаций», благодаря которому был ликвидирован один из важнейших каналов власти органов НКВД над местными партийно-государственными руководителями. Приказ запрещал вербовку агентов из числа ответственных руководящих работников, а также вербовку каких бы то ни было работников, обслуживающих аппараты ЦК нацкомпартий, краевых, областных и районных комитетов партии. Более того, он предписывал немедленно прервать связь со всеми ранее завербованными агентами из этих категорий, «о чем сообщить каждому завербованному агенту или осведомителю путем вызова его и отобрания соответствующей подписки». Личные дела таких агентов и осведомителей нужно было уничтожить в присутствии представителей райкома, горкома, обкома или ЦК нацкомпартии. Приказ подлежал выполнению в десятидневный срок[911]. В результате выполнения этой директивы чекисты лишались существенного рычага влияния на партаппарат.

Важным стимулом активности партийных органов в борьбе с «врагами, пробравшимися в НКВД», была серия громких смещений в конце 1938 — начале 1939 г. секретарей обкомов и крайкомов, ранее работавших в НКВД (Орджоникидзевский край, Свердловская область)[912], или обвиненных в несвоевременном разоблачении начальников управлений НКВД в своих регионах (Башкирия, Иркутская область, Дагестан, Алтайский край)[913].

Поощряемые Москвой и руководствуясь собственными интересами активизировали свое участие в кампании разоблачения ежовских кадров и секретари региональных партийных комитетов. Например, 4 декабря 1938 г. секретарь Орловского обкома В. И. Бойцов направил Сталину сообщение о фальсификации одного из дел местными органам НКВД. При этом Бойцов поставил вопрос о необходимости проверки других дел, «которые представлены для рассмотрения особой тройки при Управлении НКВД Орловской области, так как почти во всех делах, кроме показаний самих обвиняемых, никаких агентурных и следственных материалов не имеется»[914]. Сталин поручил Берии разобраться с этим делом и 12 декабря направил Бойцову фарисейский, но поощрительный ответ: «Получил ваше сообщение о фальшивых показаниях шестерки арестованных. Аналогичные сообщения получаются с разных мест, а также жалобы на бывшего наркома Ежова о том, что он, как правило, не реагировал на подобные сигналы. Эти жалобы послужили одной из причин снятия Ежова. Ваше сообщение передано в НКВД для срочного расследования»[915]. 20 декабря 1938 г. секретарь Вологодского обкома ВКП(б) Овчинников обратился с письмом к Генеральному прокурору СССР А. Я. Вышинскому, в котором также сигнализировал о «ряде преступлений, совершенных отдельными сотрудниками УНКВД». Вышинский рьяно взялся за дело и уже 27 декабря послал Сталину и Молотову сообщение о первых результатах проверки, вскрывшей «вопиющие преступления» вологодских чекистов[916].

Шумную и демонстративную античекистскую акцию, санкционированную Москвой, провел в начале 1939 г. новый секретарь Новосибирского обкома Г. А. Борков. В качестве обвиняемых были избраны руководители городского отдела НКВД прокуратуры Ле-нинск-Кузнецка, которые сфабриковали дело о «контрреволюционной фашистско-террористической организации» школьников. Вскоре после своего назначения на пост секретаря Новосибирского обкома, которое состоялось в ноябре 1938 г., Борков поставил перед центром вопрос о необходимости расследовать эти «нарушения социалистической законности». Дело было поручено прокурору СССР Вышинскому, который доложил Сталину, что «никакой фашистской террористической организации среди учащихся не было». Сталин приказал организовать над виновниками фабрикации дела открытый суд, что и было сделано[917]. Подобные примеры можно продолжать.

Разоблачения преступлений сотрудников НКВД при активном участии партийного аппарата принимало однако столь значительные размеры, что ставило это ведомство под угрозу полной дезорганизации. Отражением этой опасности были встречные жалобы в Москву, которые поступали от отчаявшихся и запуганных чекистов. Их аргументы были типичными и вполне ожидаемыми. Они писали о том, что лишь выполняли приказы, в том числе при применении пыток. Чекисты сообщали о тяжелых настроениях в органах НКВД, о массовых ожиданиях арестов, самоубийствах на этой почве и т. д.[918] Осознавая, что массовое применение пыток и фальсификаций ставило под удар практически каждого сотрудника НКВД, Сталин решился на крайнюю меру. 10 января 1939 г. за его подписью секретарям обкомов, крайкомов, нацкомпартий, начальникам управлений НКВД и наркомам республиканских наркоматов внутренних дел была направлена шифрованная телеграмма, в которой говорилось: «ЦК ВКП стало известно, что секретари обкомов-крайкомов, проверяя работников УНКВД, ставят им в вину применение физического воздействия к арестованным как нечто преступное. ЦК ВКП разъясняет, что применение физического воздействия в практике НКВД было допущено с 1937 года с разрешения ЦК ВКП […] Известно, что все буржуазные разведки применяют физическое воздействие в отношении представителей социалистического пролетариата и притом применяют его в самых безобразных формах. Спрашивается, почему социалистическая разведка должна быть более гуманна в отношении заядлых агентов буржуазии, заклятых врагов рабочего класса и колхозников. ЦК ВКП считает, что метод физического воздействия должен обязательно применяться и впредь, в виде исключения, в отношении явных и неразоружающихся врагов народа как совершенно правильный и целесообразный метод»[919].

О настроениях Сталина по данному вопросу свидетельствовала также его реакция на очередную жалобу чекистов, прочитанную уже после отправки шифротелеграммы о пытках. Два сотрудника УНКВД Ленинградской области сообщали вождю, что совершали незаконные действия, поскольку все это прикрывалось именем партии. «Теперь будут отвечать стрелочники, а их тысячи», — заявляли авторы письма и просили Сталина не допустить дальнейших арестов в органах. 13 января Сталин направил письмо Берии с указанием: «Хорошо бы вызвать Вам к себе авторов этого письма и объясниться с ними»[920].

Хотя сталинская индульгенция по поводу пыток спасла многих из чекистов от арестов, в целом она не была воспринята партийным аппаратом как сигнал о полном прекращении кампании чистки органов НКВД. В 1939 г. продолжалась проверка кадров чекистских органов на основании упомянутой выше директивы ЦК от 14 ноября 1938 г. Причем партийные функционеры, проводившие проверку, во многих случаях были настроены решительно. Например, заведующий отделом организационно-партийной работы Калининского обкома партии, докладывая в конце марта 1939 г. о проверке работников НКВД области, писал, что «все следователи […], начиная от начальника отдела, занимались извращенным методом ведения следствия, избиением арестованных, необоснованными арестами». Называя чекистов «шайкой палачей», которым «доверили распутывание дел, которые ими же запутаны», партийный чиновник ставил вопрос о необходимости дальнейшей чистки НКВД[921]. Несмотря на то что проверка должна была завершиться зимой 1939 г., в ряде мест она продолжалась гораздо дольше. Так, дополнительная проверка аппарата НКВД проводилась в тех регионах, руководители которых уже после проведения первоначальной проверки на основе директивы от 14 ноября были сняты с должностей по обвинениям в слабой борьбе с «врагами» в аппарате НКВД. Например, такая дополнительная проверка аппарата НКВД проводилась в Башкирии и Орджоникидзевском крае[922].

Эффект январской телеграммы Сталина в защиту чекистов был в значительной степени ослаблен также новой кампанией борьбы с нарушениями «социалистической законности», развернувшейся в связи с подготовкой и проведением XVIII съезда ВКП(б). Заявленные в материалах съезда тезисы о «формально-бюрократическом и бездушном отношении к судьбам членов партии», об «ограждение прав членов партии от бюрократов, чиновников, формалистов, клеветников», об отмене массовых чисток послужили основой для новых обвинений против ежовского НКВД. На региональных партийных конференциях, которые проводились перед съездом партии, мотив разоблачения «врагов», пробравшихся в состав НКВД, был одним из наиболее заметных. В течение всего 1939 г. и еще в 1940 г. партийные секретари посылали в Москву материалы о «нарушениях законности» сотрудниками НКВД в 1937–1938 гг. и в связи с этим ставили вопрос о привлечении к ответственности отдельных чекистов. Так, осенью 1939 г. первый секретарь Омского обкома Н. И. Невежин направил секретарю ЦК ВКП(б) Г. М. Маленкову материалы прокурорской проверки и заявления бывших заключенных «о грубейших нарушениях революционной законности» и «извращенных методах следствия» работников дорожно-транспортного отдела НКВД Омской железной дороги. Невежин просил обязать НКВД и Прокуратуру прислать в Омск комиссию, а также снять с должности начальника дорожно-транспортного отдела НКВД. Вопрос рассматривался Оргбюро ЦК ВКП(б), которое приняло решение о направлении в Омск бригады из центрального аппарата Прокуратуры и НКВД. Как и просил Невежин, начальник дорожно-транспортного отдела был снят с работы, а группа чекистов привлекалась к уголовной ответственности[923]. С аналогичным заявлением в Москву в ноябре 1939 г. обратился также первый секретарь Читинского обкома Дерягин. Он переслал в ЦК заявления бывших районных партийных работников, освобожденных из тюрем, которые выдвигали обвинения против группы руководителей областного управления НКВД, фабриковавших дела при помощи пыток. Маленков отправил эти заявления в Прокуратуру СССР, которая провела расследование и подтвердила правоту заявителей[924]. Первый секретарь Ворошилов-градского обкома компартии Украины Квасов в 1940 г. требовал от нового начальника УНКВД по области и руководства республиканского наркомата внутренних дел отстранения от должностей и проведения следствия в отношении ряда работников управления, причастных к проведению массовых репрессий в 1937–1938 гг.[925] Подобные примеры можно продолжать.

Несмотря на заметную активность партийного аппарата и Прокуратуры в разоблачении преступлений НКВД, в целом органы госбезопасности вышли из очередной чистки с гораздо меньшими потерями, чем можно было бы ожидать. Одной из причин этого, несомненно, была контркампания, проводимая новым руководством НКВД во главе с Берией, опиравшимся в этом вопросе на сочувственное отношение Сталина. Громя людей Ежова и издавая приказы о реализации новой политической линии, Берия более всего был озабочен укреплением положения своего ведомствам и сохранением костяка кадрового состава органов НКВД. Как показывают документы, Берия активно поддерживал своих подчиненных в спорах с Прокуратурой, сотрудники которой требовали пересмотра сфабрикованных дел и наказания чекистов. Например, в декабре 1938 г. к Берии с жалобой на действия прокуроров обратился начальник УНКВД по Ленинградской области С. А. Гоглидзе. «Свою роль надзирающего органа прокуратура Ленинградской области упрощает, не принимая должного участия в следственной работе и зачастую своим вмешательством нарушает нормальный ход следствия, — писал Гоглидзе. — Свидетельством такого положения может служить факт посещения спецкорпуса тюрьмы […] областным прокурором т. Балясниковым […] и другими работниками прокуратуры, имевший место 9 декабря сего года. Обходя помещения, в которых производились допросы арестованных, прокуроры, прерывая допрос, обращались к арестованным с предложением рассказать, как следователи ведут допрос, не применяют ли к ним незаконных методов следствия, не грубят ли им и т. д. В тех случаях, когда арестованные жаловались на грубое обращение, прокурор Балясников здесь же, в присутствии арестованного, делал в резких тонах замечания оперработникам […] Аналогичные факты извращений прокурорского надзора наблюдаются и на периферии… В результате некоторые арестованные провокационно стали называть вымышленные факты, возводя при этом клевету на органы НКВД […] Используя неправильные действия прокуроров, арестованные в тюрьмах стали на путь голого отказа от ранее данных показаний. Больше того, на допросах арестованные держат себя вызывающе, отказываются давать показания, демонстративно требуют замены следователей, присутствия прокуроров и т. д.». Берия переслал письмо Вышинскому с резолюцией: «Прошу дать соответствующие указания; о сделанном указании прошу сообщить мне». Вышинский отправил Балясникову резкое письмо, в котором потребовал объяснений и предупредил, что «прокурорский надзор за следствием должен осуществляться в такой форме, которая исключает какое бы то ни было наталкивание арестованного в направлении преднамеренного опорочивания следствия». Копию этого письма Вышинский отправил Берии[926]. Аналогичным образом Берия и Вышинский реагировали на жалобу заместителя наркома внутренних дел Украины Б. 3. Кобулова[927].

2 марта 1939 г. Берия обратился с новыми требованиями к прокурору СССР Вышинскому и наркому юстиции СССР Рычкову, направив им два одинаковых письма, в которых говорилось: «Поступающие из НКВД союзных и автономных республик и от начальников областных управлений НКВД материалы свидетельствуют о том, что отдельными работниками прокуратуры неправильно понято постановление СНК СССР и ЦК ВКП(б) от 17 ноября 1938 г.». В письме приводились примеры «вредной» с точки зрения Берии позиции прокуроров отдельных регионов «в деле ликвидации извращений законности в вопросах ведения следствия» — хождения прокуроров «по камерам тюрем и фотографирование подозрительных мест на теле заключенных, устанавливая следы побоев, нанесенных заключенным», поощрение заключенных писать жалобы на следователей. В результате в тюрьмах, утверждал Берия, «образовались заговоры и организованное объявление голодовок». В «провокационной» линии по отношению к органам НКВД Берия с подачи начальников отдельных управлений НКВД обвинял и некоторых судей. При рассмотрении дел они, по утверждению Берии, «проводили линию на смазывание отдельных преступлений и компрометацию следствия. Зачастую дела возвращает на доследование лишь по клеветническим заявлениям обвиняемых, а в некоторых случаях по этим же основаниям выносит оправдательные приговоры и освобождает арестованных […]». Берия вновь просил «дать соответствующие указания местным органам» и о принятых мерах «поставить в известность НКВД СССР»[928].

Чувствуя поддержку из Москвы, сотрудники НКВД, оправившись от первого испуга, вели себя все более нагло и вызывающе. Они отказывались выполнять постановления Прокуратуры и решения судов об освобождении арестованных из-под стражи. Более того, в начале 1940 г. путем принятия подзаконных актов НКВД добился легализации выгодного для себя порядка освобождения из-под стражи лиц, оправданных судом по делам о «контрреволюционных преступлениях» или подлежащих освобождению в связи с прекращением дел прокуратурой. Отныне ни одно оправдательное решение суда или постановление прокурора о прекращении дела не вступало в силу без согласия НКВД. «Лица, оправданные судом по делам о контрреволюционных преступлениях, — говорилось в приказе наркома юстиции и прокурора СССР от 20 марта 1940 г., — не подлежат немедленному освобождению судами из-под стражи, а должны направляться в те места заключения, откуда они были доставлены в суд […] Освобождение из-под стражи указанных выше лиц возможно лишь по получении от органов НКВД сообщения об отсутствии к тому каких-либо препятствий с их стороны»[929]. Это решение настолько противоречило Конституции и законодательству, что вызвало протесты у части работников юстиции. «Выходит так, — писал Сталину нарком юстиции Белоруссии С. Лодысев, — что хотя на человека, оправданного судом, не будет законного основания для содержания его под стражей, он все же будет оставлен в тюрьме, и судьба его зависит от усмотрения административного органа»[930]. Письмо передали Вышинскому (занимавшему в это время уже пост заместителя председателя СНК СССР), который разъяснил Лодысеву его «ошибку»[931].

Аналогичные тенденции нарастания полновластия НКВД прослеживались и в кампании пересмотра приговоров троек, действовавших в 1937–1938 гг. С самого начала этот пересмотр имел достаточно ограниченный характер. Власти не собирались всерьез подвергать ревизии результаты «большого террора». 23 апреля 1940 г. приказ наркома внутренних дел и прокурора СССР предусматривал возможность пересмотра решений бывших троек только Особым совещанием НКВД[932], т. е. делал эту процедуру не только чрезвычайно сложной, но и полностью подконтрольной НКВД. Под давлением НКВД почти не рассматривались жалобы родственников лиц, осужденных к расстрелу. В мае 1940 г. прокурор СССР М. И. Панкратьев дал такое разъяснение на запрос одного из прокуроров по поводу ответов родственникам расстрелянных: «Ответы давать согласованные с НКВД. Установилась практика сообщать об осуждении к срочному лишению свободы в дальних лагерях»[933]. В сентябре 1940 г. новый прокурор СССР В. М. Бочков, сам бывший сотрудник НКВД, отдал распоряжение всем прокурорам «впредь до особых указаний рассмотрение и перепроверку дел по заявлениям родственников осужденных к ВМН приостановить»[934]

Всего, согласно отчетности ГУЛАГ, в 1939 г. из лагерей были освобождены 223 622 человека[935]. Большинство из них составляли осужденные по неполитическим статьям. Количество осужденных за «контрреволюционные преступления» в исправительно-трудовых лагерях с 1 января 1939 по 1 января 1940 г. сократилось менее чем на десять тысяч, с 454 432 до 444 999[936]. Больше шансов выйти на свободу было у тех арестованных, кто в конце 1938 г. еще находился под следствием. Поскольку большинство таких дел грубо фабриковались, а некоторые чекисты, фабриковавшие их, сами попали в застенки НКВД по обвинению во вражеской деятельности, постольку у арестованных появлялась надежда быть признанными жертвами врагов, пробравшихся в органы. Власти охотнее освобождали тех арестованных, кто не дошел до лагеря, чем тех, кто прошел все круги репрессивной системы. Всего, по данным Н. Г. Охотина и А. Б. Рогинского, в 1939 г. было освобождено около 110 тыс. человек, обвиненных ранее в контрреволюционных преступлениях[937].

Реальные результаты бериевского «восстановления социалистической законности» полностью отражали стремление как высшего руководства страны, так и руководителей НКВД лишь незначительно скорректировать политику, оставив в неприкосновенности и даже укрепив карательную машину. Исходя из этих реальностей, кадровые чистки в НКВД очень быстро начали проводиться методами, суть которых достаточно откровенно сформулировал в своем отчете в ЦК ВКП(б) секретарь Орджоникидзевского крайкома партии М. А. Суслов. Объясняя скромные результаты чистки, Суслов писал: «[…] Мы обеспечивали индивидуальный подход к работникам, сохраняя на работе в НКВД и тех товарищей, в особенности из числа низовых и молодых работников, которые, будучи спровоцированы бывшим вражеским руководством, допускали отдельные случаи нарушения социалистической законности. Мы очищали органы НКВД лишь от тех, кто проявлял в этом нарушении инициативу, злобность, исходя из вражеских или корыстных целей»[938]. В результате чистка НКВД затронула преимущественно заметных выдвиженцев Ежова и некоторое количество «козлов отпущения». Всего в 1939 г. из органов НКВД было уволено 7372 оперативночекистских сотрудника (22,9 % от списочного состава) арестам из них подверглись лишь 937 человек[939]. Чистка органов НКВД сопровождалась их пополнением работниками из партийного аппарата. Из 14,5 тыс. оперативных сотрудников госбезопасности, принятых на службу в НКВД в целом в 1939 г., более 11 тыс. пришли из партийных и комсомольских органов[940]. Однако многие сотрудники органов госбезопасности, в том числе те, кто прошел школу «большого террора», остались на своих постах и продолжали делать успешную карьеру.

В разгар кампании борьбы против нарушений «социалистической законности», 9 февраля 1939 г., начальник отделения УНКВД по Читинской области Фельдман избил заключенного П. на допросе. П. попал в больницу. Делу дали ход. Прокурор области допросил П. в присутствии Фельдмана. Тот не отрицал факт избиения и заявил, «что он бил и будет бить». Вскоре Фельдман был переведен из Читинской области с повышением[941]. А начальник особого отдела Черноморского флота Лебедев в конце 1939 г. в ответ на претензии прокурора флота по поводу избиений арестованных заявил: «Бил и бить буду. Я имею на сей счет директиву т. Берии»[942].

Стабилизация Гулага

Несмотря на то что приоритетной задачей операций 1937–1938 гг. было физическое уничтожение «антисоветских» и «контрреволюционных» элементов, потенциальных «вредителей» и «шпионов», значительная часть арестованных попадала в лагеря, колонии и тюрьмы. Огромные потоки жертв «большого террора» значительно увеличили численность заключенных. Одновременно этот период был отмечен резким ухудшением и без того ужасных условий содержания заключенных, ростом произвола и репрессий в Гулаге.

Заключенные лагерей и тюрем были таким же объектом репрессий и чисток, как и население страны в целом. Согласно приказу № 00447, в лагерях подлежали расстрелу 10 тыс. человек. Затем эти лимиты, как это происходило с цифрами по регионам, увеличивались. Например, как уже говорилось, в начале 1938 г. было принято решение о расстреле 12 тыс. заключенных в дальневосточных лагерях. В рамках той же операции против «антисоветских элементов» Ежов разослал указание провести в течение двух месяцев (начиная с 25 августа) «операцию по репрессированию наиболее активных контрреволюционных элементов из числа содержащихся в тюрьмах ГУГБ». Все они также подлежали расстрелу. Для Соловецкой тюрьмы, например, был утвержден лимит 1200 человек[943]. Всего в октябре 1937 — феврале 1938 г. были расстреляны более 1,8 тыс. узников Соловков[944]

В воспоминаниях многих бывших заключенных сохранились многочисленные рассказы о расстрелах в лагерях и гнетущей атмосфере страха, связанной с этими расстрелами. Особенно много страшных воспоминаний было связано с массовыми расстрелами в Северо-Восточном лагере на Колыме в 1937–1938 гг., когда начальником лагеря был полковник С. Н. Гаранин (гаранинские расстрелы). Гаранин «брал с собой несколько стрелков-охранников с Магадана и выезжал на прииски и там у начальника лагеря узнавал лучших рабочих, выполняющих план, — вспоминал, например, А. Г. Гросман. — Конечно, среди лучших всегда были политические заключенные. После чего велел начальнику лагеря этих заключенных вывести за вахту лагеря и там они были уведены в сторону от лагеря и расстреляны. Все это делалось в ночное время, когда все заключенные спали. Эта весть сразу распространилась на многие лагеря, что вызвало большую панику у заключенных, которые буквально прятались под нары, боясь за свою судьбу»[945]. Такие свидетельства имели под собой реальную основу. Только в 1938 г. тройка, действовавшая в Дальстрое, осудила 12 566 человек, из них 5866 — к расстрелу[946].

Одновременно с расстрелами целенаправленно ужесточался лагерный и тюремный режим, что означало лишение заключенных даже тех немногих послаблений, которые сохранялись в предшествующие годы. Уже в мае 1937 г. руководство НКВД издало два циркуляра: «О мероприятиях по укреплению режима в тюрьмах и колониях» и «Об изоляции и укреплении режима в лагерях для особо опасных заключенных»[947]. Циркуляры предусматривали создание во всех тюрьмах и колониях карцеров, проведение регулярных обысков заключенных, жестокие наказания за малейшее нарушение установленных правил. Были даны категорические указания о немедленном снятии с административно-хозяйственных должностей всех осужденных по политическим статьям. Исключения делались лишь для технических руководителей (прорабов, десятников, техноруков и т. д.), но при условии их постоянного нахождения под конвоем, как при направлении на работу, так и на месте работы. Законвоированию подлежали все политические заключенные, часть из которых (в том числе в силу экономической целесообразности) ранее пользовалась некоторыми льготами и правом относительно свободного передвижения в границах района заключения. Безконвойные передвижения в городах были вообще запрещены всем заключенным, независимо от статьи. Заключенных, переданных другим хозяйственным организациям и не содержащихся с соблюдением этих правил, руководство НКВД требовало «немедленно изъять и перевести в лагеря» и т. д.

Катастрофические последствия имело резкое нарастание потока в лагеря новых заключенных, причем измученных тюрьмами и пытками, тяжело больных и часто раздетых. Пик поступления заключенных, в силу того, что массовые операции начались в августе 1937 г., пришелся на зиму. Вопреки существовавшим правилам, предусматривавшим отправку в лагеря относительно здоровых и годных к физическому труду заключенных, новые контингенты состояли в значительной мере из больных и нетрудоспособных. Так, в конце 1937 г. значительные партии стариков, инвалидов, истощенных и больных были привезены в Бамлаг. Из тюрем Украины в Калужский лагерь поступило 953 заключенных среди которых при приеме этапа 6 октября 1937 г. было обнаружено 200 слабосильных, 77 инвалидов и больных. При этом заключенные прибыли полураздетыми (89 человек в одном нижнем белье) и завшивевшими. Во многих случаях областные и республиканские отделы мест заключения (которым подчинялись тюрьмы и колонии) направляли в лагеря значительно большее количество заключенных, чем предписывали наряды, выданные из Москвы[948]. Отправка в лагеря большого количества истощенных, больных и инвалидов, а также превышение нарядов были естественным следствием дезорганизации всей гулаговской системы в годы «большого террора». Переполненные тюрьмы и колонии старались избавиться от заключенных, лагеря не могли их принять.

Экстремальная ситуация сложилась, в частности, в лагерях, расположенных в Сибири и на Дальнем Востоке. Множество заключенных, направленных в последние три месяца 1937 г. в Бамлаг, совершенно неподготовленный для их приема, оказались в катастрофических условиях. Массовая смертность и начало эпидемии сыпного тифа заставили притормозить этот поток. 10 тыс. заключенных, отвергнутых Бамлагом в октябре — декабре 1937 г., были сняты по пути следования на станции Новосибирск и оставлены в Сиблаге[949]. Однако это привело к значительной перегрузке Сиблага, в результате чего там также вспыхнула эпидемия сыпного тифа[950]. Выполнение указаний руководства Гулага о переводе части заключенных Сиблага в другие лагеря пришлось приостановить, так как уже в первых отправленных эшелонах были обнаружены заболевшие сыпным тифом. Эпидемия распространялась на Дальневосточный лагерь, Ушосдорлаг, Севвостлаг.

О положении, которое сложилось в старых лагерях в связи с массовым притоком заключенных, свидетельствовали материалы нескольких проверок, проведенных в начале 1938 г. 19 февраля 1938 г. прокурор СССР А. Я. Вышинский направил Н. И. Ежову письмо о результатах проверки лагерей НКВД, в котором, в частности, говорилось: «Произведенной Прокуратурой Союза проверкой условий содержания заключенных в Байкало-Амурском, Дальневосточном, Уссурийском и Ухто-Печорском лагерях установлено, что в ряде подразделений этих лагерей условия содержания заключенных являются неудовлетворительными, а в отдельных случаях совершенно нетерпимыми […] Прокурор Бамлага письмом от 26/1-1938 г. сообщил мне следующее об условиях содержания заключенных 14 отделения этого лагеря: “В лазарете спят голые на сплошных нарах и как сельди в бочке (буквально, без преувеличения). В баню не водят неделями из-за отсутствия белья. В некоторых палатах лежат женщины (на топчанах) в одной с мужчинами палате. Больная сифилисом лежит рядом с больной туберкулезом […] Из приходящих этапов снимают мертвых замерзших (московский этап). Прибывающие не имеют на себе ни белья, ничего, кроме лохмотьев и весь ужас в том, что в Бамлаге нет в запасе ни одной пары белья, ни сапог, ни одежды. Тело у них покрыто струпьями, в баню не идут, так как им не дают белья, по их рубищам сотнями ползают вши. Мыла нет. Многим не в чем выйти в уборную. Так называемая команда выздоравливающих из себя представляет […] барак темный и в нем совершенно без нижнего белья, без бушлатов, а в рванных пиджачишках — подобие людей, вернее — дикарей, и если людей, то каменного века, а раздетые этапы все идут и идут на новую трассу разутые, раздетые, а у нас 20–50 градусов мороза. Жилья нет. Строить жилье нечем, нет инструмента, пил, топоров […] Жиров подолгу не бывает. Слабых желудочно-больных кормят из общего котла. Сахару в лазарете нет (14 отделение). Положение с питанием катастрофическое. Сейчас в глубину тайги, до распутицы, будет заброшено 60–70 тысяч заключенных, а питанием обеспечено на 1 месяц. Люди могут оказаться без питания, отрезанные от мира непроходимыми болотами до ноября месяца. Сотни телеграмм ГУЛАГу о катастрофическом состоянии лагеря остаются безответными. Люди смотрят зверями, а некоторые полупомешаны. Нет свежих овощей. Через 2–3 месяца может начаться цинга, а людей все шлют и шлют. За три с половиной месяца прибыло 75 000, на колесах — столько же”[…]» и т. д.[951]

Ситуация, в которой оказались старые лагеря, в целом была предсказуемой. Еще до начала массовых операций было очевидно, что наличные лагеря не способны вместить новые потоки заключенных. Поэтому в постановлении Политбюро от 31 июля 1937 г., которым был утвержден приказ наркома внутренних дел № 00447, предусматривалось создание дополнительной сети лагерей «в глубинных пунктах Казахстана» и в лесных массивах на Севере, Урале и в Сибири. Планы создания лагерей в Казахстане не были реализованы вообще, что свидетельствовало об отсутствии соответствующей экономической базы. Основные усилия были сосредоточены на организации сети лесных лагерей.

Согласно постановлению правительства, Главное управление лагерей должно было организовать 7 лесозаготовительных лагерей с числом заключенных к 1 января 1938 г. 103 тыс. человек[952]. Скоропалительность этих решений, связанных с проведением репрессивных операций, необеспеченность соответствующими ресурсами привели к тому, что заключенные, переброшенные в новые лесные районы, оказались в тяжелейших условиях. Статистические отчеты ГУЛАГ, касающиеся новых лагерей, скупо свидетельствовали о трагедии, разыгрывавшейся в лесных районах Севера и Сибири[953]. В первые два месяца после организации лагерей (в октябре — ноябре 1937 г.) по семи новым лесным лагерям статистика фиксирует значительное количество побегов (более 700) и относительно небольшое количество умерших (532 человека)[954]. Прибывающие заключенные, оказавшись на грани выживания, как могли боролись за свою жизнь и еще имели силы бежать (чему, несомненно, способствовали и погодные условия). Декабрь демонстрирует резкое увеличение смертности в семи лагерях и сокращение численности побегов. В последующие месяцы (мы располагаем данными за январь — март 1938 г.) эта тенденция нарастала. Наступавшая зима оставляла быстро слабевшим заключенным незначительные шансы на спасение при помощи побега и на выживание в самих лагерях. На 1 января 1938 г. в семи новых лесных лагерях числилось около 91,5 тыс. заключенных. Из них в категорию годных к тяжелому физическому труду включили 41,2 тыс. человек, годных к труду средней тяжести — 20,7 тыс., а ограниченно годных к труду и нетрудоспособных — 22,7 тыс. (из них инвалидов — 4,9 тыс.). 6,9 тыс. заключенных не получили определенной категории, что дает основания подозревать в них скорее больных, чем здоровых. Невероятно высокой была смертность среди заключенных новых лагерей. В декабре 1937 г., согласно отчетным данным, она составляла 2415, в январе 1938 г. — 3343, в феврале — 3244, в марте — 3040 человек. Это составляло в среднем чуть меньше половины заключенных, числившихся умершими за этот период по всем лагерям (в декабре 1937 — марте 1938 г. около 26 тыс.[955]).

Результаты создания новых лагерей были ужасающими — за первые полгода существования более 12,5 тыс. умерших, 1272 беглеца, более 20 тыс. нетрудоспособных, в том числе около 5 тыс. инвалидов. Первоначальные планы — сосредоточить в лагерях к 1 января 1938 г. 103 тыс. рабочих-заключенных — оказались невыполнимыми. Новые лесные лагеря, организованные в 1937 г., по существу оказались временными лагерями смерти. Четыре из них были вскоре ликвидированы, один передислоцирован и лишь два сохранились более длительное время[956].

Положение в старых и новых лагерях в конце 1937 г. — начале 1938 г. свидетельствовало о том, что Гулаг не был способен обеспечить проведение массовых операций карательных в соответствии с составленными планами. На 1 февраля 1938 г. в лагерях числились 1 126 500 заключенных (включая находившихся в пути) по сравнению с 786 595 заключенными на 1 июля 1937 г., до начала массовых операций. Кроме того, на 1 февраля 1938 г. 545 331 человек содержались в тюрьмах и 339 872 в колониях[957]. Значительная часть этих заключенных также предназначалась для перевода в лагеря. С учетом нараставшего потока заключенных правительство в конце декабря 1937 г. приняло решение об организации еще шести лесных лагерей, в которых предполагалось разместить около 150 тыс. человек[958]. К марту в эти лагеря было уже завезено 54 тыс. заключенных и 22 тыс. находились в пути[959]. Это, однако, также не решало проблему размещения нараставших потоков осужденных. По расчетам учетно-распределительного отдела Гулага, произведенным в феврале 1938 г., только с учетом излишков заключенных в лагерях и наличия осужденных в тюрьмах, в марте-апреле предстояло разместить 200 тыс. человек при наличии 57–60 тыс. мест[960].

Этот 140-тысячный избыток заключенных фиксировал результаты первого этапа «большого террора». Мощностей Гулага даже при том, что значительная часть осужденных была расстреляна, не хватило даже на проведение четырехмесячной операции, которая предусматривалась в середине 1937 г. Однако массовые репрессии в 1938 г., как уже говорилось, не просто продолжались, но превзошли уровень 1937 г. Несмотря на нараставшие расстрелы, которые в значительной мере были следствием перегруженности лагерей, в 1938 г. в лагеря прибыли более 800 тыс. новых заключенных, а освобождено и переведено в другие места заключения было лишь около 330 тыс. В результате, на 1 января 1939 г. в лагерях числилось 1 317 195 заключенных, в колониях 355 243 и в тюрьмах 352 508, что превышало общую численность заключенных в лагерях, колониях и тюрьмах на 1 января 1938 г. почти на 150 тыс.[961]

Эти показатели были бы еще выше, если бы не огромная смертность в лагерях, колониях и тюрьмах, значительно превзошедшая в 1938 г. показатели предшествующих периодов, за исключением голодного 1933 г. Всего, согласно отчетной документации НКВД, в 1937 г. в лагерях умерло 25 376 человек, а в тюрьмах и колониях 8123 человека. В 1938 г. эти показатели резко возросли — до 90 546 и 36 039 умерших[962]. Однако, как и в других случаях, необходимо отметить, что гулаговские отчеты о смертности, несмотря на значительность цифр, были неполными. Во-первых, в условиях быстрого увеличения количества заключенных увеличивались возможности для разного рода фальсификаций. Обращает на себя внимание, например, резкое увеличение численности заключенных, проходивших в гулаговской отчетности по графе выбывшие из лагерей по неопределенным причинам. Если в предшествующие несколько лет таких фиксировали от 1,2 до 2,7 тыс., то в 1938 г. 16,5 тыс.[963] Во-вторых, как обычно в периоды массовых репрессий и соответствующих массовых перемещений заключенных, резко увеличивалась смертность на этапах, данными о которой мы пока не располагаем. Статистика Гулага зафиксировала в этот период не только большой приток заключенных из тюрем и следственных изоляторов в лагеря, но и значительные внутрилагерные перемещения (в 1937 г. из лагерей в лагеря было передано почти 215, а в 1938 г. — более 240 тыс. человек), а также обратные перемещения из лагерей в колонии и тюрьмы (почти 44 тыс. в 1937 г. и почти 56 тыс. в 1938 г.)[964]. Для заключенных такие переброски означали настоящую трагедию. Скученность, грязь, невероятная жара летом и холод зимой, наличие больных (а во многих случаях трупов) способствовали распространению массовых заболеваний и высокой смертности. Люди умирали в поездах, на этапах от железнодорожных станций до лагерных отделений и т. д. Хотя в документах Гулага, как уже говорилось, не удается обнаружить сводных материалов о смертности на этапах, в отчетности о движении лагерного населения обращает на себя внимание разница между численностью заключенных, отправленных из лагерей в другие лагеря и прибывших из лагерей в другие лагеря. В 1938 г. она составляла 38 тыс.[965]

Высокая смертность была не единственным проявлением кризиса, в котором находилась лагерная система в результате «большого террора». Значительная часть заключенных находились на грани вымирания, попадала в разряд нетрудоспособных и полных инвалидов. Среди неработающих заключенных, зафиксированных в статистике ГУЛАГ, обращает на себя внимание также такая категория, как «отказчики», т. е. заключенные, отказавшиеся от выхода на работу. Таких в течение 1938 г. в лагерях числилось в среднем чуть больше одного процента[966]. В число «отказчиков» администрация лагерей могла включать некоторое число больных и раздетых заключенных. Однако в сочетании с распространенным бандитизмом уголовников наличие значительного количества «отказчиков» отражало состояние так называемого «режима» в лагерях. В результате массовых репрессий в лагерях усилилось влияние наиболее жестокой и воинственной части уголовников, которые терроризировали политических заключенных и нередко устанавливали в лагерях свои порядки.

Важным показателем состояния лагерной системы, на который всегда обращали особое внимание высшие руководители страны и НКВД были побеги заключенных. Несмотря на принимаемые драконовские меры охраны и истощение значительной части заключенных, что делало их неспособными к побегам, количество побегов оставалось значительным: 58,2 тыс. в 1937 г. и 32 тыс. в 1938 г. Судя по отчетности лагерей, большая часть беглецов была задержана[967], хотя эти отчеты вряд ли в полной мере соответствовали действительности. Администрация лагерей обычно объясняла побеги ослаблением охраны в связи с массовым увеличением численности заключенных. На 1 августа 1938 г. охрана лагерей насчитывала 55 тыс. человек, причем из них 13 тыс. охранников из числа заключенных. Охрана составляла 4,5–5% по отношению к общему числу заключенных в лагерях[968].

Однако наиболее очевидным признаком «неблагополучия» в Гулаге для руководства страны было невыполнение лагерями хозяйственных заданий. Руководство НКВД, поглощенное проведением массовых репрессий, мало интересовалось хозяйственными проблемами. Предприятия, подведомственные НКВД, были дезорганизованы арестами их руководителей, массовыми расстрелами и резким ростом смертности и физического истощения заключенных в лагерях. План капитальных работ НКВД на 1936 составлял около 3,5 млрд руб., выполнение плана капитальных работ в 1938 г. — 3,1 млрд, а в 1939 г. — 3,6 млрд.[969]

Некоторые итоги развития лагерной системы при Ежове подводила справка об итогах использования заключенных в лагерях в январе 1939 г., подготовленная в аппарате ГУЛАГ. Она свидетельствовала, что из 1,1 млн заключенных, составлявших среднесписочный состав лагерей в этом месяце, работало на производстве около 790 тыс. человек (69,8 %). Еще 10,4 % (117 тыс.) составляла обслуга лагерей и примерно столько же (около 118 тыс.) — заключенные, не работавшие по причинам инвалидности, болезней или слабосильности. 9,4 % (106 тыс. человек) входили в так называемую группу «Г» — заключенные, которые, с точки зрения лагерного начальства, могли работать, но по разным причинам не работали. Среди них — «контингенты», находившиеся в пути следования в лагеря или перевозившиеся из лагеря в лагерь; так называемые «отказчики» — заключенные, отказывавшиеся работать (около 14 тыс. человек); заключенные, которые не работали по причине отсутствия у них одежды (около 17 тыс.); заключенные, не получившие наряды на работу в силу простоев на производстве (более 15 тыс.) и т. д.[970]

Такое положение с лагерной рабочей силой (а приведенные цифры приукрашали истинную картину) условиях сокращения притока новых заключенных не позволяло выполнять хозяйственные планы Гулага. Эго заставляло руководство НКВД искать способы повышения отдачи от имеющихся заключенных. 9 апреля нарком внутренних дел Л. П. Берия обратился с письмом к председателю СНК СССР В. М. Молотову, в котором поставил ряд принципиально важных для Гулага вопросов. Берия сообщал, что численность лагерной рабочей силы примерно на 20–25 % ниже потребностей и этот разрыв в дальнейшем будет только возрастать. Для повышения производительности труда заключенных Берия просил увеличить нормы их снабжения продовольствием и одеждой. «Существующая в ГУЛАГе НКВД СССР норма питания в 2000 калорий, — говорилось в письме, — рассчитана на сидящего в тюрьме и не работающего человека. Практически и эта заниженная норма снабжающими организациями отпускается только на 65–70 %. Поэтому значительный процент лагерной рабочей силы попадает в категории слабосильных и бесполезных на производстве людей. На 1 марта 1939 г. слабосильных в лагерях и колониях было 200 000 человек и поэтому в целом рабочая сила используется не выше 60–65 процентов». Берия просил правительство утвердить новые нормы снабжения продовольствием, чтобы «физические возможности лагерной рабочей силы можно было использовать максимально на любом производстве».

В предшествующие годы важнейшим стимулом повышения производительности труда заключенных была практика условно-досрочного освобождения — снижения первоначально определенного срока тем осужденным (как правило, не политическим), кто добросовестно, с точки зрения начальства, трудился в лагере. Им засчитывали один рабочий день за два или даже более дней срока. В письме Молотову Берия предлагал отказаться от этой системы, т. к. она порождала «исключительно большую текучесть лагерного контингента». Основным стимулом для повышения производительности труда, считал Берия, должны быть улучшение питания и снабжения, денежное премирование и облегчение лагерного режима передовиков. Однако не слишком полагаясь на материальные стимулы, Берия предлагал ужесточить репрессивные меры: «По отношению к прогульщикам, отказчикам от работы и дезорганизаторам производства применять суровые меры принуждения — усиленный лагерный режим, карцер, худшие материально-бытовые условия и другие меры дисциплинарного воздействия. К наиболее злостным дезорганизаторам лагерной жизни и производства применять более суровые, судебные меры наказания, в отдельных случаях до высшей меры наказания включительно. Обо всех случаях применения этих мер воздействия широко оповещать лагерников»[971].

Две недели спустя, 24 апреля 1939 г., Берия отправил в правительство еще одну записку. На этот раз он утверждал, что для выполнения программы 1939 г. НКВД необходимо свыше 1550 тыс. лагерных рабочих, хотя фактически на 1 апреля в лагерях, исключая инвалидов, имелось 1264 тыс. человек, из них до 150 тыс. «слабосильных и неполноценных рабочих». Особенно острой, сообщалось в записке, ощущалась эта проблема на Дальнем Востоке, где при потребности в 680–700 тыс. заключенных фактически было 500 тыс. Чтобы снять возникшую напряженность, Берия предлагал не расширять в 1939 г. строительные работы, порученные НКВД, и прекратить выдачу нарядов на выделение рабочей силы для других ведомств, а также перебросить в мае-июле на Дальний Восток и в Дальстрой 120 тыс. заключенных, сняв для этого 60 тыс. человек с контрагентских работ, где НКВД являлся только поставщиком рабочей силы, и переведя в лагеря из колоний 70 тыс. осужденных на срок до двух лет[972].

Как и в других случаях, прежде чем принять столь кардинальные решения руководство СНК отправило записки Берии на согласование в различные ведомства. Ряд вопросов, поставленных в записках (например, об увеличении норм продовольственного снабжения заключенных и финансирования ГУЛАГ), не встретил принципиальных возражений[973]. Однако вокруг проблемы условно-досрочного освобождения и применения высшей меры наказания к заключенным разгорелись споры. Фактически против этих предложений выступили прокурор СССР Вышинский и нарком юстиции СССР Рычков. В записках, отправленных в Совнарком, они доказывали, что система условно-досрочного освобождения должна быть сохранена (хотя и «упорядочена») не только потому, что она предусмотрена законом, но и в силу ее позитивного воздействия на укрепление дисциплины и увеличение производительности труда. Что касается применения высшей меры наказания в отношении «злостных дезорганизаторов лагерной жизни и производства», то Вышинский и Рычков настаивали на соблюдении существующих законов. В предложении Берии они не без оснований усматривали попытку узаконить чрезвычайное, по усмотрению руководства НКВД, применение расстрелов. Высшая мера не может применяться, писали Вышинский и Рычков, если подсудимый не совершил преступления, за которое уголовный кодекс предусматривает расстрел[974].

Точка зрения руководителей прокуратуры и наркомата юстиции первоначально получила поддержку в правительстве. 7 июня 1939 г. совещание заместителей председателя СНК СССР под председательством Молотова (Берия также присутствовал на нем) постановило вопрос о досрочном освобождении и применении расстрелов с обсуждения снять[975].

Пока точно неизвестно, какие шаги предпринял Берия после этого. Скорее всего, он обратился лично к Сталину и заручился его поддержкой. Сделать это было тем проще, что сам Сталин еще за год до того высказывал аналогичные мысли, правда, по частному поводу. 25 августа 1938 г. на заседании Президиума Верховного Совета СССР при рассмотрении вопроса о досрочном освобождении заключенных, отличившихся на строительстве одного из объектов, Сталин заявил: «Правильно ли вы предложили представить список на освобождение зтих заключенных? Они уходят с работы. Нельзя ли придумать какую-нибудь другую форму оценки их работы — награды и т. д.? Мы плохо делаем, мы нарушаем работу лагерей. Освобождение этим людям, конечно, нужно, но с точки зрения государственного хозяйства это плохо […] Будут освобождаться лучшие люди, а оставаться худшие. Нельзя ли дело повернуть по-другому, чтобы люди эти оставались на работе — награды давать, ордена, может быть? А то мы их освободим, вернутся они к себе, снюхаются опять с уголовниками и пойдут по старой дорожке. В лагере атмосфера другая, там трудно испортиться […] Давайте сегодня не утверждать этого проекта, а поручим Наркомвнуделу придумать другие средства, которые заставили бы людей остаться на месте […]»[976].

Учитывая такие настроения Сталина, не приходится удивляться, что через несколько дней после отказа Совнаркома решать вопросы, инициированные Берией, Политбюро полностью поддержало руководство НКВД. Принятое 10 июня 1939 г. постановление Политбюро «О лагерях НКВД» слово в слово повторяло предложения об отмене системы условно-досрочного освобождения и наказании «дезорганизаторов производства и лагерной жизни» (вплоть до расстрела), сформулированные в записке Берии от 9 апреля. Совнаркому было поручено также пересмотреть нормы снабжения лагерей продовольствием и одеждой[977]. 4 июля 1939 г. Экономсовет при СНК СССР утвердил новые нормы питания и вещевого довольствия для заключенных в лагерях и колониях. Эти новые нормы с незначительными изменениями также удовлетворяли требования, выдвинутые руководством НКВД[978].

Тогда же, после нескольких месяцев проволочек, были узаконены предложения Берии, изложенные в записке от 24 апреля 1939 г. 17 июня 1939 г. СНК СССР принял постановление об обеспечении рабочей силой работ, проводимых НКВД СССР в 1939 г. НКВД было разрешено прекратить выделение заключенных для других наркоматов и ведомств, а в июне — июле 1939 г. перебросить на Дальний Восток 120 тыс. заключенных. С 1 января 1940 г. НКВД должен был забрать всех заключенных, выделенных ранее другим наркоматам и ведомствам[979].

Уступки, сделанные НКВД, в значительной мере были связаны с отклонением одного из главных пунктов программы Берии — стабилизации хозяйственных планов наркомата. План капитальных работ НКВД в течение 1939 г. был увеличен более, чем на миллиард руб., т. е. на треть по сравнению с первоначально утвержденным планом на 1939 г.[980] Этот рост был следствием как расширения работ на старых объектах НКВД, так и развертывания нового строительства. Значительно были увеличены капиталовложения по Дальстрою, строительству Норильского металлургического комбината. Объем работ, выполняемых НКВД по железнодорожному строительству был столь велик, что 2 января 1940 г. Политбюро утвердило решение об организации в составе НКВД Главного управления железнодорожного строительства[981].

Наращивание капитальных работ, выполняемых НКВД при относительной стабильности «лагерных контингентов», существенно осложняло судьбу нового руководства наркомата. Тем более что выбитые с таким трудом в правительстве обещания о выделении ресурсов и снятии заключенных с объектов других ведомств выполнялись, как это обычно бывало, лишь частично. Новые нормы питания заключенных, утвержденные правительством, начали действовать с IV квартала 1939 г., но и они не обеспечивались необходимыми фондами. Общая потребность лагерей в продовольствии была значительно выше, чем выделенные ресурсы. При этом до заключенных доходила лишь часть продовольствия — многое застревало в пути, портилось, расхищалось. «Наибольший удельный вес смертности по роду заболеваний падет на болезни, связанные с количественным и качественным недостаточным питанием», — говорилось в отчете санитарного отдела ГУЛАГ за 1939 год[982]. Аналогичное положение было с вещевым снабжением. Несмотря на то что большая часть лагерей располагалась в крайне неблагоприятных климатических условиях, значительный процент заключенных не имел необходимой, прежде всего зимней одежды[983].

В целом, крайне тяжелые условия содержания заключенных лишь немного улучшились по сравнению с предыдущим периодом за счет прекращения массовых расстрелов в лагерях и некоторой стабилизации численности заключенных. Однако смертность и заболевания в лагерях оставались высокими. Несмотря на истощенность заключенных, усиливалась их эксплуатация, что, в свою очередь, окончательно превращало людей в инвалидов или заканчивалось смертельным исходом. В приказании по ГУЛАГ от 16 сентября 1939 г. осуждались попытки «некоторых лагерей» «механически» решить задачу выполнения производственных заданий, «заставляя заключенных работать по 14–16 часов, до выполнения последними заданных норм выработки и кроме того, организуя работу в выходные дни». Такая практика, говорилось в приказании, «приводит к истощению лагерников, к росту заболеваемости и в конечном счете к невыполнению плановых норм»[984]. В приказании ГУЛАГ от 5 ноября 1939 г. запрещалось включать в разряд отказчиков «разутых, раздетых, слабосильных, инвалидов и больных заключенных, если они не симулянты»[985]. Однако такие призывы, как правило, лишь фиксировали факты, но не имели реальных последствий. Как докладывал 14 сентября 1939 г. в правительство заместитель наркома внутренних дел СССР Чернышев, в лагерях и колониях насчитывалось до 50 тыс. инвалидов и до 150 тыс. так называемых «ограниченно годных», т. е. заключенных, находящихся в крайней стадии истощения или серьезно больных[986].

Не оправдались надежды на увеличение численности заклю-ченных-рабочих за счет снятия их с объектов других наркоматов. Постановление СНК от 17 июня 1939 г. затрагивало интересы могущественных экономических ведомств, которые привыкли широко пользоваться заключенными в качестве рабочей силы и не могли быстро заменить их вольнонаемными рабочими. В правительство посыпались жалобы и ходатайства о сохранении заключенных на различных объектах. Во многих случаях эти просьбы находили поддержку у руководителей Совнаркома. 14 июля в письме на имя Молотова Берия утверждал, что решение СНК «о снятии лагерной рабочей силы со строек других наркоматов выполняется весьма медленно. Все наркоматы возбуждают перед СНК СССР вопрос об отмене по отношению их решения СНК СССР. Отдельными решениями Экономсовета […] снят наряд с Наркомата цветной металлургии, отсрочен наряд с лесоразработок и сплава. В результате продвижение рабочей силы на Дальний Восток проходит очень медленно»[987]. Эта тенденция, отмеченная Берией уже на начальном этапе реализации постановления от 17 июня, не изменилась и в дальнейшем. В результате предусмотренное на 1 января 1940 г. снятие всех заключенных с объектов других ведомств не было осуществлено. ГУЛАГ и в последующие годы поставлял заключенных на стройки различных наркоматов.

Для выполнения постоянно увеличивавшихся планов руководство НКВД прибегло к испытанному способу — беспощадной эксплуатации заключенных и усилению репрессий против «дезорганизаторов производства и лагерной жизни». По приказам из Москвы в лагерях активно велась борьба с «отказчиками» и «дезорганизаторами». На 20 апреля оперативно-чекистскими отделами лагерей было привлечено к ответственности и предано суду за дезорганизацию лагерной жизни и производства 4033 человека. Из них осуждено к расстрелу 201 человек и расстреляно 56 человека. 63 осужденным к высшей мере ее заменили на длительные сроки заключения, а еще 81 человек ожидали к тому моменту утверждения приговора[988]. О фактах таких репрессий, как правило, оповещались заключенные тех лагерей, где содержались расстрелянные или осужденные. Некоторые случаи расстрелов «дезорганизаторов» специальными приказами наркома внутренних дел или приказаниями по ГУЛАГ использовались как повод для кампании устрашения во всех лагерях[989].

Консолидация и стабилизация лагерной системы, проведенные Берией на основе ужесточения репрессий и ликвидации относительно «либеральных» элементов лагерной системы, существовавших в предыдущие годы (прежде всего зачетов рабочих дней и досрочного освобождения), послужили основой для скачкообразного расширения экономики принудительного труда и ее широкого использования в период предвоенной мобилизации. В 1940 г. силами НКВД выполнялось 13,5 % всех капитальных работ. Лагерная экономика занимала лидирующие или даже исключительные позиции также по выпуску многих видов промышленной продукции. Значительной была роль НКВД в производстве цветных металлов, прежде всего золота. В 1940 г. предприятия Дальстроя дали 80 тонн химически чистого золота, в 100 раз превысив уровень добычи 1933 г. Перед войной на НКВД приходилось почти 13 % всех лесозаготовок СССР[990]. Выйдя из дезорганизации, порожденной «большим террором», экономика принудительного труда окончательно превратилась в один из важных элементов сталинской диктатуры.

Кто виноват? Кампания борьбы с «клеветниками»

Вопреки современным расхожим представлениям, жертвами «большого террора» (в абсолютных величинах) были главным образом рядовые советские граждане, а вовсе не члены партии и чиновники. Как следует из ведомственной статистики НКВД, в 1937 г. из 937 тыс. арестованных члены партии составляли только 55 тыс., т. е. около 6 %[991]. Чистки и массовые операции 1936–1938 гг. затронули прямо или опосредованно огромную часть советского населения. Помимо арестованных, расстрелянных, депортированных, под удар, как правило, попадали их родственники (причем не только близкие), друзья, коллеги, просто знакомые. Их исключали из партии, комсомола, увольняли с работы, в лучшем случае, прорабатывали на собраниях и заставляли каяться. По сути, превращенные в людей второго сорта, родственники и друзья «врагов народа» жили под постоянной угрозой ареста. В экстремальной ситуации в годы террора оказался каждый (даже если в конечном итоге он не был арестован), кто имел какие-либо «пятна» в биографии: «неподходящее» социальное происхождение, родственников за границей, исключался из партии или получал взыскания по партийной или служебной линии. Прогрессирующее наращивание террора по схеме «первоначальный арест одного — аресты его окружения», а также ориентация НКВД на фабрикацию коллективных дел были причинами выхода массовых операций за рамки тех целей, которые перед ними ставились. Наряду с «бывшими кулаками», «бывшими людьми», уголовниками-рецидивистами, бывшими членами «антисоветских партий», представителями «контрреволюционных национальных контингентов» и т. д. под удар попало немало «социально близких» режиму, кого по формальным признакам репрессии должны были обойти. Так или иначе под воздействием «большого террора» оказались несколько миллионов людей помимо 1,6 млн арестованных и как минимум 3–4 млн членов их семей.

Было бы наивно полагать, что столь масштабные аресты и практика дискриминации остались незамеченными населением страны. Очевидно и то, что значительная часть населения (по крайней мере те, кто пострадал от террора) была недовольна. Как говорилось в предыдущей главе, это недовольство нередко приводило к практическому противодействию репрессивной политике, оказанию различной помощи арестованным и их семьям. По мере нарастания репрессий отчаяние людей все чаще пересиливало их страх. Это изменение настроений зафиксировал, например, в своем дневнике за 1938 г. такой внимательный наблюдатель, как академик В. И. Вернандский:

11 января: «Всюду [разговоры] о терроре. В крестьянской среде масса высылок. Очень нервные настроения кругом. Расстрелы среди верхушек колхозов».

25 января: «Все больше говорят о болезни или вредительстве руководителей НКВД».

20 февраля: «Все больше слышишь о вредительстве Ежова. Опять ненужная, возмущающая кругом жестокость. Опять разговоры о сознательном вредительстве».

19 марта: «Всюду известия об арестах и суровом режиме в тюрьмах. Никого не пугает, но недоверие растет — совершенно пассивное. Никакой силы [власти] не чувствуется. Большую ошибку сделали с процессом (имеется в виду третий открытый московский процесс над Бухариным, Рыковым и другими в марте 1938 г. — О. X.). Сейчас как будто люди подумали и меньше верят, чем раньше. Это новое для меня впечатление».

24 марта: «Со всех сторон слухи об арестах. Накапливается недовольство, и слышишь его проявления, несмотря на страх. Раньше этого не было».

12 апреля: «Сколько ненужных страданий и жестокости, ничем не оправдываемой, от НКВД кругом. Стон и недоумение».

17 апреля: «Для меня ясно, что все это безумие безнадежно — и страна не может жить, развиваться под таким давлением»[992].

Одним из самых очевидных свидетельств социального перенапряжения было огромное количество писем и заявлений, буквально захлестнувших все государственные и партийные инстанции. В ноябре 1937 г. в докладной записке на имя Молотова руководители аппарата Совнаркома СССР отметили значительный рост корреспонденции в 1937 г. Если за январь-июнь 1937 г. в СНК в среднем в месяц поступало 5500 различных обращений (в том числе 1800 заявлений и писем и 600 телеграмм), то в июле было получено уже 6774 корреспонденции (в том числе 684 телеграммы и 2519 заявлений и писем), а в октябре — 8388 (1311 телеграмм и 2593 заявления и письма). В целом за десять месяцев 1937 г. СНК получил корреспонденции на 20 тыс. больше, чем за тот же период 1936 г., что составляло рост на одну треть[993]. Авторы записки не сообщали, за счет какого рода обращений произошел столь серьезный рост переписки. Однако архивные фонды СНК свидетельствуют, что значительную часть писем, заявлений и телеграмм составляли ходатайства по поводу арестов и пересмотра дел заключенных.

В приемную Наркомата обороны в 1937–1939 гг., по некоторым данным, поступало в среднем 1827 писем в день[994]. В Прокуратуру СССР в январе 1937 г. поступило 13 тыс. жалоб, в феврале 16 тысяч, а в январе и за 20 дней февраля 1938 г. около 65 тыс. Сообщая об этом председателю СНК В. М. Молотову, прокурор СССР А. Я. Вышинский просил увеличить количество работников для обработки жалоб[995]. Однако уже через несколько недель стало ясно, что с растущим количеством заявлений невозможно справиться и в случае увеличения прокурорских штатов. В феврале-марте 1938 г. в Прокуратуру поступило 120 тыс. жалоб. В апреле этот поток не уменьшался. Вышинский обратился к руководителям Комиссии советского контроля СССР, Комитета партийного контроля при ЦК ВКП(б), Особого сектора ЦК и Президиума Верховного Совета СССР с просьбой пересылать поступающие к ним жалобы, требующие прокурорской проверки, не в центральный аппарат Прокуратуры, а непосредственно прокурорам союзных и автономных республик, краев и областей[996]. Поскольку эта просьба, видимо, не помогла, в конце апреля 1938 г. руководством Прокуратуры было принято решение оставлять часть жалоб без рассмотрения, складывая их в особые тюки. Через год с небольшим работавшая в Прокуратуре комиссия КПК при ЦК ВКП(б) обнаружила в таких тюках 160 тыс. жалоб. Кроме того, как выяснила комиссия, без рассмотрения остались 81,5 тыс. жалоб, поступивших в Прокуратуру из ЦК и КПК[997].

Письма и жалобы в официальные инстанции и газеты для советских граждан были единственным легальным способом заявления своих претензий властям. По этой причине советское руководство всегда относилось к «письмам трудящихся» с достаточно большим вниманием. Своевременные и, по возможности, благоприятные ответы на лояльные жалобы и заявления рассматривались как важный метод поддержания социальной стабильности, укрепления веры в справедливость и «народный характер» режима. Во всех партийногосударственных учреждениях существовали специальные подразделения, занятые разбором писем и ответами на них.

Огромный поток жалоб и ходатайств по поводу арестов, несомненно, беспокоил советских руководителей. Даже крайне осторожный председатель ЦИК СССР М. И. Калинин решился 28 декабря 1937 г. обратиться к Ежову: «Посылаю Вам жалобы на следственные органы Наркомвнудела. Число их растет […] Хорошо, если бы Вы взяли два места, послали своего доверительного (так в тексте. — О. X.) человека, минуя ведомственные инстанции. Нельзя поручиться, что в таких местах не орудуют враги. Конечно, с целью дискредитации враги могут писать и такие письма. Во всяком случае, их нельзя оставлять без внимания»[998].

23 апреля 1938 г. Молотов направил руководителям Азербайджана письмо, в котором говорилось: «Мне уже не раз приходилось говорить тов. Багирову (первый секретарь ЦК компартии Азербайджана) о потоке жалоб из Азербайджана в Совнарком Союза. Посылаю Вам соответствующую справку и содержание жалоб за вторую половину 1937 г. (их число 1477) и за первые три месяца 1938 г. (их число 699). Тут есть что-то неладное и есть существенные недостатки в работе соворганов Азербайджана, дающие повод к разным жалобам. Прошу Вас разобраться в этом вопросе и сообщить о Вашем мнении и принимаемых в связи с этим мерах». В приложенной справке значилось, что из 467 жалоб, поступивших из Азербайджана в СНК СССР за февраль-март 1938 г. 129 касались вопросов арестов и высылки, а 80 — увольнений с работы[999].

Смещение Ежова, несмотря на то, что официально он оставался у власти (секретарем ЦК, председателем КПК, наркомом водного транспорта) и не был обвинен ни в каких злоупотреблениях по НКВД, вызвало, судя по всему, новый поток писем резкого, обличительного содержания. В декабре 1938 г. в ЦК ВКП(б) обратили внимание на два таких письма. Автор первого — В. Черноусов из Одессы, обвиняя во всем Ежова, в частности, писал: «Вместе с враждебными Советской власти элементами арестованы и сосланы сотни тысяч ни в чем не повинных, честных и частью даже преданных Советской власти людей. Ведь сейчас нет в стране почти ни одного дома, откуда кто-либо не сидел бы. Получилась в конце концов такая картина, что вся страна против Советской власти. При этом совершались неслыханные жестокости. Под тяжелыми пытками люди вынуждены были “сознаваться” в никогда не деланных преступлениях. Жена арестовывается потому только, что муж сидит. Дети бросались на произвол судьбы.

О сосланных никому из родных ничего не известно. Получился резкий контраст между объявленной у нас Конституцией и проводимым в стране тяжелым произволом. При чрезвычайно низкой у нас заработной плате, при отсутствии предметов первой необходимости никто еще вдобавок не уверен, что он завтра не окажется в тюрьме. Трудно ли после этого догадаться, какое настроение существует в массах […] Два-три года назад настроение было иным»[1000].

Аналогичное письмо прислал из Ленинграда В. Антипов: «Проезжая по делам службы по ряду областей и районов за лето и осень текущего года, а особенно последнее время, приходилось наблюдать: жуткие картины на вокзалах больших и маленьких городов. Тысячи семейств ютились и в некоторых местах теперь еще ютятся около вокзалов и в самих вокзалах — женщины, дети, старики, больные. Это все люди, выселенные из разных городов за то, что в их семьях были когда-то судимые и осужденные и отбывающие наказания […] В Ко-тельниче, Вятке, Глазове, Буе и других мелких городах — везде они набиты битком, помимо тех, которых выселяют в определенные места […] Я полагаю, что это неизвестно ЦК партии, а поэтому и решил написать вам, потому что эта вещь нездоровая и, видимо, работники некоторых управлений НКВД распоясались до произвола […] Дают 24 часа на выезд — люди в панике продают за бесценок имущество и едут куда глаза глядят. И больных не щадят. Тут надо ЦК дать определенные какие-то установки НКВД, чтобы не было на местах произвола […]».

Более резко высказывались авторы анонимных писем, некоторые из которых также сохранились в фондах ЦК ВКП(б). «Ни политика, ни законы советского государства, ничто не оправдывают то, что произошло в Туле за этот 1938 г., — писал автор одной из таких анонимок. — Тысячи арестов за один-два месяца, из которых очень небольшой процент арестов по законам, по существу. В массы просачиваются сведения, слухи, факты, которые только создают вредные настроения и недоверие. Даже в партийных рядах есть много осторожных разговоров о перегибах, о неверии в то, что справедливо судят и ссылают людей. После того как распространились в массах слухи о снятии и аресте начальника управления НКВД и снятии бывшего наркома НКВД и аресте по другим городам представителей власти, стали говорить открыто о том, что тысячи невинных людей томятся в тюрьмах и в ссылке […]»[1001]. Еще в одном анонимном письме, поступившем в ЦК за подписью «Иванова», говорилось: «К вам, старым членам партии, пишу и думаю, что вы обратите внимание на все действия нашего НКВД, — говорилось в этом обращении, судя по стилю и содержанию составленном женщиной. — Неужели до вас еще не дошли все те ужасы, которые творятся у нас в провинциальных городах […] Пишу от имени сотни женщин, которые пролили потоки слез, которые называют советскую тюрьму “стеною слез”, где молодые следователи, чтобы пробить себе дорогу и проявить якобы свою бдительность, издеваются над арестованными […] Да, мы, женщины Советского Союза, требуем от власти, чтобы наших мужей судили открытым судом […] да, у нас, женщин, нет веры в этот суд — все обвинения, которые им шьют, не больше, как злая клевета для того, чтобы выслужиться и проявить свою бдительность». Из партии, продолжала «Иванова», уходят лучшие люди, соратники Ленина, которые «вдруг стали врагами народа. Неправда! Ложь! Иногда хочется кричать во всеуслышание: не они враги народа, а их делают врагами народа мерзавцы, подлецы, которые хотят выслужиться и получить звание бдительного, но вернее лжебдительного»[1002]

Отдельные факты позволяют предполагать, что подобные протес-ты-обличения не только оседали в архивах ведомств в виде писем, но и ходили по рукам как листовки. В. Ф. Некрасов опубликовал несколько таких документов, распространявшихся по Москве осенью 1938 г. и попавших в поле зрения НКВД. В них, в частности, говорилось: «Уважаемый товарищ! Вам, наверное, как и всем мыслящим людям, стало безумно тяжело жить. Средневековый террор, сотни тысяч замученных НКВД и расстрелянных безвинных людей, лучших преданнейших работников Советской власти — это только часть того, что еще предстоит!!! Руководители Политбюро — или психически больные, или наймиты фашизма, стремящиеся восстановить против социализма весь народ. Они не слушают и не знают, что за последние годы от Советской власти из-за методов управления отшатнулись миллионы и друзья стали заклятыми врагами […]»; «Товарищи по крови. Снимите ваши шапки и станьте на колени перед страданиями народа и ваших товарищей по борьбе. Это вы же виноваты в их муках — перед вами реки крови и моря слез. Помогите. Не ждите циркуляров и инструкций […] Сталин и сталинцы должны быть уничтожены»; «[…] Наша власть — не Советская — а большевистская, и притом тех большевиков, которые подхалимствуют и раболепствуют перед Сталиным, — истребила и продолжает истреблять многих честных сторонников Советской власти, социализма и коммунизма. Эта власть, в нарушение Конституции, сотнями тысяч арестовывает в огромном большинстве случаев ни в чем не повинных советских граждан, ссылает и расстреливает их. Все граждане нашей страны делятся на две категории: на уже арестованных или на бдительных и подозрительных. Нет установленных Конституцией ни неприкосновенности личности и жилища, ни свободы мысли и слова, ни свободы печати и собраний. Все боятся слово сказать, все боятся друг друга. Наша власть — это Сталин и его чиновники, подхалимы и негодяи без чести и без совести […]»[1003].

С подобными листовками корреспондировали данные НКВД о распространении «провокационных слухов». Так, по сообщению руководства управления НКВД Смоленской области, в октябре 1938 г. в деревнях широко циркулировали разговоры о близости войны и неизбежном поражении СССР. В связи с этим были «отмечены случаи угроз со стороны родственников репрессированных органами НКВД расправиться с представителями местных советских органов»[1004].

По стране распространялись слухи об открытых проявлениях протеста против террора. Об одном из них писал, например, в своей книге воспоминаний американский рабочий Дж. Скотт, живший в те годы в Магнитогорске: «Рассказывают, что однажды в Свердловске у здания НКВД собралось несколько сот женщин, которые принесли для своих арестованных передачи с едой и одеждой. После того как они простояли там несколько часов, им в грубой и резкой форме сказали, что в этот день передачи приниматься не будут. Измученные волнением и тревогой женщины (некоторые пришли с детьми на руках, другие отпросились с работы, рискуя потерять место, чтобы передать своим любимым немного сахара и чистую одежду) возмущались. В толпе началось волнение. Кого-то толкнули, разбили окно, и через пять минут на втором этаже здания не осталось ни единого целого стекла. Власти так и не смогли найти и арестовать зачинщицу, а посадить в тюрьму пятьсот женщин было невозможно, потому что тюремные камеры были уже переполнены»[1005].

Разумеется, подобные волнения, листовки и слухи не представляли для режима серьезной угрозы. Разветвленный и мощный карательный аппарат без особого труда подавлял малейшее сопротивление. Однако советское руководство имело все основания достаточно серьезно относиться к сигналам о растущей социальной напряженности. Пока мы не знаем, какую информацию о положении в стране получал в те годы Сталин, о чем докладывали ему органы НКВД, партийные инстанции. (Некоторые из цитированных писем отложились среди материалов, которые шли на доклад руководителям ЦК.) Но в любом случае, из каких бы источников ни получали информацию в высших эшелонах власти, там просто не могли не заметить, что в народе усиливается недовольство, что общество измучено террором и неуверенностью в завтрашнем дне.

Осознание того, что репрессии неизбежно являются источником воспроизводства антиправительственных настроений было важной причиной пропаганды собственной «непричастности к произволу», которую дозированно, но неуклонно проводило высшее руководство даже во время максимального усиления террора. Парадоксальным образом в период массовых арестов и расстрелов продолжалась кампания «укрепления социалистической законности». Ее целью было «примирение» с «социально близкими» слоями населения, которые попали под удар репрессий в основном в предыдущие годы, и не осуждались по политическим статьям. 23 октября 1937 г. Политбюро поручило Прокуратуре СССР и Наркомату юстиции провести по всем союзным и автономным республикам, краям и областям проверку уголовных дел в отношении должностных лиц сельсоветов, колхозов, МТС, сельских и колхозных активистов. Проверке подлежали все дела начиная с 1934 г. Одновременно Политбюро поручило прекратить дела и освободить от наказания колхозников, осужденных за малозначительные преступления (имущественные, против порядка управления и т. п.)[1006]. Эта акция проводилась более двух лет[1007]. К ноябрю 1938 г. пересмотру подверглись уголовные дела в отношении 1 млн 176 тыс. человек. С 480 тыс. была досрочно снята судимость, в отношении 107 тыс. прекращены дела. Около 23 тыс. человек были освобождены от отбывания наказания (речь шла обо всех пригово-pax, включая условные осуждения и осуждения к исправительно-трудовым работам)[1008].

Ряд акций был предпринят для того, чтобы не допустить массовую дискриминацию, особенно молодежи, по принципу родственных связей с «врагами народа». Так, 10 ноября 1937 г. Политбюро утвердило постановление ЦК ВКП(б) и СНК СССР, запрещавшее «огульное увольнение из высших учебных заведений и огульное снятие стипендий со студентов по мотивам их родственных отношений с лицами, привлеченными к ответственности органами советской власти». Постановление предписывало разбирать подобные вопросы «строго персонально после тщательного рассмотрения общественно-политического лица и поведения самого студента». Студентов, которые не могли быть использованы в дальнейшем на оборонных предприятиях (по причине родственных отношений с «врагами»), предписывалось отчислять из вузов наркомата оборонной промышленности в порядке перевода в другие вузы[1009]. Следующий шаг в этом направлении был сделан в постановлении Политбюро от 9 января 1938 г., которое запрещало увольнять с работы родственников «лиц, арестованных за контрреволюционные преступления, лишь по мотивам родственной связи»[1010].

Особенно широко в начале 1938 г. пропагандировалось постановление январского пленума ЦК 1938 г. «Об ошибках парторганизаций при исключении коммунистов из партии, о формально-бюрократическом отношении к апелляциям исключенных из ВКП(б) и о мерах по устранению этих недостатков». Опубликованное 19 января в газетах, это постановление осуждало «массовые, огульные исключения из партии», требовало быстрого рассмотрения апелляций исключенных и объявило, что виновниками произвола являются как враги, пробравшиеся в партийные органы, так и «отдельные карьеристы-коммунис-ты, старающиеся отличиться и выдвинуться на исключениях из партии, на репрессиях против членов партии». На волне новой кампании некоторое количество коммунистов (в основном тех, кого еще не успели арестовать) действительно были восстановлены в партии. Определенное значение имело решение январского пленума о запрещении «неправильной, вредной практики, когда исключенных из ВКП(б) немедленно снимают с занимаемой ими должности».

Все эти постановления и кампании принципиально не изменили ситуацию в стране. Они не были рассчитаны на то, чтобы сколько-нибудь серьезно затормозить террор и в конечном счете принесли облегчение лишь незначительному количеству пострадавших. Однако пропаганда таких решений давала особенно высокий результат. В условиях террора люди с надеждой воспринимали любую позитивную информацию, с особой готовностью верили (или заставляли себя поверить) в «непричастность» к произволу вождей, в конечное торжество справедливости.

Особое значение демонстрация «непричастности» высшего руководства и поиск «козлов отпущения» приобрели в период выхода из террора, неизбежно связанного с ответом на традиционный вопрос: кто виноват? В значительной мере преступления периода массовых операций и кадровых чисток были списаны на «врагов» в органах госбезопасности и персонально на Ежова. Об этом косвенно сигнализировала информация о снятии Ежова и других руководителей НКВД. Сужая рамки дозволенного недовольства и критики, официальная пропаганда практически не допускала широкого обсуждения проблемы виновности государственных структур (того же НКВД) в целом. Речь шла именно об отдельных «врагах», проникших в эти структуры. Эффективным способом выведения из-под удара истинных виновников террора была также шумная пропагандистскую кампанию против так называемых «клеветников».

Команды о проведении этой кампании шли сверху. Несколько материалов, осуждающих «клеветников» поместила «Правда»[1011]. Знаковым событием в развертывании кампании и индикатором намерений высших руководителей страны было рассмотрение в ЦК ВКП(б) дела группы Напольской — нескольких сотрудниках ленинградских институтов, которые, как следует из документов, объявили себя борцами с «врагами» и посылали заявления в НКВД. Группа действовала длительный период. По ее сигналам, как утверждалось в материалах дела, были арестованы несколько человек, в том числе ответственных работников Ленинграда, которые пытались пресечь деятельность группы. Однако после снятия Ежова отношение властей к подобного рода «общественной активности» изменилось. Делом Напольской занялись секретарь ленинградской партийной организации, секретарь ЦК ВКП(б) А. А. Жданов и заместитель председателя КПК М. Ф. Шкирятов. Под их руководством вопрос готовился для рассмотрения на Оргбюро ЦК. В обширном проекте решения говорилось, что участники группы Напольской, «создавшейся под флагом разоблачения враждебных элементов главным образом в научно-исследовательских институтах и учебных заведениях Ленинграда, стали претендовать на особую роль и заслуги в деле разоблачения врагов, пытаясь создать для себя из критики и разоблачительной работы своеобразную монополию». Группа Напольской была осуждена как антипартийная. Ленинградскому горкому поручалось «проследить за дальнейшим поведением участников группы и ликвидацией их групповой борьбы, создав для честно признавших свои ошибки необходимые условия для исправления и нормальной работы». Постановление предусматривало реабилитацию тех ленинградских работников (секретаря одного из райкомов, редактора газеты «Ленинградская правда»), которые выступали против группы Напольской и были за это репрессированы. Ленинградский комитет должен был также рассмотреть все заявления от пострадавших в результате доносов Напольской и ее товарищей[1012]. Проект этого постановления Жданов и Шкирятов предварительно направили Сталину. В архивном деле сохранилась резолюция Сталина: «Тт. Жданову и Шкирятову. Мне кажется, что резолюция тт. Жданова и Шкирятова — правильна. И. Сталин»[1013]. 11 февраля 1939 г. постановление было утверждено опросом членов Оргбюро ЦК.

В реакции высших властей на столь характерное и громкое дело «клеветников» обращает на себя внимание чрезвычайная мягкость. Несмотря на то что группа Напольской была якобы виновна в арестах честных людей, речь не шла об ее уголовном преследовании. Дело ограничивалось «воспитательной работой». Так же, как и в случае с органами НКВД, власти боялись перегнуть палку и нанести слишком сильный удар против «общественной лояльности». Что бы ни писали газеты, доносчик всегда был ближе сталинскому государству, чем жертвы доносов. Однако для успокоения массового недовольства на расправу были выданы «неправильные» доносчики — «клеветники», так же, как и «неправильные» чекисты, — Ежов и его сотрудники.

Решающий импульс кампании против «клеветников» придал XVIII съезд ВКП(б) в марте 1939 г., на котором виновниками массовых репрессий в партии и стране были объявлены «карьеристские элементы», стремившиеся «отличиться и выдвинуться на исключениях из партии», а также «замаскированные враги внутри партии», которые старались «путем широкого применения репрессий перебить честных членов партии и посеять излишнюю подозрительность в партийных рядах»[1014]. Обсуждение тезисов решений съезда, которые содержали эти положения о «врагах» и «карьеристах», началось в феврале. В связи с этим «Правда» начала публиковать специальный дискуссионный листок, в котором помещались наиболее характерные и «политически выдержанные» письма. Заметную часть этих публикаций составляли гневные требования сурово наказывать «клеветников». «Многие члены партии в письмах, присылаемых в “Дискуссионный листок”, предлагают ввести в Устав партии пункт о привлечении к партийной ответственности лиц, виновных в клевете на членов партии», — говорилось в специальном обзоре писем «О клеветниках», помещенном в Правде 2 марта 1939 г.[1015]

Подготовив, таким образом, почву, руководство страны сделало тезис о «клеветниках» и «карьеристах» основой официального объяснения причин террора и произвола. «Клевета на честных работников под флагом “бдительности” является в настоящее время наиболее распространенным способом для прикрытия, маскировки враждебной деятельности. Неразоблаченные осиные гнезда врагов ищите прежде всего среди клеветников», — заявил на XVIII съезде А. А. Жданов, выступавший с докладом об изменениях в уставе партии[1016]. В докладе Жданова и в выступлениях других делегатов съезда приводились конкретные примеры деятельности «клеветников». В Архангельской области, например, был «разоблачен такой злостный клеветник, как Прилучный, который написал 142 заявления на коммунистов, и ни одно из них не подтвердилось». «[…] В одном из районов Киевской области был разоблачен клеветник Ханевский. Ни одно из многочисленных заявлений, поданных Ханевским на коммунистов, не подтвердилось. Однако этот клеветник не потерял присутствия духа и в одном из своих разоблачительных заявлений в обком КП(б)У обратился с такой просьбой: “Я выбился из сил в борьбе с врагами, а поэтому прошу путевку на курорт”». «Некая Могилевская, работавшая учительницей 142-й школы города Киева, подавала клеветнические заявления и телеграммы во все центральные учреждения УССР и СССР. В этих телеграммах она оклеветала большое количество честных работников. В своих заявлениях эта клеветница не только клеветала на честных людей, но путем запугивания вымогала деньги и путевки на курорт. Достаточно сказать, что за 1936–1937 гг. она путем шантажа, запугивания сумела получить около 5 тыс. руб. от разных организаций и три путевки на курорт стоимостью больше 2 тыс. руб. Обо всех, кто отказывал ей в выдаче так называемой помощи, она писала клеветнические заявления […] Сейчас эта Могилевская разоблачена как аферистка. Она никогда учительницей не была. Подложным путем она получила ложное свидетельство о том, что является учительницей. Сейчас она осуждена народным судом на пять лет»[1017] и т. д.

Почувствовав перемену политических ветров, местные руководители, долгое время не смевшие тронуть активистов-разоблачителей, с энтузиазмом повели против них борьбу. Характерным было дело заведующей парткабинетом Переяславского райкома Савченко-вой, которым занимался в начале 1939 г. Киевский обком ВКП(б). Савченкова написала заявление, в котором обвинила руководство Переяславского райкома в связях с врагами народа и во вражеских действиях. Очевидно, что Савченкова надеялась на безнаказанность и результативность своего доноса. Однако обстановка изменилась, и осмелевшие члены бюро Киевского обкома приняли в январе 1939 г. решение: «Считать, что выдвинутые в заявлениях Савченковой обвинения […] являются безосновательными и клеветническими», объявить ей выговор с занесением в учетную карточку и снять с работы в райкоме[1018]. Однако Савченкова стояла до последнего. Получив выговор, лишившись работы, ославленная в Переяславле как клеветница, она не только продолжала писать заявления и жалобы, но собрала вокруг себя группу людей, недовольных районным руководством. Один из них — парторг ЦК КП(б)У в Иванковском леспромхозе Семида написал в ЦК ВКП(б) новое заявление, в котором называл переяславских начальников врагами и бандитами. И хотя Семида подписался чужим именем, его авторство «вычислили». Этот факт переполнил чашу терпения киевских руководителей. Решив покончить с интригами, бюро обкома КП(б)У в начале марта 1939 г. вновь вернулось к делу Савченковой. На этот раз были приняты суровые решения: Савченкову исключили из партии, а Семиду, лишив партийного билета, сняли с должности. Более того, бюро поручило прокуратуре привлечь Савченкову и Семиду к судебной ответственности за клевету[1019].

Подобные дела разбирались в 1939 г. повсеместно. Неоднократно занимался ими секретариат Московского обкома партии. 17 апреля 1939 г. он рассмотрел вопрос о заявлениях группы членов ВКП(б), которые обвиняли во вредительстве, пособничестве и покровительстве врагам ряд должностных лиц Подольского района. Заявление было признано необоснованным и клеветническим. Фигуранты дела получили строгие выговора и были предупреждены, что «в случае продолжения подачи клеветнических заявлений они поставят себя вне рядов партии»[1020]. Через несколько месяцев, 20 августа 1939 г., клеветническими были признаны заявления одного из членов партии, «разоблачавшего» «контрреволюционные связи» секретаря Шатурского горкома ВКП(б)[1021]. В октябре 1939 г. секретариат Московского обкома признал необоснованными и клеветническими заявления некоего Шахияна, который в течение полутора лет подал десять заявлений в ЦК, Московский комитет, Комитет партийного контроля и Прокуратуру с обвинением группы членов партии в связях с врагами народа. Шахияну было сделано внушение, что «в случае продолжения с его стороны клеветнических обвинений он будет привлечен к строгой партийной ответственности»[1022]. Подобные примеры можно продолжать. Они свидетельствовали как о распространении явления, так и о сравнительно снисходительном отношении к «клеветникам».

Кампания борьбы с «клеветниками», несомненно, имела некоторые объективные основания. Публичные процессы над оппозиционерами, чистки аппарата и массовые операции 1937–1938 гг. сопровождались нагнетанием обстановки «бдительности» и призывов к доносительству. По разным причинам — из желания отвести удар от себя, чувства мести, корыстного интереса, наконец, в силу психической неполноценности — на эти призывы сверху активно откликалась определенная часть населения страны. Вместе с тем мнение о том, что доносы в серьезной степени стимулировали террор, как уже говорилось, не подкрепляются известными фактами. Сама по себе насквозь фальшивая кампания борьбы с «клеветниками» служит дополнительным свидетельством несущественности доносов как фактора террора. Однако изобретенный сталинской пропагандой миф о решающей виновности «клеветников» оказался достаточно эффективным и до сих пор продолжает свою долгую жизнь.

* * *

Выход из «большого террора», проведенный в конце 1938 — начале 1939 г., в значительной степени был типичным механизмом завершения сталинских кампаний. Проведя массовое уничтожение и изоляцию «подозрительных» слоев населения, сталинское руководство совершило небольшое отступление с целью стабилизации системы и ослабления социального недовольства произволом. Первостепенным результатом этого отступления была очередная чистка в органах НКВД, проведенная преимущественно силами партийного аппарата. Нарушенный в период террора баланс сил между этими двумя важнейшими институтами сталинского режима был восстановлен в его традиционном виде. Новое поколение партийных функционеров, так же, как и новое поколение работников карательного аппарата, многие из которых также пришли из партийных органов, были главной опорой окончательно утвердившейся диктатуры Сталина.

Несмотря на масштабность арестов работников ежовского НКВД и резкое, почти одномоментное, прекращение массовых операций, достигших огромных размеров и, соответственно, имевших значительный потенциал инерции, выход из террора был осуществлен без серьезных трудностей и заметного противодействия. Отдельные угрозы дисбаланса, наблюдавшиеся на начальном этапе кампании, например, слишком сильные атаки на НКВД, были быстро нейтрализованы соответствующими указаниями из центра. Опираясь на поддержку Сталина, новое руководство НКВД во главе с Берией консолидировало свои позиции, что было особенно заметно на примере Гулага. Утвердившиеся в 1939 г. принципы построения лагерной системы сохраняли свое значение до смерти Сталина. Как можно судить по имеющимся документам, не приобрело угрожающих для диктатуры размеров и социальное недовольство массовыми репрессиями. Отрицательные настроения, усиливавшееся в обществе в связи с массовым произволом, были сравнительно успешно направлены против Ежова и его сотрудников, а также, как правило, анонимных «клеветников» и «карьеристов». Непосредственная связь с террором высшего руководства страны, прежде всего Сталина, была надежно спрятана за стеной официальной пропаганды и страха.

Однако за относительной успешностью решения тактической задачи — выхода из террора, на самом деле, скрывались многочисленные разрушительные и трагические краткосрочные и долгосрочные последствия кадровых чисток и массовых операций. Уже в период террора, после относительно благополучных «трех хороших лет» (1934–1936) начался период нарастания напряженности в советской экономике. Даже по официальным данным, темпы роста объема промышленного производства, составлявшие в 1936 г. 28,7 %, снизились в 1937 г. до 11,2, а в 1938 г. — до 11,8 %. По более объективным расчетам некоторых западных экономистов, эти цифры составляли соответственно 10,4, 2,3 и 1,1 %[1023]. Опасные размеры приобрела дезорганизация армии, вызванная разгромом значительной части ее офицерского корпуса[1024]. Эти и многие другие последствия террора все еще не изучены, а многие даже в достаточной мере не осознаны. Одним из таких последствий было также уничтожение остатков «коллективного руководства» в высших эшелонах власти и утверждение институтов абсолютной единоличной диктатуры, о чем пойдет речь в следующей заключительной главе этой книги.

Загрузка...