ЧУЖАЯ ОСЕНЬ (Рассказы после дальних поездок)

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ МОГ ЗАБЫТЬ

От молодого утреннего солнца тени домов казались длинными и легкими, и белая от солнца площадь сверкала, как кварц.

Стоянка на площади была полна автобусов; между ними осторожно пристраивался еще один, совсем пустой, с голубыми от света стеклами, а тоненькая японочка в форме кондуктора стояла позади него и свистела в свисток. Это было похоже на то, как свистит дрозд-пересмешник, но, видимо, водитель отлично разбирался в оттенках каждой трели и под длинный успокоительный свист медленно подавал машину назад, пока девушка не свистнула резко и коротко, словно поставила точку. И автобус сразу остановился, заняв свое место.

После площади с ее тенями, сверканьем, шелестом шин внезапная тишина галереи оглушила, словно я нырнула под воду. То была дорогая дворцовая тишина, наглухо запертая в древних стенах; галерея вела мимо пустынных залов к саду.

Это оказался самый удивительный сад, какой я когда-либо видела.

Сад без единого растения или цветка, без листьев и трав, без теней и тропинок. В нем был только светлый песок, застывший маленькими неподвижными волнами, и пятнадцать камней, расположенных в странной и задумчивой гармонии. Самым странным было то, что, не обладая ни одним ростком, этот сад являл собою как бы эссенцию природы.

Только в Японии можно найти нечто подобное: безмолвный каменный сад, обращенный к человеческим размышлениям. Ничто не тревожило тишины; мне казалось, что я здесь совсем одна. Оглядевшись, я заметила, однако, что в тени галереи на полу неподвижно сидит молодая японка и тоже смотрит в каменный сад. В расшитом цветами кимоно она походила на бабочку, залетевшую в дворцовый сумрак.

Позади послышались шаги.

Под сводами галереи появилась высокая женщина в рыжем пальто с поднятым воротником. Она шла, засунув руки в карманы, — шла так быстро, будто кого-то догоняла или кто-то гнался за ней. Женщина промчалась и исчезла за поворотом. Сидящая на полу японка не пошевелилась.

Но не прошло и нескольких минут, как позади снова послышался звук быстро и мягко ступающих ног в одних чулках.

На этот раз женщина в рыжем пальто остановилась возле нас.

У нее было немолодое усталое лицо; на скулах розовел наспех положенный румянец. Засунув руки в карманы еще глубже, она смотрела на песок и камни сада, смотрела нетерпеливо, даже, пожалуй, с раздражением, словно выполняла утомлявшую ее обязанность. Глаза у нее были темные, влажные, с припухшими веками.

Что-то беспокойное вошло вместе с нею, и волшебство сада распалось. Я собралась уходить.

У выхода мы снова столкнулись; женщина надевала оставленные ею на ступенях туфли, широконосые, с низкими, как у школьниц, каблуками: такие туфли обычно носят в поездках американки. Темные глаза бегло скользнули по мне, и незнакомка зашагала к площади.

На следующее утро я уехала из Киото и позабыла об этой встрече. Лишь иногда, засыпая, видела я в темноте белые камни философского сада, и меня охватывала, как облако, прохладная тишина.

Но в Хиросиме уже было не до философского сада.

Каждый день обрушивался множеством впечатлений, пронзающих душу: они вытеснили все, виденное до той поры.

Как-то вечером, вернувшись в гостиницу, я спустилась в ресторан. Там было почти пусто, лишь за угловым столиком шумно ужинали три плечистых парня в спортивных свитерах, с коротко, по-армейски остриженными волосами. Я уже знала, что это американские студенты: они проходили практику в Токио, а в Хиросиму приехали на каникулы. В другом углу, у окна, сидел еще кто-то; вглядевшись, я увидела, что это была незнакомка в рыжем пальто. Она сидела за столиком одна, беспокойная и взъерошенная, как залетная птица.

Короткие встречи во время путешествий интересны тем, что стараешься угадать, что за человек перед тобой, и иногда это удается. Или только кажется, что удается, но в это веришь, потому что твои догадки и наблюдения легко прикладываются к его внешности и повадкам.

Здесь же я ничего не могла угадать. Я только чувствовала идущую от этой женщины тревогу и внутренний неуют, словно это был воздух, которым она дышала, принося его с собой.

Закончив ужин, незнакомка прошла к выходу. Пальто, которое она сейчас держала в руке, волочилось по полу и задело меня, и она сказала по-английски:

— Извините.

— Ничего, — ответила я.

На этом наша беседа, в сущности, кончилась.

Когда я вышла в холл, она стояла возле портье и, увидев меня, улыбнулась. Улыбка была механической, но как бы подтверждала, что мы уже познакомились, и я села в кресло напротив цветного телевизора и стала ждать, когда она подойдет и сядет тоже. Я была уверена, что она подойдет и сядет, потому что в этот час в гостинице больше некуда деваться. И чем дольше я ждала, тем больше хотелось мне, чтобы она подошла и села, и я узнала бы, кто она и откуда.

Мне был слышен ее разговор с портье и видно его лицо, смуглое и невозмутимое лицо пожилого японского бога.

Как я поняла, незнакомка просила устроить ей поездку на остров неподалеку от Хиросимы. Она так торопилась на этот остров, будто уже не могла прожить без него ни минуты; портье учтиво отвечал ей. «Да, мэм» — и тут же пояснял, что раньше утра попасть на остров нельзя. Раздраженно махнув рукой, она отошла, в то время как портье, забыв стереть с лица улыбку, уже отвечал с той же учтивостью по телефону: «Да, сэр».

Женщина села рядом со мной.

Теперь я видела ее лицо вблизи — утомленное, невеселое лицо человека, который плохо спит по ночам. Некоторое время мы обе молча смотрели на цветной экран, откуда улыбались нам фарфоровые девушки, а цветущие вишни простирали розовые ветви. Потом женщина сказала:

— Погода испортилась, завтра, наверное, будет дождь. — Голос у нее был низкий и хриплый.

— Да, — сказала я, — Возможно.

— Меня уверяли, что в декабре здесь никогда не бывает дождей, — сказала она, вздохнув. — Может быть, обойдется. Я хочу ехать на остров. Вы были на острове?

— Нет, еще не была.

— Я уеду завтра утром. Или сегодня ночью, — сказала она упрямо и нахмурилась, словно продолжала спор. — Мне здесь больше нечего делать. Если ехать — так ехать.

Наступила пауза.

Девушки исчезли с экрана, и теперь дрессированный дельфин, вздымая синюю воду, подбрасывал мяч.

— Хотите выпить? — вдруг спросила женщина. Подняв руку, она остановила проходившего мимо боя в голубой курточке.

— Спасибо, нет.

Бой принес ей на подносе джин и тоник. Она выпила и перевела дыхание.

— А где вы живете постоянно? — спросила я.

— В Хартфорде. Штат Коннектикут.

— В Хартфорде? Я была там, когда ездила в Америку.

— А я не была там уже полгода, — неожиданно сказала женщина.

Она откинулась на спинку кресла.

— Езжу из одной страны в другую. Собственно, не езжу, а летаю на самолете. Всегда тороплюсь. — Она усмехнулась углом рта. — Одна моя знакомая, очень пожилая дама, говорила, что ее дочь и сын путешествуют на пароходе, внуки — в автобусах, а она уже может только летать, если хочет успеть хоть что-то посмотреть в мире. И хотя я еще не так стара… — Она замолчала.

В холле опять мелькнула голубая курточка, и женщина спросила быстро:

— Хотите выпить?

— Спасибо, нет.

Бой снова принес ей джина. Она медленно отхлебнула и сказала:

— Иногда я просыпаюсь утром в гостинице и не могу понять, в каком я городе. И вообще — где я. Все сливается, знаете. А гостиницы везде похожи одна на другую. Все везде одинаково, в общем. Даже в Японии. Только здесь повсюду телевизоры, слишком много телевизоров. А так… Даже здесь все похоже. Ночью проснешься, протянешь в темноте руку — и вот лампа на ночном столике и выключатель. Всегда одинаково, в каком бы ты городе ни проснулась. И если не спится… Это имеет значение, знаете, когда сразу можешь зажечь свет. — Она снова замолчала.

— А в каких странах вы были за это время?

— В разных. — Она сделала неопределенное движение рукой. — В Японию я прилетела из Франции. Нет, из Италии. Да, из Италии, из Рима. Там шел дождь, когда я улетала. Или это во Флоренции шел дождь? Вода хлестала отовсюду, словно небо треснуло и потекло по всем швам. Но самолет все-таки улетел. Слава богу, самолет все-таки улетел. Я уже не могла больше там оставаться.

Она отхлебнула еще немножко джина и поставила рюмку на поднос. Рука у нее оказалась крупная, с сильными пальцами, с широкой ладонью. Рука женщины, умеющей стряпать, стирать, нянчить ребенка, и все это, может быть, она в свое время делала, а когда кончала работу, то садилась отдохнуть и спокойно клала на колени большие руки, покрасневшие от горячей воды. Сейчас они как-то не вязались с ее чересчур короткой юбкой, чересчур молодо подстриженными волосами и наспех положенными на скулы румянами.

А больше всего не вязались с рюмкой джина на подносе. Будто это были руки другого человека.

Я смотрела на нее и думала: что же это за сила, которая гонит эту женщину из ее домика в Хартфорде, аккуратного домика с зеленой изгородью, лужайкой и цветущим кустом азалии у входа, каких близ Хартфорда множество, — гонит и не дает нигде задержаться? И женщина мечется из страны в страну, из отеля в отель, не всматриваясь в города, забывая то, что в них видела, запомнив во Флоренции только лампу на столике у кровати да дождь на аэродроме перед отъездом. Это во Флоренции! Ну и ну…

Бой в голубой курточке бесшумно прошел мимо нас, лицо у него было сонное и детское. Женщина ничего не сказала ему, а только подняла палец, и бой наклонил маленькую, гладко причесанную голову, поняв, что надо принести джин еще раз.

— Ваша семья сейчас в Хартфорде? — спросила я, продолжая смотреть на экран.

— Семья? — переспросила женщина. — В Хартфорде? Да, конечно. В Хартфорде Вик, мой сын. Он живет в нашем доме. Вик в нем родился и очень его любит. Любит жить в этом старом доме, представьте. Мой муж умер, и мы остались с Виком вдвоем. Он уже совсем взрослый, Вик. Взрослый и красивый.

Она открыла сумку, лежащую на ее коленях, и я подумала: «Сейчас она вынет оттуда карточку Вика и покажет мне. Чтобы я убедилась, что он действительно совсем взрослый. Взрослый и красивый».

Но женщина только заглянула в сумку, и выражение лица у нее стало странное, словно у человека, смотрящего в пропасть, и тут она захлопнула сумку, и замок звонко щелкнул. И я так и не увидела, действительно ли Вик взрослый и красивый.

— Вик и сейчас живет в нашем старом доме, — сказала женщина. — Он хочет пожить там один. Понимаете, когда дети становятся взрослыми, они хотят иногда жить одни. Мать им уже не так нужна, как в детстве, это понятно. Вику хочется остаться одному. Он устал, вот в чем дело. Немного устал, это же бывает. Вот он и захотел остаться один. Он хороший и добрый, и он мне сказал: «Ма, уезжай, тебе надо отдохнуть. У меня есть немного денег, истрать их. Истрать их все. А я останусь здесь один». И вот я уехала. — Она замолчала.

На экране ссорились два ковбоя, ссорились бурно, по-американски, но фильм был дублирован, и ковбои говорили учтивыми японскими голосами. Портье, сидя за стойкой, просматривал счета. Сквозь стеклянную дверь была видна площадь, на ней густел теплый декабрьский туман.

Женщина продолжала молчать, и я поднялась.

Уходить не хотелось, но часы показывали время позднее, и, кроме того, я подумала, что, может быть, новая моя знакомая, так же как ее Вик, хочет остаться одна. Когда она подняла на меня глаза, я поняла, что она совсем этого не хочет. Но я уже собралась уходить.

Дойдя до лестницы, я обернулась. Женщина стояла возле портье и что-то ему говорила, энергично жестикулируя. Я услыхала, как портье сказал: «Да, мэм», — и поняла, что раньше утра ей не уехать. И я пошла в свой номер.

Когда утром я вышла из гостиницы на площадь, там царила кутерьма.

Американские студенты не могли завести свою машину; один из них остался за рулем, а другие вылезли и стали со смехом и гамом толкать машину сзади, гоняя ее по площади. Наконец мотор, отчаянно фыркнув, заработал. Студенты, хохоча и переговариваясь, пошли к гостинице и почти столкнулись в дверях с моей вчерашней знакомой.

Она заговорила с ними.

Они вежливо ее слушали, вежливо улыбались, но даже издали было видно, что они только и думают, как бы смыться. Женщина закончила разговор, как мне показалось, на половине слова, и студенты исчезли, словно их сдуло ветром.

— Доброе утро, — сказала я, подходя. — Уезжаете на остров?

Женщина задумчиво покачала головой.

— Нет, — сказала она. — Я передумала. Зачем мне, в конце концов, этот остров? Я решила улететь в Осака. Улететь в Осака, вот и все.

— Вот как, — сказала я. — Тогда счастливого пути.

— Мило с вашей стороны, — сказала женщина рассеянно. — Вы остаетесь здесь? А мой самолет улетает через час. Еще целый час ждать, мой бог…

Она кивнула мне, и я вошла в холл. Студенты спускались по лестнице, таща чемоданы и сумки: очевидно, собрались ехать на машине дальше. С одним из них — долговязым блондином — мы были немного знакомы. Я спросила его, кто эта дама, с которой они только что разговаривали.

— Эта дама? Понятия не имею! Я ее первый раз в жизни здесь увидел. Но ее знает Стив, мой товарищ. Он тоже из Хартфорда. Послушай, Стив! — крикнул он. — Иди сюда. Здесь спрашивают о леди из Хартфорда.

Стив был такой же длинный и плечистый, будто все они играли в одной и той же баскетбольной команде. Как они умещались в этой маленькой машине, было невозможно представить.

— Леди из Хартфорда? — сказал Стив. — Собственно, я знаю ее мало, у них в доме бывал мой старший брат. Он дружил с Виком, ее сыном. Брат говорил, что часто бывал у них до того, как все это случилось.

— Что случилось?

— Ну, то, что произошло с Виком.

— Послушайте… — сказала я. — Вы можете рассказать, что с ним произошло?

— А вы ничего не знаете? — Стив внимательно посмотрел на меня.

— Ничего.

— В общем… Вик имел какое-то отношение к атомному взрыву в Хиросиме. Принимал участие в подготовке как будто. Я точно не знаю, ведь об этом прямо говорить не любят. Когда он вернулся в Штаты после всей этой истории, он вроде был в порядке. Так, во всяком случае, мне рассказывал брат. А потом Вик стал появляться на людях все реже. Что-то произошло с ним. Он перестал выходить из дому, никого не хотел видеть. Мать привозила к нему знаменитых врачей, одного за другим, но все без толку. Что-то сломалось в нем, понимаете. Сейчас он совсем не выходит и ни с кем не говорит. Вот уже столько лет.

Стив посмотрел на часы.

— Ох, простите, мы опаздываем! А вдруг эта старая развалина опять не заведется? Торопитесь, торопитесь, мальчики!

Он сгреб в охапку чемоданы и побежал к машине. Товарищи ринулись за ним. Я услышала снова чиханье мотора, а потом смех, гам, и, наконец, машина, подпрыгивая, покатила по мосту.

Я осталась в холле одна.

Перед глазами моими стояли лица двенадцати американцев — членов экипажа самолета «B-29», — какими я видела их в книге, купленной в киоске гостиницы.

Это была странная книга, где справки для туристов и путеводитель по городу соседствовали с подробным описанием, как была сброшена на Хиросиму атомная бомба. На фотографиях все двенадцать летчиков улыбались. Из этой же книжки я узнала, что один член экипажа «B-29» после конца войны умер, четверо по-прежнему служат в воздушном флоте, остальные семь оставили военную службу. Никто из них ни разу больше не был в Японии. Только немногие члены экипажа видели друг друга после того, как вернулись домой.

Я припоминала лица, смотревшие на меня со страниц книги, и старалась понять, как эти люди живут сейчас. Вот тот из них, кто первым увидел из самолета вздымающееся ввысь чудовищное облако взрыва и сказал товарищам: «Души всех японцев поднимаются к небесам». И другой — тот, что за минуту до того, когда была сброшена атомная бомба, надел на руку четки, подаренные ему матерью. И еще один — тот, кто в беседе с журналистами заявил, что ничего не знал о цели полета. И тот, кто рассказывал потом, как хорошо он спал дома после возвращения, до той поры, когда по телевидению показали изуродованных взрывом японских детей и девушек с бесформенным месивом вместо лица, привезенных на пластическую операцию. И он вдруг перестал спать…

Они, эти люди, ни разу больше не были в городе, уничтоженном сброшенной ими атомной бомбой. Но пережил ли хоть один из них то, что испытывает сын этой женщины — человек, который не смог забыть?

Когда я снова вышла на площадь, дама из Хартфорда стояла на том же месте, где мы простились. Седые волосы ее тихонько раздувал ветер.

Она улыбнулась мне, и я села рядом на скамью.

Туман рассеялся, день обещал быть ясным и теплым. К гостинице подъехало такси, из него вышла японка в кимоно, впереди нее бежала маленькая девочка с черными, туго заплетенными косичками и таким персиковым румянцем, какой бывает у японских детей. Она бежала быстро и, не удержавшись, ткнулась головой в колени стоящей у входа дамы из Хартфорда.

Наклонившись, та подняла ребенка на руки, и я в первый раз услыхала, как она засмеялась.

Девочка доверчиво повисла на ее руках, а женщина прижимала ее к себе, прижимала и гладила и продолжала смеяться низким горловым смехом, и я не сразу поняла, что она уже не смеется, а плачет.

Щеки ее блестели от слез; она плакала и, всхлипывая, прижимала к себе чужого ребенка и повторяла почти беззвучно: «Несчастный Вик. Несчастный Вик. Несчастный Вик».

ПОСЕЙДОН, БОГ МОРЕЙ

К полудню в Акрополе было шумно и людно, как на вокзале.

Гиды, с привычной ловкостью взбираясь на древний мрамор, тараторили на всех языках, заглушая друг друга. Не успевали мы миновать группу учтивых шведов, которую вел энергично жестикулирующий толстяк с четками в руке, как натыкались на хорошенькую девицу в темных очках. Она сидела, разложив на тысячелетних ступенях оборки своей юбки, и объясняла изнывающим от жары англичанам, как выглядела Афина Дева, исполненная Фидием из золота и слоновой кости.

Несколько французских архитекторов с молитвенным выражением на лицах зарисовывали кариатиды Эрехтейона. Молодые люди, пугающе похожие друг на друга, предлагали сняться на фоне Пропилеев. Щелкали фотоаппараты всех систем и всех стран. И над всей этой сутолокой и гамом возвышались ни с чем не сравнимые колонны Парфенона. С севера они были слепяще-белыми, а с южной стороны казались золотистыми и теплыми, как человеческая рука.

Не знаю, сколько времени пробыла я на горе. Это был мой первый приезд в Афины. Я попала туда вскоре после конца войны: тот, кто впервые в жизни увидел Парфенон, поймет меня.

Спускаясь, я наткнулась на проворного немолодого человека с пенсне. Он ринулся ко мне, скользя по мраморным обломкам, и ловко, как веер, развернул набор открыток.

— Ника Аптерос! — радостно воскликнул человек в пенсне и попытался сунуть мне открытки. Голос у него был звучный, как труба. — Вери найс!

Наконец я спустилась на автобус в Афины.

Зной уже не был таким тяжким, как утром.

На перекрестке полицейский в белом шлеме пропускал поток машин, картинно взмахивая жезлом. У стены, зацепившись друг за друга ножками, словно спящие насекомые, лежали сложенные в кучу столики. Официанты в коротких курточках неторопливо расставляли столики прямо на площади. Это значило, что жара начала спадать.

Незаметно я ушла довольно далеко.

Я забрела на какую-то тесную улицу. Окна в домах были распахнуты настежь, и вся улица по-домашнему пахла тушеными баклажанами и рыбой. Возле маленькой парикмахерской кучка пожилых греков в белых пиджаках о чем-то спорила, держа в руках свежие газеты. Время от времени в беседу вмешивался парикмахер, бросая намыленного до ушей клиента и выскакивая на улицу. Крик стоял такой, будто сгорело полгорода.

Чуть поодаль две седые, розовощекие англичанки старательно фотографировали очередные развалины. Кончив снимать, англичанки посовещались и вошли в маленькую кофейню. Я зашагала вслед за ними.

Хозяин, приветливый брюнет с большим носом, устремился к столику.

— Бекон энд эгс! — решительно сказали англичанки.

Хозяин ласково смотрел на них и молчал, не двигаясь с места.

— Бекон энд эгс! — повторили англичанки уже менее уверенно.

Хозяин улыбнулся еще приветливей и вздохнул. Переглянувшись, англичанки нарисовали на бумажной салфетке яйцо.

— О! — закричал хозяин, подпрыгнув на месте.

Он расплылся в улыбке и помчался на кухню. Спустя минуту он вернулся, неся полную тарелку слив, и торжественно водрузил ее на столик перед англичанками.

— Бекон энд эгс… — сказала старшая из англичанок упавшим голосом. Хозяин кротко глядел на нее, наклонив набок голову. — Кофе! — сказала она, махнув рукой. — Ту кофе!

Поглядев на них, я сразу заказала себе кофе, и хозяин снова умчался на кухню. Он принес крепчайший благоуханный кофе, ледяную воду в запотевших бокалах и блюдечки с вареньем. Варенье было густым и красным, как коралл. Уставившись на него, англичанки растерянно закудахтали, но потом браво взялись за ложки.

В это время дверь открылась, и вошел новый посетитель. К ужасу моему, я узнала в нем все того же деятеля в пенсне, которого видела в Акрополе.

Он ринулся ко мне, как к старому другу, и, сделав обнадеживающий жест, опять исчез за дверью. Проворство его было поразительным. Через секунду он вернулся в сопровождении унылого, высокого, как жердь, человека, обвешанного с ног до головы гирляндами морских губок.

— Сувенир оф Афин! Тре шарман, мадам! — торжествующе закричал мой знакомец трубным голосом и ткнул мне в руки огромную губку в целлофане.

Он так сиял, так восторженно размахивал губкой, так призывал продавца, меланхолично уставившегося на меня коричневыми, как финики, глазами, хозяина кофейни и даже англичанок восхищаться моим будущим приобретением, что я не выдержала и малодушно купила губку. Взяв деньги, продавец побрел к выходу. Человек в пенсне, ласково лопоча, помчался за ним.

Выйдя из кофейни, они остановились на углу.

Лицо проворного афинянина сейчас было решительным и величественным, как у полководца. Продавец медленно отсчитал от моих денег две бумажки и, грустно глядя на них, протянул ему. Тот сунул свой заработок в карман и зашагал по улице фланирующей походкой человека, закончившего удачный деловой день.

Вскоре ушла и я.

Везде было полно народу; казалось, что все Афины высыпали на улицы, площади и скверы, радуясь, что схлынула жара.

За столиками кафе, вынесенными прямо на тротуар, прочно сидели посетители, всем видом показывая, что не скоро расстанутся с давно выпитой чашкой. Постукивая тонкими каблучками, шли афинские модницы в колышущихся, словно пружинящих юбках. Стройные их ноги без чулок казались золотистыми от загара. Франты в остроносых штиблетах разгуливали, останавливаясь у каждой витрины.

Мелькнула в толпе пожилая женщина в черном.

Женщина шла сквозь шумную, неторопливо двигающуюся толпу, как бы неся на своих темных одеждах отблеск боев за свободу страны. По ком носила она траур? Где, в каких горах, на каких вершинах похоронено тело сына, погибшего от пули врага?

Я стояла посреди тротуара, и толпа обтекала меня. Неожиданно возле меня кто-то остановился.

Обернувшись, я узнала своего приятеля с горы Акрополя.

— Ду ю лайк Афины, мадам? — бодро сказал он. — Тре шарман, маленький Париж… О?

Я схватилась рукой за дверцу проезжающего мимо такси.

Под мышкой у меня была по-прежнему зажата злополучная губка в целлофане, с которой я прошагала по афинским улицам с таким чувством, будто собралась в баню. Я сунула губку в угол машины.

В это время дверца приоткрылась и в ней показалась уже знакомая мне голова.

— Я могу показать вам Афины, — сказал трубный голос, и мой знакомец в пенсне радостно улыбнулся. — Храм Зевса, театр Ирода Аттики, Одеон, театр Диониса… Величайшие памятники древности! Вам понадобится не более пятнадцати минут, чтобы все это объехать. Люди, не знающие Афин, тратят на это весь день, мадам! Оф коорс! — Он говорил на ужасном, но бойком английском языке.

Покачав головой, я потянула к себе дверцу. Но знаток памятников древности крепко держал ее.

— Это будет стоить вам совсем недорого, мадам… — жалобно сказал он. На его смуглом морщинистом лице вдруг появилась детская, обезоруживающая улыбка. — Совсем чепуху! Литтл мани!

Я запнулась только на секунду. Но он уже уселся рядом с шофером и небрежным тоном приказал ему что-то. Машина покатила по улицам Афин.

Мой провожатый тараторил без умолку. Размахивая руками, он произносил длинные монологи при виде каждой мало-мальски стоящей развалины, добросовестно отрабатывая свои «литтл мани».

Он спросил, откуда я приехала, и я ответила. После этого его монологи стали еще более пространными: он сопровождал их таким количеством жестов, словно перед ним была глухонемая. Время от времени в беседу включался шофер, тоже произнося горячие фразы, из которых я ровно ничего не понимала. Лысый человек, читавший газету у киоска, поздоровался с шофером, и тот приветствовал его, подняв обе руки и бросив руль. Послышался визг покрышек идущей позади нас машины. Шофер не обратил на это никакого внимания.

Сейчас мы ехали по тихой тенистой улице. У решетчатых ворот стояли караульные — высокие ребята в юбочках, в алых фесках с длинными черными кистями, в туфлях с помпонами и загнутыми носами, нарядные, как карточные валеты.

— Это дворец нашего короля, — сообщил мой провожатый, показав на караульных с гордостью. — Вери найс, а?

Мы пересекли площадь и проехали мимо большого ресторана. Сквозь зеркальные стекла было видно, как бармен за стойкой, священнодействуя, выжимал сок в фужеры со льдом.

— Это наш самый дорогой ресторан, — сказал мой провожатый. Сбоку мне была видна его тощая шея и слегка обвисшая щека — щека пожилого человека.

Теперь мы ехали по улице со множеством магазинов. В витринах стояли манекены, одетые точно так же, как девушки, идущие мимо них, с такими же гордыми кудрявыми головками. Мой провожатый показал на одно из зданий, по которому, соперничая с закатом, бежали молнии реклам.

— Это наш самый дорогой магазин, — сообщил он.

Я промолчала.

— Вы обратили внимание, что у нас девушки не носят чулок? — предупредительно спросил он. — Сейчас такая мода. В тот день, когда королева в первый раз летом появляется без чулок, все афинские девушки тоже снимают чулки. Как королева, так и они. Это, знаете, у нас так принято. Любая девушка может себе позволить подражать королеве.

— Вот оно что! — сказала я.

Мы опять пересекли какую-то площадь, и я увидела большое здание.

— Это наш университет, — сказал мой провожатый.

— Самый дорогой? — полюбопытствовала я.

Он покосился в мою сторону и ничего не ответил. Наступила небольшая пауза. Потом мой спутник что-то скомандовал шоферу, бросив стыдливый взгляд на счетчик, и машина свернула.

— Сейчас мы увидим триумфальную арку императора Адриана, — бодро произнес он.

— Послушайте, — сказала я, — покажите мне тот район, где вы живете.

— Где я живу? — удивился он.

— Ну да.

— В Афинах нет трущоб на окраинах, — тревожно сказал он. — Это очень красивый, благоустроенный европейский город.

— Ну-ну, — сказала я, — про это я уже слыхала. Маленький Париж.

Опять наступила пауза.

— Так вы в самом деле хотите поехать в район, где я живу? — спросил он.

— В самом деле.

— Но это далеко отсюда.

— Ничего, я не устала.

Он задумчиво хмыкнул.

— Так-таки прямо сейчас и поедем?

— Давайте, — сказала я.

Он опять задумчиво хмыкнул. Потом что-то сказал шоферу, и мы покатили.

Сейчас мы ехали по шумной улице с мастерскими, где можно было увидеть сапожников, латающих башмаки, гончаров, расписывающих глиняные кувшины, мастериц, сидящих за швейной машиной и бросающих любопытные взгляды в окно. Под деревянным навесом шла шумная торговля всяким дешевым барахлом. Каменотес, постукивая молотком, возился у ворот с глыбой мрамора. Где-то запел во все горло петух, точно в деревне. Шмыгнул мальчуган; в правой руке он нес большую медную тарелку, висящую на металлических стропах. На тарелке стоял дымящийся кофейник, тоже медный, и две крошечные чашки. Вместе со всем этим хозяйством мальчуган едва не угодил под машину.

Шофер заорал на него, как полагается всякому шоферу, а мальчуган, подтянув штаны, показал ему язык, как полагается всякому уважающему себя мальчику, и побежал дальше.

Провожатый мой ерзал на сиденье. Объяснять тут было совершенно нечего, и ему приходилось молчать, что было для него мучительно.

— Давайте я вам расскажу легенду о богине Афине, — наконец решительно сказал он. — Однажды Афина поспорила с Зевсом о том, кому будет принадлежать город. Она взмахнула рукой, и из земли…

— Ох, ради бога! — взмолилась я.

Он виновато умолк.

Сквозь окно повеял запах водорослей и остывающего песка. Мы проехали еще немного, и я увидела плоский берег с твердой песчаной полосой, хорошо укатанной прибоем. У самой воды тянулась малахитовая кромка водорослей. Маленькие волны накатывались на песок, Вдоль дороги белели хибарки рыбаков.

— Стоп! — вдруг заорал мой спутник, подняв вверх руки.

По шоссе, тяжело ступая, шла высокая, грузная женщина. Мой спутник выскочил, и женщина бросилась к нему.

Она заговорила с ним по-гречески, быстро, страстно, то всплескивая руками, то делая такой жест, словно отрывала что-то тяжелое от груди. Глаза ее были заплаканными. Мой провожатый тоже что-то кричал ей в ответ, и чем больше они говорили, волнуясь и перебивая друг друга, тем мрачней становилось его лицо. Наконец он вернулся к машине.

— Ай эм сори, — сказал он, не глядя на меня. — Мне нужно на одну секунду задержаться здесь. Разумеется, я попрошу шофера выключить счетчик, — добавил он поспешно. — Ай эм вери сори.

— Что-нибудь случилось?

Он молчал и смотрел на женщину. Она была немолода, с полной бесформенной фигурой, но лицо еще было красивым. В особенности хороши были глаза и рот, с чуть поднятыми вверх уголками. Слезы ее не портили.

— Это моя жена, — нерешительно произнес он. — Она сказала, что в семье нашего соседа несчастье. Я хотел бы туда зайти. Впрочем, если вам неугодно, мы можем поехать дальше…

— Конечно, идите.

Но он продолжал стоять, переминаясь.

— Я не испортил вам настроение? — наконец спросил он и покраснел. У него был кирпичный румянец пожилого человека. — Это не полагается — портить настроение клиенту. Сейчас мы поедем назад, и я покажу вам театр Диониса. Величайший памятник древности.

— Будет вам! — сказала я.

— Так я пойду!.. — Он продолжал нерешительно топтаться на месте. — Сейчас жена принесет вам стул. Вы можете полюбоваться морем. Это Саронический залив, один из красивейших заливов Европы, — сказал он и вздохнул.

— Слушайте, — сказала я, — можно мне пойти вместе с вами?

— Со мной?

— Ну да.

— Вы серьезно хотите туда пойти?

— Я же вам сказала. Если это удобно, конечно.

— А зачем вам это нужно? У вас может испортиться настроение.

— Давайте пойдем быстрей! Может быть, я тоже смогу чем-нибудь помочь. Что у них стряслось?

— Несчастье, — сказал он упавшим голосом. — Большое несчастье. Идемте скорее.

Мы почти побежали по дорожке к низенькому дому.

Но едва мы подошли, как в дверях показалась женщина.

Она еле стояла на ногах. Прическа ее рассыпалась, волосы упали на плечи; обе руки она приложила к шее.

Мой спутник что-то спросил у нее, задыхаясь от быстрого бега, но женщина только помотала головой и укусила свой палец. Мы взбежали на крыльцо. После яркого, багрового солнца, висящего над морем, комната показалась совсем темной.

— Господи… — сказал мой спутник. — Господи боже мой!

На кровати, прикрытый простыней до подбородка, лежал человек. Длинное тело его казалось огромным. Глаза были закрыты. По выражению отчужденности и строгости на его большом желтом лице я поняла, что он мертв.

В углу стояли трое детей: два мальчика лет по двенадцати-тринадцати — очевидно, погодки, — и девочка чуть поменьше. Они смотрели на мертвого отца не двигаясь, точно окаменели. Над ними в углу виднелась икона: дева Мария держала на руках младенца, крошечного, как лист.

— Ох! — сказал мой спутник. — Господи, какой бедняга! Не повезло ему. Теперь уже все. Теперь уже ничего не будет. — Он заплакал.

Женщина по-прежнему стояла в дверях, приложив обе руки к шее; сухие глаза ее блестели, точно у нее был жар.

— Теперь уже все, — сказал мой спутник. По морщинистому лицу его бежали слезы. — Пойдемте отсюда. Что можно сейчас сделать? О господи, я так и знал.

Мы вышли.

Жена что-то быстро и испуганно ему сказала, но он только отмахнулся. Женщина в дверях сжала оба кулака и запрокинула голову. Казалось, она хотела крикнуть. Глаза ее закрылись.

— Я даже не представляю, как она будет без него жить, — сказал мой спутник, вытирая слезы ладонью. — Есть женщины, которые не умеют жить одни. Он ее слишком любил. Он из сил выбивался, чтобы у них все было. Но ему не везло! До чего же ему не везло, господи!

Мы медленно пошли по дорожке к шоссе.

— Просто бывают такие невезучие люди, — произнес мой спутник, смотря перед собой. — Очевидно, в этом все дело. Вот у меня, например, все как-то по-другому. Я умею заработать! — сказал он дрожащим голосом. — И мне везет, оф коорс. А он вечно влезал в историю.

Он обернулся и посмотрел на дом. Женщина все еще стояла в дверях.

— Ну, что вам сказать? — Он махнул рукой. — К примеру, был он шофером такси. Кажется, хорошая работа, правда? Вы бы его видели, когда он сидел в машине. Высокий, красивый, как черт, — даже пассажирки на него заглядывались, в особенности американки. И на тебе! Он тут же влез в историю. — Мой собеседник всплеснул руками. — Вез из Пирея иностранца, взял его возле «Флипп-бара», на набережной. И тот по дороге стал молоть черт знает что и про него и вообще про греков. Спьяну, конечно. Тут знай одно: терпи и не связывайся. Такое уж шоферское дело. А мой приятель, представляете, что сделал? Взял да и высадил своего пьянчугу по дороге в Афины. Тот, натурально, полез в драку. Тогда мой дружок стал в позицию… — Он слегка опустил плечи и показал, как становятся в боксерскую позицию. — И двинул его чуть-чуть, так, что тот повалился на асфальт. Потом подобрал его, аккуратно уложил в машине и повез к нему домой. Пока ехали, пьянчуга был уже в полном порядке. Но, можете представить, он оказался какой-то важной птицей. Если уж не повезет, так во всем! Он нажаловался на моего дружка — и того уволили из гаража. И потом уже ни в один гараж не брали, оф коорс. Все из-за того, что он вечно влезает в истории. Вот как оно было.

Он опять обернулся. Его жена подошла к женщине, стоящей в дверях, и попробовала ее увести. Но та замотала головой и прижалась щекой к косяку.

— Что же было дальше? — спросила я.

Перед моими глазами все еще стояло строгое, неподвижное лицо над белой простыней.

— Что дальше? — переспросил мой спутник. — Они продали все, даже стулья. Наконец его нанял на свою яхту богатый француз. Француз носился, как угорелый, из одного моря в другое. С ним всюду ездила какая-то мексиканка с зелеными глазами и прической «конский хвост»; очень красивая девка, между прочим, — вери, вери найс. Они были и в Коломбо, и в Сингапуре, и еще черт знает где. Я его видел, этого француза: никакой он не был яхтсмен — обыкновенный толстяк с животом и тонкими ножками. Но он платил хорошо, и мой приятель мог бы заработать. И тут вдруг опять началась история!

Он долго сморкался, и несколько секунд мы шагали молча.

— Можете представить, — продолжал он, — мексиканка влюбилась в моего друга, как сумасшедшая. — Мой собеседник пожал плечами. — Подумаешь, большое дело! В меня тоже многие влюблялись, — сказал он и поправил пенсне. — Но он немедля влез в историю, оф коорс. Высадился в первом порту и поплыл на угольщике назад в Пирей. И от всех его заработков только и осталось, что на старую моторную лодку. Он купил лодку и начал рыбачить. И наконец ему повезло.

Мой спутник остановился и снял пенсне.

Тут я увидела, что у него добрые, помаргивающие, растерянные глаза. Без пенсне он выглядел совсем по-иному, чем тогда, когда носился между колоннами Парфенона, воинственно блестя стеклами. Жена подошла к нему и начала что-то говорить, а он глядел, терпеливо помаргивая. Под глазами у него были мешки.

Наконец жена отошла и остановилась неподалеку.

— Может быть, вы торопитесь? — спросил он и покосился на шоссе. Там стояла машина, блестя под солнцем, и шофер смахивал с нее мягкой кисточкой пыль.

— Что же было дальше? — опять спросила я.

— Да, — сказал он, вздохнув. — Я же говорю, что ему наконец повезло. Он рыбачил и еще эти чертовы губки искал под водой. Туристы, знаете, обожают покупать в Афинах губки. — Он, спохватившись, посмотрел на меня и перевел разговор. — Грудь у него, можете представить, была как мехи. Ну, и один раз, когда он нырял за губками, он увидел на дне бронзовую статую. Говорят, статуя пролежала на дне моря несколько тысяч лет. Я ее потом видел — по-моему, ничего особенного! Обыкновенный здоровый голый парень, и к тому же вся бронза стала зеленой, как водоросли. Но знатоки говорят, что это — настоящее сокровище. Словом, шум подняли такой, что несколько дней газеты только об этом и писали. Я встретил моего приятеля, он был как безумный. «Когда я, говорит, увидел ее на песке, я чуть не захлебнулся, такое со мной сделалось. Я сразу понял, что это — счастье. Уж тут-то, говорит, я его не выпущу. Сам понимаешь, сколько я получу денег за то, что нашел такое сокровище. Уж тут-то, говорит, мы не будем знать нужды. Вот оно, счастье!»

Он был совершенно как очумелый и только твердил «счастье» и «счастье», словно его завели. И все обнимался со своей Анти. Он ее любил прямо как сумасшедший. Я просто не видел, чтоб так любили женщину! Во всех газетах поместили его портрет: и на лодке, и когда он ныряет за губками, и дома, с Анти, с ребятишками… Чего только не писали про него!

Я обернулась и посмотрела назад. Маленький, покосившийся домик, в котором лежал на кровати под простыней мертвый человек, был виден на фоне розового неба — весь, со своей односкатной крышей и торчащей трубой.

— Когда эту самую статую поднимали, он все время был там, — продолжал мой собеседник. — Водолазы на дно пошли, и он с ними нырнул, — показывать, где она лежит. Хлопочет вокруг, словно сам ее сделал. «Если бы я мог, говорит, я бы один ее поднял, но здесь такое дело, что только подъемный кран ее возьмет». Стали ее тянуть краном, а он тут как тут. «Осторожней! — кричит. — Не повредите!» И как-то так неудачно подвернулся… Придавило его, словом, этой статуей.

Голос моего собеседника дрогнул. Он замолчал и молчал долго.

— Никогда не думал, что он сдастся, — наконец сказал он и вытер под пенсне глаза. — Не могу представить, знаете, что его уже нет. А его нет, и крышка.

Он спрятал платок и зашагал к машине.

Из дома послышался длинный рыдающий звук — не то плач, не то вопль… Жена моего спутника схватилась за голову и побежала туда.

— Ай эм сори, — сказал мой спутник, тревожно глядя на дом. — Если можно, я покажу вам театр Диониса завтра. А? Понимаете, мне нужно было бы остаться. Вы уж простите, пожалуйста. Ай эм вери, вери сори.

Я неловко сунула ему деньги, и он положил их в карман с явным облегчением. Мы попрощались; он бегом побежал к дому, чуть приседая и держась левой рукой за бок, как бегают все страдающие одышкой пожилые люди.

На следующий день я собралась уезжать из Афин. Вещи мои уже стояли в холле. Портье у конторки бегло и учтиво, как банкомет, придвинул мне наклейки для чемоданов. На них был изображен храм Ники Аптерос и сбоку фасад отеля, в котором я жила.

На сердце у меня было худо. Не только потому, что я видела смерть человека. Я неотступно думала о его жизни.

До отъезда оставался час. Я решила отправиться в музей.

В музее было людно, и все было так, как обычно бывает. Ходили туристы в башмаках на толстых подошвах; неутомимые знатоки, побывавшие во всех музеях мира; поминутно шепчущиеся молодожены, совершающие свадебное путешествие; очень красивые и очень равнодушные молодые женщины, одетые настолько дорого, что это уже не бросалось в глаза.

Гид — старичок с галстуком бабочкой — устал и поминутно озирался, ища стул: его, видно, уже не держали ноги.

Это был археологический музей. Я уже знала, что лучшие сокровища Греции надо искать в Париже, в Неаполе или в Лондоне, но не там, где они были созданы. За многовековую историю Греции ее богатства изрядно расхватали другие государства. Но несколько поистине прекрасных вещей я увидела и здесь.

Уже уходя, я заглянула в последний зал. Там, хорошо освещенная со всех сторон, стояла большая бронзовая статуя.

То был Посейдон, бог морей.

Он стоял посреди зала, уперев в постамент сильные ноги. Гораздо больше, нежели бог, — это был человек во всей могучей, спокойной красоте зрелости.

— Эта статуя Посейдона была создана в пятом веке до нашей эры, — произнес старенький гид и вытер лоб платком. — Счастливый случай дал нам возможность снова любоваться богом морей. Статую обнаружил на морском дне рыбак. Вы, конечно, видите, медам и мсье, что перед вами создание гения…

Два загорелых светловолосых человека в легких костюмах и галстуках, похожих на радугу, стояли возле меня.

— Давай пойдем поищем Эдди, — сказал один другому по-английски. — Он, наверное, в баре. Как бы он не надрался, как в прошлый раз!

— Ничего не будет с твоим Эдди, — ответил второй. — Слушайте, — обратился он к гиду. — А этому парню, который вытащил вашего бога, что-нибудь дали?

— Конечно, — сказал гид и снова вытер лоб. — Он получил высокую награду. Значок за спасение утопающих.

— Ловко это вы его, — сказал человек в галстуке с радугой и засмеялся. — Неплохо придумано!

— Пошли, — сказал второй. — Пошли в бар искать Эдди. Ну его к черту, этого Посейдона.

ЧУЖАЯ ОСЕНЬ

Этот большой загородный отель, стоящий на берегу залива, засыпал рано. Когда я возвращалась после театра, в коридорах отеля витала тишина.

Бесшумно ступая по толстому ковру, я шагала мимо холодно поблескивающих дверей. Почти перед каждой дверью на полу, носами в коридор, стояли туфли, словно они решили погулять, пользуясь сном своего владельца. Рядом с туфлями на полу возвышались цветы, вынесенные на ночь из номера. Сонный и теплый аромат вянущих роз смешивался с запахом натертых полов, хорошего мыла, туалетной воды — чинными запахами чистоты.

Отель спал.

Лишь иногда вместе со мною в лифте поднималась старая леди в вечернем платье, с обнаженными желтыми плечами, на которые была накинута меховая пелерина. В подкрашенных мочках ушей сверкали бриллианты пугающей величины. Вместе с нею входил высокий негнущийся человек с седыми волосами и кирпично-румяным лицом.

Молча, не произнося ни одного слова, они стояли рядом со мною в лифте, наполнив его теплом нагретого меха, запахом духов и сигарет. Я выходила на третьем этаже, а они возносились куда-то вверх, оба молчаливые, сверкающие и неподвижные, точно монументы.

Я просыпалась ранним утром: в чужой стране мне не спалось. В коридорах по-прежнему витала тишина. Но паркет был уже натерт, а начищенные до зеркального блеска туфли стояли носами к дверям. Немолодая горничная в потрескивающем крахмальном переднике желала мне доброго утра и уплывала по коридору дальше.

Как бы рано ни приходила я завтракать, в кафе отеля уже были заняты два столика.

За одним из них восседала чопорная няня в чепце с лентами и двое близнецов: белокурые девочки в клетчатых платьицах. За другим столиком завтракала худенькая женщина с короткой стрижкой, одетая в строгий синий костюм и белую блузку — туалет деловых женщин. Я никак не могла определить ее возраст. Большей частью она выглядела молодо. Иногда же в ее лице как бы что-то смещалось, возле глаз проступала желтизна, углы губ утомленно опускались… Но пока я вглядывалась в это постаревшее и подурневшее лицо, в нем снова происходила неуловимая перемена, и передо мною опять сидела моложавая, хорошо одетая дама, перелистывающая утренний выпуск газеты с деловитостью биржевика.

Обычно она выпивала чашку кофе, съедала два поджаренных ломтика хлеба с апельсиновым джемом и спускалась вниз, чтобы ехать в Стокгольм.

Так было и на этот раз.

Когда я вошла, она уже кончала свой завтрак.

Одинаковые клетчатые девочки повернули ко мне головы с белокурыми косичками и вежливо сказали в унисон:

— Гуд мо-онинг…

Мы уже успели познакомиться и даже гуляли однажды вдоль берега залива, и я уже знала, что девочек зовут Пэгги и Лиззи, они приехали из Англии вместе с няней-датчанкой.

Поздоровавшись с ними, я села за столик. Дама в синем костюме допила кофе, быстро провела по губам палочкой помады и вышла из кафе.

Вскоре ушла и я.

За оградой дремали виллы, ветер тихонько овевал края опущенных штор. У калиток чинно, как часовые, стояли оставленные молочником бутылки молока. По пустынному шоссе проехала на велосипеде молодая женщина в жакете с капюшоном; впереди нее, на креслице, прикрепленном к велосипедной раме, сидел сердитый маленький мальчик.

Пэгги и Лиззи, обе крайне деловитые и озабоченные, прошли в глубь аллеи, держа в руках мячи; за ними, тяжело ставя ревматические ноги, торопилась няня с развевающимися лентами на чепце.

От залива шел осенний, тусклый блеск. Впереди толпились клены, пылающие, точно факелы. Осень шагала по земле Швеции, одетая так же пышно и хрупко, как в лесах Подмосковья. Но каменистые шхеры, валуны среди кустарника, запах незнакомых трав, тяжелый всплеск лебедя в озерных камышах — все было непривычным.

Подъехал автобус. И вот уже остались позади берег залива, вереск на песке, клетчатые близнецы, шагающие по аллее, прилежно размахивая мячами…

Автобус мчался по улицам города в грозно шелестящем потоке машин, в котором, как стрекозы на реке, отважно вились велосипеды.

Мы пролетали мимо площадей, где вздымали бронзовых коней давно усопшие короли, мимо набережных с сиротливо покачивающимися голыми яхтами, мимо универмагов с плывущими в глубине эскалаторами, на которых чинно и безмолвно стояли покупатели…

И вдруг улицы как бы распахивались, открывая бульвар.

Там было безлюдно и тихо. На скамейках отдыхали пожилые господа; белки с идиллической доверчивостью прыгали к ним на плечи, выпрашивая орешек. Кленовый лист задумчиво слетал с ветви, но тут же сторож, солидный и важный человек с лицом банкира, устремлялся к нему, размахивая метлой. И снова на гравии дорожек сияла пронзительная чистота.

Не успевала я разглядеть все это, как автобус мчался дальше, пока, взвизгнув тормозами, не замирал у светофора.

Теперь из окна было видно, как пешеходы перебегают дорогу. Рядом с кокетливой дамой, державшей на поводке дрожащую голую собачку, плыла полная монахиня с опущенными глазами, в темном одеянии и огромном белоснежном головном уборе.

Но светофор вспыхивал зеленым светом — и все оставалось позади.

И снова мелькали улицы, набережные, здания банков, дворцы с их нежилой тишиной и ласточками, вьющимися над шпилем… Я выскочила из автобуса и свернула в переулок, решив отправиться дальше пешком.

Значительно позже, чем следовало, мне стало ясно, что я заблудилась.

Третий раз подряд я попадала на одну и ту же площадь, к витрине, где томились три манекена, кутая в трикотаж пластмассовые плечи и вперяя в прохожих отрешенные глаза.

Казалось, давным-давно я должна была выйти на набережную, попасть к королевскому замку, где в этот час обычно происходит смена караула и солдаты в белых касках и белых гетрах маршируют по дворцовым камням, как маршировали триста лет назад. Но снова и снова я блуждала среди незнакомых домов и, как заколдованная, выходила к витрине с тремя манекенами.

— Что за чепуха! — сердито сказала я вслух.

Женщина, разглядывающая витрину, обернулась.

Я увидела синий костюм, тонкую шею, охваченную воротничком блузки, щеки, чуть тронутые румянами… Это была моя утренняя соседка в кафе.

— Могу ли я помочь вам? — сказала она по-английски ту учтивую, ни к чему не обязывающую фразу, которую говорят в этой стране приезжим многие — от полицейских до благовоспитанных школьников.

— О! — смущенно вздохнула я. — Не скажете ли, как пройти к замку?

Женщина молча смотрела внимательными блестящими глазами.

— Вы русская? — неожиданно спросила она и покраснела. — Ну конечно же, русская! — сказала она, не дожидаясь ответа. — Как я сразу не догадалась! В отеле мне сказали, что приехала дама из России. А я не сообразила, что вы и есть эта русская дама… О мой бог!

Она продолжала смотреть на меня, приветливо улыбаясь. Ее костюм, манеры, отличный английский язык — все говорило о том, что передо мною хорошо воспитанная женщина, много ездившая по свету, умеющая быть любезной… Вблизи она показалась мне даже более молодой, чем тогда, когда я видела ее в отеле, но по-прежнему я не могла бы точно определить ее возраст.

— Какая неожиданность! — вдруг сказала она по-русски и даже засмеялась от удовольствия. Очевидно, ей было приятно произносить русские слова. — О, какая приятная неожиданность! Могла ли я думать, что буду иметь сегодня такую милую встречу?

Глаза ее сияли радостью. Маленькой рукой в перчатке она придерживала замшевую сумку, похожую на бочоночек. Шея у нее была слабая и тонкая, но руки казались крепкими, жестикуляция энергичной. Женщина продолжала говорить, с явной радостью вслушиваясь в звучание русской речи.

Но, милые мои, как удивительна была эта русская речь!

В ней совершенно отсутствовала та спокойная свобода обращения с родным языком, которая позволяет то ошибаться, то заикаться в поисках нужного слова. Это был язык ученического перевода, механически-оживленный, с деревянной четкостью интонаций.

Я так изумилась, слушая его, что даже не сразу поняла, о чем говорит моя собеседница.

— Могу ли я получить удовольствие проводить вас? — спрашивала она с очаровательной улыбкой. — О, это не затруднение для меня, а только приятно! Нам предположительно по пути. Мы можем направиться один с другим, не правда ли?

Я поблагодарила, и мы пошли рядом.

Начался разговор — незначительный, легкий разговор случайных попутчиков. Я рассказала, что приехала в Швецию три недели назад, побывала и в Мальме, и в Гётеборге, и в провинции Вермланд; спутница спросила, понравилась ли мне здешняя природа, и я ответила, что пейзажи Швеции прекрасны. От спутницы моей я узнала, что она русская, дочь инженера-металлурга. Из России она уехала в шестнадцатом году, во время первой мировой войны. Она была тогда маленькой девочкой. У нее начался процесс в легких, и родители увезли ее на курорт за границу…

Продолжая разговаривать, мы благополучно миновали площадь с тремя манекенами и вышли к мосту. Теперь я уже знала дорогу: здесь я бывала не раз. Но моя новая знакомая по-прежнему шла рядом, оживленно разговаривая.

— Разве мы знали, что за горе будет встречать нас за границей? — говорила она, качая своей кудрявой головкой. — Бедный отец скончался. Разрыв от сердца, как это называют… Я думала, мать навсегда потеряет рассудок… Отец оставил небольшие сбережения в банке — лионский кредит, вы, конечно, знаете… Мы много путешествовали по Европе. Там спустя годы я встретила своего будущего мужа…

Она замолчала. Ее глаза сощурились, и я отчетливо увидела в их углах веера морщинок. Но тут же она снова широко раскрыла глаза, и морщинки исчезли.

— О, я разговорилась, как школьная девчонка! — сказала она и засмеялась. — Быть может, вам вовсе не интересно это слушать? Но мне так приятно иметь беседу с человеком из России… — Она искоса, уголком глаза взглянула на меня. — Если вы не очень торопитесь… — проговорила она нерешительно. — Мы могли бы немножко зайти в ресторан и поболтать. Тут есть небольшое местечко за углом, в нем довольно уютно… У вас есть несколько свободных минут?

В ресторанчике, куда мы вошли, было мало народа.

Подозвав официантку, моя спутница начала заказывать завтрак.

Делала это она серьезно, обстоятельно, и склонившаяся к ней официантка — строгая блондинка с фарфоровым лицом — тоже была исполнена серьезности. Очевидно, уже наступил час ленча, а я знала, что здесь этот час соблюдают свято.

— Вы не возражаете против креветок? — озабоченно спросила моя спутница. — Их не все любят, кажется… А как вы относитесь к паштету?

Я заверила ее, что готова есть все, что угодно.

Наконец официантка ушла с заказом, и моя спутница, легко вздохнув, принялась стягивать перчатки со своих маленьких рук. И по тому, как привычно разложила она свою сумку и перчатки, как удобно уселась, облокотившись, как обвела взглядом постепенно заполняющийся зал, было ясно, что в любом кафе она чувствует себя дома.

— Мне приходится много разъезжать, — сказала она, словно угадав мои мысли. — А я привыкаю к месту, как кошка. Но что поделаешь? Работа! — Улыбнувшись, она пожала плечами.

— Вы давно в Швеции? — спросила я.

— После свадьбы я переехала к родителям мужа. Они жили в Эскильстуне. Вы, может быть, знаете этот город? Ну вот, с той поры я тут… — Она вздохнула. — В нашей семье женщины рано вдовеют, печальная примета, не правда ли? Муж умер, я одна воспитывала дочь. Сейчас моя Соня учится в колледже. — Женщина улыбнулась, на ее щеках заиграли ямочки. — Вы б ее видели! — сказала она. — Хороша, точно фея! В свои семнадцать лет командует взрослыми мужчинами как хочет. Поклонников у нее — уйма! Мной она тоже командует, должна сознаться… Но что поделать! — Она развела руками.

В ресторане слышался негромкий, учтивый говорок, — постепенно все столики оказались заняты. Креветки аппетитно розовели под листками молодого салата. Моя спутница жалобно посмотрела на них.

— В моем возрасте опасно полнеть… — сказала она, сделав огорченную гримаску. — А я так люблю креветки!..

На улице стало людно, мимо окон непрерывным потоком шли прохожие. Торопились на завтрак служащие, бежали куда-то школьницы, улыбаясь детскими, пухлыми губами, по-взрослому умело обведенными сиреневой помадой… Моя спутница задумчиво положила себе на тарелку немножко паштета.

— А где вы работаете? — спросила я.

— Я служу в конторе господина Якобссона. Фирма Олаф Якобссон — вы, наверное, слыхали? Лучшие трикотажные фабрики! — В голосе моей собеседницы прозвучала почтительная гордость. — На предприятиях фирмы Якобссон вы можете приобрести все, что хотите, — от найлоновых чулок до платья из джерси, — произнесла она профессиональной, отчетливой скороговоркой. — Что может быть элегантней, чем платье из шерстяного джерси? — Моя собеседница молитвенно подняла к небу глаза.

Передо мной вдруг всплыла витрина и три надоевшие мне девицы, с неживой элегантностью обряженные в платья из трикотажа. На ярлычках был отпечатан вместо марки пингвин и стоял росчерк: «Якобссон». Так вот откуда я знаю эту фирму!

— Модели фирмы Якобссон отправляют даже в Париж, да, да! — серьезно сказала моя новая знакомая и добавила вполголоса: — Джерси — это сейчас большая мода! Мне приходится много ездить по делам фирмы: господин Якобссон поручает мне представительство… Главным образом я посещаю скандинавские страны. Но в этом году я была и во Франции! Господин Якобссон меня очень ценит. Он доверяет мне очень, очень серьезные деловые поручения! — с достоинством произнесла она. — Господин Якобссон вполне уверен в моей преданности интересам фирмы.

Она умолкла и поправила волосы. Говорила она быстро, почти не останавливаясь, задавала вопросы и тут же сама себя перебивала, а когда обращалась ко мне, я видела, как возбужденно блестят ее глаза. Худенькая ее фигурка казалась хрупкой, все вещи на ней были хорошие, подобранные со вкусом, вероятно привезены из Парижа…

«Что-то в ней есть жалкое все-таки…» — вдруг подумала я.

— Так приятно вспомнить свое детство, не правда ли? — щебетала моя новая знакомая, подняв круглые брови. — Я помню Петербург, мы часто бывали там с мамой. Но постоянно мы жили в Москве, отец работал на заводе Гужона. А перед войной отца пригласил на свой завод Юз, и мы всей семьей переселились туда. Вы бывали там, в Области Войска Донского?

— Как вам сказать… — ответила я не совсем уверенно.

Спутница моя вспомнила совсем другую Россию, которой я не помнила и не знала.

— Как бежит время! — вздохнула женщина. — Вот уже моей Соне семнадцать…

— А что собирается делать ваша дочь после окончания колледжа? — спросила я.

— О, господин Якобссон обещает, что со временем примет Соню в свою контору. Это будет превосходно! Соня очень нравится господину Якобссону. Он говорит, что из нее выйдет настоящая femme chique. Это мило с его стороны, не правда ли? — сказала она, щуря глаза, словно отгоняя от себя какое-то видение, и мне вдруг показалось, что в голосе ее прозвучала скрытая тревога.

Я внимательно посмотрела на нее. Но женщина глядела в окно.

Вдали виднелся каменный Орфей; окруженный завесой фонтанов, он поднимал свои руки к солнцу. Мимо окон кафе, тревожно шурша и тесня друг друга, двигался бесконечный поток машин. Было непонятно, куда стремятся все эти машины, куда торопятся сидящие за рулем элегантные дамы в шляпках и перчатках того же цвета, что и крылья автомобиля, в мехах, с собаками, неподвижно сидящими на заднем сиденье… Вдруг стало душно, захотелось пить, от мелькания машин разболелась голова.

Моя спутница продолжала задумчиво смотреть в окно.

Встрепенувшись, она вынула из сумочки пудреницу и провела по лицу большой розовой пуховкой, словно смыла с лица задумчивость. Большие ее глаза с торчащими ресницами были широко раскрыты, это придавало лицу немного кукольное выражение. «Видно, немало ты, милая, потрудилась, пока выучилась так смотреть!» — подумала я.

Я поискала глазами официантку. Моя соседка, наклонив голову набок, бросила на меня быстрый взгляд.

— Мне бы так хотелось, чтобы вы посетили мой дом! — сказала она. — Это всего несколько часов езды отсюда. Маленький модный текстильный городок, — вы, быть может, знаете?.. Я хотела бы, чтобы вы имели у нас обед. Например, в субботу. И познакомились с моей Соней. Так приятно иметь встречу с человеком из России…

— Видите ли, сегодня вечером я уезжаю… Так что, к сожалению, не успею побывать у вас.

— Уезжаете? О, как жаль! — Женщина покачала своей кудрявой головкой. — Вы едете путешествовать дальше? Вероятно, в Норвегию и Данию?

— Нет… Я возвращаюсь домой, в Советский Союз.

Наступила пауза.

— Домой… — повторила женщина. — Домой! — сказала она почти беззвучно, одними губами. Да, конечно, я понимаю… Когда же вы будете в Москве?

— Дня через три, вероятно…

— Дня через три! — повторила она, как эхо. — Через три дня вы будете в Москве!..

Она хотела еще что-то сказать, но лишь перевела дыхание. Расплатившись, я встала.

— Прощайте! — сказала я, протягивая ей руку. — Желаю вам счастья.

Женщина молчала, не поднимая головы.

— Прошу вас, — наконец проговорила она тихо. — Посидите еще немного! Ну хотя бы несколько минут…

Достав из сумки сигарету, она закурила.

— Кофе! — коротко сказала она официантке. — Только покрепче, пожалуйста. — Она подняла на меня глаза. — Ну останьтесь еще немного… — проговорила она почти с мольбой, и я снова села за столик.

Теперь мы обе молчали. Спутница моя смотрела перед собою, сощурив глаза и о чем-то сосредоточенно думая.

— Простите меня, — наконец сказала она. — Все это может показаться вам странным… И мне не так легко объяснить вам. Ведь я первый раз сижу вот так, запросто, с человеком, приехавшим оттуда…

Она хотела что-то добавить, но только махнула рукой.

— Конечно, это смешно — рассказывать свою жизнь при случайной встрече… — сказала она тихо. — Откровенность за чашкой кофе недорого стоит. Я это понимаю. За столько лет я отлично выучилась говорить не более, чем положено в соответствующих обстоятельствах. И может быть, именно поэтому…

Ресторан постепенно пустел. Завитые девицы, бесшумно ступая на высоких каблуках, убирали посуду.

Женщина закурила вторую сигарету. Движения ее стали резкими.

— Мой отец был очень хорошим человеком, — сказала она отрывисто, как бы выдохнув эти слова вместе с табачным дымом. — И он был настоящий русский, он любил свою страну. А мать в доме называли «птичкой» — я помню это с детства… Она так и пропорхала всю свою жизнь, до седых волос. Она никого не любила, кроме себя, хотя и утверждала, что любит меня до безумия. Но если бы она меня любила, разве так построила бы она мою жизнь? После смерти отца надо было немедленно вернуться в Россию, домой. Я была девчонкой — что я могла решать? А мы ездили вместо этого в Ниццу, в Монте-Карло, в Париж. Каждую неделю другие города, другие счета от портных… Мать опомнилась только тогда, когда все деньги, оставшиеся после отца, были прожиты.

Женщина помолчала.

— Надо было устроить мою судьбу, — сказала она, пожав плечами. — Я вышла бы замуж за любого, только б уйти из дома. Мой муж оказался хорошим, честным человеком, ничего дурного не могу о нем сказать. Но не дай вам бог узнать когда-нибудь, что такое одиночество, когда живешь с человеком вдвоем…

Она отвернулась.

Передо мной сидела совсем не та женщина, которую я видела и как будто узнала раньше: это говорил какой-то незнакомый мне, печальный, растерянный человек голосом моей прежней собеседницы. А ведь еще совсем недавно казалось, что эту женщину я вижу до дна души, и душа-то невелика, с ее американизированной деловитостью и равнодушным холодком…

— Вот так мы и жили, — сказала она отрывисто, продолжая глядеть в окно. — После смерти мужа я заменила в доме мужчину: надо было зарабатывать на жизнь, помогать матери, растить дочь… К счастью, от отца я унаследовала умение трудиться. — Она невесело усмехнулась. — Но не думаю, чтобы он желал мне такой судьбы…

Она закурила новую сигарету и села в кресле удобней, заложив ногу за ногу.

— Как бы вам объяснить… — проговорила она. Сощуренные блестящие глаза глядели прямо на меня, но мне почему-то показалось, что женщина меня не видит.

Мимо окон, заложив руки за спину, прогулочной походкой прошел полицейский. Седой господин с белым платочком в кармашке покупал в уличном киоске газеты, учтиво не глядя на лежащие рядом яркие обложки с изображением обнаженных красавиц.

Моя собеседница ничего не замечала.

— Как бы вам объяснить… — повторила она, по-прежнему смотря на меня. — До господина Якобссона я работала на предприятии, где он был компаньоном. Потом он открыл собственное дело. Но, в общем, это было одно и то же. Все мои сослуживцы казались мне похожими друг на друга — хорошо причесанные, хорошо одетые деловые женщины, для которых умение учтиво улыбаться было так же обязательно, как и железная преданность интересам фирмы. Однако очень скоро я стала такой же, как они. Из меня быстро вытряхнули все, что отличало меня от других. О, это делается очень просто! Господин Якобссон хорошо платит своим служащим, но не любит платить зря: ему нужны хорошие служащие. Если я в чем-нибудь допущу маленькую ошибку, он может сделать вот так…

Женщина согнула коленку, обтянутую дымчатым чулком, и, показывая, как именно господин Якобссон поступит с неугодным ему работником, сделала коленкой то непереводимое движение, которое тем не менее толкуется на всех языках мира совершенно одинаково.

Тряхнув локонами, она засмеялась быстрым невеселым смехом.

— Я все время тороплюсь, все время стремлюсь чего-то добиться… — сказала она с горестным изумлением. — Но чего добиться? Я не должна отставать от других, от людей моего круга. И я делаю это ради дочери. Из одной квартиры я стремлюсь переехать в другую, в лучшем районе. Купив обстановку, я через некоторое время должна сменить ее на другую, более современную. Выходят из моды платья, выходит из моды мебель, на все это нужны деньги и деньги: надо торопиться, нельзя отстать от других. И так все время, как на перекладных… И этот страх перед будущим… Если бы вы знали, как я устала! Бог мой, я не стыжусь вам в этом сознаться!..

Она помолчала.

— Я живу в стране, которая не воевала больше ста пятидесяти лет, — проговорила она тихо. — Это было и тогда, когда Россия переживала одну из самых страшных войн, какие знал мир. Что из того, что я не спала по ночам, думая об осиротевших детях? На чашках весов это ничего не весит…

Женщина испытующе поглядела на меня.

— Вы молчите, и я понимаю вас, — сказала она. — Что вы можете сказать мне? Упрекать? Советовать? Через десять минут мы с вами простимся и, вероятно, никогда больше не увидим друг друга. Но я хочу вам сейчас сказать о том, что меня особенно мучит… — Она покачала головой, — У меня было одно оправдание моей жизни: я делала все для счастья дочери. Я трудилась, чтобы у нее были платья, комфорт, деньги… А сейчас мне иногда кажется, что ей, кроме этого, ничего в жизни не нужно, — сказала она шепотом. — И меня охватывает страх. Пустое, бездумное довольство разъело ей душу, как ржавчина. Я кажусь моей дочери старомодной, сентиментальной. Мои поучения ее смешат. Она не знает России, не знает русского языка. Бог мой, я мечтала о ее счастье — и упустила ее душу! — сказала она с отчаянием. — И когда я думаю об этом… Она глубоко вдохнула воздух.

— А ведь мне надо было сделать только один шаг — и все могло быть иным… — произнесла она почти беззвучно. — Почему же у меня не хватило для этого решимости и воли?

— Послушайте… — начала я, но она не дала мне докончить.

— Не надо, — почти резко сказала она. — Не надо, прошу вас!

Она посидела несколько минут молча, продолжая смотреть перед собой. Потом медленно поднялась, с места. За нею встала и я.

На улице было тепло и влажно. С бульвара повеяло царственным и печальным запахом осени.

— Прощайте… — сказала женщина глухо, протягивая мне руку. — Счастливого вам пути.

— До свидания! — ответила я. — Может быть, мы с вами еще встретим друг друга…

Женщина молча долго смотрела на меня. Потом медленно пошла по улице.

Было видно, как она пересекла площадь. Плечи ее опустились, походка стала тяжелой; только сейчас было понятно, какого труда стоит этой женщине моложавая, упрямая осанка. И даже элегантный костюм, дорогая сумка, розовый жемчуг на тонкой шее — все это показалось мне сейчас на ней чужим, нарочитым, за всем этим я видела существо слабое, одинокое, неприкаянное.

У светофора ее окликнули.

Высокая красивая дама, приложив рупором ко рту розовые ладони, проворковала: «Тиу-тиу», — подражая сигналу автомобиля.

Моя собеседница обернулась на этот звук. Ее знакомая стояла, беззаботно улыбаясь, и махала ей рукой.

И тотчас же моя собеседница, сделав усилие, распрямила плечи, разогнула спину — вся подобралась, словно в ней развернулась какая-то пружинка. Помахав в в ответ рукой, она улыбнулась механической, как у заводной куклы, улыбкой и пошла своей обычной, быстрой, упругой походкой через площадь.

Через минуту я потеряла ее в толпе.

САМЫЙ КРАСИВЫЙ НА СВЕТЕ

Хозяйка лавочки все еще стояла у дверей. Это была толстая итальянка в пестром бумажном платье, добродушная и приветливая. Утром, проходя мимо, я купила у нее брелок с видами Капри. Сейчас она снова зазвала меня.

— Может быть, синьора купит кастаньеты? — спросила она с сомнением и на всякий случай лениво прищелкнула кастаньетами.

Засмеявшись, я покачала головой. Нет, мне не нужны были кастаньеты. Хозяйка огорченно посмотрела на меня.

— Торговля сегодня идет плохо, — пожаловалась она. — Люди сейчас так расчетливы! Все стали скупы, как французы. — Она пожала плечами. — А ведь синьора видит, какой в моем магазине выбор…

Она показала на товары, вынесенные прямо на улицу, под полосатый тент.

Здесь висели пестрые соломенные сумки, кастаньеты, украшенные изображением ласточек, бутылочки кианти в плетенке, рассчитанные на один глоток, брелоки для автомобильных ключей, яркие наклейки, которые туристы приклеивают на стекла своих машин. Заводная балерина меланхолически кружилась, стоя на игрушечном рояле. В его крышке отражался полуденный луч. Это были те бесполезные и недорогие сувениры, которые увозят с собою туристы всех стран.

— Отдохните немного, — жалобно сказала хозяйка, и я остановилась возле нее в тени полосатого тента.

Спешить мне сегодня было некуда.

Пожалуй, никто никуда не спешил на этом игрушечном острове. Отсюда, с набережной, была видна стеклянная голубизна прибоя, играющего у камней, и узкая улица, круто уходящая вверх. Лился полуденный зной, золотистый и густой, как мед.

— Сезон только начинается… — пробормотала хозяйка.

Она стояла, прислонившись толстой, мягкой спиной к дверям. Глаза ее сонно глядели на улицу. Неожиданно в них вспыхнул блеск любопытства; толстуха оживилась, швырнула кастаньеты на прилавок и ринулась от лавки.

— Свадьба, синьора! — закричала она. — Идите, отсюда хорошо видно!

По улице спускалась свадебная процессия.

Впереди шла невеста в белом платье и фате, украшенной флердоранжем. Рядом шагал жених, здоровенный, равнодушный детина с черными, словно лакированными, волосами и мускулистой грудью, угадывающейся под парадным пиджаком. Невеста, худенькая, большеротая, с влажными коричневыми, как каштаны, глазами, несла в руках букет роз.

За ними тянулось целое шествие — отцы, матери, старые бабушки, дети, подружки невесты, друзья жениха… Процессию замыкала Анджела, неуклюжая, худая девчонка в бумажной курточке и длинных узких брючках, работающая в туалете при ресторане «Гротта Адзура». Она плелась сзади, с любопытством уставившись на жениха, и поминутно оглядывалась, не зовет ли ее из ресторана хозяин.

— Это Беппино, парикмахер! — возбужденно объясняла мне толстуха. — Он женился на Джудитте, дочери нашего зеленщика. Видите худую женщину с красной сумочкой в руках? Это мать невесты, Мария-Роза. Поздравляю вас, синьора Бенчини! — завопила она на всю улицу, прижимая руки к груди и кивая головой. — Вы счастливая мать! Иметь такую дочку, как ваша Джудитта, такую красотку и умницу, — это же счастье для матери! Тебе повезло, Беппино, получил такое сокровище… Храни тебя мадонна, Джудитта, желаю тебе счастья! Беппино — хороший парень. Поздравляю и вас, синьор Луиджи, с молодой невесткой…

Краснолицый толстяк, воздевая к небу руки, благодарил хозяйку. Худая, востроносая, как галка, Мария-Роза кивала головой и кричала что-то в ответ. Невеста рассеянно улыбалась, прижимая к груди цветы. Один Беппино был равнодушен по-прежнему и шагал, выпятив мускулистую грудь, не глядя по сторонам; сзади, не спуская с жениха зачарованных глаз, плелась маленькая Анджела.

Из-за угла выбежал бродячий фотограф. Он наставил свой аппарат, и все шествие остановилось под палящим солнцем.

Беппино принял картинную позу, невеста опустила глаза. Краснолицый толстяк приосанился, выставив вперед ногу; Мария-Роза сияла улыбкой; черноглазые ребята, кудрявые, как рафаэлевские ангелы, лезли под объектив.

Все движение на узкой улочке остановилось. К тротуару прижалась открытая красная машина, в которой сидела дама в широкой, как кринолин, юбке, в темных очках, с обнаженными смуглыми плечами. Шофер изо всей силы нажимал на сигнал; бородатый пес, восседающий рядом с шофером на переднем сиденье, оглушительно лаял. Сзади подпирал автобус, полный голландских туристов.

— Один момент, синьоры! — кричал фотограф, поднимая вверх руку. — Синьор жених, прошу улыбнуться! Шире! Еще шире! Прелестно.

— Джудитту каждый вечер встречали в скалах с мотористом катера… — сказала мне в ухо жарким шепотом хозяйка лавки. — Известно, чем это кончается, — я сама мать. Но моторист беден, как кролик. Мария-Роза быстро выдала ее замуж за этого дурака Беппино. Он парикмахер в хорошем отеле, неплохо зарабатывает… Но его отец — о синьора — его отец!.. Такого скряги свет не видал. Он забирает у детей все деньги, жену загнал в гроб — это знает вся улица. Бедняжка Джудитта, мне ее так жаль, — я сама мать, синьора, я все понимаю…

Степенные голландские путешественники, сидя в раскаленном от солнца автобусе, томились от жары и вытирали лица белоснежными платками. Пес продолжал лаять, высовываясь из «шевроле». Близ огромной мясистой агавы остановился старомодный конный фиакр: там сидели два австрийца в шляпах с перышками; возле козел кучера был прикреплен вполне современный автомобильный счетчик. Сзади вплотную подъехал еще один автобус.

Но свадебная процессия как ни в чем не бывало позировала перед аппаратом, как если бы все они, во главе с женихом и невестой, были совершенно одни на белой от солнца, пахнущей бензином, морем и розами дороге.

— Анджела! — долетело из ресторана. — Анджела, в туалет!

Но Анджела не двигалась.

Она не слыхала зова, не замечала бегущего времени; длинноногая и нескладная в своих измятых узких брючках, она стояла на дороге, уйдя всей душой в созерцание свадебного кортежа и ослепительного Беппино с его лакированными волосами и белым платочком в кармашке пиджака.

— Благодарю вас! — закричал фотограф. — Снимки будут готовы через час. Очаровательное воспоминание о неповторимом дне, — вы со мной согласны, конечно…

— О бедняжка!.. — вздохнула стоящая возле меня хозяйка лавки и поправила шпильку, падающую из черных жирных волос.

Процессия тронулась дальше. «Шевроле», мягко замурлыкав, прошелестел по асфальту и мгновенно исчез вместе с обнаженной красоткой и бородатым псом. Анджела, наконец очнувшись, поплелась назад, к ресторану.

В это время я увидела идущего по дороге толстяка в берете. Это был Марини, агент по продаже подержанных автомобилей. Я познакомилась с ним и его женой в Риме и даже была однажды у них дома, в маленькой квартире, выходящей двумя окнами на Тибр. У Марини было трое детей; жена его, забавная живая женщина с усиками над полной верхней губкой, была беременна четвертым.

Джино Марини был оптимист. Сидя за бутылкой дешевого вина, он долго и горячо уверял меня, что итальянцы больше всего любят красивую природу, детей и женщин и умеют существовать легко, не обременяя себя чрезмерной работой.

— Взгляните на меня, синьора, я умею жить! — говорил он, наливая вино. — Завтра я покупаю почти новый «крайслер» у одного американца. Он ездил на нем едва ли несколько месяцев и теперь отдает нам за бесценок. Мы продадим его с большим барышом. У вас это, кажется, называется спекуляцией? Но я получу от хозяина свой процент с продажи; это — дело, синьора, это мой заработок; мы живем на этот заработок, и неплохо живем, как видите…

Он обвел широким, слегка театральным жестом обстановку небольшой комнаты: стулья с потертой обивкой, облупившиеся низенькие окна, колченогий стол в углу… Жена, надув пухлую губку с усиками, смотрела на него снисходительно, как на ребенка.

— У вас, русских, вся жизнь в работе, — продолжал разглагольствовать Марини. — Вы не щадите ни своих сил, ни сердца, вы находите высшее счастье в труде. Мы же предпочитаем другие земные блаженства. В конце концов, человек живет только один раз! Стакан легкого вина, прогулка за город, беспечная улыбка — это так украшает жизнь! К чему торопиться? Нет, нет, не спорьте, синьора, я знаю, о чем говорю…

Пока мы разговаривали, жена его подошла к окну и, высунувшись на улицу, тараторила с разносчиком зелени. Она попрекала его за то, что в прошлую среду он подсунул ей гнилую луковицу, а он клялся и божился, что луковица была свежая и душистая, как роза. Крик их оглашал всю улицу. Наконец женщина спустила из окна на веревке плетеную корзинку с мелкими деньгами на дне и тотчас же втянула ее обратно. В корзинке лежало несколько луковиц и пучок салата; женщина долго критически рассматривала их и унесла в кухню.

— Если вы хотите увидеть, как может быть прекрасен мир, обязательно поезжайте на Капри. — Мой собеседник откинулся на спинку стула. — О, это самый красивый остров на свете! Когда господь бог создавал нашу землю, он лучшую часть моря и неба отдал Италии, но самый лакомый кусочек приберег для Капри. Неужели вы не побываете на Капри? — На лице его изобразился ужас.

Я заверила его, что обязательно побываю на Капри, и стала прощаться. Марини собрался проводить меня до гостиницы.

Когда мы уходили, жена задержала его в маленькой, тесной передней и что-то шепнула на ухо. Марини стал шарить по карманам. Он долго хлопал себя то по боку, то по карману пиджака, наконец отыскал несколько бумажек и виновато сунул их жене. Она с разочарованием поглядела на них, хотела что-то сказать, но он уже выскочил на лестницу.

Кошка с урчанием шарахнулась от нас и побежала по ступенькам; из соседней двери повеяло горячим чесночным запахом; внизу на стульях, вынесенных прямо на тротуар, сидели болтливые грузные старухи; растрепанная, прекрасная, как Мона Лиза, девушка лежала грудью на подоконнике и лениво глядела на улицу; ребята кричали и тузили друг друга посреди мостовой… И над всей этой суматохой дышало и светилось живое, теплое, сияющее закатом небо Италии — «лучшее небо, созданное господом богом на нашей земле…».

Через несколько дней я приехала на Капри.

И вот сейчас Джино Марини с его брюшком, залысинами на висках и добродушнейшей улыбкой стоял передо мною среди сверкающих машин и брызг прибоя.

— Вы здесь, синьора, как я счастлив! — закричал он.

— Ну, как идут дела с «крайслером»? — осведомилась я. — Сделка завершена?

Марини махнул рукой.

— Американец оказался скрягой, — вздохнул он. — Заломил такую цену, что нам пришлось отказаться. — Он пожал плечами. — Но ничего! Мне сообщили, что сюда приехали на машине два богатых англичанина. Я знаю, что такое англичанин. Чтобы не иметь хлопот, он готов перед отъездом бросить машину прямо на улице. Отличный новенький «додж»! Можно будет купить его за бесценок. И вот я примчался, чтобы не пропустить такой блестящий случай…

Он радостно засмеялся.

Мы прошли вверх по крутой, узкой улочке. За углом стояла тележка, на ней была разложена всякая снедь: зеленый лук, длинный и острый, как шпага; артишоки; огромные усатые омары; крупная блестящая клубника, на которой еще как будто не просохла роса… Небритый верзила скучал возле тележки, ожидая покупателей.

— Пожалуй, неплохо бы пообедать… — сказал Марини, с интересом поглядев на омаров, и почему-то вздохнул. — Что вы думаете об этом? Если вы послушаетесь моего совета, нас накормят отличной и недорогой едой. Настоящие итальянские спагетти — это незабываемая вещь, можете мне поверить…

Мы прошли мимо заправочной станции. Худой загорелый мальчишка лет четырнадцати накачивал камеру, горланя песню. Висели яркие рекламы, приглашающие покупать бензин только у фирмы «Esso». За углом была маленькая траттория.

— Прошу вас! — Марини распахнул дверь.

В общем, он был славным парнем, Джино Марини, с его детским хвастовством, розовой лысиной и усталыми глазами неудачливого маклера. К тому же я ни разу не была в настоящей траттории. В дорогих ресторанах тоже подавали спагетти. Но это были обыкновенные клейкие макароны, которые подавали только иностранцам. Итальянцы, как я заметила, их не ели.

Только попав в этот кабачок, я поняла, что такое настоящие спагетти. С мясной подливкой, с томатом, с чесноком или с оливковым маслом, с острым овечьим сыром… Тут-то уж знали толк в макаронах. И народ здесь был настоящий — шоферы, мотористы с катеров Лазурного грота, рыбаки, уличные торговцы. За стойкой, уставленной бутылками, сидела полногрудая блондинка с быстрыми глазами, в туго обтягивавшем джемпере.

Нам подали блюдо спагетти, залитых ярко-красным соусом, и бутылку дешевого вина в плетенке. Марини ловко намотал макароны на вилку и сунул в рот.

В это время в тратторию вошел человек с тросточкой. Несмотря на жару, он был в крахмальном воротничке, подпирающем подбородок. Человек держался очень прямо. Лысый, невысокого роста, с квадратным, изрезанным морщинами лицом и квадратными плечами, он прошел ровной походкой между столиками и сел у самой стойки, неподалеку от нас.

— Поглядите на него внимательней, прошу вас… — шепнул мне Марини. — Я расскажу вам кое-что интересное о нем.

Я поглядела внимательно, но увидела все то же: смуглое, покрытое морщинами лицо, тяжеловатый подбородок, не слишком новый, но тщательно отглаженный костюм, тросточку, прислоненную к столу…

Марини придвинул ко мне свой стул.

— Этот человек работал гидом у доктора Питера Доверса, — зашептал он. — Доверс — богатый голландец, филантроп, собиратель произведений искусства. Свою виллу на Капри он превратил в настоящий музей. По вторникам он разрешал любоваться его сокровищами посторонним. Эджисто, — он показал на человека с тросточкой, — был в его галерее гидом. Как-то и я забрел туда: мне сказали, что в галерею приходят богатые иностранцы, которые, может быть, захотят продать машину. Ну и наслушался я там! — Он всплеснул руками. — Эджисто знал историю каждой картины, даже самой маленькой, каждой скульптуры. О великих мастерах он рассказывал так подробно, словно каждый день бывал у них дома. О Рембрандте я узнал столько, сколько не знал за всю свою жизнь. Можете представить, этот художник, за каждую картинку которого сейчас платят бешеные деньги, умер нищим! Превратности судьбы — что поделать!.. — Марини вздохнул. — Когда к Доверсу приезжали друзья и хотели посетить Рим, он отправлял с ними Эджисто. Тот знал назубок все музеи Рима, все дворцы, все соборы. Можно было заслушаться, как он рассказывал, клянусь богом! Это был лучший гид в Риме. Поглядите на него внимательней, прошу вас…

Человеку с тросточкой принесли спагетти, вино и сыр. Он придвинул тарелку и начал есть.

— Вы не знаете самого главного! — возбужденно зашептал Марини. — Эджисто — слепой. Да, да, он совершенно слеп! И из этого человека Доверс сделал гида. Доверс создал его, как бог создал из глины Адама. Он научил его всему: знанию сокровищ Европы, пониманию искусства, чувству прекрасного. Он фантастически развил его память. Эджисто знал каждую картину лучше, чем если бы видел ее собственными глазами. Он мог заткнуть за пояс любого зрячего гида. Доверс очень дорожил им, как вы понимаете… — Марини поднял вверх палец. — Сейчас мы попросим его, чтобы он что-нибудь рассказал, — добавил он заговорщицким шепотком. — Да, да, это очень интересно, можете мне поверить…

Он отодвинул свой стул.

— Добрый день, Эджисто! — сказал он громко и весело. — Со мной приезжая синьора, она из России и очень любит искусство. Синьора собирается в Рим. Она еще не была в соборе святого Петра, можете себе представить…

Эджисто слегка привстал и сделал церемонный полупоклон.

— Я завидую вам, синьора… — сказал он. У него был глуховатый, но мягкий и приятный голос. — Вам предстоит увидеть чудо.

— Послушайте, Эджисто, расскажите синьоре кое-что о соборе, — продолжал добряк Марини. — Кто знает, может быть, ей попадется в Риме какой-нибудь шарлатан вместо гида!..

Эджисто помолчал.

— Я советую синьоре вначале постоять несколько минут на площади перед собором, — наконец сказал он. — В самом центре, в той точке, где четыре ряда колонн как бы сливаются воедино. Колоннада предстанет перед вами единым полукружием, величественным и вместе с тем непостижимо легким. Я не знаю, как синьора относится к барокко. — Он опять сделал в мою сторону легкий полупоклон. — Не всем по душе эта беспокойная грандиозность, прекрасная, но полная высокомерных преувеличений. — Он улыбнулся. — И все же, мне кажется, из всех творений Бернини колоннада перед собором — лучшее, что он создал! Оттуда же, с центра площади, поглядите на купол. Вы сразу ощутите, как он благороден и прост среди торжества барокко, его роскоши и грандиозности. Это Микеланджело, синьора, это его божественная рука, вы узнаете ее сразу…

Он отодвинул стул и задумался.

— Когда вы войдете в собор, справа от входа вы увидите скульптуру, — продолжал он. — Перед вами Пиета. Микеланджело создал ее, еще будучи юношей. Обычно все сразу устремляются к статуе святого Петра, но, по моему суждению, в ней нет ничего интересного. Статуя Петра сделана с языческим бесстрастием. — Он пожал плечами. — Всех занимает нога святого, зацелованная грешниками до того, что бронзовая ступня потеряла свою форму. Но камень, обкатанный волнами, тоже становится гладким; это ведь не искусство, синьора, не правда ли?.. Нет, надо идти прямо к Пиета. Пиета — бессмертная скорбь матери! — Голос Эджисто обрел звучность и силу. — Вглядитесь в нее, синьора, побудьте с ней рядом так долго, как сможете. Это не мадонна, это мать, которая смотрит на убитого сына. Обратите внимание на ее лицо, оно полно скорби и милосердия. Не удивляйтесь, если вам покажется, что губы ее вздрогнули от рыданий. Это — чудо, синьора, чудо, сотворенное резцом юного гения — Микеланджело в ту пору едва ли было многим больше двадцати лет…

Марини торжествующе посмотрел на меня.

— Блеск, Эджисто, блеск! — сказал он довольным голосом. — Я всегда говорил, что лучшего гида, чем вы, трудно встретить.

— Благодарю вас, синьор Эджисто, — произнесла я тихо. — Я не забуду вашего рассказа.

Эджисто снова отвесил церемонный поклон и вернулся к своим спагетти.

— Он умеет жить, не правда ли? — зашептал мне в ухо неугомонный Марини. — Вы видите, он умеет брать от жизни те радости, которые она дает, — искусство, вино, благоухание цветов… Уметь брать от жизни радость — это ведь тоже дар, и мы, итальянцы, владеем этим даром…

Он допил вино и покосился на часы. Полногрудая блондинка за стойкой, поймав его взгляд, лениво, одним движением подбородка направила к нам официанта. Марини окинул веселым взглядом ее литую шею и низко открытую джемпером смуглую ложбинку, рассекающую два колеблющихся холма, и послал ей воздушный поцелуй. Блондинка равнодушно отвернулась.

— Надо идти, — сказал Марини с сожалением. — Пойду искать этих проклятых англичан.

Мы расплатились и двинулись к выходу.

Уходя, я простилась с Эджисто. Он задумчиво тянул из стакана прозрачное вино, лицо его было неподвижно. Услышав мой голос, он встал и поклонился с уже знакомой мне старомодной вежливостью.

Знойный день был в разгаре, и после прохладного сумрака траттории солнце казалось ослепительным. За оградой цвели огромные красные розы; от зноя они отяжелели, сонно раскрыв лепестки и источая могучий аромат… У желтых скал вздымалась и опадала неправдоподобно яркая морская синева.

— Роскошно! — воскликнул Марини, обведя рукою и море и розы, словно это была его собственность. — Самый красивый остров на свете — вы согласны со мною, не правда ли?..

Мы немного постояли у ограды.

Где-то вверху, в проулке перед тесной площадью, белело здание маленькой гостиницы «Эрколано». И, глядя на ее окна, вспыхивающие под солнцем, я вдруг подумала о человеке, который жил в этом доме много лет назад.

Высокая знакомая его фигура встала перед моими глазами, густые «моржовые» усы, широкополая шляпа; в ушах снова прозвучал глуховатый окающий голос и это покашливание. О это короткое покашливание легочного больного!.. Какие страницы книг были здесь написаны! Страницы, полные жгучей любви к людям, прозорливого проникновения в их жизнь, в их надежды и потрясения… И — бог ты мой! — как страстно можно тосковать о России среди этой утомительной безоблачности и благоухания…

Босоногий мальчишка, стуча пятками, пробежал по тропинке; на площади щебетал и покачивался фонтан. Из ресторана долетел стук перемываемых тарелок, и тут же, как бы не сразу решаясь, хрипло и страстно запела скрипка.

Обернувшись, я вдруг увидела Эджисто.

Он вышел из траттории и сейчас стоял у ограды.

Мир, полный синевы и сверкания, лежал вокруг него. Эджисто стоял, не шевеля ни единым мускулом; лицо его было бесстрастно. Помедлив, он стал осторожно, но довольно уверенно подниматься по тропинке вверх.

— Он хорошо знает Капри? — спросила я.

— Капри? — Марини неопределенно повел плечом. — Доверс делал из него гида, а не проводника, синьора. Зачем было рассказывать ему о Капри? Ну конечно, он хорошо знает те тропинки и улицы, по которым обычно ходит.

Мы помолчали.

Я следила глазами за Эджисто, который шел среди роз, блеска зелени и золотистого света, шел в полном мраке своей нескончаемой ночи.

Вдруг огромный шмель, вылетев из-за ограды, с размаху ударился о его щеку.

Эджисто резко остановился: нерешительно улыбаясь, он пожал плечами, словно извиняя собственную слабость. Потом откашлялся, поправил шляпу и зашагал по тропинке вверх.

— Он по-прежнему работает у Доверса? — спросила я, не отводя от него глаз.

— О нет! — рассеянно сказал Марини. — Доверс умер, вилла досталась его сыну. Это порядочный шалопай: он быстро увез все картины в Америку и, говорят, их там продал. Эджисто сейчас делает что-то другое-право, не знаю точно…

Он сощурился от солнца и вгляделся вперед. Неожиданно лицо его вытянулось.

По дорожке мимо ограды прямо к нам шел худощавый длиннолицый человек. Он был одет по американской моде — в спортивной куртке, с пестрым галстуком, в полосатых брюках и рыжих туфлях, похожих на индейские башмаки. Завидев его, Марини весь подобрался, даже брюшко его куда-то исчезло.

— Это хозяин нашей фирмы, — сказал он мне упавшим голосом и ринулся к нему навстречу.

Едва он подошел, хозяин стал сердито выговаривать ему за что-то. Марини похудел на глазах. Он стоял понурясь возле этого длиннолицего франта, который был моложе его лет на пятнадцать, и покорно слушал все то, что хозяин ему раздраженно выкладывал. Очевидно, с богатыми англичанами все оказалось не так-то просто. Наконец хозяин что-то решительно приказал, и бедный Марини, уже полностью забывший о том, что он умеет беспечно жить, побежал, тряся брюшком, вверх по крутой, раскаленной от солнца дороге, побежал с такой прытью, какой я даже не могла от него ожидать.

Мы едва успели проститься.

Я пошла к фуникулеру. Маленький полупустой вагончик проворно пополз вверх.

Оттуда, с площади, обвеваемой ленивым ветерком, увидела я Капри во всей его красе.

Серебристые оливы на склонах дрожали под ветром. Вдоль тропинок цвели канны, высокие и пурпурные, как факелы. Внизу открывалось море.

Отсюда море казалось не целомудренно голубым, каким я увидела его с берега, и не густо-синим, каким оно чудилось сквозь кружевной чугун садовых оград. Оно пылало внизу как лиловое пламя. Литые волны бесшумно накатывались на песок. Могучее сверкание слепило глаза. У самого берега волны словно взрывались, рассыпаясь брызгами, легкими, чистыми и белыми, как первый снег. Рокот прибоя сюда не долетал, и можно было только угадывать длинный свистящий шелест, с каким волна уходила назад.

На площади было людно и шумно.

Все столики кафе и баров были заняты. Худенькие и нервные молодые американки с русалочьими глазами покупали в магазинах плетенные из итальянской соломки широченные юбки — самые дорогие изо всех юбок; крошечные белые шляпки, едва прикрывающие макушку, — самые бессмысленные из всех шляп… Американки были в коротких штанишках; узкий лиф едва прикрывал грудь; на ногах с ярко накрашенными ногтями были надеты римские сандалии. Очень шумные и очень развязные молодые люди в пестрых рубашках навыпуск сидели за столиками, галдели у стойки в барах. Пожилые дамы были одеты не по возрасту, — в не доходящих до колен шортах, с обнаженными тощими спинами. Звучала английская речь. Щуря русалочьи глаза, худенькие красотки деловито расплачивались за соломенные юбки американскими долларами.

От площади уходила тенистая улочка. За оградами высокомерно поблескивали зеркальные окна вилл.

Я неторопливо шагала вдоль оград. Улочка кончилась; внизу, в просвет между деревьями, снова сверкнуло лиловым пламенем море.

На перекрестке стоял человек.

Он стоял прямой как свеча, в темной шляпе, в темном, хорошо отглаженном костюме. Я сразу узнала его квадратные плечи, смуглое, изрезанное морщинами лицо. Он казался неподвижным, прохожие обтекали его, точно камень.

Это был Эджисто.

На его груди висела большая, старательно начищенная металлическая табличка. На ней было написано по-английски: «Этот человек слеп. Он работал гидом у доктора Питера Доверса. Помогите ему».

ЮЖНЫЙ КРЕСТ

Вдоль дороги зеленели холмы, на склонах стояли овцы, неподвижные, как памятники. Потом я увидела эвкалиптовый лес, а за ним озеро. Оно сияло, точно высеченное из синего стекла, и почти звенело под солнцем. Шум и сутолока большого города внезапно отхлынули с первым появлением воды и трав; это была Австралия зеленых холмов и просторов, какой она представлялась мне с детства.

— Нэнси, наверное, уже нас ждет, — сказал Берт, и я промолчала.

Я не могла представить себе, где нас может ждать Нэнси и как мы найдем друг друга. Навстречу выносились лишь проворные ручьи, шуршащие между камнями, да изредка дорогу перебегал любопытный опоссум. Ни домика, ни перекрестка, — только накатанная лента дороги, небо, холмы и лес.

Но Нэнси нас действительно ждала.

Она стояла, нахохлившись, как озябшая птица, возле маленькой своей машины под гигантским деревом. Воздетые к небу ветви делали дерево похожим на кающегося грешника. Нэнси в короткой куртке и платочке, завязанном у подбородка, стояла, прислонившись к широкому стволу, и, судя по тому, как посинел от ветра ее остренький носик, ждала нас уже давно.

Он был холодным, этот весенний австралийский ветер, и кругом была весна, неяркая, с медленно раскрывающимися прохладными листьями — удивительная после золотого осеннего листопада, который я оставила в Москве. У самой дороги лежали вповалку, как уснувшие путники, сваленные ураганом деревья.

— Как поживаете? — сказала Нэнси бодро и потерла озябшие локти. — Пересаживайтесь ко мне.

Берт, в машине которого я сидела, как-то странно на меня покосился.

— Пожалуйста! — сказал он. — Я только думал… — Он улыбнулся, открывая дверцу, и я выскочила.

Нэнси включила скорость, и машина тронулась.

Накануне вечером я была в доме у Нэнси. Меня привез туда тот же Берт, добрый гигант с улыбкой школьника. Нэнси встретила меня, как старого друга после долгой разлуки, хотя мы виделись впервые в жизни. Она провела нас в большую столовую; там горел камин, и в теплой комнате было приятно сесть за накрытый к ужину стол.

Мы выпили виски, и Нэнси куда-то ушла. Появился ее муж, высокий, седой человек с худым обветренным лицом. Оказалось, что он изобретатель, занимающийся усовершенствованием автомобильных двигателей. Он сказал, что не может с нами ужинать, потому что у него болят зубы, весело улыбнулся и исчез.

В передней поминутно раздавались звонки — это входили гости. Одни шли в кабинет хозяина, где тоже ярко горел камин; другие садились с нами за стол.

— Сейчас я поищу, нет ли в кухне ростбифа, — сказал Берт.

Через секунду он вернулся, неся в руках блюдо. Когда он начал раскладывать ростбиф на тарелки, вернулась и Нэнси. Глаза Нэнси блестели, она была в дивном настроении и показалась мне очень молодой. В руках ее была салатница.

— Вот и ростбиф! — удивилась она и уронила салатницу на пол. Твердые, блестящие листья салата разлетелись по всему ковру. — Ничего! — сказала хозяйка безмятежно. — Это даже красиво — зеленые листья на сером фоне. Как у Сезанна…

Появлялись все новые гости.

Дамы проходили в кухню, оттуда потянуло запахом лукового соуса и шампиньонов. Кто-то принес и распаковывал укутанный в салфетки горячий пудинг. В передней звякали бутылки: это мужчины открывали пиво.

Гости с увлечением хозяйничали, и только прелестная наша хозяйка сидела за столом беззаботно и невозмутимо, как всем милая гостья.

— У нас есть яблочный пай, как славно! — воскликнула она, обрадовавшись своему открытию.

Она взяла тарелку с кусочком пая, приветливо протянула ее Берту и тут же выпустила из рук.

Теперь я поняла, наконец, почему это происходило.

Взяв в руки какой-нибудь предмет, Нэнси не роняла его — о нет! — у нее просто не хватало терпения дождаться, когда она поставит его на стол или когда его возьмет в руки тот, кому она этот предмет протягивает. Беседа поглощала ее целиком, остальное ее просто не занимало.

Разговор зашел о литературе, и я села рядом с Нэнси и стала слушать.

— Нет, я не читаю его книг, — сказала Нэнси. — Даже во время пляжного сезона. Когда мы с мужем уезжаем на Золотой берег, я читаю даже Агату Кристи. А его книг не беру. Это писатель, который никогда не пишет об Австралии. Он живет в Австралии и пишет о чем угодно, кроме своей страны. Почему же тогда он считает себя австралийцем? Он никогда не думает о людях, которые живут с ним рядом, а ведь у них тоже могут быть свои проблемы…

— Писатель сам решает, о чем ему писать, — сказал Берт. — Это его право.

— Но у меня тоже есть свое право, — сказала Нэнси. — Например, право не читать книгу, если писатель мне не по душе…

Она поставила бокал мимо стола. Берт успел его подхватить. Поймав мой взгляд, Нэнси засмеялась.

— Ну да, я большой мастер обращаться с бьющимися предметами! — сказала она. — Но знаете, вещи меня любят! Поэтому они изо всех сил стараются выжить, и иногда это им удается. Примерно половина на половину… И все-таки моя дочь прячет от меня самые любимые вещи в особый шкаф! Она говорит, что никогда нельзя знать, в какой половине они окажутся…

Она подошла к застекленному шкафику.

На его полках стояли старинные чашки, синяя с белым ваза — очень хороший старый Веджвуд, — несколько выдолбленных из дерева маленьких челнов с изображением рыб, зверей и птиц.

— Это работа аборигенов, — сказала Нэнси, показывая на челны. — Удивительная, почти детская нежность к миру природы, — правда? А эту тарелку я очень люблю…

Я увидела на тарелке красный холм, пылающее синим пламенем небо и обнаженного черного человека со щитом в руке.

— Из всех видов оружия у него только щит. Для защиты… — задумчиво сказала Нэнси. — Символично, правда? Ужасно сознавать, что туземные народы знают нас главным образом по нашим преступлениям…

Я и сама не успела заметить, как тарелка вывалилась из шкафа. Синие с красным черепки лежали на ковре. В комнату вошел муж Нэнси и посмотрел на пол.

— Будем считать, что тарелке просто не повезло, — сказал он философски и ушел, забрав разложенные на стульях чертежи.

Мы просидели у Нэнси до глубокой ночи.

Пожалуй, я еще ни разу в Австралии не была в доме, где собралось бы столько интересных и разных людей. Я увидела здесь известного реалистического писателя, начинающего абстракциониста, разговорчивого подвыпившего охотника на кенгуру, бывшего петербургского гусара восьмидесяти лет от роду, талантливую драматическую актрису, молодого греческого эмигранта с печальными глазами и многих других людей. Прощаясь, Нэнси пообещала поехать со мною в долину на ферму, чтобы я посмотрела стрижку овец. И вот сейчас я сидела рядом с ней в машине и мы катили по пустынной дороге.

— Господи, как здесь тихо! — вздохнула Нэнси. — Даже нет ни одного продавца газет. Я уже не могу слышать, как они выкрикивают на улицах ежедневный список человеческих ошибок и выдают их за новости. Если бы каждый, из нас, совершив ошибку, посадил бы после этого дерево, — вся Австралия превратилась бы в цветущий сад… — Она повернулась ко мне всем корпусом. — Посмотрите на этот куст… Красивый, правда?

Бросив руль, Нэнси показала на старый, ветвистый куст, покрытый молодыми коралловыми цветами. Это было как раз на повороте, и прямо на нас вынесся большой красный грузовик. Нэнси успела вывернуть руль.

— Сожалею… — сказала она вежливо.

Маленькая ее машина со свистом промчалась мимо грузовика, и я перевела дух.

Вытащив зажигалку, Нэнси стала закуривать, придерживая руль локтем. Машину занесло на крутую обочину, а я повалилась Нэнси на плечо.

— Ужасно сожалею! — сказала она и прибавила газа.

— Интересно знать, как относится к вашим шоферским особенностям ваш муж… — сказала я. Теперь мне было понятно, почему Берт так странно покосился на меня, когда я пересела в машину к Нэнси.

— Он фаталист! — весело сообщила Нэнси, и мы промчались на расстоянии двух дюймов от колючей изгороди.

С каждой минутой мне все больше нравилась эта маленькая веселая и бесстрашная женщина в короткой курточке. Нравилась откровенность и прямота ее суждений, нравились ее добрые маленькие чудачества, нравилась даже сумасшедшая скорость, с какой мы мчались по петляющей дороге…

Наконец машина влетела на зеленый луг и остановилась.

Мохнатые черные собаки, вытянув длинные морды, двигались на нас, ступая грациозно, как балерины. И тотчас же на луг высыпали люди.

Озабоченные женщины в фартуках, широкоплечие рослые парни в комбинезонах и старых шляпах, жилистые старики с большими темными руками… Это были пастухи, стригали, овцеводы, обыкновенные работящие люди.

Нас повели вдоль долины к деревянной хибарке на столбах. Внутри стоял коренастый детина, зажав между коленями овцу. Она словно окаменела от изумления и глядела на него, выкатив глаза.

Стригаль взял в руки электрический нож и плавными легкими движениями стал срезать пластом толстую шерсть, будто снимал с овцы шубу. Прошло всего несколько минут, и голая овца выскочила наружу, смущенно вертя головой, словно сама стыдилась своего вида. Шерсть ее, сохранившая в точности форму овечьего туловища, лежала, распластанная, на столе, а стригаль уже зажал между железных своих колен другую белую овечку.

Жирный, тяжелый запах шерсти витал в воздухе. Мы выстроились вокруг стригаля и стали смотреть на его работу, как смотрят спектакль.

Второй акт спектакля начался немного позже, под открытым небом.

Голые, ставшие маленькими овцы стояли на лугу, а собаки, усевшись в кружок, глядели на них, высунув языки. Пришел другой мастер в засаленной куртке и старых штанах. Он скомандовал, и собаки, рассыпавшись цепью, молниеносно загнали овец в загородку — под душ.

Пока овцы стояли под струями воды, с удивлением оглядывая друг друга, собаки терпеливо ждали. Потом снова перестроили свое голое войско, и овцы оказались в том месте луга, где им полагалось быть. Спектакль закончился, мы пошли в маленький дом фермы.

Мы сидели там долго, пили чай с молоком из толстых чашек и разговаривали.

Никогда не угадаешь, о чем может спросить человек, если он имеет очень смутное представление о твоей стране, а хочется ему узнать многое. Разговаривать с этими людьми было интересно, потому что любознательность их оказалась доброй, и если они заблуждались, то были в своих заблуждениях искренни и отказывались от них с охотой. Такой разговор похож на путешествие но незнакомому лесу, но никогда не заблудишься, если видишь, где горит свет.

Наконец Нэнси сказала, что пора ехать. Маленькая ее машина подпрыгнула, точно заяц, и мы пронеслись сквозь ворота. Две черные собаки сидели у ворот, как привратники. Я обернулась: на лугу стояли пастухи, стригали, овцеводы, их добродушные жены и глядели нам вслед.

Медленная весенняя ночь приближалась, но звезд еще не было видно.

Все водители встречных машин, по старому обычаю здешних мест, здоровались с нами, и мы кивали им в ответ.

— Вы обязательно должны попробовать горячих пирожков с мясом, — озабоченно сказала Нэнси, отсалютовав какому-то толстяку, едущему в стареньком «мерседесе» со всем семейством. — Нигде в Австралии их не готовят так вкусно, как у миссис Бэркли. Здесь неподалеку ее ресторанчик…

В тени трех деревьев светился огнями домик. Нэнси выскочила из машины. Подождав немного, я тоже решила войти в домик. Картина, которую я там увидела, была неожиданной и странной.

Маленький зал был пуст. Только за стойкой стояла крупная, широкоплечая женщина в вязаном свитере — очевидно, миссис Бэркли — и кричала на Нэнси. Полное лицо женщины было пунцовым и некрасивым от злости. Нэнси, держа в руке пакет с пирожками и насупившись, уже шла к выходу.

— Если бы я знала, я ни за что не продала бы вам пирожков! — кричала женщина. — Ни за что! Я не хочу иметь дела с русскими… Я поклялась никогда не говорить о них… Зачем вы пришли ко мне? — Увидев меня, женщина замолчала.

— Идемте отсюда, — сказала Нэнси, и мы вышли.

— Что случилось? — спросила я.

— По-моему, она свихнулась, — сказала Нэнси хмуро, садясь за руль. — Спятила, и все. Если бы вы знали, какие глупости она кричала! Оказывается, это вы виноваты, что от нее ушел сын.

— Я?

— Ну да, вы, русские. — Нэнси помолчала. — У нее был один-единственный сын. Она работала всю жизнь, как лошадь, чтобы дать ему хорошее образование. Наконец ей повезло: она нашла секрет пирожков, к ней стали приезжать за ними отовсюду. Вы их попробуете, это действительно вкусные пирожки. Она стала неплохо зарабатывать, купила домик, начала поговаривать, что откроет большое дело… Понимаете, ее сын уже стал взрослым, она мечтала, что он будет в ресторане хозяином. А он выбрал для себя совсем другой путь. И она не смогла его удержать. Ничем — ни мольбами, ни угрозами, ни пирожками, которые приносят доход. Он уверовал в нечто такое, что было выше всего, в то, что делает людей стойкими и надежными, как сталь. Сейчас он уехал в Сидней, работает простым докером. И она почему-то убеждена, что во всем случившемся виноваты вы, русские: это ваши идеи отняли у нее сына. И когда я сказала ей, что хочу угостить пирожками своего друга из России… Я ведь ничего этого не знала. И вдруг она стала кричать на меня, как безумная.

На крутом повороте машину вынесло на обочину, я стукнулась плечом о дверцу.

— Сожалею… — сказала Нэнси механически. — Ужасно сожалею!

Мы ехали молча, и я думала о миссис Бэркли, о рослой женщине в синем свитере, со злым и несчастным лицом, которую я только что видела и, вероятно, никогда больше не увижу.

Я думала о том, как утром она спускает ноги с постели, надевает хорошие туфли, едет на машине в свой ресторанчик, продает пирожки, сытно и вкусно ест, разговаривает с посетителями, вечером считает деньги в кассе, возвращается домой — и не может уснуть, потому что плачет о сыне. И никак не может понять, почему все то, что она считала и считает счастьем, не было счастьем для него.

— Она даже не захотела продать мне томатного соуса к пирожкам, — сказала Нэнси, продолжая, видимо, думать о том же. — А без соуса эти пирожки — уже не эти пирожки! Но ничего, мы заедем по пути к одной знакомой: я обещала, что познакомлю ее с вами. У нее обязательно есть томатный соус!

Вокруг была ночь, у кромки черного неба виднелось хрупкое, потаенное сияние, обещающее восход луны. Нэнси свернула вправо, и машина стала взбираться по крутой каменистой дороге. Мы ехали, словно в тоннеле, освещая фарами путь; густые низкие ветви хлестали по крыше машины, придвигались к самому стеклу: кустарник цеплялся за колеса.

— У меня к вам просьба: пожалуйста, не спрашивайте у этой моей знакомой, где ее муж, — сказала Нэнси, и я поняла, что она уже думает о том доме, в который мы едем. — Понимаете, он оставил семью. Влюбился в кого-то и бросил ее… А они жили вместе больше двадцати лет… Это для нее большое горе. Пожалуйста, не спрашивайте о ее муже и не передавайте ему привета. Хорошо?

Наконец машина взобралась на холм, и Нэнси затормозила.

Мы оказались на маленькой поляне, к которой подступала ночная роща, полная беспокойного весеннего мрака. Слева за оградой слабо светились окна дома. Мы вошли в калитку.

— Значит, вы ничего не спросите о муже, — сказала Нэнси тревожно и постучала в дверь.

На пороге стояла женщина в черном платье, с мягким усталым лицом.

Я увидела сквозь проем двери большой холл с каменным полом, висячий старинный фонарь, комнату, освещенную тускло горящей лампой… Камин не горел, и в доме было почти так же холодно, как и снаружи.

За женщиной стоял худой высокий юноша, держа во рту трубку, за ним мальчик лет десяти, с белокурыми вьющимися волосами, и девочка-подросток. Они уставились на нас так, словно мы, по меньшей мере, были космонавтами, спустившимися в дом с неба.

— О Нэнси! — сказала женщина приятным низким голосом. — А я уже волновалась… Мы так ждем вас и вашу гостью!

Мы вошли в комнату. И тотчас же меня охватило странное чувство печали и волнения, какое приходит к человеку в покинутом и обветшавшем доме.

Неуловимая печаль одиночества и заброшенности лежала на всем, что я видела вокруг.

Это был большой старый дом, и в нем когда-то жили, наверное, счастливо. Но счастье ушло, и дом уже не мог стать таким, каким был прежде.

Даже если эта женщина с печальным, мягким лицом уедет отсюда и в доме поселится другая семья — может быть, очень счастливая, дружная семья, — все равно, он никогда не будет таким, каким был. Просто это будет совсем другой дом. То, чем он жил и дышал раньше, в него не вернется. И тут уже ничего не поделаешь.

В доме было холодно, как на корабле, затертом льдами. Но от женщины и ее детей веяло живым теплом доброты. Нас усадили на старинный диван с высокой спинкой у давно нетопленного камина. Хозяйка предложила кофе.

— У вас, наверное, есть томатный соус, Маргарет? — сказала неутомимая Нэнси. — Понимаете, мы купили у миссис Бэркли пирожки… Но разве можно есть эти пирожки без томатного соуса?

— Конечно, у меня найдется томатный соус! — сказала Маргарет радостно.

Через несколько минут Нэнси торжествующе разворачивала промаслившийся теплый пакет. Мы сидели на диване, ели горячие пирожки, обмакивая их в томатный соус, пили кофе, а дети Маргарет стояли вокруг и смотрели на нас. Никто меня ни о чем не спрашивал, никто не задавал вопросов. Они просто смотрели, и все.

Члены этой семьи были очень непохожи друг на друга. Худой юноша сутулился и смотрел застенчиво, немного исподлобья, не выпуская изо рта трубки и не зная, куда девать длинные угловатые руки. Девочка разглядывала меня весело, с открытым любопытством.

Но удивительней всего было лицо мальчика.

Худенький, с золотыми волосами в колечках и нежным англосаксонским румянцем, он смотрел прямо на меня своими огромными светлыми глазами, смотрел не мигая и как будто даже не дыша.

— Роберт, — сказала мать. — Я не обманула тебя — это действительно гостья из России. Ты, наверное, хочешь ей что-нибудь подарить, правда?

— Да, мама! — сказал мальчик тихо.

Несколько секунд он продолжал молча смотреть на меня, словно не мог решиться, потом подошел к стеклянному шкафу в углу и что-то осторожно вынул оттуда. Вернувшись ко мне, он раскрыл ладони и показал то, что лежало на них, медленно и почти торжественно, как показывают драгоценность.

Это были несколько плоских рыжеватых камешков. Очень обыкновенных, ничем не примечательных камешков с неровными краями.

— Это главное его сокровище, — сказала мать поспешно и серьезно. — Его коллекция. Роберт очень гордится ею, понимаете… Это ножи аборигенов. Видите, у камешков зазубренные края, они очень острые, ими можно резать что угодно… Роберт отдал вам самые лучшие камешки из своей коллекции. Он добрый мальчик. В мире много зла, и я горжусь тем, что дети у меня добрые.

— Пожалуйста! — сказал Роберт. — Возьмите их. Они с Северной Территории. Не забудете? С Северной Территории. Пожалуйста, повезите их с собой туда, где вы живете.

В его ладонях камешки согрелись и были теплыми и поразительно гладкими на ощупь. Я ощущала их прикосновение даже тогда, когда они уже лежали у меня в сумке.

Мы вышли из дома. На холме дул ветер, и роща вокруг дома была полна ночных шорохов и скрипа деревьев. Далеко в кустах кричала дурным деревянным голосом незнакомая птица. Над головой светились крупные холодные звезды.

Я узнала их: это был Южный Крест.

Чужая ночь шелестела и дышала вокруг, и только Южный Крест, который я с детства хотела увидеть, показался мне знакомым.

Южный Крест в далеком австралийском небе, под которым живут такие непохожие друг на друга люди — каждый со своей судьбой.

СТАРАЯ ДАМА

В маленькой гостинице появилось новое лицо: седая старая дама в желтых перчатках. Сезон закончился, жильцов в гостинице было немного, и каждый новый человек сразу становился заметен.

Первый раз я встретила седую даму в холле, у конторки портье. Хозяином гостиницы был итальянец, щуплый, усатый человек, с такой энергичной и быстрой жестикуляцией, как будто у него было по меньшей мере восемь рук. Он стоял возле портье, пожилого молчаливого англичанина, и, перегнувшись через конторку, в чем-то убеждал седую даму.

— Нет, в этой комнате я больше не останусь ни минуты, — сказала она холодно. — Какой шум! Ночью я не сомкнула глаз. И вообще ваш отель не для тех, кто страдает бессонницей…

— Мы немедленно переселим вас в угловую комнату! Там тихо, как в церкви! — воскликнул хозяин, то всплескивая руками, то вздымая их к небу, и мне опять показалось, что у него не две руки, а восемь. — В мой отель приезжают самые респектабельные, самые взыскательные гости. Они спят здесь, словно в доме своей матери…

— Лондон становится все хуже, — сказала дама, глядя в окно. — Какая толчея! По улицам невозможно ходить. И это Кромвел-роуд, когда-то тихий квартал… А автобусы? Разве раньше в Лондоне были такие автобусы? — Она пожала плечами.

В холле у окна стоял телевизор. На его экране скакали ковбои, стреляли бандиты, кто-то умирал, лежа у входа в кафе, кто-то целовал знаменитую актрису — красавицу с детскими глазами, порочным ртом и огромной, как гнездо, прической… Телевизор был включен с утра до ночи, и мне казалось, что все время идет один и тот же фильм, конец которого мне так и не придется увидеть.

В кресле, вытянув ноги, сидел молодой человек с длинной шеей и коротко стриженными волосами и, не отрываясь, смотрел на экран. Седая дама опустилась в кресло рядом.

— Я вам не мешаю? — сказал молодой человек с сильным американским акцентом и убрал ноги под кресло. — Интересный фильм, знаете! Я смотрю его с утра. Бэтт здорово постарела, но все еще хоть куда! А старина Роберт! Настоящий мужчина, по-моему! Мне надо уходить, понимаете, но хочется узнать, чем же все это кончится…

Седая дама промолчала. Она сидела в кресле, положив на колени руки в желтых перчатках, и смотрела в окно.

— Говорят, что я похож на Роберта, — доверчиво продолжал молодой человек, не отрывая глаз от экрана. — Я вам не мешаю? Мне ужасно хотелось стать киноактером, если правду сказать. Я просто мечтал об этом. Но мой отец решил, что я должен работать в его агентстве. Вот почему я и приехал с ним в Лондон. Здесь здорово скучно, по-моему. А вам нравится Лондон?

— У моей матери была любимая поговорка, — сказала седая дама, глядя в окно. — Она говорила так: «Если ты хочешь, чтобы тебя заметили, — встань. Если ты хочешь, чтобы тебя оценили, — сядь. Сядь и помолчи».

Наступила пауза.

— Прошу прощения… — пробормотал молодой человек, косясь на даму с простодушным изумлением.

Дама даже не повернула к нему головы.

Я вышла на улицу.

Прошел прямой, как палка, человек в старомодном котелке, в черном пиджаке и полосатых брюках, с длинным зонтиком под мышкой; ему навстречу, легко переступая на каблучках, прошелестела юная модница в длинном до пят пальто и мини-юбке. Они прошли рядом — живые иллюстрации двух разных веков — и скрылись. Обернувшись, я увидела, что седая дама по-прежнему смотрит в окно; сквозь зеркальное стекло я поймала ее взгляд, неподвижный, ничего не выражающий, словно она глядела в пустоту.

Я освободилась только к середине дня и оказалась на Трафальгар-сквер. Маленький мальчик в голубой замшевой курточке кормил на площади голубей. Его мама, хорошенькая кудрявая француженка, сидела у фонтана. Когда ей надо было позвать мальчика, она кричала тоненьким голоском:

— Пти шу, вьен иси! Иди сюда, моя капустка…

Но если мальчик не слушался, мать окликала его строго, как взрослого:

— Жан-Селестен!

И маленький Жан-Селестен, вздыхая, чинно отвечал:

— Ту де сюит, мама́…

Посреди площади стоял уличный скрипач — старый человек с припухшими веками и сплющенным, как у боксера, носом. Он поднял скрипку, прижал к плечу; лицо его сразу изменилось — стало нежным, задумчивым, вопрошающим… Скрипач начал играть, и маленький Жан-Селестен застыл на месте, вытянув тонкую шею: видно, он очень любил музыку. Когда музыкант закончил, мальчик подошел к нему и, шаркнув ножкой, протянул две монеты.

Скрипач отрицательно покачал головой.

— Не меньше трех! — сказал он с достоинством и прошел дальше, держа в одной руке скрипку, а в другой — старую шляпу, в которую ему бросали деньги.

Мальчик, покраснев, растерянно и недоумевающе смотрел ему вслед, не поняв, что произошло.

— Пти шу! — тревожно крикнула мать. — Жан-Селестен!

Она сама подошла к старику.

— Мы туристы из Франции… — объяснила она и тоже покраснела. Румянец очень шел ей — она сразу стала похожа на девочку. — Понимаете, я жду здесь мужа, и у меня просто нет с собой других денег. Мой мальчик очень любит музыку, вот почему…

— Очень сожалею, мэм, — сказал старик твердо. — Но я никак не могу взять два пенни! Не меньше трех. — И, сдержанно поклонившись, он прошел дальше.

Француженка так и осталась стоять с монетками на ладони.

— Как вам это нравится! — воскликнула она, обращаясь ко мне и пожимая плечами. — Парижский нищий ни за что не отказался бы от денег! В конце концов, за два пенни тоже можно что-то купить… Нет, понять этих англичан невозможно!

Она сердито схватила за руку сына и устремилась к колонне, куда торопливо подходил толстенький человек в темных очках — очевидно, папа Жана-Селестена. Я услыхала, как она выговаривала мужу:

— Почему ты задержался? Теперь мы опоздаем в музей мадам Тюссо!

Музей мадам Тюссо! Я давно собиралась побывать там.

С детства мерещился мне паноптикум — собрание восковых фигур, жутковатое и манящее своей вызывающей схожестью с людьми. Музей мадам Тюссо был известен во всем мире. И, решившись, я отправилась туда вслед за французским семейством.

Я знала, что музей находится близ Бейкер-стрит, той самой Бейкер-стрит, которую прославил знаменитый герой Конан-Дойля. Любой лондонец, если вы идете с ним по Бейкер-стрит, обязательно скажет вам с детским удовольствием: «В этом доме жил Шерлок Холмс». На месте старого дома теперь другое здание, Шерлок Холмс, как известно, никогда не жил на свете, но тень его, сохраненная как городская реликвия, продолжает бродить по Бейкер-стрит, и нет-нет да и покажется вам, что среди прохожих мелькнет ястребиный профиль знаменитого детектива.

Едва я вошла в музей, как увидела там уже знакомую мне старую даму из гостиницы.

Она была все в том же черном костюме и желтых перчатках; мочки бледных ушей оттягивали тяжелые гранатовые серьги.

Дама прошла сквозь толпу, как проходят сквозь воздух, ни на кого не глядя и ничего не замечая, и скрылась. Я замешкалась в вестибюле.

Мне было известно, что в музее мадам Тюссо новичков ожидает множество подвохов: фигуры паноптикума, расставленные в неожиданных местах, легко принять за живых людей. Опасливо заглянув в окошечко кассы, я протянула деньги только тогда, когда увидела, что кассирша улыбнулась мне. Сгорбленную старушку в платке, стоящую на лестнице, я миновала, как опытный лоцман минует рифы: тут-то я сразу распознала музейный экспонат. С тем же гордым сознанием собственной проницательности я прошла мимо воскового служителя, неподвижно стоящего перед входом в зал, но, к моему конфузу, он пошевелился и, откашлявшись, стал спускаться по лестнице.

Наконец я оказалась в зале.

Посетители медленно двигались вдоль стен, где оцепенели восковые фигуры. Герои разных эпох — императоры и полководцы, политические деятели и знаменитые актеры, убийцы с громким именем и давно забытые красавицы — застыли на своих местах, вперив в посетителей неподвижные очи. Они подражали нам, живым, но были похожи на мертвых, и в этом сборище раскрашенных молодящихся мертвецов, какими они мне казались, было что-то мрачное, торжественное и вместе с тем немного жалкое.

Посетители двигались вдоль стен, с одинаковым любопытством разглядывая Джека-Потрошителя и Герберта Уэллса. В зале было тесно, душно. Спотыкались разомлевшие от усталости дети; крепко держась за руки, шагали влюбленные; звучали восклицания на всех языках… И в этом бесконечном хороводе любопытных оставались неподвижными только высокомерные раскрашенные мертвые знаменитости, увековеченные мадам Тюссо.

Неожиданно я снова увидела старую даму.

Она стояла, уставившись на адмирала Нельсона, сжимая маленькой рукой в желтой перчатке сумку. Лицо ее, озаренное ровным призрачным светом, ничего не выражало, в зрачках тускло отражались огни. Поток людей огибал ее, как ручей огибает неподвижный камень. Казалось, она не замечала ни шума, ни любопытных взглядов, ни самого Нельсона в адмиральском мундире, уйдя всем существом в свои думы.

Так они стояли друг против друга — восковой адмирал и седая дама, — одинаково неподвижные и равнодушные ко всему на свете, а посетители продолжали шагать мимо них.

И вдруг с седой дамой поравнялось уже знакомое мне французское семейство.

Маленький Жан-Селестен раскраснелся от духоты, локоны его прилипли к потному лбу. Он тянул мать за руку, но та, едва увидела седую даму, застыла возле нее.

С простодушным любопытством она разглядывала желтоватое лицо старой леди, серьги в ушах, сухую руку, сжимающую сумочку из крокодиловой кожи, худые ноги в узких туфлях… Изумление на ее лице сменилось наивным восторгом: моя кудрявая знакомая полностью поверила в то, что перед ней восковая фигура.

Седая дама медленно повернула голову, и француженка, ахнув, в ужасе попятилась.

— Прошу прощения, — сказала старая леди холодно и высокомерно. — К сожалению, я жива…

И, не удостоив окаменевшую француженку взглядом, она прошествовала дальше.

В гостиницу я вернулась нескоро, позабыв пообедать. Вспомнила я об этом слишком поздно: ресторан при отеле был уже закрыт. Я вызвала Арманду, горничную.

Арманда была итальянкой. Она уже успела рассказать мне, что приехала из Неаполя, чтобы скопить в Лондоне денег и, вернувшись домой, выйти замуж. К ней правда, никто не сватался, но она была твердо уверена, что главное — иметь приданое, а жених всегда найдется.

— Если у честной девушки есть деньги, она обязательно встретит человека, который захочет на ней жениться, — разглагольствовала по утрам Арманда, смахивая метелочкой пыль с мягких кресел в моем номере. — Мой отец — угольщик; старший брат полгода сидит без работы; живем мы в самом старом и грязном доме нашего квартала. Подумайте сами, кто захочет на мне жениться? Правда, мой второй брат — знаменитость: он велосипедный гонщик и разъезжает по всей Италии. Но его товарищи даже не смотрят на меня.

«Пожалуй, это не удивительно», — подумала я тогда, глядя на Арманду. Бедняжка была ужасно некрасива: худая, с длинным, как у Буратино, носом и жидкими, прямыми волосами, стянутыми в пучок на затылке. Хороши у нее были только глаза: большие, горячие, как угли.

— Послушайте, Арманда, — сказала я, когда девушка пришла в номер. — Не принесете ли вы мне чего-нибудь поесть? Понимаете, я не успела пообедать.

— Ресторан уже закрыт! — вздохнула Арманда, глядя мимо моей головы на собственное отражение в зеркале. Она к тому же была страшной кокеткой.

— Передайте это, пожалуйста, повару, — сказала я, помявшись, и протянула ей несколько монет. Мне до смерти не хотелось снова выходить на улицу. — Может быть, у него что-нибудь еще осталось?

— Большое спасибо, мэм! — Арманда ловко, как обезьянка, сунула деньги в карман. — Но дело в том, что повар уже ушел.

— Вы просто клад, Арманда, — сказала я, помолчав. — Вероятно, если бы я дала вам фунт, вы посоветовали бы мне пойти пообедать в ресторан на вокзале Виктория.

— Что вы говорите, мэм? — Арманда улыбнулась своему отражению в зеркале.

— В общем — ничего особенного. Спасибо.

Я съела банан и взялась за книжку. Через несколько минут мне стало ясно, что я по-прежнему хочу есть. Пожалуй, надо было все-таки отправиться в «Коломбину» — маленький ресторанчик, который содержали мистер Папастратос и две его незамужние дочки. У меня было такое впечатление, что почти все ресторанчики и кафе в этом квартале Лондона содержали итальянцы или греки.

В коридоре послышались голоса. Открыв дверь, я увидела старую леди, разговаривающую с Армандой.

Седая дама держала в руках шкатулку, украшенную инкрустациями: такие шкатулки иногда привозят моряки из дальних плаваний. Дама медленно приподняла крышку, внутри шкатулки было множество ящичков и отделений. Арманда, как зачарованная, не спускала с нее глаз.

— Я дарю вам шкатулку, Арманда, — сказала дама своим глухим, ровным голосом. — Это старинная вещь, она долго была в нашем доме. В верхнем отделении вы можете хранить письма от жениха… — Дама слегка нажала желтоватыми пальцами кнопку, и чеканная пластинка бесшумно отошла. — Нижний ящичек предназначен для золотых монет. Вот сюда — видите? — можно класть счета от портних. В потайное отделение вы положите ваши драгоценности. А сюда… — Старая дама некоторое время молча глядела на шкатулку. — Сюда вы можете спрятать свою безнадежность. — Она невесело усмехнулась углом рта. — И мою тоже.

И, сунув шкатулку Арманде, она пошла по лестнице вниз.

Арманда, суеверная, как все католички, держала шкатулку, словно бомбу, которая вот-вот взорвется у нее в руках.

— Мадонна миа! — запричитала она, когда я поравнялась с нею. — Что мне делать с этой дьявольской шкатулкой? Может быть, она принесет мне несчастье? Ящичек для драгоценностей! Дева Мария, откуда я возьму драгоценности, откуда возьму письма, если у меня еще нет жениха? Эта старая синьора похожа на привидение, я боюсь ее до смерти! Может быть, лучше отнести шкатулку в святой храм, чтобы из нее выгнали злых духов? Святая дева, мать всех живущих, научи меня, как я должна поступить…

Она продолжала причитать, не выпуская из рук шкатулку и уставившись на нее круглыми, испуганными глазами.

— Я не смогу сегодня уснуть от страха! — взвизгнула она и, крепко прижав шкатулку к себе, побежала по коридору.

Старая дама уже сидела в вестибюле в том же кресле, что и утром. Рядом у телевизора возвышался знакомый мне юный американец с длинной шеей и, не отрываясь, смотрел на светящийся экран. Оба они молчали.

На улице моросил дождь. В «Коломбине» мне принесли кусок теплого вываренного мяса и жидкое, как суп, мороженое. Чашка хорошего кофе несколько утешила меня. Это был еще один урок: в Лондоне время обеда — есть время обеда и шутить с этим не положено. Мистер Папастратос, нацепив на нос очки, подсчитывал за прилавком доходы; две увядшие, как высохшие маслины, незамужние дочери скучающе глядели друг на друга…

Вернувшись, я опять застала старую даму в вестибюле. На этот раз она была совсем одна.

На экране ломала руки неизвестная героиня, губы ее беззвучно шевелились: звук был выключен. Покосившись на старую леди, я увидела, что она смотрит на меня в упор.

— Как вам угодно… — сказала она холодно. — Я не буду возражать, если вы включите. У каждого свой вкус.

— Нет, нет! — ответила я поспешно. — Я не люблю телевизор. Вероятно, вы тоже?

Моя новая знакомая помолчала. Мне показалось, что в глазах ее мелькнуло что-то вроде одобрения.

— Англичане сошли с ума, — сказала она. — Все сидят у телевизоров как одержимые. Когда идешь по улице, из каждого окна несется ужасная музыка, выстрелы, хрипы, словно кого-то режут на части. — Она брезгливо поморщилась. — Это одно из самых чудовищных изобретений, какие породила цивилизация.

Наступила пауза.

«Хотела бы я знать, кто она? Что пережила, зачем приехала сюда?» — подумала я.

К моему удивлению, старая дама опять заговорила:

— Я давно не была в Лондоне. — Она снова повернула голову к окну. — Все стало хуже: люди, здания, магазины. Перед этим я жила в отеле «Эспланада», неподалеку от Кардиффа. В общем это сносный, недорогой отель, там прилично кормят и всегда есть свежие газеты. Но, понимаете, отель стоит на берегу залива. Я не могла спать от шума моря. Оно шумит день и ночь — это невозможно выдержать!

Она вздрогнула.

— Тогда я переехала в Стратфорд-на-Эйвоне. Там есть Албестон-Мэнор-отель; перед ним лужайка, большая зеленая лужайка, и трава хорошо подстрижена. Под окном моего номера даже было дерево. Старый вяз с широкой кроной. Это приятно, знаете: встать утром и увидеть под окном дерево. И все-таки мне пришлось оттуда уехать. — Она пожала плечами. — Стратфорд полон туристов. Только и слышишь: «Здесь родился Шекспир, здесь учился Шекспир, здесь похоронен Шекспир…» Невозможно жить в городе, в котором день и ночь говорят об одном Шекспире! Когда хорошо спишь, к этому относишься иначе. Но если совсем перестаешь спать…

— Я только что была в Ковентри, — сказала я. — Там очень милая гостиница — чистенькая, тихая…

Старая дама как-то странно на меня посмотрела.

— В Ковентри нельзя жить, — сказала она резко. — Ковентри — это пустыня.

— Что вы! Мне кажется, что в Лондоне чаще увидишь развалины, чем в Ковентри. Там многое сделали, чтобы восстановить город после войны.

— Ковентри — это пустыня, — повторила старая дама, и глаза ее вспыхнули. — Тот, кто однажды видел пустыню, будет видеть ее всю жизнь. — Она остановилась. — Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было, — проговорила она медленно.

— Ну, — сказала я. — По-моему, это звучит чересчур мрачно.

— Это придумала не я, — заметила моя собеседница сухо. — Это из Библии. Экклезиаст.

Мы помолчали.

— Знаете, можно по-разному ощущать пустыню, — сказала я. — В особенности если помнить, что где-то в ней скрываются родники.

— Простите, для меня это чересчур оптимистично… Старая дама снова отвернулась к окну.

— Это тоже придумала не я. Это сказал Антуан де Сент-Экзюпери.

— Кто он такой? Философ?

— Как вам ответить… И философ тоже. Но вообще-то говоря, писатель. Кроме того, он был пилотом.

— Он жив? — спросила старая дама.

— Нет. Он погиб в воздушном бою во время войны.

Опять наступила пауза.

В вестибюль вошел высокий господин с маленьким пинчером. Господин прошел к конторке портье, а пинчер уселся на скамеечке перед телевизором и стал смотреть на экран, поминутно вздрагивая и нервно зевая.

— Майкл! — позвал его хозяин, но пинчер только поднял уши и продолжал смотреть. — Майкл, поди сюда, это неинтересная для тебя программа…

Закончив разговор с портье, посетитель неторопливо пошел к выходу.

— Хочешь сахара, Майкл? — спросил он, но пинчер опять только поднял уши. Господин натянул перчатки, распахнул дверь, и Майкл, нервно зевнув, наконец побежал за ним.

Мы остались в вестибюле одни.

За конторкой портье, налево, был маленький бар, оттуда доносились голоса. Мимо окна шагали редкие прохожие, улица уже опустела. Я посмотрела на часы.

— Спокойной ночи! — сказала старая дама. — Я еще посижу здесь. Те, у кого бессонница, не торопятся лечь в кровать.

— У вас есть семья? — спросила я неожиданно для самой себя и добавила позже, чем следовало: — Простите…

— Да, — сказала седая дама, помедлив. — У меня большая семья. Вчера был день рождения моего старшего сына, летчика. Ему исполнилось сорок шесть лет. Моему второму сыну, моряку Королевского флота, сейчас было бы сорок три. Самая младшая — это моя дочь Алисон. Ей было бы сейчас тридцать девять. Она светлая блондинка, знаете, а блондинки в этом возрасте выглядят совсем юными. Когда Алисон решила стать медицинской сестрой, она выглядела почти девочкой, да и была, в общем, очень юна. Она была прелесть какая хорошенькая, это говорили все.

По спине у меня прошел холод. Я глядела на старую даму, не в силах спросить то, что хотела узнать.

— Да, — сказала она, угадав мои мысли. Я видела только ее профиль, руку в желтой перчатке, неподвижно лежащую на колене. — Да, это именно так. Все они были убиты. Все трое были убиты на войне. Мы с мужем жили тогда в Лондоне. Там и родились наши дети. Если вы хотите, вы можете пойти посмотреть, где мы жили: на месте нашего дома до сих пор ничего не построено. Внезапный массированный воздушный налет, как это называют… Мой муж был в это время в доме.

Дверь из бара приоткрылась, оттуда хлынула музыка. Дама вздрогнула, как от холода.

— Вся Англия кажется мне пустыней, — продолжала она, по-прежнему смотря в окно. — Вероятно, это бывает всегда, когда человек остается совершенно один, когда у него нет больше дома на земле. Я живу теперь в гостиницах — там все-таки люди… И кроме того, в каждом новом номере мне кажется, что я смогу уснуть.

Портье, высунув голову из-за своей конторки, с любопытством посмотрел на нас.

— Арманда! — крикнул он и подождал. — Арманда! — снова позвал он, но Арманда так и не появилась.

— Уже поздно. — Старая дама встала. — Я пойду к себе. Благодарю вас за внимание. Все-таки иногда хочется с кем-то поговорить, понимаете?

Она прошла мимо, легко шелестя платьем; меня обдало запахом лаванды и еще чего-то, похожего на запах сухих листьев. Выросший у конторки хозяин-итальянец отвесил торопливый поклон; дама равнодушно кивнула ему. Я видела, как она поднимается по лестнице.

Утром, когда я вышла из номера, коридорный пронес мимо меня два больших старых чемодана из мягкой кожи с ремнями. Чемоданы, видимо, были тяжелы: коридорный тащил их с трудом. С площадки лестницы мне была хорошо видна дверь, распахнутая на улицу.

Старая дама в клетчатом дорожном пальто выходила из гостиницы. Арманда, опасливо косясь на нее, несла зонтик, коробку, дорожную сумку.

Вещи погрузили в багажник такси. Шофер предупредительно открыл дверцу. Старая дама села, привычно разложила рядом с собой плед, сумку и откинулась на спинку сиденья. Такси тронулось.

В этот ранний час вестибюль был пуст. Там стояла только одна Арманда.

Она рассматривала в зеркале свое некрасивое, бледное, усталое лицо и старалась уложить волосы в прическу, какую носит Брижит Бардо.

СЮЖЕТ ДЛЯ НЕБОЛЬШОГО РАССКАЗА

В летние месяцы здесь идут дожди, и едва я приехала в Мехико, как мне сказали, что погода к вечеру будет обязательно портиться. Дожди начинаются со второй половины дня, поэтому деловые встречи лучше назначать утром, а позже, выходя на улицу, надо брать зонтик или дождевик.

Ранние утренние часы в Мехико так прозрачны и чисты, что о дожде даже нельзя подумать. К полудню над городом повисает желтоватая, щекочущая горло дымка, становится жарко, но ветер всегда легок и почему-то отдает морем. А к вечеру с гор потянет игольчатым холодком, и зябкие мексиканки наденут накидки и свитеры из толстой шерсти, будто наступила зима, хотя на самом деле больше двадцати градусов тепла и на улицах продают огромные, красные, ничем не пахнущие розы.

Мне повезло — дождя так и не было, и ни один вечер зря не пропал.

И вот однажды я оказалась в полночь на площади Гарибальди.

Не знаю, как она выглядит днем, — может быть, это шумный, порядком замусоренный пятачок, вот и все. Но в полночь площадь выглядела по-другому. Из полутьмы появлялись люди в узких, черных, с белым кантом брюках, в коротких черных куртках, расшитых белым шнуром, и огромных круглых шляпах, завязанных под подбородком. Они бродили по площади вдоль невысоких домов, сидели, как ласточки, на ограде, собирались в маленькие группы; был слышен ленивый говор, певучие вздохи гитар, приглушенные протяжные зевки. Я старалась разглядеть в полумраке их лица: здесь были рослые молодые красавцы, узкие курточки едва не лопались на их могучих плечах, огромные шляпы сидели боком, словно приклеенные. Были и пожилые люди с обвисшими, как бакенбарды, щеками и той преувеличенной стройностью выправки, какая дается в таком возрасте путем немалых усилий. Все они немножко походили на оперных статистов, собравшихся за кулисами перед началом спектакля.

Вдруг на площади прошло движение, и картина сразу изменилась, будто сонно колышущаяся пестрая толпа внезапно проснулась.

На площадь медленно въехал длинный голубой автомобиль с открытым верхом. За рулем сидел немолодой иностранец в вечернем костюме и рядом очень молоденькая девушка, которая все время беспричинно смеялась, как бывает с очень молоденькими девушками, когда они хватят первую рюмку. В течение секунды от толпы откатилась одна группа и облепила машину: бравые здоровяки в расшитых курточках и широкополых шляпах захватили все командные места у крыльев, радиатора и багажника. Зазвенели гитары — над площадью поплыла страстная бессмертная испанская серенада. Приезжий откинулся на спинку сиденья и положил руки на руль; девушка продолжала смеяться. Остальные уличные певцы разочарованно отступили.

Пели, надо сказать, очень хорошо. Звучные бархатные мужские голоса заполнили площадь, и я подумала, каково здесь жильцам, которые после полуночи предпочитают спать. И еще я подумала, что же делают днем эти здоровые ребята в театральных костюмах, которые каждую ночь с переменным успехом охотятся на желающих за небольшую оплату послушать их серенады. Мне сказали, что днем они, наверное, разучивают новые серенады. Но, как говорится, жизни из этого не сделаешь.

А на другой день я попала в Сочимилько.

Это было обмелевшее озеро, где когда-то находились плавучие сады ацтеков. Оно выглядело сейчас как узкий канал с темной стоячей водой; у берега, приткнувшись к скользким сходням, стояли плоскодонные лодки, похожие на гондолы. В одну из них мы сели, и на длинный стол посредине лодки сразу же стали подавать вкусную еду. К нашей лодке пришвартовалась другая, и с ее борта официанты ловко перебрасывали нам тарелки с тартильями — тонкими лепешками из кукурузной муки, без которых не обходится настоящая мексиканская еда. На лепешку клали нарезанного цыпленка и макали в черный, словно деготь, соус такой остроты и жгучести, что застываешь с открытым ртом, словно глотнула расплавленной лавы. Вместо ацтекских плавучих садов по всему каналу сновали лодки с посудой и официантами, откуда подавали через борт то горячую еду, то ледяное пиво в жестяных баночках, напоминающих те, в которых у нас продают консервированное молоко.

Рядом с нами плыла такая же лодка, в которой сидели несколько пар, а в центре возвышалась шумная смеющаяся толстуха с желтыми серьгами в ушах.

— Разве это соус? — кричала она и смеялась, перебрасывая через борт официанту пузатый кувшинчик. — Святая Мария, разве это похоже на настоящий мексиканский соус?

Официант — щуплый смуглый парнишка в белой курточке, — отталкиваясь одним веслом, как гондольер, погнал, натужась, куда-то свою лодку и вскорости, весь красный, утирая пот, уже протягивал толстой даме другой кувшинчик. Она налила из него соус на тарелку и обмакнула тартилью.

— Нет, ты, наверное, не мексиканец! — закричала она, и желтые серьги в ее ушах негодующе закачались. — Ты что, не знаешь, что такое настоящий соус, который подают с курицей?

Парнишка безропотно схватил тяжелое весло и погнал свою лодку назад. Спустя несколько минут, багровый и запыхавшийся, он приволок кувшин с еще одним соусом и, перегнувшись, протянул его через борт. И я увидела сверкающие в улыбке белые зубы женщины, на которых темнели густые капли соуса, и увешанную браслетами смуглую руку с тартильей, и желтые качающиеся серьги, и солнечные искры на инструментах музыкантов, когда они самозабвенно играли «О, моя дорогая!», пришвартовавшись к борту лодки с другой стороны.

Все это было похоже на праздник, так же как казался бесконечным праздником день, когда мы сидели на залитых солнцем переполненных трибунах, а на арену из огороженного загона выпустили молодого быка. Он мчался, низко наклонив широкую голову, и рядом скакал всадник в костюме ковбоя; задача всадника была на всем скаку схватить быка за хвост и повалить на песок. Это требует большой силы и ловкости, и когда это удавалось, трибуны взрывались аплодисментами, а всадник сидел прямой, как струна, на своей лошади, вертящейся на одном месте, точно волчок, улыбался и посылал в публику воздушные поцелуи, пока ошеломленный бык, медленно сгибая передние ноги, поднимался с песка. Но иногда повалить быка не удавалось, и тогда всадник отъезжал в сторону, а на арену выскакивали другой бык и другой всадник; все начиналось сначала, и опять трибуны взрывались то аплодисментами, то разочарованными криками. Конечно, это было не то, что коррида, но сезон коррид еще не начался, и посмотреть на такую игру тоже было интересно, хотя, если честно говорить, мне всякий раз хотелось, чтобы бык выстоял и не сдался.

Каждый день приносил что-то новое, и жизнь могла бы показаться сплошным праздником, если бы я не побывала в других местах.

И я не могу забыть выжженную землю, без единого зеленого листка, без тени, — плоскую серую землю, на которой стояли дома. Они были расставлены с удручающей, безрадостной симметрией, низкие, темные жилища, открытые дождю и ветру, — архитектура отчаяния и нищеты. Поселок издали можно было принять за кладбище — так походили на могильные плиты эти дома, в которых жили люди, рождались дети, умирали старики. Возле одного такого дома стоял маленький мальчик и рядом черный ослик величиной с собаку. Поселок пристроился неподалеку от широкой, отполированной покрышками дороги, по которой день и ночь со свистящим шелестом мчались машины — черные, красные, голубые, блестящие, как жуки, длинные, как торпеды. Мальчик стоял и смотрел на проносящийся мимо него волшебный праздничный мир движения — смотрел устало и равнодушно, как старик.

А потом мы были в деревне, где на пустынной знойной площади возвышалась церковь, и я помню ее прохладную полутьму, ангелов со смуглыми лицами индейцев, запах древнего камня и воска и ощущение плотности горячего слепящего воздуха, хлынувшего навстречу, когда мы вышли из церкви наружу. Рядом стояли три низких дома с плоскими крышами, и над входной дверью каждого висел обрывок черной ткани — знак, что в доме кто-то умер. Мы прошли мимо и зашли напиться в крошечную лавчонку, куда вслед за нами, мягко ступая по земляному полу, вошла коза, и тут я увидела, как на пороге двери, над которой висел черный лоскут, появилась женщина. Она была вся в черном, и лицо ее казалось почерневшим от горя, и глаза были незрячими, как у слепой, словно она ничего не видела, кроме своей беды. И долго еще потом, когда мы шли вдоль аркад старинного городка Пуэбло, где над столиками, расставленными на тротуаре, вился запах горячего кофе, а рядом из машины высыпались один за другим, словно зерна из маковой головки, двадцать три крошечных мальчика в белых церковных одеждах и все вокруг было шумно, ярко и необыкновенно, — долго еще потом перед моими глазами стояло лицо женщины, окаменевшее от горя, беззвучно запертого в ее душе.

Обо всем этом я постараюсь еще написать, но сейчас хочу рассказать об одной встрече, что была у меня в Мехико. Собственно, я и хотела начать рассказ именно с нее.

В тот день конференция, на которую я приехала, закончилась, но осталось еще несколько дел, и мы обсуждали их, сидя в зале за длинным столом. Вдруг я услышала, как кто-то окликнул меня.

— Танечка… — сказал незнакомый голос по-русски. — Я вас сразу узнал.

К столу, за которым мы сидели, подошел невысокий человек с квадратной поседевшей бородкой. Я не заметила, когда он пересек зал, но сейчас он стоял вплотную к столу и смотрел на меня. У него были серые глаза, серые от седины волосы и немного помятый серый костюм. Во рту торчала хорошо обкуренная трубка. Я могла бы поклясться, что никогда его не видела раньше. Тем не менее он стоял передо мной и называл меня именем моего детства.

— Я вас сразу узнал, Танечка, — повторил он. — Вам было пятнадцать лет, когда я последний раз вас видел, но все-таки я вас сразу узнал. Помните литературный кружок «Потоки»? В Одессе, на углу Степовой и Госпитальной. Я тоже писал тогда стихи. Меня зовут Саша Земцов, — может быть, вы помните…

— Очень сожалею… — сказала по-испански Глория, президент конференции, холодно смотря на незнакомца своими большими прекрасными глазами. — У нас деловое совещание…

— Мы собирались в «Потоках» по средам, — продолжал человек с трубкой, будто и не слышал, что ему говорят. — Помните? Эдя Багрицкий… — сказал он, и лицо у него стало такое, будто он произносил заклинание. — Сережа Бондарин… Сема Кирсанов…

— Очень сожалею… — раздельно повторила Глория и протянула руку к председательскому колокольчику.

— Мои извинения! — пробормотал человек с трубкой и отступил от стола, продолжая на меня смотреть. — Я подожду вас у выхода, если разрешите… Эдя Багрицкий, — сказал он и печально покачал головой. — Багрицкий, ах боже ты мой!

Я заметила его еще издали, когда вышла из зала после совещания.

Он стоял в холле, сутулясь и попыхивая трубкой, и опять я подумала, что никогда раньше его не видела. Перед глазами моими возник зал клуба Мизикевича, где собирался литкружок «Потоки»; сизый от табачного дыма зал, куда приходили слушать стихи железнодорожные машинисты, токари вагонных мастерских, слесари, стрелочники… Я увидела лицо Эдуарда Багрицкого, каким оно бывало, когда Багрицкий читал стихи, — удивительное и прекрасное лицо, освещенное вдохновением. Ни в чьем лице я больше не видела огня такой силы: будто он высвечивал каждую черту этой чуть опущенной вниз крупной головой со свисающим на лоб чубом, крутой разлет бровей… Читая стихи, Багрицкий выбрасывал вперед правую руку, словно рубил ею воздух, и я видела перед собой эту широкую сильную руку с отодвинутым в сторону большим пальцем, который был много длинней, чем бывает большой палец обычно, слышала его страстный, задыхающийся, необыкновенный голос — голос больного астмой поэта…

Все это встало передо мной в холле мексиканского отеля с абсолютной четкостью. Я ничего не забыла и не могла забыть. Но — убейте меня! — Саши Земцова я не помнила. Я вглядывалась в сутулого, попыхивающего трубкой человека, стараясь представить его без бороды, без седины, без трубки. Я пыталась разглядеть сквозь него тень воспоминания, строчку стихов, музыкальную фразу. Но ничто не откликалось в моей памяти.

— Боже мой, сколько времени прошло с той поры! — сказал он, торопливо подходя ко мне. — Вы еще пишете стихи? Моя жена тоже из Одессы — игра судьбы! Мы с ней встретились здесь много лет назад. Я очень давно в Мексике…

— Что вы здесь делаете?

— У меня небольшой ресторан. Небольшой приличный ресторанчик. Есть постоянные посетители…

Наступила пауза.

— Может быть, вы к нам зайдете? — сказал он неуверенно и отвел глаза, словно боялся прочесть на моем лице отказ. — Так приятно было бы вспомнить! Жена очень обрадуется. Я не поверил своим глазам, когда вас увидел. Клуб Мизикевича, угол Степовой и Госпитальной… О боже мой, кто бы мог предположить!..

«Действительно, кто бы мог предположить… — думала я, глядя на его сутулую фигуру и лоцманскую бородку из старого американского фильма. — Но как он сюда попал? Каким образом одесский мальчик, пишущий стихи, превратился в содержателя «небольшого приличного ресторанчика» в Мехико?»

— Может быть, вы к нам зайдете? — повторил он, и я сказала:

— Вам удобно во вторник вечером?

— Какой может быть вопрос! Конечно!

И вот во вторник вечером я подъехала на такси по указанному адресу. Дорогой я старалась представить, как мы встретимся: как я начну расспрашивать его о том, что произошло много лет назад, почему он здесь оказался, и сначала начнет рассказывать он, потом его жена, а я буду внимательно слушать, и постепенно все это сложится в сюжет для небольшого рассказа…

Ресторан находился довольно далеко от центра.

Из входной двери на улицу лился яркий, неестественно белый свет. В небольшом зале был занят один столик. Слепящие лампы освещали стены, увешанные эстампами, стойку с журналами и цветными открытками и понурого лысого человека, который скучал за стойкой: очевидно, маленький предприниматель, имеющий свое «дело» внутри этого маленького предприятия. В другом конце еще меньший предприниматель одиноко сидел за прилавком с имбирными леденцами, жевательной резинкой и изображением знаменитого вождя ацтеков на брелоках для автомобильных ключей.

Больше в зале никого не было. И вдруг неизвестно откуда вырос сам хозяин.

Радостно улыбаясь и попыхивая трубкой, он повел меня в нишу, где оказался второй зал, поменьше. Войдя туда, я поняла, что мои предположения о неторопливой уединенной беседе, в которой бывший одесский поэт откроет мне всю свою жизнь, были совершенно неосновательны.

Посреди зала стоял накрытый стол, и за ним расположилось большое общество.

Это были члены комитета конференции, которую мы только что благополучно завершили. Они приветственно замахали руками, увидев меня, и я тоже обрадовалась, потому что среди них было много милых мне людей, хотя и не очень понимала, почему именно они здесь оказались. Хозяин, попыхивая трубкой, ходил вдоль стола.

На ужин подавали украинский борщ с сильным мексиканским акцентом, русские пирожки с картошкой, сделанные почему-то круглыми, как пончики, и блинчики с творогом, пахнущие мускатным орехом, тмином и еще чем-то, но меньше всего блинчиками с творогом. Мексиканские дамы (пригласили главным образом дам) были в восторге от русской кухни. Они наперебой говорили, что следующий раз придут ужинать с мужьями, и я, слушая их, стала постепенно уяснять дополнительный смысл столь широкого приема, который организовал бывший поэт по случаю воспоминаний юности. Сам он по-прежнему ходил вдоль стола, разговаривая с гостями; жены его нигде не было видно.

Когда подали кофе, меня ждал сюрприз: все приглашенные вынули листки со стихами и приготовились читать. Каждый читал на своем языке. Над столом поплыли чеканные испанские ритмы, французская речь, английские сонеты; одни читали собственные стихи, большинство — стихи любимых поэтов. Красавица индуска в белом сари прочла стихи на хинди — звучные и мерные, как удары колокола. Потом все закричали:

— Хозяин! Пусть прочтет свои стихи хозяин!

Хозяин, подойдя к столу, вынул трубку изо рта. Он начал читать, наклонив набок голову, словно прислушивался к давно забытым русским словам.

Очевидно, это были те стихи, которые он когда-то читал в «Потоках», на углу Степовой и Госпитальной. И едва я вслушалась в них, как поняла, почему так и не запомнила ни его, ни того, что он писал.

Стихи не были дурны, но походили на стихи всех поэтов, которые автору в то время нравились, а опасней этого, на мой взгляд, ничего нет. Автор читал упоенно, уйдя в чтение всем существом, и я подумала, что и к нему, наверное, приходит вдохновение. Особенность вдохновения заключается в том, что его может испытывать и гений и дилетант: только результаты будут совершенно различны.

Когда он кончил читать, все вежливо зааплодировали, хотя, кроме меня, никто не понял ни слова. Впрочем, нет: поняли еще несколько человек — те, что сидели в первом зале, заняв один столик. Повернув головы, они вслушивались в русскую речь, вслушивались жадно, исступленно, со злобой, виноватостью, отчаянием… Увидев, что я их заметила, они отвернулись.

Хозяин подошел ко мне, на щеках его от волнения краснели пятна.

— Сборник моих стихов, — сказал он, протягивая мне конверт. — Вам на память. Маленькая книжка, конечно, — здесь так редко покупают стихи… Я все-таки продолжаю иногда писать.

Он хотел что-то добавить, но глаза его остановились на проходившем мимо официанте и лицо стало озабоченным. Крикнув официанту что-то по-испански, автор стихов проворно пошел в кухню.

Я вынула из конверта сборник — тонкую книжечку в бумажной обложке цвета опавших листьев. Мне уже приходилось видеть подобные книжечки — издание автора, тираж несколько сотен экземпляров. Стихи были написаны по-испански, на обороте сделан английский перевод. Но и по-испански и по-английски они звучали так же, как и те, какие я только что слыхала, и не принадлежали ни одному языку.

Гости собрались уходить.

В зале слышался щебет женских голосов, веселые восклицания… Прощаясь, бывший одесский поэт со старомодной испанской вежливостью целовал дамам руки и вручал рекламную карточку ресторана. Он подошел и ко мне, но запнулся, помедлил и сунул карточку в карман.

Мы простились.

— А ваша жена? Ее нет здесь? — спросила я, идя к выходу.

— Она при кассе. Ресторан — коммерческое дело, знаете. Кому-то надо все время быть при кассе. — Он вздохнул.

Но жена стояла в зале за стеной — усталая пожилая женщина с напряженным взглядом. Увидев меня, она быстро подошла, хотела что-то сказать и тут же заплакала, закрыв лицо руками.

— Хоть бы еще один раз увидеть родную землю, — говорила она, судорожно всхлипывая. — Хоть бы один-единственный раз…

— Ну-ну… — сказала я, взяв ее за плечо. — Вы же можете приехать.

Она припала ко мне, и я почувствовала, как тяжело и горестно содрогаются ее плечи.

— Приехать… — повторила она тихо и заплакала еще сильней. — Но кому мы нужны? Никому не нужны, ни одному человеку. У меня в России брат, но мы чужие и ему. У вас было горе, были радости, вы пережили войну, но все, что было, вы переживали вместе. А мы, как видите… Живы, здоровы. Но мы — одни, мы никому не нужны. Ни там, на родине. Ни здесь. Жизнь прожита, и мы никому не нужны, всем чужие. О боже мой…

— Было очень приятно у вас посидеть, — сказала белозубая хохотунья Оливия, подходя к нам, и хозяйка сразу выпрямилась и механически раздвинула губы в улыбке. — Я обязательно приду к вам ужинать с мужем, ваши пирошики с картошкой — объеденье!

— Мы будем в восторге, — хрипло сказала хозяйка и вытерла лицо. — Доброй ночи!

— Очень милый был вечер, не правда ли? — сказала Оливия, повернувшись ко мне.

— Да, — сказала я. — Очень.

И мы пошли к выходу.

ДОМ НАЗЫВАЛСЯ «ВЕСЕЛОЕ УТРО»

Была уже ночь, когда мы вышли из городского клуба в парк.

Это неверно, что в чужой стране самыми чужими кажутся города с незнакомыми улицами и домами, где идет неизвестная тебе человеческая жизнь. Самым чужим в чужой стране бывает ночное небо.

Каждый знает, наверное, то чувство, которое испытываешь, когда смотришь на ночное небо у себя дома, где-нибудь в украинской степи или на подмосковной просеке. Глянешь вверх — туда, где щурятся и мигают знакомые с детства звезды, рассыпанные в щедром и торжественном порядке по глубокой бархатной черноте, — и тотчас же ощутишь блаженный счастливый покой, будто укрыла тебя материнская рука.

Здесь же все было чужим: ночные влажные запахи, неясный вскрик птицы в черной листве, дьявольский свист несущихся машин с низко опущенными над дорогой фарами.

Но самым чужим, конечно, было небо.

Звезды оказывались совсем не там, где я их искала, выглядели они по-другому, и от этого все казалось неуютным и тревожным, будто в твоем доме чужой человек переставил по-своему все вещи на другое место.

Я стояла в парке перед зданием клуба, разглядывая звезды, когда кто-то коснулся в темноте моего локтя.

— Машина за углом, — сказал громкий хрипловатый голос, и рядом со мной выросла фигура плечистого человека в сдвинутой на затылок шляпе, с сигарой в зубах. — Я повезу вас сам, а жена поедет на своей машине. Джоан! — крикнул он. — Я уже забрал чемоданы нашей гостьи, она поедет со мной. Слышишь?

— Хорошо, дорогой… — протяжно ответила Джоан из темноты, и тотчас же в лицо нам ударил слепящий свет, какая-то машина выехала на дорогу и унеслась, мигая двумя рубиновыми точками задних огней.

— Когда за рулем мужчина, это куда спокойней, — сказал человек с сигарой и засмеялся.

— Вы так думаете? — ответила я сухо.

Я тоже водила машину и терпеть не могла мужского хвастовства и намеков на то, что все женщины — плохие водители.

— Пошли, — сказал мой спутник и исчез во мраке, словно провалился в яму.

Я двинулась вслед за ним.

Мы только что закончили ужин в городском клубе, где собралось в тот вечер большое общество. Ужин был при свечах, клубные официанты, бесшумно двигаясь, наливали в бокалы вино и меняли тарелки; у дам, независимо от возраста, платья были с глубоким вырезом, отблеск свечей мерцал в нитках жемчуга и серьгах, придавая столу чинную парадность. Соседом моим по столу был общительный румяный джентльмен, оказавшийся владельцем местной газеты; он невероятно напоминал кого-то, давно знакомого по американским романам. Да и сам ужин, с театральным мерцанием свечей, тяжеловатой мебелью, оживленной английской речью и всей атмосферой американского города, достаточно молодого, чтобы выглядеть современным, и недостаточно крупного, чтобы избавиться от провинциальности, создавал ощущение, что я смотрю какой-то американский фильм, и все это проходит передо мной на экране. Самым странным было чувство, что я тоже участвую в этом фильме.

Человека с сигарой я приметила давно, да его и нельзя было не заметить даже в переполненном зале.

Огромный, широкоплечий, с большим красным лицом, он говорил так громко, что голос его перекрывал ровный застольный гул, подобно трубе в оркестре. Еще в самом начале вечера он порядком набрался, а к концу ужина его лицо, и без того пунцовое, приобрело свекольный оттенок.

Нас познакомили. Он назвал себя: это был Арчибальд Бастер, один из «деловых людей» города. Когда подали кофе, ко мне подошла его жена Джоан, немолодая, но очень моложавая и стройная дама с норковым шарфом на обнаженных плечах. Она пригласила меня поехать с ними после ужина и переночевать у них дома.

Было уже поздно, и я, сославшись на усталость, отказалась. Но Джоан настаивала.

— Зачем вам ехать в гостиницу? — сказала она низким протяжным голосом, щуря глаза. — Вы переночуете у нас, а завтра утром за вами заедут. Мне кажется, вам будет интересно увидеть настоящий старинный американский дом, — в нем жил еще дед моего мужа. Наш дом называется «Веселое утро», он всего в пятидесяти милях отсюда…

Она легко коснулась моей руки тонкими пальцами, очень холодными для такого теплого вечера. Неожиданно для самой себя я согласилась.

И вот сейчас я шла по выложенной камнем тропинке плохо освещенного парка, гадая, куда скрылся Арчибальд Бастер.

Внезапно он снова появился рядом. Впереди блеснул лоснящийся бок большой длинной машины, стоящей под деревом.

— Вы не успеете и глазом моргнуть, как мы уже будем дома, — сказал Бастер и обдал меня сильным запахом виски. — Знаете, как называется наш дом?

— Знаю, — сказала я, садясь в машину. — «Веселое утро». Очень милое название.

Бастер захлопнул дверцу, и машина рванулась в теплую, влажную, густо пересыпанную звездами ночь.

Свет фар выхватывал из мрака дорогу — тускло отблескивающий нескончаемый поток, несущий на себе четыре ряда мчащихся машин. Снопы света стлались, подобно дыму, над дорогой, упираясь в пылающие рубиновые огни идущих впереди машин, и сколько мы ни обгоняли их, перед нами продолжали багрово светиться другие огни, словно вся ночь была наполнена этими рубиновыми светляками, притягивающими взгляд с гипнотической силой.

Слева, за темной стеной деревьев, двигался встречный поток. По тревожному мощному гулу да по скользящему над листвой зареву можно было догадаться, что и там машины мчатся с такой же сумасшедшей быстротой. И опять мне показалось, что все это — чужая звездная ночь, летящие во мраке машины, сидящий за рулем подвыпивший человек с сигарой в зубах, — все это почти нереально, как сон или как всплывшая в памяти и вдруг увиденная наяву страница книги.

— Давайте поговорим о чем-нибудь веселом, — сказал Бастер, не выпуская изо рта сигары. — Только, пожалуйста, не пропагандируйте меня. У меня дома есть телевизор, и, кроме того, я каждый день слушаю радио. Так что с меня пропаганды хватает. Это я говорю вам на всякий случай.

— Вы в самом деле думаете, что я села к вам в машину специально, чтобы вас пропагандировать? — удивилась я.

— Вы, русские, странный народ. Вы не можете минуты прожить без политики. Я это отлично знаю.

— Из радиопередач, которые слушаете каждый день?

— Вот видите, вы уже начали меня пропагандировать! — сказал он запальчиво. — Что я говорил? Так вот, я вам лучше выложу сразу: я политикой не интересуюсь. Вы там как хотите, а я политикой не интересуюсь. Понятно?

— Понятно, — сказала я.

Несколько минут мы ехали молча. Бастер прибавил скорость, машина вышла в левый ряд и обогнала идущие рядом автомобили с такой легкостью, словно они стояли на месте.

— А в общем, все люди одинаковы, — неожиданно сказал Бастер. — Надо только немножко их поскрести, вроде бы снять верхний слой. И увидишь, что внутри они одинаковы. Каждый хочет иметь деньги, машину, свой дом, сбережения на старость. И еще оставить небольшой капитал детям. Вот и все. И вы не докажете мне, что это не так.

— Я и не собираюсь доказывать, — сказала я, и он удивленно на меня покосился. — Люди действительно похожи друг на друга. У каждого человека, к примеру, две ноги. Я надеюсь, что и у меня останутся обе ноги в целости, когда мы, наконец, доберемся до вашего дома…

Бастер сердито фыркнул, но промолчал. По свисту и плотности ветра я поняла, что мы едем еще быстрей. Сейчас впереди нас не было ни одной машины, и лишь где-то вдалеке таинственно и тревожно пылали несущиеся с безумной скоростью рубиновые огоньки.

— У каждого человека две руки и два глаза, — продолжала я. — И у каждого — одно сердце. В этой части вы совершенно правы. Но вот то, что в сердце, — это у каждого уже разное.

— Э-э, для меня это слишком сложно! — буркнул он. Пепел его сигары упал на мои колени, я осторожно его стряхнула. — Извините, — Сказал Бастер мрачно.

Мы продолжали мчаться в темноту.

— Все равно вы меня не убедите, — сказал Бастер и выплюнул сигару в окно. — Но я не хочу с вами спорить. Я уже вам сказал: меня не интересует политика. Меня интересуют только две вещи: моя работа и мое хобби.

— Какое у вас хобби?

— Я собираю чучела птиц. И кроме того, увлекаюсь верховыми лошадьми. У меня неплохая конюшня.

— Сколько у вас лошадей?

— Восемь.

— А чучел?

— Больше двухсот. И среди них есть очень редкие, — добавил он с гордостью.

Опять наступила пауза.

— А какая у вас работа?

— Я вице-президент компании. У нас большие плантации табака. Моя специальность — вопросы труда и найма. Непростое занятие, как вы понимаете, — все время надо иметь дело с рабочими. Если промахнешься, у фирмы могут быть убытки. Работать приходится много: я встаю каждый день в шесть утра, чтобы в восемь уже быть в оффисе. Вот как. Забот у меня хватает. И меня совершенно не занимает то, что находится за порогом моей фирмы или моего дома. Будущее меня не интересует. Я живу настоящим. Только настоящее меня интересует. Я ясно выразился?

— Абсолютно ясно.

Мы опять помолчали.

— После всего, что я услыхала, мне бы хотелось задать вам вопрос, — сказала я. — Вы разрешите?

— Сделайте милость! Какой вопрос?

— У вас есть дети?

Бастер ничего не ответил. По тому, как меня прижало к дверце, я поняла, что машина, не сбавляя скорости, свернула с автострады. Сейчас мы мчались по обсаженной высокими деревьями дороге, словно по зеленому тоннелю, наполненному влажной, оранжерейной духотой.

— Вот и наш дом! — громко сказал Бастер. — Вы знаете, как он называется?

— Знаю, — ответила я, вздохнув. — «Веселое утро».

Перед нами в темноте смутно виднелся большой дом.

Ни в одном окне не горел огонь, и от этого казалось, что в доме никто не живет. С железной резкостью заскрипел под колесами гравий, машина остановилась у входной двери с плоским навесом, украшенным старинным чугунным литьем. Бастер прошел вперед, я услышала щелчок выключателя, над дверью ярко вспыхнул висящий на крюке стрельчатый фонарь. Пока хозяин дома открывал замок, позади снова заскрипел гравий и прямо на нас уставились желтые глаза фар.

— Это Джоан, — сказал Бастер и, не оборачиваясь, прошел в дом. — Входите, я зажгу свет.

Тотчас же, один за другим, во всех окнах вспыхнули огни: дом осветился, словно новогодняя елка. Вслед за хозяином прошла и я.

Это был большой дом, со множеством комнат, обставленных удобной старомодной мебелью и с узенькой передней вместо обязательного американского холла. Из передней деревянная лестница с натертыми воском ступенями вела на второй этаж.

Что-то южное померещилось мне здесь, словно мы приехали куда-то в Южные штаты; так и казалось, что навстречу выйдет дядя Том или добродушная черная тетя Хлоя в пышном белом чепце… Воздух в комнатах был теплым и душным, как бывает тогда, когда хозяева оставляют дом запертым на целый день.

Бастер помог мне снять пальто и бросил его на длинный, стоящий в передней ларь. Хлопнула входная дверь, в дом вошла Джоан.

Она стояла посреди передней, снимая перчатки, — высокая, элегантная, в маленькой шляпке; норковый шарф, свободно висящий на сгибе ее руки, блестел, освещенный стенными бра. У нее было тонкое, немного бледное лицо и большие светлые глаза. Она улыбнулась мне.

— Вот мы и дома, — сказала она своим низким протяжным голосом. — Надеюсь, вы не очень устали после путешествия с моим мужем?

— Сожалею, но я должен вас оставить, — буркнул Бастер. — Мне вставать в шесть утра. Джоан займет вас. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи, дорогой, — сказала Джоан не глядя.

Он скрылся где-то в глубине дома, и вскоре послышался шум льющейся в ванну воды.

Вместе с хозяйкой мы прошли в гостиную.

Это была просторная комната с камином; на стенах висели семейные портреты; по углам стояли на подставках чучела птиц. Птицы были разные: от знакомой насмешницы сойки до странной сутулой птицы с тяжелым телом и короткими крыльями, которую я до той поры никогда не видела. На круглом столе возвышалась старинная бронзовая лампа, возле камина стояли глубокие низкие кресла.

— Хотите что-нибудь выпить? — спросила Джоан с привычной любезностью хозяйки большого дома. — Виски? Шерри? Джин?

Я попросила апельсинового сока. Джоан налила себе шерри из высокой бутылки. Мы уселись в стоящие перед камином кресла. Вечернее платье, которое было на Джоан, казалось до того простым, что это могла себе позволить только очень богатая женщина и очень дорогой портной.

Наступила пауза.

Я смотрела на сидящую передо мной красивую женщину с бокалом в узкой руке и старалась понять, что может ее интересовать. О чем мы будем беседовать? Что рассказать ей, о чем спросить? Было поздно, я устала после длинного дня. Да и хозяйка моя выглядела утомленной; под глазами ее темнели круги…

— Славный вечер был в клубе, не правда ли? — сказала я, чтобы прервать молчание, и Джоан задумчиво кивнула головой.

— О да, — сказала она. — Чудесный вечер! Я получила большое удовольствие.

За дверью послышались тяжелые шаги — очевидно, Арчибальд Бастер прошествовал из ванной в свою спальню. Я подумала, что самое время идти спать и мне.

Допив сок, я поставила бокал на стол и открыла было рот, чтобы пожелать хозяйке спокойной ночи. Но в глазах Джоан мелькнула тревожная тень, и я промолчала. Мне показалось, что она не хочет, чтобы я уходила.

— Вы были в городской картинной галерее? — быстро спросила она. — Неплохое собрание картин, не правда ли?

Мы поговорили о картинах, о последнем фильме с Элизабет Тейлор, о городской школе, в которой я накануне побывала, о моем соседе по столу… Всего этого хватило минут на пятнадцать. Я снова пошевелилась, собираясь встать с кресла. И опять выражение лица Джоан меня остановило.

— Расскажите о ваших детях, — попросила я.

— О! — Джоан сразу оживилась. — У нас взрослые дети, они давно покинули дом. Но на рождестве и в день благодарения они обязательно приезжают к нам. Тогда в доме становится так же шумно и весело, как бывало, когда мы все жили вместе. Я люблю этот шум, беготню, предпраздничные хлопоты… Почему-то мне всегда кажется в такие дни, что произойдет чудо. У меня уже внуки, знаете…

Легко поднявшись, она пошла в соседнюю комнату. Чучело незнакомой птицы уставилось на меня из угла хитрыми пластмассовыми глазами. Бесшумно появилась сиамская кошка с черным треугольником на выпуклом палевом лбу. В доме стояла ночная тишина.

Борясь со сном, я стала разглядывать гостиную.

На камине виднелась чья-то большая фотография. Веселое лицо юноши глянуло на меня из ореховой рамки; зачесанные назад темные волосы блестели, глаза смеялись, в твердом по-мужски подбородке круглилась ребяческая ямочка… Я не успела как следует рассмотреть фотографию, когда вернулась Джоан, держа в руках тяжелый кожаный альбом.

Усевшись со мной рядом, она открыла альбом, и чужая жизнь хлынула на меня с его страниц.

Пухлые насупленные бэби; чинные мальчики, одетые, как взрослые, и старые дамы, одетые, как молодые; хорошенькая, похожая на Джоан блондинка в белой вуали с букетом цветов в руках — очевидно, дочь Джоан в день свадьбы; та же блондинка с малышом на коленях; сам Бастер в костюме для гольфа; та же блондинка с двумя маленькими детьми, сидящими рядом с нею в длинной голубой машине… Джоан медленно переворачивала страницы, и мы уходили с нею все дальше, уходили в то всегда удивительное путешествие по миру воспоминаний, где милые призраки встречают тебя такими, какими ты оставил их когда-то. Ибо в памяти сердца никто никогда не стареет и не умирает.

Я искала среди фотографий юношу, лицо которого смотрело на нас из стоящей на камине ореховой рамки. Но его в альбоме не было. Или, может быть, я не узнала его в одном из многочисленных, рассеянных по всему альбому бэби с перевязочками на пухлых ручках и маленькими блестящими воробьиными глазками, пытливо уставившимися в незнакомый мир?

Я только хотела спросить о нем Джоан, как она открыла другой альбом. И опять замелькали передо мною неизвестные респектабельные джентльмены, чужие дети, чужие внуки, сфотографированные на берегу залива с синей, как чернила, неподвижной водой… Наконец Джоан медленно, словно с сожалением, захлопнула альбом, и тотчас же я услыхала, как где-то в глубине дома осторожно и печально зазвенел сверчок.

— А кто это? — спросила я и показала на портрет в ореховой рамке.

Джоан не ответила.

— Чья это фотография? — повторила я и подошла к камину. — Какое славное лицо…

— Это Джеффри, мой сын, — сказала Джоан, и я не узнала ее голоса.

Протяжная певучесть его исчезла, он звучал глухо, однотонно и тускло, как бывает у человека, говорящего во сне. Я с изумлением на нее посмотрела, но Джоан глядела в сторону.

— Мой младший сын, — сказала она все тем же странным потухшим голосом.

— Он совсем молод. Наверное, еще учится в колледже? — спросила я неловко, стараясь сообразить, что будет лучше: продолжать этот разговор или попытаться найти другую тему.

— Он убит в прошлом году, — сказала Джоан.

Она встала и подошла к камину.

— Понимаете, — сказала она хрипло, — Арчибальд хотел, чтобы сын стал его помощником, и Джеффри начал работать вместе с отцом. И вдруг ему не дали отсрочки… — Она на секунду прикрыла глаза рукой, потом посмотрела на меня. Зрачки ее расширились, светлые глаза стали темными, почти черными. — Боже мой, как страшно всем нам не повезло! — сказала она с отчаянием. — Когда мальчика призвали в армию, мы решили, что он поступит в школу военных летчиков. Мне казалось, что воевать в воздухе все-таки лучше, чем сидеть по колено в воде в этих страшных джунглях и болотах, где всюду подстерегает смерть. Он был убит во Вьетнаме во время первого вылета.

Она вздохнула глубоко и прерывисто. И я опять услыхала, как в глубине дома уютно затрещал сверчок.

— Я даже не знаю, где он похоронен, — шепотом произнесла Джоан. — Он лежит в чужой земле, на его могиле чужая трава. Господи, он совсем один! И эти ужасные тропические ливни, которые идут там день и ночь… Когда здесь дожди, я чувствую, что схожу с ума. Я все представляю, как хлещет дождь по этому бедному холму, по желтой мертвой земле…

Она прижала обе руки к груди, лицо ее было неподвижно, словно окаменело. Вечернее платье с глубоким вырезом, жемчуг на шее, сверкающие камни в ушах — все это сейчас выглядело на ней до странности чужим, словно театральный костюм на актрисе, который та забыла снять после конца спектакля.

— Я помню все так, будто это случилось вчера, — сказала она медленно и задумчиво, и мне показалось, что она говорит это не мне, а повторяет слова, которые говорила самой себе уже много раз. — Как будто это случилось вчера. Эти страшные слова: «Погиб смертью героя». Господи, он не был героем. Как он мог быть героем, бедный мой мальчик? Разве он защищал мать, или сестер, или Америку? Его просто послали умирать. И он был убит. Убит на чужой земле в первый же день. Все, моего сына больше нет. — Губы ее задрожали. — В военных сводках подсчитано, сколько молодых американцев погибло во Вьетнаме. Получается очень малый процент, совсем ничтожный процент. Будь они прокляты с их процентами. Для каждой матери сын — это ее жизнь, сто процентов ее жизни. Будь они прокляты с их утешением. — Она заплакала.

Где-то далеко, на темной ночной автостраде, с урчаньем пронеслась поздняя машина. Я сделала шаг, чтобы отойти от камина, и Джоан быстро повернулась ко мне.

— Не знаю, как получилось, что я вам все это рассказала. — Она вытерла глаза платком, обшитым кружевами. — Я не должна была этого делать. К тому же вы, наверное, очень устали. Но может быть, вы еще немножко посидите? — Она попыталась улыбнуться. — Сейчас не так поздно… Может быть, хотите чего-нибудь выпить? Виски? Шерри? Джин? — Она опять заплакала.

Была уже глубокая ночь, когда я, наконец, простилась с Джоан и пошла в отведенную мне комнату.

Сняв туфли, в одних чулках, я стала подниматься наверх по узкой деревянной лестнице; ступени поскрипывали под моими ногами. Большой дом был наполнен маленькими ночными звуками: тиканьем часов, воздушным звоном падающих в ванной капель, редким, слабым потрескиванием дерева…

Сверху я увидела, как прошла по коридору в свою спальню Джоан, неестественно прямая, с окаменевшим лицом, точно призрак в вечернем платье. Послышался скрип захлопнувшейся двери. И снова с волшебным музыкальным звоном закапала в ванной вода.

Моя спальня оказалась небольшой квадратной комнатой с двумя окнами. Окна были распахнуты настежь, и прямо на меня с громадного неба смотрела холодная граненая звезда.

Слева возвышалась старинная высокая кровать с витыми деревянными колонками и стопкой положенных друг на друга тонких шерстяных одеял, заправленных на ночь конвертом. Свежие блестящие простыни пахли лавандой. Кровать была очень большой: она занимала добрую треть комнаты. Я села на нее — ноги уже меня не держали, — и она мягко подалась, почти поплыла, словно лодка.

Так я сидела довольно долго, раздумывая над всем, что увидела и услышала в эту странную, бесконечно длившуюся ночь. Потом начала разглядывать комнату и все, что в ней находилось.

Прежде всего я увидела боксерские перчатки.

Они висели на гвоздике над дверью — коричневые, чуть примятые перчатки для боксера легкого веса. В комнате, как бывает обычно в американских спальнях, мебели стояло немного. У окошка виднелось ковровое кресло-качалка, рядом — столик, на котором лежал журнал в яркой обложке с загнутыми, пожелтевшими, словно обожженными, углами страниц. На стене висел портрет какого-то улыбающегося сенатора со старой предвыборной надписью: «Мне нравится Фрэнк!» Дальше я увидела фотографию, снятую, вероятно, на пикнике: компания белозубых парней и хорошеньких смешливых девушек сидела на поваленном у озера дереве. Потолок в комнате был скошен, словно в мансарде; в углу стоял деревянный сундучок: в таких сундучках часто хранят коньки, лыжные свитера или мячи для баскетбола.

Комната была непохожа на безличную, часто пустующую спальню, предназначенную только для гостей: она хранила отпечаток чьей-то жизни. И вдруг я поняла, кому принадлежала эта комната.

В ней жил раньше Джеффри. Это была его комната. В ней жил раньше Джеффри, младший сын Джоан.

Мысль эта настолько меня ошеломила, что я позабыла о сне.

Вскочив с кровати, я подошла к окну.

Внизу чернели кроны деревьев, слабо покачиваясь от ветра. По тропинке, блеснув глазами, прошла кошка. В листве сонно заворочалась птица. А я все сидела на подоконнике и смотрела в темноту.

Когда я наконец легла, начало светать.

Проснувшись, я услыхала внизу голоса.

Перегнувшись через перила, я увидела переднюю, наполненную солнцем. На крючке висел плащ и уже знакомая мне измятая шляпа: очевидно, хозяин дома еще не уехал.

Попятившись, я вернулась назад и открыла дверь в ванную. Там висели на фаянсовых крючках сиреневые, розовые и желтые полотенца, пушистые, точно взбитые белки, а в углу голубел облачно невесомый купальный халат.

Наконец я услышала, как прогремели внизу быстрые шаги и хлопнула входная дверь. Из окна была видна стоящая у крыльца большая серая машина: она выехала сквозь ворота на дорогу и тотчас же скрылась.

Когда я спустилась вниз, Джоан, одетая в элегантный утренний туалет, сидела одна за столом и ела ложечкой сваренные всмятку яйца, выпущенные в круглую чашку. Умело положенная косметика сделала ее лицо свежим, но веки были красными и тяжелыми. Граненая ложечка чуть вздрагивала в ее руке.

— Надеюсь, вы хорошо спали. Вам кофе или чай? — сказала Джоан приветливо. — Если хотите, после завтрака я покажу вам нашу усадьбу…

Теплое утро было ослепительно. Пройдя по аллее, мы вошли в большую конюшню. В денниках стояли восемь лошадей, одна краше другой. Переступая на тонких, породистых ногах, они беспокойно и нежно вытягивали узкие головы. Пол конюшни был чист, как в бальном зале. Возле каждой лошади висели умывальник и полотенце.

— Это лошади моего мужа, — сказала Джоан равнодушно, и мы вышли.

Через сад она повела меня к стоящему в глубине флигелю и открыла дверь. Запахло свежим деревом, перьями и еще каким-то незнакомым запахом. Весь флигель был заполнен чучелами птиц: птицы сидели на подоконниках, на столах, висели на обрубленных ветках, крепко вонзив в дерево мертвые когти.

— Это чучела, которые собирает мой муж, — не глядя, сказала Джоан.

Садовник в кожаном жилете подстригал газон, он катил впереди себя маленькую красную косилку, точно детскую коляску. На лужайке цвели желтые розы. Другой садовник окапывал яблони.

— Я прошу Арчибальда, чтобы мы уехали отсюда, — сказала Джоан горестно. — Зачем нам этот огромный старый дом, эти пустые комнаты? Ведь нас только двое. Если не считать воспоминаний, — добавила она чуть слышно.

— Доброе утро! — сказал садовник, выпрямившись, и Джоан кивнула головой.

— Но Арчибальд не хочет, — медленно произнесла она. — Он родился в этом доме, здесь родились его отец и сын. Он не позволяет мне уехать отсюда. — Она отвернулась.

На дороге у ворот смирно стоял маленький «форд» — это приехали за мною друзья.

— Как поживаете? — закричали они хором, и я обрадовалась, увидев их веселые загорелые лица.

Спустя полчаса я уже сидела рядом с ними на переднем сиденье машины, где мы уместились все втроем, точно на школьной парте.

В роще изо всех сил пели птицы. Быстрые облака плыли по небу. Шумно разговаривая, мы ехали по залитой солнцем дороге. Сзади послышался грозный приближающийся свист, словно летел снаряд. И тотчас же длинный синий «шевроле» обогнал нас.

За рулем сидела Джоан в маленькой шляпе и собольей пелеринке.

Она гнала машину, словно торопилась как можно скорей оставить позади все: красивый подстриженный сад, чучела мертвых птиц, пустые комнаты, дом, который назывался «Веселое утро», — пустой холодный дом, где она жила вдвоем со своим горем, рядом с грубым и равнодушным человеком.

Джоан помахала мне из машины рукой, и «шевроле» быстро превратился в туманную темную точку вдали.

Потом исчезла и точка.

Загрузка...