МАТЬ ЖИВЫХ Повесть

Доктору Власте Ди-Лоттиовой посвящаю

ДОМ В БЕРНАРТОВЕ

Первым пришел садовник Карась.

Звонок над калиткой дрогнул, и горбатенький Карась в тяжелых чёботах и большом зеленом фартуке вкатил тележку. Он оставил на крыльце пучок свежего крепкого салата, немного цветов и ушел, толкая перед собой тележку, пахнущую тмином и геранью, так топоча своими чёботами, словно это шагал великан, а не маленький человечек с худой, тонкой шеей.

Потом пришла жена кузнеца — толстуха в широченной кофте. Она забрала уже приготовленную для нее под старым тисом корзинку с яблоками, которые осыпались с деревьев за ночь, и, уходя, столкнулась в калитке с почтальоном. Почтальон — широкоплечая серьезная женщина в очках — прошла прямо в переднюю, положила на стол пачку писем, газеты, аккуратно отсчитала бумажные кроны и тоже оставила их на столе, придавив столбиком никелевых монет.

После этого она зычно крикнула:

— Пани докторка! Надо расписаться!

И тогда из сада донеслось звяканье цепи, треск ветвей, тяжелый шорох, словно сквозь кустарник продирался медведь. После этого показалась коза Белка, а за нею, крепко держа ее за цепь, шагала сама хозяйка — маленькая, решительная, в лыжных шароварах и свитере, с платочком на седой голове.

Это и была «пани докторка», Милада Трантинова.

Почтальонша ушла, придерживая плетенку, доверху наполненную сливами, только что собранными в саду, а Милада с размаху села в старую ковровую качалку и сделала так:

— Уфф!

Потом надела очки и стала разбирать письма.

— Это из Болоньи, — сказала она. — От той итальянки, о которой я тебе говорила. Это от Наташи из Сталинграда. — Тут она вытащила из конверта длинный листок, исписанный неразборчивым, похожим на арабскую вязь, почерком. — Ну! — сказала она и поправила очки. — Строки поэмы Вергеланда, — сразу узнаешь руку Ингеборг, моего норвежского друга! Это открытка из Праги, от племянницы. А это откуда? Ага, от старушки, которую я встретила в Крыму…

Она разложила на столе письма, как пасьянс, и начала читать.

Потихоньку поднявшись, я прошла в сад.

На траве блестела роса, но осенняя свежесть растаяла, и лишь из гущи старого тиса тянуло холодком, как из погреба. На лужайке стояла детская ванночка, наполненная водой, приготовленной для поливки гряд. В воде, отражавшей небо, неподвижно лежали желтые листья. Козленок ткнул головой в живот Белке; та тряхнула рожками и ответила недовольно и задумчиво: «гм… гм…» С тонким, чмокающим звуком ударилась о траву спелая слива, упавшая с дерева. Шевельнулась в листве птица, названия которой я не знала.

Я медленно шла мимо старых яблонь, мимо клумб, заросших травой, мимо сарая, где были сложены полосатые дачные стулья, шезлонги, складные летние столы, садовые лейки, лопаты, детские креслица… Золотой утренний свет плыл над ветвями, гудели пчелы. А я все шла, приминая мокрую траву, по этому пустынному безмолвному саду, где слышались только мои шаги и голоса природы.

В это время меня позвала из дома Милада.

— Ну? — сказала она, когда я вошла. — Может быть, ты хочешь поехать сейчас в Чернышовице? Там в школе работал мой отец, когда был молодым. Или, может быть, тебе это неинтересно? Ах, тебе интересно! Ну, очень хорошо. Тогда мы сейчас поедем в Чернышовице.

Она встала с качалки, и ее маленькие крепкие ножки в арабских сандалиях с кожаными петлями на больших пальцах быстро застучали по деревянным ступенькам, ведущим в комнаты наверху. Спустя несколько минут она спустилась вниз, пригладив свои седые волосы, в синем костюме с силоновым шарфиком, одетая с той старомодной элегантностью, которая мне в ней так нравилась. И мы вышли вместе на улицу деревни Бернартов, где она родилась.

Я уже немного знала эту деревню.

Напротив дома Милады находился спортивный зал. В нем вчера были танцы, и всю ночь под моим окном гремела музыка и взрывались, заводясь, мотоциклы. Только в юности можно с таким жаром плясать после рабочего дня, после уборки урожая, после подготовки к спартакиаде… Наконец музыка утихла, и тогда я проснулась от тишины и высунулась в окно.

Уже рассветало, и над улицей плыл теплый туман. Из танцевального зала вышла последняя пара.

Девушка в широкой полосатой юбке с трудом переступала на каблучках: ноги явно уже не держали ее. После секундного раздумья она решительно сняла туфли и пошла босиком. Из окна я видела, как шагала она по влажно мерцающему асфальту: милый вел ее под руку, а на другой его руке болтались связанные ремешками белые туфли.

Я знала также, что за углом живет председатель сельскохозяйственного кооператива. Его зовут Карел Дворжак, но никто не называет его иначе чем «председатель». В кооперативе получили новый трактор, и вчера председатель, высокий, прямой как дуб, с обветренным краснощеким лицом и седым бобриком волос, торжественно вел трактор по дороге, точно капитан спущенное на воду новое судно.

Чуть подальше виднеется здание школы, которую строил еще отец Милады. Сейчас здесь работает молодой, веселый директор Бедржих Витак; он живет с семьей в доме напротив, а рядом живут его отец и мать, старые крестьяне. За углом живет Йозеф Дубский, пенсионер. Это худой, сутулый человек с детскими голубыми глазами в склеротических жилках. Уже много лет он пишет историю Бернартова. Вчера мы были у него с Миладой, и он показывал толстые книги с рисунками и заставками, сделанными его рукой. Потом надел очки и прочел нам взволнованным, дребезжащим голосом последнюю запись:

— «За этот год в Бернартове родилось пятнадцать детей. Из них тринадцать в больнице, один дома и один на дороге, под кривым вязом. Того, который родился на дороге, зовут Йозеф Тотоушек».

Если выйти из дома Дубского и посмотреть направо, откроется широкая даль и за нею лес. На пригорке стоят сосны с легкими кронами и старый, церемонно изогнувшийся тополь. Под этими соснами Милада, когда была студенткой, зубрила хирургию; здесь она сидела, обложившись книгами, и учила арабский язык.

Но вот мы с Миладой повернули за угол — и сосен уже не видно.

— Надо зайти к садовнику, — я привезла ему немножко кофе из Праги, — озабоченно говорит Милада. — Погоди минутку, я сейчас вернусь…

Она входит в калитку, я терпеливо жду на улице. Так проходит минут двадцать. Ничего чрезвычайного не произошло, — просто она заодно осмотрела дочку садовника: у той нарыв на пальце.

Мы идем дальше по улице. Навстречу едет на велосипеде жена механика — крепкая, полногрудая женщина в брюках; она соскакивает с велосипеда, и мы опять останавливаемся. Жена механика держит велосипед за рога, как козу, и рассказывает Миладе о том, что у дочери скоро экзамены, у нее не ладится английский, она очень волнуется, в прошлом году сын аптекаря получил по-английскому тройку и не прошел по конкурсу, и вот она думает…

— Пусть приходит завтра, я проверю, что она знает… — говорит Милада. — Зимою она неплохо читала. Если бы она каждый день немного занималась… — Милада, вздохнув, пожимает плечами.

Солнце сильно греет, лицо Милады покраснело, лоб стал влажным: ей жарко.

— Ты похожа на мою сестру Зденку, — говорит она, поймав мой обеспокоенный взгляд. — Она тоже не любит, когда я десять раз застреваю под солнцем на дороге. Ничего, в другой раз я надену шляпу. А ну, постой минутку, я сейчас…

Она преграждает дорогу какому-то долговязому верзиле в вельветовых штанах и что-то долго и горячо ему объясняет. Верзила слушает, согнув спину, глядя на нее сверху, с высоты своего огромного роста. Наконец Милада возвращается; лицо у нее торжествующее, но глаза смотрят виновато.

— Ну-ну… — говорит она. — Сейчас мы уже идем прямо к остановке автобуса.

Вдалеке встают холмы, невиданно розовые в наполненной светом дымке, — неповторимые холмы и долины южной Чехии. Воздух так чист, что я различаю дома, белеющие у подножия холма, и сиреневый дым очага.

— Сегодня эти холмы плохо освещены! — говорит Милада, окидывая даль критическим взором. — Они выглядят лучше перед закатом.

Она говорит так, будто чувствует себя хозяйкой этого края, будто отвечает за красоту этой земли, за ее деревья и травы, холмы и леса, закаты и восходы. Когда вчера целый день шел дождь, у нее было такое страдальческое и смущенное лицо, словно она чего-то недоглядела.

— Автобус! — вдруг кричит она и бежит вперед, нагнув голову и придерживая у горла улетающий шарфик. — Беги скорей, а то он уйдет…

Она мчится к остановке, стуча каблучками по асфальту, но большой красный автобус уже трогается с места и сейчас набирает ход.

— Тебе не трудно бежать? — кричит на бегу Милада, тревожно косясь на меня. — Ты ведь не привыкла, — все за письменным столом, за машинкой… Тебе надо больше заниматься спортом! — решительно произносит она, с трудом переводя дыхание. — Ну ладно, не торопись, все равно автобус уже ушел.

Но в это время автобус шипит, как гусь, и останавливается.

— Пани докторка! — кричит родитель, высовываясь в окно. — Пани докторка, входите!

— Смотри, это Франтишек! — говорит Милада без всякого удивления, влезая в автобус. — Здравствуй, Франтишек, я и не знала, что ты уже стал шофером! Как быстро растут дети!..

Мы садимся на свободные места, и Милада тут же начинает стягивать с себя жакет, — ей жарко. Она с силой, энергично обмахивается маленьким китайским веером.

— Сейчас за поворотом будет виден дом, где живет аптекарь, — говорит она с удовлетворением. — Ты посмотри в окошко. А вон вдали — видишь? — старая крепость. Вот если бы ты приехала, когда цветет шиповник… Крепость вся как в розовом облаке. Сейчас стены не такие красивые… — говорит она извиняющимся голосом и тянется, чтобы снова надеть жакет. — Подумай, сразу стало прохладно! Ты пересядь ко мне, этот молодой человек будет такой добрый, он уступит тебе место…

Молодой человек в очках, удобно устроившийся с книгой у окна, безропотно пересаживается на заднюю скамейку.

Не проходит и пятнадцати минут, как автобус останавливается. Это уже Чернышовице.

— Спасибо тебе, Франтишек! — говорит Милада, вылезая из автобуса. — Передай привет матери. Как ее здоровье?

Автобус уходит. Мы остаемся на площади, обсаженной боярышником и липами. Милада озабоченно оглядывается. Она замечает впереди на дороге двух старых женщин и устремляется к ним.

Старухи долго здороваются с нею по всем правилам сельской вежливости, и наконец Милада спрашивает, помнят ли они учителя Яна Трантину. Выясняется, что одна старуха училась не здесь, а в Воднянах, а вторая говорит, что помнит его, но только в первом классе: потом учитель Трантина переехал в Бернартов. У Милады становится такое огорченное лицо, что старухи начинают шептаться и торжественно объявляют, что учителя должен хорошо помнить Станислав Кнотек. Они ведут нас через всю деревню к маленькому дому.

На скамейке сидит очень старый человек в фетровой выгоревшей шляпе, курит трубку и кашляет после каждой затяжки. Он так худ, что его потертая бархатная куртка кажется надетой на палку. Это и есть Станислав Кнотек. Глаза у него зоркие, он завидел нас издалека.

Кнотек глух, как тот дуб, под которым стоит скамейка. Старухи, надрываясь, долго кричат ему в ухо, но он только прикладывает рупором свою темную, словно вырезанную из дерева руку и переспрашивает: «Просим?» Наконец он важно кивает головой и выпрямляется.

Да, он хорошо помнит учителя Трантину. А разве найдется кто-нибудь, кто его забыл? Такого человека забыть невозможно.

Опираясь на палку, Кнотек встает.

— Вы видите тот сад? — говорит он. — Там еще живы яблони, которые привил учитель Трантина. Вон ту аллею он посадил. Он везде оставил по себе память. А я-то уж помню его, будто видел вчера! Когда он был еще не женатым, он столовался у моей матери. А жил он вон там, возле школы. Потом он женился и уехал из нашей деревни. У него родились две дочки и сын. И вот, когда я узнал, что случилось с его младшей дочерью…

Кнотек умолкает и начинает кашлять. Он кашляет долго и громко и наконец принимается выбивать свою длинную трубку. Потом переводит глаза на Миладу, и трубка падает из его рук.

— Пресвятая богородица! — говорит он. — Так то ж Миладка, учителева дочка!

Приложив ко рту сухие темные пальцы, он всматривается в нее. Он хочет что-то сказать, но не решается. По щекам его текут слезы. Они текут медленно, оставляя в морщинах и складках длинные блестящие полоски. А Милада стоит против него, подняв свою седую голову, и молчит. Я незаметно прикасаюсь к ее руке, в которой она держит туго набитую сумку, и пугаюсь. Рука холодна как лед.

Возвращаемся мы в Бернартов поздно вечером, в пустом автобусе. Милада устала, она вытирает лоб платком, веки ее слегка припухли.

— Ничего, отдохну завтра! — говорит она. — Ведь я сейчас совершенно свободна. Правда, по понедельникам приходят две девочки заниматься итальянским языком, во вторник приходит учитель Коташка с женой читать Голсуорси по-английски, в среду приходит маленький Махачек, он хочет стать ботаником, я учу его арабскому языку. В четверг и в пятницу у меня дома детская консультация, но это уже не так трудно, потому что приходит помогать Геленка, медицинская сестра. С ее девочкой я немножко занимаюсь, мы читаем вместе книгу о греческих мифах. А в субботу я совсем ничего не делаю! Приходят все деревенские дети, и я рассказываю им сказки, Я ведь сейчас человек на пенсии, могу отдыхать.

На ярко освещенной улице только дом Милады темен и безмолвен. Мы входим, и тотчас же, услышав колокольчик, звякнувший над калиткой, из глубины сада сердито отзывается коза Белка.

— Конечно, она права! — говорит Милада. — Подумай только, до сих пор у нее не взяли молока…

Через несколько минут из Белкиного домика уже раздается успокоительное «вжик! вжик!». Это струя молока ударяет о дно кастрюли.

Наконец все дела закончены.

Милада лежит на своей широкой кровати под оранжевым пуховиком. На носу у нее очки. Рядом на столике возвышаются книжки, горка писем, на которые надо ответить, последний журнал по хирургии.

Тихо ступая, я прохожу через большую комнату с восточным ковром на полу. На камине в свете уличного фонаря тускло поблескивает древнее арабское оружие, кувшины с тонкой чеканкой. В углу комнаты, где я сплю, сложены горкой ненужные пуховые одеяла и подушки. Я зажигаю лампу над кроватью и вижу розу из сада, которую Милада поставила мне в вазочку. Из спортивного зала напротив доносятся голоса и музыка: сегодня там кино.

И вот весь дом спит.

С потушенными огнями, темный и тихий, он плывет, как корабль, навстречу рассвету. Спит коза Белка, спят яблони в саду, спят птицы в гуще старого тиса.

Спят все.

Кроме Милады, которая сейчас лежит с открытыми глазами, приняв две таблетки снотворного, и смотрит в темноту.

Кроме старых стен и лестницы, которые бессонно потрескивают и скрипят.

Кроме воды, которая робко и вопрошающе капает из крана.

Кроме призраков.

ВОТ КАК ЭТО БЫЛО

Ибо каждую ночь, когда наступает тишина, когда кончаются дневные заботы и хлопоты, и умолкает беспокойный звонок над калиткой, и гаснут все огни — от большой холодной кухни внизу до комнаты Милады с плотно занавешенными окнами, — в этот час в доме начинают оживать воспоминания.

Они оживают и наполняют весь дом, словно призраки.

Закрыв дверь, я сижу за столом в маленькой комнате, где горит на столе неяркая лампа, и смотрю на фотографии, вынутые из старого кожаного бювара.

Все выглядело по-другому на этих фотографиях: и дом, и сад, и каждая дорожка в саду.

Полосатые холщовые кресла, что пылятся, заброшенные в сарае, были расставлены тогда под тисом, и на них сидела вся семья. В детской ванночке, стоявшей, как и сейчас, на лужайке между яблонями, сидела голенькая смеющаяся девочка и терла животик огромной губкой. По дорожке, ведущей к дому, шел рослый, худощавый человек с темными живыми глазами и нес на плече мальчика. Мальчик хохотал, откинув назад голову и показывая мелкие зубы, как безудержно смеются дети, когда их щекочут или когда им очень весело, а отец крепко держал его за смуглые сильные ножки.

А вот на снимке этот же самый мальчик, только он стал старше. Он сидит за столом в саду, в клетчатой рубашке и штанах до колен, и пьет молоко.

И снова фотография того же мальчика, но теперь ему лет девять. Его держит за руку сестра, а рядом стоит отец.

Весь пустынный сад, весь молчаливый дом были наполнены людьми.

Они смеялись, разговаривали, спорили, обнимали друг друга; они рвали яблоки в саду, вынимали книги из туго набитых книжных шкафов, поднимались, стуча каблуками, по деревянной лестнице, шумели за большим обеденным столом. Они доставали платья, что чинно и безжизненно висят сейчас на плечиках в шкафу, всовывали ноги в башмаки и туфли, неподвижно стоящие сейчас под вешалкой, и неутомимые эти ноги топали по лестнице вверх и вниз. И пуховые одеяла — голубые, зеленые, синие, желтые, что лежат сейчас горкой на сундуке, прикрытые простыней, точно мертвецы, — они были согреты тогда живым теплом и видели сны, видели сны.

…Закрыв кожаный бювар, я кладу его на место.

Я кладу его так осторожно, словно боюсь разбудить, боюсь потревожить то, что живет в нем. И, уже закрывая, я вижу последний снимок.

Молодая женщина в светлом платье стоит, широко распахнув руки. К ней бегут дети, за ними торопится худощавый человек в очках, а женщина стоит и смеется и щурит от солнца глаза. И с пронзающей душу болью я узнаю в ней Миладу — живую среди мертвых.

…За окном с ревом проносится запоздавший мотоциклист. Словно разбуженный им, во дворе горбатенького садовника поет петух, и ему невпопад отвечает драчливый длинношпорый петушина, запертый в курятнике у жены кузнеца. Они поют хриплыми спросонья голосами, надсаживаясь, стараясь перекричать друг друга, а когда умолкают, где-то далеко, на краю деревни, протяжно и грустно поет молодой петушок. Может быть, первый раз в своей короткой петушиной жизни.

И снова наступает тишина.

Я сижу за столом, положив руки на старый бювар.

Как же это было? Милые вы мои, как же все это было?

Вот как это было.

И все, что рассказала мне Милада, встает передо мной.


Я вижу краснощекую, маленькую, негодующую студентку, какой она была когда-то. В семье учителя Яна Трантины были две дочки и сын, но самой беспокойной из всех оказалась Милада.

«Шкатулка с сюрпризом» называли ее в доме. Девяти лет от роду она схватила воспаление легких после того, как решила закаляться и вышла в морозный день босиком в сад. В тринадцать лет она, не умея плавать, бросилась в озеро спасать тонувшего рослого парня и нахлебалась воды так, что ее принесли домой на носилках. В семнадцать лет Милада, видя, как соседние крестьяне едва сводят концы с концами, решила, что кролиководство может поправить их дела. Начитавшись специальной литературы, она с такой энергией и страстью взялась за разведение кроликов, что через полгода не было, кажется, такого двора в Бернартове, откуда не торчали бы длинные кроличьи уши.

Многие считали ее фантазеркой. Отец угадывал в ней собственную еще не перебродившую закваску. Но и он был несколько озадачен, когда Милада, будучи студенткой, приехала домой на каникулы с тюками книг и начала изучать арабский язык.

Каждый день с книгами под мышкой она уходила в бернартовский лес и садилась там на пригорке под соснами, неподалеку от старого тополя. Она раскладывала книги на траве и ржавых сосновых иглах и, перелистывая страницы, произносила слова, не понятные никому, кроме нее, певучие и гортанные, точно клекот орла. Отец решил допытаться, для чего ей понадобился арабский язык. Она призналась, что решила ехать в Багдад, на борьбу с пендинской язвой.

Отец уже знал, что многое, казавшееся другим фантазерством или романтическим сумасбродством, у его дочери с непостижимой точностью укладывается в действительность. Она обладала удивительным даром: самые сложные и фантастические ее затеи всегда сбывались. Расспросив дочь подробней, он узнал, что она уже скопила на отъезд немного денег из небольших средств, которые он посылал ей в Прагу. Она успела за это время списаться со старым врачом-англичанином, много лет работающим в Багдаде, и узнать от него о количестве больничных коек в городе, о положении с медикаментами, о том, что пендинская язва с особой силой поражает женщин, но они боятся ходить в больницу, не решаясь показаться мужчине-врачу.

Все это Милада выложила отцу, прямо и безмятежно глядя на него своими голубыми глазами. В ту пору она была только на третьем курсе и кто-нибудь другой мог подумать, что она еще изменит свое решение. Кто-нибудь другой, но не ее отец, учитель Ян Трантина.

Он даже не пытался отговорить дочь. Он-то знал, что все будет так, как задумала Милада. Она сидела перед ним на траве, веселая, раскрасневшаяся, поджав босые ноги, и он глядел на нее с тревогой и нежностью и молчал.

Получив диплом врача, Милада уехала на работу в Багдад.

Первое время единственным ее знакомым в Багдаде был Бернард Коннифф, врач-англичанин, которому она когда-то писала из Праги. Старый человек, много лет проработавший в Индии, а потом в Стамбуле и Багдаде, он для юных глаз Милады представлял очень странное сочетание великолепного хирурга, тонкого знатока и любителя Востока и безмятежного эпикурейца.

В свободные часы Милада заходила к нему. Она заставала одну и ту же картину: Коннифф сидел в кресле под вентилятором, вытянув длинные худые ноги, читал Диккенса или Теккерея и пил шотландское виски с содовой. Обычно к вечеру он уже бывал изрядно под хмельком. Милада, усевшись напротив на низенькую тахту, возбужденно рассказывала, как она целый день ходила по дворикам Багдада, разыскивала больных женщин и уговаривала их идти в больницу лечиться.

— Это ужасно! — говорила она, округлив голубые глаза. — Сколько пораженных язвой детей, сколько женщин, нуждающихся в серьезном лечении. А они не хотят идти к врачу! Нет, с этим нельзя мириться!

— Дитя… — Коннифф качал головой, снимая со своего тонкого, ястребиного носа очки. — Маленький Дон-Кихот! Чем вы можете помочь? Тем, что уговорите нескольких больных женщин прийти в больницу? Надо изменить рабскую жизнь женщин в этой стране, ликвидировать грязь, нищету, безграмотность. Надо по-настоящему бороться с москитами, с песчанками и сусликами — переносчиками инфекции. А этого сделать ни вы, ни я не можем. Поэтому живите спокойно, как живу я, принимайте положенное количество больных и вечером читайте Теккерея. Это очень освежает.

— Она чудовищна, ваша успокоительная философия! — ужасалась Милада. — Не хочу так жить, не хочу стоять в стороне! Я добьюсь, чтобы здесь открылась хирургическая больница специально для женщин. К вашему сведению, оборудование для нее уже идет из Праги. Пока всего на двадцать коек, но ничего, это только начало! — Она в возбуждении ходила по комнате. — Я буду в этой больнице работать. И посмотрим, кто из нас окажется прав…

— Желаю успеха… — невозмутимо произносил Коннифф. — А пока выпейте мартини. Со льдом. Приготовить вам?

— Нет, вы невозможный человек! — рассерженно фыркала Милада.

Она забирала медицинские журналы, лежащие возле Конниффа, и уходила домой.

Но на следующий вечер она снова возвращалась в маленький, окруженный садом дом. Старый Бернард Коннифф был самым опытным и образованным врачом, которого она знала здесь. А ведь перед ней вставало столько трудностей!

Каждый вечер Коннифф, сняв очки и отложив в сторону книгу, внимательно выслушивал от нее сбивчивый и взволнованный рассказ о медицинских случаях, с которыми она столкнулась за день. В конце вечера они неизменно ссорились. Милада, негодуя, убегала, а Коннифф, пожав плечами, снова брался за книгу.

Среди людей, которых Милада знала в Багдаде, появилось новое лицо. Это был молодой чешский инженер, приехавший работать в одну из иностранных фирм. Звали его Иржи. Мать его была итальянкой, и он унаследовал от нее южную смуглость, темные вьющиеся волосы и чисто итальянскую общительность. Молоденькие секретарши, работающие в этой фирме, были от него без ума. Милада заметила его куда позже, чем другие.

Иржи поселился в доме неподалеку от Милады, на той же улице. Однажды хозяйка его квартиры, худая, коричневая, как маслина, старуха, прибежала к Миладе и сообщила, что жилец заболел. Через несколько минут Милада, строгая и деловитая, с докторским чемоданчиком в руках, уже входила в комнату, где лежал, закрыв глаза, Иржи.

Услышав шаги, он поднял веки. Несмотря на зной, он был укрыт одеялом и толстым пледом: его бил озноб.

Иржи слабо улыбнулся Миладе и сел.

— Как поживаете? — с трудом произнес он.

— Расстегните рубашку, — сказала Милада строго. — Не дышите!

«Все ясно, — думала она, закончив осмотр больного. — В легких чисто, а селезенка увеличена. Очевидно, малярия».

Она подняла глаза и заметила, что Иржи на нее смотрит внимательно, изумленно, словно только сейчас заметил ее. Она увидела на его лице поразившее ее выражение спокойной, умной доброты, выражение непритязательное, не старающееся убедить, что он действительно добрей и лучше других людей, а просто неотъемлемо присущее его чертам. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. И вдруг Милада с испугом поняла, что любит его, любит уже давно, не сможет жить без него, без того, чтобы всегда видеть эти добрые горячие глаза, эту юношески худую, беззащитную шею, выступающую из открытого ворота, эти сильные руки, поросшие темными волосками, не сможет больше прожить без него ни одного дня…

Она попятилась от Иржи, подхватила, пробормотав что-то невнятное, свой докторский чемоданчик и умчалась домой. Ночь она провела без сна. А когда утром вышла на улицу, первый, кого она увидела, был Иржи. Желтый и слабый, он стоял у ее дверей, растерянно и испуганно улыбаясь.

Уезжая в Багдад, Милада с юной, беспощадной прямолинейностью решила, что отныне ее жизнь принадлежит только науке. Когда они поженились с Иржи, она много раз с изумлением спрашивала себя, как она могла существовать, не зная и не любя его. Это чувство только усилилось, когда у них родилась дочь. Они назвали ее Драгомила-Лидия: второе имя дали в честь покойной матери Иржи, уроженки Болоньи.

После рождения дочери произошло событие, о котором я хочу обязательно рассказать.

В ту пору Милада, завершив ряд исследований и опытов, пришла к выводу, что при помощи пересадки трансплантата — кусочка кожи, иссеченного у человека, перенесшего заболевание пендинской язвой, — можно ослабить это заболевание у другого человека или даже вовсе предотвратить болезнь. В первые же годы своей жизни в Багдаде Милада перенесла пендинку; на ее спине и ногах остались шрамы. Однажды, вернувшись после работы из больницы, она сообщила Иржи, что решила прежде всего испробовать свой метод на дочке, чтобы предохранить ее от заболевания.

В ту пору Драгомиле-Лидии исполнилось четыре месяца, она лежала в коляске под пологом, уставившись на висящего перед нею резинового попугая, и понятия не имела о том, что задумала ее неукротимая мать. Разгоряченная, с пылающими щеками, полная решимости, Милада стояла перед оторопевшим Иржи и выкладывала ему свою научную теорию.

Уж на что, казалось, Иржи хорошо изучил свою молодую жену, но здесь и он растерялся. Он знал, как никто, что одним из самых сильных чувств, лежащих в основе любви Милады к первому ее ребенку, была пугающая до замирания жалость. Тем поразительней выглядело неторопливое, деловое спокойствие, с каким Милада готовилась к операции. Когда она унесла в больницу маленький кружевной конверт, в котором спала их дочь, Иржи убежал к Бернарду Конниффу, как в единственное свое пристанище.

— Ну? — сказал Коннифф, выслушав его сбивчивый рассказ и снимая со своего тонкого, всегда немного красного носа очки. — Теперь вы понимаете, почему я остался холостяком? — Он посмотрел на несчастное лицо Иржи и смягчился. — Выпейте виски! — сказал он, придвигая бутылку. — Все, что мы, мужчины, можем делать в таких случаях, это ждать и пить виски. Надеюсь, что операция пройдет успешно, — добавил он и вздохнул. — У вашей Милады отличные руки…

И операция действительно прошла успешно. Настолько успешно, что после этого Милада широко, с неизменным успехом применяла ее в своей практике. И когда у нее спустя три года родился сын, она уже без всякого колебания сделала пересадку трансплантата и ему.

Годы шли быстро. Прошло больше десяти лет с той поры, как Милада переселилась в Багдад. За этот срок она вместе с Иржи и детьми только дважды ездила в Бернартов, в родное гнездо.

Мать очень постарела, отец был неутомим, как и прежде: такой же оживленный, быстрый в движениях, полный новых замыслов, новых проектов… Но плечи его сгорбились, его мучила астма; по ночам Милада слышала сквозь толстые стены его тяжелый, всхлипывающий кашель и бежала к нему с лекарством. Когда она уезжала, он был опять бодр, поддразнивал ее, шутил с детьми и торжественно пообещал Иржи, что приедет на следующую зиму в Багдад.

На следующую зиму отец умер. Мать пережила его только на три недели.

«Вот и пришло ко мне сиротство», — думала Милада, лежа ночью без сна и глядя в душную темноту. За окном выли бродячие багдадские собаки, огромная медная луна неподвижно висела в черном небе. «Вот и кончилось навсегда мое детство…» — думала она, беззвучно всхлипывая и не вытирая слез. Ей казалось, что она сразу стала старше. По-новому, с щемящей тревогой, она испытывала ответственность за Иржи, за детей, за их будущее, словно со смертью отца стала главой семьи.

Зима, начавшаяся бедой, оказалась тяжелой и дальше.

Иржи стал болеть; багдадский климат сказался на его здоровье. Убедившись в этом, Милада, как ни трудно было ей бросить работу, в которую она вложила столько души, решила немедленно возвращаться на родину. И не успел Иржи оглядеться, как все их семейство уже стояло у окон медленно отплывающего поезда, а Бернард Коннифф, одетый с чопорной английской элегантностью, шел среди других провожающих за вагоном и махал рукой. Нос старого англичанина был более красным, чем обычно, а глаза смотрели грустно.

Прага встретила их во всей своей красе, дыша теплом и светом. Тот, кто возвращался после долгой разлуки на родину, знает это удивительное чувство, когда радуешься всему, что выросло, и всему, что осталось таким, каким ты полюбил его впервые. Милада и Иржи снова, как в студенческие времена, бегали все свободное время по Праге, ездили в загородные дворцы и музеи, бродили по острым камням Градчан, пили пиво в студенческом кабачке «Золотой колодец», а в сумерках глядели с холма на красные, точно шиповник, крыши, на мосты, на таинственный блеск реки.

Милада говорила мне, что никогда не испытывала она такого глубокого счастья, как в те дни. Счастье, как наполненное светом облако, окружило ее, оградило от внешнего мира, и она старалась не замечать, не чувствовать грозных перемен в этом мире, гнала от себя подступающее, глухое ощущение тревоги, как гонят ложное предчувствие…

Сколько раз потом Милада упрекала себя за то, что гнала эту тревогу от себя! Черный день беды наступил: фашистские войска оккупировали Чехословакию.

Все рухнуло, сместилось; все казалось маленьким перед лицом несчастья, размеры которого Милада еще не могла полностью охватить. День за днем постигала она глубину катастрофы, обрушившейся на родину. Страна была искромсана, рассечена, обескровлена врагом. Всюду звучала чужая речь: официальным языком был признан немецкий. Прибывший в Прагу Гитлер объявил территории чешских областей германским «Протекторатом Чехии и Моравии». Закрывались школы, закрывались высшие учебные заведения. Начались аресты; днем и ночью на улицах появлялись зловещие, наглухо закрытые машины гестапо. Агенты гестапо шныряли по городу, высматривая, подслушивая, строча доносы. В любом честном человеке гитлеровцы видели врага. Люди шепотом передавали друг другу: «Вчера в школе во время урока гестаповцы арестовали старшеклассника…», «Ночью тайная полиция увезла из дома женщину, в квартире остались трое ее маленьких детей…».

…Прага, Прага, любовь моя, золотое, горячее сердце родины… Прага, Прага, что сделал с тобою враг!

На улицах были расклеены списки расстрелянных. Из рупоров радио на площадях звучал беспощадный мерный голос; он перечислял имена расстрелянных строка за строкой, строка за строкой, и город, онемев от ужаса и боли, слушал этот голос смерти.

Но Прага не сдавалась. Все клокотало, все бурлило; вспыхивали диверсии, на заводах рабочие бастовали. Гитлеровцы отвечали на это новыми арестами, казнями, жестокой местью.

Ночью, когда дети засыпали, Иржи рассказывал Миладе о том, что творится в городе. Милада глядела на мужа — и не узнавала его. Ей всегда казалось, что главное содержание его души — это доброта. Сейчас перед ней был ожесточенный, непримиримый человек, полный ненависти к захватчикам. Осунувшийся, с резкими складками у рта, с горящими глазами, он гневно расхаживал по комнате, и Милада, притихнув, слушала его, как старшего.

Однажды Иржи ушел из дома ранним утром и исчез. Милада обезумела от тревоги. Муж вернулся только к вечеру, перепачканный, в разорванном пиджаке, с пятнами грязи и засохшей крови на лице. Оказалось, что он расклеивал на улицах листовки, полицейские пытались схватить его, он бежал и прятался вместе с товарищами до наступления сумерек в проходном дворе, в каких-то разваленных сараях. Милада, серьезная, побледневшая, осторожно промывала ссадины и кровоподтеки на его лице и руках. Иржи притих и смирно сидел на стуле; неожиданно она поймала его улыбку, прежнюю, мягкую, чуть смущенную улыбку. Он потянулся и осторожно коснулся губами ее руки, словно безмолвно просил о чем-то.

— Нет! — сказала Милада с отчаянием. — Нет, Иржи, нет… Мы должны уехать отсюда, ради детей…

И отчий дом снова встал перед глазами Милады. Отчий дом, который может, словно крепость, защитить и укрыть от всего, даже от войны.

Неожиданно Иржи сразу согласился на отъезд из Праги. Причину этого Милада поняла позже.

Дождавшись первой возможности, Милада уехала со всей семьей в Бернартов.

Улица была безлюдна, дорога блестела мертво, словно река, скованная льдом. Вдали темнели заколоченные ворота маленькой фабрички трубок. Молчали станки, притихли дома, и только из леса доносилось раскатистое гудение ветра в ветвях, похожее на звук виолончели.

Милада, Иржи и дети стояли под дождем перед воротами опустевшего отчего дома.

И вот они вошли.

Оставив детей и мужа в доме, Милада открыла вторую дверь и вышла в сад. Боже, что там творилось!

Дождь, накрапывающий всю дорогу, пока они шли, сейчас из последних сил стучал своими маленькими кулачками по листве, по кустам, по траве. За несущимися на всех парусах белыми облаками вдруг вспыхивала ослепительная голубизна, и солнце с богатырской щедростью бросало на землю лучи, длинные и острые, как золотые копья. Птицы, опьянев от всей этой кутерьмы, то окликали друг друга шалыми голосами, то освистывали дождь, точно незадачливого актера. И вдруг налетел ветер, с шумом сорвав с деревьев капли, и над садом повис легкий серебряный шатер, а сквозь него, вздыбившись, с царственным блеском вспыхнула радуга.

Милада, замерев, стояла на пороге. Она не позвала ни мужа, ни детей; старый сад давал для нее одной это поразительное представление, она была единственным его зрителем. И каждая капля дождя, блеск мокрого листа, голос птицы с такой силой утверждали жизнь, что Милада поверила в это, как верят в добрую весть, которой жаждала ее душа.

Так началась жизнь в отчем доме.

В Бернартове не появлялись немцы. Да и что было им здесь делать? Здесь не было ни вилл с дорогими картинами, ни охотничьих замков, ни запасов продовольствия, которые можно было бы грабить. Лишь изредка немцы проезжали через деревню на машинах, проносились на мотоциклах.

И все лее отчий дом не мог быть крепостью. Милада поняла это очень скоро.

Голос войны врывался и сюда.

Он звучал в газетных строках, наполнял рупор радио барабанной дробью, таился в конвертах писем, обрывался рыданьем в рассказах соседей. Советский Союз вступил в Великую Отечественную войну против фашистской Германии. Война шла сейчас по всему миру. От нее нигде нельзя было укрыться, не было такого места на земле. Война убивала не только солдат на поле боя, но детей, лежащих в колыбели, стариков, сидящих у очага. Все ожесточенней становилась в стране борьба с захватчиками, и гитлеровцы мстили за это народу, мстили за мужество и гордость, за борьбу, за то, что не могли сломить народ, поставить его на колени. Окровавленное, бездыханное, сожженное, лежало Лидице, и вся страна носила по нему траур, как если бы каждый потерял там родной дом, родного сына…

Ночью Милада просыпалась от страшных снов и вдруг видела, что кровать Иржи пуста.

Снизу доносились приглушенные голоса, шаги. Уже не первый раз в доме появлялись люди, которых до той поры Милада не встречала. Иногда они жили по нескольку дней, иногда проводили одну ночь и исчезали.

По утрам, когда Милада включала радио, она вздрагивала, слыша мерный, беспощадный голос. Она сразу узнавала его: он звучал в рупорах на площадях Праги. «По закону за укрытие государственных преступников или лиц, не зарегистрированных в полиции, полагается расстрел», — говорил этот железный голос, и Милада, окаменев, слушала его. Она смотрела на мужа, на Драгомилку, пьющую чай из толстой фаянсовой кружки, на розовощекого Радбора… «Почему ты молчишь, Иржи? — молила она взглядом. — Почему ничего не скажешь мне? Не успокоишь меня?» Но Иржи молча вставал и выключал радио.

И опять наступала ночь, и Милада лежала без сна, слушая шум приближающейся машины, зная, что Иржи тоже не спит, тоже ждет, как и она, не заскрипят ли тормоза у ворот… Но машина проносилась мимо, и Милада ощущала, как протягивается к ней в темноте рука мужа и тихонько гладит ее по щеке. И, блаженно вздохнув, она целовала эту сильную шершавую руку и засыпала крепким сном.

Так, месяц за месяцем, шла жизнь в Бернартове.

Вечером, когда Милада возвращалась после работы в больнице, она порой останавливалась в передней и слушала, как дышит дом.

На вешалке, зацепившись воротником за крюк, висела заштопанная курточка Радбора; рядом с нею, расправив на стене широкие складки, точно кланяющаяся балерина, висело пальтецо Драгомилы, перешитое из старой бабушкиной шубы. На полу стояли детские калоши и башмаки.

По десяткам примет, понятным ей одной, Милада, еще не входя в комнату, знала, как дети провели день. Латка на рукаве Радбора отпоролась, к куртке прилипли сосновые иглы и катышки песка, — значит, Радбор побывал все-таки в лесу, и вдобавок там была потасовка с ребятами. «А может быть, они просто боролись на лужайке в саду?» — утешала себя Милада, держа в руках башмак дочери, весь в рыжей глине. Это значило, что Драгомила забегала к своей подружке Геле, живущей на самом конце деревни. Милада прикоснулась к курточке сына, и та в ответ зазвенела, точно колокол: из карманов торчали отвертка, старая дверная ручка…

В переднюю донеслось потрескивание сырых дров в железной печке, которая теперь стояла посреди столовой, и приглушенные голоса. Дети о чем-то спорили.

— Дай я сделаю сам! — сердито сказал Радбор, и Милада счастливо засмеялась, снимая ботики.

Как хорошо она знала в сыне это самолюбивое: «Я сам!» Радбор терпеть не мог, когда ему помогали. Он все хотел делать сам. «Так же, как и его отец», — подумала Милада и прислушалась, вернулся ли Иржи. Нет, его еще не было. Как похудел Иржи, каким усталым и больным выглядит он после тяжелой работы…

Запинаясь, с отдышкой пробили старые часы, со стола упала книга. Милада все еще стояла в передней, держа в руке снятый ботик, и размышляла.

Дети, растущие дети…

Каждый день мать открывала в них что-то новое. В детстве она боялась темноты, боялась грозы. Но Радбор ничего не боится. Вчера вечером, когда ее вызвали к заболевшему ребенку, Радбор пошел ее провожать. «Я сам!» — сказал он отцу, когда Иржи надевал пальто в передней. Он стоял перед матерью, десятилетний мужчина в курточке с поднятым воротником, и ждал, пока она укладывала докторский чемоданчик.

Господи боже мой, еще недавно она вела его за руку от шкафа до кроватки, и это был такой долгий и трудный путь! И вот сейчас он сам ведет мать по скользкой тропе через тревожно гудящий сад. В темноте она плохо видит; он знает это и учит ее, как старший:

— Поднимай выше ноги, когда ступаешь! Тогда ты не зацепишься за корни…

Вчера она увидела в окно, как он натянул между двумя деревьями канат и стал взбираться, изображая канатоходца. Выскочив, она успела подхватить сына, когда он валился с каната головой вниз, прямо на острый камень. Не удержавшись, она в сердцах больно шлепнула его, а он только закряхтел и сказал незлобиво:

— Из-за такой чепухи?

Драгомилка ведет дневник и держит его под замком. Недавно она оставила тетрадку на столе, и Милада, не утерпев, заглянула туда.

На первой странице было написано красным карандашом: «Строго секретно».

Но вместо детских тайн и признаний, которые мать ожидала увидеть, ей открылись вырезанные из старых журналов картинки, которые девочка наклеивала на страницы дневника. С изумлением мать узнавала колонны Парфенона, здание Лувра, старые замки Чехии, Национальный театр в Праге, памятники чешским великим поэтам… В эту же тетрадь Драгомилка переписала стихи Гейне, отрывок из поэмы Станислава Неймана, сонет Шекспира, стихи Святоплука Чеха…

Как маленький воин, Драгомилка оберегала от фашистов сокровища, созданные искусством народа. И мать закрыла тетрадку с надписью «Строго секретно» и робко положила ее на место.

Нет, отчий дом все-таки был крепостью, если он мог сохранить за своими толстыми стенами столько надежды и доброты, такую веру в победу.

Не одну весну они прожили здесь.

И вот опять пришел апрель с его ветреными днями, свежими, красноносыми рассветами, с запахом прели и холодной воды в саду. Весна несла долгожданное избавление и свободу.

Советские войска продвигались все дальше на запад. Люди, приходящие к Иржи, рассказывали о том, как чехословацкие патриоты помогают Советской Армии громить врага. Советская Армия вступила в Берлин. Соседи шепотом рассказывали подробности самоубийства Гитлера; каждый передавал их по-своему. Прошел слух, что Советская Армия вступила в Брно; кто-то утверждал, что советских парашютистов видели в Таборе; говорили, что в Праге идут уличные бои… Бернартов был полон слухов, соседи бегали друг к другу, сообщая все новые вести. Иржи рвался в Прагу, но Милада умоляла его не ездить. Разве можно оставить ее одну с детьми в такие дни?

Приехал на велосипеде сын нотариуса и сказал, что сам, своими ушами слыхал грохот советских танков. Милада слушала его, боясь поверить счастливой вести. Неужели час настал и Советская Армия освободила ее землю от врага? Неужели пришел конец мучительному чувству боли за поруганную и обесчещенную захватчиками родину, конец долгой и тяжкой борьбе и настал тот долгожданный час, когда больше не будет литься людская кровь, и пуля врага не ворвется в человеческий дом, и возвратится мирная жизнь, какой жили люди до войны?

— Мы все-таки дожили до этого часа, Иржи, — говорила она, глядя на мужа полными слез глазами. — Ты, дети и я. Мы вместе прошли через все. Ты, дети и я…

Она вытащила из сундука народные чешские костюмы. Когда-то бабушка сшила их для нее и брата. Сейчас они были как раз впору Драгомиле и Радбору. Милада одела детей и залюбовалась: до чего шли обоим эти костюмы, как легко и весело было ее детям в народной одежде, словно родина приласкала их своей материнской рукой.

— Повесим флаги у ворот! — торопила Милада мужа. — Теперь мы можем ничего не бояться. Повесим советский флаг и наш и будем стоять на улице, чтобы встретить советских солдат. Я хочу первая увидеть их, увидеть их лица, глаза… Счастливы матери, которые родили таких сыновей.

Щеки ее горели, она целовала то детей, то мужа, бежала к дому, потом снова возвращалась к воротам, боясь упустить минуту встречи… Иржи взял из ее рук флаги и укрепил по обе стороны калитки.

У соседних ворот тоже толпились люди, всюду были видны цветы, венки, алые ленты. Весь Бернартов высыпал на улицу. Сквозь говор и шум послышался далекий ритмичный стук. Миладе почудился в нем маршевый ритм солдатских сапог, шагающих по дороге.

Обняв детей, она стояла у калитки. Стук приближался, сейчас его уже различала не одна Милада. Говор на улице прекратился, люди прислушивались и смотрели в ту сторону, откуда должны были показаться советские войска. Из-за угла вдруг выбежал старый Ян Кодад, лицо его было красным и таким напряженным, словно он держал во рту воду. Он бежал посреди мостовой, быстро перебирая худыми стариковскими ногами, согнувшись, смешно приседая на ходу. «Зачем он бежит? — огорченно подумала Милада. — У него такое высокое кровяное давление! Ему вредно так быстро бежать…»

Кодад что-то прокричал на ходу, размахивая рукой, но она не расслышала. Из-за угла показались первые ряды солдат.

— Идут! — сказала Милада беззвучно. Подавшись вперед, прижимая к себе детей, она вглядывалась в лица приближающихся солдат.

«Почему у них такие нашивки? — подумала она смутно. — И этот цвет формы…»

В эту минуту она поняла, что перед нею немецкие солдаты.

Они шли тяжелым шагом, сапоги их стучали по мостовой. Очевидно, это были последние немецкие части, отступающие из Чехословакии. Прижав к себе детей, Милада стояла, не отводя глаз от приближающихся солдат, от их курток тусклого, ненавистного цвета, от пыльных тяжелых сапог. Улица постепенно пустела, только и было слышно, как торопливо щелкают засовы да захлопываются окна. Лишь Милада, оцепенев, по-прежнему стояла у ворот рядом с мужем и двумя детьми, одетыми в белые, вышитые народные костюмы. Стояла и не могла двинуться с места, как бывает в страшном сне. И два флага над ее головой тихонько шелестели, наполняясь ветром.

— Бегите в сад! — вдруг крикнул Иржи, опомнившись. — Бегите, Милада…

Но она только медленно попятилась, крепко прижав детей и по-прежнему глядя на мерно шагающий вдоль улицы серый, как пыль, отряд.

Вот она уже переступила порог калитки, ее обдало влагой и ароматом весеннего сада, а сквозь проем в воротах все виделись те же тяжелые короткие сапоги, мертвый блеск автоматов, покачивающихся в такт солдатскому шагу…

И вдруг она услыхала лающие звуки команды, и в калитке, резко и четко обозначившись на фоне ярко-голубого неба, встали два солдата.

— Беги, Милада! — закричал Иржи.

И она побежала, держа за руки детей, побежала в глубину сада, под защиту старого тиса, под защиту цветущих кустарников, деревьев, умытой дождем травы, птиц, распевающих на ветвях, под защиту всего, в чем были мир, счастье, жизнь.

Она бежала быстро, не выпуская детских рук, дивясь наполнившей тело легкости, и не успела понять, почему небо вдруг раскололось, стало медленно оползать и вдруг оказалось у самых ее ног, горячее, сухое, багровое. И она уже не бежала, а плыла, прижавшись лицом к траве, смоченной ее кровью, а навстречу ей из дальнего, из самого последнего края двигалась глухая смертная тишина.

РАССКАЗ ОЛЬГИ, ЗАПИСАННЫЙ С ЕЕ СЛОВ

Медицинская сестра Ольга Лисичанская сидела на скамейке набережной и смотрела на Влтаву. В сумерках чешуя волны блестела сонно и прохладно. В доме напротив зажигались окна, друг за дружкой, точно свечи на елке. В Праге Ольга была одна, совсем одна. Нет одиночества большего, чем одиночество в чужом городе.

С той поры, как Ольга надела военную форму, у нее не было дома. Дом был там, где находился госпиталь. Ольга так втянулась в военную жизнь, что порою ей казалось: она всегда была вот такой, как сейчас, в маленькой пилотке на самом ухе, в гимнастерке, подпоясанной матросским ремнем с якорем на бляхе (этот ремень ей подарил раненый сапер), с жесткими, обожженными йодом руками, с обветренным лицом. Только на ее ногах одно время были кирзовые сапоги, а сейчас туфли без каблуков и чулки в резинку. Вот и вся разница. А та застенчивая сестра с перманентом, в белоснежной шапочке и босоножках, что работала до войны в поликлинике обкома на тихой, обсаженной липами улице, была вовсе не она, Ольга, а кто-то другой. Да и есть ли еще эта тихая улица? Наверное, и следа от поликлиники не осталось…

Нет, в первые месяцы войны у нее все-таки еще был дом. Пока в родном городе оставался Сережка, дом был там, на Жуковского, 25. Потом Сережку эвакуировали, а город заняли немцы. Потом Сережка кончил школу в Чернолучье, заволжском селе, и ушел в армию. Потом его отправили на фронт. С той поры у нее есть один дом: госпиталь. А раньше дом был там, где они жили вместе: Сережа и она.

Отец рано оставил семью, мать умерла, когда Сережке было шесть лет. Ольге в ту пору уже исполнилось двадцать. Она вырастила Сережку одна. Она сама первый раз привела брата в школу. Лобастый, с коротко остриженной круглой головой, в негнущихся новых башмаках и торчащей пузырем рубашке с блестящими пуговицами, он стоял, выпятив грудь, чтобы показать, какой он большой и здоровый. На самом деле он был очень маленький, меньше всех в классе. Но если спросить ее, Ольгу, в школьном дворе не было парня лучше, чем Серега. Все на нем было новое, добротное, купленное ею, Ольгой, и сам Сережка, отмытый до блеска, сиял, точно хорошо протертый стакан.

Когда брат прислал ей первую фотографию из армии, она долго разглядывала ее. Ночью, проснувшись, она вынимала фотографию из-под подушки и снова смотрела. Два солдата стояли рядом, старательно уставившись в объектив. На них были одинаковые, аккуратно стянутые ремнем шинели и ушанки со звездочками. Сережка стоял, нахмурив лоб, задрав для солидности подбородок, но она видела в этом круглощеком солдатском лице то детское и нежное, что знала в нем только она, старшая сестра. И Ольга не в силах была представить, что и он, Сережка, маленький брат, может быть одним из тех окровавленных, забинтованных, стонущих людей, которых привозят к ним в госпиталь, и она видит их потом на операционном столе, полумертвых от боли, покорных и беспомощных, точно дети.

Сережка был ее семьей, почти ее сыном. Ольга знала, что она некрасива, и говорила об этом чаще, чем следовало, боясь, что об этом скажет кто-нибудь другой.

Но однажды тяжело раненный офицер, немолодой капитан запаса, очнувшись после операции, посмотрел на нее и сказал, еле шевеля губами от слабости:

— Какая вы красивая, сестра…

Она понимала, что красива не она, а чувство возвращенной жизни, которое испытывает человек, еще недавно думавший, что умирает. Она видела слишком много раненых и умирающих, чтобы не понять этого. И все-таки краска ударила ей в лицо, и она отвернулась и стала разговаривать с санитаркой.

Но на следующий день, когда Ольга, испытывая неодолимое чувство страха и ожидания, остановилась возле того же раненого, глядя на его небритую, обескровленную щеку, он чуть повернул к ней голову и снова сказал тихо:

— Какое у вас хорошее лицо, сестра! Вы красивая…

И Ольга стала красивой.

Это заметили все — врачи, сестры, раненые. Она стала красивой и держалась уже иначе, так, как держат себя красивые девушки. Она была красивой все время, пока капитан находился в госпитале. Он больше никогда не говорил ей, что она красива, а только поворачивал к ней лицо, когда Ольга входила в палату. Если несколько лет подряд видишь смерть и кровь, видишь, как люди умирают и как они выздоравливают, помогаешь им есть и мочиться, пишешь им письма домой, привыкаешь к стонам, к ночному бреду, к тому, что при тебе могут выругаться по-солдатски крепким словом или, не стыдясь тебя, заплакать от боли, — если все это видишь изо дня в день, как видела Ольга, то начинаешь думать, что знаешь и жизнь и войну.

И все-таки оказалось, что Ольга ничего не знала.

Она не знала, что можно любить и понимать, что ты любима, хотя тебе не сказали об этом, — наоборот, капитан рассказывал ей только о своей семье и двух дочках-близнецах, учившихся в Казани, в седьмом классе. Она не знала, что можно испытать такое чувство счастья, какое она испытала, когда капитан однажды — только один раз! — поцеловал ей руку.

Но рана капитана стала заживать, и его отправили в тыл.

Ольга получила от него два письма. Потом письма перестали приходить. Больше она о нем ничего не знала.

И она снова стала такой, какой была раньше, угловатой, некрасивой женщиной с решительной походкой и большим добрым лицом.

И уже никто не говорил ей, что она красива. А те, что только поступили в госпиталь, даже и не знали, что это с нею было.

И снова, как раньше, у нее был только Сережка.

Он стал взрослым, он ушел на войну, так же как и она, Ольга. Она не надеялась, что брат окажется где-то поблизости: жизнь не баловала ее удачами. В глубине души у нее была смутная надежда, что Сережку пошлют хотя бы в ту же армию. Но его отправили на другой фронт.

Он писал сестре часто, короткие, успокаивающие письма. Так же коротко он сообщил о первой своей боевой награде — медали «За отвагу». Гордость переполняла Ольгу; во время вечернего обхода она, не удержавшись, сказала дежурному врачу:

— Вы знаете, мой брат получил медаль «За отвагу»!

— Поздравляю, — сказал врач вежливо и добавил, помолчав: — А насчет Сторожука я давеча был прав, сестра! У него начались явления желтухи. И анализ плохой. Переведите-ка его в третью палату…

И вдруг вести от Сережки перестали приходить.

В ту пору по всему фронту началось наступление, госпиталь перебросили в другой пункт, и Ольга утешала себя, что армейская почта не справляется с пересылкой. Но время шло, и Ольга по-прежнему не получала ответа на письма.

Тогда она написала командиру части, в которой был Сергей. Ответ не приходил долго. Наконец ей передали толстый конверт. Еще не вскрывая его, Ольга знала, что в конверте лежит горе.

Она увидела свое последнее письмо к брату. Его вернули нераспечатанным. В тот же конверт был вложен листок: командир части сообщал, что гвардии рядовой Сергей Лисичанский погиб в бою.

Ольга не поверила.

Она начала писать всем: его товарищам, в штаб, в дивизионный госпиталь, где у нее были друзья… Спустя некоторое время ей сообщили, что Сергей пропал без вести. И снова она не поверила: как это Сережа не подаст вести о себе?

Не веря, не сдаваясь, Ольга разыскивала брата. Закончилась война, а Ольга все продолжала его искать.

И наконец нашла.

Сергей лежал в больнице в маленьком чешском городке. Ольга добралась туда. Когда она вошла в палату, брат повернул к ней сухие, блестящие глаза. Он смотрел куда-то сквозь нее, будто она была стеклянной. Потом Ольга увидела, как эти незнакомые глаза чуть сузились, почерневшие губы дрогнули, углы их тронула слабая улыбка, и брат сказал еле слышно:

— Здоро́во…

Как он был худ, господи, как худ!

Он лежал на кровати, плоский и легкий, как срезанная травинка. У него была высокая температура, с ознобом, с тяжелой одышкой. Четыре месяца в состоянии сепсиса…

Ольга узнала всю историю брата. Того, что Сергей успел пережить за свою короткую жизнь, хватило бы на несколько человеческих судеб.

Тяжело раненного, его подобрали немцы. Он был в фашистском лагере, бежал, пробрался в горы. Там он разыскал партизан, был принят в партизанскую чехословацкую бригаду, дрался с фашистами. Потом его снова ранило, и товарищи оставили его вместе с другими тяжелоранеными в деревне у крестьян. После освобождения Чехословакии Советской Армией Сережа оказался в больнице в этом городке.

Рана была очень тяжелой, и вдобавок в груди остался осколок, внедрившийся в легочную ткань. Вокруг осколка образовался гнойник. Четыре месяца в состоянии сепсиса…

Сергей умирал, и Ольга понимала это. Его надо было немедленно оперировать. Но в маленькой больнице ни один хирург не решался делать операцию на легком, да еще при таком состоянии больного.

Оставив брата, Ольга поехала в Прагу. Она надеялась разыскать главного хирурга армии, которого хорошо знала. Но оказалось, что главный хирург вылетел в Москву, а госпиталь эвакуировался.

Везти Сережу в Москву? Но как? Он не выдержит дороги… Сережа умирал, и сестра понимала это. Странные и горестные видения обступали ее, она видела температурные листы у госпитальных коек, грозную кривую сепсиса, такие же, как у Сережи, блестящие, лихорадочные глаза и этот тяжелый озноб, одышку, почерневшие, обметанные губы… Сережа был уже не с ней, а с ними. Он был с ними, стоящими у последней черты. Он уходил от нее все дальше с каждым часом, с каждой минутой. Что могла она сделать? Война закончилась для всех, кроме нее. Для тех, чьи близкие умирали от ран, нанесенных на поле боя, война еще продолжалась.

И вот сейчас Ольга сидела на набережной, стиснув зубы, глядя на потемневшую воду. Прага шумела вокруг — в первых вечерних огнях, в беспокойных красках заката. Полногрудая белокурая женщина, перегнувшись через перила балкона, звала мальчика, играющего внизу. Пробежала, заискивающе повизгивая, маленькая белая собака. «Насхледано-о!» — певуче сказал девичий голос, и мимо Ольги быстро прошла высокая девушка в светлой курточке, обдав запахом роз и свежести.

Никогда в жизни Ольга не ощущала такой растерянности и бессилия. Ей казалось, что она отгорожена от всего мира невидимой стеной своей беды.

Неожиданно для себя она громко всхлипнула. Пожилая женщина, севшая рядом на скамейку, удивленно и сердито посмотрела на нее, и Ольга сделала вид, что закашлялась.

У женщины были равнодушные, тусклые глаза с большими зрачками. «Точно стеклянные…» — подумала Ольга. Положив на колени маленькие руки, женщина смотрела на воду Влтавы. Ветер тихонько трепал белый шарфик, повязанный вокруг ее шеи. Она была без шляпы; седые волосы были аккуратно зачесаны назад.

«Никому нет до меня дела, — подумала Ольга. — Все живут своей жизнью, для всех война кончилась».

Она глубоко вздохнула и вытерла лоб платком. Потом снова полезла в карман: там лежала записка с адресом, который дал ей знакомый военный корреспондент, чтобы она могла переночевать в Праге. Записка исчезла: очевидно, Ольга выронила ее. Кажется, это была Водичкова, 17. А может быть, 19?

— Просим вас… — сказала Ольга, с трудом подбирая чешские слова. — Як се достану до Водичкове?

— Я говорю по-русски, — неожиданно ответила женщина с сильным чешским акцентом. — Водичкова — это недалеко. Я могу показать вам.

— Ничего, — сказала Ольга устало. — Я не тороплюсь.

«Куда, собственно, торопиться? — подумала она. — Лучше еще посидеть здесь у реки. Может быть, что-нибудь придет в голову. Может быть, она решит, что делать дальше. Остаться в Праге и пытаться что-то предпринять? Или рано утром вернуться в городок, где находится Сережа, и быть возле него неотлучно?»

Она снова вытерла лоб платком. Нет, никто на свете не может посоветовать ей, не может решить это за нее.

Мимо пробежал худой мальчуган с тяжелой сумкой, полной картофеля. Мальчик споткнулся и упал, картошка раскатилась по песку. Ольга помогла мальчугану подняться, отряхнула с его куртки песок и стала подбирать вместе с ним картошку. Он больно ушибся, но не плакал, а только хмуро тер колено.

— Дяку́ю вам много крат… — сказал мальчик и ушел со своей картошкой.

Женщина сидела не шевелясь, словно не видела всего этого. Ольга снова села на скамью, но женщина даже не повернула головы. Свет из окон падал на ее лицо; Ольга видела бледность этого лица и черноту широко разлившихся неподвижных зрачков.

«Точно стеклянные… — опять подумала Ольга о ее глазах. — Мальчик упал прямо под ноги к ней, а она даже не пошевелилась…»

— У вас, вероятно, нет детей? — спросила Ольга неожиданно для самой себя. Она и сама не знала, почему у нее вырвался этот вопрос, — вероятно, просто неловко было молчать, сидя рядом.

— Нет, — ответила женщина, помедлив. — У меня нет своих детей. Вы угадали.

Снова наступило молчание.

«Пора идти, — подумала Ольга. — Зачем я сижу здесь?»

В это время женщина повернула к ней лицо, и Ольгу опять поразили его бледность и чернота неподвижных, расширенных зрачков.

— Понимаете… — сказала женщина с усилием. — Я хочу вам сказать… Несколько месяцев назад в такой же самый вечер фашисты убили моего мужа, моего сына, мою дочь и меня. — Она остановилась и перевела дыхание. — И то, что я говорю сейчас с вами, — продолжала она и глотнула, словно у нее пересохло в горле, — то, что я говорю сейчас с вами, еще не доказывает, что я жива.


Об этом вечере Ольга рассказывала мне дважды. И всякий раз, заканчивая свой рассказ, она изумлялась тому, как же получилось, что она открыла этой незнакомой, странной женщине, которую видела впервые в жизни, все, что было у нее на душе, все свои страхи и мучения, все, что терзало ее и волновало.

Она говорила долго, сбивчиво, иногда останавливалась, боясь, что собеседница недостаточно знает русский язык, но женщина кивала головой, успокаивая ее, и молча смотрела на Ольгу своими темными разлившимися зрачками.

Потом она рассказала Ольге о себе. Ее зовут Милада Трантинова, она работает в госпитале в Праге. Сейчас она живет в Праге у сестры, но дом ее не здесь, а в Бернартове. Там она и жила до того дня, когда в ее семье произошла трагедия.

Тут она остановилась и молчала так долго, что Ольге подумалось: женщина забыла, что она здесь, рядом. Но незнакомка вдруг повернулась к ней и, глядя в упор своими немигающими, будто незрячими глазами, сказала, что готова поехать завтра вместе с Ольгой к ее брату, осмотреть его и решить, что можно сделать, чтобы ему помочь.

— Конечно, если вы предоставите это решение мне, — сказала женщина своим ровным, тихим голосом. — Если вы верите, что я решу правильно.

— Да, — сказала Ольга поспешно. — Я верю. Конечно, верю!

Она смотрела на сидящую рядом с нею незнакомку с изумлением, надеждой и страхом, боясь, что та сейчас исчезнет, как призрак. Смотрела, и ей казалось, что она угадывает в этом неподвижном, мертвом лице что-то иное, давно покинувшее его, как покидает человека живое дыхание.

Потом Ольга перевела взгляд на ее руки.

Все было Ольге незнакомо: лицо женщины, ее глаза, манера говорить, даже запах, веющий от ее седых волос, сухой, нежный и печальный, как запах увядшей травы. Но руки Ольга узнала сразу.

Кожа на них была суховатой, тонкой, промытой до глянца; коротко и аккуратно подстриженные ногти казались желтоватыми. Что-то энергическое и выразительное было в очертаниях пальцев, в самой их форме, в том, как лежали, отдыхая, эти руки на коленях женщины, маленькие и вместе с тем крепкие, не расслабленные даже в минуту покоя, с точно и сильно очерченными сухожилиями.

Да, руки Ольга узнала сразу.

Это были руки хирурга. Руки рабочего человека.

— Мне надо идти, — сказала женщина, поднимаясь, и Ольга опять в испуге уставилась на нее, боясь, что та исчезнет. — Вы можете пойти вместе со мною к сестре, — добавила незнакомка, угадав ее мысли. — А завтра утром первым поездом поедем в госпиталь.

Они молча шли по опустевшим улицам: в Праге ложились спать рано. В сквере посреди лужайки стояла, задумавшись, бронзовая дама в длинном платье. Под аркой шептались влюбленные. Последний трамвай, раскачиваясь, мчался вдоль узкой улочки; грохот его отдавался гулко, точно шум реки в ущелье.

— Может быть, это и не осколок снаряда, — вдруг сказала женщина на ходу, и Ольга поняла, о чем та думала все время. — Возможно, это кусочек кости, вторгшийся в ткань легкого. Но это картины не меняет. Абсцесс есть абсцесс.

Улица за мостом была разрыта: там прокладывали кабель. Дорогу пересекал узкий ров, из него тянуло сырым, холодным запахом земли. Перейдя по доске, Ольга обернулась, чтобы подать руку спутнице, но та перепрыгнула глубокую канаву с легкостью, даже не заметив, — настолько она была поглощена своими мыслями.

Так они дошли до высокого углового дома. Едва они поднялись на четвертый этаж, как дверь сама распахнулась: их ждали.

— О, Миладка! — сказала высокая седая женщина. Из-за ее плеча выглянула другая, такая же высокая, длинноногая и широкоплечая, только очень молодая, с большим красивым ртом и вьющимися волосами. — О, Миладка! — повторила седая женщина, всплеснув руками, и девушка позади нее тоже всплеснула руками. — Наконец-то ты пришла домой! Я уже боялась, что с тобой что-нибудь случилось…

— Что еще может со мной случиться? — сказала Милада тихо.

Она пропустила Ольгу вперед.

— Знакомьтесь, — сказала она. — Это моя сестра Зденка. И Вера, моя племянница. Пройдемте ко мне, я уложу вас спать.


Утром, когда Ольга проснулась, Милада, уже одетая, стояла к ней спиной и укладывала докторский чемоданчик. Она повернула голову, и Ольга увидела, что глаза у Милады вовсе не черные, какими казались вчера из-за расширенных зрачков, а голубые. Кроме того, Милада выглядела сейчас не такой старой. Волосы у нее действительно были совсем седые, худое лицо изрезано морщинками, возле рта лежали две резкие складки. И все же было ясно, что она моложе, чем показалось Ольге вчера.

В столовой их ожидали родные Милады. Красивая племянница в голубом, свитере и узких брюках сегодня была еще красивей. Зденка и Вера стояли рядом, обе рослые, широкоплечие, синеглазые, и глядели на Миладу со страхом и любовью.

— Только не ходи под солнцем без шляпы! — приговаривала Зденка умоляющим голосом. — И не торопись, если будете подниматься в гору. Я тебя прошу, Миладка! И садитесь сейчас обе, выпейте кофе на дорогу…

Милада продолжала что-то укладывать в чемоданчик, маленькая, озабоченная, взъерошенная, как перепелка. Ольга огляделась: тяжелые, с львиными лапами стулья, низкий стол, ореховый торшер в углу… Квартира адвоката или врача. На стенах плоские вазы с вьющимися цветами, несколько гравюр, фотографий в рамках…

Перехватив взгляд Ольги, Милада покачала головой, опять угадав ее мысли.

— Нет, — сказала она. — Здесь нет фотографий моего мужа и детей. Я их убрала. А их у меня очень много… — добавила она, не глядя на Ольгу. — Есть снимки, сделанные в Багдаде. Потом мы привезли много фотографий, когда были с Иржи в Риме и Флоренции, во время отпуска. В Париже нас фотографировал Роже Деваль, друг Иржи, молодой художник, — перечисляла она, и Ольга поразилась бесстрашию, с каким она возвращалась к этим воспоминаниям. — И еще снимки, сделанные в Бернартове. Иржи и я — мы оба любили фотографировать детей, — говорила Милада ровным голосом. — Но сейчас я все это убрала.

Она закрыла чемоданчик и села за стол. Красивая племянница, прикусив губу, внимательно поджаривала в тостере хлеб. В открытое окно лилось осеннее тепло. Милада сидела за столом, выпрямившись, чужая среди своих. И снова Ольга узнала невидимую стену горя, которая может вдруг отгородить человека от всего мира.

…Сколько раз потом Ольга вспоминала эти дни! И всегда ей казалось, что они слились в один огромный день, полный страха, надежды и нескончаемого ожидания.

Вот она сидит у дверей палаты в то время, когда Милада осматривает Сергея, — сидит и ждет ее решения. И вот она снова сидит и ждет, но теперь уже в другом коридоре больницы.

По коридору снуют санитарки и сестры, проходят, переговариваясь, врачи. Справа закрытая дверь, и за нею — ход в операционную.

Там, на столе, лежит распластанное, неподвижное, почти бездыханное тело с вскрытой грудной клеткой. Отогнутые вверх ребра торчат, словно оперение огромной птицы. Это — Сергей, ее брат. Милада его оперирует.

Ольга смотрит на людей в белых халатах, идущих оттуда, с другого конца коридора. Ей кажется, что все они чем-то встревожены, и она с ужасом вглядывается в их лица. Она силится представить, что сейчас происходит в операционной.

Сколько раз в своей жизни она сама стояла у этого стола, подавая инструменты хирургу, сколько раз видела этот ровный, беспощадный, лишенный теней свет, заливающий операционное поле…

Но тогда все было по-другому. Она помогала спасти жизнь раненого, она заботилась о нем, делала для него все, что в ее силах. И все-таки это было по-другому. А сейчас это Сережа. Его кровь, его жизнь. Сережа, единственный брат.

Она силится представить, что происходит сейчас в операционной. Силится представить — и не может. Ничего больше не может. И ждать тоже не может. Может только умереть, чтобы Сергей остался жив. Но сейчас это ничего не значит.

И вдруг дверь в другом конце коридора открывается.

Входит кто-то, кого Ольга не знает.

Кто-то незнакомый, высокий, сильный, идущий быстрой, уверенной походкой. Этот кто-то движется к Ольге, и она ощущает плывущий к ней сухой горячий ток энергии и силы. Неизвестный ей человек одет в белый халат, голову его покрывает шапочка, на лице марлевая маска. Рука, с которой уже снята резиновая перчатка, сдвигает маску вниз.

Это Милада.

Она молчит и тяжело дышит, смотря прямо на Ольгу.

И Ольга встает и смотрит на нее, прижав обе руки ко рту. Ольге кажется, что она стоит так всю жизнь, смотря в это усталое, сильное, чужое лицо, не смея спросить, ме смея угадать.

Стоит и ждет.

Наконец она снова садится на стул и начинает плакать. Она плачет счастливо, безудержно, громко, как плакала только в детстве, не в силах удержаться и не стыдясь своих слез.

А Милада стоит над ней и гладит ее по голове. Точно девочку.

Вот как все это было.

Вот как бывает на свете.


Весна в этом году пришла рано, воздух был легок, свеж и пахнул морем, как бывает иногда ранней весной, даже если море очень далеко, а вокруг только холмы да леса. Садовник Карась возился у парников; он стоял спиной к калитке, в зеленом фартуке, завязанном крест-накрест на горбатой спине. Краснощекая Милена Дворжакова, почтальон, проехала мимо на велосипеде и не узнала Милады. Она проехала, даже не повернув головы, крутя педали своими мускулистыми ногами в войлочных башмаках, а Милада смотрела ей вслед, и ей казалось, что мимо промчалась тень, пришедшая совсем из другого мира, в котором она, Милада, когда-то жила.

Вместе с Ольгой и Сергеем Милада медленно шла по теплой от весеннего солнца дороге Бернартова. Сергей словно вырос за время, что прошло после операции, раздался в плечах, но все еще был очень худ. Коротко остриженные волосы, торчащие щетинкой на круглой голове, делали его похожим на школьника.

Они дошли до двухэтажного дома из красного кирпича, остановились и сняли с плеч рюкзаки. По каменному забору вились длинные ветви глициний и дикого винограда. Ставни не были закрыты, за стеклами, как всегда, белели занавески. Но пустынный холодок, веющий от запыленных окон, говорил, что в доме давно никто не живет.

«Как ты решилась, Милада, как могла? — думаю я, снова и снова вспоминая рассказ Милады об этом дне. — Откуда ты нашла в себе силы прийти туда?»

Но вот повернулся ключ, заржавленный замок калитки заскрипел, звонко щелкнула щеколда, словно вскрикнула, словно окликнула Миладу по имени. И старый отчий дом принял путников под свой кров.

В комнатах было куда холодней, чем на улице. Пахло промерзшим камнем, отсыревшей тканью, чем-то чужим и угрюмым, словно милые запахи дома навсегда ушли вместе с теми, кто жил здесь. Милада как вошла в дом, так и остановилась посреди комнаты, держа в руке рюкзак, будто окаменела. Ольга стояла рядом с ней.

Но Сережа сразу же принялся за работу.

Он разыскал в коридоре под лестницей сложенные горкой, напиленные дрова и затопил печь. Он проверил мотор старенькой помпы, установленной в кухне еще отцом Милады, включил его, и насос заработал, забормотал что-то себе под нос, как домашний сверчок. В кране фыркнула вода; взрывались искрами дрова в печке; из щелей полз синеватый дым очага.

Сергей наводил в доме порядок, как положено мужчине. Он поставил на стол в кухне толстые фаянсовые тарелки, вынул из рюкзака большой кусок копченой грудинки и флягу со сливовицей — щедрый дар соседа по палате. Теплые клетчатые башмаки, найденные им в передней, стояли у маленьких окоченевших ног Милады смирно, как зайцы. С улицы ворвался ветер, надул белые занавески. И отчий дом, наполнившись живым дыханием, закряхтел, ожил и снова тронулся в путь, точно старый крепкий корабль.

Милада вышла в сад.

В каждой луже, в каждой капле, дрожащей на ветке, отражались серебро и синева. Травинки, острые, как язычки пламени, лезли из каждой щели между камнями, из каждой поры земли; лужайка перед домом слепила глаза молодой зеленью. Сад сиял и блистал, словно никогда не было в нем того ужасного часа, и Милада, оцепенев, смотрела с порога на это бесстрашное юное торжество весны.

…И вот уже весь дом прибран, в протопленных комнатах приготовлены постели, за окнами блестит молодая холодная луна. Все устали после уборки, всех клонит ко сну. Ольга как добралась до постели, так и уснула, обхватив руками подушку. Сережу разморило от весеннего воздуха, глаза его слипаются, его пошатывает, как пьяного.

— Иди спать! — прикрикнула на него Милада. — Только не спорь, пожалуйста! Помни, что ты обязан слушаться меня, как врача.

Наконец как будто лег спать и Сережа, — в его комнате тишина. Милада сидит в своем старом кресле, обхватив колени руками.

У постели горит маленькая лампа под клетчатым абажуром, как горела всегда. В углу на крючке висит голубая пижама Иржи; на столике, как и раньше, ящик с шахматами. Радбор любит играть в шахматы с матерью. Ох, до чего он азартен, этот мальчуган, как не терпит он проигрыша, как волнуется из-за каждой отданной фигуры!..

И вдруг Милада понимает, что думает о сыне, о муже, о дочери, как о живых.

— Прости меня, Иржи! — молит она, уставившись в полутьму, сжимая холодные руки. — Прости, что я осталась жива! Как могу я жить без вас, дышать без вас, видеть солнце без детей, без тебя? Прости, прости меня, Иржи…

Она говорит вслух, глядя в темноту сухими глазами, раскачиваясь в кресле, точно от нестерпимой боли.

Раздается осторожный стук, дверь за ее спиной открывается.

На пороге стоит Сережа, босой, в военных брюках и рубахе.

— Вы еще не спите? Понимаете, и я никак не могу уснуть… — бормочет он, хотя глаза его слипаются. — Может быть, сыграем в шахматы?

Милада молчит и смотрит на него.

— Садись, — наконец говорит она. — Садись, сыграем с тобой в шахматы, если уж тебе так хочется.

РЫЖИЙ АМЕРИКАНЕЦ

А теперь я расскажу о том, как Милада встретила Джекки Глина в первый раз. Это было в старом замке неподалеку от Праги.

Попробуем вспомнить, что происходило в Праге в те удивительные дни. Гирлянды цветов свисали с балконов и водосточных труб, трамваи шли, разукрашенные цветами, точно свадебные кареты, над воротами и дверями развевались флаги всех стран мира. Всюду пели и плясали, читали стихи, отовсюду неслась музыка…

Прошло уже немало времени с того дня, как Сережа и Ольга уехали на родину. Милада первый раз после их отъезда оказалась в Праге.

Она помнила с необыкновенной четкостью все, что было связано с их отъездом, все до последней черточки. Она сама уложила чемоданы: с юности она гордилась тем, что лучше всех в семье укладывала вещи. Аккуратно и быстро она упаковала Сережин сундучок и положила сверху свитер, который когда-то сама связала Иржи, пуховый теплый шарф Радбора, готовальню Драгомилки… Все эти вещи были для нее почти живыми существами: она не удержалась и провела рукой по футляру готовальни, словно погладила на прощание щеку ребенка.

Милада захлопнула сундучок и поднялась, с трудом разгибая спину. Тут она увидела, что Сережа стоит позади нее.

Некоторое время они молча смотрели друг на друга.

Ни одному человеку на свете Милада не призналась до той поры, что дал ей Сергей. Чужой сын, он пробудил в ее мертвой душе живой огонь материнской любви. Он сумел вернуть ее в мир живых. И вот сейчас он стоял перед ней, худой, коротко остриженный паренек с Кубани, и глядел на нее своими бесстрашными шоколадными глазами, которые она так хорошо знала. И, как бывало уже не раз, она тотчас угадала, о чем он в эту минуту думал.

— Ну? — сказала она с напускной ворчливостью. — Ты хочешь меня спросить, где я буду жить после вашего отъезда? И сейчас примешься уговаривать меня, чтобы я переехала к Зденке в Прагу, а не оставалась здесь одна? Так вот что я тебе скажу! — Она решительно пригладила свои растрепавшиеся седые волосы. — Я никуда отсюда не уеду. Это я уже решила окончательно. Я могу сейчас жить здесь, ты понимаешь, мальчик? Я уже в силах жить здесь. Это мой дом, мое место на земле. И, пожалуйста, не говори больше об этом.

— Хорошо, мама Милада, — Сергей продолжал смотреть на нее своими шоколадными глазами. — Я не буду об этом говорить. Но как я расстанусь с вами? — Голос его дрогнул. — Вот о чем я думаю все время…

— Ладно, ладно… — сказала Милада все тем же ворчливым голосом. — Пойди лучше принеси из кухни пирожки и котлеты, я уложу их пока в кошелку…

«Неужели я больше его не увижу? — думала она, глядя на его мальчишеский затылок и смуглую шею, аккуратно схваченную воротом гимнастерки. — Неужели завтра я выйду в сад и не увижу, как он рвет траву для Белки, — так ловко, весело и споро, что невозможно не залюбоваться им? Неужели завтра я не услышу его шагов, его смеха, его голоса? Господи, почему надо пережить еще и эту разлуку?»

— Иди, иди! — сказала она, когда Сергей обернулся. — А то, чего доброго, на поезд опоздаешь. Иди же! — крикнула она, не выдержав, и отвернулась, чтобы он не видел ее лица в эту минуту.

…И вот уже она живет в отчем доме одна.

После отъезда Сергея и Ольги Милада ни разу не уезжала из Бернартова. Только сейчас сестра уговорила ее приехать в Прагу на дни Всемирного фестиваля молодежи. Милада хотела посмотреть выставки, побывать на концертах и вернуться. Но все сложилось по-другому.

В концертном зале выступал знаменитый советский скрипач. Милада не достала билета на его концерт. Поздно вечером она снова забрела на площадь, где светилось праздничными огнями огромное здание. У боковой двери стояла толпа молодежи, ожидая, когда скрипач появится на улице. Милада остановилась с ними.

На широкой лестнице вспыхнул яркий свет, концерт закончился. Счастливцы спускались по ступеням, переговариваясь на ходу:

— Помилуйте, кто еще мог позволить себе сыграть на бис вальс Крейслера? И так сыграть!

— Замечательно прозвучало это место: та-ти-та-ту…

Как хорошо знала Милада эти восклицания после концерта! Сколько раз она, выйдя из концертного зала, бродила с подругами по ночной Праге; порой, остановившись под фонарем, они дирижировали невидимым оркестром и пели вместо скрипок и виолончелей, вместо валторн и фагота, за весь оркестр сразу…

— Когда я впервые слыхал знаменитого Яшу Хейфеца… — долетело до Милады, и она усмехнулась. Все похоже, все повторяется! Уйдя в свои мысли, она не заметила, как боковая дверь распахнулась и вышел знаменитый скрипач.

Он был в светлом плаще, без шляпы; волосы его блестели под фонарем. Тяжеловатое лицо с квадратным подбородком было утомленным, но в глазах еще не погас обжигающий свет. Он нес футляр, в котором, отдыхая, лежала на бархатном ложе скрипка.

Толпа тотчас же обступила его.

— Брависсимо! — кричали молодые итальянцы.

— Бис! — вопили французы.

Те, что не могли попасть на концерт и простояли весь вечер на улице у боковой двери, аплодировали громче всех.

И здесь случилось чудо.

Скрипач вынул из футляра скрипку, она прильнула к его плечу так легко, словно сама просила об этом. На секунду он задумался, держа в руке смычок.

Потом начал играть.

Он играл, стоя на площади под теплым ночным небом, и машины, застыв, останавливались на мостовой, а водитель ночного автобуса выключил мотор и тоже слушал, высунувшись из кабины и качая в такт головой.

Скрипач играл, и в домах распахивались настежь окна, открывались двери, и всюду появлялись люди. Они выбегали на балкон или высовывались из окна, не успев положить книгу, которую читали, или укачать ребенка, которого держали на руках. Вся площадь заполнилась очарованными путниками; их вызвала сюда скрипка и сейчас вела за собой по дорогам, осыпанным звездным светом.

И вместе с ними шла по этим волшебным дорогам и Милада.

Скрипач играл, и вся площадь молчала, внимая ему, и только ночной самолет с цветными огнями чуть слышно рокотал высоко в небе, величавый и одинокий, подобный блуждающей звезде.

…И снова наступил день, и снова Милада бродила по Праге. И каждый день удавался, приносил что-то новое и удивительное.

То видела она, как в парке чехи и русские, арабы и англичане, негры и американцы сажали сирень, липы, молодые дубки взамен всех деревьев и кустарников, всех трав и цветов, которые вытоптала и выжгла на земле война.

То слушала она у Карлова моста арагонскую хоту, то видела, как на холме Петржин белокурая словачка танцует с черным, как ночь, парнем из Ганы, то встречала в Градчанах молодого горбоносого индейца в головном уборе из перьев, шагающего по древним камням легкой и быстрой походкой следопыта.

Несколько раз она собиралась уехать домой, но что-то ее удерживало, словно и ее захлестнула певучая юная волна праздника.

Однажды в переулках Малой Страны Милада повстречала трех советских девушек. Она разговорилась с ними. Особенно пришлась ей по душе самая младшая — румяная, ясноглазая блондинка, учительница английского языка в одной из школ Сталинграда. Звали ее Наташей. Что-то нежное и доверчивое было в ее светлых глазах, в быстрой и дружелюбной усмешке, в движениях тонких загорелых рук. Когда Милада увидела Наташу впервые, та сидела на скамье, сняв туфли с покрасневших, натертых ног, и блаженно шевелила розовыми пальцами. Увидев незнакомую пожилую даму, девушка смущенно улыбнулась и быстро натянула туфли. Через пять минут они разговаривали, как старые знакомые, а через полчаса Милада, забинтовав натертую ногу Наташи бинтом, который она вытащила из своей большой сумки, уже вела всех трех девушек по узкой улочке вверх, чтобы показать им Малую Страну.

Они расстались, договорившись встретиться наутро в старом замке близ Праги.

И вот сейчас Милада стояла на лестнице замка возле рыцаря в кольчуге и латах и ожидала своих молодых подруг.

Мимо бежали хорошенькие кудрявые польки, веселые, шумные, бурно жестикулирующие на ходу итальянки, молчаливые светлоглазые норвежцы в красных колпачках, застенчиво улыбающиеся вьетнамцы… Одни замечали седую женщину в темном костюме и арабских сандалиях на маленьких ногах, стоящую на лестнице возле средневекового рыцаря, другие вовсе не видели ее. Она была каплей в этом звонком потоке, камешком в веселой и шумной лавине.

Наконец она увидела трех советских подруг.

Рядом с ними шагал долговязый рыжий парень в светлом пиджаке, с длинной шеей и длинными, как грабли, руками. Чуть впереди, оборачивая к нему на ходу сияющее лицо, бежала стройная, как веточка, девушка с белокурыми волосами, стянутыми сзади в пучок. Милада с изумлением узнала в ней Иржинку, дочь хирурга из госпиталя в Таборе, давнего ее друга.

— Здоро́во, старина! — сказал рыжий парень по-английски и хлопнул рыцаря по металлическому животу.

Иржинка счастливо засмеялась.

«Американец, — подумала Милада. — И, очевидно, с Юга. Вот уж неистребимый акцент!»

Она хотела окликнуть Иржинку, но та прошла мимо нее, не замечая, продолжая сиять улыбкой, и Милада безошибочным женским чутьем поняла, что Иржинка не видит сейчас никого на свете, кроме этого рыжего парня в пиджаке с явно короткими для него рукавами.

Маленькая Наташа бросилась к Миладе.

— Как я рада! — кричала она, держа руку Милады в своих горячих, сухих ладошках. — Вы пришли! Вы пойдете теперь вместе с нами, конечно? У нас очень хороший гид, он покажет нам весь замок…

— Послушайте… — сказала Милада. — Давайте уж лучше я сама поведу вас вместо гида. Я знаю здесь каждый угол.

И она повела их по бесконечным залам старого шварценберговского замка.

Они прошли через величавую, как костел, столовую, где блистал драгоценным сервизом стол, накрытый на семьдесят две персоны для последнего обеда Шварценбергов, на который так и не довелось прийти гостям.

Одна за другой открывались перед ними мозаичные двери, и Милада показывала своим спутникам деревянную резьбу, сделанную руками чешских искусников, итальянские витражи, мейсенский фарфор, английский фаянс, коринфский мрамор, полотна старых мастеров, люстры, похожие на цветы, — все те сокровища, которые из поколения в поколение собирали владельцы замка и которые сейчас принадлежали народу ее родины.

Постепенно к их маленькой группе присоединялись юноши и девушки из других делегаций. Откуда-то взялись французы, шведы, белозубые аргентинцы, бесшумно двигающиеся индианки в сари… Теперь Милада объясняла по-русски и по-чешски, по-английски и по-итальянски, переводила с итальянского французам, а когда к ним застенчиво приблизилась худенькая черноволосая девушка из Ирака с глубокой вмятиной от пендинской язвы на щеке, Милада, к изумлению своих спутников, заговорила с ней по-арабски.

В одном из залов к ним навстречу вышел высокий старик в черном костюме и белоснежной рубашке, с гвардейской выправкой: последний управляющий замком Шварценбергов. Сейчас он был хранителем музея.

Высоко держа голову на жилистой шее, старик повел их дальше. Он шагал, как журавль, с трудом переставляя подагрические ноги, а в сверкающем паркете, точно в озере, плыло его отражение.

— Эти сокровища, — сказал старик и, театрально взмахнув узловатой рукой, показал на развешанные по стенам гобелены. — Эти сокровища искусства оценены в двенадцать миллионов золотых крон!

— Риали? — переспросил с уважением рыжий американец. — В самом деле?

— Да, в точности двенадцать миллионов! — торжествующе повторил хранитель и тряхнул седой гривой, как лев.

Милада давно заметила, что советские ее приятельницы с восхищением осматривают музей, но то, что замок Шварценбергов принадлежит сейчас народу, воспринимают очень привычно, как нечто знакомое с детства. Только рыжий американский парень нет-нет да и спрашивал, сколько может стоит скульптура, бронза, картины старых мастеров, и с каждой минутой лицо его становилось все серьезней и задумчивей.

«Кто он? — подумала Милада, глядя на его длинную петушиную шею, добродушную улыбку, светлые, с рыжими искорками глаза. — Чем занимается, как живет?»

Она подумала об этом мельком и тут же забыла.

Все ее существо было поглощено той радостью, какую ей всегда давало прикосновение к красоте. Впервые после того, что произошло в ее жизни, она ощущала эту радость.

Без устали шагала она по нескончаемым комнатам замка, легко переступая своими маленькими ногами в арабских сандалиях. Из замка она повела своих новых друзей в картинную галерею, расположенную в парке, в одной из пристроек. Седые волосы Милады растрепались, глаза блестели, она обмахивала веером раскрасневшиеся щеки.

Ей казалось, что она помолодела. Когда рядом с тобой молодость, можно ощущать это по-разному. Иногда чувствуешь себя древней, как пирамиды. Иногда кажется, что чужая молодость делает и тебя молодой, смывая с души, точно родниковая вода, накипь прожитых лет.

Миладе нравилось, как ощущают искусство ее спутницы. Оказалось, что две из них живут в Ленинграде, они хорошо знали Эрмитаж. Наташа ни разу никуда не выезжала из Сталинграда, ее опыт познания был очень мал. Картины она воспринимала как стихи, как музыку. Она подходила к полотну нерешительно, бочком, наклонив, точно птица, набок светлую головку, долго смотрела на него и потом рассказывала, что увиделось ей, и это всегда поражало свежестью и неожиданностью.

Рыжий американец, засунув руки в карманы, тоже останавливался перед картинами, внимательно разглядывал их и отходил, ничего не говоря. Милада готова была держать пари, что он любит искусство. И вместе с тем она не могла угадать, о чем он думал, смотря на картины, что нравилось ему, а что оставляло спокойным.

— Слушайте, Джекки! — сказала Наташа. — Вам нравится эта скульптура? Только, пожалуйста, не спрашивайте, сколько она стоит… — Наташа улыбнулась ему.

Джекки стоял, задрав свою рыжую голову, и задумчиво разглядывал роспись на потолке. «Что-то в нем есть детское… — неожиданно подумала Милада. — Но кто он, интересно?»

— Ох! — маленькая Наташа всплеснула руками. — Я до сих пор не познакомила вас! Это Джекки Глин, мы встретились с ним вчера на спортивном празднике. Познакомьтесь, Джекки, это доктор Милада Трантинова из Бернартова.

— Как поживаете? — Джекки посмотрел на Миладу своими добродушными рыжими глазами.

И тут Милада все-таки спросила:

— Простите… Кто вы по профессии?

— Я был солдатом… — безмятежно ответил Джекки, и Милада вздрогнула.

Точно выстрел, прозвучало для нее это слово в зале, полном света и мира. И тотчас же Милада вспомнила годы войны. Она снова услыхала стук солдатских сапог по пыльной дороге Бернартова, увидела серые, пропотевшие солдатские куртки, синее небо и эту тень, что выросла в проеме распахнутой калитки…

Неужели никогда, никогда она не сможет забыть? — думала Милада. Ей казалось раньше: те, что взяты смертью, постепенно уходят из твоей души. Медленно, медленно они уходят, пока не станут невесомы, как луч. Иначе как смогли бы жить те, которые остались?

Но время шло, а она до сих пор ничего не забыла. И достаточно было одного слова, чтобы она увидела за плечами этого веселого рыжего парня все тяжкие видения.

Милада стояла, с трудом дыша, словно вокруг нее сразу выкачали воздух. А Джекки смотрел на нее, поблескивая веселыми, с искорками, глазами, и думал, почему вдруг такое странное выражение лица сделалось у этой милой пожилой дамы, которая так хорошо знает искусство.

— Я был солдатом, — простодушно повторил он со своим певучим южным акцентом. — В армию я ушел после школы, у меня еще не было никакой профессии. Воевал на Эльбе, там меня ранило. Сейчас я работаю в маленьком театре в Нью-Йорке. Сам я родом с Юга, но уже два года, как перекочевал в Нью-Йорк.

— Вот как! — сказала Милада, постепенно приходя в себя. — Значит, вы стали артистом…

— У нас очень маленький театр, — продолжал Джекки. — Всего двадцать шесть человек. Вместе с рабочими сцены, вместе с директором и кассиршей.

— Какие пьесы у вас в репертуаре? — спросила Милада.

Джекки посмотрел на нее удивленно.

— Что удивило вас в моем вопросе? — спросила Милада строго.

Она уже оправилась, и перед Джекки снова была пожилая дама с добрым и внимательным лицом, глядящая на него сквозь темные очки.

Джекки покраснел.

— Простите… — сказал он. — Любой американец начал бы с того, что спросил: «Сколько мест в вашем театре? Сколько вы зарабатываете?» Вот почему…

Они помолчали.

— Мы играем новую пьесу Артура Миллера, — сказал Джекки. — А перед этим играли «Три сестры». Я очень люблю Чехова.

Он в задумчивости почесал подбородок.

— Понимаете… — сказал он. — Наш театр не похож на ваши, даже самые маленькие. Мы работаем в тесном, загроможденном помещении. Но это нас не смущает, знаете! Если, допустим, по ходу пьесы актер уходит в дверь направо, а потом ему надо появиться слева, — он должен выскочить на улицу и обежать вокруг здания. И на улице уже к этому привыкли: никто не удивляется, если в холод или дождь на тротуар выскакивает человек в парике и гриме и мчится к другой двери. Зрительный зал у нас неудобный, сцена тесная… И все-таки к нам идут! — Лицо Джекки просияло. — Идут зрители, потому что мы показываем то, чего они не увидят в другом месте. Идут актеры, потому что им интересно выступать в хорошей пьесе. И, кроме того, работать со Стариком… Это тоже кое-что значит!

— А кто такой Старик?

— Так мы называем Эдвина Броутона. Броутон — главное лицо в нашем театре: его основатель, директор, постановщик и актер. Это очень талантливый человек, — рассказывал Джекки, все больше увлекаясь. — Конечно, работать нелегко, многое приходится терпеть. Но в общем мы живем дружно! В таком театре, как наш, нельзя работать, если не живешь дружно.

Джекки снова потер подбородок.

— Сегодняшний человек боится одиночества, — сказал он задумчиво. — Он стремится быть вместе с другими, стремится к людям. Говорят, что это результат каких-то экономических законов. Но, знаете, мне трудно об этом судить! — Джекки развел руками. — Я политикой не интересуюсь!

— А все-таки разбирается, что надо быть в коллективе… — пробормотала Наташа. — Еще немного, и, может, совсем хорошо разберется…

— А что собою представляют остальные актеры вашего театра? — спросила Милада.

— Как вам сказать… Среди них есть парни, побывавшие на войне, есть и люди старшего поколения. Но в общем они такие же, как многие сейчас: беспокойные, лишенные душевного равновесия ребята. Честно говоря, никто из них не знает, где он устроится, если театр закроют. Не знаю этого и я. Но пока мы работаем и любим наш театр. Это уже очень много.

Милада поискала глазами Иржинку.

Та стояла, полуоткрыв коралловый рот, и не отрывала взгляда от Джекки. Из, глаз девушки вдруг глянула юная, печальная женщина, предчувствующая неизбежность разлуки.

«Боже мой, ей, слабой девочке, уже хочется защитить этого долговязого верзилу! — подумала Милада. — Хочется помочь ему, стоять с ним рядом, если ему будет худо…»

Наступило молчание.

— Послушайте, друзья! — сказала Милада. — А что, если нам посидеть где-нибудь вместе? Внизу у дороги есть добрый ресторанчик. Я угощу вас чешскими кнедликами…

Через несколько минут они входили в прохладный подвальчик с низкими дубовыми скамьями и коваными фонарями на крюках, вбитых в толстые стены.

— Видите, как здесь хорошо! — сказала Милада, обмахиваясь веером. Ей было жарко, и она стягивала на ходу жакет. — Иржинка, не пей холодной воды, у тебя будет ангина. Наташа, садись у окошка и расстегни ремешки на туфлях, ты устала. Джекки, вы ели когда-нибудь кнедлики?

Милада уже была в своей стихии: вокруг нее собрались люди, о которых она могла позаботиться.

— То соу соудружки з Советскего Свазу! — сказала она толстому официанту, накрывающему стол. — Да, да, это товарищи из Советского Союза! А этот молодой человек приехал из Соединенных Штатов. Он еще не пробовал наших кнедликов, можете представить!

Толстый официант, легко двигаясь между столиками, внес блюдо. В кнедликах здесь знали толк: они были пушистые, сочные, с золотистой подливкой и кусочками розовой, поджаренной свинины.

— Пльзенского пива! — победоносно сказала Милада. — Иржинка, как здоровье твоего отца? Ну, слава богу!.. Джекки, три кнедлика — это порция для ребенка. С четырех только и начинается еда…

Опершись подбородком на руки, она сидела, оглядывая стол.

«Дети! — думала она, глядя на своих спутников. — Взрослые дети, пережившие войну…»

Джекки налил себе третью кружку пива. Он слегка захмелел, глаза его блестели, на щеках выступил румянец. Он сидел, засунув под стол свои длинные ноги, и разглагольствовал:

— Мне русские ребята очень нравятся, знаете! На войне я видел многих русских, и все они были хорошие ребята. Но почему русские хотят меня убедить, что у них все лучше, чем у нас? Почему они непременно хотят меня агитировать? Я не интересуюсь политикой. Я обыкновенный актер, вот кто я! Не занимался политикой, когда был солдатом, не занимаюсь ею и сейчас. Политика — не мое дело!

И он еще подлил пива в свою кружку.

— Но есть нечто объединяющее людей независимо от их политических взглядов, — сказала Милада серьезно.

— Я не состою ни в одной партии, — сказал Джекки упрямо и выпил пиво. — Я актер — и конец. Политика не мое дело.

Наташа вдруг стала серьезной.

— Послушайте, Джекки, — сказала она. — Во время войны я не была на фронте. Но я пережила оборону Сталинграда. У нас была большая семья перед войной: отец, мать, бабушка, три моих брата… Все они погибли, осталась только я одна. — Голос ее изменился, будто она сразу охрипла. — Так вот, — продолжала она незнакомым, низким, хрипловатым голосом, — уже тогда война не разбирала, кто перед ней: старик или ребенок. Она поражала всех. И знаете, Джекки, если в мир придет еще одна война, то атомная бомба не будет различать, кто вы: коммунист или беспартийный, верующий или атеист. Вот что.

— Ладно, — сказал Джекки и налил себе еще пива. — Тут я не спорю. Я солдат, но я против войны. Только не надо меня агитировать! Я этого почему-то ужасно не люблю. Выпейте пива! Очень мне нравится сидеть в прохладе и потягивать пивцо. — Он оглядел стол. — А вы все славные ребята! — сказал он чуть заплетающимся языком. — И чехи ужасные миляги, и русские тоже. Я очень рад, что приехал сюда. Только не агитируйте меня, пожалуйста…

Он взял в руку запотевшую от холодного пива бутылку и в сокрушении посмотрел на нее.

— Пора уходить! — жалобно сказал он и поставил бутылку на место. — Вечером я выступаю на концерте в университете. А то бы я еще посидел здесь. Вы все ужасные миляги, клянусь богом!


Так закончился этот день. Потом Милада еще не раз встречалась со своими советскими подругами, и с Джекки, и с Иржинкой. Она слушала их выступления в концертах, бывала вместе с ними на праздничных вечерах, показывала им такие уголки Праги, какие знает только истая пражанка…

Наконец наступил день прощания.

Первым уезжал из Праги Джекки. Милада пришла на вокзал, чтобы проститься с ним.

Гремел оркестр, по перрону несли огромные букеты цветов, на всех языках звучали прощальные слова, обещания писать друг другу. Длинный железнодорожный состав был убран алыми лентами и гирляндами; из окна высовывались отъезжающие; одни улыбались, другие вытирали слезы, третьи в последний раз весело и шумно обменивались подарками.

Милада с трудом разыскала Джекки. Он стоял у подножки вагона, озираясь. Когда он увидел Миладу, лицо его просияло.

— Как поживаете? — заорал он на весь перрон. Миладе показалось, что Джекки был навеселе. — А я, знаете, ужасно боялся, что вы не придете!..

— Не приду?

— Ну да! В конце концов вы и так много со мной возились. Я вам страшно благодарен, знаете. Вы столько удивительного показали мне в Праге. Если бы не вы, я бы ничего этого не увидел. Вы ужасная миляга. Вы даже сами не знаете, какая вы миляга.

— Джекки… Вы опять сегодня выпили?

— Самую чепуху. Капельку сливовицы. Меня угостил Климаш, пражский студент. Он тоже ужасный миляга. Посмотрите, что он мне подарил… — Джекки запустил руку за пазуху и вытащил маленькую черепаху. — Это Сибилла! — сказал он победоносно. — Поздоровайся с тетей, Сибилла! Видите, она вытянула лапу? Свою первую черепаху я назвал Сьюзи. В честь своей бабушки. Но та черепаха, пожалуй, была похуже.

— Господи, вы все еще мальчик… — сказала Милада.

— Ну-ну… Вы совсем как моя мама. Когда я приезжаю домой, она кричит мне в окно: «Джекки, осторожно, во дворе направо есть ямка, не упади…» А ведь я был на войне. Война, знаете, не пикник и не скачки. Меня здорово тряхнуло на войне. И моей маме это тоже не легко далось. Я ведь у нее один: отец давно умер. У вас, наверное, нет детей, миссис Трантинова, и вы не знаете, что такое быть матерью солдата.

— Да, — сказала Милада. — У меня нет детей.

— Ну, вот видите, я это сразу понял. Но вы очень славная. Вы бы здорово понравились моей маме. Она тоже очень славная. Я обязательно хотел привезти ей из Праги подарок. И как-то так получилось, что ничего не успел купить. Ужасно жалко, знаете.

— Ничего… — Милада протянула ему сверток. — Тут подарок для вас и вашей мамы.

— О, мой бог! — Джекки развернул сверток. — Вы, наверное, сами это вязали? Ужасно мило с вашей стороны. Спасибо, но мне просто совестно…

— Джекки… Не слишком ли много вы пьете, голубчик?

— Ох! — Джекки сел на подножку вагона. — Если бы вы знали, до чего мне плохо. Поэтому я и напился. Встретить лучшую девушку на земле… И знать, что скоро расстанешься с нею. По всей вероятности, навсегда. Вы понимаете, что это значит? — Он яростно потер лоб. — Но, конечно, вы правы: я стал чересчур закладывать. Я научился пить на войне. Без этого, знаете, там нельзя. Без этого там было очень трудно. Но и сейчас не слишком легко.

Черепаха, которую он держал в руке, осторожно пошевелила лапками, и Джекки задумчиво погладил ее.

— Понимаете, она не пришла, — продолжал Джекки, глядя на черепаху. — Она так и сказала мне: я не приду на вокзал. Она гордая, Иржина. Маленькая и такая гордая. Если бы я мог ей сказать: «Поедем со мной!» Господи, ведь бывает у людей такое счастье, — встретят девушку, полюбят ее и говорят: «Поедем со мной, будем всю жизнь вместе…» А что я могу сказать? Что у меня есть?

И вдруг Джекки вскочил на ноги, уронив черепаху.

— Послушайте! — завопил он. — Может быть, мне это только кажется?

По перрону торопливо шли три русские подруги и Иржинка. Держа в руках розы, Иржинка, красная, запыхавшаяся, бежала, вглядываясь в окна вагонов.

Джекки ринулся к ней.

Они неслись друг к другу мимо вагонов, мимо прохожих, мимо чужих встреч и чужого расставания, не видя и не замечая никого на своем пути.

А времени-то осталось чуть-чуть! Всего несколько минут…

И вот уже отплывают от перрона вагоны, из окон несется песня, вьются по ветру платки, и неизвестно откуда взявшийся краснолицый, бравый старик шагает вслед за вагонами и, раздув щеки, дует в большую медную трубу…

Прощай, Джекки, прощай!

Поезд исчез, только светлое небо вдали да маленькое, тающее, темное пятно… Краснолицый старик все дует в свою трубу, важно расправив плечи. На перроне бумажки, лепестки от букетов, пыль. Медленно расходятся провожающие. И Милада тоже идет по перрону назад.

Вместе с нею идут Иржинка, три русские подруги и бородатый индиец в белом тюрбане — учитель из Дели. Иржинка плачет, всхлипывая, сморкаясь; красное, распухшее, несчастное лицо ее обезображено слезами. Прохожие оборачиваются, смотрят на нее: кто с любопытством, кто с сочувствием…

А Наташа, обняв Иржинку за плечи, говорит, хмурясь:

— Ну что? Ну, зачем они оборачиваются? Плачет. Дело понятное. Бывает, что и поплакать человеку надо.

Бородатый учитель в тюрбане держит плачущую Иржинку с другой стороны под руку и молчит.

И лицо его очень печально.

Автобус привез Миладу в Бернартов к вечеру. Она торопливо шла от вокзала к дому, словно ее кто-то ждал там.

И опять все, кого она любила, были рядом. Они откликались ветром, голосами птиц, шумом ветвей.

Дом был по-прежнему населен ими, и среди них был и Сережа — сын русской матери, чужой сын. И он тоже откликался шорохом кустарника, посаженного им в саду, рокотом мотора, исправленного его руками, дыханием его молодости, его тепла. Он тоже не покинул этого дома. Ибо покидают человека только те, кого он забыл.

Вот почему старый, пустой, тихий дом казался Миладе самым обитаемым на свете.

В передней на столе лежали письма и газеты, аккуратно сложенные женой кузнеца, пани Грубцовой.

«Простокваша в буфете, — было написано крупными буквами на куске бумаги. — На полке яблочный пирог, который принесла пани докторке мать маленького Вацлавика. Спокойной ночи».

Среди писем Милада сразу различила конверт с советской маркой. «Сережа! — подумала она с нежностью. — Молодчага, как часто он пишет…»

«Дорогая мама Милада Яновна! — так начиналось письмо. — У нас стоят прекрасные дни. В садах спеют фрукты, урожай в этом году будет богатый. Даже те яблоки, что мы посадили на пустыре, где были разбомбленные дома, дадут первый урожай. Вчера получил из Свердловска письмо от Ольги…»

«Так, так…» — приговаривала Милада, читая письмо. Она разбирала строчки, написанные круглым, отчетливым почерком, и кивала головой, соглашаясь: «Так, так…»

И вдруг остановилась.

Не веря глазам, она перечитала:

«Последние дни я неважно себя чувствовал. Я пошел в поликлинику. Там сказали, что у меня начался активный процесс в легком. Врач говорит, что это последствие ранения. Пришлось лечь в больницу. Вчера у меня неожиданно пошла горлом кровь. Это продолжалось всю ночь. Ольге я, конечно, ничего об этом не напишу. Пишу только Вам, потому что дал слово ничего от Вас не скрывать. Кровохарканье прекратилось, но я почему-то ужасно ослабел. Препаршивая история, в общем. Врач сказал мне, что процесс развивается очень бурно. Черт знает, что такое! Говорят, что существует лекарство, которое сразу пресекает развитие процесса, но здесь его нет, а где есть — не знаю.

Самочувствие у меня бодрое, только слабость и каждый вечер повышается температура. Ольга ничего об этом не знает. Сообщать ей я не буду. Госпиталь ее по-прежнему в Свердловске, уехать ей оттуда сейчас очень трудно, а она, конечно, захочет ухаживать за мной. Это совершенно ни к чему. Ко мне ходят ребята из техникума каждый день. Больница здесь хорошая. Вы, мама Милада, тоже, пожалуйста, обо мне не волнуйтесь…»

— Куда это она бежит? — сказала пани Грубцова своему мужу, кузнецу, глядя в окно. — Без пальто, а вечер такой свежий… Господи, она садится в автобус! Только что приехала и опять уезжает! А как же яблочный пирог?

В Бернартов Милада вернулась только через неделю.

«Надо запастись терпением, — уговаривала она себя каждый день. — Пока мое письмо дойдет до Нью-Йорка… Пока Джекки ответит… Надо спокойно ждать. Больше я, ничего сделать не могу. Нигде, ни в одной клинике, ни в одной больнице, у нас нет этого антибиотика. Есть только в Америке, я сама об этом читала в последнем журнале. Значит, больше я ничего сделать не могу. Только ждать, терпеливо и спокойно ждать. Но откуда взять в себе силы?»

Каждый день, не дожидаясь прихода почтальона, Милада сама отправлялась на почту. Старый почтмейстер, нацепив на толстый нос очки, быстро, как банкомет, сортировал письма.

— Это вам из Праги, пани докторка! — говорил он. — И газета. И медицинский журнал. Что еще? Больше ничего нет! Пишут, пани докторка, пишут…

И Милада возвращалась по длинной, залитой густым зноем улице домой.

Но однажды Милада решила не ходить на почту, выдержать характер хоть один день.

Надев брюки и старую майку, она рвала в саду траву для козы, когда за спиною щелкнула калитка. Милада обернулась.

Позади стояла почтальонша.

«Дорогая миссис Трантинова! — читала Милада, и листок бумаги прыгал в ее руках. — Сейчас я расскажу Вам, как все это произошло.

Утром, как всегда, я пришел в театр и застал обычную картину. Наша кассирша миссис Хоукинс уже сидела на своем стуле и отвечала кому-то по телефону: «Послушайте, откуда я знаю, понравится ли эта пьеса вашей жене? Ведь я с нею незнакома, эта ваша жена, а не моя подруга! Лично мне пьеса очень нравится. Счастливый ли в ней конец? Ну, знаете, мы не даем таких справок по телефону! Приходите сами и увидите! Нет, нет, у меня нет времени, чтобы рассказывать вам содержание…» Миссис Хоукинс положила трубку и высунулась в окошечко кассы. «Самые дешевые билеты? — переспросила она. — Пожалуйста! Но я хотела бы видеть хоть одного человека, который попросил бы самый дорогой билет…»

Я прошел мимо, но миссис Хоукинс меня окликнула. «Марку от этого конверта отдашь мне! — сказала она строго. — Когда у тебя будут собственные внуки, ты поймешь, что это такое…»

И она протянула мне Ваше письмо.

Я прочел его. Потом тут же прочел снова. Репетиция еще не началась, и я побежал за угол, в аптеку. Там лекарства не оказалось, но мне сказали, сколько оно стоит. Когда я вернулся в театр, наш Старик уже был там. Он стоял в темном зрительном зале, поставив ногу на табуретку, и задумчиво смотрел, как наш актер Патрик борется с бакенбардами, которые у него отклеиваются (у нас в театре нет гримера, и мы гримируемся сами). Старик был в замшевой куртке с поднятым воротником, волосы его торчали, и он показался мне похожим на сонного тигра, готового зарычать.

Я сразу понял, что он не в духе. И каково мне было репетировать, если я все время думал о Вашем письме? «Послушай, Джекки, сынок, — сказал мне Старик кротко. — Если ты не проснешься сию же минуту, я выброшу тебя в окно!» А я стоял как столб и соображал, когда удобней рассказать всей труппе о Вашем письме.

Я понимал, что все зависит сейчас от них. От нашего Старика, от ворчливой миссис Хоукинс, от рассеянного пьянчужки Джима, от хорошенькой Энн, которая обожает джемперы из орлона, от скупердяя Патрика, от неистового картежника Гарри, от начитанной Алисой, от талантливого и скромного, как девица, Дэви, от одноногого Майкла — словом, от всех этих людей, которых я отлично знал.

Лекарство можно купить только в том случае, если все они согласятся дать на него деньги. Но для этого каждый из них должен отказаться от чего-то. Может быть, от подарка внукам, или от бутылки виски, или от нового джемпера, или от хорошей книги, а может быть, даже от лишнего куска мяса к обеду. Теперь Вы понимаете, что я не репетировал, а стоял на сцене словно чурбан. У меня просто голова начала пухнуть от всех этих мыслей.

И вдруг я решил: давай-ка я не буду ничего им рассказывать, а просто прочту вслух Ваше письмо! Едва я это решил, как мне сразу стало легче.

Не знаю, как я дождался конца репетиции. После репетиции Старик подозвал к себе Алисон и показал ей, как надо пеленать ребенка, причем сделал это так, будто всю жизнь сам рожал и пеленал детей. Потом одноногий Майкл, осветитель, свалил свой треножник, и мы все полезли под крышу, чтобы ему помочь. Наконец и это кончилось. Тогда я попросил минуту внимания. И я прочел вслух Ваше письмо.

Дорогая миссис Трантинова, я уже говорил Вам, что в нашем театре работает всего двадцать шесть человек. Двадцать пять из них дали деньги на лекарство для Вашего русского парня. Отказался дать деньги только один. Кто это был, как Вы думаете? Вовсе не Патрик, который известен всем в театре как страшный скупердяй. Как ни странно, это оказался одноногий Майкл. Он сказал, что не даст денег, потому что не верит, что лекарство дойдет до этого русского парня. И стал бормотать что-то насчет железного занавеса и прочего.

Тогда наш Старик посмотрел на него и сказал, что из двух неприятностей — расстаться с деньгами или слушать болвана — он предпочитает первую. И он даст деньги за Майкла тоже.

Короче говоря, мы купили лекарство и уже отправили его самолетом. Если я начну Вам описывать, как мы его отправляли, для моего письма не хватит и десяти страниц.

Так или иначе, ящичек с лекарством улетел в Советский Союз. Думаю, что сейчас, когда Вы читаете мое письмо, посылка уже дошла до назначения.

Надеюсь, что лекарство поможет Вашему русскому сыну.

Искренне Ваш

Джекки.

Видите ли вы Иржину? Я пишу ей каждый день».

У ТЕБЯ ЕСТЬ СЕМЬЯ В ДОНБАССЕ

— Ты не спишь? — спросила Катя шепотом.

Дыхания Сережи не было слышно; только маленький Лешка ровно и мирно посапывал во сне.

— Нет, не сплю… — Сережа откашлялся.

— Понимаешь, я все-таки волнуюсь. Вдруг ей у нас не понравится?

— Понравится. Можешь быть спокойна.

— Но все-таки… У нас ведь такой маленький дом. И обстановка совсем простая. А она иностранка. Пятнадцать языков знает. С норвежской писательницей переписывается. Ты же говорил…

— Никакая она не иностранка. Простой человек, как мы с тобой.

— А с другой стороны… — сказала Катя мечтательно и вздохнула в темноте. — С другой стороны, я думаю: вот она приезжает, поднимается на крыльцо и сразу видит нашу терраску и Лешку! Я, Сережа, не пристрастная мать, я тебе прямо скажу: лучше Лешки нет ребенка на свете. А наша терраска? До того она славненькая, аккуратная, вся в винограде… Что-что, а насчет терраски я спокойна. Как ты думаешь, Сережа?

— Вот разбудишь Лешку, он тебе покажет терраску. Разгуляется, и не уложишь потом. Спи, Катя, спи… Ведь мне завтра рано на аэродром. Спи, маленькая.

Катя осторожно перевернулась на другой бок; было слышно, как она ткнула кулаком в подушку. Повертевшись еще немного, она наконец притихла. Спустя несколько минут Сергей услыхал, как жена задышала ровно и спокойно.

Теперь не спал он один.

Он лежал на спине, смотрел в темноту и думал, как завтра встретит на аэродроме Миладу. И при одной мысли об этом его охватывало такое волнение, что ему хотелось встать, закурить папиросу, выйти на улицу, ехать на аэродром сейчас же, немедленно…

Как выглядит Милада? Очень ли постарела за эти годы? Она писала ему часто, но вот наступала зима, и письма становились совсем другими: редкими, лаконичными, усталыми… Что-то происходило с нею каждую зиму, когда она оставалась совсем одна в большом доме, в безлюдных холодных комнатах, где лишь в спальне топилась маленькая, облицованная кафелем печка. Зимние ночи слишком длинны для человека, пережившего то, что пережила она.

Сергей читал эти письма, написанные знакомым крупным косым почерком, и представлял себе запорошенный снегом мертвый сад, ночную тишину в доме, задыхающееся бормотанье старенькой помпы в кухне, стакан с недопитым кофе, остывший на столике у кровати, бессонную лампу под абажуром… И ему становилось так тревожно, словно обо всем этом рассказывала ему, жалуясь, Милада, а не придумывал он сам, читая короткие, сдержанные строчки письма.

Но наступала весна, возвращалось тепло, становились длиннее дни, и Милада оживала, как оживает растение. Письма ее становились другими, — пространными, полными новых планов, новых рассказов и затей…

Уже несколько лет Сергей откладывал деньги, чтобы пригласить Миладу в гости. Собственно, для того, чтобы она приехала просто погостить, денег надо было не так уж много. Но он вспоминал, как однажды она обмолвилась, что ей хотелось бы побывать в Таджикистане, встретиться с местными врачами, сделать доклад о своем методе борьбы с пендинской язвой… «Пусть поедет в Таджикистан!» — решал он и откладывал деньги в конверт.

«Она так любит искусство…» — думал он спустя некоторое время. Сколько интересного и удивительного рассказывала ему Милада о дворцах и соборах Италии, о сокровищах Лувра, о магической красоте Парфенона… «Пусть поедет в Ленинград, побывает в Эрмитаже…» — решал он и засовывал деньги в другой конверт.

«Но ведь ей надо обязательно поехать в Москву!» — рассуждал Сергей позже, рассматривая свежий номер московского иллюстрированного журнала. «Как же так: быть у нас и не посмотреть спектакли Художественного театра, не побывать в Большом театре на балете?» — говорил он Кате, совершенно забыв о том, что сам-то ни разу всего этого не видел. И, аккуратно отсчитав деньги, клал их в третий конверт — на поездку Милады в Москву.

Неожиданно для Сергея ему дали на работе денежную премию. Он прибежал домой, не помня себя от радости. Практичная Катя, пока муж выкладывал на стол деньги, уже успела подсчитать, что она купит для дома, для Лешки.

— Пожалуй, еще останется тебе на новый костюм… — сказала она счастливо.

Сергей в изумлении уставился на нее.

— Ты с ума сошла, Катя! — сказал он. — Какой костюм? При чем тут костюм? Теперь она сможет поехать в Крым, — неужели ты сама не догадалась?

Сейчас, лежа в комнате, наполненной сонным дыханием, Сергей вспомнил этот день, вспомнил, какое растерянное, детски-жалобное лицо стало у Кати, и ожесточенно потер рукой подбородок. «Молодец все-таки Катерина! — подумал он. — Слова мне не сказала…»

Ох, Катя, Катенька, Катерина… Вот уже три года, как она стала его женой. Он вспомнил, как встретил ее первый раз.

Тогда он только начал работать на шахте «Калиновка», механиком авторемонтного завода.

Он пришел на автобазу, надо было срочно поехать за запасными частями. Не глядя, он сунул распоряжение в окошечко диспетчера.

— Ни одной машины сейчас нет, — сказал из окошечка простуженный мальчишеский голос.

— Опять нет? — рассердился Сергей. — Когда уже наведут у вас порядок?

Он заглянул в окошечко и увидел загорелое, круглое, почти детское лицо, курносый нос, большие зеленоватые глаза и две косички. Девушка улыбалась.

— Вам придется немного подождать, — сказала она вежливо.

— Работнички!.. — свирепо фыркнул Сергей.

Разве знает эта девица с косичками, какого труда ему стоило достать запасные части? Разве она понимает, что такое задержать ремонт грузовиков?

— Откуда вас таких берут? — продолжал он, все больше распаляясь. — По принципу «где бы ни работать, лишь бы не работать», что ли?

— Что? — переспросила девушка. Она уже не улыбалась, но лицо еще было вежливым.

— Ладно, — сказал Сергей мрачно. — Давайте документы обратно.

Он вернулся на завод и послал за запасными частями помощника. Но в первый же день, когда ему опять понадобилась машина, Сергей сам отправился на автобазу. Он был в новом костюме и новых башмаках, которые так скрипели, будто он на ходу шинковал капусту.

— Будьте добры… — сказал он каким-то чужим, искательным, противным ему самому голосом. — Я хотел бы попросить вас… — И похолодел, увидев, что из окошечка на него надвигается сердитое усатое лицо.

— Машин нет! — отрезал усач и захлопнул окно.

Вечером Сергей встретил Катю в парке культуры, у площадки, где играл оркестр. Он страшно испугался, что она его не узнает.

— Здравствуйте! — сказал он все тем же чужим голосом. — Хорошая погода, правда?

Но Катя его узнала. И оказалось, что именно этого надо было опасаться. Она его узнала и прошла мимо, вздернув свой курносый носик и еле кивнув ему головой.

…А теперь они женаты. Вот уже три года.

Когда родился Лешка, они переехали в маленький домик в шахтерском поселке. Это далековато от завода, но зато здесь садик, и можно ставить Лешину коляску под вишней. Во второй половине дома жил Коваленко, широкоплечий силач с огромными, как лопаты, кистями рук. Он был знаменитым забойщиком, известным на весь Донбасс.

Коваленко был человек добрый, тихий, стеснялся своей силы и известности и больше всего любил, придя домой после работы, надеть старую выгоревшую майку и возиться в садике.

Сережа с семейством занимал рядом с Коваленко две комнаты и маленькую, увитую диким виноградом терраску, на которой спал в жаркие дни.

Недавно во время отпуска к нему приезжала в гости Ольга. Она так и осталась жить в Свердловске. Замуж не вышла, объявила себя старой холостячкой и со страстью доказывала, что молодые супруги должны жить отдельно от родни и быть самостоятельными. Но глаза Ольги, когда она говорила это, были печальными и тревожными, и Сергей окончательно решил, что на следующий год заставит сестру переехать в Донбасс.

И вот в этот домик, стоящий в степи, неподалеку от шахты, должна была прилететь из Праги Милада.

Осталось всего несколько часов до того времени, когда Сергею надо было ехать на аэродром. А он все лежал, уставившись в темноту, и не мог уснуть.

«Хорошо ли ей будет у нас? — тревожно думал он, позабыв о том, как доказывал Кате, что Миладе не может у них не понравиться. — Поймет ли Милада Катю?»

Он закрыл глаза, но сон не шел.

Лежа с плотно сомкнутыми веками, Сергей старался представить себе все, что увидит Милада во время путешествия. Это было не так-то просто: сам он еще не был ни в Москве, ни в Таджикистане, ни в Ленинграде. Но, думая об этой поездке, которую он, Сергей, смог подарить Миладе, он испытывал смутное чувство счастья и еще чего-то, похожего на гордость.

Он и не догадывался, что это было то самое чувство, которое испытывает сын, когда впервые ощущает себя взрослым, сильным, мужчиной в доме. Казалось, еще недавно мать была защитой от всего опасного или грозного, что таится в мире, от всех бед и всех горестей. И вот наступил миг, когда выросший сын, глядя на мать, первый раз чувствует в ней то детское, то трогательное, что теперь уже нуждается в его заботе, в его защите.

Кто скажет, когда приходит к человеку понимание своего возраста, меры зрелости, меры прожитой жизни? Годы идут, и вдруг словно споткнешься о невидимый рубеж. И видишь: мир вокруг тебя стал другим, произошло какое-то удивительное перемещение, как на огромной сцене, когда великий режиссер заново расставил и людей и предметы, по-новому осветил их, и все обрело выпуклость, рельефность, свой истинный размер, свое истинное значение.

И, поглядев на самого себя, ты и себя-то увидел другим.

Вероятно, это и есть та минута, когда мы впервые понимаем, что перестали быть детьми.

Сергей почти не помнил своей матери. Мать умерла рано, — он и не узнал, что такое быть сыном. Его вырастила и воспитала Ольга, он никогда не чувствовал сиротства, но где-то в глубине его души таилась и зрела неосознанная потребность испытать именно сыновнюю любовь — мужественную, сдержанную, глубокую, как положено настоящему мужчине. Потребность такая же органичная, как стремление почувствовать себя отцом, началом новой живой ветви в мире.

И когда сейчас он с беспокойной деятельной заботой готовил для маленькой седой женщины, летящей сюда из другой страны, все, что могло бы порадовать ее, чем он по мере сил своих мог бы отблагодарить за ее великую доброту к нему, — он и сам еще не понимал, что в нем говорит голос сыновней любви, разбуженная в его душе жажда заботы о матери. И то, что в нем ожило это великое, древнее, как мир, чувство сыновней любви, было, может быть, самой высокой, самой благословенной в своей чистоте и величии благодарностью, какою один человек может ответить другому за все доброе, что получил от него.

Но сейчас Сергей был еще слишком молод, чтобы до конца осознать это. Слишком молод, чтобы полностью охватить то, что происходило в его душе в долгую ночь, перед рассветом.

И он уснул. Уснул неожиданно для себя так крепко и сладко, словно провалился в теплую, пахнущую медом и полынью темноту. Едва решил он потихоньку встать и ехать на аэродром, как предутренний сон свалил его и унес невесть куда из этой тихой маленькой комнаты.

Сергей лежал на спине, чуть приоткрыв, как в детстве, рот, дыша глубоко и спокойно, закинув под голову руку. А рядом, в маленькой кроватке, спал его сын Лешка, надув пухлые губы и причмокивая, словно ел во сне кисель. Одной рукой Лешка крепко держал себя за ногу, а другую просунул сквозь сетку кровати. И указательный палец на этой крошечной розовой руке природа, по капризу своему, вылепила таким же чуть кривым, с задирающейся вверх подушечкой, каким он был с детских лет у Сергея.


Пока все семейство Лисичанских спало крепким сном, Милада летела в самолете, отправившемся ночным рейсом из Москвы в Донбасс.

Огни в самолете были притушены, и пассажиры дремали, удобно устроившись в глубоких креслах. Не спали только двое — Милада и ее соседка, молодая женщина, жена московского инженера. Она была на последнем месяце беременности и летела к матери в Донбасс, чтобы там родить. Соседка уже успела рассказать Миладе, что это ее первые роды и она ужасно боится.

— Я потому и лечу к маме, — сказала она Миладе, и губы ее задрожали. — Мне все кажется, что я умру. У меня, знаете, кости очень узкие, — так врачи говорят…

— Ничего! — Милада погладила ее по плечу. — Косточки у вас молодые. Попросят их — они и раздвинутся…

Полет соседка переносила плохо, и Милада сразу же нашла себе в самолете дело. Она давала молодой женщине лекарство, усаживала удобней, обмахивала ее веером… Сейчас соседка сидела, закрыв глаза и откинув на спинку кресла голубоватое, страдальческое лицо, а Милада поила ее с ложечки лимонным соком.

За окном стояла ночь в неясном звездном блеске и далеких огнях земли. Потом огни исчезли, под крылом оказалась сырая, плотная толща облаков. Самолет летел, ровно и мерно гудя, а вокруг была все та же серая, влажная мгла — без края, без просвета, и казалось, что она будет длиться долго, бесконечно…

Неожиданно Милада ощутила неуловимую перемену.

Края облаков задымились, наполняясь теплом и светом. Тусклый, мертвый воздух набирал живую синеву. Все предметы в самолете приобрели другой цвет; к никелю и лаку вернулся блеск, окна засияли, на ковровой дорожке вспыхнула пронзительной желтизной упавшая апельсиновая корка. Лица спящих пассажиров порозовели. И лишь в самом хвосте самолета, там, где покачивались на вешалке плащи, куртки и пальто, еще таился по углам сырой ночной полумрак.

Но скоро исчез и он.

Наполненный светом самолет летел навстречу солнцу.

И вдруг первый могучий луч ударил ему в крыло с такой победоносной силой, что Миладе показалось: самолет вздрогнул и рванулся ему навстречу. Сейчас все вокруг — небо, облака, самый воздух, — все сияло, играло, купалось в солнечном блеске.

Это было ежедневное чудо рассвета. Никогда еще Милада не наблюдала его так близко, так полно, словно природа доверилась ей в самый заветный свой час.


Сергей стоял на аэродроме.

Он тоже видел рассвет, но таким, каким люди видят его с земли. Он приехал загодя и встречал все самолеты подряд — от огромной машины, из которой высыпались бронзовые шумные курортники с сетками, полными южных фруктов, до бойкого местного самолетика, откуда, пятясь, вылез озабоченный снабженец в брезентовых сапогах и плаще.

— Совершает посадку самолет, прибывший из Москвы, рейс двести шестнадцать, — бесстрастно сказал из рупора женский голос, и Сережа почувствовал, что ею пальцы похолодели от волнения.

Стоя у невысокой изгороди, он видел, как приземлился большой белый самолет, как к нему подкатили лесенку, как начали спускаться первые пассажиры…

Наконец из самолета вышли все. Проем дверей был пуст. Невыспавшиеся пассажиры шагали по сухой траве, переговариваясь преувеличенно бодрыми голосами.

Милады среди них не было.

Вот уже начали выгружать из самолета вещи. Носильщик легко, как пушинки, спускал вниз тяжелые чемоданы. Он пристроился позади тележки и покатил к вокзалу. Поверх всех чемоданов лежал хорошо знакомый Сергею рыжий баул с выцветшими наклейками, который он видел в доме Милады под лестницей.

А Милады все не было.

И вдруг кто-то мелькнул в окне, и маленькая рука быстро и дробно застучала по стеклу. Сережа понял, что Милада увидела его. Через секунду она сама появилась в дверях самолета.

Это была она, Милада, маленькая, как всегда озабоченная, в натянутом на уши сером беретике. В одной руке она тащила чью-то тяжелую сумку, из которой торчали коробки с обувью и пакеты, другой поддерживала рослую полную блондинку. Блондинка, привалившись к ее плечу, брела, еле переступая ногами. К ней тотчас же подошла медицинская сестра, а Милада бросилась к Сергею.

— О! Какой ты милый, что меня встретил! — сказала она, улыбаясь всем лицом. — Этой молодой женщине надо помочь добраться до ее мамы. Ты это сделаешь, конечно? Понимаешь, ей было очень плохо в самолете, и я всю дорогу ей давала лекарство и лимонный сок. Это очень помогает, между прочим. Как ты думаешь, мы найдем для нее машину?

И не успел Сергей разобраться, что вокруг происходит, как он уже тащил чемоданы беременной блондинки, искал для нее такси, усаживал, укладывал ей в ноги сумки с картонками и пакетами, записывал для Милады ее телефон и адрес и опомнился только тогда, когда увидел, что автобус, идущий к ним в Калиновку, уже трогается с места.

Тогда он заорал так, что шофер высунулся из кабины и обругал его за ротозейство и за то, что из-за него автобус выйдет из графика.

Сергей, весь в поту, искал чемоданы Милады, которые уже увезли невесть куда, тащил их к автобусу и запихивал на ходу, отдавливая чьи-то ноги и роняя чужие сетки.

Наконец автобус покатил по дороге.

— Ты очень устал, мальчик? — сконфуженно сказала Милада, обмахивая хорошо знакомым Сереже веером раскрасневшееся лицо. — Эта молодая девочка будет такая милая, она чуть-чуть подвинется, и ты сядешь…

И она улыбнулась девушке, только что устроившейся на сиденье.

— Нет, нет, я могу постоять, я совершенно не устала! Как ты думаешь: Олечка, которая летела со мной, скоро доберется до своей мамы? Ты знаешь, мне ужасно нравится здешняя природа! — сказала Милада, с восхищением глядя на выжженную, гладкую, точно блюдо, степь с вышками терриконов вдали, над которыми вился раскаленный желтоватый воздух. — Сколько простора! Такое небо я видела только в Сицилии. И этот городок, мимо которого мы проехали, — он похож на нашу Остраву… Садись со мной, мальчик, ты видишь, молодой человек был такой добрый, он уступил мне место у окна…

Катя ждала их, стоя на крылечке, чистенькая, с влажными, гладко причесанными волосами и щеками, блестящими, как у ребенка. Она напряженно улыбалась.

— Это Катя! — торжествующе сказала Милада. — Я ее сразу узнала. Какой у вас милый домик! Катя, дай я тебя поцелую… Ты очень похожа на дочь моего брата, Густинку. А где маленький? Сережа, отдай мне мой саквояж, тебе тяжело.

Она быстро поднялась по ступенькам на терраску и подошла к высокому креслу, где сидел румяный мальчик и лупил ложкой по тарелке. Общительный Лешка охотно пошел к ней на руки. Принаряженный, с расчесанными мягкими волосиками, в голубых штанах, он сиял, как новый гривенник.

Милада быстро, с врачебной профессиональной ловкостью, оглядела его всего и с явным удовольствием ощупала прямые крепкие ноги и хорошо развернутые плечики.

— Отличный, здоровый маленький Лисичанский! — удовлетворенно констатировала она. — Катюша, ты даешь ему витамин «Д»?

«Кто был прав?» — сказал Сережа жене одними глазами, и Катя растерянно улыбнулась.

— Пойдемте в дом, — вы, вероятно, хотите умыться после дороги… — сказала она застенчиво.

— В дом? Куда угодно! — Милада была полна энергии. — Я совершенно не устала! Можешь представить, Сережа, я даже не заметила, как долетела из Праги…

Пока Милада умывалась, Катя стояла рядом, держа в руках чистое полотенце, и незаметно разглядывала ее.

«Вот она какая! — думала Катя, глядя на пунцовое ухо Милады, на маленькие, крепкие руки, которыми та беспощадно терла свое изрезанное морщинами лицо, на седую влажную прядь, упавшую на шею. — Вот эта женщина, которая столько сделала для Сережи. А я стою рядом с ней как каменная и молчу. Они встретились с Сережей, точно родные. А я? Стою и ничего не могу сказать! И, наверное, кажусь ей неприветливой, неуклюжей, неумной…»

«Какая прелесть эта Катя! — думала Милада, обливая водой разгоряченное лицо. — Сколько в ней еще детского, нежного, как трогательно она смущается… Наверное, я не сумела к ней правильно подойти…»

Стол был уже накрыт. Там стояла глиняная обливная мисочка с продолговатыми, точно сливы, помидорами, и вторая миска с дымящейся молодой картошкой, и тарелка, где лежала, изумленно разинув рот с воткнутыми в него перьями лука, серебряная селедка.

Потом Катя принесла блюдо с горячими котлетами, от которого сразу повеяло укропом, чесноком, зеленым перцем и еще чем-то, от чего неудержимо приятно щекотало в носу. Катя делала все молча, очень серьезно, со сдержанной застенчивой гордостью молодой хозяйки.

Едва сели за стол, как зазвонил телефон. Сергей вскочил со стула, словно его кольнули, и выбежал в коридор. Он вернулся быстро, но Милада, случайно взглянув на Катю, заметила, что та опустила ресницы, словно хотела скрыть выражение своих глаз.

Его вызывали к телефону еще несколько раз. Дверь в коридор была закрыта, и в комнату доносились только обрывки фраз и восклицания. Милада с интересом прислушивалась. Что-то новое было в голосе Сергея, то требовательном, то объясняющем…

— Ну, что же ты? Что же ты, ученая твоя голова, столько времени, с пустяковым делом возишься? — услышала Милада и засмеялась.

Никогда раньше она не слыхала, чтобы у Сергея были такие хозяйские интонации, такая уверенность и решимость в голосе. Она снова прислушалась, стараясь по отдельным репликам представить жизнь, которой Сережа живет за пределами дома. «Это похоже, как если бы по шуму дальних волн пытаться угадать силу прибоя…» — подумала она, и в это время Сережа вернулся.

Вид у него был веселый, — видимо, он был доволен результатом разговора. Но едва Сережа приготовился обмакнуть в соль перышки молодого лука, как телефон позвонил опять.

— Сегодня у него выходной, а вот видите… — Катя опустила глаза.

Сережа вернулся, улыбаясь во все лицо.

— Ох и ребята! — говорил он, крутя головой. — Ох, ну и ребята… Мама Милада, я только на одну минуту… Только на одну минуту выскочу посмотреть, что они там сообразили. Ох и черти! Только на одну минуту выскочу, а вы пока посидите с Катей. Катя, ты посуду не убирай, я помогу тебе, когда вернусь. А потом все вместе пойдем в парк культуры. Ох и ребята!

Он исчез с такой быстротой, словно провалился в подземный люк. Милада осталась с Катей вдвоем.

— Где у тебя горячая вода, Катюша? — сказала она, оглядываясь.

Катя в растерянности уставилась на нее.

— Что вы! Я сама, не беспокойтесь, пожалуйста…

Но она еще не знала Милады.

Через минуту на столе был таз с водой, Катя мыла тарелки, а Милада, держа полотенце в маленьких ловких руках, терла посуду с такой быстротой, словно тарелки могли вырваться и упорхнуть от нее, как воробьи.

Она ожидала, что Катя первая начнет разговор. Но та молчала.

— Где ты работаешь, Катюша? — наконец спросила Милада, продолжая перетирать тарелки и глядя на чистый и нежный Катин профиль.

— На автобазе. Диспетчером.

— Интересная работа?

— Работа живая. Все время народ кругом. Мне правится.

— Но ведь у тебя и домашние дела, и Леша… Не трудно тебе?

— Я один день дежурю, а другой — совсем свободна, — застенчиво сказала Катя. — А Лешку в ясли отвожу.

Наступило молчание.

«Какая хорошая женщина! — подумала Катя. — Стоит, вытирает тарелки, будто мы живем вместе десять лет… Сережа прав, с ней действительно очень легко. Почему же я все-таки стесняюсь? Ну ничего, вот она задаст еще вопрос, и я сразу все, все ей расскажу…»

— А как ты жила раньше, девочка? Пока не встретила Сережу? — спросила Милада задумчиво.

— Жила, как все живут. Ничего особенного у меня в жизни не было. — Катя улыбнулась. — Вы лучше пойдите отдохнуть, Милада Яновна, ведь вы устали с дороги… — сказала она, прижимая к груди руки, с которых стекала вода, и смотря на Миладу своими огромными светлыми глазами. — А я тут сама справлюсь…

На ее счастье, проснулся Лешка. Он закряхтел, собираясь поднять рев, и Катя рванулась к нему. Милада смотрела, как быстро и ловко Катя подняла тяжелого Лешку, стала его одевать. Не успел он пикнуть, как уже сидел на своем стульчике, умытый и одетый, и ел, отдуваясь, манную кашу, которую Катя, что-то приговаривая, запихивала ему ложкой в рот.

Тут пришел Сергей. Катя взглянула на оживленного, разгоряченного мужа, и Миладе опять показалась, что взглянула она как-то невесело.

— Быстро вы управились! — Глаза Сергея смотрели виновато. — Ну, тогда идем гулять! Идем все вместе в парк культуры. И Лешку берем с собой…

— Какая там прогулка с Лешкой? — сказала Катя снисходительно. — Знаю я нашего Лешку! Идите без меня, ведь вы же еще ни о чем поговорить не успели. Иди, иди, Сережа, не делай такого виноватого лица, пожалуйста…

Некоторое время Сергей и Милада молча шли по утоптанной степной тропинке. Было жарко; над далеким терриконом дрожало пыльное марево. Треск кузнечиков, гуденье проводов, шуршанье высохшей травы, в которой пробежала мышь или ветер перекатил катышек пыли, сливались в однообразный, бесконечный стрекот. Казалось, его источает и воздух, и сухая земля, и твердая, побелевшая от зноя тропинка… Впереди виднелся молодой шахтерский город, а здесь еще жарко дышала степь, и все запахи были широкие, степные, будто город стоял отсюда за тридевять земель.

— Ну, мама Милада? — наконец спросил Сергей, и Милада поняла, что сейчас он спросит о том, о чем думает и она. — Разговорились вы с Катей?

— Ты бы мне ключик оставил. — Милада засмеялись. — К ней-то, к Катюше твоей, ключик не так легко подобрать…

— Наверное, ничего она о себе и не рассказала. А ведь у нее знаете какая жизнь была? — Сергей покачал головой. — Целый роман! Когда она еще в пятом классе училась, с ней на парте сидела девчонка, Фросей звали. И не то чтоб они закадычные подруги были, а так, больше по соседству. И случилось с этой Фросей вот что. Нашла она в степи в канаве какую-то блестящую штуковину, повертела в руках, поковыряла и решила камешком стукнуть, чтоб открыть. Только ударила — запал и взорвался! Секунда одна — и вместо веселой маленькой девчонки лежит в степи несчастная слепая, лежит и незрячими кровавыми глазами в небо смотрит… — Сергей помолчал. — И стала моя Катя для этой Фроси и поводырем, и глазами ее, и учителем, и памятью. В школу водила и из школы, каждый день после уроков шла к ней заниматься, уговаривала, когда та отчаивалась, молчала, когда та была несправедлива, отказывалась, когда та просила ее отдохнуть. И так не день, не два, а почти шесть лет, пока слепая кончила школу с золотой медалью и отца ее перевели в другой город. В это время Катя поступила на работу в автобазу. Тут мы с ней и познакомились. И вот какая случилась история… — Сергей задумался. — Пригласил я ее первый раз в кино. Сидим рядышком, веду я интеллигентный разговор — про один фильм, про другой… Вижу, Катя моя жмется, краснеет и помалкивает. Вспомнила какую-то допотопную картину и опять молчит. Ну, думаю, пропал я! С виду-то девушка ничего, а на деле — дремучая тайга… И тут выяснилось, что она за эти шесть лет всего несколько раз в кино заглянула. Как-то, говорит, совестно было. Рассказала она мне все это и вдруг носик свой вздернула: «Только вы, пожалуйста, не думайте, говорит, что я ангел! У меня, между прочим, ужасный характер, и я очень даже злая! А кино я просто не люблю». Смотрю я на нее и думаю: «Знаю я, какая ты злая! Я тебя, такую злую, по всему свету искал». — Он улыбнулся. — Вот так и живем. Уже три года.

Пока они разговаривали, степная тропа перешла в асфальтовую дорожку, почерневшую и мягкую от зноя. Началась улица, ее рассекала зеленая линейка молодых тополей. Голубой автобус со стеклянной крышей медленно вывернул из-за угла. Витрина киоска пылала пожаром солнечных лучей. «О, голубка моя…» — запел в рупоре радио женский голос… Молодой город дышал и шумел в степи, и Сережа с Миладой вступили в него, держась за руки, словно дети.

Навстречу Миладе и Сергею шли шахтеры с мокрыми после душа волосами, спешили молодые плечистые ребята, по-видимому ученики. Кончила работу смена, все возвращались домой. Глаза шахтеров были обведены неотмывающейся тонкой черточкой угольной пыли и от этого казались большими и очень блестящими, словно их тронула рука театрального гримера. Такая же легкая темная растушевка была и вокруг глаз учеников. Может быть, поэтому все, кто поднялся сейчас из глубин шахты, чем-то походили друг на друга, словно это шла огромная семья: деды, отцы, сыновья.

Сережу поминутно окликали, или здоровались с ним, или задерживались возле него, чтобы поговорить на ходу. По материнской гордости, Миладе уже казалось, что его знают здесь все. Сергей чинно шагал, по-прежнему держа ее за руку, и словно нехотя останавливался, но Милада понимала: ему приятно, что они идут сейчас рядом, приятно, что она видит, сколько людей знают его в этом шахтерском городе. И не только знают, но многим он нужен, многим есть до него дело.

Поток людей, возвращающихся домой после работы, все густел.

Одни шахтеры шли молча, степенно опустив тяжелые руки, но больше всего было таких, которые на ходу что-то обсуждали, перебрасывались веселым словцом, крепкой шуткой. Эта ежедневная встреча людей, связанных общим трудом, ежедневное совместное неторопливое возвращение после работы было своего рода филиалом рабочего клуба, когда каждый знал, что встретит здесь товарища, может на ходу обсудить дела, о которых еще не успел поговорить.

Чувство приподнятости и какого-то спокойного доброжелательства друг к другу витало над этим человеческим потоком, ровно и мерно струящимся через площадь. Это чувство знакомо каждому шахтеру, когда после работы под землей, после многочасового глубоко скрытого душевного напряжения, которое всегда испытывает человек, ощущая над собой огромную тяжесть пластов земли, поднимаешься на поверхность и видишь над собою прежнее высокое светлое небо.

— Я отдохну, Сережа… — сказала Милада, хотя не чувствовала ни капельки усталости. — Я посижу здесь на скамеечке, а ты пока поди поговори…

Сережа подвел ее к скамейке и усадил так осторожно, словно Милада была сделана из фарфора. Он отошел на два шага и тотчас же стал частью этого потока, продолжающего двигаться через площадь. Он вошел в него сразу так естественно и живо, как бывает только тогда, когда это является для человека привычным и необходимым ему состоянием.

Сидя на скамейке, Милада вглядывалась в людей, проходящих мимо.

Это была ее первая большая встреча с народом, который стал ей так дорог. Она знала, что этот народ принес столько жертв, сколько мало кому выпало на земле. Но она знала и другое: никакой народ не испытает в будущем те трудности, которые пережили вот эти люди со спокойными и добрыми лицами, идущие домой после рабочего дня. Ибо каждый из них, вынесших все самое трудное на своих плечах, протянет могучую руку помощи брату и другу, если тот будет в ней нуждаться.

Милада понимала, что эти люди долгое время отказывали себе во многом. Она внимательно разглядывала, как одеты сейчас шахтеры, всматривалась в их лица. Это была та простая одежда, какую носит в будни рабочий человек. Но все было добротное, свежее, крепкое; все говорило о достатке и покое. И каждый нарядный дом этого молодого города, каждый красный, точно игрушечный, мотороллер, с победоносным шумом проносящийся через площадь, каждый новенький «Москвич», где сидел за рулем шахтер в рабочей куртке, казались Миладе не просто созданиями рук человеческих, а ликующими побегами того идущего издалека изобилия, того прогресса, которые столько лет самоотверженно и бескорыстно строят эти люди на своей многое испытавшей, огромной и справедливой земле.

Позади послышался оживленный Сережин голос.

Милада обернулась.

Сережа стоял, блестя шоколадными глазами, и что-то говорил строгому седому человеку с золотой звездочкой на лацкане пиджака. Скорее по выражению Сережиного лица, нежели по отрывкам фраз, Милада догадалась, что Сережа о чем-то просит. Она прислушалась.

— Это я не потому говорю, что я сам ремонтник… — долетело до нес. — Это вам каждый про них скажет. Не слесари, а орлы, — таких ребят поискать! Кому ж дать квартиру, как не им? А получается так: они в общежитии, а у вас, Василий Петрович, в новом корпусе две квартиры пустуют. Я это знаю, я, если вам честно сказать, туда несколько раз через балкон лазил, чтобы лично убедиться.

— Сколько я вам в прошлом году площади дал? — пророкотал Василий Петрович.

— Так то же не ремонтникам! — Сергей хитро сощурил глаз. — А я о своих ремонтниках беспокоюсь. Конечно, они ребята молодые. Но, как говорят, молодость — не беда, с годами пройдет… Как же решим, Василий Петрович?

Проехали мимо самосвалы, их грохот заглушил беседу. Милада видела, как двигались Сережины губы, как он жестикулировал и вдруг озадаченно всплеснул руками. Потом он улыбнулся. Все это походило на кадры немого фильма. И опять, хотя Милада не могла разобрать ни одного слова, она по выражению лица Сережи безошибочно поняла его состояние, поняла, что он добился того, о чем просил.

Сережа подошел к ней и сел рядом, переводя дух. Вид у него был победоносный, хохолок на макушке воинственно торчал.

— Сейчас погуляем в парке культуры, — успокоил он Миладу и вытер лоб платком. Видно, беседа не так-то просто далась ему.

— Я еще тут посижу, — торопливо сказала она. — А ты поди, поди, Сережа, у тебя дела… Я посижу, мне здесь очень приятно сидеть.

— Никуда я от вас не уйду, — решительно сказал Сергей, и его тут же окликнул высокий плечистый парень с недовольным выражением лица.

— Извиняюсь, можно тебя на минутку? — спросил парень. — Я, между прочим, насчет занятий. Если уж заниматься, понимаешь, так заниматься! Надо хорошее помещение достать, книгами, понимаешь, обеспечить. А вы что?

— Слушай, Кулагин, — сказал Сергей, помолчав. — Ты знаешь, что тебя ребята не хотят в нашу бригаду принимать?

— Почему это? — хмуро и недоверчиво спросил Кулагин.

— За нахальство, — спокойно сказал Сергей, и Милада с удивлением покосилась на него. — За похвальбу. За то, что все время что-то требуешь, а сам ни для кого пальцем не пошевелишь. Понятно?

— Здравствуйте! — сказал Кулагин с подчеркнутой развязностью. — Что ж я, хуже вас работаю, по-вашему?

— Может, даже и лучше. Только хочешь так на свете прожить, чтобы все за тебя, а ты ни за кого. Без души хочешь прожить. А это, брат, не выйдет.

— Здравствуйте! — повторил Кулагин, но уже поскромнее. — Ты это из газет говоришь, что ли? Так я газеты тоже читаю, грамотный. А не хотите меня брать в бригаду — вам же хуже! Я по три нормы выполняю, это вам не кошка чихнула. Пожалеете.

— Слушай, Кулагин, — сказал Сергей, с интересом глядя на парня. — Ты как полагаешь, человеку только нормы нужны, и все? Выполнил три нормы — и входи в коммунизм, пожалуйста, больше ничего не требуется. Так?

— Ты меня не учи, — сказал Кулагин не очень твердо. — Учитель какой нашелся. Больше всех ему надо.

Сергей промолчал.

Кулагин откашлялся, закурил папиросу и отошел, всем своим видом стараясь показать, что дальнейший разговор его не интересует. Но он не уходил, а только потоптался на месте и стал читать афишу.

— Пошли, мама Милада… — Сергей встал.

Но Милада видела, что и ему не хочется уходить.

Они стояли — худощавый, тонкий, как прутик, Сергей и этот плечистый верзила, — словно привязанные друг к другу невидимой нитью. Сергей даже повернулся к Кулагину спиной. Но ни один из них не трогался с места.

Первым не выдержал Кулагин.

— Слышь, Сергей… — сказал он и двинулся к нему. — Слышь, Серега…

Они отошли к фонтану. И тотчас же заговорили оба, сразу, быстро, перебивая друг друга. Потом Кулагин замолчал, и говорил только Сергей, лицо у него было сердитое, взволнованное, а Кулагин стоял молча и крутил ногой в новеньком желтом башмаке. Потом опять заговорил Кулагин… Наконец оба они умолкли и несколько минут молча смотрели друг на друга, взъерошенные, запыхавшиеся, словно только что пробежали бегом километра три. Кулагин попрощался, неловко глядя в сторону, и ушел. Шагал он медленно, и Милада подумала, что он вовсе не такой высокий и плечистый, каким показался ей вначале.

А Сергей еще остался у фонтана. Лицо у него сейчас было не сердитое, а сосредоточенное, задумчивое. И тут же, едва он двинулся к скамье, на которой сидела Милада, возле него, соскочив с велосипеда, вырос русый паренек в клетчатой рубашке, с загорелым открытым лицом и удивленно приподнятыми бровями. Паренек ринулся к нему и с ходу начал что-то рассказывать, словно только и ждал этой минуты…

«Мне просто повезло, что я пришла сюда с Сережей! — подумала Милада, глядя на них. — Не бродила по берегу, а оказалась на быстрине… Конечно, сразу не разобраться в этой огромной, сложной жизни, что мчится рядом. И все же… С каким жадным доверием смотрит этот мальчик на Сережу! Интересно, что он ему рассказывает? А сам Сережа… Как он слушает! Вот он нахмурился, — продолжала размышлять Милада, наблюдая. — Вот удивился. А сейчас смеется! Отец говорил, что может безошибочно определить человека по его улыбке. Интересно, что он сказал бы о Сереже? Боже мой, у него слезы текут от смеха! Как у маленького. Ведь это счастье — уметь так смеяться…»

Поток людей уже не был таким густым, он постепенно мелел, точно река. К бензиновому дымку, к аромату левкоев, растущих на клумбе у фонтана, примешивался запах жареного лука, укропа, горячего борща, веющий из распахнутых окон: шахтеры садились ужинать. Солнце с южной быстротой стремилось к закату. А мальчик в клетчатой рубашке все стоял возле Сергея. Тот уже не смеялся, а слушал, что ему рассказывал мальчик, слушал так сосредоточенно, так серьезно, словно важнее дела не было для него сейчас на земле. «Сколько раз я старалась представить, что стало с Сережей за эти годы… — продолжала размышлять Милада, глядя на них. — Если честно сознаться, я была огорчена, что он на такой незаметной работе. Я мечтала: он уедет в Москву, кончит институт, будет конструктором… А он остался здесь. Маленький, неприметный город, его и на карте-то нет… И вот… За эти годы все, что было заложено в его душе, проявилось, точно на негативе. Сколько он вмещает в своем сердце чужих забот, чужих тревог, чужих судеб…»

Милада глубоко вздохнула.

Она сидела, отдыхая, откинувшись на спинку скамьи. Заходящее солнце било в лицо, она медленно надела темные очки. И тотчас же весь мир вокруг стал мягким, зеленоватым, словно она глядела на него сквозь тихую воду. Высокая женщина с загорелой шеей переводила через дорогу детей в фартучках, с одинаковыми белыми колпачками на головах. Не торопясь, степенно, вышли на прогулку два старика, прямые как штыки, в начищенных сапогах и выутюженных шахтерских куртках такого покроя, такой уже не носили молодые. Громыхая, проехали обратно пустые самосвалы, оставляя за собой душную горячую волну.

Потом наступила тишина.

И тут стало слышно, как щебечет фонтан.

Струя была тонкой, легкой, и все же она звенела, ударяясь о каменное дно, щебетала, точно малиновка. И, внимая ей, Милада вдруг вспомнила голоса всех фонтанов, которые слыхала когда-то.

Она вспомнила литую, шумную воду фонтана Треви, и римских мальчишек, смуглых, худых и крикливых, точно сороки, и толстого священника в черной сутане и круглой плоской шляпе, едущего на мотоцикле мимо фонтана, и высокое небо Рима над куполами.

Она увидела площадь Согласия в Париже, в воскресенье, когда все фонтаны освещены и сверкающие их струи играют на фоне розово-серого парижского неба, пепельных зданий и арок. Бульвары охватывают Париж, точно зеленое ожерелье, и по бульварам течет бесконечный, неторопливый поток машин, а в кафе, за столиками, вынесенными на тротуар, часами сидят веселые парижане — и худые, подкрашенные старухи, которым уже некуда спешить, и молоденькие влюбленные, которым незачем торопиться. Они сидят и смотрят на улицу, точно зрители на сцену.

Когда-то и Милада сидела там рядом с Иржи, а потом они медленно шли через весь Париж. Наступила ночь, у церкви Мадлен суетливый старичок в старомодном костюме торговал засахаренными каштанами в маленьких пакетах. Потом они оказались на рынке Аль и увидели, как по переулку шли рослые мясники в окровавленных белых куртках с высокими нарукавниками, точно гвардейцы после битвы, а за ними, вытянув длинные морды и вдыхая запах крови и мяса, тянулись худые, нищие рыночные собаки.

…Тополек фонтана на площади звенел и гнулся. На побледневшем небе, застенчиво помаргивая золотыми ресницами, выглянула первая звезда. С приближением вечера левкои на влажной клумбе запахли страстно, могуче, словно набрались живой силы.

А Милада все продолжала сидеть на скамье. Сергей уже несколько раз тревожно поглядывал на нее. Он видел, что она глубоко задумалась, и не решался подойти.

Пролетел ветер, звенящая струя дрогнула; на щеку Милады упали прохладные брызги. И вдруг перед ее глазами встал Бернартов.

Она вспомнила знакомую длинную улицу, перекресток, круглое, выпуклое зеркало, в котором возникали и таяли бегущие по дороге машины, вспомнила площадь у школы, запах тиса и настурций и фонтан, гнущийся на ветру. Негромкий, мирно журчащий провинциальный фонтан с зелеными от плесени каменными тритонами, сидящими у подножия. Вода пела свою древнюю песню — бессмертная, вечно живая вода. А на обелиске у фонтана были высечены имена тех, кто погиб во время войны.

И среди них были ее муж, ее сын, ее дочь.

«Нет, не надо! — сказала она себе. — Не надо сейчас думать об этом…»

И тут Сережа подошел к ней.

Он сел рядом, смущенно кашлянул и произнес так просто, будто все время не отходил от нее ни на шаг:

— Мама Милада, а что, если мы пойдем в парк культуры завтра? Понимаете, Катя просила не очень задерживаться…

— Не задерживаться! — сказала Милада счастливо. — Господи боже мой, мальчик, и это ты называешь «не задерживаться»?


Когда они вернулись домой, Катя спала.

Она лежала на кровати поверх одеяла, в голубом халатике, поджав под себя босую ногу. Уснула она, видимо, на ходу, дожидаясь их возвращения. Спал и Лешка, высунув розовую пятку.

Сняв башмаки и осторожно ступая, Сергей и Милада прошли на кухню.

Было что-то студенчески-виноватое, неизъяснимо юное в этом позднем возвращении. И так же, как в студенческие годы, Миладе ужасно захотелось есть, едва она вошла в кухню.

— Не закусить ли нам? — заговорщицки спросил Сергей и, увидев лицо Милады, с удовольствием потер ладони. — У Кати, наверное, припрятано что-нибудь в шкафу.

Они сидели на табуретках у кухонного стола, поджав босые ноги, ели горячую молодую картошку, пили чай с пирогом… Давно у Милады не было так легко на сердце. За то время, пока они сидели в этой маленькой, чисто выбеленной кухне, они переговорили о стольких вещах! Они разговаривали, как старые нежные друзья, как брат с сестрой, как мать и сын… Сергей рассказал Миладе о своей работе, о том, что осенью поступает в вечерний институт, о том, что побаивается, хватит ли у него времени учиться, работать и делать все, что делает сейчас и от чего не хочет отказаться. Потом он опять рассказал историю своей женитьбы, и они долго говорили о Кате и Ольге.

— Ты бы поскорее Ольгу перевез сюда, — сказала Милада.

— Ольга как Ольга. Вы же знаете Ольгу! — Сергей вздохнул. — Она ни с кем никого не привыкла делить. Еще не известно, как они поладят с Катей. И вместе с тем я не могу допустить, чтобы она жила одна… — Он помолчал. — Все это жизнь, мама Милада! И кроме работы и хороших книг, кроме любви к Кате есть еще и Лешкин коклюш, и Ольгин трудный характер, и тревога за предстоящую учебу в институте, и многое другое…

Он насупил свои темные, круто выгнутые брови и стал ужасно похож на Лешку, спавшего за стеной, упершись пяткой в сетку кровати.

«Он отлично выглядит, — подумала Милада, глядя на него. — Очаг в легком полностью зарубцевался. Ну, это и понятно: постоянный надзор врача, ежегодные бесплатные путевки в Крым… Нет, я могу быть спокойна…»

— А как Джекки? Вы давно получали от него письма? — спросил Сергей, точно услышал, о чем она думает.

— Перед самым отъездом сюда. — Лицо Милады омрачилось. — Их театр все-таки закрыли, знаешь. Старик уехал в Филадельфию, Джекки пока без работы. Мечтает тоже перебраться в Филадельфию, когда Старик соберет новую труппу и сможет опять открыть театр.

— Послушайте, мама Милада, мне бы так хотелось что-нибудь сделать для него, — сказал Сергей, серьезно глядя на нее. — Но что? Что?..

Милада пожала плечами.

— Пошли ему свою фотографию с Лешкой. В такие минуты человеку всегда приятно чувствовать, что есть на свете друзья.

За стеной заскрипела кровать, и оба они притихли. Где-то далеко прогремел поздний грузовик. Сколько времени они сидели вот так, упершись босыми ногами в перекладины табуреток, прихлебывая чай, ведя неторопливую беседу?

Пора бы спать, но как не хотелось спать!

Наконец Милада, осторожно ступая, прошла в свою маленькую комнату. Там стоял, разинув пасть, старый рыжий баул. Заботливая Катя поставила на стол у кровати вазочку с цветами: бархатцы, шиповник, мята…

Тихонько открыв дверь, Милада вышла на крыльцо.

Небо торжественно вздымало свой свод. На высокой горе террикона перебегали, как в сказке, блуждающие огни. Милада сошла по ступенькам крыльца, и навстречу ей хлынули ночные степные шорохи, шелесты, далекие шумы… Где-то по невидимой тропе шли люди, и, как всегда бывает ночью в степи, их приглушенные голоса казались таинственными, удивительными…

Подняв голову, Милада смотрела в небо. Прямо над ней сияли ровным зеленым светом огромные звезды Большой Медведицы. Она поискала глазами Орион, голубоватую холодную Бегу… Почему-то она обрадовалась, найдя их: над ней светилось то же небо, что и над землей ее родины. И вместе с тем что-то новое и волнующее таилось в его южной глубокой черноте, во влажном блеске звезд, в самом воздухе, полном пахучего тепла.

Маленький домик за ее спиной был тих, в нем, видно, все уснули. А она все стояла, глядя в ночное небо, ощущая всей душой его величие и тишину. Наконец она закрыла глаза и тотчас же куда-то медленно и плавно поплыла, словно земля двинулась вместе с ней, как огромный корабль…

Глубоко вздохнув, Милада пошла назад к крыльцу.

И здесь она увидела, что на верхней ступеньке крыльца сидит Катя.

Она была все в том же халатике, с растрепавшимися после сна пушистыми волосами. Катя сидела, обхватив колени руками, и смотрела в темноту. На лице ее не было удивления, когда она увидела поднимавшуюся на крыльцо Миладу, и та поняла, что Катя ждала ее.

— Мама Милада… — сказала она доверчиво, и обе они не удивились, что она назвала так Миладу. — Вы, наверное, даже не догадываетесь, как я рада, что вы приехали к нам.

— Зайчонок, — сказала Милада. — Родной маленький зайчонок. Я старая женщина, я немножко знаю жизнь. И я кое о чем догадалась, можешь себе представить.

Стоя на нижней ступеньке, Милада смотрела на Катю.

Она никогда не представляла себе свою дочь, маленькую Драгомилку, взрослой. Мертвые остаются для нас такими, какими мы видели их в последний раз. Сейчас она впервые подумала о том, что Кате почти столько же лет, сколько было бы ее дочери. Она смотрела на ее тонкие плечи, на смуглые, обветренные кулачки, на каштановую прядь, лежащую на нежной шее… О чем, о чем Катя думала?

— Ну? — сказала Милада с напускной ворчливостью. — Почему же ты не спишь?

— Мне стало страшно, — тихо сказала Катя.

— Господи! — Милада в изумлении уставилась на нее. — Что случилось?

— Мне стало страшно, — повторила Катя. — Я вдруг подумала: что будет, если Сережа меня разлюбит?

Милада только руками развела.

— Почему тебе такие мысли приходят в голову, девочка?

— Мама Милада, — сказала Катя, — вы видели его сегодня целый день. Вы видели, что он все время полон чем-то, что существует для него вне дома. Сегодня он свободен, у него выходной, и все же он не тут, не с нами. Даже сейчас, когда он спит. Он никогда не бывает целиком со мной. Что мне делать, мама Милада? Я ведь вся тут, вся, без остатка. Мама Милада, вдруг ему будет скучно с нами? Я подумала об этом и испугалась.

Милада молча смотрела на нее.

— Надо уметь быть счастливой, — наконец медленно сказала она. — Сережа тебя любит, очень любит. Ах, Катя! Если бы я могла завидовать, я позавидовала бы всему — и нежности твоей, и любви, и тревоге, и даже твоим сомнениям… И тому, что вы оба молоды и, главное, вы оба живы. — Она помолчала. — Надо уметь быть счастливой, Катя…

Она положила на Катино плечо руку. Худенькое плечо доверчиво прижалось к ней.

— Ведь ты же сама так щедра, Катя… — сказала она, с тревогой и любовью вглядываясь в ее лицо. — Я понимаю: мы, женщины, любим иначе. И все же не заставляй его жить только тобой. Все равно он не сможет этого. Я старая, я все пережила, ты должна мне поверить. Сережа любит тебя, но он никогда не сможет жить только тобой. Ах, Катя, как мне тебе это объяснить?

Сила материнской жалости, сила материнской мудрости ожили в ней, словно и не затягивал их никогда горький пепел. Растерянный ребенок позвал ее в ночи, и в ней откликнулся голос матери. Она и сама не знала, как родились в ней эти слова, которые она говорила Кате, гладя ее, прижимая к себе. И Катя поверила им, поверила всем существом, потому что сама ждала и хотела этих целительных слов. Ибо пришел и к ней тот трудный женский час, когда молодая неокрепшая душа жаждет мудрой и доброй поддержки.

Долго, очень долго сидели они рядом — две женщины, старая и молодая. А в это время двое мужчин — маленький и большой — спали за стеною крепким казацким сном. Сергей дышал тихо и ровно, а Лешка сердился во сне, и ноги у него были согнуты в коленях, словно он уснул на бегу.

…И вот наконец Милада снова одна в своей маленькой комнате.

Она погасила свет и легла. В запахе чистого белья, идущем от постели, в сухой степной прохладе, просачивающейся сквозь закрытые ставни, было столько тишины, что Милада глубоко вздохнула и закрыла глаза.

Она прижалась щекой к скользкой накрахмаленной наволочке и тут же уснула, точно провалилась из бесконечной теплой тьмы в другую бесконечную теплую тьму.

И только откуда-то издалека слабо и грустно ее звал неугасающий зов воспоминаний.

Милада проснулась рано утром, но дом уже был пуст.

Сережа и Катя ушли на работу. Лешка был в яслях. В кухне на столе оказалась крынка молока, сметана, творог и записка:

«Мы скоро вернемся. Если хотите погулять, ключ положите на ступеньку под коврик. Целую вас.

Катя».

Милада вышла из дома.

Все казалось ей сегодня другим: и степная дорожка, и расписные дымы вдали, и полынный зной, которым дышала растрескавшаяся земля.

По давнему опыту путешествий Милада помнила, что каждый новый город начинаешь узнавать только тогда, когда побродишь по нему совсем одна. Все вокруг тебе незнакомо, и ты незнакома всем. Ничто не может сравниться с прелестью первых минут узнавания, первых встреч, когда, чувствуя себя Колумбом, бесстрашно открываешь новые площади, новые перекрестки и фонари, памятник, спрятавшийся в тени дерева, чужой, незнакомый двор, где играют дети, а матери, стоя на крыльце или перевесившись через балкон, толкуют о своих делах.

— Здравствуйте! — вдруг сказал кто-то за ее спиной.

Милада обернулась.

Позади стояла девочка в голубом платье в белую горошинку и красных босоножках. Нос у девочки лупился, как луковица. Волосы были так туго заплетены, что косички торчали, точно сделанные из проволоки. На вид ей было лет десять.

— Здравствуйте! — повторила она, уставившись на Миладу коричневыми большими глазами.

— Ты меня знаешь? — удивилась Милада.

— Знаю. — Девочка осторожно почесала одной ногой другую: колени у нее были искусаны комарами. — Вы к дяде Сереже приехали. А мы с ним рядом живем. Мы Коваленки.

— А почему я тебя не знаю?

— Зачем вам меня знать? Я маленькая. Меня знать ни к чему. Тетя, правда, что вы за границей живете?

— Я живу в Чехословакии.

— Вы здорово по-русски говорите, — похвалила девочка. — А с французами вы тоже можете разговаривать?

— Пожалуй, да.

— И с англичанами?

— Даже с американцами, — засмеялась Милада.

— С американцами? — удивилась девочка. — А вам и с ними приходится разговаривать?

— Среди них тоже много хороших людей. А с хорошими людьми всегда хочется поговорить.

— Понятно, — сказала девочка. — Хотите, тетя, я поведу вас во Дворец культуры? У меня там есть одна знакомая, Таиса Борисовна. Чего вы смеетесь?

— Нет, это я просто так. Что ж, пойдем!

— Только там сегодня кино не будет, — призналась девочка. — Вам ничего, если без кино?

— Ничего. А как тебя зовут?

— Зинаида, — солидно ответила девочка.

Когда они переходили улицу, Милада заметила, что позади, держась в отдалении, шагает мальчик лет восьми, в коротких штанах и майке, черный от загара, как жук, с выгоревшими соломенными волосами.

— Зинка… — тянул он уныло. — Не будь жадиной!

— Сам ты жадина! — сказала Зинка быстро, не оборачиваясь. — Когда у вас крольчата родились, ты меня позвал? Не позвал! Когда к вам летчик из Одессы приехал, ты меня позвал? Не позвал! А сейчас на нашу тетю хочешь смотреть. Иди отсюда!

— Зинка! — жалобно повторил мальчик, но Зинка даже не обернулась.

— Осторожно, тетечка! — чинно сказала она. — Тут автобус останавливается…

Они пересекли улицу, и Милада посмотрела назад: мальчик исчез. Но когда они подошли к Дворцу культуры — большому зданию с колоннами и множеством завитков, делающих его похожим на каменный грот из аквариума, — мальчик уже стоял у бокового входа.

— Ну, Зинка! — сказал он плачущим голосом.

— С утра пристает, — сказала Зинаида. — Как только вы, тетя, встали. А я не хочу его брать, если он такой человек! — И она уничтожающе посмотрела на восьмилетнего человека в коротких штанах.

Тот засопел.

— Послушай, — сказала Милада примиряюще. — А что, если мы все-таки возьмем его с собой?

Зинаида промолчала. Мальчик засопел еще громче.

— Ну, ну… — сказала Милада. — Пусть он пойдет с нами.

— Только помни, Петька, это в последний раз! — пригрозила девочка.

Петька шмыгнул перед ними в дверь и помчался вверх по лестнице, стуча сандалиями и пригнувшись, точно лез в гору. Через секунду он исчез.

Во Дворце культуры было пустынно и тихо. В фойе висели картины в золоченых рамах, написанные местными художниками-шахтерами. Сбоку была дверь с табличкой «Библиотека».

Когда они открыли дверь, Петя уже оказался там. Он стоял у столика библиотекаря. Увидев, что они вошли, мальчик сделал независимое и рассеянное лицо и отошел к витрине с книгами.

Навстречу Миладе поднялась Таиса Борисовна, здешний библиотекарь.

Это было розовощекое существо в очках, в спортивных тапочках и коротком платье с белым воротничком. На вид ей было лет семнадцать. Залившись румянцем, Таиса Борисовна пролепетала слова приветствия, а в заключение выпалила:

— Честь праце! — и, окончательно смутившись, села.

Услышав такие слова, девочка окаменела.

— Вы видите, тетечка, какой Петька человек? — сказала она, чуть не плача. — Ведь я первая вас сюда привела! А он уже все про вас рассказал!

Грозно глядя на Петьку, она двинулась на него. Они исчезли за витриной с книгами. Оттуда тотчас же послышались шорох и глухая возня, словно там дрались коты.

За столом с газетами сидел старичок в парусиновой куртке.

— Из Чехословакии, значит, приехали? — спросил он, глядя поверх очков, и Милада поняла, что Петя действительно не терял здесь времени зря.

— Да.

— Где же вы там живете?

— В Бернартове, недалеко от Табора.

— Не бывал, — сказал старичок, подумав. — Работаете или так, по хозяйству?

— Я врач. Сейчас на пенсии.

Старичок оживился и отложил газету.

— Все как у нас! — сказал он с интересом. — Не скучаете?

— Дел у меня много, но, если очень любишь свою работу, всегда трудно без нее…

— В точности как у меня! — подтвердил старичок. — Тут бы отдыхать, а все равно в шесть часов утра просыпаешься, как петух…

Они помолчали.

— Заходите к нам, — пригласил старичок. — Вишнями своими угостим, молочка парного попьете… Мы со старухой козье молоко пьем. Полезно для здоровья.

— У вас тоже коза? — удивилась Милада. — А у меня Белка. Очень умная, между прочим.

— Все они умные, чертовки, — задумчиво сказал старичок.

— Может быть, вы хотите познакомиться с библиотекой? — спросила Таиса Борисовна.

Она вышла из-за столика и стояла сейчас рядом с Миладой, явно сгорая от желания показать все свое хозяйство.

Милада посмотрела на круглые щеки библиотекаря, на детские простодушные глаза под стеклами очков.

— Вы, наверное, недавно кончили школу? — спросила она.

— Как вам сказать…

Таиса Борисовна вдруг снова засмущалась. Она сняла очки, протерла их, опять надела.

— Я окончила университет, — сказала Таиса Борисовна шепотом и залилась румянцем. — Только я говорю вам это по секрету.

— По секрету?

— Ну да. Я такая маленькая, что мне никто не дает больше восемнадцати лет. Мне просто повезло в этом смысле. А я окончила филологический в Ленинграде. Приехала сюда и попросилась на работу. Показала только школьный аттестат, и все. — Таиса Борисовна вздохнула. — Понимаете, мне хотелось попасть в Донбасс, поработать сначала в шахте, узнать по-настоящему жизнь — не из книг, не из газет… А оказалось, что на работу под землей девушек вообще не берут! Ну, мне и говорят: «Ты все-таки десять классов кончила, иди в библиотеку, помощницей к Марии Степановне. Только старайся». Я и стараюсь. Но вы никому не говорите об этом, пожалуйста!

Из-за полки с книгами по-прежнему доносились сердитый шепот и глухая возня.

— Хотите, я подарю вам платочки с видами Праги? — крикнула туда Милада. — И почтовые марки…

Шуршание сразу прекратилось, и ребята, красные и растрепанные, вышли из-за полки и чинно остановились возле Милады.

— Вечером у нас будет лекция: «Как слушать музыку», — сказала Таиса Борисовна. — А потом симфонический концерт. Надо, чтобы вы пришли. Обязательно приходите!

Пообещав вечером зайти, Милада вышла из Дворца культуры. Зина и Петя отправились вместе с ней.

После прохладной полутьмы Дворца культуры солнце слепило глаза. Дворничиха в белом платочке на голове поливала тротуар; за нею шурша полз толстый шланг, похожий на удава. Над тротуаром взметнулся блистающий водяной занавес, и тотчас же асфальт из серого стал масляно-черным и на нем затрепетали подвижные нежные тени листвы.

Зина и Петя вели гостью по городу. Они подошли к универмагу. Раскрасневшиеся счастливые молодожены грузили в машину дубовый шифоньер с зеркалом.

— Ты его споднизу бери! — кричал молодой муж, держа тяжелый шифоньер на весу и подавая его в кузов водителю. В зеркале боком, словно падая, отражались деревья, автобусы, прохожие, и вдруг взорвался ослепительный солнечный зайчик.

— Федя, осторожно! — хозяйственно говорила молодая, суетясь возле машины. — Федя, не тащи его, как бревно, Федя…

Возле тележки с газированной водой Петька остановился, засунул руку за пазуху и отодрал от потного живота несколько блестящих монет.

— Три стакана! — сказал он, с царской щедростью бросая монеты на мокрый цинк. И добавил, уничтожающе посмотрев на Зину: — С сиропом…

Милада пила из запотевшего стакана ледяную воду с пузырьками, потом повела детей к мороженщице, и все они долго и истово ели из бумажных стаканчиков твердый, как застывшее масло, клубничный пломбир. Потом они дошли до перекрестка, где возвышалось здание кино. Петя и Зинаида жадно впились глазами в афишу, и Милада решила посмотреть вместе с ними фильм.

В этот час в зале были одни ребята и пенсионеры. Милада купила последние три билета; они оказались в первом ряду. Свет погас, и тотчас же сзади нее жалобный голос сказал:

— Тетя, сядьте на пол! Мне ничего не видно…

Она разглядела в темноте крошечную девочку в белой панамке.

— Иди ко мне на колени! — сказала Милада шепотом. — Скорей иди…

Девочка выбралась, переступая через чужие ноги, и доверчиво влезла на ее колени. Показывали фильм «Пират» — историю храброй и верной собаки. Зина и Петька наперебой объясняли Миладе все, что будет на экране: оказалось, что они смотрят фильм четвертый раз. Оттого, что она сидела в первом ряду, изображение мелькало, дробилось, свет резал глаза. В зале было душно, девочка от нетерпения ерзала на ее коленях и все время спрашивала: «Тетя, а что будет дальше? Тетя, он его пымает, да?» Огромный пес лаял с экрана, мчались пограничники. Милада прижимала к себе горячее, тяжелое детское тельце и больше ничего не чувствовала.

Когда они вышли из кино, улицы были полны народа. Близилось начало новой смены, и люди двигались к шахте мерно и неторопливо, точно волны в час прилива.

— Папаня твой идет, Зинка! — сказал Петя. — Ух, тебе сейчас ка-ак влетит…

Навстречу шел забойщик Коваленко.

Милада видела его накануне, когда он копался в своем садике, и сразу узнала. Круглолицый, серьезный, в маленькой кепке на большелобой голове, Коваленко шагал, осторожно держа в своей могучей руке чемоданчик с едой. Он направлялся в шахту.

— Доброго здоровьечка! — Он степенно поклонился Миладе. — Гуляете по нашему городу? Дело хорошее… — Он увидел Зинаиду и нахмурился. — А ты как здесь оказалась? Мать дома, мать кухню белит, не знает, за что раньше хвататься, а доня гуляет, доня даже не думает про то, шоб матери помочь… Иди домой!

Зинаиду с Петькой точно ветром сдуло. Коваленко остановился возле Милады, деликатно покашливая. Его живые, глубоко посаженные глаза приветливо глядели на нее.

— Вы сейчас спуститесь в шахту? — спросила Милада и вдруг остановилась.

Неожиданная и, как ей показалось, блестящая идея пришла ей в голову, и Милада, обрадовавшись, тут же стала ее выкладывать.

— Понимаете, у меня есть племянник Юлек, — говорила она, добродушно улыбаясь во все лицо. — Это сын моего брата Вацлава. Юлек сейчас работает в Остраве. Он будет обязательно расспрашивать меня, какие у вас шахты. А я ничего не смогу ему рассказать! Как же я могу уехать, не побывав ни в одной шахте? И, понимаете, сейчас такой удобный случай… Мне просто повезло, что я вас встретила. Если вы сейчас идете туда, я спущусь вместе с вами, и все сразу отлично устроится!

— Спуститесь в шахту? — переспросил Коваленко в изумлении. Он глядел с высоты своего огромного роста на маленькую седую гостью, как на ребенка, который сам не понимает, о каких сложных и серьезных вещах он говорит. — Вы хотите сейчас спуститься в шахту? Что вы, это невозможно! Вам никто и не разрешит этого…

Но Коваленко не знал характера Милады. Не знал ее характера и главный инженер, в кабинет к которому Милада пришла.

Широко улыбаясь и обмахивая веером раскрасневшиеся щеки, она снова рассказала ему о племяннике Юлеке, сыне ее брата Вацлава, который живет в Остраве, объяснила, что, если она не побывает здесь в шахте, ей будет просто невозможно поехать в Остраву, а вместе с тем в Остраве она спускалась в шахту не один раз, и ничего в этом особого нет…

— Я уже примеряла каску и сапоги, — радостно сообщила она главному инженеру. — Там у вас в раздевалке работает старичок, он такой милый, он выбрал мне небольшие сапоги и дал примерить…

Главный инженер и сам не мог объяснить, как это получилось, но через полчаса Милада в тяжелой шахтерской каске, с шахтерским фонарем в руках, облачившись в брезентовую одежду и огромные резиновые сапоги, уже входила вместе с ним в рудничную клеть.

Клеть была полна. Шахтеры, одетые так же, как Милада, стояли молча, тесно друг возле друга; лица их были сосредоточенными и спокойными. Никто не обратил особого внимания на низенькую, добродушно улыбающуюся женщину в шахтерской одежде, которая стояла рядом с ними. Им было уже не до нее.

Клеть спускалась с быстротой скоростного лифта. У Милады заложило уши и слегка кружилась голова. От места спуска до начала работ они шли по длинному подземному коридору с бетонными креплениями. Было сухо и светло; потом под ногами тонко всхлипнула вода. Милада увидела богатырскую, сверкающую толщу угля, широкий, полный бархатной тьмы забой, откуда со змеиным шуршаньем лился нескончаемый угольный поток.

Коваленко как спустился вниз, так и исчез. Но все, кого встречала Милада под землей, были похожи на него — такие же неторопливые, с могучими руками, в шахтерских касках, делающих их похожими на сказочных богатырей. Удивительный душевный покой охватил Миладу в бесконечных шахтных коридорах, среди сильных, молчаливых людей. Покой и чувство торжественности оттого, что она присутствует при ежедневном таинстве благородного шахтерского труда.

…И вот снова в глаза слепяще сверкнуло летнее солнце. Отмыв угольную пыль и опять облачившись в свое платье, Милада вышла на белый свет.

Она, простилась с главным инженером и в ответ на приглашение пообещала, что обязательно зайдет к нему познакомиться с его женой и детьми. У выхода ее терпеливо ожидали все те же Зинаида и Петька, и Милада ничуть не удивилась этому. Прислонившись спинами к стене, они быстро, наперегонки, ели вишни, бросая их одну за другой в рот и ловко выплевывая черные, блестящие от сока косточки.

Зинка как ухватилась за руку Милады, так и не выпускала ее. У нее вдруг разболелся зуб, и Милада пошла с ней в аптеку и дала ей лекарство.

Потом они встретили того старичка, с которым Милада познакомилась в библиотеке, и он повел их всех к себе.

Обеденный стол стоял прямо в садике, у толстой виноградной лозы, ветви которой висели над ним, как зеленая арка, а между плоскими большими листьями и тугими, еще зелеными кистями винограда дымилось солнце. Жена старичка оказалась круглой, как мячик, седой толстушкой с веселым румяным лицом и карими глазами. Она накормила их украинским борщом, таким густым, что ложка в нем стояла, и розовой свининой, шпигованной чесноком. После обеда Милада долго рассматривала семейные фотографии детей и внуков, а старики наперебой рассказывали ей о них. Потом они снова шли куда-то по горячим от южного солнца улицам, под сквозной, легкой тенью молодых деревьев… И весь этот удивительный, жаркий день казался Миладе нескончаемым, как нескончаемой была эта длинная улица, ведущая через добрый маленький город, от человека к человеку, от сердца к сердцу, — светлая улица, по которой она шла, крепко держа легкую детскую руку.

Солнце садилось, когда Милада оказалась у Дворца культуры. Туда уже шли шахтеры. И Милада вошла в зал и села вместе с ними.

Лектор рассказывал о жизни великого композитора. Потом в зал хлынула музыка.

Когда Милада вышла на улицу, был поздний вечер.

Возле выхода под фонарем стоял Сергей. Он обегал весь поселок, разыскивая Миладу, и наконец примчался сюда. Она увидела его встревоженное лицо, поняла, как он волновался, и тут же стала смущенно оправдываться. Но Сережа только махнул рукой и сказал:

— Ну, слава богу, вы нашлись, мама Милада…

Она рассказала ему все, что увидела за день. И они пошли домой все по той же степной тропинке.

Милада слушала, что говорил Сережа, и ей казалось, что она прожила здесь не два дня, а много-много лет, полных тепла и покоя. И еще она думала, что пройдет время, она вернется к себе в Бернартов, и встанет в ее памяти эта безветренная степная ночь, треск кузнечиков, перебегающие, живые огни на вышке террикона, величавая, строгая темнота неба, предвещающая рождение новой луны.

И снова, как сейчас, она ощутит плечо Сергея рядом со своим плечом. И голоса жизни, то и дело окликающие ее в степи властной вспышкой огня, далеким говором возвращающихся домой шахтеров, лязгом груженных углем платформ, шумом бегущих по невидимому шоссе машин — все эти простые милые звуки жизни тоже прозвучат в ее ушах, точно голоса друзей, которых она нашла на земле.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Вот и все, что рассказала мне Милада Трантинова, мой дорогой друг. Я узнала все это от нее самой, когда приехала в ее дом в Бернартове.

Днем она всегда бывала занята, но по вечерам мы уходили к той сосне, под которой она когда-то учила арабский язык, или оставались у нее в саду и сидели на полянке возле старого тиса. Ласточки со свистом рассекали вечерний воздух. Было слышно, как вдали шумит трактор: это председатель Карел Дворжак возвращался с поля.

А потом мы шли в комнаты, где была прохлада и тишина. Я поднимаюсь вверх по лестнице, ожидая, что вот-вот скрипнет, словно вздохнет, деревянная ступенька и щелкнет выключатель. В комнате Милады лампа осветит стол, где тикают квадратные часы и лежат стопкой медицинские журналы, и стену, на которой висит портрет чешского учителя Яна Трантины — старого человека с седыми усами и светлыми, добрыми глазами Милады.

Так, вечер за вечером, Милада рассказывала мне свою жизнь.

Но сейчас я хочу объяснить, где я познакомилась с Миладой.

Я познакомилась с ней в Москве, когда она приехала туда после большого путешествия. Как и задумал Сергей, из Донбасса она отправилась в Крым, а потом полетела в Таджикистан и прочла там несколько лекций о своем методе борьбы с пендинской язвой. Все это было очень интересно, и я, может быть, еще расскажу об этом позже.

Потом она побывала в Ленинграде, а оттуда приехала в Москву. Те дни, пока она была в Москве, мы провели вместе.

Ее отъезд из Москвы я помню так живо, словно это было вчера.

Все утро мы ходили с ней по магазинам и пассажам, покупая подарки. Мне казалось, что она накупила их для всего Бернартова: большой клетчатый саквояж раздулся, как шар. День был жаркий, на лбу Милады блестели росинки пота, но она была неутомима и сдалась только тогда, когда уверилась, что все ее родные и друзья получат от нее памятку из Москвы. Когда мы добрались до гостиницы, Милада повалилась без сил на диван, а я пошла вниз за машиной, чтобы ехать на аэродром.

Вернувшись, я застала в номере Милады коридорного: он в нерешительности и удивлении глядел на вещи, сложенные в углу.

Там были огромные тюки, зашитые в мешковину, ивовые плетеные корзины, тюки поменьше, обвязанные шпагатом… Поверх них возвышался уже знакомый мне рыжий баул с выцветшими наклейками французских и итальянских отелей. Я попробовала поднять один из тюков и чуть не упала: так он был тяжел.

— Господи боже мой! Что вы туда положили, Милада?

— Саженцы, — сказала Милада и улыбнулась коридорному. — Кустарники и деревья, которые я посажу в Бернартове. Одно деревцо я оставлю себе, а остальные подарю соседям.

— Но почему они такие тяжелые?

— Как почему? — не поняла Милада. — Неужели ты думаешь, что я повезу их без московской земли?

— Ну, а эта корзина… Она такая тяжелая, будто ее набили камнями!

— Там действительно камни, — сказала Милада безмятежно. — Это камешки с берега в Коктебеле. Знаешь, какие они красивые? Вот этот молодой человек будет такой добрый, он нам поможет все это донести до машины… — Она улыбнулась проходившему по коридору хмурому толстяку в синем плаще.

Когда все мы гуськом, вместе с горничной, коридорным и толстяком, тащившим самый тяжелый тюк, спустились вниз, нас ждал шофер такси. Он хотел засунуть рогожные тюки в багажник, но Милада объяснила ему, что это невозможно: молодые саженцы могут сломаться, и лучше их привязать на крышу машины. Шофер начал доказывать, что такие тюки нельзя возить на крыше, а потом почему-то согласился и стал прикручивать веревку к дверцам машины, чтоб саженцы по дороге не упали. Я и сама не могу объяснить, как мы все-таки отъехали от гостиницы. Но, так или иначе, с березками и кустарниками на крыше, с коктебельскими камнями в багажнике, с множеством пакетов и сумок, засунутых в машину, мы все же добрались до аэродрома.

…Сквозь огромное окно вокзала мы с Миладой смотрим на взлетную дорожку, где уже стоит длинногрудый, белоснежный «ТУ-104». Рядом в кресле дремлет чопорный глухой швед с галстуком бабочкой; группа молодежи шумно провожает веселого белозубого негра; дама с цветами в руках молитвенно смотрит на знаменитого пианиста, улетающего в Нью-Йорк. Я люблю этот предотлетный хмелек, этот особый воздух аэродрома…

Но сейчас мне не до него. Я смотрю только на Миладу. Смотрю и вижу ее одну — маленькую, седую, в натянутом на уши сером берете, с черной бархоткой, повязанной вокруг горла и прикрывающей шрам от пулевой раны. Смотрю на ее лицо, волосы, подвижные маленькие руки.

И мне все кажется, что она похожа на мою мать.

Если когда-нибудь вы угадывали в чертах чужого человека, ничем не схожих с лицом вашей матери, это необъяснимое, пронзающее душу сходство, вы поймете меня.

И вот Милада поднимается по высокому трапу на самолет.

Перед тем, как войти в дверь, она оборачивается, срывает с головы берет и машет им.

И мне кажется, что она прощается не со мной, а с воздухом внуковского поля, с медленными летними облаками, с бескрайним русским небом, с доброй нашей землей.

Такой она и запомнилась мне тогда — маленькая, взволнованная, стоящая на ступеньке белой лестницы самолета с непокрытой седой головой.

Мать мертвых.

Мать живых.


1958—1960

Бернартов у Табора — Москва

Загрузка...