Давно отошли в область историографических легенд представления о восточных славянах как народе полукочевом, занимавшемся преимущественно охотой, рыболовством, бортничеством и другими лесными промыслами. Еще в 30-х годах текущего столетня выдающийся советский историк Б. Д. Греков пришел к убеждению, что производственная база восточного славянства и населения Древней Руси основывалась прежде всего на земледелии. Последующий рост исторических знаний лишь подкреплял этот фундаментальный вывод ученого. Сейчас мы с полной уверенностью можем говорить: главным «занятием славян второй половины I тысячелетня н. э. было сельское хозяйство, причем ведущей отраслью его являлось земледелие»[58]. Характер земледелия отличался в зависимости от географических условий. В южных лесостепных областях оно сравнительно рано стало пашенным. Почва обрабатывалась орудиями, снабженными наральниками (сошниками) и череслами (плужными ножами). Это были сравнительно совершенные пашенные орудия плужного типа, не просто бороздившие почву, а подрезавшие землю и отваливавшие ее. В качестве тягловой силы использовалась лошадь.
Восточные славяне, жившие в лесостепной зоне, выращивали твердую и мягкую пшеницу, рожь, ячмень, овес, просо. Хлеб жали серпами, зерно хранили в специальных ямах, а перерабатывали на муку с помощью ручных жерновов.
В северных лесных районах Восточной Европы заметную роль играло подсечное земледелие. Вплоть до XX века оно бытовало в Архангельской, Вологодской, Олонецкой и других губерниях русского Севера. Технология подсечного земледелия заключалась в следующем: сначала деревья «кружили», или «огранивали», то есть снимали кору вокруг или вдоль ствола, затем валили; осенью приступали к «тереблению ляда», а следующим летом — жгли. Сеяли прямо в золу. В процессе трудового опыта сложилось правило: «Сей пшеницу по теплому ляду». На хорошо выжженных подсеках получали неплохие урожаи — примерно 16–18 центнеров с гектара. Однако существенный недостаток подсечного земледелия состоял в том, что обработанная огневым способом почва плодоносила два-три года, после чего участок возделанной земли забрасывали. Подсечное земледелие не было единственным в лесной зоне. Здесь постепенно утверждалось и пашенное земледелие, что подтверждают археологические данные. В Новгороде, например, среди зерен ржи, найденных археологами в слое XI–XII веков, обнаружено много семян сорных растений: подмаренника, пикульника, гречишки развесистой и вьюнковой, редьки полевой. Такая засоренность не могла иметь место на свежих, только что освоенных землях. Значит, новгородская рожь возделывалась не на подсеках и целинных землях, а на старопахотных, сильно засоренных почвах. Однако пашенное земледелие распространялось преимущественно в обжитых, многолюдных местах.
Другая важная отрасль восточнославянского хозяйства — скотоводство. О нем мы судим по извлеченным археологами костным остаткам. Если считать, что костные остатки более или менее верно отражают соотношение домашних животных внутри стада, то первое место должно быть отдано крупному рогатому скоту — примерно 50 процентов.
Разведение крупного рогатого скота обспечивало восточных славян мясом, молоком и молочными продуктами. Определенное значение его просматривается и в языческих воззрениях: бык у славян — жертвенное животное. Византийский писатель VI века Прокопий Кесарийский сообщает, что славяне и анты приносят в жертву своему богу, творцу молний, быков и «совершают другие священные обряды». По словам араба Гардизи, славяне «почитают быка».
К исходу I тысячелетия н. э. в сельском хозяйстве восточных славян наблюдаются несомненные успехи. Уровень производительных сил, особенно в земледелии, оказался настолько высоким, что сохранялся на протяжении многих последующих столетий. Сельское хозяйство обеспечивало восточнославянскому обществу устойчивый и достаточно значительный прибавочный продукт, что, безусловно, способствовало разделению труда, в частности выделению ремесла в самостоятельную отрасль хозяйственной деятельности.
Раскопки восточнославянских поселений VIII–IX веков наглядно показывают обособление железоделательного производства, железообработки, ювелирного, косторезного и гончарного дела[59]. Появляются ремесленники-профессионалы, обслуживавшие «всех членов общины в силу своей принадлежности к ней»[60]. Происходил обмен взаимными услугами: земледелец снабжал ремесленника продуктами сельского хозяйства, ремесленник земледельца — своими изделиями. Это была стадия общинного ремесла, прослеживаемого у всех древних народов. Специфика его заключается в том, что профессиональные ремесленники не порывали со своей общиной, живя нередко бок о бок с земледельцами. Вот почему на восточнославянских поселениях археологи нередко встречают ремесленные мастерские. Иногда возникали специализированные поселки, где жили и работали главным образом ремесленники.
Такие поселения можно рассматривать как признаки внутриплеменного и межплеменного обмена. Однако нельзя преувеличивать значение внутреннего обмена в восточнославянском обществе, возводя его в степень развитых товарно-денежных отношений. А именно так поступают некоторые исследователи, утверждая, будто экономика восточного славянства VIII–IX веков «испытывала сильнейшую потребность в металлических знаках обращения»[61]. Замечательный знаток восточнославянских древностей И. И. Ляпушкин назвал подобные заявления кабинетными выкладками. Действительно, у нас нет полноценных источников, подтверждающих наличие развитого внутреннего обмена и торговли у восточных славян обозреваемого времени. Причина тут более или менее ясна: «ремесло у славян в VIII–IX веках делало лишь первые шаги»[62]. Но самое главное заключалось в том, что оно переживало в своем развитии общинный этап, что обусловливало экономическую замкнутость тех или иных общественных союзов.
Несравненно явственнее, чем внутренняя, просматривается в исторических материалах внешняя торговля. Она осуществлялась с народами Кавказа, Средней Азии и других регионов юго-востока. Ярким подтверждением тому являются открытые археологами клады восточных монет на славянской территории. «Если исходить из имеющихся в распоряжении исследователей куфических монет, возникновение обмена между славянами Восточной Европы и народами юго-востока следовало бы отнести к середине VIII столетия»[63].
В IX–X веках начинает активно действовать Днепровско-Волховский путь, по которому восточное славянство, а затем и Русь вели торговлю с Византией, а также странами Северной Европы. Торговые связи устанавливаются и с народами Западной Европы. Предметами ввоза стали цветные металлы, украшения, драгоценные ткани, масло, вино, овощи и фрукты, оружие. Вывозились продукты сельского хозяйства, лесных промыслов — мед, воск, кожи, меха. Торговали и рабами. Внешний обмен занимал в хозяйственной деятельности видное место, но не определял развитие восточнославянского общества.
Такова изложенная в самых общих чертах материальная культура восточного славянства. Она выступает значительно более зримо, чем духовная, о которой мы знаем мало. До нас дошли отзвуки устного творчества тех отдаленных времен в виде различных преданий, которые слагались и передавались от поколения к поколению, для того чтобы сохранить в памяти потомства наиболее важные события в жизни родов и племен. Во времена восточных славян создавался героический былинный эпос, достигший расцвета в эпоху Киевской Руси. Кое-что известно о языческих воззрениях восточнославянского общества. Правда, наши знания весьма ограниченны из-за скудости исторических сведений. И тем не менее данные, которыми располагает современная наука, позволяют составить общее представление о язычестве восточных славян.
Истоками оно уходит в глубь тысячелетий. Вполне понятно, что языческие верования на протяжении столь длительного времени менялись, восходя от низших ступеней к высшим. При этом повое наслаивалось на старое, образуя хитрое сплетение языческих древностей и новаций. Современный исследователь, обращаясь к восточнославянскому язычеству, имеет перед собой чрезвычайно сложный комплекс идей и воззрений, который на первый взгляд может показаться лишенным логической связи и порядка. Однако вдумчивый научный анализ, поднимающий завесу времен, открывает захватывающую картину исторической эволюции мировоззрения наших предков[64]. Следует заметить, что эта эволюция не являлась чем-то исключительным, характерным лишь для славянского этноса. Она шла в том же русле, что и развитие религиозных верований других народов мира.
Наиболее ранней формой религии было почитание неодушевленных предметов, окружавших человека. Восточные славяне поклонялись камням необычной формы, рекам, озерам, колодцам, рощам и отдельным деревьям. Они верили в то, что камни обладали чудодейственной силой, говорили, чувствовали, росли и размножались, словно живые существа. Камням «творили почести», приносили жертвы.
Священным деревом считался дуб. Константин Багрянородный повествует, как русы, плывущие на «моноксилах» (ладьях) в Константинополь, добравшись до острова Хортица в низовье Днепра, совершают «свои жертвоприношения, так как там стоит громадный дуб: приносят в жертву живых петухов, втыкают они стрелы кругом, а другие кладут также кусочки хлеба, мясо и что имеет каждый, как велит их обычай»[65]. Любопытные находки, связанные с культом дуба, имеются у археологов: со дна Днепра и Десны были подняты стволы дубов, которые стояли на речных берегах и попали в воду, вероятнее всего, в результате подмыва. Радиоуглеродный анализ днепровского дуба показывает, что он упал в реку где-то в середине VIII столетия. В верхнюю часть стволов (где расходились ветви) оказались вбитыми кабаньи клыки. Эти дубы с клыками, несомненно, являлись священными деревьями, возле которых происходили моления, как это было на острове Хортица.
Кабаньи клыки, вделанные в стволы священных деревьев, указывают еще на один пласт верований восточных славян — культ животных. Кабан-вепрь стоял в ряду почитаемых зверей. К числу священных животных относились также конь, медведь, козел, змея, утка, кукушка, ворон и др. Происхождение родовых и племенных групп связывалось с тем или иным животным. Люди искали у священных животных помощи и покровительства.
В глубокой древности, в эпоху родового строя, возник культ предков. Он строился на убеждении, что жизнь человека продолжается и после физической смерти, по в ином качестве. Умершие не порывали связи с живущими, которым они либо помогали, либо вредили. Покойники-вредители — это прежде всего принадлежащие к чужому роду или племени.
Предметом благоговения и почитания были «чистые», «добрые» покойники — прародители и родители мужского и женского пола. Они охраняли живущих родичей от бед, выступая в качестве заступников и покровителей перед внешним миром. Родоначальник именовался Чуром или Щуром. Следы культа Чура, защищавшего живущих сородичей, находим в славянских языках. Восклицания «Чур!», «Чур меня!», «Чур, это мое!» означали, по-видимому, заклинание, призывапие Чура на помощь. Сейчас оно сохранилось в детских играх; украинское (и польское) «Цур тобi» тоже звучит как заклинание. Глагол «чураться» означает держаться в стороне, то есть как бы ограждаться Чуром[66]. В современной лексике существует слово «пращур» (отдаленный предок). Перед нами верный знак того, что Чур-Щур являлся именно прародителем. По наблюдениям известного русского историка В. О. Ключевского, «нарушение межи, надлежащей границы, законной меры мы и теперь выражаем словом «чересчур», значит, чур — мера, граница. Появляется возможность объяснить этим одну черту погребального обряда у русских славян, как его описывает Начальная летопись. Покойника, совершив над ним тризну, сжигали, кости его собирали в малую посудину и ставили на столбу на распутиях, где скрещиваются пути, то есть сходятся межи разных владений. Придорожные столбы, на которых стояли сосуды с прахом предков, — это межевые знаки, охранявшие границы родового поля и дедовской усадьбы. Отсюда суеверный страх, овладевавший русским человеком на перекрестках: здесь, на нейтральной почве, родич чувствовал себя на чужбине, не дома, за пределами родного поля, вне сферы мощи своих охранительных чуров»[67].
Элементом культа предков была вера в домовых. Домовой (дедушка, доможил, хозяин) — невидимый покровитель семьи. Живет домовой где-нибудь в потаенном месте — под печкой или за печкой, в подполье, на чердаке. Он заботится о благополучии семьи, но при условии, если оберегаемые им люди трудолюбивы, бережливы, если они соблюдают обычаи предков и оказывают внимание и уважение своему незримому почитателю. В противном случае домовой не даст покоя домашним, станет пугать их по ночам, мучить скот, особенно лошадей, нашлет пагубу.
Представление о язычестве восточных славян будет неполным и даже искаженным, если умолчать о богах, олицетворявших явления природы и социальной жизни и составивших, образно говоря, восточнославянский Олимп.
Письменные источники упоминают Рода и Рожаниц, Перуна, Волоса (Велеса), Сварога, Дажбога, Стрибога, Хорса, Мокошь. В популярной и научной литературе нередко фигурируют имена других божеств: Ярило, Купала, Лель, Лад, Авсень, Коледа. «Но более серьезное критическое изучение источников заставляет современных историков и этнографов с большим сомнением отнестись к этим именам. Они не засвидетельствованы ни в одном древнем памятнике, но этимология многих из них ясна: Купала — это олицетворение летнего праздника солнцестояния, приуроченного к церковному дню Иоанна Крестителя (крестить — купать); Лель — из игрового хороводного припева («люли-лель»); Лад — «возлюбленный» или «супруг»; Ярило — от древнеславянского «яр» — весна (отсюда «яровой хлеб»); Коледа — олицетворение зимнего праздника и обряда колядования»[68].
К сонму могущественных богов принадлежит Род. Он творец всего сущего, эквивалент, если можно так выразиться, христианскому богу. Вокруг него группировались Рожаницы, являвшиеся божествами плодородия. Перун — бог-громовержец, которому поклонялось большинство восточнославянских племен. Именно его имел в виду Прокопий Кесарийский, сообщая о восточных славянах следующее: «Они считают, что один только бог, творец молний, является владыкой над всеми».
Среди историков укоренилось мнение о Перуне как боге княжеском, дружинном. Это мнение, возникшее в дореволюционной историографии, существует в науке по сей день. Но, как показывают лингвистические исследования, культ Перуна был общеславянским, более того, его праславянские истоки выявляются достаточно четко[69]. О Перуне в качестве бога всех славян, а не одной лишь социальной верхушки говорят письменные источники. Например, в одном древнем памятнике читаем: «…словене начали трапезу ставити Роду и Рожаницам переже Перуна бога их» (Гальковский Н. Борьба христианства с остатками язычества в древней Руси, т. II. М., 1913, с. 24). Стало быть, Перун — бог славян вообще, а отнюдь не отдельной социальной группы. Достаточно красноречиво то, что и после «крещения Руси» Перун выступал как общенародный бог. Правда, культ Перуна имел все же некоторое своеобразие, будучи распространенным преимущественно в южных районах[70].
Широко бытовал у восточных славян и культ Волоса (Велеса). Волос — «скотий бог», то есть бог скота, богатства, которое не следует понимать прямолинейно, как только материальные ценности. Представления славян о боге ассоциировались с жизненной удачей, везением, счастьем. Слово «бог», будучи общеславянским, означает именно удачу, счастье. Поэтому богатый — это человек, имеющий бога, счастье. В отличие от Перуна культ Волоса преобладал на севере и северо-востоке Руси[71].
Перун и Волос входили в число наиболее почитаемых божеств. Их имена попали даже в договоры Руси с греками. Заключая договор 907 года, русские клялись «оружьем своим, и Перуном, богом своим, и Волосом, скотьем богом» (Повесть временных лет, ч. 1. М.-Л., 1950, с. 25. Далее — ПВЛ). В 971 году князь Святослав вместе с воинами, окружавшими его, произнес клятву на верность новому соглашению Руси и Византии: «Если же не соблюдем мы чего-либо из сказанного раньше, пусть я и те, кто со мною и подо мною, будем прокляты от бога, в которого веруем, — от Перуна и Волоса» (ПВЛ, ч. 1, с. 250).
Важное место в пантеоне восточнославянских богов занимал Сварог — бог неба и огня небесного. Сварожичем, или сыном Сварога, считали Дажбога, являвшегося богом солнца. Хоре также был солнечным божеством. В лице Стрибога восточные славяне поклонялись богу ветров. Менее ясна роль Мокоши, хотя культ этого божества долго и цепко держался в народе. Одни исследователи полагают, что за Мокошью скрывалась богиня плодородия, другие — преимущественно женское божество, образ которого был связан с такими женскими занятиями, как прядение и ткачество, третьи усматривают в Мокоши «бога приволжских восточных финнов». Поверья о Мокоши сохранялись в некоторых северных местностях вплоть до недавнего времени.
Восточные славяне научились изготовлять изображения своих богов. То были антропоморфные изображения, получившие названия идолов. Создавались они из дерева и камня. Среди находок из новгородских раскопок встречаются палочки с навершиями, вырезанными в виде мужской головы. Ученые предполагают, что эти фигурки — идолы домовых, покровителей семьи и защитников от злых духов[72]. Идолы, или кумиры, Перуна, Волоса и подобных им божеств имели крупные размеры и представляли собой столбы, наверху которых вырезалась человеческая голова. К сожалению, деревянные изображения такого рода не сохранились до наших дней. Зато археологическая коллекция идолов, выполненных из камня, достаточно обширна.
Самый замечательный из каменных кумиров — Збручский идол, обнаруженный у подножия холма при Збруче, притоке Днестра. Он представляет собой высокий (2,7 метра) четырехгранный столб. На каждой стороне его высечены изображения, над смыслом которых можно лишь гадать. В верхней части столба изображены фигуры четырех божеств, головы которых увенчаны общей шапкой. Трехъярусное расположение изображений на столбе позволило предположить, что здесь нашли отражение языческие представления славян о трехъярусном строении мира, а единая для четырех божеств шапка воплощает идею «единого высшего бога»[73].
Кумиры, деревянные и каменные, являлись важнейшими атрибутами святилищ: родовых, племенных и межплеменных. Арабский путешественник и писатель Ибн-Фадлан видел на берегу Волги, поблизости от города Булгар, святилище русов, в центре которого стоял высокий столб, имеющий человеческое лицо и окруженный малыми кумирами. Тут русские купцы молились, приносили жертвы. В Киеве на холме во времена князя Игоря поставили идол Перуна. При Владимире к нему присоединили изваяния других богов. Сюда стекались люди для молений и жертвоприношений.
На протяжении последних десятилетий археологическая наука обогатилась материалами, с помощью которых ученые восстановили облик восточнославянских языческих святилищ. Большой интерес представляют наблюдения видного советского археолога В. В. Седова, исследовавшего святилище Перуна близ Новгорода, сооруженное в урочище Перынь, где Волхов вытекает из Ильменя. По словам В. В. Седова, «Перынский холм, окольцованный по склонам сосновой рощей, величественно и живописно господствует над северными низменными и безлесными берегами Ильменя. Очевидно, здесь находилось не рядовое, а центральное святилище словен новгородских. Во время языческих празднеств на холме могло собираться большое количество народа. Центральную часть святилища составляла приподнятая над окружающей поверхностью горизонтальная площадка в виде правильного круга диаметром 21 метр, окруженная кольцевым рвом шириной до 7 метров и глубиной более метра. Точно в центре круга раскопками выявлена яма от столба диаметром 0,6 метра. Здесь стояла деревянная статуя Перуна, которая, как сообщает летопись, в 988 году была срублена и сброшена в Волхов. Перед идолом находился жертвенник — круг, сложенный из булыжных камней. Ров, окружавший культовую площадку, представлял в плане не простое кольцо, а ободок в виде громадного цветка с восемью лепестками. Такую форму придавали ему восемь дугообразных выступов, расположенных правильно и симметрично. В каждом таком выступе на дне рва во время языческих празднеств разжигали ритуальный костер, а в одном из них, восточном, обращенном к Волхову, судя по количеству углей и прокаленности материка, горел „неугасимый“ огонь»[74].
Языческие святилища восточных славян обнаружены к настоящему времени во множестве, причем открыты святилища как малых, первичных племен, так и крупных межплеменных объединений. Молились ли они в закрытых помещениях храмового типа, мы не знаем, поскольку нет данных, подтверждающих наличие подобных сооружений. Известны, правда, деревянные храмы у балтийских славян. Но из этого никак нельзя заключить, что аналогичные культовые постройки имелись и у восточных славян.
Столь же затруднительно ответить на вопрос, было ли в восточнославянском обществе жречество. Возможно, к служителям языческого культа относились волхвы — ведуны и чародеи, наделенные, по убеждению наших предков, сверхчувственными способностями. Но, как явствует из некоторых данных, языческие ритуалы совершались под руководством князей, сочетавших функции правителей и жрецов. Летописец, в частности, рассказывает, что князь Владимир «творяше требу кумиром с людьми своими» (ПВЛ, ч. 1, с. 58).
К исходу I тысячелетия н. э. восточнославянское язычество представляло собой причудливое переплетение различных верований. Это была смесь языческих культов разных уровней, начиная от архаических и кончая сравнительно поздними, характерными для последней стадии развития первобытнообщинного строя. Поэтому в религии восточных славян примитивизм соседствовал с относительно развитыми воззрениями: русский славянин молился камням и болотам, но в то же время поклонялся верховным богам огромных объединений племен, богам, которые владычествовали над всем и всеми. Вот почему любые однозначные оценки восточнославянского язычества недопустимы. Между тем в современной богословской литературе оно толкуется как «темное, озлобленное, мстительное язычество» (Журнал Московской патриархии, 1958, № 5, с. 47. Далее — ЖМП). Оценка эмоциональная и вместе с тем далекая от исторической действительности. Говоря о темных сторонах язычества восточных славян, примитивности определенной части их верований, нельзя закрывать глаза на достижения религиозного сознания русских славян, приближавшегося к монотеизму. Довольно красноречива и веротерпимость русов по отношению к инаковерующим, будь то иноземцы или даже соплеменники. Именно веротерпимостью объясняется тот факт, что в Киеве еще за полвека до «крещения Руси» сложилась христианская община и была построена соборная церковь. Заслуживает внимания рассказ летописца о добродушной реакции закоренелого язычника князя Святослава на обращение в христианство своих соотечественников: если кто хотел креститься, он не запрещал, а лишь подсмеивался (ПВЛ, ч. 1, с. 45).
Веротерпимость едва ли совместима с озлобленностью и мстительностью. Зачем же нужны такого рода оценки идеологам русского православия? Очевидно, для того, чтобы возвысить христианство над язычеством, а «крещение Руси» уподобить благодати, пролившейся на русский народ с божественных высот. Пропагандистская суть таких откровений очевидна, и она, разумеется, лежит за пределами науки.
Рассмотрев вкратце материальную и духовную культуру восточных славян VIII–X веков, обратимся к их общественному строю. При характеристике социальной организации чрезвычайно важны материалы, добытые в результате археологических раскопок восточнославянских поселений. Они были разбросаны в лесистых районах по берегам рек, озер и других водоемов. На пограничье лесостепи и степи, где существовала постоянная опасность со стороны кочевников, славяне укрепляли свои поселения, или городища, которые имели небольшие размеры, не превышающие полгектара. Часто рядом с укрепленным поселением располагалось неукрепленное. В момент опасности укрепленный поселок превращался в убежище для всех обитателей. В местах, лишенных угрозы нападения врагов (к западу от Днепра и на границе лесостепи и леса), поселения обычно не укреплялись.
Что же представляли собой жилища восточных славян? Это были полуземлянки, небольшие по размерам — от 10 до 20 квадратных метров. Неотъемлемой частью внутреннего устройства жилых построек была печь, устанавливаемая в одном из углов жилища. Встречались и открытые очаги. Все печные сооружения топились «по-черному». О том, что славяне жили в землянках, говорят не только археологические, но и письменные источники. Арабский писатель Ибн-Русте (рубеж IX–X веков) сообщает: «В земле славян холод бывает до того силен, что каждый из них выкапывает себе в земле род погреба, который покрывает деревянной остроконечной крышей, какие видим у христианских церквей, и на крышу эту накладывает землю. В такие погреба переселяются со всем семейством и, взяв несколько дров и камней, раскаляют последние на огне докрасна. Когда же раскаляются камни до высшей степени, поливают их водой, от чего распространяется пар, нагревающий жилье до того, что снимают уже одежду. В таком жильё остаются до самой весны». Возможно, что Ибн-Русте здесь рассказывает не только о жилищах славян, но и об их банях. Во всяком случае, этому известию есть параллель в летописи, повествующей о путешествии апостола Андрея в славянские земли, где тот якобы с любопытством наблюдал, «како ся мыють» славяне.
Помимо жилищ на местах поселений восточных славян обнаружены хозяйственные сооружения в виде ям и наземных построек. Ямы, как правило, примыкали к жилищам. Наиболее крупные хозяйственные строения наземного типа группировались вместе и находились за пределами поселения. Возникает вопрос: какой коллектив жил на поселении вместе и кто располагался в отдельных жилищах?
Многие исследователи утверждают, что в открытых археологами жилищах обитали малые (4–5 человек) семьи, объединявшиеся в территориальную общину. Для обоснования этой точки зрения выдвигается два главных аргумента: небольшой размер жилых полуземлянок, расположенных изолированно друг от друга, и «миниатюрная» величина хозяйственных построек, соседствующих с жилищами. Однако с подобными доводами трудно согласиться. Известно, что крупные родственные союзы, засвидетельствованные и в глубокой древности и в новое время, могли жить не в одном, а в нескольких жилищах, составляющих поселок или усадьбу[75]. Поэтому исходить из формальных признаков при определении социальной организации обитателей восточнославянских поселений вряд ли целесообразно.
Возникновение малой семьи и территориальной общины — итог длительной социальной эволюции, сопровождаемой имущественной дифференциацией, появлением богатых и бедных. Ф. Энгельс подчеркивал, что стремление к богатству раскололо членов рода на богатых и бедных. Именно «имущественные различия между отдельными главами семей взрывают старую коммунистическую домашнюю общину… Отдельная семья становится хозяйственной единицей общества»[76]. И вот тут надо заметить, что археологические памятники восточных славян воссоздают общество без каких-либо явственных следов имущественного расслоения. Выдающийся исследователь восточнославянских древностей И. И. Ляпушкин подчеркивал, что среди известных нам жилищ «в самых разных районах лесостепной полосы нет возможности указать такие, которые по своему архитектурному облику и по содержанию найденного в них бытового и хозяйственного инвентаря выделялись бы богатством. Внутреннее устройство жилищ и найденный в них инвентарь пока что позволяют расчленить обитателей этих последних лишь по роду занятий — на земледельцев и ремесленников»[77]. Другой известный специалист в области славяно-русской археологии, В. В. Седов, пишет: «Возникновение экономического неравенства на материалах исследованных археологами поселений выявить невозможно. Кажется, нет отчетливых следов имущественной дифференциации славянского общества и в могильных памятниках VI–VIII вв.»[78] Все это требует иного осмысления археологического материала.
Вскрытые археологами поселки имеют особенности, которые свидетельствуют в пользу предположения о крупных родственных коллективах славян. Сюда прежде всего относится отсутствие усадеб на поселениях, бессистемность размещения хозяйственных сооружений. Есть примеры хранения в одном месте большого количества хозяйственного инвентаря, размещения хозяйственных ям без видимой связи с жилищами, а наземных хозяйственных сооружений — за чертой жилого массива, что свидетельствует о коллективной собственности. Все это позволяет сделать вывод: в отдельных восточнославянских полуземлянках, обнаруженных на поселениях, жила не малая, а парная семья, характерная для времени господства родовых отношений. Поселение же в целом олицетворяло род. Некоторые жилища на поселении размещались гнездами, что указывает на начало процесса формирования внутри рода больших патриархальных семей. И это вполне понятно, ибо патриархальная семья исходит непосредственно из парной, являясь новой ступенью в развитии семейной организации.
Восточнославянские поселения VIII–IX веков, как установлено археологами, объединялись в группы — от 3 до 15 поселков. Расстояние между ними доходило до Б километров. Размеры этих групп были близки к размерам племен и охватывали территорию 30×60, 40×70 километров. Едва ли мы ошибемся, если группу поселений примем за племя. Не случайно группа поселений отделялась от подобных групп незаселенной полосой в 20–30, а порой в сотню километров. Здесь наблюдается как раз то, о чем писал Ф. Энгельс, указывая на своеобразие родового строя: «Население в высшей степени редко; оно гуще только в месте жительства племени; вокруг этого места лежит широким поясом прежде всего территория для охоты, а затем нейтральная полоса леса, отделяющая племя от других племен и служащая ему защитой»[79].
Постепенно отдельные племена соединялись, образуя племенные союзы. Так, возникали союзы племен полян, древлян, северян, радимичей, вятичей, кривичей, словен и прочих племенных объединений, упоминаемых древнерусскими летописцами.
Социально-политическая организация восточных славян становится настолько сложной, что дальнейшее ее существование без координирующих центров оказывается невозможным. Появляются города — политико-административные, военные и культурные (религиозные) центры. В них имелась племенная власть: вожди (князья), старейшины (старцы градские). Собиралось народное собрание — вече — верховный орган племенного союза, формировалось общеплеменное войско, если угрожала внешняя опасность или замышлялся поход против соседей, а также в дальние страны. В городах были сосредоточены религиозные святыни объединившихся племен, а поблизости располагались кладбища, где покоился прах соплеменников. Киев, Новгород, Полоцк, Смоленск, Чернигов, Переяславль и некоторые другие относятся к числу древнейших городов Руси.
Итак, парная семья, перерастающая в большую семью, род, племя, племенной союз, — вот основные элементы социальной организации восточного славянства VIII–IX веков. Весьма симптоматично формирование внутри рода большой семьи. Это свидетельствует о приближении эпохи разложения родовых связей.
Общественная структура была достаточно проста. Абсолютное большинство населения составляли свободные люди, которые делились на знатных и рядовых. К знати относились князья и старейшины. Тяготела к знати и княжеская дружина, появление которой надо связывать со временем не ранее IX века[80]. Возникнув в условиях родоплеменного строя, она поначалу не нарушала доклассовой социальной структуры. Дружинники были сподвижниками, товарищами и помощниками князей. Отсюда понятен и сам термин «дружина», восходящий к слову «друг», первоначальное значение которого — спутник, товарищ на войне. Очень скоро дружина настолько срослась с князем, что стала в некотором роде социальной предпосылкой его деятельности. Однако и князь и дружина у восточных славян не были оторваны от рядовой массы населения и выполняли общественно полезные функции[81].
Восточнославянскому обществу было известно рабство. Обычное право запрещало обращать в рабов своих соплеменников. Поэтому рабами становились захваченные в плен иноземцы. Их называли челядью. Для русских славян челядь — прежде всего предмет торговли. Они охотно торговали челядью на международных рынках, наживая огромные барыши. Положение рабов не было суровым, как, скажем, в античном мире. Челядин входил в родственный коллектив на правах младшего члена. Рабство ограничивалось определенным сроком, после которого невольник, приобретая свободу, мог вернуться в свою землю или остаться у бывших хозяев, но уже на положении свободного. В науке подобный стиль отношений между рабовладельцами и рабами получил наименование патриархального рабства. Необходимо помнить, что рабство в восточнославянском обществе, будучи укладом, играло довольно скромную социальную роль и основ родового строя не подрывало.
Обрисованная нами общественная и социально-политическая организация восточных славян VIII–IX столетий олицетворяла высший и вместе с тем последний этап развития родоплеменных отношений, после которого настала эпоха кризиса родоплеменных устоев и формирования новой социальной системы.
Показателем наступающих перемен может служить последующая политическая история восточного славянства. Конец IX, X век характеризуются подчинением древлян, северян, радимичей, вятичей, уличей и других союзов племен Киеву. В результате под гегемонией полянской столицы сложился грандиозный «союз союзов», или суперсоюз, охвативший территориально почти всю Восточную Европу. Киевская знать и поляне в целом использовали эту новую политическую организацию как средство для получения даней, как источник рабов и военных отрядов, необходимых Киеву для устройства завоевательных походов, обогащавших полянскую общину. Эксплуататорская сущность этой организации вполне очевидна. Любопытно отметить, что рядилась она в традиционные формы межплеменных отношений. В общественной жизни новое нередко рождается в старой оболочке.
Осуществляемая Киевом эксплуатация периферийных племен ускоряла распад родоплеменного строя и тем самым предопределяла крушение восточнославянского суперсоюза. В конце X века киевская знать всеми силами стремилась сохранить свое господство над покоренными племенами. Но остановить исторический процесс ей, разумеется, не удалось.
Среди самих полян в конце X века исследователь наблюдает глубокие социальные сдвиги, знаменующие упадок родовых связей. В Киеве встречаются нищие и убогие люди, появившиеся вследствие разложения родовых коллективов. Из них выросла новая разновидность рабства — древнерусское холопство. Образование холопства, формируемого за счет соплеменников, а не чужеземцев, как это было при возникновении челядинства, стало мощным фактором распада родовых отношений. По свидетельству летописца, в Киевской земле во времена правления Владимира Святославича, крестившего Русь, умножились разбои. Следовательно, традиционная родовая защита уже не обеспечивала внутреннего мира, что также говорит о кризисном состоянии родовых отношений.
Таким образом, X век в истории восточного славянства был переломным. В этот насыщенный социальными коллизиями век киевская знать и полянская община приняли решение о введении на Руси христианства. Но чтобы яснее понять историческое значение и причины «крещения Руси», необходимо познакомиться с тем, когда и при каких обстоятельствах появились первые христиане в восточнославянском обществе.
В русской клерикальной литературе прослеживается явная тенденция удревнить историю христианства на Руси и тем самым поднять авторитет церкви. Православные идеологи не останавливались даже перед выдумыванием всевозможных небылиц. Венцом подобных сочинительств была изобретенная еще в средневековье теория пятикратного крещения Руси, проводившая лестную для отечественного православия мысль, будто Христос крестил Русь кровью пяти своих ран. Согласно этой фантастической теории, славяне приняли крещение: 1) от апостола Андрея; 2) от Мефодия и Кирилла; 3) от константинопольского патриарха Фотия; 4) от княгини Ольги; 5) от князя Владимира Святославича. Для официальных историков церкви и богословов пятикратное крещение Руси было настолько привлекательным, что о нем писали без тени сомнения даже в прошлом столетии (Макарий. История христианства в России до равноапостольного князя Владимира. СПб., 1868, с. 143–144), хотя В. Н. Татищев веком раньше высказал по этому поводу серьезные «сумнительства».
Современные богословы поступают осторожнее. Они говорят о деятельности апостола Андрея и других святых как о предыстории введения христианства на Руси. Например, в одном церковном издании, предназначенном для массового читателя, сказано: «Русская церковь свято хранит предание о том, что святой апостол Андрей Первозванный посетил нашу землю и благословил ее будущую великую христианскую церковь. Он проповедовал сарматам, тавроскифам в будущей Приазово-Черноморской Руси и основал храм в Херсонесе (Крымская Скифия), первый на востоке Европейского континента». Затем на сцену выходит «живший в пределах нашего отечества» Климент, который «укрепил духовное наследие апостола Андрея, умножил число христианских общин в Тавриде, ревностно заботясь об устроении церковной жизни». И вот готов вывод: «Благодать священства каждого русского пастыря духовно восходит к апостолу Андрею Первозванному и через священномученика Климента — к апостолу Петру» (Русская православная церковь. М., 1980, с. 8). Это банальный прием, когда недостаток конкретных фактов компенсируется туманными рассуждениями из духовной области, где все возможно, но все беспочвенно.
Беспристрастный источниковедческий анализ сказания о «посещении» Руси апостолом Андреем показывает, что это не более чем фикция, что понимали даже некоторые церковные историки XIX века. Е. Е. Голубинский, чутко уловивший идеологическую направленность этого сказания, квалифицировал его как «вовсе неудачный вымысел» (История русской церкви, т. 1, первач половина тома. М., 1880, с. 9). И тем не менее поныне раздаются голоса со страниц богословских изданий и с церковных амвонов, поющие славу Андрею Первозванному — проповеднику слова христова в России. «Мы, русские православные христиане, — пишет И. Шабатин, — имеем все основания считать апостола Андрея Первозванного провозвестником истины Христовой на просторах нашей Родины от Закавказья до Среднего Приднепровья» (ЖМП, 1962, № 12, с. 64). По уверению митрополита Антония (Мельникова), «первые семена христианства на территории Древней Руси были посеяны апостолом Андреем Первозванным» (ЖМП, 1982, № 5, с. 48).
К сожалению, известный повод для таких заявлений дают, как это ни странно, исследования маститых советских ученых. Академик Д. С. Лихачев, к примеру, замечает: «Рассказ о посещении Русской земли апостолом Андреем, хотя и не соответствует действительности, не может, однако, считаться выдумкою русского летописца» (ПВЛ, ч. 2, с. 218). Хорошо все-таки было бы разрешить загадку: если рассказ о путешествии апостола Андрея путем «из варяг в греки» придумал не русский летописец, то кто же это сделал? Д. С. Лихачев оставляет вопрос открытым, но всем ходом своих суждений склоняет к мысли об исторической основе рассказа. И становится совсем уж непонятно, почему тогда этот рассказ «не соответствует действительности». Другой крупный исследователь, академик Б. Д. Греков, на которого, кстати сказать, ссылается для поддержки И. Шабатин, оправдывая внесение в летопись предания об апостоле Андрее, говорит: «Принятие христианства из Византии было подготовлено всей предшествующей историей восточного славянства и Руси. Сведения о проповеди христианства восходят к первым векам нашей эры и в преданиях связываются с именем апостола Андрея. Сведения эти из какого-то источника попали и в „Повесть временных лет“»[82].
Для Б. Д. Грекова было вообще характерно стремление удревнить историю христианства на Руси, что диктовалось его представлениями о раннем формировании классового общества у восточных славян. Если в деятельности апостола Андрея Б. Д. Греков усматривал проповедь христианства среди предков восточного славянства, то в V веке н. э. он наблюдает уже проникновение христианской религии в славянское общество. Основанием стало свидетельство церковного писателя Иеронима о том, будто «холода Скифии пылают жаром новой веры». Но сходные свидетельства имеются в сочинениях Тертуллиана (III век), Афанасия Александрийского (IV век) и других писателей. Все их упоминания о христианской вере у скифов настолько неопределенны и глухи, что едва ли могут быть использованы как заслуживающие доверия. Самое большее, что можно извлечь из данных свидетельств, — это предположение о единичных поездках миссионеров в пределы погруженной в язычество Скифии.
Другие историки (С. М. Соловьев, В. А. Пархоменко, А. Н. Сахаров) связывают появление христиан у восточных славян с началом IX века. Они исходят из сведений, почерпнутых из Жития Стефана Сурожского, в котором повествуется о походе русской рати во главе с князем Бравлином на Сурож. Бравлин, рассказывает автор Жития, ворвался с воинами в город, проник в церковь, где стояла гробница св. Стефана, украшенная драгоценностями, и начал грабить ее, но тотчас «разболеся»: с перекошенным лицом повалился наземь, источая пену. Бравлин лежал в параличе до тех пор, покуда его бояре не снесли награбленные в Корсуне, Керчи и Суроже богатства к «гробу» Стефана. Затем раздался глас святого, призывающий Бравлина креститься: «Аще не крестишися в церкви моей, не возвратися и не изыдеши отсюду». В ответ Бравлин будто бы возопил: «Да приидут попове и крестят меня, аще встану и лице мое обратится, крещуся». Чудо кончилось тем, что Бравлин и его бояре крестились, а потом, отпустив пленников и возложив дары св. Стефану, удалились восвояси. С той поры никто не смел нападать на город, но если кто и нападал, «то посрамлен отхождаше». Так излагаются «события» в Житии.
Изучение памятника убеждает в ненадежности его как исторического источника. Житие представляет собой славяно-русскую редакцию древнего греческого сказания, осуществленную в XV веке, то есть спустя шесть столетий после описываемых событий. Выдающийся русский византинист В. Г. Васильевский, скрупулезно изучивший Житие, писал: «Как произведение русского книжника XV столетия, скомпилированное с назидательной целью из разных источников и приноровленное к тогдашним литературным вкусам, Житие Стефана Сурожского имеет весьма малую историческую ценность»[83]. На основании Жития позволительно лишь предположить нападение в первой половине IX века на Сурож русского войска. А сцена крещения Бравлина с боярами — плод книжного воображения, поскольку в обстановке военного нападения, сопровождавшегося убийствами, грабежом и пленением, крещение врага — вещь совершенно нереальная. В данном случае безразлично, кто здесь фантазировал — русский переводчик или греческий составитель Жития, но если все-таки поставить вопрос, кто же выдумал эпизод с крещением Бравлина, то, скорее всего, ответ должен быть следующий: русский «списатель». К такому ответу побуждают два обстоятельства. Во-первых, стиль работы русского книжника, легко допускавший произвольное обращение с греческим оригиналом, зашедшее настолько далеко, что В. Г. Васильевский был вынужден сказать: «В разбираемом нами славяно-русском Житии нужно видеть не какое-либо переводное с греческого, но именно русское произведение». Во-вторых (и это вытекает из первого), русский автор, создавая «русское произведение» и подгоняя его под современные ему литературные вкусы, мог придумать бравлиново крещение, тем более что как раз в ту пору (XV–XVI века) явственно обнаруживается стремление идеологов русского православия удревнить появление христианства на Руси.
Весьма примечательна в этом отношении публичная беседа царя Ивана Грозного о католической вере с папским послом Антонио Поссевино, происшедшая в царском дворце 21 февраля 1582 года. Во время беседы Поссевино доказывал Ивану, будто «самая истинная и правильная вера всегда проповедовалась именно римскими великими первосвященниками», а, не греками. Тем самым он как бы бросал тень на русское православие, взятое с греческого образца. На это царь язвительно заметил: «Мы уже с самого основания христианской церкви приняли христианскую веру, когда брат апостола Петра Андрей пришел в наши земли, затем отправился в Рим, а впоследствии, когда Владимир обратился к вере, религия была распространена еще шире. Поэтому мы в Московии получили христианскую веру в то же самое время, что и вы в Италии. И храним мы ее в чистоте, в то время как в римской вере 70 вер, и в этом ты мне свидетель, Антоний, — об этом ты говорил мне в Старице»[84]. Спор Ивана Грозного с А. Поссевино никоим образом не являлся чисто религиозным словопрением: за ним стояли политические интересы и планы. Царь, говоря о религиозном паритете, имел, безусловно, в виду и политический престиж Русского государства.
Таким образом, крещение Бравлина — не историческая реальность, а миф, созданный в XV веке в угоду тщеславию русского православия. Связывать его с началом христианства на Руси неправомерно.
Более основательными выглядят попытки исследователей отнести начальную историю христианства в России ко второй половине IX века. Что побудило их к этому? В окружном 867 года послании константинопольского патриарха Фотия упоминаются русы, которые, «поработив соседние народы и через то чрезмерно возгородившись, подняли руку на ромейскую империю. Но теперь и они переменили эллинскую и безбожную веру, в которой прежде сего содержались, на чистое христианское учение, вошедши в число преданных нам и друзей, хотя незадолго перед тем грабили нас и обнаруживали необузданную дерзость. И в них возгорелась такая жажда веры и ревность, что они приняли пастыря и с великим тщанием исполняют христианские обряды»[85].
Историки обычно сопоставляют послание Фотия с известиями о походе русов на Царьград в 860 году, полагая, что тогда примерно и произошло их приобщение к христовой вере, о чем писал патриарх. Однако известие Фотия о крещении русов нельзя принять безоговорочно. Достаточно сказать, что древнерусские летописцы хранят полное молчание о «крещении Руси», нападавшей на Константинополь в 860-м, а по летописной датировке — в 866 году. Казалось бы, такое значительное событие, как крещение, должно было оставить память о себе. Но летописцы знают лишь о неудачном походе русских князей Аскольда и Дира на столицу Византии, не больше. Надо к этому добавить, что в летописи есть одна примечательная деталь, из которой следует, что в представлении летописцев, оставивших нам известия о походе русов на Константинополь, Русь являлась страной язычников: летопись называет русских безбожными, то есть язычниками (ПВЛ, ч. 1, с. 19).
Не находит подтверждения сообщение Фотия и в византийских источниках. Правда, Константин Багрянородный, живший на много десятилетий позже Фотия, хотя и говорит о крещении русов, но в патриаршество не Фотия, а Игнатия, возглавлявшего византийскую церковь дважды — в 847–858 и в 867–877 годах. По словам Константина, к русам прибыл архиепископ, рукоположенный патриархом Игнатием. Перед собранием народа, где председательствовал князь, окруженный старейшинами, он положил «книгу божественного Евангелия» и возвестил о чудесах, содеянных Спасителем. Русы не поверили архиепископу и предложили ему бросить в огонь Евангелие, обещая принять крещение, если оно останется невредимым. «И брошена была в печь с огнем книга святого Евангелия. По происшествии достаточного времени, когда печь погасла, обретен был священный свиток не пострадавшим и не поврежденным и не получившим от огня никакого ущерба, так что даже кисти на концах связывающих его шнуров не потерпели никакого вреда или изменения. Увидев это и быв поражены величием чуда, варвары без колебаний начали креститься» (цит. по кн.: Голубинский Е. История русской церкви, т. 1, с. 33).
Нетрудно заметить, что рассказ Константина Багрянородного, содержащий фантастические подробности, более похож на легенду, чем на историческое свидетельство. Но он доставил немало хлопот историкам, заставив их ломать голову в поисках объяснений, которые могли бы примирить его рассказ с известиями Фотия. Мнения, разумеется, высказывались разные. Одни авторы считали, что Багрянородный, составлявший жизнеописание императора Василия Македонянина по прошествии 60 или 70 лет после упоминаемого Фотием «крещения Руси», допустил естественную в таком случае неточность, перепутав имена патриархов; другие утверждали, будто противоречие между сообщениями Фотия и Константина кажущееся, ибо Игнатий, заняв патриарший престол, заменил ставленников Фотия, среди которых был и русский епископ, своими людьми; наконец, третьи склонялись к мысли о двух крещениях: Руси азовско-черноморской при Фотии и Киевской при Игнатии. И тем не менее император Константин и патриарх Фотий выдавали желаемое за действительное, хотя, конечно, полностью игнорировать их информацию нельзя. За преувеличенными слухами о «крещении Руси» и организации русской епархии скрывались первые попытки византийских миссионеров проповеди христианства среди восточных славян. Однако деятельность проповедников не дала нужного грекам результата: Русь еще некоторое время оставалась в лоне язычества.
Клерикальные историки, учитывая именно свидетельство Фотия, утверждают, что князь Аскольд «крестил свою дружину и значительную часть населения Киева, построил церковь Пророка Илии на Подоле, ставшую колыбелью церкви Киевской Руси» (Русская православная церковь. М., 1980, с. 9). Ошибочность подобного утверждения особенно отчетливо выступает на фоне договора Олега с греками 911 года — исторического памятника, достоверность которого не вызывает никаких сомнений и кривотолков. Русские в договоре — сплошь язычники. А термины «русин» и «христианин» прямо противопоставлены друг другу как взаимоисключающие. Выразительны и слова летописца, завершающие повествование о походе Олега на Царьград: «И приде Олег к Киеву, неся злато, и паволоки, и вина, и всякое узорочье. И прозваша Олега — вещий, бяху бо людие погани и невеигласи» (ПВЛ, ч. 1, с. 25). В устах летописца «люди погани и невеигласи» — язычники.
После заключения договора 911 года византийский император «почтил русских послов дарами — золотом и шелками, и драгоценными тканями — и приставил к ним своих мужей показать им церковную красоту, золотые палаты и хранящиеся в них богатства: множество золота, драгоценные ткани и камни и страсти господни — венец, гвозди, багряницу и мощи святых, уча их вере своей и показывая им истинную веру» (ПВЛ, ч. 1, с. 226). Послы русские — близкие к Олегу люди. И выходит, что они никогда не видели церковного благолепия и не знали «истинной веры». Следовательно, византийцы столкнулись с язычниками. И только после договора 911 года, укрепившего непосредственные связи Руси с Византийской империей и поставившего ее в выгодные условия торговли на византийских рынках, начали мало-помалу появляться среди русских первые приверженцы христианской веры. О русах-христианах этого времени говорят арабские источники. Но самые выразительные данные дошли до нас в договоре Руси с Византией 944 года, где среди послов, приносивших клятву в Царьграде, фигурируют и язычники и христиане: «Мы же те, кто из нас крещен, в соборной церкви клялись церковью святого Ильи… А некрещеные русские слагают свои щиты и обнаженные мечи, обручи и иное оружие…» (ПВЛ, ч. 1, с. 235–236). Аналогичную картину наблюдаем в Киеве: князь Игорь вместе со своим языческим окружением клялся на холме перед кумиром Перуна, а христиане присягали в церкви святого Ильи (ПВЛ, ч. 1, с. 236).
Участие христиан при заключении договора 944 года, наличие в Киеве церкви св. Ильи указывают на заметную роль христианского элемента в столичной жизни. Но это не значит, что христиане уже «нравственно преобладали над язычниками», представляя собой господствующую партию, которая, как полагают некоторые историки, вместе с князем Игорем стояла у власти в Киеве.
Итак, развитие политических и торговых русско-византийских связей в ближайшие десятилетия после договоров Олега с греками привело к возникновению христианской общины в Киеве. Следующий эпизод в истории древнерусского христианства — крещение княгини Ольги.
Принадлежность Ольги к княжескому роду, правившему в Киеве, сделало ее крещение в памяти потомков событием огромной важности, а личность княгини — окруженной ореолом славы. Обращение Ольги в христианство древнерусские летописцы воспринимали как проявление глубочайшей мудрости, якобы присущей княгине. В историографии этот взгляд продержался очень долго, вплоть до XX столетия. Историк В. А. Пархоменко, изучавший раннее христианство на Руси, отмечал, что крещение Ольги «имело громадное историческое значение: для следующего поколения пример энергичной, умной княгини разбивал лед холодности и предубеждения против христианства, которое теперь уже не казалось таким чуждым, необычным и неподходящим для Руси, так как его исповедовала выдающаяся местная княгиня, о которой в народной памяти скоро создались целые легенды»[86]. Столь восторженные оценки едва ли ведут к познанию исторической истины. Наоборот, они затемняют ее смысл. А вопрос и сам по себе довольно сложный. Причина тому — крайняя скудость исторических сведений, проливающих свет на крещение Ольги и его эффект, произведенный в древнерусском обществе второй половины X века.
Автор «Повести временных лет» связал крещение Ольги с ее поездкой в Константинополь. Рассказ о путешествии княгини в столицу ромеев (греков) он датировал 955 годом. С помощью византийских источников исследователи установили другую дату — 957 год, полагая, что тогда-то и произошло упоминаемое летописцем Ольгино крещение. Это позволило некоторым ученым выдвинуть версию о двух поездках Ольги в Константинополь — в 955 и 957 годах. Новейшие церковные историки хотя и говорят о посещении Ольгой Царьграда дважды, но в вопросе о крещении придерживаются летописных известий: «В 955 году крестилась в Царьграде великая княгиня Ольга, построившая затем несколько храмов в Киеве, Пскове, Новгороде. Дважды ездила княгиня Ольга в Царьград для переговоров о крещении всей Руси, однако в Византии считали, что церковное подчинение Руси патриарху предполагает и политическое подчинение Византийскому императору. С великой скорбью святая княгиня покинула Царьград» (Русская православная церковь, с. 9). И храмовое строительство Ольги и ее переговоры относительно «крещения всей Руси» — сплошные догадки, лишенные каких-либо подтверждений в исторических источниках. Само же повествование летописца о пребывании русской княгини в Константинополе насыщено баснословными подробностями, в которые можно верить только по наивности. Император, оказывается, едва увидев Ольгу и побеседовав с ней, поразился ее красоте и разуму и даже, воспылав любовью, сделал ей в весьма галантной форме предложение: «Достойна ты царствовать с нами в столице нашей». Ольга будто бы, уразумев, куда клонит цесарь, отвечала ему: «Я язычница. Если хочешь крестить меня, то крести меня сам, — иначе не крещусь». Княгиню крестили так, как она просила. И тогда император заявил напрямик: «Хочу взять тебя в жены себе». Но та лукаво заметила: «Как ты хочешь взять меня, когда сам крестил меня и назвал дочерью. А у христиан не дозволяется это, — ты сам знаешь». Так княгиня «переклюкала» (перехитрила) императора, о чем летописец с восхищением сообщил потомству. Но эту выдумку разрушает не кто иной, как тот же летописец, когда сообщает о появлении в Киеве византийских послов по возвращении Ольги из Константинополя. Через своих послов император напомнил княгине о том, что она обещала прислать рабов, меха, воск, а также военную помощь. Ольга велела послам передать цесарю: «Вот постоишь у меня в Почайне, как я в Суду, то тогда дам тебе все это». Стало быть, княгиня с издевкой предлагала императору прежде выдачи ему всего обещанного постоять в киевской гавани на Днепре точно так же, как стояла она в бухте у Константинополя. В этих словах сквозит нескрываемая обида. В чем же тут дело?
Из более достоверных, чем летопись, византийских источников узнаем, что Ольге был оказан в Константинополе довольно сдержанный прием. Какое-то время греки заставили ее простоять «в Суду», не давая сойти на берег. Два с половиной месяца ожидала она приема у императора. А между первым и вторым приемами княгини в императорском дворце прошло почти полтора месяца. Денежные дары, полученные Ольгой во время визита, были очень скромными. «Армянские, иверские феодалы, венгерские вожди, болгарский царь Петр при посещении Константинополя одарялись гораздо более щедро», — отмечал видный советский византинист М. В. Левченко. По его мнению, в Царьграде «Ольгу и русский принимали и одаривали как послов очень важных, но все же только как послов»[87]. В чем причина такого обращения греков с княгиней? Соответствовало ли оно реальному статусу Ольги или принижало его? Вопросы очень существенные. От ответа на них зависит оценка общественной значимости крещения Ольги.
У историков сложилось мнение, согласно которому Ольга прибыла в Константинополь в качестве «главы государства и киевского правительства»[88]. Это мнение — результат некритического подхода к летописи, где княгиня действительно изображена полновластной регентшей при малолетнем сыне своем Святославе. Однако внимательный анализ летописных сведений убеждает в том, что древние писатели идеализировали положение Ольги, придав ей политическое значение, далекое от реальности. Настоящими же воспитателями Святослава были некие Асмуд и Свенельд, деятельность которых старательно затушевана летописцами. Почему это произошло? Да потому, что Ольга была христианкой, а Свенельд и Асмуд — язычниками. Летописцы, ревностные приверженцы христианства, воспевали первую и старались уделять поменьше внимания вторым. И все-таки с помощью их сведений восстанавливается подлинная политическая роль Асмуда и Свенельда. Эти лица составляли ближайшее окружение князя Святослава, выступали в качестве военных предводителей. У воеводы Свенельда была собственная дружина — «отроки». Богатство воеводы и его дружинников вызывало зависть в киевской дружинной среде. Авторитет и влияние Свенельда не пошатнулись и в годы зрелости Святослава. Политический ранг Свенельда был настолько высок, что его имя попадает в договор Руси с Византией 971 года рядом с именем князя Святослава: «Равно другаго свещанья, бывшего при Святославе, велицем князи рустем, и при Свенальде» (ПВЛ, ч. 1, с. 52). Влияние Свенельда не уменьшилось со смертью Святослава: князь Ярополк, занявший киевский стол, поступал так, как хотелось Свенельду.
Воевода Свенельд не являлся простым помощником Ольги, как считают некоторые исследователи. В малолетство Святослава самой внушительной политической фигурой в княжеско-боярской верхушке был он, а не Ольга. Княгиня оказалась беспомощной и одинокой даже в своей семье, не сумев воспитать в собственном сыне склонности к христианству. Последняя деталь лишний раз свидетельствует о том, что возле юного Святослава тогда находились люди, ограждавшие князя от влияния матери. Вот почему утверждение киевского летописца о том, что Ольга воспитывала сына «до мужьства его и до возраста его», не заслуживает доверия. Однако эта средневековая легенда, всячески возвышающая и восхваляющая Ольгу, вошла в историческую литературу и живет в ней до сих пор. По всей вероятности, Ольга принимала крещение как частное лицо, а не как «правительница Киевской державы», «руководительница политики Киева», «глава государства и киевского правительства». Частный характер крещения княгини объясняет, почему она держала при себе священника тайно от людей.
Какие выводы напрашиваются из предшествующего изложения? Христианство на Руси появилось относительно поздно — не раньше договоров Олега с греками, то есть в начале X века. Создавшаяся благодаря достигнутым соглашениям благоприятная обстановка для развития торговых и политических связей между Русью и Византией способствовала распространению у русских христианского культа. Новая вера затронула прежде всего торговый люд — «гостей», посещавших Константинополь, ибо принадлежность к христианству обеспечивала им в христианской стране по сравнению с язычниками лучшие условия. Во всяком случае, находившийся в Царьграде русин-христианин пользовался поддержкой церковных властей и, значит, торговал спокойнее. Следовательно, ради личных торговых выгод русские купцы становились христианами.
Помимо купечества христианство принимала дружинная Русь. Это были, прежде всего, воины, служившие в Византийской империи. О таких русах-христианах рассказывает Константин Багрянородный. Возвращаясь домой, они пополняли русскую христианскую общину. Наконец, заметная часть христиан на Руси середины X века состояла из иностранцев, о чем в «Повести временных лет» прямо сказано: «Мнози бо беша варязи хрестеяни и Козаре» (ПВЛ, ч. 1, с. 39).
В процессе проникновения христианства на Русь необходимо различать объективную и субъективную стороны. В объективном плане важно подчеркнуть, что в ходе социального развития в древнерусском обществе образовалась военно-торговая верхушка, без которой христианство вряд ли могло привиться, и значит, появление христианства в Киевской Руси было подготовлено ее предшествующей историей. Что касается субъективного момента, то здесь главное — внутренние побуждения принимавших крещение. Никаких других причин, кроме тех, что были связаны с русско-византийской торговлей и военной службой русских воинов в Византии, установить невозможно. Нет данных, которые указывали бы на наличие в восточнославянском обществе X века привилегированного сословия, воспринимавшего христианство как идеологическую санкцию господства и подчинения, как средство утверждения эксплуатации непосредственных производителей классом феодалов. Не видно склонности к христианству даже у киевского князя и его дружины, то есть у людей, по своему социальному положению, казалось бы, расположенных к новому вероучению. «Како аз хочю ин закон прияти един? А дружина моа сему смеятися начнуть», — отвечал Святослав матери своей на ее призывы креститься (ПВЛ, ч. 1, с. 46). По выражению летописца, князю Святославу христианская вера казалась «уродством», или безумием, глупостью, В сущности такой же была социально-психологическая атмосфера на Руси и в начальный период правления князя Владимира — главного деятеля христианизации. Язычество тогда прочно удерживало свои позиции. В Киеве свершались публичные языческие моления, сопровождаемые человеческими жертвоприношениями. Идолам в жертву по жребию приносили и христиан, живших в поднепровской столице. В этой обстановке поворот Владимира к христианству может показаться неожиданным. Но обращение князя к новой вере было мотивированным.
Не являлся простой случайностью и выбор новой веры, павшей на христианство византийского толка. Для древнерусского общества с его доклассовой структурой большое значение имел определенный демократизм византийской церкви, известная терпимость ее служителей по отношению к язычеству. Важную роль сыграли тесные торговые и политические связи двух стран. Предпочтение, оказанное Владимиром христианству из Византии, зависело в немалой мере и от внешней обстановки на южных границах Руси. Во второй половине X века участились набеги печенегов на русские земли. Враги осаждали Киев, Белгород, жгли нивы, разоряли села. Тогда, по выражению летописца, была «рать велика бесперестани». В этих условиях дружеские и союзнические отношения Киева с Константинополем являлись весьма желательными для Руси. Приняв в соображение все эти обстоятельства, Владимир принял крещение от греков.
Обстоятельства, при которых произошло «крещение Руси» князем Владимиром, были и остаются во многом загадочными. Источников, содержащих необходимую информацию, мало: несколько летописных преданий, скупые сведения житийной и панегирической литературы, единичные свидетельства иностранных авторов — вот, собственно, и все, чем располагает современный исследователь. И тем не менее научный поиск продолжается.
Привлекает внимание весьма красноречивое указание древнерусского летописца, создателя «Повести временных лет». Приведя версию о крещении князя Владимира в Корсуне, он замечал, что несведущие считают, будто Владимир крестился в Киеве, «иные же говорят в Васильеве, а другие и по-иному скажут». Не было известно в точности, где крестили киевлян — в Днепре или Почайне. Значит, прошло не более ста лет со времени крещения, а русские люди уже имели довольно смутное представление об этом событии. О чем это свидетельствует? Конечно же о том, что «крещение Руси» не запечатлелось в памяти народной, будучи в сознании современников событием почти рядовым. Однако впоследствии интерес у древних книжников к учреждению христианства на Руси возрос, что было вызвано утверждением христианской религии как господствующей идеологии.
Стремление средневековых писателей знать о крещении больше того, что давали их предшественники, породило фантастические построения: отсутствующие факты они стали восполнять всякого рода вымыслами. Появилась, например, легенда, по которой князя Владимира склонял к христианству сам Кирилл-философ, а патриарх Фотий направил к нему первого митрополита, тогда как Кирилл и Фотий жили столетием раньше Владимира. Средневековые идеологи православия рассматривали деяния Владимира, связанные с введением на Руси христианства, как богом вдохновенные, или «богодухновенные». И не случайно он был причислен к лику святых.
В дореволюционной историографии принятие христианства Русью всячески превозносилось и восхвалялось. Оно изображалось как великое свершение князя Владимира, приобщившего к истинной вере прозябавший в языческом невежестве народ, введшего его в семью христианских народов и открывшего ему путь к «спасению», к новой высокой культуре, просвещению. Сформулированная еще Н. М. Карамзиным идея о решительном превосходстве «Закона Христианского» над языческими верованиями превратится в аксиому и будет повторяться многими поколениями историков вплоть до Великого Октября.
Вполне понятна негативная реакция первых советских историков на такого рода оценки. М. Н. Покровский подчеркивал, что «христианская церковь обязана своим существованием и процветанию в России князьям и боярам. Когда у нас начал образовываться верхний слой общества, он гнушался старыми, славянскими религиозными обрядами и славянскими колдунами, «волхвами», а стал выписывать себе вместе с греческими шелковыми материями и золотыми украшениями и греческие обряды и греческих «волхвов», священников. Православная церковь, конечно, всячески раздувала значение этого события, так называемого «крещения Руси», по на самом деле перемена была чисто внешняя, и дело шло об изменении именно обрядов…» В существе же своем языческие верования не изменились. «Продолжались и жертвоприношения, только вместо того, чтобы непосредственно отдавать духу курицу, барана, лошадь или что другое, это отдавалось духовенству, которое, предполагалось, умеет как-то ублажить соответствующих духов святых или напугать соответствующих злых духов». Христианское духовенство, полагал М. Н. Покровский, заменило собой волхвов и кудесников[89].
Взгляды М. Н. Покровского и представителей его школы насчет «крещения Руси» знаменовали собой начало пересмотра укоренившихся в дворянско-буржуазной исторической науке представлений, что являлось, несомненно, позитивным фактом. Вместе с тем высказывания М. Н. Покровского страдали известным схематизмом и отчасти даже нигилизмом, а это едва ли могло способствовать правильному пониманию исторического значения принятия Русью христианства. Сложилось несколько упрощенное представление о введении христианства Владимиром, ставящее его в разряд случайностей. Такое представление нашло художественное воплощение в пьесе Д. Бедного «Богатыри».
13 ноября 1936 года было принято постановление Всесоюзного комитета по делам искусств при Совнаркоме Союза ССР «О пьесе «Богатыри» Демьяна Бедного», где отмечалось, что эта пьеса «дает антиисторическое и издевательское изображение крещения Руси, являвшегося в действительности положительным этапом в истории русского народа, так как оно способствовало сближению славянских народов с народами более высокой культуры»[90]. В статье П. Керженцева, появившейся в прессе 15 ноября 1936 года, мысль о приобщении к христианству как факторе сближения славян с «народами более высокой культуры» повторялась. Однако в ней содержалось и нечто другое: идея о массовом крещении Руси[91].
Следующий момент в истолковании принятия Русью христианства связан с постановлением жюри правительственной комиссии по конкурсу на лучший учебник для 3-х и 4-х классов средней школы по истории СССР. В постановлении подчеркивалось: «Отрыжки взглядов антиисторических, немарксистских встречаются у авторов учебников, представленных на конкурс, почти на каждом шагу при описании СССР до советского периода». К немарксистским и антиисторическим «отрыжкам» комиссия отнесла и то, что «авторы (учебников. — И. Ф.) идеализируют дохристианское язычество, они не понимают при этом того простого факта, что введение христианства было прогрессом по сравнению с языческим варварством, что вместе с христианством славяне получили письменность и некоторые элементы более высокой византийской культуры»[92].
В названных документах были сформулированы положения, которые сыграли определяющую роль в дальнейшей разработке вопроса о «крещении Руси», а именно: введение христианства — прогрессивное явление; крещение имело массовый характер; вместе с христианством на Руси появилась письменность; христианство приобщило восточных славян к достижениям византийской культуры, содействовало их сближению с народами более высокой культуры, сближению с народами Западной Европы.
Яркой иллюстрацией преломления упомянутых положений служит статья С. В. Бахрушина, опубликованная в 1937 году в журнале «Историк-марксист» (№ 2). Автор поставил перед собой задачу «уяснить те прогрессивные моменты, которые заключало в себе принятие христианства на определенном этапе исторического развития, то есть в X–XI веках, в период установления феодализма в Киевской Руси». Коренная причина принятия Русью христианства открылась исследователю в социальных и культурных условиях, сложившихся в древнерусском обществе в X веке. В это время образуется слой феодальной знати, которая «торопилась освятить свои притязания на господствующее положение». Христианство стало «энергичным поборником» передового (по сравнению с первобытнообщинным строем) феодального способа производства, ускоряя процесс феодализма на Руси. Церковь также являлась активной проводницей феодализма в древнерусском обществе. Согласно взглядам С. В. Бахрушина, христианство боролось с остатками родового строя, стремилось ликвидировать элементы рабского труда. Вот почему «переход в христианство имел, объективно говоря, очень большое и, несомненно, прогрессивное для данного отрезка времени значение».
Заметное воздействие, считал С. В. Бахрушин, крещение «оказало на культурную жизнь страны». Оно простиралось и на материальную и духовную культуру: земледелие (огородничество), ремесло, строительную технику, архитектуру, изобразительное искусство. Сразу после крещения Русь получила письменность на славянском языке, что позволило начать организацию школьного дела, распространение книжности. Христианство стало «проводником в Киевской Руси высокой феодальной культуры Византии и содействовало установлению культурных связей с западноевропейскими феодальными государствами». Со времени «крещения Киевское княжество входило в состав католических государств Восточной Европы как равноправный и полноправный член христианского общества».
Итак, влияние нововведенного христианства на древнерусское общество, согласно С. В. Бахрушину, было, можно сказать, всеобъемлющим, распространяясь на экономику, социально-экономические отношения, политические связи, культуру и просвещение.
Прошло пятьдесят лет с момента публикации статьи С. В. Бахрушина, но до сих пор выводы, заключенные в ней, так или иначе варьируются нашими историками. Правда, кое-что все же было отвергнуто: с помощью археологии доказан высокий для тех времен уровень земледелия у восточных славян, самобытным и высокоразвитым предстало древнерусское ремесло; не нашла поддержки и мысль о появлении письменности на Руси лишь с принятием христианства. Но убеждение в том, что христианство утверждало новые феодальные порядки, открывало широкие возможности для развития русской культуры, ввело Киевскую Русь в семью передовых стран средневековой Европы, осталось неизменным.
С точки зрения потребностей феодализации рассматривал крещение Руси глава советских историков академик Б. Д. Греков, называвший принятие христианства фактом «первостепенной важности»[93]. Для академика М. Н. Тихомирова «установление христианства на Руси было крупнейшим историческим событием. Оно отметило важный этап в развитии феодальных отношений на Руси и победу новых феодальных отношений над отживающим родовым строем с его язычеством. В культурной жизни Древней Руси утверждение христианства обозначало присоединение ее к традициям Византии и эллинизма с их замечательной письменностью и искусством. Таковы громадные последствия утверждения христианства на Руси, ясные и заметные для историков»[94]. А вот мнение другого академика, Б. А. Рыбакова, у которого христианство выступает как чрезвычайно приспособленное к «нуждам феодального государства». Но поскольку «феодальная формация только начинала свой исторический путь» во времена крещения, будучи необходимой и прогрессивной, поскольку создание раннефеодальной монархии, завершившееся в период княжения Владимира, было «глубоко прогрессивным» явлением, постольку и христианская религия, призванная содействовать утверждению феодализма, должна рассматриваться как фактор прогресса в древнерусской истории. Сравнительно недавно в интервью корреспонденту газеты «Советская Россия» Б. А. Рыбаков заявил: «Тысячу лет тому назад принятие христианства для молодой державы было прогрессивным фактом…»[95].
В новейших исторических трудах можно прочитать и такое: «Преимущества христианской религии очень хорошо осознавались древнерусской феодальной правящей верхушкой. Христианство открывало перед Русью широкие перспективы экономического и культурного развития, приобщения ее к передовым достижениям византийской цивилизации»[96].
Но не только в научных исследованиях, написанных советскими историками, звучат чрезмерно восторженные оценки учреждения на Руси христианства князем Владимиром. Они содержатся и в статьях, имеющих публицистическую, программно-идеологическую направленность: «Не за горами 1000-летие принятия Древней Русью христианства — важного и противоречивого события, введшего нашу страну в круг передовых народов средневековой Европы, укрепившего ее политический авторитет и культурные связи и вместе с тем канонизировавшего власть феодалов». Член-корреспондент АН СССР В. Т. Пашуто, который является автором процитированного текста, призывает «достойно (?!) встретить… само событие»[97], то есть тысячелетие «крещения Руси». Следовательно, не исторические достижения предшествующих времен позволили нашей стране войти «в круг передовых народов средневековой Европы», а обращение к иноземной религии. Поверхностным рассуждениям такого рода должен быть противопоставлен другой, строго научный подход: «Не христианство „подключило“ Древнюю Русь к европейской цивилизации, а распространение христианства в Древней Руси и принятие его в качестве государственной религии идеологически завершили процесс формирования этой цивилизации»[98].
К сожалению, представление о принятии Русью христианства как чрезвычайно важном средстве преодоления национальной отсталости по сравнению с цивилизованными государствами Западной Европы и Византией легло в основу статьи академика Б. В. Раушенбаха «Сквозь глубь веков». Он пишет: «То, что произошло в конце X века в Древней Руси, было выдающимся событием в истории нашей Родины. Великий князь Владимир осуществил смелую государственную реформу, имевшую далеко идущие последствия. Я бы сравнил ее с реформой Петра I. Как и во времена Петра, тогда нужен был рывок в развитии страны, усвоение высших достижений передовых стран той эпохи. Владимир преследовал цель встать вровень с развитыми феодальными монархиями. Для этого надо было решиться на энергичное проведение феодальной реформы и связанные с ней глубокие преобразования». По словам Б. В. Раушенбаха, Руси «нужны были новое право, новые обычаи, новое общественное сознание, новые оценки событий. Старое язычество этого дать не могло. А «это» лежало по существу готовым в Византии». Автор полагает, что «Киевская Русь не могла стать в один ряд с передовыми странами Европы и Востока, не могла выйти, говоря нынешним языком, «на уровень мировых стандартов», не заимствовав у них ремесел, строительной техники, науки, культуры и многого другого. (Так позднее Петру понадобился опыт Западной Европы). Все это тоже можно было взять в Византии». И «все это» было взято вместе с христианством, сыгравшим «в период раннего средневековья прогрессивную роль»[99]. Таково благодатное значение «крещения Руси», которое Б. В. Раушенбах во избежание односторонности и ограниченности именует «государственной реформой Владимира». Теория заимствований, развиваемая Б. В. Раушенбахом, обедняет отечественную историю, лишая ее самобытности и национальных корней.
По мнению В. Т. Пашуто, высказанному в его упомянутой статье, для «достойной встречи» тысячелетия крещения Руси «нашим историкам и философам надо своевременно подготовить научные труды, чтобы дать в руки популяризаторам, пропагандистам добротный материал». Однако чем же располагают популяризаторы и пропагандисты в настоящий момент? У них в руках в основном исторические исследования, где постоянно и методично проводится мысль о прогрессивной роли христианства, благоприятствовавшего росту феодализма в древнерусском обществе, подъему культуры, укрепившего международное положение Киевского государства. В результате «крещение Руси» приобретает значение события огромной исторической важности. Таков главный, хотели бы мы того или нет, итог изучения нашими историками введения христианства на Руси. И он не теряет своей впечатляющей силы, несмотря на оговорки по поводу негативных для русского народа сторон принятой религии.
Подобное «понимание» исторического значения «крещения Руси» вполне устраивает современных специалистов-теологов. Так, В. А. Никитин, рассуждая о социальных причинах христианизации Руси, пишет о том, что у восточных славян в ходе борьбы с внешними врагами сложились «племенные союзы, и постепенно на их основе возникла феодальная государственность. Непосредственно от патриархально-общинной формации, минуя рабовладельческий строй, восточные славяне перешли к феодальному. Этот процесс, происходивший на огромной территории в течение VII–IX веков, был в значительной мере облегчен и ускорен благодаря принятию христианства» (ЖМП, 1983, № 1, с. 12–13). В другой своей работе В. А. Никитин, рассуждая об историческом значении крещения Руси, просто цитирует соответствующий текст «Истории Киева», изданной к 1500-летию города: «Введение христианства на Руси сыграло большую роль в укреплении единства древнерусского государства. Церковь содействовала упрочению иного, прогрессивного по сравнению с рабовладельческим феодального строя, брала под защиту моногамную семью, выступала против обычая кровной мести, способствовала развитию письменности, литературы, искусства и монументального строительства. Принятие христианства способствовало широкому проникновению на Русь достижений византийской культуры, развитию связей с Балканами и другими странами Европы». От «себя» В. А. Никитин лишь добавляет: «Киевская Русь отныне (со времени крещения. — И. Ф.) приобщилась к христианской культуре и цивилизации, вошла в семью просвещенных европейских народов»[100]. Разумеется, для автора крещение — «великое в истории Руси событие».
Сложилась парадоксальная ситуация: мы сами даем в руки идеологов православия, всячески восхваляющих крещение, «добротный», по терминологии В. Т. Пашуто, пропагандистский материал. Есть ли возможность преодоления этой, скажем откровенно, ненормальной ситуации? Да, есть.
Подлинные причины введения христианства на Руси невозможно понять, отвлекаясь от предшествующих ему языческих преобразований. И здесь обращает внимание стремление киевской знати превратить свой город в религиозный центр восточного славянства. С этой целью языческое капище с изваянием Перуна, размещавшееся первоначально в черте древнейших укреплений Киева, выносится на новое место, доступное всем прибывающим в столицу полян. Источники позволяют установить примерное время, когда это произошло.
При заключении договора Олега с греками князь и «мужи его» клялись своими богами Перуном и Волосом. Как уже отмечалось, Перуну главным образом поклонялись в южных областях восточнославянского мира, а Волосу — в северных. Наличие в формуле присяги двух божеств (Перуна и Волоса) вполне естественно, поскольку в походе Олега на Царьград принимали участие как южные восточнославянские племена, так и северные. В походе на Константинополь преемника Олега князя Игоря состав участников почти не изменился. Но в тексте присяги нового соглашения назван лишь Перун, тогда как Волос не упомянут. Случайно ли это? Похоже, что нет. Здесь проглядывает желание киевских властителей утвердить приоритет Перуна над остальными богами восточных славян.
Следовательно, где-то в княжение Игоря (913–945), но до заключения его договора 944 года с Византией Полянский бог Перун был провозглашен верховным общеславянским богом. Это понадобилось для того, чтобы идеологически укрепить и обосновать господствующее положение Киева над остальными восточнославянскими племенами.
В середине X века отношения Киева с подвластными племенами резко обострились. Смерть Игоря послужила для них сигналом к восстанию. Киевские лидеры вынуждены были перейти к умиротворению «заратившихся» племен, для чего сбор дани посредством объезда данников, нередко сопровождавшийся насилиями со стороны киевского князя и его дружинников, был заменен «повозом», доставкой поборов в специально учрежденные для этого пункты — «повосты». Принятые меры распространялись не только на ближайших к Киеву соседей-данников, но и на тех, кто жил далеко на севере. Вместе с этим киевские правители отступили и в вопросе религиозном. Поэтому в договоре 971 года князя Святослава с византийским императором Цимисхием снова встречается Русь, которая клянется Перуном и Волосом.
Так неудачно закончилась попытка Киева придать Перуну статус всеславянского бога. Однако вскоре предпринимается новая языческая реформа, инициатором которой выступил князь Владимир. В 980 году он велел поставить «кумиры на холму вне двора теремного: Перуна древяна, а главу его сребрену, а ус злат, и Хърса, Дажбога, и Стрибога, и Симарьгла, и Мокошь. И жряху им, наричюще я богы» (ПВЛ, ч. 1, с. 56). Это была еще одна попытка возвеличить Перуна, но более осторожная и гибкая. Если раньше киевские политики поднимали только культ Перуна, то теперь он возглавил сообщество периферийных богов, которым поклонялись покоренные полянами племена. Отныне эти боги, подобно Перуну, должны были стать общеславянскими, но под его началом.
В исторической литературе нововведение Владимира издавна толкуется как проявление приверженности князя к язычеству, как торжество язычества над христианством. Но еще в дореволюционной науке было обращено внимание на политическую подкладку акции Владимира. Е. В. Аничков, написавший интересную книгу о язычестве в Древней Руси, усматривал в действиях Владимира свидетельство превращения князя и дружины в политическую власть, в результате чего Перун и приобрел «широкое государственное значение». Собранные же вокруг Перуна боги символизировали единение различных племен в рамках одного государства[101].
Отчетливую политическую направленность в языческой деятельности Владимира видел Б. Д. Греков. Князь «хотел собрать всех богов, которым поклонялись различные племена, и составить из них в Киеве пантеон, обязательный для всего государства. Владимир желал создать такую религию, которая могла бы крепче объединить все его государство»[102].
Идея о политической направленности языческой реформы Владимира — ценное достижение исторической науки. Она является первостепенной при рассмотрении вопроса о религиозной деятельности князя Владимира, включая и учреждение им христианства на Руси, поскольку существует несомненная логическая связь между его языческими преобразованиями и крещением.
«Поставление кумиров» — идеологическая мера, с помощью которой киевский князь надеялся удержать власть над покоренными племенами, остановить начавшийся распад грандиозного союза племен во главе с Киевом. Необходимо подчеркнуть, что это был именно межплеменной союз, характерный для завершающей стадии развития первичной формации, а не раннефеодальное государство. Поэтому Перун и предстал в окружении богов других племен, символизируя их единство. Столица полян опять была объявлена религиозным центром восточного славянства.
Таким образом, связь между перемещением периферийных божеств в Киев и притязаниями киевской знати, как, впрочем, и всей полянской общины в целом, на господствующую роль в общеславянском племенном союзе очевидна.
Языческая реформа Владимира, хотя и была более гибкой, все-таки оказалась неудачной, как и предшествующие ей попытки провозгласить Перуна верховным богом восточных славян. Главной причиной явилась историческая необратимость разложения родоплеменного строя, что делало неизбежным падение союза союзов племен под гегемонией Киева. К тому же и в самой реформе заключались изъяны, препятствовавшие достижению поставленной цели, в частности верховенство Перуна над остальными богами. В результате культ его пришлось опять навязывать силой союзным племенам. В некоторых случаях Перун вообще вытеснял местных богов. Так случилось в Новгороде, где Добрыня, посланный из Киева, «постави Перуна кумир над рекою Волховом, и жряху ему людие новгородстеи акы богу» (Новгородская первая летопись, с. 128. Далее — НПЛ). Вполне резонно предположить наличие у новгородцев до «поставления Перуна» своих кумиров, например Волоса. Следы почитания Волоса в Новгородской земле сохранились в личных именах, упоминаемых новгородскими летописями, и в новгородской топонимике. По догадке исследователей, идол Волоса стоял у южной окраины новгородского детинца на Волосовой улице. Не случайно здесь в XIV веке была поставлена церковь св. Власия. Известно, что после принятия христианства Власий Севастийский стал двойником языческого Волоса-Велеса.
Итак, проводимая исключительно по воле Киева (без совета с заинтересованными представителями других племен) языческая реформа выродилась в религиозное насилие южной приднепровской Руси над племенами словен, кривичей, радимичей, вятичей и прочих, что вызвало волну антикиевских восстаний. «Заратишася вятичи, — сообщает летопись под 982 годом, — и иде на ня Володимир и победи я второе» (ПВЛ, ч. 1, с. 58). В 984 году Владимир воюет с радимичами. Следовательно, реформа вместо единения привела к раздорам. Тогда Владимир, изыскивая новые средства для сплочения разрушающегося межплеменного союза, для удержания в нем господствующих позиций полян, и прежде всего киевской верхушки, обращается к христианству. В отличие от языческой реформы, задуманной в Киеве без участия представителей входящих в союзную организацию племен, вопрос о принятии христианства обсуждался со старцами градскими — старейшинами из племенных центров, подвластных Киеву. И только после этого Владимир возвестил о «крещении Руси».
Исторический смысл этого события теперь ясен. Нет оснований считать его прогрессивным, поскольку христианство вводилось не для утверждения новых, исторически прогрессивных институтов, а для сохранения старых родоплеменных порядков, консервации отношений, которые сложились в IX–X веках в процессе завоевания киевскими правителями восточнославянских племен.
В «Повести временных лет», к которой мы не раз обращались, крещение русских летописец предваряет «испытанием вер», желая, видимо, подчеркнуть, что Владимир, остановившись на христианстве византийского образца, сделал сознательный выбор. Перед князем прошла целая галерея проповедников, каждый из которых расхваливал свою религию. Сперва перед Владимиром появились приверженцы мусульманства, льстивыми словами убеждавшие князя принять их веру и поклониться Магомету. Но из всего, чему учил творец Корана, Владимиру импонировало одно: узаконенное многоженство. С явным неодобрением князь отнесся к обрезанию, воздержанию от свиного мяса и вина. «Руси есть веселие пить, не можем без того быть», — сказал Владимир мусульманам на прощание.
Потом прибыли миссионеры из Рима, направленные папой. «Земля твоя, — говорил Владимиру через своих посланцев папа, — такая же, как и наша, а вера наша не похожа на твою, так как наша вера — свет; кланяемся мы богу, сотворившему небо и землю, звезды, месяц и все, что дышит, а ваши боги — просто дерево». Князь полюбопытствовал: «В чем заповедь ваша?» Папские послы отвечали: «Пост по силе; если кто пьет или ест, то все это во славу божию, как сказал учитель наш Павел». Тогда Владимир молвил: «Идите откуда пришли, ибо и отцы наши не приняли этого».
После пришельцев из Рима появились хазарские иудеи со словами: «Слышали мы, что приходили болгары и христиане, уча тебя каждый своей вере. Христиане же веруют в того, кого мы распяли, а мы веруем в единого бога Авраама, Исаака и Иакова». Владимир спросил: «Что у вас за закон?» И те ответили: «Обрезываться, не есть свинины и заячины, хранить субботу». Последовал новый вопрос: «А где земля ваша?» И когда иудеи сказали, что земля их в Иерусалиме, князь ехидно вставил: «Точно ли она там?» Поклонники Авраама, Исаака и Иакова вынуждены были сознаться: «Разгневался бог на отцов наших и рассеял нас по различным странам за грехи наши, а землю нашу отдал христианам». Владимир назидательно произнес: «Как же вы иных учите, а сами отвергнуты богом и рассеяны: если бы бог любил вас и закон ваш, то не были бы вы рассеяны по чужим землям. Или и нам того же хотите?» Иудеи ушли ни с чем.
Наконец, греки прислали к Владимиру «философа», который начал свою речь так: «Слышали мы, что приходили болгары и учили тебя принять свою веру. Вера же их оскверняет небо и землю, и прокляты они сверх всех людей, уподобились жителям Содома и Гоморры, на которых напустил господь горящий камень и затопил их, и потонули. Так вот и этих ожидает день погибели их, когда придет бог судить народы и погубит всех, творящих беззакония и скверны. Ибо, подмывшись, вливают эту воду в рот, мажут его по бороде и поминают Магомета. Так же и жены их творят ту же скверну и еще даже большую…» Тут Владимир не выдержал, плюнул, на землю, сказав: «Нечисто это дело». «Философ» между тем продолжал: «Слышали мы и то, что приходили к вам из Рима проповедывать у вас веру свою. Вера нее их немного от нашей отличается: служат на опресноках, то есть на облатках, о которых бог не заповедал, повелев служить на хлебе, и поучал апостолов, взяв хлеб: «Се есть тело мое, ломимое за вас…» Так же и чашу взял и сказал: «Сия есть кровь моя нового завета». Те же, которые не творят этого, — неправильно веруют». Тут Владимир многозначительно заметил: «Пришли ко мне иудеи и сказали, что немцы и греки веруют в того, кого они распяли». «Философ», нимало не смущаясь, довольно бойко возгласил: «Воистину веруем в того! Их же самих пророки предсказывали, что родится бог, а другие, что распят будет и погребен, но в третий день воскреснет и взойдет на небеса. Они же одних из тех пророков избивали, а других истязали. Когда же сбылись пророчества их, когда сошел он на землю, был он распят, воскрес и поднялся на небеса. Ожидал бог покаяния от них 46 лет, но не покаялись, и тогда послал на них римлян, и римляне разбили их города, а самих рассеяли по иным землям, где и пребывают в рабстве». Князь поинтересовался: «Зачем же сошел бог на землю и принял такое страдание?» На что «философ» отвечал: «Если хочешь послушать, то скажу тебе по порядку с самого начала, зачем бог сошел на землю». — «Рад послушать», — сказал Владимир. «Философ» говорил долго, но живо и увлеченно. Речь его произвела сильное впечатление на Владимира (ПВЛ, ч. 1, с. 257–272); Так летописец повествует о беседах князя Владимира с представителями различных верований. Насколько достоверным является его повествование?
Большие сомнения вызывает подлинность речей проповедников и того, что говорил им Владимир. Профессор Е. Е. Голубинский имел все основания полагать, что летописцу, создававшему свой труд через сто с лишним лет после бесед князя с миссионерами, «не могло быть известным, что говорили Владимиру послы, к нему приходившие, что отвечал им он сам и вообще что было кем бы то ни было говорено». (История русской церкви, т. 1, с. 97–98). Но сам факт прихода послов к Владимиру исследователь не отрицал.
Исторические реалии видит в рассказе о приходе в Киев проповедников и Д. С. Лихачев. Он пишет: «Несмотря на то что весь рассказ об испытании Владимиром вер построен по схеме учительных произведений, имевших целью склонить читателей к принятию христианства примером их главы (в данном случае князя Владимира), это, однако, отнюдь не означает, что в основе летописного повествования не лежит никаких исторических фактов. Как это часто бывало в средневековье, в трафаретную форму церковной литературы могли заключаться рассказы о событиях, реально имевших место. В частности, в арабском «Сборнике анекдотов» XIII века, принадлежащем перу Мухоммеда аль-Ауфи, имеется рассказ о посольстве Буламира (Владимира) в Хорезм (Хвалиссы русской летописи) с целью «испытания» мусульманства и о посольстве на Русь мусульманского имама для обращения русских в магометанскую веру» (ПВЛ, ч. 2, с. 329).
Чрезмерная критика источника также противопоказана науке, как и бездумное доверие к нему. И здесь следует признать, что за поздними напластованиями и фантазиями в летописном рассказе о приходе к Владимиру представителей разных исповеданий скрываются фрагменты реальной жизни. Во всяком случае, на основании рассказа можно заключить, что в Киеве во времена княжения Владимира имелись различные религиозные общины и велась проповедь различных вероучений. А это лишний раз свидетельствует о веротерпимости древнерусского язычества.
Далее, по летописи, события разворачивались следующим образом. Князь Владимир созвал бояр и старейшин, объявив им: «Приходили ко мне болгары, говоря: «Прими закон наш». Затем приходили немцы и хвалили закон свой. За ними пришли евреи. После же всех пришли греки, браня все законы, а свой восхваляя… Что же вы посоветуете, что ответите?» Бояре и старейшины здраво заметили: «Знай, князь, что своего никто не бранит, но хвалит. Если хочешь в самом деле разузнать, то ведь имеешь у себя мужей: послав их, разузнай, какая у них служба, кто как служит богу». И вот тут летописец роняет фразу, чрезвычайно для историка важную: «И понравилась речь их князю и всем людям; избрали мужей славных и умных, числом десять…» Как бы невзначай летописец извещает, что обсуждение вопроса проходило при «всех людях», то есть на народном собрании — вече. То было, видимо, вечевое собрание Киева — верховный орган власти племенного союза полян. В нем принимали участие представители других племен в лице старейшин. Иначе быть не могло. Перемена религии затрагивала широкие массы, без согласия и одобрения которых князь не рискнул бы отрешиться от религии отцов и дедов. Таковой являлась социально-политическая действительность Руси, где все сколько-нибудь значительные проблемы общественной жизни обсуждались на вече[103]. Запомним, — что религиозный вопрос князь Владимир поднял на вечевом собрании жителей Киева — политического и административного центра полянской земли. Это существенно для понимания последующих событий, уже непосредственно связанных с крещением.
Избранные на вече десять «мудрых и славных» мужей побывали в разных странах и, вернувшись, рассказали князю и боярам: «Ходили-де к болгарам, смотрели, как они молятся в храме, то есть в мечети, стоят там без пояса; сделав поклон, сидит и глядит туда и сюда, как бешеный, и нет в них веселья, только печаль и смрад великий. Не добр закон их. И пришли мы к немцам, и видели в храмах их различную службу, но красоты не видели никакой. И пришли мы в Греческую землю, и ввели нас туда, где служат они богу своему, и не знали — на небе или на земле мы: ибо нет на земле такого зрелища и красоты такой и не знаем, как и рассказать об этом. Знаем мы только, что пребывает там бог с людьми, и служба их лучше, чем во всех других странах. Не можем мы забыть красоты той, ибо каждый человек, если вкусит сладкого, не возьмет потом горького; так и мы не можем здесь жить по-старому». Сказали бояре: «Если бы плох был закон греческий, то не приняла бы его баба твоя Ольга, а была она мудрейшей из всех людей» (ПВЛ, ч. 1, с. 273–274).
В этой летописной записи примечательна концовка: если слушание воротившихся из дальних странствий мужей Владимир начал вместе с боярами и старейшинами, о чем в летописи говорится недвусмысленно, то в заключительной сцене в роли советников выступают лишь бояре. Со старейшинами, представлявшими покоренные Киевом племена, по-видимому, не очень считались.
Церковный историк Е. Е. Голубинский, допускавший возможность посещения Владимира миссионерами, совершенно исключал посылку князем людей с целью смотра вер на местах. Для него была нелепой сама идея «испытания вер» с точки зрения служебной или обрядовой. Ближе к истине был А. Е. Пресняков, вдумчивый историк и тонкий источниковед. Он писал: «При международных отношениях Руси как отдельные факты разновременного миссионерства, так и народные рассказы на эту тему могли лечь в основу той эпической обобщенной формулы, какую с литературной точки зрения представляют летописные рассказы о беседах Владимира с представителями разных религий и о его посольствах для «испытания веры» в разные страны». А вот мнение крупного исследователя истории Киевской Руси В. В. Мавродина: «Я считаю возможным говорить о том, что в книжно-легендарном рассказе об испытании Владимиром веры… отразились обрывки воспоминаний о реальных исторических событиях, ярко отражающих Русь на перепутье, ее искания, ее борьбу за самостоятельность и борьбу нескольких центров цивилизации и религии за влияние на Руси…»
Конечно, рассказ Владимировых послов, внесенный в «Повесть временных лет», — продукт творчества позднего летописца. Но нельзя отрицать сам поиск новой религии, непосредственные наблюдения и впечатления русских людей, возникавшие при соприкосновении с той или иной верой. Нет ничего странного, а тем более противоестественного в том, что Владимир обращал внимание именно на внешнюю, обрядовую сторону при выборе религии. Это вполне соответствовало стилю языческого мышления, придающего большое значение внешнему эффекту.
Выслушав доводы бояр о предпочтительности христианства греков, Владимир якобы спросил: «Где примем крещение?» Бояре отвечали: «Где тебе любо». Казалось бы, теперь летописец должен был повествовать о крещении князя и его приближенных, но он заводит разговор о походе Владимира на Корсунь, византийский город в Крыму, и о крещении как следствии этого похода, причем мотивировка княжеского крещения оказалась уже другая, сугубо личная.
Выдающийся исследователь истории русского летописания академик А. А. Шахматов убедительно доказал, что известия о корсунском походе князя Владимира — позднейшая вставка, разорвавшая первоначальный летописный текст. По мнению А. А. Шахматова, в древнейшем «Киевском летописном своде», написанном ранее «Повести временных лет», за рассказом о проповеди «грека-философа» следовал «не дошедший до нас рассказ о крещении Владимира в Киеве». Эта вставка выдает определенную церковно-политическую тенденциозность позднего летописца — стремление приписать инициативу крещения русских не Владимиру, а грекам. Древнерусский летописец — это не пушкинский Пимен, «добру и злу внимавший равнодушно». Как превосходно показал А. А. Шахматов, рукой древнего летописца водили политические страсти и мирские интересы.
Наделяя греков активностью в деле «крещения Руси», летописец отдавал дань византийской концепции учреждения христианства в древнерусском обществе. Это легко обнаруживается при сравнении корсунской легенды с греческими источниками, в частности с известиями византийского писателя Яхьи Антиохийского о событиях 986–989 годов.
В конце 986 года командующий азиатской армией Византии Варда Склир поднял мятеж против императора Василия II. Император направил для подавления восстания Фоку, бывшего до того в опале и заточении в монастыре на острове Хиосе. Победив Склира в сентябре 987 года, Фока сам провозгласил себя императором и двинулся с войском на Константинополь. К исходу 987 года он был уже перед Хризополем, крепостью на Малоазийском берегу, расположенной напротив Константинополя. Положение Василия становилось чрезвычайно опасным. И тогда он посылает «к царю руссов, а они враги его, — чтобы просить их помочь ему в настоящем его положении; и согласился тот на это. И заключили они между собой договор о свойстве и женитьбе царя руссов на сестре царя Василия, после того как он поставил ему условие, чтоб он крестился и весь народ его страны, а они народ великий. И не причисляли себя руссы тогда ни к какому закону и не признавали никакой веры. И послал к нему царь Василий впоследствии митрополитов и епископов, а те окрестили царя и всех, кого обнимали его земли, и отправил к нему сестру свою, и она построила многие церкви в стране руссов. И когда было решено между ними дело о браке, прибыли войска руссов и соединились с войсками греков, какие были у царя Василия, и отправились все вместе на борьбу с Вардою Фокою морем и сушею к Хризополю. И победили они Фоку».
Итак, условием женитьбы Владимира на византийской царевне император поставил крещение князя вместе со всем народом. Получалось так, что у русских и помыслов не было о принятии христианства и только брачные обстоятельства, связанные с Владимиром, вынудили их креститься. При подобном ракурсе событий заслуга обращения русских в христианство всецело принадлежит грекам.
В аналогичном кругу понятий находится и летописец со своей корсунской легендой, которая, кстати заметить, южного, греческого происхождения. Это доказано исследователями.
Согласно летописной версии, Владимир, взяв после длительной и упорной осады Корсунь, отправил послов к императору Василию II и его брату-соправителю Константину VIII со следующим заявлением: «Вот взял уже ваш город славный. Слышал же, что имеете сестру девицу; если не отдадите ее за меня, то сделаю столице вашей то же, что и этому городу». Услышав это, порфирородные братья впали в уныние и послали к Владимиру своих людей сказать: «Не пристало христианам выдавать жен за язычников, если крестишься, то и ее получишь, и царство небесное восприимешь, и с нами единоверен будешь. Если же не сделаешь этого, то не сможем сестру выдать за тебя». Владимир дал согласие, но медлил. Тогда снова появились греки и от лица царьградских властителей говорили: «Крестись, и тогда пошлем сестру свою к тебе». Следовательно, в летописном повествовании, как и в рассказе Яхьи Антиохийского, Владимира побуждают креститься греки, а русские как бы уступают их настоянию. Но далее началось такое, чего «льстивые» (хитрые) греки не предугадали: царевну доставили в Корсунь, а Владимир не спешил креститься. Неизвестно, сколько бы времени это продолжалось, если бы князь вдруг не «разболеся очима», да так, что перестал видеть. Владимир страшно переживал «и не знал, что делать. И послала к нему царица сказать: «Если хочешь избавиться от болезни этой, то крестись поскорей; если же не крестишься, то не избудешь недуга своего». Услышав это, Владимир сказал: «Если вправду исполнится это, то поистине велик бог христианский». И повелел крестить себя. Епископ же корсунский с царицыными попами, огласив, крестил Владимира. И когда возложил руку на него, тотчас же прозрел Владимир. Владимир же, ощутив свое внезапное исцеление, прославил бога: «Теперь узнал я истинного бога». Многие из дружинников, «увидев это, крестились»» (ПВЛ, ч. 1, с. 274–276). Так совершенно неожиданно летописец выдвигает другую причину крещения русского князя, не связывая ее с женитьбой на греческой царевне. И в ней отчетливо видна языческая подкладка.
Язычник ждет от своих богов помощи, непосредственной пользы и жизненных благ. Именно с этой утилитарной, языческой в своей основе, точки зрения Владимир познает, по летописи, величие христианского бога. Подобный подход в рассказе летописца о корсунском походе киевского князя не единственный. Еще в период осады Корсуня, когда забрезжила надежда взять город, Владимир будто бы воскликнул: «Если сбудется это, — крещусь!» Перед нами чисто языческая манера обращения к богу: «Даю тебе, чтобы и ты мне дал, но не на «том свете», а на земле и не когда-нибудь, а сейчас».
Как можно убедиться, в корсунской легенде фигурируют три мотивировки крещения Владимира: женитьба на византийской царевне Анне, взятие Корсуня, исцеление от тяжелой болезни. Первая из них, будучи греческого происхождения, имеет определенную идейную направленность: выставить греков в качестве инициаторов «крещения Руси». Вторая и третья являются отголосками языческого мышления русичей и близки к фольклору. Но все они характеризуют крещение Владимира как его личное, частное дело, не обусловленное общественными потребностями. Аналогичным образом трактуется летописцем и крещение дружинников Владимира, пораженных свершившимся чудом исцеления князя: «Многие из дружинников, увидев это, крестились». Многие, но не все!
Летописный рассказ 988 года о походе Владимира на Корсунь, сбивчивый, содержащий различные мотивировки его крещения, пронизанный греческими церковно-политическими настроениями века и отмеченный языческим мироощущением, скорее затемняет, чем проясняет факты, связанные с учреждением христианства на Руси.
Существует более надежный и вразумительный источник — отрывок летописной записи, попавший в древнейшую редакцию Жития Владимира. Там о князе говорится: «На другое лето к порогом ходи по крещении; на третье лето взят Корсунь; на четвертое лето церковь камену святые богородици [Десятинную] заложи; на пятое лето Переяслав заложи, на девятое лето блаженный князь Владимир, христолюбивый, церкви святые богородици вдаде десятину от имения своего». Из Жития узнаем, что «по святом крещении поживе блаженной князь Владимир 28 лет». Владимир умер в 1015 году. Стало быть, согласно Житию, крещение князя произошло в 987 году. Заслуживают пристального внимания и другие хронологические указатели Жития. Последовавшие после крещения взятие Корсуня «на третье лето», закладка Десятинной церкви «на четвертое лето», учреждение церковной десятины «на девятое лето» ведут к 986 году, если учесть, что, по летописи, первое событие произошло в 988 году, второе — в 989 году, а третье — в 996 году. Крещение Владимира к 986 году относит и арабский автор Ибн-аль-Атира.
На основании отечественных и зарубежных источников можно реконструировать следующую, конечно же гипотетическую картину. В 986 или 987 году князь Владимир принял крещение. К Владимиру-христианину за военной помощью обращается византийский император Василий II, положение которого близко к критическому вследствие мятежа Варды Фоки. Князь Владимир в обмен на услугу потребовал выдачи за него сестры императора — царевны Анны. Василий согласился. Чтобы понять цену этой уступки, необходимо вспомнить, что незадолго перед тем было отказано императору Оттону Великому, сватавшему за сына дочь императора Романа II: «Неслыханная вещь, чтобы порфирородная, то есть дочь рожденного в пурпуре, рожденная в пурпуре, вступала в брак с варваром». Корпус русских воинов прибыл в Константинополь и совместно с войсками, верными императору Василию, разгромил Фоку. Избавившись от опасности, Василий медлил с выдачей невесты. Тогда киевский князь захватил Корсунь и этим вынудил греков исполнить обещанное.
Но как бы там ни было, ясно одно: мысль о крещении Владимира в Корсуне в 988 году весьма проблематична, ибо покоится на очень шатких основаниях. Корсунская легенда, дошедшая до нас в «Повести временных лет», требует осторожного и вдумчивого обращения. Нельзя целиком доверять летописцу и тогда, когда оп сообщает о крещении народа в Киеве. Его рассказ более занимательный, чем поучительный.
Согласно ему, вернувшись из похода с царевной и попами, князь Владимир «повелел опрокинуть идолы — одних изрубить, а других сжечь. Перуна же приказал привязать к хвосту коня и волочить его с горы по Боричеву взвозу к Ручью и приставил двенадцать мужей колотить его жезлами. Делалось это не потому, что дерево что-нибудь чувствует, но для поругания беса, который обманывал людей в этом образе, — чтобы принял он возмездие от людей… Когда влекли Перуна по Ручью к Днепру, оплакивали его неверные, так как не приняли еще они святого крещения. И, притащив, кинули его в Днепр. И приставил Владимир к нему людей, сказав им: «Если пристанет где к берегу, отпихивайте его. А когда пройдет пороги, тогда только оставьте его». Они же исполнили, что им было приказано. И когда пустили Перуна и прошел он пороги, выбросило его ветром на отмель, и оттого прослыло место то Перунья отмель».
Над Перуном был устроен своеобразный языческий суд, сопровождавшийся наказанием — волочением и битьем «жезлами». Этот суд выдают «двенадцать мужей», приставленных к Перуну, чтобы бить его. «Двенадцать мужей» — непременный атрибут архаического суда восточных славян, как, впрочем, и других древних народов. Летописец пытался затушевать языческую суть экзекуции, которой подвергли Перуна, но проделал это настолько неловко и простодушно, что хитрость его видна как на ладони. «Колотили Перуна не потому, что дерево чувствует», — убеждает он свою аудиторию и тем самым привлекает внимание к тому, что хотел скрыть: распространенное у язычников представление об одухотворенности неживых предметов. Возможно, со стороны летописца это был и полемический выпад (правда, неуклюжий) против языческих воззрений.
После расправы с Перуном и остальными кумирами Владимир послал слуг своих «по всему городу со словами: «Если не придет кто завтра на реку — будь то богатый, или бедный, или нищий, или раб — да будет мне враг». Услышав это, с радостью пошли люди, ликуя и говоря: «Если бы не было это хорошо, не приняли бы это наш князь и бояре». На следующий лее день вышел Владимир с попами царицыными и корсунскими на Днепр и сошлось там людей без числа. Вошли в воду там одни до шеи, другие по грудь, молодые же у берега по грудь, некоторые держали младенцев, а уже взрослые бродили, попы же совершали молитвы, стоя на месте. И была видна радость на небе и на земле по поводу стольких спасаемых душ; а дьявол говорил, стеная: «Увы мне! Прогоняют меня отсюда! Здесь думал я обрести себе жилище, ибо здесь не слышно было учения апостольского, не знали здесь бога, но радовался я служению тех, кто служил мне. И вот уже побежден я невеждой, а не апостолами и не мучениками; не буду уже царствовать более в этих странах». Люди же, крестившись, разошлись по домам».
Крестив киевлян, Владимир «поставил церковь во имя святого Василия на холме, где стоял идол Перуна и другие и где творили им требу князь и люди. И по другим городам стали ставить церкви, и определять в них попов, и приводить людей на крещение по всем городам и селам».
Не надо обладать особыми источниковедческими познаниями, чтобы уразуметь, насколько стилизован рассказ летописца и как далек он от исторической действительности. Для этого достаточно познакомиться со стенаниями беса, вылившимися в пространный монолог, пригодный более для средневековой мистерии, чем для исторического повествования.
Под пером летописца обращение к новой вере превратилось в триумфальное шествие христианства по градам и весям Руси. Это явно гиперболизированное представление перекочевало в дворянско-буржуазную историографию. Его отзвуки слышны и в современной научной исторической литературе, где можно прочитать о «массовом крещении киевлян», о «массовом крещении народа», о «всеобщем крещении Руси». Имеются и такие исследования, в которых говорится о «мирном шествии» христианства по просторам Киевской Руси[104]. Если такого рода высказывания встречаются у советских историков, то церковным историкам, как говорится, «сам бог велел» вести речь о «крещении всей Руси» при великом князе Владимире (Русская православная церковь, с. 9). Крещение киевлян в водах Днепра напоминает у них сцену из мелодрамы: люди со «слезами радости принимали крещение», они «все шли по зову своего вождя, ибо верили ему» (ЖМП, 1947, № 8, с. 12; 1954, № 7, с. 11). Народом «новая религия была воспринята сразу же» при всеобщей радости (Православный вестник, 1972, № 2, с. 22). Одним словом, введение христианства стало, так сказать, «праздником души» русского народа.
Внимательный анализ источников свидетельствует о том, что так называемое «крещение Руси» означало переход в христианство киевского князя с домочадцами, близко стоящей к нему знати и какой-то части (возможно, значительной) жителей Киева, а также населения близлежащих городов и сел. Обращение в новую веру этих людей было добровольным, что понять нетрудно: ведь христианство учреждалось для поддержания господства киевской верхушки и всей Полянской общины над «примученными» (покоренными) восточнославянскими племенами.
Мысль о добровольном крещении жителей Киева и. Киевской земли, казалось, противоречит рассказам древних писателей о якобы принудительном крещении. По свидетельству автора «Повести временных лет», Владимир объявил противником себе всякого, кто не придет креститься в назначенный час и в указанное место. В «Слове о законе и благодати» митрополита Илариона (середина XI века) сказано, что Владимир будто бы «заповеда по всей земли своей креститися… и всем быти крестьяном, малым и великим, рабом и свободным, уным и старым, богатым и убогим; и не бысть ни единого же противящеся благочестивому его повелению; да аще кто и не любовию, но страхом повелевшаго крещахуся, понеже бе благоверие его с властию сопряжено» (Памятники древнерусской церковно-учительной литературы, вып. 1. СПб., 1894, с. 70–71).
Эту средневековую идею о крещении киевлян «под страхом» восприняли многие историки. Она представлена уже в «Истории Российской» В. Н. Татищева — родоначальника отечественной исторической науки. Он писал: «По опровержении идолов и крещении множества знатных людей митрополит и попы, ходящие по граду, учаху люди вере Христове. И хотя многие приимали, но множайшии, размышляя, отлагали день за день; инии же закоснелые сердцем ни слышати учения не хотели». Тогда Владимир приказал. И те, кто не хотел креститься, «нуждою последовали». Но были и «окаменелые сердцем, яко аспида, затыкаюсче уши своя, уходили в пустыни и леса»[105]. Точно такую ситуацию описывал и С. М. Соловьев — крупнейший русский историк прошлого века: «Некоторые шли к реке по принуждению, некоторые же ожесточенные приверженцы старой веры, слыша строгий приказ Владимира, бежали в степи и леса»[106]. Надо сказать, что и отдельные церковные историки XIX века, такие, скажем, как архиепископ Макарий и Е. Е. Голубинский, предполагали насильственное крещение части киевлян. О крещении в Киеве народа «под страхом» нередко говорят также современные исследователи. Более того, мысль о крещении строптивых с применением силы и угроз приобрела полемическую заостренность, направленную против идеологов русской православной церкви, разыгрывающих идиллические сцены обращения в христианство населения Киева[107]. Но нельзя забывать при этом, что помыслы древнерусских книжников имели определенную тенденцию. Им хотелось показать Владимира главным и единственным героем описываемых событий. Вот почему князь выступает наделенным почти безграничной властью, а народ — послушной или беспомощной толпой, которую крестили, «заганивая в реку, аки стада». Это — предвзятая точка зрения, обусловленная христианским учением о божественном происхождении власти, о беспрекословном ей подчинении. В том, что древнерусские писатели смотрели на Владимира через очки христианской доктрины о «властях предержащих», можно удостовериться по довольно характерной фразе Иларнона, поясняющей принудительность крещения: «Понеже бе благоверие его (Владимира) с властью сопряжено». Иларион верно уловил связь «благой веры» с теорией об авторитарной власти князя. Один летописец, живший веком позже создателя «Слова о законе и благодати», воспроизведет эту связь в универсальном варианте: «Всякая душа властителям да повинуется, ибо власти богом учинены; телом царь подобен всякому человеку, властью же богу подобен. Учил великий Златоуст, противящиеся власти — противятся божьему закону. Князь не зря меч носит, ибо есть божий слуга» (Полное собрание русских летописей, т. 1. М., 1962, стб. 370. Далее — ПСРЛ).
Эта умозрительная концепция не соответствовала политическому строю Киевской Руси, где княжеская власть еще не стала суверенной, поскольку рядом с ней существовала олицетворяемая вечем (народным собранием) общинная власть. Да и сам князь в некотором роде являлся носителем общинной власти[108]. Князь и тяготевшая к нему дружинная знать не располагали средствами для массовых насилий в обществе, где управляли. Они подчинялись вечу, в распоряжении которого была мощная военная организация — народное ополчение, превосходившее по силе княжескую дружину[109]. Вероятно, при крещении в Киеве имели место и отдельные факты принуждения, но вылиться в систему они не могли. Именно отсутствие массовых насилий и связанных с ними социальных потрясений объясняет забывчивость русских книжников относительно места крещения князя Владимира и жителей города, обнаружившаяся, как уже отмечалось, во второй половине XI века и вызвавшая жаркие споры.
От поспешных высказываний насчет крещения «под страхом» жителей Киева и прилежащей к нему области предостерегает и относительно медленное распространение христианства среди населения Киевской земли. Тот же самый Иларион, который изливал восторг по поводу всеобщего крещения при Владимире, сетовал на малочисленность своей паствы, подрывая собственное утверждение о торжестве христианства в эпоху «равноапостольного» князя. Свидетельство Илариона приобретает особый резонанс на фоне церковного устава, составленного Ярославом Мудрым, его современником и другом. Устав гласит: «Дал есмь митрополитом и епископом те суды, что писаны в правилах, в номоканоне, по всем городом и по всей области, где крестьянство есть» (Памятники русского права, вып. 1. М., 1952, с. 259). Следовательно, в «Русской земле» (понятие, включавшее прежде всего Киевщину) середины XI века имелись города и села, где христиан вовсе не было. Недаром летописец говорил, что только при Ярославе «нача вера хрестьяньска плодитися и раширяти, и черноризьцы почаша множитися, и монастыреве починаху быти» (ПВЛ, ч. 1, с. 102). Стало быть, в княжение Ярослава христианство только начало распространяться. А это значит, что оно еще далеко не восторжествовало окончательно. Но сдвиг, и, видимо, заметный, произошел. Поэтому при Ярославе происходит оформление древнерусской церкви как института. В 30-е годы XI века в Киеве организуется митрополия, появляется первый достоверный митрополит (Феопемпт, грек по национальности), строится митрополичий храм (киевская св. София), собирается первый церковный собор. Но и это не означало, что в Киеве не стало язычников. Они были здесь и во второй половине XI века. Правда, не случись в Киеве смуты, устроенной волхвом, служителем язычества, летописец не оставил бы о них никаких упоминаний. А дело было так. В Киеве объявился волхв и взбудоражил город пророчествами. Он уверял, будто «на пятое лето Днепру потещи вспять и землям преступати на ина места, яко стати Гречьскы земли на Русской, а Русьскей на Гречьской, и прочим землям изменитися» (ПВЛ, ч. 1, с. 116–117). Ему поверили «невегласи», то есть язычники, а «верные», верующие, или христиане, смеялись над ним. Однажды ночью волхв бесследно исчез. Но память о нем сохранил летописец, а вместе с ней — воспоминание о «невегласях» — язычниках. Язычники были в Киеве даже на исходе XII века. Ипатьевская летопись под 1194 годом сообщает о вокняжении на киевском столе князя Рюрика. Все ликовали по этому поводу: «И обрадовася вся Руская земля о княженьи Рюрикове, кияне, и крестьяни и погани, зане всих приимаше с любовью: и крестьяныя и поганыя. И не отгоняше никого же» (ПСРЛ, т. 2. М., 1962, стб. 681).
Чем же объяснить столь длительное существование язычников («поганых» на языке летописца) в самом, если можно так выразиться, церковном сердце Руси — Киеве? Здесь можно назвать две основные причины: преобладание добровольных методов обращения в христианство и известная терпимость византийского христианства к язычеству.
Необходимо заметить, что в литературе (и научной, и популярной) мало внимания обращается на факты, свидетельствующие о наличии язычников в Древней Руси столетиями позже крещения 988 года. А такие факты существуют. Они говорят о том, что людей продолжали крестить не только в XI, но и в XII столетии. При этом предписывалось перед крещением «словенина молитвы оглашеныя творити за 8 дней» (Памятники древнерусского канонического права, ч. 1, СПб, 1880, с. 33; Смирнов С. И. Материалы для истории древнерусской покаянной дисциплины. — ЧОИДР, кн. III, 1912, с. 26). Христианину возбранялось «ясти» с некрещеным до его крещения (Смирнов С. И. Материалы…, с. 52). Многие из русских не помнили, совершался ли над ними обряд крещения. И если оказывалось, что нет «послуха» — свидетеля крещения того или иного человека, то его крестили вновь (Памятники древнерусского канонического права, с. 62). Бывали случаи, и, видимо, нередкие, отступления от христианства и возвращения к нему. Обратившийся снова в христианство должен был при народе подвергнуть проклятию соблазнившую его веру и поститься 40 дней. Из источников узнаем, какую веру принимал такой богоотступник. Это — язычество и иудаизм (Смирнов С. И. Материалы…, с. 52, 126). Свобода перехода от одной религии к другой — показатель веротерпимости, присущей древнерусскому обществу. И наконец, последний пример, подтверждающий мысль о существовании язычников в Древней Руси. В церковном памятнике «Заповедь ко исповедующимся сыном и дщерем» читаем: «Аще в поганстве [язычестве] грех будет створил, разве [кроме] душегубства [убийства], и по крещении будет не согрешил, да станет [может стать] попомъ»[110]. Совершить «душегубство», будучи язычником, мог, конечно, лишь взрослый человек.
Введение христианства на Руси все же не являлось безболезненным и мирным. Только, собственно, в Киевской земле-волости оно проходило относительно спокойно, поскольку принятие новой веры отвечало политическим планам поляно-киевской общины, и она на вече санкционировала крещение. Что касается племен, подвластных Киеву, то к ним христианство входило с огнем и мечом. Насилием и жестокостью утверждала киевская знать, опиравшаяся на поддержку племенной группировки полян, свое господство среди прочих восточнославянских племен. Точно такими же средствами она насаждала в покоренных славянских и неславянских землях христианство, призванное укрепить и продлить это господство. Понятно, почему крещение встретило здесь отчаянное сопротивление. С христианством местное население ассоциировало тяжкую зависимость, идущую из Киева.
Распространение христианства за пределами Киевской земли прослеживается по историческим источникам фрагментарно и с большим трудом. Особенно скупы на рассказы о крещении подчиненных Киеву земель летописцы. Их молчание понятно: летописатели — люди, как правило, духовного звания, старались не говорить о темных сторонах христианизации Руси, а светлых было мало.
В этом коренная причина их немногословия. Контрастно в данном отношении выглядят летописные известия о крещении в Киеве: они сравнительно подробны. Почему? Да потому, что крещение киевлян, как отмечалось выше, прошло мирно. Но язык летописца деревенел и присыхал к гортани, когда обращение в христианскую веру сопровождалось пролитием крови и насилием. Следовательно, он скрывал невыгодные для древнерусского православия факты, в чем выразилась его определенная идеологическая позиция. Иное дело — предания и жития святых. Первые возникали в народной среде и хранились в памяти народа, которому незачем было утаивать правду о крещении. Вторые, описывая подвиги святых отцов на ниве христианизации, невольно обнажают приемы и методы насаждения христианства, к которым прибегали ревнители христовой веры. Что же это за приемы и методы?
Введение христианства в Туровской земле, соседствующей с Киевщиной, отразилось в местной легенде, говорящей о том, что к городу Турову по реке приплыли каменные кресты. Когда же они остановились напротив городских ворот, речная вода покрылась кровью. Легенда, несомненно, запечатлела отголосок кровавой борьбы в ходе христианизации Туровской земли.
«Повесть временных лет» сообщает о крещении двенадцати сыновей Владимира, после чего княжичей направили в качестве князей-посадников в различные города Руси. Владимир «посадил Вышеслава в Новгороде, Изяслава в Полоцке, Святополка в Турове, а Ярослава в Ростове. Когда же умер старший Вышеслав в Новгороде, посадил в нем Ярослава, а Бориса в Ростове, а Глеба в Муроме, Святослава в Древлянской земле, Всеволода во Владимире, Мстислава в Тмуторокани»[111]. Сообщение о разделе княжеских столов между сыновьями Владимира помещено вслед за рассказом летописца о крещении Киевской земли и как бы вытекает из него. Исследователи мало придают значения этому, однако здесь бесспорная связь между распределением княжеских столов, мерой по сути своей политической, и крещением поляно-киевской общины. Делегируя свою власть в лице сыновей в отдаленные от Киева городские центры, Владимир, по-видимому, физически устранял местных правителей там, где они еще сохранились. На новых властителей, прибывших из Киева, возлагалась обязанность утверждения христианства среди управляемого ими населения любыми мерами и средствами. Таким образом, христианство начинало свой путь в покоренных Киевом землях обрызганное кровью.
О том, что сыновья Владимира действовали как рьяные проводники христовой веры, свидетельствуют народные предания. По одному из них, первым просветителем Ростовской земли являлся князь Борис Владимирович, который, «благочестиво властвуя, обращал неверных к святой вере». Вместе с ним не покладая рук трудились и епископы. Но тщетно. Епископ Леонтий, деятельность которого в Ростовском крае падает на 70-е годы XI столетия, нашел в Ростове массу людей, «одержимых многым неверьством». Когда Леонтий начал проповедовать христианство, его выгнали «вон из града». Тогда он расположился за городом и поставил «церковь малу» и, взявшись снова за проповедь, сочетал ее с обильным угощением. Но к нему шли только младенцы и старцы. Как только проповедник опять попытался обосноваться в городе, на него язычники «устремишася»: одни «с оружием, а друзии с дреколием». В конце концов, «невегласи» убили Леонтия.
Способы воздействия на язычников при обращении в христианство, идущее из Киева, наглядно демонстрирует «Сказание о построении города Ярославля». До возникновения города на его месте располагалось селище, именуемое Медвежий угол, в котором жили люди «поганыя веры — языцы, зли суще». Они поклонялись Волосу, пока сюда не прибыл князь Ярослав Владимирович «с сильною и великою ратью». Ярослав взялся за наведение «порядка», повелев дружине своей «устрашити и разгнати шатание сих беззаконных… И дружина князя храбро приступи на врагов, яко сии окаяннии нача от страха трепетати и в велии ужасе скоро помчеся в ладиях по Волге реце. Дружина же князя и сам Ярослав погнася за неверными, да оружием бранным погубит сих».
Ярослав покорил население Медвежьего угла и обложил данью. Люди согласились «оброцы ему даяти, но точию не хотяху креститися». Вскоре Ярослав «умысли паки прибыти в Медвежий угол». На сей раз он явился сюда «со епископом, со пресвитеры, диаконы и церковники», а также, разумеется, «и с воины». Язычники напустили на князя и «сущих с ним» псов и «лютого зверя». Ярослав «секирою своею победи зверя», а псы, как агнцы, никого не тронули.
В поединке Ярослава с «лютым зверем» слышны отзвуки кровавых стычек киевских пришельцев с местным населением, отчаянно боровшимся за свою свободу. Несмотря на военную силу, Ярославу так и не удалось принудить «насельников» Медвежьего угла принять крещение. Они пока оставались в язычестве, поклоняясы своему Волосу (Лебедев А. Храмы Власьевского прихода г. Ярославля. Ярославль, 1877, с. 6–9).
Из «Повести о водворении христианства в Муроме» черпаем сведения о распространении христианства в Муромской земле князем Глебом Владимировичем. На требование принять его князем и креститься муромцы ответили решительным отказом… Глеб вынужден был расположиться в 12 «поприщах» от города на речке Ишне. Ему все-таки удалось приобщить к новой вере какую-то часть местных жителей, что породило жестокие кровопролития «поганых» с «верными» — христианами. Дальнейшие происшествия в Муромской области «Повесть» связывает с неким князем Константином (Ярославом Святославичем?). Они датируются, судя по всему, концом XI столетия. Муромцы, как сообщает «Повесть», вновь отказались принять святую веру, несмотря на обещание Константина облегчить их повинности, уменьшив дань. Посулы, стало быть, не подействовали. И только устрашенные войском, муромцы впустили князя в город, «точию не хотяще крестися». Тот упорно склонял горожан к христианству, угрожая им «муками и ранами». Наконец он сломил сопротивление язычников, но ценой больших усилий. Силой оружия князь «идолы попраша и сокрушиша и без вести сотвориша».
Иоакимовская летопись, дошедшая до нас в изложении В. Н. Татищева, повествуя о крещении русских людей «просветителями» из Киева, указывает на главное средство, с помощью которого они вершили свое дело: церковники, разошедшиеся по древнерусским землям «с вельможи и вой Владимировыми, учаху люди кресчаху всюду стами и тысячами, колико где прилучися, асче людие невернии вельми, о том скорбяху и роптаху, но отрицатися воев ради не смеяху»[112]. Красноречивое свидетельство: «люди» роптали, но, боясь «воев Владимировых», принимали крещение. На лезвии мечей несли христианство восточным славянам киевские крестители.
Та же Иоакимовская летопись запомнила (и здесь она представляет собой единственное, пожалуй, исключение среди прочих летописей) отдельные подробности крещения новгородцев в 989 году. Князь Владимир поручил крестить жителей города на Волхове епископу Иоакиму и Добрыие, который в свое время принудил Новгород поклоняться Перуну. Когда новгородцы узнали о приближении непрошеных гостей, то созвали вече и поклялись все не пускать их в город «и не дати идолы опровергнута». «Разметавше мост великий», соединяющий Софийскую и Торговую стороны Новгорода, они укрепились на Софийской стороне, превратив ее в оплот сопротивления. Миссионеры между тем появились на Торговой стороне и начали свое дело, обходя «торжища» и «улицы» и призывая людей креститься. Два дня трудились «крестители», но обратить в новую веру им удалось лишь «неколико сот». А на Софийской стороне кипели страсти. Народ, рассвирепев, «дом Добрыни разориша, имение разграбиша, жену и неких от сродник его избиша». И вот тогда тысяцкий Путята переправился ночью в ладьях с отрядом в 500 воинов на противоположный берег и высадился в Людином конце Софийской стороны. К нему устремилось 5 тысяч новгородцев. Они «оступиша Путяту, и бысть междо ими сеча зла». Когда одни новгородцы сражались с Путятой, другие — «церковь Преображения господня разметаша и домы христиан грабляху». На рассвете Путяте на помощь подоспел Добрыня. Чтобы отвлечь новгородцев от битвы, он повелел «у брега некие дома зажесчи». Люди кинулись тушить пожар, прекратив сражение. Устрашенные новгородцы «просиша мира». Добрыня «дал мир»: «…идолы сокруши, древянии сожгоша, а каменнии, изломав, в реку вергоша; и бысть нечестивым печаль велика». Затем он «посла всюду, объявляя, чтоб шли ко кресчению». Тех же, кто не хотел креститься, «вонни влачаху и кресчаху, мужи выше моста, а жеи ниже моста». Но «мнозии» некрещеные стали хитрить, объявляя себя крещеными. Однако хитрость не удалась: последовало распоряжение всем крещеным кресты «на выю возлагати, а иже того не имут, не верити и крестнти»[113].
Долгое время известия Иоакимовской летописи о крещении новгородцев возбуждали недоверие у исследователей. Но специальное источниковедческое изучение и особенно археологические раскопки в Новгороде, проведенные известным советским археологом и историком В. Л. Яниным, доказали их историческую достоверность, В ходе раскопок обнаружены следы пожара береговых кварталов Софийской стороны, который уничтожил все сооружения на большой площади, превышавшей только в пределах раскопа 9 тысяч квадратных метров. По ряду признаков пожар этот не был обычным. В. Л. Янин пришел к следующим выводам: «До 989 года в Новгороде существовала христианская община, территориально локализуемая близ церкви Спас-Преображения на Разваже улице. В 989 году в Новгороде, несомненно, был большой пожар, уничтоживший береговые кварталы в Неревском и, возможно, в Людином конце. События этого года не были бескровными, так как владельцы сокровищ, припрятанных на усадьбах близ Преображенской церкви, не смогли вернуться к пепелищам своих домов. Здесь следует пояснить, что оба клада были домашней казной, спрятанной непосредственно под полами домов, в удобном для многократного извлечения месте». В. Л. Янин резонно заключает: «Думаю, что эти наблюдения подтверждают реалистическое существо о насильственном крещении новгородцев»[114].
Рассказ Иоакимовской летописи о крещении новгородцев не оставляет никаких сомнений относительно того, что христианство в Новгороде вводилось Владимиром насильно, сопровождаясь кровавыми столкновениями. Недаром вскоре сложилась поговорка: «Путята крести мечом, а Добрыня огнем».
Ценность сведений Иоакимовской летописи этим не исчерпывается. Как явствует из них, в Новгороде до трагических событий 989 года имелись Преображенская церковь и христианская община. Значит, новгородцы терпимо относились к христианству до памятного 989 года. Отчего же так ожесточенно они воспротивились крещению? Конечно, оттого, что оно осуществлялось по приказу из Киева и, следовательно, являлось инструментом укрепления киевского господства, тягостного для новгородской общины. Нельзя, разумеется, не учитывать приверженность народных масс Новгорода язычеству. Но в данном случае эта приверженность приобрела особый накал потому, что оказалась в горниле политики. Борьба в Новгороде 989 года — это борьба не только религиозная, но и политическая и, быть может, не столько религиозная, сколько политическая.
Припоминается еще один эпизод из новгородской истории, свидетельствующий о политической сути конфликтов на религиозной почве. В 1071 году появился в Новгороде волхв. Он произносил речи, хулящие веру христианскую, пророчествовал, выдавая себя за бога. «И замутился весь город, и все поверили в него, и собирались убить епископа. Епископ же с крестом в руках и в облачении вышел и сказал: «Кто хочет верить волхву, пусть идет за ним, кто же истинно верует, пусть тот к кресту идет». И люди разделились надвое: князь Глеб и дружина его пошли и стали около епископа, а люди все пошли и стали за волхвом». Неизвестно, чем закончились бы волнения новгородцев для еппскопа и князя, если бы Глеб не проявил решительность и не убил волхва. Размежевание в Новгороде хотя и происходило на религиозном фоне, но по политическим соображениям. Князь Глеб с дружиной и епископ — пришлые люди, олицетворяющие собой власть Киева над Новгородом и потому противостоящие новгородской общине. Последнее обстоятельство и определило расстановку общественных сил в Новгороде во время языческих по форме, но политических по существу коллизий 1071 года.
Противодействие христианству в Новгороде ослабевало по мере того, как новгородская община завоевывала независимость от Киева. Интересные данные может дать динамика строительства церквей в волховской столице. Как показывают изыскания исследователей, в Новгороде было построено в X веке только 2 церкви, в XI — 5, а в XII — 75 церквей. Резкое увеличение количества церквей, построенных в Новгороде на протяжении XII века, вряд ли может быть случайным. Именно в XII, а точнее, в 30-х годах этого столетия Новгород приобретает полную независимость от киевских князей. Со времени падения власти Киева христианизация Новгородской земли теряет политическую остроту, что содействовало ее оживлению, а это, в свою очередь, нашло отражение в значительном расширении храмового строительства. Характерно и то, что исторические воспоминания о крещении Новгородской земли сами новгородцы порой связывали с концом XI — началом XII века. Новгородский архиепископ Илья, поучая в 1166 году попов своей епархии, говорил, что «наша земля недавна хрещена». Илья и его современники слышали о «первых попах», а некоторые и видели их грубые, нехристианские нравы, прививаемые прихожанам. Нет сомнения, что архиепископ Илья разумел поколение новгородского духовенства конца XI — начала XII века, которое с великим трудом продиралось сквозь дебри язычества, устраивая островки христианства в Новгородском крае. Затяжное распространение христианства в новгородском обществе объясняется политическими причинами, а отнюдь не мнимым отставанием Новгорода в социальном развитии от Южной Руси, как полагают некоторые историки[115].
Приведенные исторические данные убедительно свидетельствуют о том, что введение христианства на Руси осуществлялось по воле киевской знати и поляно-киевской общины в целом. Навязываемое подвластным восточнославянским и другим иноязычным племенам, оно насаждалось насильно с применением кровавых средств. Если крещение народа за пределами Киевской земли и вызывало слезы, то это были слезы не радости, а горя. Понятно, почему христианизация, проводимая Киевом, повсюду наталкивалась на упорное противодействие местного населения. В этом состояла одна из главных причин медленного распространения христианства в Древней Руси, растянувшегося на весь XI и часть XII столетия, а в некоторых случаях — на последующие века[116]. Само собой разумеется, что быстрым успехам христианства в древнерусском обществе препятствовала стойкость языческих нравов в русском народе. Но она во много крат усиливалась благодаря политической обстановке, характеризующейся стремлением Киева укрепить с помощью христианской религии свое господствующее положение на Руси, служившее источником обогащения для днепровской столицы.
Неприятие христианства народными массами подчиненных киевским князьям земель не единственная причина медленного его распространения в Древней Руси. Тому же содействовала привязанность социальных верхов, в том числе и киевских, к языческим традициям и нравам — даже в княжеской среде XI–XIII веков цепко держался культ рода и земли.
Все это, вместе взятое, указывает на узость социальной базы христианства в древнерусском обществе. Не имело оно поначалу и прочной политической основы. Общевосточнославянский межплеменной союз, для реанимации которого было принято в Киеве христианство, неудержимо рушился, и на смену ему пришли городские волости, города-государства[117]. Прежде чем слиться в единое могучее государство во главе с Москвой, Русь должна была пережить стадию автономных общественных союзов, принявших форму городов-государств, что означало новый, прогрессивный шаг в ее историческом развитии. Этой форме политической организации вполне соответствовало язычество, которое в рассматриваемое время еще не исчерпало своих социальных и политических возможностей. Поэтому христианство, привившееся к городским волостям, подверглось во многих отношениях языческому переосмыслению и напоминало собой подобие гибрида с ясно выраженной примесью язычества.
Таким образом, с точки зрения поступательного развития Руси введение христианства в конце X столетия являлось в некотором роде опережением событий, забеганием вперед. Не имея под собой твердой социальной почвы и ближайшей политической перспективы, оно скользило по поверхности древнерусского общества и значительно позднее (в XIV–XV веках, когда завершилось формирование классов) превратилось в орудие классового господства, а также в рычаг объединения русских земель вокруг Москвы.
Играя в момент крещения консервативную социально-политическую роль, христианство вскоре оказало и положительное воздействие на некоторые стороны древнерусской жизни, облегчив налаживание связей Руси с Византией, христианскими странами Центральной и Западной Европы, способствуя росту культуры, формированию древнерусской народности. Однако это не дает оснований считать «крещение Руси» поворотным в истории нашего Отечества событием.
Нет никаких оснований рассматривать церковь как ускоритель феодализации Древней Руси, а христианство — как классовую идеологию, освящавшую феодальное угнетение. Церковь в Византии отнюдь не была зрелым феодальным институтом, поскольку во времена Владимирова крещения феодальные отношения там находились еще в стадии становления. На Руси церковь встретилась с доклассовым обществом, к которому ей пришлось приспосабливаться.
Во второй половине X — начале XI века на Руси происходили глубокие социальные изменения: уходил в прошлое родовой строй, и на смену ему шла новая общественная организация, которая базировалась не на родственных, а на территориальных связях.
Среди современных ученых, изучающих историю Киевской Руси, бытует мнение о том, что разложение родоплеменных отношений было сопряжено с формированием феодальных институтов, что феодальное классовое общество возникало в процессе распада родового общества. Это мнение является хотя и традиционным, но ошибочным. Оно не учитывает последних достижений исторической науки в области исследования переходных (от родоплеменного строя к раннефеодальному) социальных структур.
Выдающийся советский медиевист А. И. Неусыхин, рассматривая историю стран Западной Европы раннего средневековья, сделал обоснованный вывод о наличии в это время переходной общественной организации с характерным для нее переплетением элементов старого и нового, синтезом предшествующей и последующей социально-экономических формаций. Именно такая социальная организация предваряла генезис феодальной общественной формации у германских племен Западной Европы. Основная особенность состояла в том, что в ней отсутствовало деление общества на группы по классовому признаку. Вместе с тем это общество уже утратило главное свойство родового строя — коллективное ведение хозяйства и распределение продуктов. «Будучи общинным без первобытности (без родовой архаики. — И. Ф.) и заключая в себе в то же время элементы социального неравенства, этот общественный строй еще не стал классово-феодальным — даже в том смысле, в каком таковым был самый ранний феодализм». А. И. Неусыхин назвал его дофеодальным. Свободные, делившиеся на знатных людей и рядовую массу, полусвободные и рабы — вот структурные разряды дофеодального общества, в недрах которого рождался феодализм[118].
Положения, сформулированные А. И. Неусыхнным, имеют очень важное значение для понимания социальных перемен, происходивших в восточнославянском мире во второй половине X — начале XI столетия. Родоплеменной строй в те времена находился в кризисном состоянии. Он изжил себя: вместо рода утверждалась большая семья, а вместо племенных союзов — древнерусская народность. На протяжении XI–XII веков сложилось новое общество, построенное главным образом на территориальных началах. Оно утратило былую архаичность, но еще не приобрело классового характера. Так, на наш взгляд, появилась на Руси переходная общественная организация от родоплеменного строя к раннефеодальному.
Низшей социальной ячейкой в ту пору была большая семья, состоящая как минимум из трех поколений. Наряду с большими семьями встречались и малые, но доминирующей все же являлась первая. В социально-экономическом плане крупные семейные объединения выступали как сдерживающий фактор, препятствующий отчуждению земли и концентрации ее в частных руках, то есть образованию крупного землевладения.
Большие семьи соединялись в общины-верви и миры. Древнерусская вервь представляла собой общину, занимавшую промежуточное положение между кровнородственной общиной и соседской, сочетая в себе родственные и территориальные связи. Такого рода общины исследователи называют соседско-большесемейными. Необходимо заметить, что и большие семьи не избавились до конца от родовых традиций. Этим они отличались от больших семей классовых обществ.
Говоря о земельной собственности на Руси XI–XII веков, следует отметить преобладающую в экономике роль землевладения вервей и больших семей. Однако помимо общинного и большесемейного землевладения существовала и частная собственность на землю князей, бояр, духовенства. Анализ соответствующих исторических источников показывает, что земельные владения древнерусской знати того периода были в целом незначительны. Степень богатства людей определялась не землей, а движимостью — количеством денег, драгоценностей, рабов, скота. Благополучие социальной верхушки Древней Руси держалось не на принадлежащих ей селах, а на данях, кормлениях, судебных и торговых сборах, которые нельзя смешивать с феодальной рентой.
Но поскольку частное вотчинное хозяйство и земельная собственность все-таки существовали, они втягивали в свою сферу различного рода трудовой люд, составлявший рабочее население владельческих сел — рабов (челядь, смерды и холопы), а также полусвободных людей (закупы, изгои, прощенники и др.). Рабство и полусвобода питали древнерусское крепостничество, олицетворением которого стали отдельные группы изгоев и смердов. Крепостные были пока весьма малочисленной категорией. В древнерусской вотчине проживало пестрое но социальному составу население. Следовательно, вотчина была сложным организмом. Однако надо иметь в виду, что крепостные люди в вотчинах решительно уступали в количественном отношении рабам и полусвободным. Сами же вотчины, разбросанные, подобно островкам, в море свободного общинного хозяйства, занимали в экономике страны довольно скромное место.
Завершая описание социальной структуры древнерусского общества XI–XII веков, подчеркнем ее принципиальное сходство с моделью, выработанной А. И. Неусыхиным. На Руси, как и в странах Западной Европы, переходящих от доклассового строя к раннефеодальному, общество складывалось из свободных людей (знатных и простых), полусвободных и рабов. Своеобразием древнерусской действительности было наличие прослойки (правда, чрезвычайно тонкой) феодально зависимых людей. Это свидетельствует о том, что древнерусское общество стояло ближе к феодализму, чем западноевропейские общества раннего средневековья. Однако не подлежит сомнению тот факт, что несвободные люди Древней Руси тонули в массе свободного населения, будучи мизерной его частью. Следовательно, можно говорить о незавершенности процесса классообразования на Руси XI–XII веков, о переходном характере ее общественной организации.
Социально-экономическим переменам соответствовали изменения социально-политические. Племенные союзы уступают место волостям, землям, организующими центрами которых становятся города. На смену полянам, кривичам, словенам и другим племенам пришли «кияне», «смоляне», «новгородцы» и т. п. Прежний «суперсоюз», возглавляемый Киевом, распался на ряд самостоятельных городов-государств — основных средоточий общественно-политической жизни Древней Руси. Главное звено города-государства — старейший, старший город, которому подчинялись младшие города, или пригороды. Их зависимое положение отразилось в самом наименовании «пригород». Судя по всему, зависимость пригородов от старших городов это результат колонизации, освоения периферийных земель, исходившего из колонизационного центра — старшего города, или следствие завоевания, покорения слабого сильным. Древнерусская волость, принявшая форму города-государства, была союзом соподчиненных общий во главе с общиной старейшего города.
Верховным органом власти старейшей городской общины, как и волости в целом, было вече — народное собрание всех свободных жителей города. Решению веча старшего города подчинялись жители пригородов. На вече в главный город сходился сельский люд из окрестных поселений. Прибывали, сюда и делегаты из пригородов. Компетенция веча была обширна: оно ведало вопросами войны и мира, распоряжалось княжескими столами, финансовыми и земельными ресурсами волости, вотировало денежные сборы с волостного населения, входило в обсуждение законодательства, смещало неугодную администрацию. Активную роль на вече играла рядовая масса свободного городского и сельского люда, что указывает на демократический характер древнерусского веча. Народ принимал самое непосредственное и деятельное участие как в приглашении князей на княжение, так и в изгнании их из волости.
Положение князя в древнерусском обществе отнюдь не являлось однозначным, как это обычно изображается в исторических трудах, научных и популярных. В кругу знати князь — первый среди равных. Он, несомненно, правил в интересах социальных верхов. Но также бесспорно и то, что в княжеской политике находили выражение и потребности народа. Объясняется это прежде всего отсутствием антагонистических классов в Киевской Руси. Князь и окружавшие его знатные люди еще не превратились в замкнутое сословие, оторванное от народных масс. Знатные выступали в качестве лидеров и правителей, но власть они пока получали из рук народа. Вот почему князь и городская община представляли собой части единого социально-политического механизма. Князь не мог обойтись без общины, как и она без него. Недаром летописцы с большим тщанием и тревогой фиксировали моменты безкняжья в той или иной волости. Князья со своей стороны стремились жить в «приязньстве» с городской общиной, широко практикуя для этого устройство шумных и многолюдных пиров, щедрых дарений, помощь бедным.
В 996 году, по свидетельству летописца, князь Владимир, учредив десятину для юной русской церкви, «створи праздник велик в тот день боляром и старцем градским, и убогим раздая именье много». В том же году он устроил празднество в честь «поставления» церкви Преображения в Василеве. На княжеское застолье сошлись бояре, посадники, старейшины и «люди многы». Слуги князя раздавали «убогим» деньги. Праздник длился восемь дней. Затем Владимир вернулся в Киев и тут «пакы сотворяше праздник велик, сзывая бещисленное множество народа». Летописец извещает, что князь «творил» все это ежегодно. Каждое воскресенье в княжеской гриднице пировали бояре, знатные мужи, представители общинной администрации — сотские и десятские. Святополк, сменивший Владимира на киевском столе, одаривал народ дорогими одеждами и деньгами. Владимир Мономах, по словам митрополита Никифора, «обема рукама» раздавал людям золото и серебро. Древнерусским князьям порой приходилось раскошеливаться, чтобы удержаться на столе. Примечателен эпизод, сохранившийся в летописи под 1159 годом. Дело было в Полоцке, где тогда княжил Ростислав. В городе возникли волнения, ибо многие полочане «хотяху» другого князя — Рогволода. Ростислав с трудом сумел поладить с горожанами, одарив их «многыми дарми».
Князь в Древней Руси, будучи одним из важнейших звеньев волостной администрации, жил в главном городе. В ратных делах он опирался на дружину, верхний слой которой состоял из бояр. Бояре, служа князю, занимали в то же время важные посты в управлении городской общиной, получали в кормление младшие города и села. Однако основа военной мощи городской волости заключалась не в дружине, а в народном ополчении («воях»), куда входили свободные граждане старшего города, пригородов и сельской местности. Свободное население было поголовно вооружено и в совокупности составляло «тысячу», делившуюся на «сотни» — более мелкие военные подразделения и одновременно территориально-административные единицы. Демократический характер военной организации в Древней Руси служил гарантией народоправства.
Старейший, главный город не мыслился без «области», «волости», то есть без пригородов и сел. Город и волость находились в органическом единстве друг с другом, составляя территориальное целое. Летописец часто оперирует понятиями: «Киевская волость», «Черниговская волость», «Смоленская волость» и т. п. Каждая имела свои государственные границы — «сумежья», «межи», «рубежи», то и дело упоминаемые летописью. Следовательно, это были суверенные государственные образования. Русь XII столетня представляла собой полтора десятка подобных государственных образований. В исторической литературе они называются княжествами, что неправильно, ибо высшая власть была не у князя, а у веча — народного собрания, которое стояло над княжеской властью и контролировало ее. Поэтому древнерусские города-государства надо именовать не княжествами-монархиями, а республиками с ярко выраженной общинной демократией, которая представляла собой одну из наиболее ярких черт социально-политической системы Древней Руси.
Общественная жизнь Руси XI–XII веков, замешенная на стойких демократических принципах, не скованная феодальными путами, дала замечательные образцы материальной и духовной культуры, продемонстрировав довольно высокий уровень социокультурного бытия.
Такой была социальная обстановка, в которой происходило становление древнерусской церкви как общественного института[119]. По существу, ей пришлось приспосабливаться к новым условиям, приноравливаясь к тонусу общественной жизни христианизируемого народа.
Ближайшая проблема, возникшая перед устроителями древнерусской церкви, — материальное обеспечение клира. Князь Владимир, создавая первый на Руси церковный устав, учредил церковную десятину, или специальное довольствие для белого духовенства. Десятина — отчисление в пользу церкви десятой части княжеских доходов, которые в то время складывались из даней, полюдья, судебных и торговых пошлин. Дань собиралась с подвластных Киеву племен, а полюдье, торговые и судебные пошлины — с местного населения, управляемого князем. Но все эти поступления в княжескую казну не были связаны с земельной собственностью и потому ничего общего не имели с феодальной рентой. Получая десятину, церковь не превращалась в феодальную организацию, поскольку это не сулило ей никаких публично-правовых прерогатив, ведь поступала она из княжеского двора, а не от паствы, как, скажем, в странах Западной Европы. Десятина, определенная Владимиром, — свидетельство материальной зависимости церкви от князя.
В таком виде десятина сохранялась в XI и XII веках. Князь Святослав Ольгович, принимаясь за составление Уставной грамоты новгородской церкви св. Софии (1136–1137), не преминул вспомнить о прадедах и дедах, которые давали епископам «десятину от даней и от вир и продаж, от всего того, что поступает в княжеский двор». Сам же Святослав Ольгович, вокняжившись в Новгороде, обнаружил здесь практику отчисления десятины от даней, введенную «прежде бывшими князи». А от судебных сборов (вир и продаж) Святослав столько десятины узрел, «олико дней в руце княжии в клеть его». В этой формуле запечатлелись особенности княжеского суда в Новгороде, заключавшиеся не только в наказе князю суд вершить под наблюдением новгородского чиновника — посадника, но и в известном ограничении численности дней княжеского суда. Судебные платежи поступали в княжескую «клеть» — казну, а оттуда уже передавались епископу. Святослав Ольгович поступил несколько иначе, чем его предшественники: взамен десятины от вир и продаж, сумма которой была, надо думать, колеблющейся, он велел своему онежскому домажиричу (управителю) выдавать епископу постоянно 100 гривен[120]. А случится, домажирич не сможет выплатить сполна 100 гривен, то взять у него 80, а остальные 20 гривен получить из княжеской клети. Кроме того, новгородской епископии шли отчисления с дани размером в 43 с половиной «сорочка»[121].
Таким образом, десятина являлась важным (если не важнейшим) источником доходов церкви на Руси XI–XII веков.
На служителей церкви князь Владимир возложил обязанность наблюдения за правильностью мер и весов с правом получения за это пошлин. Кроме того, Владимир пожаловал епископу суд над людьми, совершившими преступления против церкви, семьи и нравственности. Штрафы, налагаемые на виновных, шли, разумеется, владыке. Какие же преступные деяния оказались в ведении церкви? Это, конечно, преступления, составляющие святотатство: кража церковного имущества, осквернение могил, порча крестов (на кладбищах или в церквах), церковных стен, ввод в церковь собак, скота, запуск птиц и другие подобные непотребства.
В судебной компетенции церкви находились правонарушения, связанные с проявлением язычества и причинившие вред людям. Сюда относились «ведовьство» (колдовство), изготовление из трав различных зелий-ядов и вообще всякого рода чародейство. Языческие моления «под овином, или в рощеньи [роще], или у воды» были также предметом судебного разбирательства епископа. Церковному суду подлежали «роспусты» (бракоразводные дела), «умычка» (похищение девиц), «смилное» (прелюбодеяние), «заставанье» (поимка мужем жены при нарушении супружеской верности), «пошибанье» (изнасилование), кровосмесительные браки, избиение детьми родителей, «зубоежа» (кусание во время драки). На владычный суд должны были идти братья или дети, затеявшие тяжбу о наследстве. Наконец, «еретичество» также было объявлено сферой церковного суда.
Последующие церковные уставы (Ярослава и Всеволода) расширяли церковную юрисдикцию, конкретизировали правонарушения, входили в детали, подсказанные жизнью.
Церковный устав князя Ярослава Мудрого, составленный при участии митрополита Илариона, много внимания уделяет преступлениям против нравственности, брака и семьи. Если устав Владимира только перечислял злодеяния, не определяя размеров платежей за содеянное, то устав Ярослава фиксирует суммы судебных штрафов. Так, за «умчание девки» виновный платил 5 гривен золота потерпевшей «за срам» и 5 гривен епископу, если «девка» была боярской дочерью. За дочь «менших бояр» выплачивалось соответственно по гривне золота, а за дщерь «добрых» людей — по 5 гривен серебра[122]. Похищение «девки» бывало, как правило, компанейским предприятием, в котором участвовали товарищи похитителя, именуемые в уставе «умычниками». Так вот эти «умычники» обязаны были уплатить епископу по гривне серебра каждый, а «казнил» (наказывал) их уже сам князь.
Устав Ярослава ставит вне закона древние формы семьи, — такие, как многоженство. «Если кто, — гласит одна из статей устава, — две жены имеет, то епископу 40 гривен, а ту, которая подлегла (вторую, незаконную жену), взять в дом церковный, а первую держать по закону».
Появление монастырей в период княжения Ярослава обусловило наличие в церковном уставе князя узаконений, касающихся монашества. Составителей устава очень тревожили моральные аспекты поведения братьев и сестер во Христе. За «блуд» с «черницею» (монахиней) надо было выложить круглую сумму — 100 гривен. Относительно лее монаха или монахини, «впавших в блуд», епископ по своему усмотрению определял меру пресечения. То же самое грозило попу и попадье, попавшим в сети порока. Обильные возлияния среди духовенства были столь привычным занятием, что провинившимися считали лишь тех попов и «чернецов» (монахов), которые «упивались без времени», то есть в неподходящий момент, например во время службы.
Уход из монашества считался серьезным прегрешением, караемым епископом: «Аще чернець или черница рострижеться, епископу в вине, во что их обрядит».
Церковный устав Ярослава предоставлял епископу право взимания судебного штрафа с поджигателей: «Аже кто зажьжеть двор, или гумно, или что иное, епископу 100 гривен, а князь казнить». Общему суду епископа и князя подвергались «тати» (воры), укравшие коноплю, лен, «всякое жито», одежду, исподнюю и верхнюю. Все эти и многие другие правонарушения, отданные уставом Ярослава на суд церкви, приносили ей крупные доходы.
В уставе князя Всеволода Мстиславича (1136–1137), составленном для новгородского епископа, находим немало из того, о чем говорилось в уставе Владимира. Но есть здесь некоторые дополнения, а также конкретные черты из новгородской действительности.
Всеволод Мстиславич передал епископу суд по торговым делам. Прежде торговыми весами и мерилами распоряжалось Иванское сто — купеческое объединение в Новгороде. Теперь распоряжение становилось совместным. Епископ должен был «блюсти без пакости» образцы мер и весов, не «умаливати» их и не «умноживати». Если же кто-нибудь «скривится» (нарушит упомянутые эталоны), то его «живот» (имущество) конфискуется и делится на три части, одна из которых шла «святей Софи», то есть новгородскому епископу.
Суды, отправляемые епископом, его надзор за эталонами мер и весов, взимание торговых пошлин делали древнерусскую церковь с момента ее учреждения организацией с публично-правовыми полномочиями, в конечном счете — носительницей светской власти, в очерченных уставами пределах. Если десятина являла собой уступку князем части собственных доходов, то церковные суды — частичную уступку власти. Последняя мера была вызвана не только необходимостью материального обеспечения церкви, но и социальными условиями Руси, где знатные люди выступали в качестве общественных лидеров, облеченных властью. Знатность являлась синонимом общественной и политической активности. Поэтому высшее духовенство не могло замкнуться в узком кругу церковных интересов и взяло на себя часть общеполезных функций. В результате оно как бы обмирщвлялось, увлекаемое суетой текущей жизни. И в этом сказывалось воздействие общества, открывшего двери своего дома христианству. Подобное обмирщвление находило выражение и в других областях деятельности древнерусского духовенства, о чем речь пойдет дальше. Хотелось бы подчеркнуть: ни десятина, ни церковные суды, обозначенные уставом Владимира и других князей, не имели феодального характера. Показательно, что в Них нет никаких упоминаний о земельной собственности церкви. На этот факт обратили внимание историки. Известный советский исследователь княжеских уставов Я. Н. Щапов пишет: «Важной особенностью устава Владимира является отсутствие землевладения среди названных в нем источников материального обеспечения церкви». Исследователь объясняет это тем, что первоначальная основа устава «складывалась тогда, когда этот институт (землевладение. — И. Ф.) не играл еще важной роли в обеспечении церкви, когда основными источниками были только те, которые названы в уставе: десятина и церковные суды»[123]. Мысль правильная, но требующая уточнения: церковное землевладение в первые десятилетия после «крещения Руси» не играло никакой роли.
Перечень неземельных доходов древнерусской церкви не исчерпывался десятиной, епископскими судами и торговыми платежами. Князья наделяли кафедральные церкви городами, иначе — поступались кормами с них. Пожалование городов и окружающих их поселений (город не мыслился в те времена без округи) нельзя смешивать с феодальным пожалованием, поскольку высшие иерархи получали, собственно, не города, а право сбора там доходов, которые раньше поступали князю. Первому митрополиту, якобы приглашенному Владимиром из Константинополя, был дан город Переяславль на Днепре. При поверхностном взгляде в этом можно усмотреть наделение митрополита недвижимостью. Но Русь X–XII веков не знала владений городскими поселениями на частном праве. История же самого Переяславля довольно внятно рассказывает о большом свободном городе — сначала племенном центре, а потом волости. Подобно Киеву и Чернигову, Переяславль никак не мог принадлежать частному владельцу, будь то отдельное лицо или корпорация.
Кафедральные церкви получали в кормление и менее значительные города, чем Переяславль. Десятинной церкви, построенной при Владимире, принадлежал город Полоный, расположенный неподалеку от Киева. Это был сравнительно крупный город, окруженный многочисленными селами, о чем мы узнаём из летописи, которая, повествуя о нападении в 1169 году половцев на Киевскую землю, сообщает, что кочевники, воевавшие у Полоного, «взяша села без учета с людьми, с мужи и с женами, коне и скоты и овце погнаша в Половце» (ПСРЛ, т. 1, стб. 358). Киевский митрополит, преосвященный Никита, держал город Синелиц, стоявший на реке Суле. В 1123 году Никита «в своем граде в Синелице затвори в темнице злаго еретика Дмитра» (ПСРЛ, т. 9, с. 132).
Передача городов в кормление церкви практиковалась не только в Южной Руси, но и в других волостях-землях. Летописец, восхваляя доброту Андрея Боголюбского, извещает о том, что князь наделял городами церковь Богородицы во Владимире. В период усобиц, наступивших после убийства Андрея, князья Ростиславичи, племянники покойного, отобрали храмовые города, присвоив себе собираемые там доходы. Но князья Михалка и Всеволод, братья Андрея Боголюбского, победив вскоре Мстислава и Ярополка Ростиславичей, вернули их «святей Богородице».
Когда мы говорим о городах, передаваемых церкви с целью сбора доходов, то имеем в виду и тяготевшие к ним села, где жили свободные земледельцы-общинники. С этой позиции проясняются слова из послания епископа Владимирского и Суздальского Симона иноку Киево-Печерского монастыря Поликарпу: «Кто не знает меня, грешного епископа Симона, и этой соборной церкви, красы Владимира, и другой суздальской церкви, которую я сам создал? Сколько они имеют городов и сел! И десятину собирают на них по всей земле той. И всем этим владеет наше смирение».
Владимирское епископство выделялось между остальными древнерусскими епархиями обилием городов и сел, отданных ей князьями для наполнения церковной казны. Особое усердие тут проявлял Андрей Боголюбский, осыпавший щедротами кафедральную церковь Богородицы, отчего и получил свое прозвище. Князь действовал так не только из личных душевных побуждений, но и под влиянием церковно-политических планов. Он задумал устроить во Владимире митрополию и приобрести тем самым церковно-политическую самостоятельность по отношению к Киеву. Замыслы Андрея не сбылись: патриарх отклонил его притязания.
Нельзя представлять дело так, будто политика князя Андрея была безразлична, а тем более чужда владимирской волостной общине. На время княжения Боголюбского и ближайших его преемников приходится пик борьбы Владимира со старшим городом Ростовом, охватившей население обеих волостей. Владимирцы стремились отделиться от Ростова, образовать свой город-государство, не зависимый от старейшего города. Создание во Владимире епископии, попытки учредить в нем митрополию — отражение процесса строительства города-государства. Владимирская община не стояла в стороне от этого процесса, наоборот — принимала в нем самое деятельное и непосредственное участие. Церковь использовалась ею как инструмент волостного строительства, как средство идеологического обоснования права на самостоятельность владимирцев. Собор Богородицы во Владимире — местная святыня, символ суверенности владимирской гражданской общины. Это еще один пример обмирщвления церкви, приспособления ее к древнерусским социальным условиям, когда церковь брала на себя роль, нужную волостной общине. Отсюда вывод: Андрей Боголюбский, наделяя кафедральную церковь Богородицы доходами, собираемыми с различных городов Владимирской волости, поступал в согласии с интересами тамошней общины и, может быть, не без ее одобрения.
Среди источников дохода сановников древнерусской церкви необходимо упомянуть и такую прибыльную форму, как плата за поставление в священнослужители. Подобное мздоимство считалось безнравственным. Множество обличений произносилось по сему поводу. Однако искоренить дурную привычку не удалось. Пришлось даже легализовать обычай: Владимирский церковный собор 1274 года определил «нормальную» плату епископу за поставление священников, но тут же в сильных выражениях осудил архипастырей, которые на «мзде» раздавали духовные должности.
Со второй половины XI века древнерусская церковь обзаводится недвижимыми имениями, или селами. Летописец, рассказывая о сожжении Суздаля в 1096 году враждующими князьями, заключает: «…только уцелел двор монастырский Печерского монастыря и церковь святого Дмитрия, которую дал монастырю Ефрем вместе с селами» (ПВЛ, ч. 1, с. 371). Известную нам церковь Богородицы Андрей Боголюбский одаривал многим именьем, купленными «свободами» (слободами), «лепшими» селами. Епископ Ростовский Кирилл поражал воображение современников деньгами, «селы и всем товаром и книгами» (ПСРЛ, т. 1, стб. 452). Согласно летописи, богатство Кирилла — нечто совершенно необычное: епископ был так богат, как ни один из местных владык.
Отмечая существование во второй половине XI–XII веке церковной земельной собственности, следует со всей ясностью сказать, что землевладение еще не стало тогда основой благополучия белого духовенства, будучи незначительным, слабо развитым. Веское подтверждение тому — Уставная грамота Смоленской епископии князя Ростислава (1136). Она представляет для историка особую ценность, поскольку, являясь учредительной, тщательно перечисляет главные источники доходов смоленской церкви. Князь учреждает епископскую кафедру в Смоленске и назначает ей материальное обеспечение с санкции вечевого народного собрания. Смоленская община вместе с Ростиславом определяет доходные статьи, предоставляемые церкви «святей Богородици и епископу». Основную их часть составили отчисления от даней, полюдья, вир, продаж, а также торговых, мытных, перевозных и других пошлин, судебные сборы. Пожалование, по неполным подсчетам, исчислялось в 400 гривен. Много это или мало? Конечно, немало. Средняя цена раба в XII веке не поднималась выше 5 гривен. За коня платили 2–3 гривны. На 400 гривен можно было купить 115 кобылиц, или 200 коров, или 2 тысячи баранов. Наряду с денежной десятиной епископ ежегодно получал десятую часть рыбы, доставляемой князю из Торопца и Жижца — пригородов Смоленска.
В сравнении с названными пожалованиями земельные выглядят очень скромно: князь Ростислав дал «святей Богородици и епископу» два села, один клочок земли и капустный огород. Ростислав уступил епископу право пользования несколькими озерами и сенными покосами, предоставленное ему ранее смоленской городской общиной, в собственности которой находились эти угодья. Для большой епископии, какой была Смоленская епархия, земельные дарения, зафиксированные в Уставной грамоте Ростислава, являлись ничтожными. И не стоит думать так, будто князь и смоленское вече пожадничали. Напротив, князь дал все, что мог, о чем и заявил: «Чтож мога, тож даю».
Грамота Ростислава снабжает исследователя ценным материалом, свидетельствующим о том, что в XII веке земля еще не стала основным богатством церкви, отступая далеко на задний план перед иными источниками церковных доходов.
Не очень преуспевали в обзаведении землей и монастыри. Первые сведения о монастырском землевладении касаются Печерского монастыря в Киеве. Можно не сомневаться, что уже в игуменство Феодосия (60-е — начало 70-х годов XI века) у обители были свои села. Житие Феодосия упоминает случай, когда к «блаженному отцу» пришел монах из «веси монастырьскиа» и поведал, что в «хлевине», где затворяется скот, поселились «бесы», наносящие вред животным. Феодосий отправился в село и отважно вошел в хлев. После его посещения и схватки с «бесами» «пакости» в селе прекратились.
В фантастический рассказ о борьбе преподобного с бесами вкраплены мозаичные элементы реальной действительности, соединив которые получаем рельефное изображение монастырского землевладения и хозяйства: перед нашим взором возникают село, хозяйственные постройки, содержащийся в них скот. Монастырь владел не одним селом. Накануне своей смерти Феодосий велел позвать всю братию, в том числе и тех, кто находился в селах. Но монастырское хозяйство не могло полностью удовлетворить потребности монахов. Не раз случалось, что им не из чего было готовить «ядь» (еду). Тогда приходилось отправляться на рынок.
Историк располагает сведениями о связи лавры с торгом двоякого рода. Одни из них указывают на более или менее постоянный контакт монастыря с рынком. Как-то раз к Феодосию в келью вошел эконом и с тревогой сообщил ему, что не имеет денег на покупку «яди» для братии. Значит, ходить на рынок за продуктами — вещь обычная. Ей препятствует лишь отсутствие денег на питание «и на ину потребу». Примечателен с точки зрения связи монастыря с «торгом» и рассказ о том, как иноки «руками своима делахуть дело, ово ли копытьца [шерстяные чулки] плетуща и клобуки [головные уборы] и нна ручьная дела строяще и тако носяще в град продаяху и тем жито купяху».
Другие сведения говорят о случаях оскудения монастырских сусеков, что также вынуждало идти на торг. Монахи не только покупали всякую снедь, но и брали ее в кредит. Известен случай, когда Феодосий велел эконому пойти в город и взять у торговцев «взаим, еже на потребу братии».
Иногда недостаток «брашна» (продуктов питания) восполнялся за счет приношений. Так, в один из дней пришел келарь к Феодосию и заявил, что в монастыре нет никакой еды и он не знает, чем кормить братию. Монахов выручил боярин Иоан, который наполнил «три возы брашна: хлебы и сыр и рыбу, сочиво же [чечевица] и пшено, еще же и мед, — и посла к блаженному в монастырь».
Продовольственные затруднения были для печерских монахов не столь уж редким явлением. Феодосий, сознавая это, говорил однажды варягу Шимону: «Ты знаешь, сын мой, наше убожество: часто хлеба недостает нам в дневную пищу». Вместе с тем нельзя чересчур доверчиво относиться к свидетельствам необеспеченности лавры и принимать их за чистую монету. Возможно, тут не обошлось без преувеличений. Сам автор Жития Феодосия отмечает возрастающее благополучие монастыря. И все-таки не подлежит сомнению, что печерские иноки временами испытывали нехватку в продуктах питания и выходили из положения с помощью рынка и благотворительности богатых людей. Стало быть, собственное монастырское хозяйство не удовлетворяло самые насущные потребности братии. Это можно понять так, что оно было незначительным, играло второстепенную, подсобную роль. Земельной собственностью, помимо Печерской лавры, обладали и другие древнерусские монастыри: Юрьев, Пантелеймонов, Антониев, Хутынский. Но нх благополучие строилось не на земле.
Важное значение в бюджете монастырей на Руси XI–XII веков приобрело предоставление им князьями права сбора доходов с волостей. Князь Ярополк в конце 70-х — начале 80-х годов XI века передал Печерскому монастырю доходы с Небльской, Деревьской и Лучьской волостей. В 1130 году князья Мстислав и Всеволод отдают новгородскому Юрьеву монастырю волость Буйцы «с данию и с вирами и продажами». Монастырь получил также 25 гривен осеннего полюдья. Кроме волости Буйцы Юрьеву монастырю был пожалован князем Всеволодом Терпужский погост Ляховичи с правом сбора там дани. А Изяслав Мстпславич дал Пантелеймонаву монастырю село Витославиц. Грамоту на село Витославиц князь составил в момент основания монастыря в 1134 году, чем и указал на источник материального обеспечения иовоучрежденной обители — сбор дани свитославицких жителей. Пожалование Изяслава — не личный дар князя. Он «испрошал» село Витославиц у Новгорода, то есть у новгородского веча.
Большие средства поступали в монастыри в виде пожертвований. Известно, например, что князь Глеб Всеславич пожертвовал в Печерский монастырь около 1100 гривен серебра. После смерти Глеба его вдова поднесла монастырю еще около 600 гривен. Воспитатель Юрия Долгорукого Георгий Шимонович, «державший всю землю Суздальскую», пожертвовал Печерскому монастырю 1000 гривен. А отец Георгия варяг Шимон подарил игумену Антонию пояс весом в 50 гривен золота, или в 500 гривен серебра. Один знатный киевлянин, именем Иоан, пораженный смертельным недугом, отдал печерскому игумену все накопленное имущество, оставив своему пятилетнему сыну Захарии только 1000 гривен серебра да 100 гривен золота. Позднее Захария постригся в Печерский монастырь и передал эти деньги игумену. Кстати, постриженики Печерского монастыря нередко были люди богатые, употреблявшие свое состояние на нужды обители. К числу таких монахов принадлежал некий Еразм, который имел большое богатство, но все его истратил на монастырь.
Итак, доступные современному исследователю источники достаточно определенно свидетельствуют о том, что основу богатства церкви и монастырей на Руси XI–XII веков составляла движимость, а не земля. Впрочем, положение церкви и монастырей здесь несколько различалось. Монастыри испытывали большую склонность к земельным приобретениям, чем церковь, поскольку не обладали теми возможностями обогащения, какие имела церковная организация. Но это относилось только к отдельным, наиболее крупным монастырям, как Печерский, Юрьев, Пантелеймонов. Основная же масса монастырей в домонгольской Руси, как показывают новейшие изыскания, к земле была равнодушна и никаких хозяйственных задач перед собой не ставила, завися всецело от своих устроителей и вкладчиков[124]. Понятно, что проводниками феодализма такие монастыри быть не могли.
Выявив земельные владения у древнерусской церкви и монастырей в XI–XII веках и установив их незначительность, рассмотрим вопрос о социальной природе земельной собственности белого и черного духовенства. Социальная суть землевладения выражается в характере зависимости работающего на земельного собственника люда. Кто же сидел на монастырской и церковной земле?
В монастырских селах жила челядь. Об этом говорят источники. Например, вдова князя Глеба, будучи сама на смертном одре, передала Печерскому монастырю пять сел с челядью. Новгородский боярин Варлаам пожертвовал основанному им Хутынскому Спасо-Преображенскому монастырю земельные угодья «с челядию и с скотиною».
Челядь существовала у восточных славян уже в VIII–X веках. В те времена это были рабы-полоняники иноземного происхождения. Сохраняется челядь и на протяжении XI–XII веков. Об этом упоминается в Русской Правде (законодательном сборнике), летописях, памятниках церковной литературы, грамотах. И везде в челяди узнаются рабы. Челядин находился в полной и безусловной власти своего господина. Это — забитое и бесправное существо, отличающееся от животного лишь речью. Челядь и скот в письменных памятниках часто называются рядом. Только что упоминавшийся боголюбивый Варлаам без тени смущения объединяет челядь со скотом.
Но челядь — это не просто рабы, а именно пленники-рабы. Однако, в отличие от прежних времен, челядином становился всякий пленник, независимо от этнической принадлежности. Древнерусские братья во Христе не гнушались трудом «говорящей скотины» — челяди. Правда, в церковных поучениях звучали призывы милосердного обращения с челядью: «…челядь же свою тако же милуй, дажь им потребная; показай же я на добро не яростию, но яко дети своя»; «…челядь свою наказующе, гладом не моряще, порт довол дающе». Но это были увещевания против жестокого обхождения с челядью, не покушавшиеся на существование данной социальной категории.
Не отвергала церковь и другую разновидность рабства — холопство. Появление холопов было вызвано глубинными процессами, происходившими в восточнославянском обществе, процессами распада родового строя. Холопы, несомненно, тоже рабы, но из среды соплеменников. Люди становились холопами в результате самопродажи, женитьбы на рабе «без ряду» (договора), «тиунства» (хозяйственной службы) «без ряду», бегства «закупа» (полусвободного) от господина.
Местное происхождение холопов заметно сказалось на их положении в древнерусском обществе. Холопы, в отличие от челяди, были наделены элементами правоспособности и дееспособности. В отдельных случаях они выступали «послухами» (свидетелями) в суде, заключали различные сделки по торговле и кредиту, имели собственное имущество и могли передавать его по наследству.
Такой статус холопов на Руси в XI–XII веках выдающийся русский историк В. О. Ключевский объяснял влиянием церкви на общество. «Церковь, — писал он, — произвела в положении русского холопства такой решительный перелом, которого одного было бы достаточно, чтобы причислить ее к главным силам, созидавшим древнерусское общество»[125]. Говорить так — значит чрезмерно преувеличивать возможности церкви, которой предстояло сперва окрепнуть, чтобы производить «решительный перелом» в социальных отношениях. Ни в XI, ни в XII столетии русская церковь не имела сил для столь проникающего воздействия на древнерусское общество, которое усваивало еще азы христианства. Церковь сама нуждалась в серьезной поддержке и более приспосабливалась к общественному строю Руси, нежели созидала его.
Причины своеобразия положения холопов заключались не в политике церкви, а в условиях возникновения холопства, в местном происхождении этой категории зависимого населения Древней Руси, наложившем особый отпечаток на стиль отношения к холопам в древнерусском обществе.
Владельцами холопов были и сановники церкви, и монахи. Русская Правда как о явлении обычном говорит о «чернецких» холопах, то есть о холопах, принадлежащих монастырям. Холопами окружали себя высшие иерархи. Относились «отцы церкви» к своим рабам не лучшим образом. Это толкало их на крайние поступки. В 1068 году новгородского епископа Стефана, приехавшего в Киев, «свои холопи удавиша». Академик М. Н. Тихомиров справедливо по этому поводу замечал: «Обстоятельства смерти новгородского епископа, погибшего от рук собственных холопов, вскрывают перед нами одну из мрачных картин русской церковной действительности XI века. Ожесточенные холопы убивают своего господина в отместку за издевательства над ними, которые были столь характерны для высших церковных иерархов, становившихся порой настоящими тиранами по отношению к подвластным людям»[126]. Холопы ненавидели своих церковных хозяев, стараясь навредить им при малейшем удобном случае. Новгородский летописец рассказывает о том, что «клевета бысть на епископа Луку от своего холопа Дудикы, и изиде из Новагорода и иде Кыеву, и осуди митрополит Ефрим, и пребысть тамо 3 леты» (НПЛ, с. 183). Донос Дудики, как видим, оказался не пустым: новгородский епископ Лука был вызван по этому доносу в Киев и наказан митрополитом.
Русская Правда предусматривала случаи воровства со стороны холопов. Среди «татей» она называет и «чернецких» холопов. Едва ли от хорошей жизни занимались воровством монастырские холопы.
Церковные наставники вразумляли тех, кто обременял рабов своих непосильным трудом («делом насиляа»). Но, как явствует из Жития Феодосия, на рабах Печерского монастыря лежала самая тяжелая и черная работа: они заготавливали дрова, мололи зерно ручными жерновами, носили воду, готовили монахам пищу. Так слово духовных пастырей расходилось с делом.
Помимо челяди и холопов в руки духовенства попадали и смерды. В селе Витославиц, которое князь Изяслав Мстиславич, как мы знаем, «испрошал» у Новгорода Пантелеймонову монастырю, жили смерды. С передачей села смерды поступали в ведение монастыря. В письменных источниках сохранились также сведения о смердах, выполнявших различные «потуги» (повинности) в пользу новгородского епископа.
Вопрос о древнерусских смердах принадлежит к числу самых спорных в социально-экономической истории Киевской Руси, Слишком скудны данные о смердах, чтобы на их основании молено было делать уверенные выводы. Какое предположение о смердах является наиболее вероятным? Видимо, правы те историки, которые усматривают в смердах зависимый разряд сельского населения Руси XI–XII веков. Формировался он из пленников, посаженных на государственные земли. Не случайно в летописях примерно с XI века, со времени появления в источниках термина «смерд», повествуется о массовых перегонах пленников русскими князьями. Выходцы из пленников, смерды близко стояли к челяди и во многом напоминали рабов. Но полного тождества между челядью и смердами все-таки не было. Положение челяди, находившейся в частных руках, и смердов, сидящих на государственных землях, несколько различалось. Смерды вели собственное хозяйство, при наличии сыновей завещали им свое имущество. Они платили князю «продажу» (судебный штраф), что выделяло их из остальной массы рабов.
Наделение смердов некоторыми преимуществами по сравнению с обычной челядью находит объяснение прежде всего в их обязанностях. Смердов-пленников древнерусские князья использовали для защиты границ. Смерды поставляли лошадей, необходимых для организации походов против кочевников. Они, наконец, платили дань, вливавшуюся в государственный бюджет. Вот почему переселение пленников воспринималось как событие государственного значения.
Смерды в своем первоначальном значении — государственные рабы. Со временем князья, как представители государственной власти, стали передавать их частным владельцам и духовным корпорациям, иллюстрацией чего и служит грамота Изяслава Мстиславича Пантелеймонову монастырю. Так возникала группа частновладельческих (в нашем примере — монастырских и церковных) смердов, которые постепенно превращались в феодально-зависимых. Но переход смердов из рабства в феодальную неволю не являлся следствием какой-то особой экономической политики древнерусской церкви, а объяснялся конкретными обстоятельствами. К тому же превращение смердов в феодально-зависимых в XII веке только началось.
В церковных уставах Владимира и Всеволода есть статьи, где называются церковные люди, в том числе несвободные: пущенники, задушные люди, прощенники, а также изгои. Устав Всеволода указывает на источники изгойства: «попов сын грамоте не умееть, холоп из холопства выкупится, купец одолжает… князь осиротееть». Оставим в стороне князя-сироту, лишенного стола вследствие ранней смерти отца, разорившегося купца, неграмотного поповича, то есть людей, оказавшихся на житейской мели, но не вкусивших горечи «работного ярма», и обратимся к изгою, вышедшему из холопства.
Для понимания сущности изгойства очень важны этимологические разыскания лингвистов. По их наблюдениям, термин «изгой» восходит к слову «гоить», означавшему «жить, давать жить, устроить, приютить». Изгой, следовательно, это человек «изжитый», выбитый из привычной колеи, выпавший из прежнего своего состояния. Таким «изжитым» из рабства и являлся выкупившийся на волю холоп.
Выкуп рабов на свободу (вольноотпущенничество) широко бытовал в варварских обществах. И везде, не исключая Руси, освобожденный раб не обрывал полностью связи с господином. Становясь вольноотпущенником, он из раба превращался в полусвободного. Положение вольноотпущенника не было временным состоянием — в нем жили и умирали. Вольноотпущенничество — особый социальный институт, характерный для древних народов.
Причины зависимости вольноотпущенника от своего недавнего хозяина коренились в социальных условиях варварского общества. Человек тогда мог сохранить свой общественный статус, находясь лишь в той или иной социальной группе. В противном случае он как бы выпадал из системы социальных связей и переставал считаться человеческим существом, становясь легкой добычей сильного[127].
В Древней Руси сложилась практика, когда отпущенные за выкуп на свободу холопы (изгои) уходили от своих старых господ, но отдавались под патронат церкви, которая заменяла им прежних владельцев. Это засвидетельствовано церковными уставами. Однако бывало и так, что сами хозяева изгоев отдавали их церкви. Пример такого рода перевода изгоев в ведение церкви представляет грамота князя Ростислава. Князь вместе со смоленской общиной пожаловал епископу села Дросенское и Ясенское, населенные изгоями, в результате чего они становились церковными людьми.
Зависимость изгоев не феодальная. Выступая в качестве полусвободных, они составляли промежуточную социальную категорию между свободой и рабством, типичную для обществ с незавершенным процессом классообразования. Однако изгойство могло эволюционировать в феодальную зависимость. К сожалению, из-за отсутствия соответствующих сведений нельзя сказать, насколько явственно этот процесс обозначился в Древней Руси.
К полусвободным изгоям примыкали пущенники — отпущенные на волю без выкупа рабы. Мотивы их освобождения бывали разные: благодарность за долгую и верную службу, награда за отдельное проявление преданности со стороны раба, спасшее жизнь господину, старость и болезнь раба, смерть господина, не имеющего наследников. Освобождение и в данном случае носило условный характер: отпущенный делался полусвободным и переходил в разряд людей, подведомственных церкви.
Когда раба освобождали ради спасения души, он превращался в задушного человека и поступал на попечение епископа. Отпуск на волю мог осуществляться по духовному завещанию. Господам никто не мешал отпускать своих рабов и при жизни, поскольку освобождение рабов считалось богоугодным делом.
К числу вольноотпущенников относились и прощенники. Происхождение термина «прощенники» до сих пор остается неясным. Но их церковная принадлежность не вызывает сомнений. По Уставной грамоте Ростислава прощенники жаловались Смоленской епископии «с медом, и с кунами, и с вирою, и с продажами».
Подобно изгоям, пущенников, задушных и прощенников нет оснований считать феодально-зависимыми. Это люди полусвободные, выходящие из рабства. А их различные наименования отражают разные формы освобождения рабов, что вносило определенное своеобразие в положение вольноотпущенников каждой категории. Скудость источников не позволяет нам уловить нюансы, отличавшие изгоев от пущенников, прощенников от задушных. Но помнить о специфичности каждой категории необходимо. Знаток истории древней Франции Фюстель де Куланж писал: «Очень важно обратить внимание на различные формы, в которых давалось освобождение, так как отсюда проистекали значительные различия в положении вольноотпущенников»[128]. Наблюдение маститого ученого вполне применимо и к социальной, истории Древней Руси.
Еще более важен другой аспект вопроса. Обилие терминов, обозначающих полусвободный люд («изгои», «пущенники», «прощенники», «задушные»), говорит, о многочисленности разрядов полусвободного населения, вырывавшегося из полного рабства. Само же множество промежуточных форм — признак не умирающего, а жизнеспособного рабства.
Сделанные выше наблюдения приводят к выводам, имеющим существенное научное и идеологическое значение. Из них явствует, что зависимое население, эксплуатируемое древнерусским духовенством (белым и черным), состояло из рабов, полусвободных и едва ощутимой по историческим источникам группы людей, приближающихся к феодальной неволе. Рабовладельческие отношения, колеблющиеся между полным рабством и полурабством (полусвободой), вполне соответствовали социальной позиции церкви, приспосабливающейся к общественной организации Руси XI–XII веков. У исследователей нет фактов, свидетельствующих об отрицательном отношении древнерусского духовенства к рабовладению как социальному явлению. Тем более нет оснований рассуждать о борьбе церкви с рабством. Однако в исторической науке (и дореволюционной, и советской) церковь нередко изображается как воительница против рабства. О «решительном переломе», произведенном древнерусской церковью в холопстве, мы уже слышали из уст В. О. Ключевского. Под этим впечатлением находился и такой демократически настроенный историк, как А. П. Щапов. Он замечал: «Церковь русская в эпоху первоначального развития в России рабства уже явилась такой крепкой духовной силой, единственной, которая могущественно сдерживала стремление материальной силы к порабощению и этому стремлению противополагала стремление к улучшению участи порабощенных»[129].
Представления В. О. Ключевского, А. П. Щапова и других дореволюционных ученых насчет особой миссии церкви в сфере рабовладения проистекали из недостаточной изученности социально-экономических отношений в Древней Руси.
Советские историки проделали огромную работу по исследованию социально-экономического строя Руси XI–XII веков. К сожалению, многие не смогли преодолеть старой историографической традиции, приписывающей церкви несвойственную ей роль в судьбах древнерусского рабства. Переосмыслению подверглись лишь мотивы, руководившие церковью в ее, так сказать, антирабской деятельности. В частности, здесь были выработаны социальные критерии вместо нравственных, на что делали акцент дореволюционные авторы. В итоге оказалось, будто православная церковь стремилась ликвидировать невыгодный труд рабов за счет внедрения более производительного труда феодально-зависимых крестьян. Это положение превратилось в нечто само собой разумеющееся, повторяемое от одного исследования к другому. Оно популяризируется даже в изданиях общества «Знание», появляющихся в преддверии тысячелетия «крещения Руси» и предназначенных для лекторов и широкого круга читателей. Так, в одной из брошюр говорится, что «православная церковь помогала утверждению передового для конца X столетия феодального способа производства, который основывался на труде зависимых людей, а не холопов-рабов. При этом она исходила не из каких-либо моральных соображений, а из практического понимания нерентабельности холопского труда»[130]. А вот еще пример подобных рассуждений: «Церковь осуждала тех, кто продает крещеных рабов «поганым», но зато закрепощала юридически свободных людей, добивалась, чтобы ее земли обрабатывались руками феодально-зависимых крестьян, а не рабов».
Высказывается также мнение, что церковь якобы вообще рабов иметь не могла: «Церковь была экономически заинтересована в утверждении феодальных общественных отношений, в закреплении крестьян за своими хозяйствами и в ликвидации института рабовладения, так как она сама рабов иметь не могла и нуждалась в иных способах обеспечения себя рабочей силой»[131].
Все эти положения неприемлемы в основе своей не только потому, что создают иллюзию передовой социальной роли церкви в Древней Руси, — они попросту лишены исторической почвы, а подчас прямо противоречат показаниям источников.
Древнерусская церковь не выступала за отмену рабства, она не закрепощала «юридически свободных людей» и потому, как мы видели, обходилась преимущественно трудом рабов и полусвободных людей. Ее влияние в сфере рабовладения если и наблюдалось, то исключительно в нравственно-бытовом плане. Клирики призывали к человечному обращению с рабами и дальше этого не шли, а нередко и сами являли образцы Жестокого обращения с рабами. Обзаводясь зависимым людом, церковь ничего нового или прогрессивного не вводила и никаких «рентабельных» форм эксплуатации не поддерживала, а тем более не изобретала. Она включалась в ту социальную систему, которую нашла в христианизируемой стране, и, следовательно, проявляла скорее социальную пассивность, нежели активность. Церковники, будучи собственниками рабов, стояли на страже интересов рабовладельцев, объявляя грешником каждого, «кто учить раба не работати господии своей с приязьнию» (Смирнов С. И. Материалы…, с. 47).
Если учесть нефеодальный характер основной массы рабочего населения церковных и монастырских вотчин, а также их незначительность, станет очевидным искусственность мнения, наделяющего древнерусскую церковь созидательной силой в феодальном строительстве. Между тем в трудах современных историков церковь выступает чуть ли не в роли повивальной бабки русского феодализма. С. В. Юшков, исходя из мысли о том, что в Византии, современной Руси, сложился феодализм развитого типа, с уверенностью писал: «Само собой разумеется, византийское духовенство, придя на Русь, должно было в своей деятельности проводить организационные принципы развитого феодального общества. Оно должно было сделаться основной силой, которая будет проводником и организатором экономики развитого феодального общества, будет оформлять феодальную идеологию, способствовать утверждению централизованной политической власти и рецепции развитого феодального византийского права»[132]. Это было сказано в конце 30-х годов. В нынешних исторических публикациях находим аналогичные идеи. «Церковь, — читаем в обобщающем труде по истории Киева, — содействовала упрочению нового, прогрессивного по сравнению с рабовладельческим феодального строя…»[133] Тезис об утверждении церковью феодального общественного строя и государственности получил широкое распространение в новейших исследованиях, посвященных истории Киевской Руси, и в частности принятию христианства.
Надо иметь в виду, что в Византии; к моменту «крещения Руси» развитое феодальное общество, не существовало. Там лишь складывались феодальные отношения, и феодализм находился в, стадии генезиса. Поэтому церковь не могла принести с собой на Русь из Византии то, чего у греков не было, — «организационные принципы развитого феодального общества». Появившись на Руси, церковь далеко не сразу обзавелась земельной собственностью. Возникнув почти через сотню лет после принятия христианства, церковное и монастырское землевладение оставалось на всем протяжении древнерусского периода незначительным, а зависимое население духовных вотчин комплектовалось в подавляющей массе из рабов и полусвободных. Хозяйственная конъюнктура складывалась так, что неземельные доходы церкви решительно превалировали над земельными. Церковное хозяйство организовывалось по примеру княжеских и боярских хозяйств, в сущности копируя их, что свидетельствовало о его известной инертности. Больше инициативы духовенство проявляло в делах социально-политических.
Епископские суды, определенные княжескими церковными уставами, вводили церковь в круг мирских забот, превращая ее в орган, действующий наряду с княжеской властью. Было бы заблуждением полагать, что этим церковь всецело обязана политике князя Владимира, который, заглянув в греческий «Номоканон» (сборник церковного права) и узрев в нем церковные суды, перенес их на русскую почву. Усвоение древнерусской церковью элементов политической власти надо искать не в княжеском волеизъявлении, а в исторических условиях христианизируемой Руси. И тут необходимо помнить, что христианское духовенство пришло на смену служителям языческого культа, игравшим в восточнославянском обществе важную роль. Из арабских источников явствует, что «знахари» (жрецы) у русов ограничивали власть правителей (князей), имея большое влияние на общественные дела. Да и восточнославянские князья нередко исполняли жреческие функции. Сам Владимир руководил языческими молениями в Киеве. Как мы знаем, им была проведена языческая реформа. Следовательно, у восточных славян не было четкого разграничения между религиозными и светскими занятиями: жрецы вторгались в общественную сферу, а князья — в культовую. Это в значительной мере и предопределило положение церкви в древнерусском обществе в качестве учреждения не только религиозного, но и социально-политического. Вот почему уже при Владимире высшие церковные иерархи активно включаются в политическую жизнь, выступая советниками князя. Летописец сообщает, что к концу правления Владимира умножились разбои. И тогда «сказали епископы Владимиру: „Вот умножились разбойники; почему не наказываешь их?“ Он же ответил: „Боюсь греха“. Они же сказали ему: „Ты поставлен богом для наказания злым, а добрым на милость. Следует тебе наказывать разбойников, но после расследования“. Владимир же отверг виры и начал наказывать разбойников, и сказали епископы и старцы: „Войн много у нас; если бы была у нас вира, то пошла бы она на оружие и коней“. И сказал Владимир: „Да будет так“» (ПВЛ, ч. 1, с. 286). Митрополит Иларион также говорит о частых советах Владимира с епископами насчет внутриобщественного строения.
Церковники неодобрительно относились к широко распространенному на Руси обычаю употребления алкогольных напитков. И тем не менее их часто видели на княжеских пирах. В чем причина такой непоследовательности? Она состоит в особом значении пиров в Древней Руси. Княжеские пиры — это не просто увеселительные попойки склонной пображничать Руси. Они заключали в себе важный политический смысл, поскольку являлись формой общения князя со знатью и народом. На пирах обсуждались вопросы текущей политики, вырабатывались практические решения. Это была своеобразная дума в гриднице князя, сопровождавшаяся возлияниями, носившими не столько бытовой, сколько язычески-ритуальный характер. Княжеские пиры посещал далее такой блюститель христианских заповедей и морали, как Феодосий Печерский, который вел беседы с князем во время пиршеств.
Появление на княжеских пирах епископов, игуменов и священников — знак, свидетельствующий о деятельном участии духовенства в общественной и политической жизни Руси XI–XII веков. И здесь у духовной знати не было выбора: она поступала так, как требовали господствующие в Древней Руси нравы и порядки.
Одна из главнейших обязанностей древнерусского князя — обеспечение внутреннего мира. С приобретением церковной знатью политического влияния и власти названная обязанность частично легла на ее плечи, особенно если это касалось вражды князей, вызывавшей разорения и кровопролития. Летописи приводят немало случаев, когда представители духовенства предотвращали жестокие межкняжеские столкновения. Делали они это не только по личному побуждению, но и по поручению городских вечевых общин. В 1097 году, например, князья Владимир Мономах, Давыд и Олег пошли ратью на Святополка, правившего в Киеве. Напуганный Святополк хотел бежать из города, но киевляне задержали его, послав мачеху Мономаха и «митрополита Николу к Владимиру, говоря: «Умоляем, князь, тебя и братьев твоих, не губите Русской земли. Ибо если начнете войну между собою, поганые возрадуются и завладеют нашей землей, которую приобрели отцы ваши и деды ваши трудом великим и храбростью, обороняя Русскую землю и другие земли приискивая, а вы хотите погубить землю Русскую». Всеволодова же вдова и митрополит пришли к Владимиру и молили его, и поведали о мольбе киевлян — заключить мир и блюсти землю Русскую и биться с погаными… И внял Владимир мольбе княгининой… и послушался он ее как мать, и митрополита также чтил за сан святительский, не пренебрег мольбой его» (ПВЛ, ч. 1, с. 376–377).
Летописцы приводят немало случаев, когда иерархи брали на себя роль примирителей воюющих князей. Вот лишь некоторые из них. В 1128 году игумен Киево-Андреевского монастыря Григорий вместе с «собором иерейским» помешал войне Мстислава Владимировича киевского с черниговским князем Всеволодом Ольговичем, убедив Мстислава воздержаться от кровопролития. Митрополит Михаил в 1136 году помирил великого князя Ярополка Владимировича с черниговскими Ольговичами, «ходячю» меж враждующими лагерями с крестом. Тот же митрополит Михаил удержал от столкновения князей Вячеслава Владимировича и Всеволода Ольговича. Когда они готовы уже были сразиться, Михаил снова «заходил» между ними, и дело кончилось миром. В 1195 году митрополит Никифор предупредил войну Рюрика Ростиславича с Всеволодом Юрьевичем. При этом он говорил, обращаясь к Рюрику: «Князь! Мы приставлены в Русской земле от бога удерживать вас от кровопролития». Митрополит, как видим, мистифицировал свое предназначение ссылкой на бога, вменившего якобы ему блюсти мир в Русской земле. Но за мистическими рассуждениями исследователь должен видеть реальные отношения, суть которых заключалась в том, что киевский митрополит, являясь не только духовным пастырем, но и гражданским лидером, обязан был заботиться о внутреннем-мире ради общественного благоденствия. И эта роль ему была предписана не свыше, а местной общиной и традициями социально-политической жизни Руси XI–XII столетий, то есть чисто земными интересами.
В княжеских спорах клирикам приходилось выступать в качестве, если можно так выразиться, третейских судей. В 1096 году Святополк и Владимир послали к Олегу с такими словами: «Приходи в Киев заключить с нами договор о Русской земле перед епископами и перед игуменами и перед мужами отцов наших и перед горожанами, чтобы оборонить Русскую землю от поганых. Олег же, исполнившись разума дерзкого и высокомерных слов, сказал так: «Не вместно меня судить епископу, или игуменам, или смердам». И не захотел идти к братьям своим, послушав злых советников» (ПВЛ, ч. 1, с. 351). Приведенный летописный текст дает понять, что Олег приглашался в «старейший град» не только для межкняжеского «поряда» о борьбе с «погаными» (половцами), но и для разрешения взаимных обид, где епископам и игуменам наряду с боярами и массой горожан надлежало быть арбитрами. Участие иерархов в выработке межкняжеских соглашений вместе с представителями светской знати и народа — яркий штрих к политическому портрету древнерусского духовенства, увлекаемого потоком мирской жизни. И не столь важно, что в данном конкретном случае предполагаемая встреча князей в присутствии епископов и игуменов не состоялась. Весь смысл летописного повествования указывает на то, что подобные встречи — обычные явления в политической практике Древней Руси.
Общественный мир, который стремились поддерживать духовные лица, нарушался не только кровавыми распрями князей, но и столкновениями, происходившими внутри городских общин. В моменты общинных раздоров духовенство пыталось примирить враждующие партии, уладить конфликты, не допустить пролития крови. Конечно, не всегда это удавалось, особенно когда людские страсти достигали сильного накала. Так, в 1147 году митрополит не сумел помешать расправе киевлян над князем Игорем, которого обезумевшая толпа буквально растерзала. В Новгороде не раз видим архиепископа, примиряющего враждебные стороны. После убийства Андрея Боголюбского Владимирскую волость охватили волнения, сопровождавшиеся избиением княжеских людей и грабежами. Тогда священник Микулица облачился в ризы и с иконой Богородицы в руках стал ходить по городу. Владимирцы прекратили грабежи.
Вторгаясь в политику, духовенство Древней Руси действовало и на дипломатическом поприще, присутствуя на княжеских совещаниях и переговорах, выступая в качестве послов. Священники правили посольство не только по поручению князей, но и городских общин. Однажды из Галича во Владимир на Волыни был отправлен поп, который на владимирском вече в дерзкой форме говорил с местными жителями, предъявив им ультимативные требования. Возмущенные владимирцы хотели «убити попа». Но его спасли некие Местебог, Мончук и Никифор, убеждавшие раздраженных горожан: «Не подобает нам убити посла». Говоря о неприкосновенности посольской личности, Местебог и его товарищи намекают на то, что прием посла-священника владимирцами и переговоры с ним шли по линии отношений двух волостей, а не межкняжеских дипломатических контактов. Последнее обстоятельство имеет существенное значение, свидетельствуя о причастности священнослужителей к гражданским делам как исполнителей воли общин, в состав которых они входили. Здесь можно упомянуть и попа Еремея, отправленного смоленской общиной в числе других послов к рижским властям с целью заключения договора Смоленска с Ригой и Готским берегом в 1229 году.
Непосредственное участие высших чинов церкви в повседневной политической жизни проявлялось в их отношении к народному собранию — вечу. Митрополит и епископы — важные люди на вече. Они совместно с князьями и другими властителями руководили вечевыми сходами. Руководящая роль митрополита на вече наглядно вырисовывается на примере событий 1147 года в Киеве. Киевский князь Изяслав, находившийся в военном походе, направил в город «два мужа, Добрынку и Радила». Эти посланцы пришли к брату Изяслава князю Владимиру, который был в тот момент в Киеве, и сказали ему: «Велит тебе брат ехать к митрополиту и созвать киевлян». Тот так и сделал: поехал к митрополиту, а потом с его согласия созвал киевлян к собору св. Софии на вече. И вот «придоша кыян много множество народа и седоша у святое Софьи слушати». Первым начал речь Владимир, обратившись к митрополиту: «Се прислал брат мои 2 мужа кыянина, ато молвят братье своей». После этого было предоставлено слово Добрынке и Радиле, которые передали поклон митрополиту от Изяслава и поведали, с чем их князь прислал. Эти, так сказать, процедурные нюансы указывают на существенное значение митрополита в вечевых собраниях, что, в свою очередь, говорит о его причастности к решению вопросов текущей политики киевской городской общины. В результате митрополит и другие высшие иерархи становились как бы представителями общинной власти. Вот почему городской общине было далеко не безразлично, кто займет митрополичий стол, епископскую кафедру или место игумена. Именно тут кроется причина избрания общиной своих иереев.
Известно немало случаев, когда рядовые новгородцы распоряжались должностью архиепископа. Так, в 1150 году из Киева пришел архиепископ Нифонт, и «ради быша людье Новегороде» (НПЛ, с. 28). Но уже в 1156 году «собрася весь град людии, изволиша себе епископь поставити мужа богом избрана Аркадия; и шедше весь народ, пояша и из монастыря от святыя Богородиця… и поручивше епископью в дворе святые Софие» (НПЛ, с. 29–30). По смерти другого архиепископа, Ильи, новгородцы с князем Мстиславом, и с игуменами, и с попами, «съдумавше, изволиша собе поставити брата его… Гаврила» (НПЛ, с. 38). Митрополит киевский воспринимал народное избрание «пастырей» как должное и утверждал кандидатов, присланных из Новгорода. Избрание это происходило на вече способом жеребьевки, а жребий тянул какой-нибудь слепец.
Настоятели крупнейших новгородских монастырей тоже избирались всей общиной. В 1226 году «преставися игумен святого Георгия Саватия, архимандрит новгородьскыи. Преже своего преставления Саватия созва владыку Антония и посадника Иванка и все новгородце и запраша братье своей и всех новгородець: „изберете собе игумена“» (НПЛ, с. 65). В другой раз новгородцы «даша игумеиьство у святого Георгия» некоему Арсению (НПЛ, с. 7).
Не следует думать, будто избрание городской общиной церковных сановников — особенность социально-политической жизни Новгорода. В древнерусских источниках сохранились редчайшие и потому драгоценные сведения о такой же практике за пределами Новгородской земли. По свидетельству летописца, князь Всеволод Юрьевич, по прозванию Большое Гнездо, в 1184 году просил киевского митрополита Никифора поставить епископом в Ростов, Владимир и Суздаль «смиренаго и кроткого Луку, игумена святого Спаса на Берестовем». Митрополит «не хотяше поставити его, зане по мьзде поставил Николу Гречина». Всеволод отверг Гречина, заявив Никифору так: «Не избрали сего люди земли нашей, но если ты поставил, то где тебе угодно, там и держи» (ПСРЛ, т. 2, стб. 629). Будь «люди», то есть широкие массы населения Владимиро-Суздальской земли, безразличны и непричастны к избранию епископа, князь Всеволод едва ли упомянул бы о них. О том, что «люди» в устах Всеволода не случайная обмолвка, можно судить по некоторым дополнительным известиям. Например, в Житии Кирилла Туровского говорится о том, что Кирилл «умоленьем князя и людей того града [Турова] возведен был на стол епископьи». Учреждение Смоленской епископии в 1136 году и выборы епископа также не обошлись без «людей», или рядовых общинников, с которыми князь Ростислав совещался на вече — народном собрании Смоленска.
Итак, городские общины в Древней Руси имели право голоса, когда возникала потребность замещения епископских столов. Но избрание «святителя» — одна, так сказать, сторона медали; другая ее сторона — изгнание владыки, возбудившего недовольство паствы. В 1159 году «выгнаша Ростовци и Суждалци Леона епископа, занеже умножил бяше грабя церковь и попы». Однако вина Леона не сводилась только к алчности. Местное общество он взбудоражил своими поучениями. Чему же «учил» Леон? Оказывается, он внушал не употреблять мясную пищу «ни на Рожество Господне, ни на Крещение», если эти праздники приходились на среду и пятницу. Накал страстей достиг наивысшей точки на публичном диспуте, где преосвященный Федор переспорил Леона «пред благоверным князем Андреем и пред всеми людми». Присутствие людей на диспуте между Федором и Леоном — факт не случайный, свидетельствующий о живом интересе народа к происходившему и его сопричастности к низложению епископа. Причина подобной заинтересованности заключалась в том, что споры о постах, которыми в XII столетии были охвачены широкие круги древнерусской церкви, имели не только религиозное значение. Они задевали массы населения, поскольку постные дни, предписываемые духовенством, падали на языческие новогодние святки конца декабря — начала января, предполагавшие ритуальную мясную пищу.
«Святитель» Федор, блеснувший «острословием» в споре с Леоном, вскоре тоже уронил свой сан ненасытной жадностью, соединенной с зверской жестокостью. Много людей пострадали от него, лишившись сел, оружия и коней. Одних он обращал в рабство, других мучил немилостиво, «головы порезывая и бороды», выжигая глаза и «язык урезая», «распиная на стене». Федор кончил тем, чем должен был кончить: его свергли с епископского стола и под конвоем доставили к митрополиту Константину в Киев. Затем опального епископа отвезли на «Песий остров» и там по повелению митрополита ему, «яко злодею и еретику», вырезали язык, отсекли правую руку и «вынули очи». «И погыбе память его с шюмом», назидательно и с нескрываемым удовольствием резюмирует летописец.
В 1214 году владимирцы «изгнаша Иоанна из епископьства», а игумена одного из владимирских монастырей Симона «поставиша епископом».
Осенью 1228 года в Новгороде разыгралась колоритная сцена. «Простая чадь», или рядовые горожане, с великим срамом свели владыку Арсения с епископского стола. Насмерть перепуганного Арсения за шиворот выволокли из владычного, двора и, «акы злодея, пехающе за ворот, выгнаша». Едва бог его спас от смерти, замечает летописец. Место Арсения по воле новгородцев занял Антоний.
Аналогичные примеры можно было бы продолжить, но и приведенных вполне достаточно, чтобы убедиться в общинном избрании руководителей древнерусской церкви. Этот строй отношений объяснялся тем, что духовенство на Руси XI–XII веков являлось в некотором роде мирским институтом, поскольку оно в лице своих высших иерархов осуществляло общеполезные гражданские функции, связанные с судопроизводством, управлением, политикой и другими сферами древнерусской жизни. Иереи выступали в качестве общественных лидеров, на которых возлагалась обязанность обеспечения благоденствия общины, ее внутреннего и внешнего мира. Вот почему городским общинам было далеко не безразлично, кто принимал на себя роль церковного пастыря. Если учесть, что высшие духовные чины являлись не только религиозными деятелями, но и представителями общинной власти, то тем более станет понятным прямое вмешательство земства в вопросы замещения церковных столов. И тут следует возразить против весьма распространенного заблуждения, согласно которому церковь в Древней Руси находилась в подчинении князя-монарха, подобно тому, как она подчинялась византийскому императору. Древнерусский князь — это не император и даже не монарх, ибо над ним стояло вече, или народное собрание, которому он был подотчетен[134]. Поэтому необходимо вести речь о подчинении митрополитов, епископов и прочих церковных начальников не столько князьям, сколько городским вечевым общинам. В этом заключалось своеобразное положение духовенства в Киевской Руси в сравнении с Византией, а тем более с католическими странами Западной Европы.
В социальной системе Руси XI–XII веков церковь являлась не столько ведущим учреждением, сколько ведомым. Вот почему представляются несостоятельными попытки придать ей значение ускорителя в области социального развития Древней Руси. Втянутая в повседневную сутолоку общественной жизни, выполняющая многочисленные гражданские функции, церковь не имела достаточно времени и сил, чтобы сосредоточить свою деятельность на распространении христианства и его утверждении над язычеством. Именно в этом заключается одна из причин устойчивости языческой религии в домонгольской Руси.
В современной богословской литературе обращение Руси в христианство толкуется как переход от заблуждения к истине, от языческой тьмы к свету новой веры. Православные идеологи нередко говорят и о том, что христианство в своем византийском, первозданном виде восторжествовало над язычеством и легло в основу мироощущения русского народа. Историческая действительность расходится с этими радужными представлениями.
Древнерусский летописец, автор «Повести временных лет», замечал, что русские люди лишь на словах называются христианами, а на деле живут, точно «поганые» (ПВЛ, ч. 1, с. 314). Ревнители христианской веры Древней Руси обличали своих соотечественников в «двоеверии». Они клеймили тех, кто, именуя себя христианами, поклонялся в то же время языческим богам. Концепция «двоеверия» из старинных полемических сочинений проникла в дореволюционную историческую науку и прочно утвердилась в ней. По словам Е. Е. Голубинского, «в первое время после принятия христианства наши предки в своей низшей массе или в своем большинстве, буквальным образом став двоеверными и только присоединив христианство к язычеству, но не поставив его на место последнего, с одной стороны, молились и праздновали богу христианскому с сонмом его святых или — по их представлениям — богам христианским, а с другой стороны, молились и праздновали своим прежним богам языческим. Тот и другой культ стояли рядом и практиковались одновременно…» (Голубинский Е. Е. История русской церкви, т. 1, с. 849).
Идея «двоеверия» вошла и в советскую историографию. С ней вынуждены сейчас считаться и новейшие идеологи православия (см.: Богословские труды, сб. 10. М., 1973, с. 118; ЖМП, 1980, № 7, с. 45). Однако, «признавая существование язычества не только до начала „крещения Руси“, но и после, современные богословы русской православной церкви характеризуют его как нечто принципиально отличное от православия, никак не повлиявшее на православное вероучение и обрядность, существовавшее в качестве „суеверия“, которое якобы со временем было окончательно вытеснено „истинной верой“» — так пишет профессор Н. С. Гордиенко. Справедливо возражая против подобных построений, он считает, что в России «имело место длительное, многовековое сосуществование византийского христианства со славянским язычеством: вначале в качестве параллельно функционировавших самостоятельных вероисповедных систем, а затем — вплоть до настоящего времени — в виде двух компонентов единого христианского религиозно-церковного комплекса, именуемого русским православием»[135].
Стремясь рассматривать «двоеверие» исторически, Н. С. Гордиенко отмечает: «„Двоеверие“, сначала явное, затем скрытое, впоследствии было преодолено русским православием, но преодоление это оказалось в значительной степени формальным, и достигла его церковь ценой компромисса, посредством приспособленчества. Византийское христианство не устранило славянское язычество из сознания и повседневного обихода народов нашей страны, а ассимилировало его, включив языческие верования и обряды в свой вероисповедно-культовый комплекс»[136].
Соглашаясь в принципе с этими мыслями автора, полагаем, что здесь несколько по-иному необходимо расставить исторические акценты. И первое, о чем следует сказать, — это о жизнеспособности древнерусского язычества, которое с социальной и политической точки зрения не утратило еще исторической перспективы. Поэтому распространяемое на Руси XI–XII веков христианство заметно оязычивалось, то есть подвергалось глубокой языческой обработке. Проследим за этим процессом, используя конкретные данные.
Наряду с городскими и сельскими приходскими храмами на Руси XI–XII веков создавалось множество домовых церквей. На это исследователи обратили внимание еще в прошлом столетии. Е. Е. Голубинский, например, писал: «В Греции с древнего времени предоставлено было всякому желающему иметь для себя свою домовую церковь, пользуясь каковым правом имели их большая часть знатных и вообще состоятельных людей… От греков обычай иметь такие церкви перешел и к нам, русским. Мы не имеем положительных сведений, до какой степени был у нас распространен и силен обычай иметь эти церкви в период домонгольский, но есть вся вероятность предполагать, что он был распространен столько же, как это было в Греции. Иметь небольшую домовую деревянную церковь стоило столько же мало, сколько иметь на дворе лишнее строение; а так как дело, нет сомнения, было поставлено таким образом, что домовая церковь считалась признаком знатности, то необходимо думать, что имели их не только все люди действительно знатные, но и все те, которые тянулись в знать или, иначе сказать, что имели их весьма многие» (Голубинский Е. Е. История русской церкви, т. 1, с. 400).
С большой долей вероятности можно говорить о том, что моления свершались не только в домовых церквах, но и в специальных комнатах, получивших название «крестовых». Однако об этом свидетельствуют лишь поздние информаторы. Так, Григорий Котошихин, описывая быт московской знати XVII века, сообщает, что «болшие и середних статей бояре, которым позволено держати в домах своих попов, заутреню и часы и молебен и вечерню отправляют у себя в своих хоромах» (Россия в царствование Алексея Михайловича. СПб., 1859, с. 122). Очевидно, это древняя традиция христианских молений в домашних условиях.
О наличии большого количества домовых церквей в Древней Руси говорят некоторые косвенные, но весьма красноречивые факты. По известиям Титмара Мерзебургского, в Киеве к моменту смерти Владимира в 1015 году действовало более 400 церквей. Согласно Никоновской летописи, в 1017 году здесь произошел сильный пожар, «и погоре град и церьквей много, яко до седмисот, и опечалился Ярослав» (ПСРЛ, т. 9–10, с. 75). Надо думать, что помимо сгоревших 700 церквей осталось какое-то их количество, не тронутое пожаром. По известиям Лаврентьевской летописи, относящимся к 1124 году, «бысть пожар велик в Киеве», во время которого одних церквей сгорело «близ шестисот» (ПСРЛ, т. 1, стб. 293). Совершенно очевидно, что столь значительное число церквей, фиксируемое летописцами, не могло заключать одни только приходские храмы. Тут, несомненно, подразумевались и домовые церкви.
Любопытный материал, подтверждающий предположение о существовании в Киевской Руси широкой практики строительства домовых церквей, содержит грамота константинопольского патриарха Германа II к русскому митрополиту Кириллу I, датируемая 1228 годом. «Дошло до слухов нашего смирения, — пишет патриарх, — что некоторые в русской стране приобретают куплею рабов, даже и пленников, и отдают их учиться священной грамоте, а потом, когда придут в возраст, возводят их по чину к священнодостоянию, приводя их к епископам, но не освобождают их наперед от рабства, так что — и после священного поставления иереи бесчествуются рабским именем» (Русская историческая библиотека, т. 6. СПб., 1880, с. 79–80). Едва ли можно сомневаться в том, что случаи посвящения в попы рабов стали на Руси начала XIII века весьма распространенным явлением, чем и вызвана озабоченность патриарха. Можно предположить, ради чего господа добивались поставления в священники своих рабов: конечно же, они нужны были им для службы в домовых церквах. Определения Владимирского церковного собора 1274 года не оставляют на этот счет никаких сомнений. Собор в категорической форме высказал требование, запрещающее рабов «приводить на священничество», иначе — поставлять в попы. Раб, прежде чем стать священником, должен был быть отпущен господином на свободу «предо многыми послухы [свидетелями] с грамотою», подтверждающей освобождение. Все это необходимо было, чтобы господин «по поставлении» не присвоил новоиспеченного попа и не использовал его для собственных нужд при домашних богослужениях.
Имеются и прямые указания на существование в Древней Руси домовых церквей. Киево-Печерский Патерик, повествуя о благой жизни иконописца Алимпия, упоминает какого-то мирянина из Киева, который «поставил себе церковь и хотел на украшение ее сделать иконы». Изготовление этих икон и было заказано Алимпию. Тому же Алимпию другой мирянин «дал написать икону», чтобы поставить ее в церкви, где молился он сам и его домашние (Художественная проза Киевской Руси XI–XIII веков. М., 1957, с. 219, 221–222).
Распространенность домовых церквей вызвала необходимость упорядочить их деятельность. «Аще церквица будет у кого в дому, — гласит одна духовная инструкция, — достоить в ней литургисати, а детя не крестити, но в соборной церкви».
Как мы знаем, Е. Е. Голубинский в создании домовых церквей на Руси усматривал обычай, заимствованный у греков. Знаменитый историк русской церкви тут был не прав. Для учреждения домовых церквей в Древней Руси была своя туземная почва, ибо в древних обществах, исповедовавших языческую религию, у каждой отдельной семьи имелись «свои религиозные обряды, ей одной принадлежащие, свои особенные гимны и молитвы… Обряды, слова, молитвы, гимны, составлявшие существенную часть домашней религии, — все это было родовым наследием, священной собственностью семьи, и собственностью этой ни с кем нельзя было делиться, строго воспрещалось открывать что-либо из этого посторонним». Вот почему у племен и народов, пребывающих в язычестве, жилища являлись своеобразными религиозными центрами. «Всякий дом имел своих богов; всякий бог покровительствовал только одной семье и был богом только в одном доме»[137].
Устройство домовых церквей на Руси XI–XII веков — дань языческим верованиям и представлениям, которые стойко держались в сознании древнерусского общества, сравнительно недавно принявшего крещение. Домовые церкви превращались в своеобразные домашние святыни. Происходило слияние христианства с язычеством.
Аналогичная картина складывается в жизни гражданских городских общин Киевской Руси. Как показывает исторический опыт древних народов, гражданские общины, подобно семьям, имели собственных богов, и потому каждая являла собой самостоятельную, а порой и замкнутую религиозную ассоциацию. Именно этим объясняется та специфическая роль, которую усвоили кафедральные храмы, воздвигнутые в волостных центрах — средоточиях различных древнерусских земель, или городов-государств[138]. Они приобрели огромное значение, будучи оплотом благоденствия и мира, символом суверенитета волостных общин. Именно такими являлись Софийский собор в Киеве, Софийский собор в Новгороде, Софийский собор в Полоцке, Спасский собор в Чернигове, собор св. Богородицы в Смоленске, собор св. Богородицы во Владимире на Клязьме и т. п. Киевская София была превыше всего для киевлянина, новгородская София — для новгородца, храм Богородицы — для владимирца. Соратник Ярослава Мудрого митрополит Иларион с восторгом писал о Софии киевской: «Церковь дивна и славна всем окружным странам, яко же ина не обрящется во всем полунощи земленем от востока до запада». Эти слова Илариона надо понимать в смысле не только внешнего великолепия киевской Софии, но и ее исключительности как местной святыни, ее приоритета над остальными церквами. Отношение новгородцев к своей Софии превосходно запечатлела летописная реплика: «Не будеть Новый торг Новгородом, ни Новгород Торжком, но где святая София — там и Новгород».
Обращает на себя внимание распространенный в Древней Руси обычай разорения в межволостных войнах храмов и монастырей противника. Весной 1169 года Андрей Боголюбский отправил большую союзную рать на Киев. Днепровская столица была повержена. Победители два дня грабили и разоряли город, в том числе Софийский собор, Десятинную церковь, другие храмы и монастыри. Смольняне, суздальцы и черниговцы, принимавшие участие в походе, «церкви обнажиша иконами и книгами, и ризами и колоколы». Страшно было видеть, как пылали, охваченные огнем, церкви.
«Матерь градов русских» Киев пережил еще один погром. В начале января 1203 года князь Рюрик вместе с другими князьями и половцами взял Киев. «И створися велико зло в Русстеи земли, якого же зла не было от крещенья над Кыевом… митрополью святую Софью разграбиша и Десятиньную святую Богородицу разграбиша, и монастыри все, и иконы одраша, а иные поимаша, и кресты честныя, и сосуды священыя, и книги, и порты блаженых первых князей, еже бяху повешали в церквах святых на память собе» (ПСРЛ, т. 1, стб. 418). Грабежи сопровождались избиением попов, монахов и монашек.
В рассказе летописца есть одна примечательная деталь, указывающая на обычай хранения в киевских церквах одежд («портов») князей, вероятно основателей этих церквей. Князья вешали в церквах свои «порты», по свидетельству летописца, в память о себе. Но поверхностное объяснение монаха-летописца, быть может намеренное, не может удовлетворить современного исследователя. За упомянутым обычаем, скорее всего, скрывались отголоски языческого взгляда на князя-вождя, наделенного сакральными свойствами. Однако вернемся к разорению и поджогам храмов и монастырей враждующими князьями.
С христианской точки зрения подобное обращение с религиозными святынями — вещь, безусловно, вопиющая и безмерно греховная. А по убеждению язычников, разрушить святилище врага — значит лишить его покрова божьего и тем самым победить. Язычники верили, что если они «воевали между собою, то не только люди, но и боги принимали участие в этой борьбе. Не следует думать, что это лишь поэтический вымысел. У древних это было очень определенное и чрезвычайно глубокое верование… Древние были твердо убеждены, что боги принимают участие в сражении; воины защищали богов, и боги защищали воинов. Сражаясь против неприятеля, каждый был убежден, что вместе с тем он сражается против богов враждебной гражданской общины. Боги эти были чужими, их разрешалось ненавидеть, оскорблять, побивать, их можно было брать в плен»[139]. С такого рода языческими мотивами мы и знакомимся, когда читаем летописные повествования о взятии Киева в 1169 и 1203 годах.
Следует сказать об особом значении городской стены в сознании древнерусского человека. Не вызывает сомнений ее сакральная роль. Это представление идет из глубины веков, когда славянские языческие капища обносились оградами, которые становились священными. Такое восприятие было со временем перенесено на городскую стену, защищавшую местные святыни. Вот почему она одухотворялась, что засвидетельствовал русский героический эпос:
А тут плакала не душа красна девица,
А тут плакала стена да городовая.
Она ведает над Киевом несчастьицо,
Она ведает над Киевом великое.
Священную черту, воплощаемую городской стеной, как бы разрывали ворота. Они, как и стена, подвергшись сакрализации, превратились в священные места, имевшие собственных покровителей среди божеств. Это языческое осмысление городских ворот нашло преломление в распространенной в Древней Руси практике строительства надвратных церквушек. В качестве примера можно назвать Золотые ворота в Киеве, построенные при Ярославе Мудром, на которых была поставлена церковь Богородицы. Святой, которому посвящалась церковь, являлся охранителем ворот.
Языческий по сути взгляд на богов отразился и в летописных повествованиях о войнах русских с внешними врагами, в частности половцами. В 1096 году половецкий хан Боняк, «безбожный и шелудивый», «крадучись, аки хищник», напал на Киев и чуть было не ворвался в город. Потом половцы пришли к Печерскому монастырю, когда монахи «по кельям почевали после заутрени». И вот, по словам очевидца, «безбожные сыны Измаиловы высадили ворота монастырские и пошли по кельям, вырубая двери и выносили, если что находили в келье. Затем они зажгли дом святой владычицы… богородицы и пришли к церкви, и подпалили двери, устроенные, к югу, и вторые же — к северу, и, войдя в притвор у гроба Феодосиева, хватая иконы, зажигали двери и оскорбляли бога нашего и закон наш… они говорили: «Где бог их? Пусть он поможет им и спасет их!» и иными бранными словами обращали хулу на святые иконы, насмехаясь…» (ПВЛ, ч. 1, с. 352–353).
Еще более выразительная запись содержится в «Повести временных лет» под 1111 годом, когда князья Владимир и Святополк воевали с половцами. Князь Владимир, едучи перед русским войском, «приказал попам петь тропари и кондаки креста честного и канон святой богородицы». Когда же русские сразились с половцами, «бог вышний обратил взор свой на иноплеменников, исполненный гнева, и стали они падать перед христианами. И так были побеждены иноплеменники и пало множество врагов., супостатов, перед русскими князьями и воинами… И помог бог русским князьям. И воздали они хвалу богу в тот день». Вскоре состоялась новая битва. Половцы на сей раз «собрали многое множество полков своих и выступили, точно великий лес, тысячами тысяч. И обложили полки русские. И послал господь бог ангела в помощь русским князьям. И двинулись половецкие полки и полки русские, и столкнулись полк с полком, и, точно гром, раздался треск столкнувшихся рядов. И битва лютая завязалась между ними, и падали люди с обеих сторон… И падали половцы перед полком Владимировым, невидимо убиваемые ангелом, что видели многие люди, и головы летели, невидимо опускаемые на землю… Избито было иноплеменников многое множество на реке Салнице. И спас бог людей своих… и взяли полона много и скота, и коней, и овец, и пленников много захватили руками. И спросили пленников, говоря: «Как это вас такая сила и такое множество не могли сопротивляться и так быстро обратились в бегство?» Они же отвечали, говоря: «Как можем мы биться с вами, когда какие-то другие ездили над вами в воздухе с блестящим и страшным оружием и помогали вам?» Это только и могут быть ангелы, от бога посланные помогать христианам». (ПВЛ, ч. 1, с. 393–394).
Итак, по понятиям людей Древней Руси, боги во внешних и внутренних войнах оказывали активную помощь и поддержку своим приверженцам. Поэтому воюющие стороны, чтобы пресечь активную деятельность богов из враждебного лагеря, стремились разрушить алтари и святилища противника, в описываемых выше случаях — церкви и монастыри. О том, что эти нравы не книжные, а идущие из глубин народного сознания, можно судить по русскому героическому эпосу.
В былинах о столкновении Ильи Муромца с князем Владимиром также имеются характерные сцены. Илья в гневе великом стреляет из лука, сбивает золотые церковные кресты, валит маковки, выдергивает колокольные языки и на добытые таким образом богатства устраивает пир для голей кабацких. Сам же пир таит опасность, грозящую Владимиру, поскольку на нем Илья обнаруживает намерение сместить князя. Примечательно в этой связи, что, стреляя по церквам и княжеским палатам, Илья не только добывает золото с целью устройства пира, но и ломает те части культовых сооружений и княжеских палат, разрушение которых в магических представлениях означает гибель церковного храма или дома:
Лети-ко, стрелочка, по поднебесью,
Пади-ко по окошечкам.
Летела тут стрелочка по поднебесью,
Пала по царским окошечкам,
Отстрелила вси маковки позолочены.
А с церквей-то он кресты повыломал,
Золоты он маковки повыстрелял,
С колоколов языки-то он повыдергал.
Соответственно, в крестьянском быту действия, вызывающие несчастье в доме, состояли в ломании ночью забора, покраже ворот, опозорении домашнего очага. В образе действий Ильи обнаруживается затемненная временем цель, связанная с системой представлений языческой эпохи. Чтобы лишить своего противника князя Владимира силы и возможности сопротивляться, Илья совершает разрушение его дома, а также уничтожает его святыни — церковные строения.
Особенно важно подчеркнуть разрушение храмов. Здесь заложен свойственный языческому мировоззрению взгляд на святилище как на опору тех, кто ему поклоняется. Понятно, почему в рассматриваемой былинной ситуации Илья, воспринимающий Владимира как своего врага, намеревается, согласно некоторым былинным вариантам, убить его. Следовательно, разрушение церквей в былине является первым шагом на пути осуществления замысла Ильи. За поступками Ильи скрывается языческий образ мышления.
Языческой веры исполнено и обращение с иконами. В иконах киевских церквей суздальцы, смольняне, черниговцы и другие недруги киевлян видели враждебный мир богов, с которыми надо было бороться так же, как с живыми людьми. В основе этого взгляда лежало фетишизированное восприятие икон, заменивших древнерусскому человеку языческих идолов. Поэтому выставленные в храмах иконы воюющие стороны либо уничтожали, либо увозили с собой. Последнее по сути своей означало пленение богов врага.
Подводя итог предшествующему изложению, необходимо подчеркнуть, что сооружение домовых и волостных церквей, их роль и назначение толковались русскими «христианами» XI–XII веков в языческом ключе. То же самое можно сказать и относительно определенной части монастырей.
В Древней Руси возникло немало мелких монастырей, основанных князьями, боярами, купцами и прочими состоятельными людьми. Это были так называемые ктиторские монастыри, находившиеся на полном довольствии своего основателя-хозяина — ктитора. Они, подобно домовым церквам, являлись семейными и родовыми святынями, поэтому устройство их нельзя правильно понять, не учитывая языческих представлений, связанных с домашней религией.
Дыхание язычества коснулось не только ктиторских монастырей, но и крупных обителей. Так, по свидетельству митрополита Иоанна II (1080–1089), в монастырях то и дело «пиры творять, созывать мужа вкупе и жены». Владыка замечает, что устроители тех пиров соревнуются друг с другом, кто лучше «створить пир». Перед нами, бесспорно, языческие пиры, имеющие престижный характер.
Монахи предавались пирам и вне монастырских стен. В 1195 году киевский князь Давыд «позва манастыря все на обед и бысть с ними весел». Древнерусский автор Даниил Заточник едва ли сгущал краски, когда говорил: «Иде же брацы и пирове, ту черньцы и черницы и беззаконие… святительский имея на себе сан, а обычаем похабен».
Языческими пирами сопровождалось освящение-церкви, В 966 году Владимир Святославич построил в Василиве церковь Преображения. В честь этого события князь, бояре, посадники, старейшины и множество всякого люда пировали восемь дней подряд. Под 1115 годом летописец сообщает, что «русские князья, Владимир, зовомый Мономахом, сын Всеволодов, и Давыд Святославич и Олег, брат его, решили перенести мощи Бориса и Глеба, ибо построили им церковь каменную, в похвалу и в честь и для погребения тел их». На торжество собрались митрополит, епископы, бояре и большое количество Народа. После освящения храма «все обедали у Олега и пили, и было угощение великое». В 1184 году освящение церкви св. Василия в Киеве отмечалось пиром, на котором веселились митрополит Никифор, епископы, игумены и миряне. Крещение людей также выливалось в языческие пиршества. «Повесть о водворении христианства в Муроме» рассказывает, что обращение муромцев в христианство сопровождалось грандиозным пиром, на который сошлись все от мала до велика, то есть от знатных до простых. Три дня в городе продолжалось застолье.
Нравственная атмосфера, царившая в монастырях, не всегда соответствовала идеалам братолюбия, которым похвалялись православные писатели. Даже в киевском Печерском монастыре, который слыл на Руси как вместилище смирения, кротости и святости, разыгрывались непристойные сцены взаимной вражды и ненависти, равнодушия к страданиям ближнего. Не случайно в Патерике содержится специальный рассказ «О двух враждовавших между собою братьях, Тите попе и Евагрии дьяконе». Тит и Евагрий настолько возненавидели друг друга, что «не хотели один другого и в лицо видеть. Много раз братия молила их примириться между собой, но они и слышать не хотели. Когда Тит шел с кадилом, Евагрий отбегал в сторону от фимиама; когда же Евагрий не отбегал, Тит проходил мимо него, не покадив. И так пробыли они многое время…» (Художественная проза Киевской Руси XI–XIII вв., с. 168).
Монахи, пораженные тяжкими болезнями, лежали в кельях без ухода и присмотра. В Патерике читаем о «многострадальном отце Пимене», который долгие годы был прикован к постели. Иноки, приставленные служить больному, «гнушались им и много раз по два и по три дня без пищи и без питья оставляли его» (там же, с. 224).
Различное имущественное положение иночествующей братии культивировало у монахов сугубо земные чувства и страсти, причем отнюдь не назидательные. Богатство в обителях чтили, а бедность, напротив, презирали. Патерик вспоминает одного христолюбца, много раз хотевшего постричься, «но по нищете его братия пренебрегала им», хотя это был достойный человек (там же, с. 225). В том же памятнике говорится о монахе Афанасии, отличавшемся жизнью святой и богоугодной. Но вот после длительной болезни он умер. «Два брата отерли мертвое тело, увили, как подобает, покойника и ушли. Заходили к нему некоторые другие, но, видя, что он умер, также уходили. И так покойник оставался весь день без погребения: был он очень беден, ничего не имел от мира этого и потому был в пренебрежении у всех» (там же, с. 159).
Среди чернецов наряду с бедными встречались и очень богатые. К их числу принадлежал некий Арефа, который большое богатство укрывал в келье своей и «никогда ни одной цаты [мелкой монеты], ни даже куска хлеба не подал убогому, и так был скуп и немилосерден, что и самого себя морил голодом. И вот в одну ночь пришли воры и покрали все имение его. Арефа же тот от великой скорби о своем золоте хотел сам себя погубить, вину возложил на невинных и много мучил их без правды» (там же, с. 167).
Эпизод с Арефой свидетельствует о воровстве как факте заурядном в жизни Печерского монастыря. Поэтому монахи с легкой душой отлучались лишь из тех келий, в которых «не было ничего, что можно было бы украсть» (там же, с. 187).
Ведя в монастыре «благую жизнь», иноки нередко заботились не столько о душе, сколько о земной славе. Жил в Печерском монастыре брат Никита. «Этот инок, желая, чтобы славили его люди, дело великое замыслил и начал проситься у игумена войти в затвор», то есть закрыться в пещере.
Весьма многозначительна история с черноризцем Еразмом, который «имел большое богатство, но все его истратил на церковные нужды: оковал много икон… И дошел до последней нищеты, и все стали пренебрегать им. И стал он отчаиваться, что не получит награды за истраченное богатство… И стал он не радеть о житии своем, во всяком небрежении и бесчинстве проводил дни свои». Значит, не ради спасения души тратил свое богатство Еразм, а для вознаграждения при жизни, надеясь приобрести почет, уважение и славу, но случилось обратное. Взгляд Еразма на богатство как на средство приобретения и повышения собственного престижа связан с языческой системой ценностей. Но не только у Еразма проявилось языческое мышление, а и у тех иноков, которые пренебрегали им. В этом пренебрежении и скрыта отрицательная оценка его поведения, обусловленная тем, что богатство было истрачено на церковные нужды, а не на людей, как того требовал дохристианский обычай. Имущество в доклассовом обществе, каковым древнерусское общество XI–XII веков и являлось, «не представляло собой богатства в современном понимании, не было средством накопления и экономического могущества. Наряду с обладанием на первый план как важнейший признак собственности выступает отчуждение. Вся собственность, за исключением самого необходимого для жизни, должна постоянно перемещаться из рук в руки. Богатство выполняло специфическую социальную функцию. Заключается она в том, что отчуждение имущества способствует приобретению и повышению общественного престижа и уважения, и подчас передача собственности могла дать больше влияния, нежели ее сохранение и накопление»[140]
В общественном мнении Древней Руси монахи пользовались сомнительной репутацией. Встреча с черноризцем не сулила ничего доброго, и путник возвращался домой, если такая встреча происходила. Колоритный случай запечатлел Киево-Печерский Патерик в рассказе о Григории-чудотворце. Однажды пошел Григорий к Днепру за водой, а в это время «проходил здесь князь Ростислав Всеволодович, шедший в Печерский монастырь для молитвы и благословения. Он с братом своим Владимиром шел в поход против воевавших с Русью половцев. Увидали княжеские слуги старца и стали ругаться над ним, говоря срамные слова». Встреча князя и его дружинников с Григорием кончилась плачевно для последнего: по приказу Ростислава старцу связали руки и ноги, повесили камень на шею и бросили в воду. Князь и бывшие с ним люди вели себя как язычники, верящие в дурные приметы, в частности в худую встречу.
Аналогичное ощущение вызывали при встрече отшельники, представители белого духовенства и нищие. В древнем поучении, бичующем веру «во встречу», читаем: «Дух святый действует во священницех и в дьяконех и во мнишеском чину и во братии христове, рекше в нищих: такие бо чины от Бога все благословении суть. Мы же тех всех чинов на встрече гнушаемся, и отвращаемся от них, и укоряем их на первой стрече и поносим их в то время на пути многим поношением» (Гальковский Н. Борьба христианства с остатками язычества в древней Руси, т. II, с. 307). Так по-язычески воспринимали древнерусские люди служителей христианского культа. Здесь сказывались отголоски еще более древних воззрений, связанных с системой запретов (табу) на лиц, осуществляющих сакральные функции.
Языческому переосмыслению в Древней Руси подверглись и христианские божества, а церковный календарь вплотную увязан с ходом языческих празднеств.
С принятием христианства на смену Перуну пришел Иисус Христос, о чем свидетельствуют древние авторы: «По святом крещении Перуна отринуша, а по Христа Господа Бога яшася» (Памятники древнерусской церковно-учительной литературы, вып. III. СПб., 1897, с. 232, 233–234). В результате Иисусу Христу стали присущи некоторые черты Перуна, и поклонение ему во многом напоминало поклонение Перуну с его обильными жертвоприношениями, призванными умилостивить божество, дабы оно даровало благополучие верующим. Отсюда ясно, почему Христос воспринимался как полуязыческое божество, «пекущееся не о таких чисто мистических явлениях, как «спасение души», а преимущественно о земных нуждах своих почитателей. На Руси его почитали как Спаса-повелителя, которого следует побаиваться и потому регулярно ублажать жертвоприношениями, совершаемыми в храме Спаса-покровителя, чьей поддержкой надо заручаться во всех случаях жизни, Спаса-заступника, у которого можно искать помощи в трудную минуту. Поэтому и православные праздники, посвященные Иисусу Христу, отмечались в народном обиходе не как события евангельской истории земной жизни «сына божия», а как повод для поклонения Спасу-ревнителю о благополучии верующих в него и не скупящихся на жертвы ему»[141].
Если Христос сменил Перуна, то богородица заменила Рожаниц в качестве женского божества плодородия. Популярность культа богородицы, наблюдаемая в русском православии, в немалой мере объясняется переносом на нее свойств женских божеств языческого пантеона.
В образах русских святых также угадываются языческие боги. За Георгием Победоносцем (Егорием Храбрым) скрывается бог солнца Хоре, восседающий на солнечном коне. Илья-пророк принял некоторые черты Перуна-громовержца. Иоанн Креститель накрепко соединился с купальскими языческими обрядами. Покровитель скота Власий стал преемником бога Волоса (Велеса), а Параскева-Пятница — женской богини-пряхи Мокоши. Прототипом святых Козьмы и Демьяна был Сварог — покровитель кузнецов, занятых «огненным делом». Козьма и Демьян напоминают культурных героев древности. Легенда, записанная на Волыни, гласит: «Кузьма и Демьян бродили по свету и натолкнулись на людей, которые поле не пахали, а долбили его мотыгами. Кузьма и Демьян стали думать, как бы здесь сделать рало, чтобы этим людям легко было добывать хлеб. Вот они и выдумали первое рало».
Устное поэтическое творчество украинского народа сохранило память о Козьме и Демьяне в качестве первых учителей среди людей. Иногда двое святых сливались в одном лице с именем Кузьмодемьяна, приближаясь тем самым к своему предшественнику — Хорсу.
Соединение язычества с христианством прослеживается и в похоронных обрядах Руси XI–XII веков. Языческое сожжение было вытеснено захоронением в землю. На костяках археологи находят порой кресты и образки. Но вместе с тем в могилу клали и пищу. Эта пища, необходимая умершему в загробной жизни, а также поминальные трапезы после похорон и в поминальные родительские дни — явные признаки языческих представлений о душе и потустороннем мире. Такие представления не были чужды и верхним слоям древнерусского общества. Княжеское погребение конца XI века, обнаруженное в ходе раскопок Десятинной церкви в Киеве, содержит предметы вооружения, свидетельствующие о соблюдении при похоронах языческого обряда. И в дальнейшем принадлежностью захоронений знати было как оружие, так и сосуды с пищей.
Христианские праздники подверглись довольно существенной языческой обработке. Более того, некоторые языческие празднования остались. Например, культ предков был приурочен к «родительским дням», когда свершались поминки по усопшим. Такими днями являлись «страстной четверг», второй день «фоминой» недели, следующей за пасхальной неделей, и «родительская суббота» накануне троицына дня.
В начале мая славянин-язычник усердно молился по поводу «верши» — первых всходов на полях. Моления сопровождались празднованием в честь произрастания яровых хлебов. Древнерусская церковь облекла этот праздник в новую форму — поклонение святым Борису и Глебу. В результате князь Борис, не имевший никакого отношения к труду земледельца, превратился в «Бориса-хлебника». Средневековые художники украшали одежду Бориса и Глеба символическими изображениями первых ростков. В конечном счете Борис и Глеб стали в сознании народа «святыми пахарями».
Середина августа — время, когда у восточных славян завершалась жатва яровых и праздновался сбор урожая. На этот языческий праздник наложилось празднование успения богородицы 15 августа. Веселия по поводу завершения сбора урожая принадлежали к числу важнейших в системе языческих действ восточнославянского календаря. Поэтому «успение» («госпожин день») стало одним из главнейших православных праздников. Тем же объясняется огромное количество богородичных икон и храмов, имевшихся на Руси.
Популярность богородицы коренилась в том, что она отождествлялась с женскими божествами плодородия, в частности с Рожаницами. В древнерусских полемических сочинениях, направленных против язычества, не раз встречаются указания на смешение культа богородицы с рожаничным культом, «чистой молитвы с проклятым молением идольским», когда кутья и другая еда, приготовляемые для «законного обеда» в честь богородицы, одновременно предназначались для «беззаконной трапезы» Роду и Рожаницам. Следует заметить, что это «моление идольское» осуществлялось не без ведома попов, которые приспособили «святую» молитву к языческому празднованию. Любопытно и другое — поклонение при этом какому-то женскому изображению в сугубо земном человеческом облике.
Смешение языческих и христианских обрядов прослеживается сплошь и рядом в различных эмпирических проявлениях религиозного сознания. Христианские ортодоксы негодовали по этому поводу. Так, предавались проклятию те, кто «знаменуется дафиниею, рекше крапивою, и всякими цветы польными, а не крестом честным». Осуждался обычай крестить хлеб ножом, а пиво — чашей. Семантически здесь нож и чаша — священные предметы языческого культа, приспособленные к христианским нуждам.
Надо сказать, что многие христианские праздники проводились на языческий манер. Из определений Владимирского собора 1274 года узнаем, что в ночь «святаго воскресения» мужчины и женщины, собравшись вместе, играют и пляшут бесстыдно, скверну всякую творят и, «яко кони, вискають [визжат] и ржуть», подобно «нечестивым елинам», празднующим «Дионусов праздник». Духовенство призывало свою паству воскресение христово встречать с любовью, а «не пияньством, ни объедением, ни песнями бесовскими, ни иными плотьскими деяниями».
Но не только воскресение христово отмечалось по-язычески. Вообще в «божественные праздники» устраивались «бесовские зрелища». Церковники постоянно взывали: «Иже кто верен и благочестив, лепо на божественыя праздники имети в чистоте духовно, а не на позоры [зрелища], ни на игры супражнятись». Но тех, «кто верен и благочестив», нужно было, как говорится, искать днем с огнем.
В христианских по названию, а по сути своей языческих празднествах, непременным правилом которых было ритуальное употребление алкогольных напитков, многие священники принимали самое деятельное участие, упиваясь без меры, например, «в святые пречистые дни постенья, от светлыя недели верьбныя до всех святых», что засвидетельствовано определениями Владимирского собора.
Языческие празднования (по терминологии церковников — «бесовские игрища») собирали множество народа, тогда как церкви стояли пустыми. «Божественные словеса», возглашаемые в церквах, мало кого привлекали. Но если «плясци или гудци, или ин хто игрець позоветь на игрище, или на какое зборище идольское, то вси тамо текут, радуяся». В церковных поучениях есть сценки, как бы списанные с натуры. Позовут нас в церковь, говорится в одном из них, а мы позевываем, чешемся, потягиваемся «и речем, дождь или студено». Но «на позорищах», где нет ни крыши ни затишья, где дождь и ветер или вьюга, все радуются и проводят целые дни.
Языческое мироощущение настолько крепко держалось в общественном сознании Древней Руси, что сами борцы за чистоту христовой веры путали праздники христианские и языческие, скажем сошествие святого духа с русалиями. Монахи-летописцы порой вели счет времени по «русальным неделям».
Влияние язычества прослеживается и в церковном оформлении. Современные исследования показали, что «церковное декоративное искусство русского средневековья было пронизано древними языческими элементами. Языческие сюжеты дополняли, с точки зрения древнерусского человека, христианскую символику. Таков богатый декоративный убор Георгиевского собора в Юрьеве-Польском. Весь цоколь здания от самого основания покрыт стилизованными растениями, как бы вырастающими из земли вместе с настоящей зеленью, окружающей белокаменный храм. Это — нижний ярус видимого мира, Земля, рождающая растения. Выше идут рельефы с изображением человека (святые воины, святые князья, пророчествующие люди), а верх собора увенчивается небожителями и золотым куполом — солнцем. В христианской символике Иисус Христос отождествлялся с солнцем. Купол по своему внешнему виду напоминал солнце, а внутри, в куполе, живописцы рисовали огромный лик Христа, обращенный на богомольцев с высоты, как бы с самого неба… Древние образы земли и солнца, с которыми связано столько языческих обрядов, органически вошли в оформление христианского храма XIII века»[142]. Языческие божества изображены на вратах Суздальского собора, на знаменитых бронзовых арках церкви XII столетия во Вщиже, небольшом городке, расположенном близ Брянска[143].
Довольно красноречиво отношение русских «христиан» к богу христианскому. Эти отношения строились по языческому принципу обмена услуг, который можно сформулировать словами древней поговорки: «Даю тебе, чтобы и ты мне дал». На этот счет имеются любопытные сведения, содержащиеся в «Слове о злых духах» — церковно-учительном памятнике Древней Руси. «Когда какое-нибудь к нам зло придет, — читаем там, — тогда поносим бога». А затем ситуации несколько детализируются: «Аще у нас хотя едина животны умреть, то мы начьнем богу поносити, глаголюще, господи, аже ты за мое добро сия злаа воздал ми еси». Достаточно было, по народному-убеждению, накормить или одеть нищего, подать милостыню или поставить свечу в церкви (то есть сделать богоугодное дело), чтобы надеяться на доброе воздаяние от бога. И если вместо блага на людей сходило зло, то бога не восхваляли, а предавали поруганию. Наставники церковные призывали, разумеется, в беде и несчастье не роптать на бога, а смиренно идти в храм и возносить молитвы, каясь в грехах своих.
Подобное, прагматическое и прозаическое отношение к богу, характерное для язычников, находит многочисленные историко-сравнительные параллели. Выразительный материал приводит выдающийся английский этнограф Дж. Фрэзер в своей известной книге «Золотая ветвь». Так, «если божество долгое время оставалось глухим к мольбам японских крестьян о дожде, то в конце концов те низвергали его изображение и с громкими проклятьями швыряли головой вперед в смердящее рисовое поле. «Поваляйся немного здесь, — говорили они, — и посмотрим, как ты будешь чувствовать себя через несколько дней на палящем солнце, которое сжигает все живое на наших потрескавшихся полях». При подобных же обстоятельствах фелупы из Сенегамбии сбрасывают своих фетишей и тащат их по полям, проклиная до тех пор, пока не пойдет дождь.
Большими специалистами по части взятия приступом царства небесного являются китайцы. Когда они нужду в дожде испытывают, они изготовляют из бумаги или из дерева огромного дракона, изображающего бога дождя, и целой процессией таскают его повсюду. Если дождь и после этого не идет, мнимого дракона проклинают и разрывают на куски. В других случаях китайцы угрожают богу и бьют его, если тот не дает дождя. Они публично смещают его с должности божества…
Эти «метеорологи» с Дальнего Востока могут вызвать улыбку у читателя, но и в современной христианской Европе прибегали к точно таким же методам вызова дождя. В конце 1893 года над Сицилией из-за отсутствия дождей нависла страшная угроза гибели урожаев. Каждый день солнце поднималось и заходило при совершенно безоблачном голубом небе. Сады Конка д’Оро, окружающие великолепным зеленым поясом Палермо, увядали. Надвигался голод. Народ был в большой тревоге. Самые испытанные методы вызывания дождя не приносили желаемого результата. По улицам и полям двигались процессии. Мужчины, женщины и дети, перебирая четки, целыми ночами лежали распростертыми перед иконами святых. Освященные свечи днем и ночью горели в церквах. На деревьях висели пальмовые ветки, освященные в вербное воскресенье. В селении Солапарута, в соответствии с древним обычаем, сор, выметенный из церквей в вербное воскресенье, был рассеян по полям. Все оказалось тщетным. Жители Никозии, с обнаженными головами, босые, носили по всему городу распятия и стегали друг друга железными прутами. Ничего не помогало. Даже великий святой, Франциск из Паоло, который ежегодно совершал чудо дождя, то ли не смог, то ли не захотел помочь людям. Обедни, вечерни, представления, иллюминации, фейерверки — ничто не трогало его. В конце концов крестьяне начали терять терпение. Большинство святых подверглось изгнанию. В Палермо жители выбросили снятого Иосифа из церкви в сад, чтобы он самолично убедился, как обстоят дела, и поклялись оставить его на солнцепеке, пока не пойдет дождь. Других святых, как непослушных детей, повернули лицами к стене, с третьих сорвали их великолепные одеяния и изгнали далеко за пределы их приходов. Им угрожали, их грубо оскорбляли, окунали в лужи. В городе Кальтанисетта у архангела Михаила оторвали золотые крылья и заменили их картонными; с него сняли также пурпурную мантию и вырядили в тряпье. Еще хуже пришлось святому Анжело, покровителю Ликата. Его вообще раздели догола, всячески оскорбляли, затем заковали в цепи и угрожали повесить или утопить. «Дождь или веревка?» — орала разъяренная толпа, потрясая кулаками перед ликом святого»[144].
В поступках жителей Сицилии наглядно проявился рецидив языческих воззрений. Но в отличие от Древней Руси, где люди «поносили» бога по пустяковому случаю (падеж какой-нибудь одной даже животины), здесь поругание святых связано с чрезвычайным событием — жестокой засухой.
Склонность к язычеству проявлялась на Руси XI–XII веков не только в народной среде, но и у знати, в частности князей, нравы и обычаи которых то и дело выходили за рамки христианских норм. Древнерусские князья имели два имени: одно — мирское, второе — полученное при крещении. Последнее имя было менее известно, чем первое: в летописях и других письменных памятниках, как правило, фигурируют княжеские имена, носимые в миру, хотя, казалось бы, христианские имена князей в христианизируемой стране должны были звучать чаще, чем те, что достались от языческих времен. Но мы наблюдаем обратное. Известно также, что при крещении того или иного князя нарекали именем какого-нибудь святого, который становился покровителем и патроном нареченного. В честь этих святых князья создавали патрональные храмы и монастыри. Совершенно очевидно, что имя святого придавало имени князя определенный оттенок священности, чем, вероятно, и объясняется некоторая сдержанность его употребления в быту. Если это так, то здесь звучат, правда весьма приглушенно, мотивы древних представлений, связанных с табу на имена собственные. У первобытных народов имя считалось важной и неотъемлемой частью того, кто носил его. Существовало убеждение, что дурное обращение с именем может нанести вред человеку. Поэтому прилагалось «много усилий, чтобы скрыть свои подлинные имена и тем самым не дать в руки злоумышленников оружие против себя». Вот почему, например, «у племен Центральной Австралии каждый мужчина, женщина кроме имени, употребляемого в обиходе, имеет тайное или священное имя, которое присваивается ему старейшинами сразу же или вскоре после рождения. Оно известно только членам группы, имеющим полное посвящение. Упоминается это тайное имя лишь в наиболее торжественных случаях». Причина секрета следующая: «Туземцы не сомневаются, что, узнав их тайные имена, иноплеменник получит благоприятную возможность нанести им вред путем магии». Аналогичные примеры находим в древности. Так, «у каждого египтянина было два имени: истинное и доброе, или, иначе, большое и малое. Доброе, или малое, имя было известно всем, истинное же, или большое, имя египтяне держали в глубокой тайне»[145].
Нельзя, конечно, отождествлять практику двойных княжеских имен в Древней Руси с упомянутыми архаическими обычаями. Вместе с тем нет оснований полностью отрицать пусть и отдаленную, по все же генетическую связь между ними, особенно если учесть широкую распространенность у древних народов запрета на имена правителей, каковыми и являлись князья со времен, предшествующих Киевской Руси.
Большую озабоченность вызывала у служителей церкви закоренелая привычка древнерусских людей произносить клятвы. «Рота» (клятва) — принадлежность языческого общественного быта. Она осуждалась «христолюбцами» как тяжкий грех. И вот в этот грех постоянно впадали русские князья. Княжеские клятвы — заурядное явление в политической жизни Руси XI–XII веков. Непременным их условием было целование креста. Летописи сохранили яркие сцены княжеских крестных целований. В 1097 году князья Изяслав, Владимир, Давыд Игоревич, Василько, Давыд Святославич и Олег, утомленные взаимной враждой, «собрались в Любече для установления мира и говорили друг другу: «Зачем губим Русскую землю, сами на себя ссоры навлекая? А половцы землю нашу расхищают и радуются, что нас раздирают междуусобные войны. Да с этих пор объединимся чистосердечно и будем охранять Русскую землю, и пусть каждый правит в отчине своей…» И на том целовали крест: «Если теперь кто на кого покусится, против того будем мы и крест честной». И сказали все: «Да будет против того крест честной и вся земля Русская». И, попрощавшись, пошли восвояси» (ПВЛ, ч. 1, с. 372). Но едва князья разошлись по домам, как среди них снова вспыхнула «котора» (вражда). Завязалась кровавая драма, закончившаяся ослеплением Василька, кстати ни в чем не повинного.
Несколько раньше Изяслав, Святослав и Всеволод Ярославичи, воевавшие с князем полоцким Всеславом, целовали крест на том, что не причинят ему зла, и предложили встретиться для переговоров. «Он же, положившись на их крестоцелование, переехал к ним в ладье через Днепр. Когда же Изяслав, идя впереди, ввел его к себе в шатер, тут схватили Всеслава… нарушив крестоцелование. Изяслав же, приведя Всеслава в Киев, посадил его в темницу вместе с двумя его сыновьями». Но вскоре народ изгнал Изяслава из Киева и на княжеский стол посадил Всеслава, освободив его Из «поруба» — земляной тюрьмы.
Привлекает внимание определенная фетишизация креста в летописном повествовании: выйдя из темницы, Всеслав, вздохнув, сказал, обратившись к кресту: «О крест честной! Так как верил я в тебя, ты и избавил меня от этой ямы».
Князь уверовал в крест безотносительно к тому, что он символизирует. Известно, что Всеслав слыл на Руси как чародей и оборотень, родившийся «от волхованья», то есть при помощи колдовства. По совету волхвов мать князя наложила сыну на голову волшебную повязку, которую тот носил всю жизнь и потому, согласно летописи, был «немилостив на кровопролитие». Волшебные повязки («наузы») стали предметом гневных нападок церковников, а те, кто пользовался ими, всячески осуждались как угодники бесам. Образ Всеслава — образ древнерусского князя, во многом еще верного языческим традициям. Естественно, что крест он воспринимал по-язычески.
Мало отличался от него и летописец, воспевший крест как нечто чудодейственное: «Велика сила креста: крестом бывают: побеждаемы силы бесовские, крест князьям в битвах помогает, на брани, крестом ограждаемы, верующие люди побеждают врагов-супостатов, крест же быстро избавляет от напастей тех, кто взывает к нему с верою. Ничего не боятся бесы, только креста» (ПВЛ, ч. 1, с. 316).
Крестоцелование, которое по сути своей явилось языческой клятвой, под натиском житейских интересов постоянно нарушалось. Случалось и такое, что церковные иерархи, стремясь предотвратить кровопролитие и раздоры, «снимали крестное целование» с того или иного князя и брали грех клятвопреступления на себя.
Княжеские распри обычно завершались битвами. Враждующие князья нередко говорили друг другу: «Бог нас рассудит». В конечном счете побеждал, по их убеждению, тот, на чьей стороне был бог, а следовательно, и правда. Все это живо напоминает языческое «поле» — поединок, посредством которого разрешались взаимные споры. «Поле» в виде судебного поединка продержалось на Руси долго и признавалось законодательством московских государей.
Взгляд на вооруженное соперничество как на средство достижения «божьей правды» не был достоянием лишь княжеского сознания. Его разделяло общество в целом. И тут мы находим ключ к разгадке происшествий, которые могут показаться поначалу странными и не вполне понятными. В княжеских междоусобиях активное участие принимали народные массы, соединявшиеся в волостные ополчения, именуемые в летописях «воями». Часто противоборство князей являлось главным образом выражением вражды и противоречий между различными древнерусскими землями-волостями. Но имели место и случаи столкновения преимущественно княжеских интересов. В таких случаях городские общины спокойно взирали на драки княжеские, словно сторонние зрители, ожидая, чем кончится очередная схватка разъяренных Рюриковичей. И если один князь сгонял другого со стола, то община принимала его в качестве нового правителя. Нельзя, однако, усматривать в подобных фактах слабость городских общин, отстраненность народа от распоряжения княжескими столами, как это делают многие современные историки. Причина «пассивности» народа в таких ситуациях заключена не в мнимом политическом его бесправии, а в традиционных представлениях, согласно которым победителем становился тот, кому сопутствовало благоволение богов, а побежденным — лишенный этого благоволения. Поэтому в князе-победителе люди Древней Руси видели как бы богом данного правителя. Отсюда известная «отрешенность» масс от межкняжеской борьбы, наблюдаемая в отдельных, правда немногочисленных, случаях на Руси XI–XII столетий.
Дж. Фрэзер приводит немало данных, подтверждающих мысль о том, что насильственная смерть правителя расценивалась у древних народов как результат его прегрешений и, следовательно, как заслуженная участь. Славяне не являли здесь исключение. Когда однажды плененные славянами некие Гунн и Ярмерик убили их князя и княгиню, а затем пустились в бегство, «язычники кричали им вдогонку, чтобы они возвратились и прайили вместо убитого князя. Такое предложение вполне соответствовало представлениям древних славян о престолонаследии. Однако беглецы не вняли посулам преследователей, сочтя их простой приманкой, и продолжали бегство до тех пор, пока Язычники не смолкли вдали»[146].
В способах ведения войны, несомненно, сказывается мировоззрение воюющих. Как установлено наукой, война язычниками «велась не только против воинов, она велась против всего народа — мужчин, женщин, детей, рабов; ее вели не только с людьми, ее вели также с полями и жатвой. Выжигали засеянные поля, вырубали деревья; жатва врага почти всегда посвящалась подземным богам и вследствие этого сжигалась. Истреблялись стада, уничтожались даже посевы, которые могли принести плод в следующем году»[147].
Военная история Древней Руси изобилует такими примерами. Владимир Мономах, князь, по мнению современников, богобоязненный и христолюбивый, похвалялся тем, что вместе с черниговцами и половцами захватил Минск, разорил его дотла, не оставив в городе ни, раба, ни скотины. Образ действий Мономаха едва ли отвечал христианским заповедям, но вполне соответствовал языческим нравам, которые были настолько живучи, что их рецидивы проявлялись столетия спустя. В 1468 году рать великого князя московского Ивана Васильевича «пустошила» черемисскую землю, посекая людей, коней и «всякую животину».
Уничтожение полей и посевов противника — заурядные явления в Киевской Руси. В летописях часто говорится о сожжении враждующими князьями хлебных полей, сел противника, всего того, что называлось тогда «жизнью». Религиозный (языческий) подтекст уничтожения «жита» проясняется на фоне одного чрезвычайно интересного места из «Слова о полку Игореве». Повествуя о княжеских раздорах конца XI века, автор «Слова» замечает: «Тогда при Олеге Гориславиче… погибала жизнь Дажбожьего внука, в крамолах княжеских век человеческий сокращался. Тогда же по Русской земле редко пахари покрикивали, но часто вороны граяли, трупы себе деля, а галки свою, речь говорили, лететь собираясь на поживу» (Художественная проза Киевской Руси XI–XIII вв., с. 245). Певец «Слова», как видим, связывал «жизнь Дажбожьего внука» (божество плодородия) с трудом пахарей, придавая, следовательно, полям, на которых произрастало жито, сакральный смысл. Обожествление земледельцами полей и нив, ассоциируемых с «жизнью», восходит к глубокой древности, ко временам энеолита, то есть к эпохе перехода от каменных орудий труда к металлическим. Обычай разорения древнерусскими князьями полей и сел, принадлежащих врагам, свидетельствует о существовании сходных верований и на Руси XII столетия. О том, же говорят и языческие моления, совершавшиеся древнерусскими людьми у овинов. Последнее обстоятельство объясняет, почему наряду с нивами сжигались и села. Сожжение сел означало уничтожение священных мест, где приносились жертвы и звучали молитвы языческим богам, дарующим «обилье» — урожай. Заметим, кстати, что в древнерусском языке под словом «село» нередко понимали незаселенный клочок земли с посевами и хозяйственными строениями. Предание огню таких сел было равносильно испепелению нив, или, как тогда выражались, «жита», «жизни».
Языческие нравы князей проявлялись и в вопросе р постах, волновавших древнерусское общество. Попытки церковных иерархов наложить запрет на употребление мясной пищи в «господские праздники» (рождество, крещение), если они приходились на постные дни (среду и пятницу), были ими решительно отвергнуты, а упорствующие в своих поучениях пастыри низложены с кафедр. Летописец под 1168 годом сообщает о том, что черниговский епископ Антоний возбранял князю Святославу Ольговнчу и его боярам есть мясо в «господьские праздники», но те «не внимаху ему о сем». Тогда Антоний с еще большей настойчивостью стал поучать их. Святослав же, не стерпев «досады от епископа своего, и изгна его из града своего Чернигова и от всего княжения своего». Точно так же разделался с епископом Леоном князь Андрей Боголюбский. Понять князей нетрудно. Рождество и крещение совпадали по времени с языческими святками, длившимися с 25 декабря по 6 января. Все эти дни горел священный огонь, совершались магические обряды. Празднества сопровождались многолюдными пирами, непременным условием которых являлось ритуальное употребление мяса жертвенных животных. В этих застольях самое активное участие принимали князья и бояре, часто выступая в качестве устроителей языческих пиршеств.
Наиболее разумные церковные деятели, понимая всю бесперспективность борьбы за соблюдение постов в «господские» и другие божественные праздники, заняли пассивную, хотя и предпочтительную по отношению к канонической, позицию. Новгородский архиепископ Нифонт на вопрос священника Кирика относительно употребления мяса и молока в «праздник господский или святыя богородицы или святого Иоана», дал такой уклончивый ответ: «Да аще ядят, добро, аще ли не ядят, а луче» (Смирнов С. И. Материалы…, с. 13).
Итак, древнерусская знать в лице князей и их окружения оставалась на протяжении XI–XII веков во многом язычествующей.
Не в меньшей, а быть может, в большей мере сохраняли языческие наклонности знатные женщины. С точки зрения ревностных приверженцев христианства, именно женщины в первую очередь «творили норовы поганские». Рассуждая по поводу волхвованья как внушения бесовского, автор «Повести временных лет» в полной уверенности заявляет: «Особливо же через женщин бесовские волхования бывают, ибо искони бес женщину прельстил, она же — мужчину».
Сразу после крещения киевлян Владимир стал брать у «нарочитой чади» (знати) детей «на ученье книжное». Матери этих деток, по рассказу летописца, плакали о них, как о мертвых, ибо не утвердились еще в новой вере, оставаясь в плену язычества. Такой мировоззренческий тонус видим у знатных русских женщин на заре истории отечественного православия. К исходу древнерусского периода, в начале XIII века, ситуация несколько изменилась, но не настолько, чтобы говорить о принципиальных переменах, подтверждением чего служат памятники прикладного искусства.
В момент нашествия Батыя на Руси было зарыто в землю множество княжеских и боярских, кладов, содержащих золотые и серебряные женские украшения. Тут и диадемы, и колты, и монисты, и браслеты, испещренные языческой символикой: птицы-сирины (русалки-«вилы»), древо жизни, идеограммы воды и солнца, плодоносящий хмель, грифоны и т. п. Эта языческая символика к началу XIII века начинает вытесняться христианскими изображениями: Иисус Христос, различные святые. Академик Б. А. Рыбаков, тщательно исследовавший русское прикладное искусство X–XIII веков, пишет: «Замена языческих изображений христианскими свидетельствует, что архаичной языческой символике все время придавалось священное значение, что она сохраняла свой сакральный смысл до тех пор, пока ее не заменила символика христианская». И вот здесь обнаруживается любопытная вещь: «Из этого общего процесса смены символики есть одно интереснейшее исключение: символы менялись на всем уборе, кроме широких, двустворчатых браслетов. На этих браслетах-обручах никогда не встречается ни одного христианского изображения, они везде неизменно оставались языческими. Такая стойкость языческой символики находит свое объяснение в назначении самих браслетов: они скрепляли у запястья длинные рукава женских рубах; во время танца женщина должна была снять браслеты и распустить рукава. Сказка о волшебном танце Царевны-Лягушки, после которого появилась вода и расцвели сады, — опоэтизированное описание русальских плясок древнерусских женщин в одежде с распущенными рукавами, которыми они размахивали, подражая крыльям русалок»[148].
Женские ритуальные пляски (русалии) — привычное явление древнерусской действительности, вызывавшее у церковных учителей раздражение и злобу. В поучениях против язычества о танцующей женщине говорится в весьма неприязненных выражениях: «Пляшущая бо жена невеста сотонина нарицаеться и любовница диавола, супруга бесова».
Ношение русскими княгинями ритуальных украшений (браслетов с архаической символикой) — верный знак их участия в языческих русалиях. Можно предположить, что именно представительницы знати первыми заводили русальные пляски, как того требовал древний обычай, согласно которому на старших по рангу лежала обязанность начинать все священнодействия, вплоть до ритуального зачина хозяйственных дел. Вспоминается одно красочное описание, дошедшее до нас из XVI века. В 1545 году великий князь московский Иван ездил в Коломну, где «была у него потеха: пашню пахал вешнюю и з бояры и сеял гречиху. И иныя потехи: на ходулех ходил и в саван наряжался». Б. А. Рыбаков дал верный комментарий этому известию: «Здесь все связано в единый аграрно-магический комплекс: увеличение человеческого роста ходулями было связано с магическим представлением о высоте будущих колосьев, а саван — с культом предков, лежащих в земле и помогающих плодородию земли»[149]. Правда, для летописца занятия Ивана в Коломне — не больше чем «потеха». Но в прошлом подобные действия имели, несомненно, важное ритуальное значение.
Если древнерусская знать была так опутана языческими верованиями и обычаями, то это тем более присуще народным массам. В 1024 году в Суздальской земле разразился голод, которому предшествовало несколько неурожайных лет. Людьми овладело отчаяние. И вот тут появились два волхва. Они говорили, что «гобино» (урожай) задерживают местные старейшины — «старая чадь». Началось избиение «старой чади». Эти события можно понять лишь с точки зрения языческих представлений.
У древних народов общественные лидеры пользовались репутацией магов, укреплявшей их авторитет и власть, способствующей даже возникновению культа правителей. Магия, разумеется, приносила общине либо добро, либо зло. Вожди, наделяемые сверхъестественными способностями, обязаны были посредством магии обеспечить благосостояние общества. А поскольку оно зависело от урожая, то правители нередко выступали в роли «вызывателей, делателей дождя». Это ремесло таило смертельную опасность, готовую в любой момент обрушиться на голову незадачливых магов. «Положение занимающегося общественной магией, — писал Дж. Фрэзер, — действительно очень непрочно: народ твердо уверен, что в его власти вызвать дождь, заставить засиять солнце, созреть плоды. Поэтому естественно, что засуху и недостаток съестных припасов также приписывают его преступной небрежности или злонамеренному упрямству. Он несет за это должное наказание»[150]. В жизни подчас бывало, что во время засухи люди, доведенные до крайней степени отчаяния, убивали своих правителей, убежденные в том, что они задерживают дождь. Подобные обычаи имели широкое распространение в древности. Их можно наблюдать, по словам Дж. Фрэзера, у всех арийцев от Индии до Ирландии. В ряду привлеченных этнографических сведений следует рассматривать и события 1024 года в Суздальской земле, где во время недорода, породившего голод, представители языческого культа волхвы, одобряемые народом, убивали вождей-старейшин, утверждая, что те не дают пролиться дождю, задерживая урожай.
Нечто похожее произошло в Ростовской земле полустолетием спустя. «Однажды во время недорода в Ростовской области, — повествует летописец, — явились два волхва из Ярославля, говоря, что «мы знаем, кто обилье держит». И пошли они по берегу Волги и, куда ни придут в погост, тут и называли лучших женщин, говоря, что эта жито, держит, а эта — мед, а эта — рыбу, а эта — меха. И стали приводить к ним сестер своих, матерей и жен своих. Волхвы же, в навожденьи, взрезая тем заплечья, вынимали оттуда либо жито, либо рыбу, и таким способом убивали многих женщин, и имущество их забирали себе. И пришли они на Белоозеро, и было с ними 300 человек». В тот момент на Белоозере оказался киевский боярин Ян Вышатич, прибывший сюда по поручению князя Святослава Ярославича за сбором дани. Расспросив о волхвах, Ян узнал, что они — люди, подвластные Святославу. «Выдайте волхвов этих сюда, потому что смерды они мои и моего князя», — заявил Ян тем, кто сопровождал волхвов. Но они «сего не послушаша». Тогда боярин со своими дружинниками решил сам схватить кудесников-волхвов. Однако это ему не удалось. Раздосадованный неудачей, Ян пригрозил белозерцам: «Если не захватите волхвов этих, не уйду от вас хоть целый год». И белозерцы привели кудесников к Яну. «Чего ради погубили столько людей?» — приступил к ним с допросом Ян Вышатич. Волхвы объяснили, почему они убивали «лучших жен». Летописец красочно воспроизвел религиозный диспут, возникший между Яном и волхвами. Затем боярин, досыта поиздевавшись над беззащитными кудесниками, приказал родственникам убитых женщин: «Мстите за своих». Волхвы были убиты (ПВЛ, ч. 1, с. 317–319).
Летописный рассказ о волхвах, истреблявших «лучших жен» в Ростовской земле, содержит фантастические подробности, что вызывает значительные трудности при его истолковании. Но внимательный анализ источников позволяет дойти до подлинной сути событий. Прежде всего необходимо иметь в виду одно существенное обстоятельство: описанные летописцем происшествия происходили в славяно-финской этнической среде. Обращаясь непосредственно к летописному тексту, к его изучению, убеждаемся, что в нем смешаны два различных порядка верований и ритуальных действ, что и придало ему фантастичность. Первый из них отразился в приемах извлечения из «лучших жен» припасов. Волхвы, как мы знаем, разрезая у женщин заплечье, вынимали оттуда жито и рыбу. Обряды мордвы, которые наблюдал в 60-х годах XIX века выдающийся этнограф и писатель П. И. Мельников-Печерский, дают ключ к разгадке летописного повествования.
Когда наступало время общественных жертвоприношений языческим богам мордвы, специальные сборщики ходили по дворам и собирали всякую снедь, но непременно брали ее у женщин, которые заранее приготовляли особые мешочки с мукой, медом, яйцами и прочими продуктами. Обнаженные по пояс женщины, перебросив эти мешочки через плечи, стояли спиной к двери в ожидании сборщиков. Последние, войдя в помещение и помолившись богам, отрезали мешочки, укалывая при этом женщину пятикратно в плечо и спину священным ножом, а затем удалялись, направляясь в другой двор[151]. На фоне этих мордовских обычаев проясняется баснословный рассказ летописца о «лучших женах», начиненных якобы житом, рыбой и медом. Баснословность его — результат совмещения в летописном повествовании двух разных ритуалов, бытовавших в Ростовской земле и знакомых автору «Повести временных лет» понаслышке. Один из них нам теперь известен. Это — ритуал сбора припасов для общественных жертвоприношений и празднеств. Другой указывает на практику ритуальных убийств женщин, подозреваемых в пагубном влиянии на урожай.
Два волхва из Ярославля появились во время недорода. Они выступили как провидцы, знающие то, что недоступно знать другим. «Мы знаем, кто обилье держит», — говорили волхвы. Под «обильем» здесь надо понимать хлеб, урожай. Дар ясновидения волхвов выразился в их способности найти между «лучшими женщинами» тех, кто «обилье держит», насылая голод на людей. Именно этих «избранниц» они обрекли на смерть.
Колдовская суть деяний «лучших жен» подчеркивается тем, что пресечение зла, творимого ими, возможно только в результате их истребления («если истребим их, будет изобилие»). Народ верил волхвам, когда они называли виновниц бедствия. С доверчивостью к ним относились и родичи «лучших жен», лично приводившие своих жен, сестер и матерей на заклание к волхвам.
«Повесть временных лет», как видим, запечатлела помимо прочего картину расправы волхвов (служителей языческого культа) с подозреваемыми в колдовстве женщинами, вызвавшими вредоносными чарами своими «скудость в Ростовской области». При этом имущество убитых «жен» волхвы, по свидетельству летописца, брали себе. По убеждению язычников, в предметах, принадлежащих человеку, была заключена частица самого владельца, его жизненная сила. Поэтому волхвы, думая, что на вещах умерщвленных ими женщин лежала печать действия злых сил, ведовства, уносили их с собой, возможно, с целью очищения.
Вера в существование колдуний, вредящих людям, имела широкое распространение в Древней Руси, о чем сообщают как иностранные, так и отечественные источники. Арабский путешественник Абу Хамид ал-Гарнати, посетивший Восточную Европу в середине XII столетия, побывал в Верхнем Поволжье и рассказал об одном из живущих там племен следующее: «У них каждые десять лет становится много колдовства, а вредят им их женщины из старух колдуний. Тогда они хватают всех старух в своей стране, связывают им руки и ноги и бросают в реку: ту старуху, которая тонет, оставляют и знают, что она не колдунья, а которая остается поверх воды — сжигают на огне».
В XIII веке, согласно свидетельству епископа Серапиона Владимирского, русские люди, отдавая дань языческим верованиям, бросали в воду женщин, обвиненных в колдовстве во вред урожаю. Практиковалось и сожжение тех, кто благодаря магии мог «владети обильем или скудостью, подавати или дождь или теплоту». Вера в колдуний долго держалась в народе. Известно, например, что в 1411 году «псковичи сожгоша 12 жонке вещих». Жестокий пожар в Москве 1547 года народная молва связывала с «волхованием» бабки царя Ивана княгини Анны Глинской, которая «вымала сердца человеческие да клала в воду да тою водою ездячи по Москве да кропила». Еще в XIX веке бывали случаи топления «ведьм» во время засухи. А летом 1885 года крестьяне деревни Пересадовки Херсонской губернии схватили «трех баб», которых они считали колдуньями, задерживающими дождь и производящими засуху. Их насильно купали в реке, угрожали и умоляли. Любопытно то, что эти женщины сами поддерживали в крестьянах уверенность в том, будто они действительно колдуньи. Судьба «колдуний» была бы плачевной, не назови они озлобленным крестьянам место, где «спрятали дождь». Староста с понятыми вошел в избу одной из «колдуний» и там по ее указанию нашел в печной трубе замазанными два напильника и один замок. Волнение улеглось, но дождь все-таки не пролился.
Языческое мировоззрение населения северо-восточной Руси отразилось не только в повествовании о расправе волхвов из Ярославля с «лучшими женами», но и в представлениях о сотворении человека, развиваемых кудесниками перед Яном Вышатичем. Когда Ян, затеяв спор с волхвами, спросил, как, по их мнению, был сотворен человек, те ответили ему: «Бог мылся в бане, распотелся, отерся ветошкой и бросил ее с неба на землю. И заспорил сатана с богом, кому из нее сотворить человека. И сотворил дьявол человека, а бог душу в него вложил. Потому-то, когда умирает человек, в землю идет его тело, а душа к богу» (ПВЛ, ч. 1, с. 318). Эти идеи волхвов созвучны мордовской мифологии. Согласно поверьям мордвы, Шайтан (злой дух) вздумал сотворить человека… Создав тело человеческое из глины, песка и земли, он не сумел привести свое творение в благообразный вид, а ему очень хотелось, чтобы человек имел образ и подобие божье. Шайтан послал на небо птичку-мышь за полотенцем, которым. Чам-Пас (верховный бог) обтирался после мытья в бане. Птичка-мышь взлетела на небеса, свила гнездо в конце полотенца Чам-Паса, развела мышат, и от их тяжести полотенце упало на землю. Шайтан подхватил полотенце, обтер им свое творение, и оно тотчас приобрело образ и подобие божье. Затем Шайтан принялся оживлять человека, но никак не мог вложить в него живую душу. И лишь Чам-Пас дал душу человеку. Потом Чам-Пас и Шайтан долго спорили, как им поделить человека. Наконец условились так: нетленная душа человека есть достояние Чам-Паса, а бренное тело — Шайтана. «Оттого, — заключает мордовский миф, — когда человек умирает, душа с образом и подобием божьим идет в небеса к Чам-Пасу, а тело, лишаясь души, теряет и подобие божье, гниет, разваливается и идет в землю на добычу Шайтану»[152].
Легко заметить, как много общего в летописном и мордовском мифах: в летописи бес, а в поверье мордвы Шайтан творят тело человека с помощью божьего полотенца, бог вкладывает в человеческое тело душу, по смерти человека душа, отрываясь от плоти, возносится на небеса к богу, а тело, распадаясь, превращается в прах. Данное сходство — бесспорное свидетельство языческой сути рассказа волхвов о сотворении человека. Воспроизводя его и опровергая, летописец тем самым указал на большую значимость для православной церкви борьбы с такого рода языческими «учениями». А это, в свою очередь, означает, что подобные взгляды имели широкое хождение в древнерусском обществе.
Достойно внимания то обстоятельство, что Ян, защищая христианство перед волхвами, вел себя совсем не так, как подобает христианину. Он потребовал осуществления кровной мести над ними со стороны родственников убитых женщин, утверждая, стало быть, языческие нормы поведения. Накануне мщения боярин приказал вырвать бороды у волхвов, продемонстрировав свою склонность к языческим суевериям. Ведь, по понятиям язычников, волосы вождей и жрецов, в частности бороды, являлись обиталищем бога и, следовательно, средоточием сверхъестественных сил и способностей. Достаточно было выщипать бороду, чтобы лишить жреца (волхва) связи с божеством и таким образом обессилить[153].
Примерно в то же время, когда два волхва из Ярославля пытались посредством человеческих жертвоприношений прекратить бедствия, обрушившиеся на Ростовскую землю, в Новгороде произошли народные волнения, вызванные, как и на северо-востоке Руси, «скудостью», или неурожаем. В роли народного лидера выступил волхв, который речами своими увлек массу людей, ждавших избавления от напасти. Ораторствуя на вечевых собраниях, он «хулил» веру христианскую, призывая новгородцев вернуться к язычеству и восстановить благополучие местной общины. Языческий обычай в такой ситуации требовал, как мы уже убедились, человеческой жертвы. Выбор пал на епископа Федора, как на правителя, олицетворявшего к тому же христианскую веру, от коей народ без колебаний отвернулся. Новгородцы намеревались «погубити» (принести в жертву) владыку. И они, конечно, «погубили» бы его, не прояви князь Глеб изобретательность и решимость. На глазах у новгородцев князь рассек топором волхва, только что обещавшего сотворить великие чудеса и заявлявшего, будто все знает наперед. Это произвело сильное психологическое воздействие на массы, убедив новгородцев в несостоятельности волхва, оказавшегося не провидцем и доверенным языческих богов, а обманщиком и шарлатаном. Убийство Глебом незадачливого кудесника произвело на народ эффект человеческого жертвоприношения. И люди разошлись, но, разумеется, ненадолго, поскольку убийство волхва не устраняло главную причину волнений, состоящую в недостатке жизненных припасов. Князь, убив волхва, на которого, как стало ясно, народ уповал зря, еще более усилил меру епископской и своей ответственности за несчастья, переживаемые новгородцами. Но за неспособность обеспечить благоденствие новгородской общины надо было платить. И вскоре епископ Федор умер, причем несколько странной смертью, допускающей возможность причастности к ней новгородцев. Князь же Глеб, гонимый страхом, бежал из города и погиб где-то за «Волоком». Бегство Глеба из Новгорода, равносильное изгнанию, — показатель чрезвычайности обстановки, вынудившей правителя ради собственной безопасности покинуть княжеский стол. Его жизни, несомненно, угрожала опасность, исходившая от новгородцев, обвинявших своего князя в несчастье (недороде плодов земных).
Об ответственности правителей за урожай можно судить по историческим материалам, относящимся к Скандинавским странам, которые находились приблизительно на том же уровне социального развития, что Древняя Русь. Так, в «Саге об Инглингах» упоминается конунг Ньерд из Ноатуна, в чье правление «царил мир и был урожай во всем, и шведы стали верить, что Ньерд дарует людям урожайные годы и богатство». О Хальвдане Черном сага повествует: «Ни при одном конунге не было таких урожайных годов, как при конунге Хальвдане. Люди так любили его, что, когда стало известно, что он умер и тело его привезли в Хрингарики, где его собирались похоронить, туда приехали из Раумарики, Вестфольда и Хейдмерка и просили, чтобы им дали похоронить тело в своем фюльке. Они считали, что это обеспечило бы им урожайные годы. Помирились на том, что тело было разделено на четыре части и голову погребли в кургане у Камня в Хрингарики, а другие части каждый увез к себе, и они были погребены в курганах, которые все называются курганами Хальвдана».
Если в урожайные годы конунги пользовались любовью и почитанием соплеменников, то в неурожайные — наоборот. «Сага об Инглингах» рассказывает о конунге Домальди, который «наследовал отцу своему Висбуру и правил страной. В его дни в Швеции были неурожаи и голод. Шведы совершали большие жертвоприношения в Уппсале. В первую осень они приносили в жертву быков. Но голод не уменьшился. На вторую осень они стали приносить человеческие жертвы. Но голод был все такой же, если не хуже. На третью осень много шведов собралось в Уппсалу, где должно было происходить жертвоприношение. Вожди их стали совещаться и порешили, что в неурожае виноват Домальди и что надо принести его в жертву — напасть на него и убить и обагрить алтарь его кровью. Это и было сделано». Та же участь постигла и Олава Лесоруба, в чье правление «случился неурожай и начался голод. Люди сочли, что виноват в этом конунг, ибо шведы обычно считают, что конунг — причина как урожая, так и неурожая. Олав конунг пренебрегал жертвоприношениями. Это не нравилось шведам, и они считали, что отсюда и неурожай. Они собрали войска, отправились в поход против Олава конунга, окружили его дом и сожгли его в доме, отдавая его Одину и принося его в жертву за урожай»[154].
Жертвенное умерщвление правителей, обвиняемых в неурожаях, голоде или недостатке съестных припасов, практиковалось у многих (если не у всех) народов мира. Бывало, что властителей не убивали, а, лишив трона, изгоняли с великим бесчестьем и срамом.
Вера в сверхъестественные свойства правителей длительное время сохранялась у народов Западной Европы, Когда, например, «король Дании Вальдемар I совершал путешествие по Германии, матери приносили ему своих детей, а землепашцы — семена, чтобы он к ним прикоснулся; считалось, что от королевского прикосновения дети будут лучше расти. По тем же причинам земледельцы просили короля бросать семена в землю. У древних ирландцев бытовало верование, что, если король соблюдает обычаи предков, погода будет мягкой, урожай — обильным, скот — плодовитым, воды — изобиловать рыбой, а фруктовые деревья — сгибаться под тяжестью плодов. Среди благотворных последствий правления справедливого короля канон, приписываемый святому Патрику, перечисляет «хорошую погоду, спокойное море, обильные урожаи и отягощенные плодами деревья». Напротив, голод, бесплодие, порча плодов и неурожай рассматривались как неопровержимое доказательство того, что правящий монарх плох»[155].
В свете приведенных сравнительно-исторических данных приобретают полную ясность события в Новгороде, завершившиеся изгнанием князя Глеба — правителя, не справившегося со своими обязанностями хранителя благополучия общины и навлекшего «скудость» на землю Новгородскую. Характер этих событий, образ действия новгородцев обусловливались языческим складом мышления жителей города.
Прошло полтора столетия, но в сознании новгородцев мало что переменилось. В 1227 году во время очередной «скудости», живо напоминающей описанные выше катаклизмы голодных лет XI столетия, среди новгородцев появились волхвы. В ход ими были пущены «многие волхования, и потворы, и знамения», то есть волшебство и чародейство, призванные остановить беду, переживаемую Новгородом. Ведуны-волхвы многих «прельстили». Но положение не улучшалось. Люди, разуверившись в «потворниках», отшатнулись от них. Волхвов схватили и сожгли «на Ярославли дворе», несмотря на заступничество некоторых княжеских дружинников. Так новгородцы принесли ведунов в жертву ради урожая. Однако и после этого дела не поправились. Тогда гнев народа обернулся против епископа Арсения.
В злосчастную для Арсения осень 1228 года шли нескончаемые дожди, и нельзя было «ни сена добыти, ни нив делати». Перспектива опять вырисовывалась мрачная, голодная. И тогда зашумела «простая чадь», собравшись на вече «на Ярославли дворе». Вину за беспросветные дожди, препятствовавшие севу озимых и уборке сена, «простая чадь» возложила на архиепископа Арсения, который «выпроводил Антония владыку на Хутино, а сам сел, дав мьзду князю». Возбужденные толпы народа пришли на владычный двор и Арсения, «акы злодея пьхающе за ворот, выгнаша». Архиепископа чуть было не убили. Но ему повезло: он сумел укрыться в новгородской Софии и отвратить от себя, казалось, уже неизбежную смерть.
Действия народа в описываемых событиях имели достаточно определенную языческую направленность. В древних обществах на руководителях лежала обязанность не только вызывать дождь, живительный для посевов, но и прекращать его, когда избыток влаги губил урожай. Неверно, разумеется, было бы говорить, что архиепископ, в частности Арсений, пользовался у новгородцев репутацией мага, управляющего погодой. Утверждать подобное — значит чересчур архаизировать идеологию и быт новгородской общины. В эпизоде изгнания Арсения языческие обычаи хотя и отразились, но в модифицированной, смягченной форме. В глазах народа архиепископ Арсений, конечно, не колдун, разверзший хляби небесные, а плохой человек, неправдой получивший высшую духовную и правительственную должность, отчего в Новгородской земле установилась скверная погода, чреватая голодом. В этом и заключалась главная вина архиепископа Арсения, как ее понимала «простая чадь», в сознании которой язычество еще продолжало жить.
В 1230 году в Новгороде снова свирепствовал лютый голод. По словам летописца, «изби мраз обилье по волости нашей, и оттоле горе уставися велико… И разидеся град нашь и волость наша, и полни быша чюжии гради и страны братье нашей и сестр, а останок почаша мерети». Мор был жестокий. В «скудельницу» (общую могилу), выкопанную по распоряжению архиепископа Спиридона, свезли более трех тысяч трупов. Виновниками бедствия новгородцы сочли своих правителей. Сперва они убили Семена Борисовича — приятеля посадника Внезда Водовика. Дом и села, принадлежавшие Семену, подверглись разграблению. Затем принялись грабить двор и села самого посадника Водовика, а также Бориса Негочевича — тысяцкого. Эти акции горожан означали падение власти посадника и тысяцкого, то есть снятие с должностей. Внезда Водовика и Бориса Негочевича. Поэтому Внезд и Борис бежали в Чернигов, спасаясь от расправы, грозившей им со стороны охваченного волнениями народа. Новгородцы же избрали посадником Степана Твердиславича, а тысяцким — Микиту Петриловича, причем имущество опального посадника и его доброхота Семена разделили по сотням — административно-территориальным районам. Раздел имущества Водовика и Семена населением Новгорода соответствовал архаическим порядкам, по которым, как уже неоднократно отмечалось, во время гибели урожая и голода правителей если не убивали, то изгоняли, а их имущество грабили.
Необходимо подчеркнуть, что грабежи, упоминаемые летописцем, нельзя понимать упрощенно, характеризуя их как незаконные акты насилия и хищения. Распределение имущества низвергнутых новгородцами правителей по сотням указывает на определенное отношение рядовых масс к богатству вообще и древнерусской знати в частности. Это процессы, типичные для переходных обществ (от доклассового строя к классовому), заключавшиеся в противодействии старой коллективной собственности новой, развивающейся. Грабежи, о которых говорится в летописи, представляли собой своеобразное перераспределение богатств по принципу коллективизма, сопротивление общины личному обогащению, чему в немалой мере способствовало то обстоятельство, что богатства древнерусской знати, в том числе и новгородской, складывались преимущественно за счет публичных поступлений — всевозможных платежей за отправление общественно полезных функций. Становится понятным, почему люди Древней Руси смотрели на собственность князей и бояр как на отчасти преобразованную или временно оккупированную общинную собственность, подлежащую возврату в лоно общины. Вот почему устранение правителя от власти нередко сопровождалось отнятием у него богатств, добытых посредством этой власти. Инструментом такой «экспроприации» как раз и являлись «грабежи», описанные новгородским книжником. Часто они возникали стихийно, а порой — в организованном порядке, когда награбленное делили внутри общины поровну, как это случилось с имуществом, Водовика и Семена. Но суть их оставалась неизменной: она состояла в перераспределений богатств на коллективных началах.
Приведенные факты убеждают в том, что люди Древней Руси (и знатные и простые) обычно решали проблемы, выдвигаемые жизнью, с помощью языческих методов и средств, иногда, впрочем, закамуфлированных под христианские нормы и образцы. Это, безусловно, яркий показатель устойчивости язычества в общественном сознании Руси XI–XII столетий. К сказанному надо добавить, что некоторая часть древнерусского общества рассматриваемого времени была некрещеной, в чем и состояла одна из главных причин сохранения в Киевской Руси всей совокупности языческих верований, существовавших у восточных славян до принятия христианства.
По-старому на Руси поклонялись камням, рекам, колодцам, болотам, рощам и отдельным деревьям. Молились огню «под овином», принося «жертвы идольские». Согласно терминологии церковных проповедников, молящиеся огню суть «идолослужители».
Предметами почитания, как и прежде, были гром и молния, дождь и ветер, солнце и луна, месяц и звезда. Церковные наставники, обращаясь к пастве, настойчиво рекомендовали «уклонятися звездочетца», проклятию предавали тех, «кто целовал месяц», осуждали посмевших сказать, что дождь идет. Во всем этом видны несомненные следы обожествления древнерусскими людьми явлений природы. К солнцу как к божеству обращается Ярославна, горевавшая «в Путивле на забрале»:
Светлое и тресветлое солнце!
Для всех ты тепло и прекрасно.
Зачем, господин, простерло ты горячие свои лучи
на воинов моего милого?
В поле безводном жаждою им луки согнуло,
горем нм колчаны заткнуло?
Древнерусский человек по-прежнему обожествлял зверей и птиц, в частности коня, медведя, вепря, ворона, дятла, синицу, утку и др. Отправляясь в путь, он гадал по голосу птиц и тому, с какой стороны (правой или левой) пела птица.
В церковных поучениях, адресованных древнерусскому обществу, звучал призыв, из которого явственно вырисовывается целый комплекс языческих верований, только что нами упомянутый: «Не нарицаите собе бога на земли, ни в реках, ни в студенцах [родниках], ни в птицах, ни в воздусе, ни в солнци, ни в луне, ни в камении» (Гальковский Н. Борьба христианства с остатками язычества в древней Руси, т. II, с. 69).
Не утратил своего значения и культ предков. Для усопших топили бани, развешивали в них простыни и полотенца, оставляли караваи, мясо, молоко, яйца, масло, мед, пиво и «вся потребная», а пол посыпали пеплом. При этом устроители «мови» приговаривали, обращаясь к «навьем» (покойникам): «Мыйтися». О том, побывали ли в бане «навье», судили по следам, оставленным на пепле. И вот эти. «навье» (бесы, по наименованию церковных учителей) «яко кури след свой показают на пополе [пепле] и трутся чехлы [простынями] и убрусы [полотенцами]». И когда «топившие мовници» возвращались и обнаруживали на пепле следы, то говорили: «Приходили к нам навья мытся». А затем с чувством исполненного долга съедали оставленную снедь, вызывая омерзение у ревнителей христианства, по мнению которых такую пищу «недостоить ни псом ясти».
Не исчезла в Древней Руси и вера в домовых. На языке идеологов церкви домовой — «бес-хороможитель».
Продолжалось поклонение верховным богам, известным восточнославянскому миру. Большим почитанием пользовались Род и Рожаницы. Им «ставили» трапезы — «хлебы и сыры и мед». Совершались моления Перуну, Дажбогу, Велесу, Стрибогу, Хорсу, Симарглу, Мокоши. По словам некоторых древних авторов из воинствующего христианского лагеря, Перуну, Хорсу, Мокоши и прочим богам молились на Руси «по украинам» (на окраинах) и «отай», то есть тайно (Гальковский Н. Борьба христианства с остатками язычества…, с. 25, 33). Здесь явно преувеличены успехи христианства, будто бы оттеснившего язычество на окраины и вынудившего язычников перейти на нелегальное, так сказать, положение. Не случайно другие церковные писатели рассказывают о поклонении языческим богам в Древней Руси без каких-либо указаний на его территориальную удаленность и таинственность.
Итак, если поставить вопрос, что в большей степени определяло мировоззрение древнерусского общества — язычество или христианство, то можно, не боясь преувеличений, сказать: язычество. Данный ответ обусловлен существованием на Руси XI–XII столетий оязыченного христианства, то есть «двоеверия», с одной стороны, и чистого язычества — с другой. Наличие последнего объясняется тем, что население Древней Руси не было сплошь охвачено крещением и какая-то часть его оставалась в язычестве, которое, впрочем, утратило свой прежний официальный характер, в результате чего массовые публичные моления верховным богам Роду, Перуну, Дажбогу, Велесу и прочим превратились в частные, ограниченные отдельным домом и семьей, свершаемые скрытно «под овином». Но тем не менее эти моления продолжались. И только позднее, на протяжении второй половины XIII, XIV и XV столетий, когда христианство окончательно утвердилось на Руси и все русские люди стали (во всяком случае, формально) христианами, язычество как самостоятельное вероисповедание отошло в прошлое. Сохранилось лишь являвшееся смесью христианства с язычеством «двоеверие», из которого впоследствии и выросло современное русское православие.