Именно так это началось. Поезд, монотонно покачиваясь, все глубже проваливался в песчаные каньоны, в кудлатые заросли можжевельника, в красноватые туннели измельчавшего соснячка. Неистовый весенний ветер, дурманящий озоном, врывался в вагон, разгуливал по пустому коридору.
Усатый кондуктор дырявил серебристым компостером билет Витека. На груди его висел медный фонарь. Из заиндевевшей от карбида горелки сочился голубой огонек, едва различимый в эту пору дня.
– Вы, как видно, студент.
– Нет, пока нет, – сказал Витек.
– Хорош картузик, – кондуктор показал своими серебристыми щипцами на синюю гимназическую фуражку, висевшую на крючке. – Красивая вышивка, поэтому я и подумал, что вы студент.
– Таков обычай. Все гимназисты перед выпускными экзаменами вышивают донышки своих фуражек.
– Вон даже что-то написано красной ниткой.
– Per aspera ad astra. Через тернии к звездам. Это девиз нашей гимназии.
– Per aspera ad astra. Где-то я уже слыхал такое. А тут в соседнем вагоне, первым классом, едет настоящий архиепископ. Видали, молодой человек? Тогда воспользуйтесь случаем. Пожалуйста. Можно постоять в коридоре, хоть это и первый класс.
Кондуктор шел впереди, хватаясь за стенки. Оглядывался недоверчиво, идет ли Витек за ним. В черной от сажи брезентовой гармошке, соединяющей вагоны, под ногами у них взорвался перестук колес. Разверстая пасть судьбы. Ибо тогда железнодорожное полотно было еще порогом вечности.
Кондуктор, словно страж, замер у зеркального стекла двери. Корявой пятерней остановил Витека.
– Видали, молодой человек, какой великолепный? – шепнул он.
Архиепископ сидел не шевелясь на красном плюшевом диване, его седую голову покрывала фиолетовая шапочка. Между шепчущими что-то губами мерцал крупный, высшей пробы золотой зуб. Удивительно лучезарные, словно навсегда впитавшие отблеск свечей, руки держали тяжелый требник. Он сидел не шевелясь за искрящимся стеклом и смотрел прямо перед собой, на противоположную стенку, обшитую старым красным деревом, и, вероятно, что-то там видел, ибо взор его был пытлив и внимателен.
– Глядите, молодой человек, сколько захочется, – прошептал кондуктор и притих.
Все купе первого класса, как всегда, были пусты. Только в одном сидел настоящий архиепископ или по крайней мере епископ, и исходила от него какая-то волнующая необычность, нечто совершенно неземное. Какая даль, мог подумать Витек, какое далекое, неведомое бытие.
Архиепископ медленно, очень медленно повернул голову, теперь он смотрел в сторону двери. Но, вероятно, не замечал Витека. Лучистый солнечный блик мгновенье трепетал на его щеке, вылепленной должно быть, в каком-то лучшем мире и покрытой кожей, более благородной, нежели у обыкновенных людей.
И тут что-то тяжело рухнуло рядом с Витеком. Это невысокий субъект в деревенской бекеше с ходу преклонил колени на красном половике коридора. С минуту истово осенял себя крестным знамением, потом поднял лицо, отмеченное печатью всех его прегрешений, а может, попросту многолетней нищеты.
– Благословит? – спросил, заикаясь.
– Он нас не видит.
– Видит, только молится и у Господа Бога гостит. – Незнакомец поднял брошенный на пол узелок в линялом платке, чтобы показать его Витеку. – Еду, барчук, к сестре в город. Страшно ехать, покидать, верно, барчук?
Витек молчал, не отрывая взгляда от неподвижных глаз архиепископа.
– Вы не желаете со мной разговаривать?
– Желаю.
– Надо разговаривать. Люди в этом нуждаются, и я нуждаюсь. Знаешь, барчук, я кое-кого сильно обидел. Поэтому должен говорить. Только всего не скажу. Страшно обидел женщину, может, собственную сестру.
– Вы же и едете к сестре.
– Да нет. Я еду не к сестре. В Варшаву еду, в самую Варшаву. Может, буду добиваться справедливости. Но страшно ехать; страшно покидать, верно?
– Я тоже поеду куда глаза глядят.
– Вы – нет. Вы здесь останетесь. И никогда никуда не поедете.
– Кто вам это сказал?
– Никто, я сам все знаю.
– А что меня ждет впереди?
Незнакомец лукаво усмехнулся, вытирая рукой мокрый нос.
– Может, и знаю, да не скажу. Лучше ничего не знать.
Он встал с колен, резко встряхнул узелок, а потом приложил к нему ухо, словно вняв пробудившемуся там голосу. Поезд грохотал в решетке старого моста. Внизу засветилась медлительная река, полная неба и облаков.
– Я бы дал вам что-нибудь на дорогу. Да у меня ничего нет.
– Все равно не скажу. Вам наверняка не скажу.
– Может, что-то плохое?
– Зачем спрашивать? Вы, барчук, молоды, здоровы, у вас все впереди. Я соврал, барчук. Еду не в Варшаву. В Америку еду, в самую что ни на есть Америку.
– В Америку? За океан? Как вы туда доберетесь?
Незнакомец снова плутовато заулыбался, наморщив лицо в темных пятнах, словно закопченное.
– Доберусь, барчук. Я уже раз там побывал.
– А зачем возвращались?
– Вернулся, чтобы обидеть. А теперь, проклятый всеми, поеду назад, в Америку, самую что ни на есть Америку.
– Мне пора. Я забыл фуражку в купе.
– Всю такую расшитую разноцветными нитками? Не пропадет, никто ее не тронет, вообще вы ее никогда не смените на другую. А я пришел сюда не ради благословения. К чему мне благословение? Я всегда могу получить его и от таких, и от сяких. Я молодость увидел. Вашу молодость, барчук. И до чего же мне захотелось ее украсть. Но не бойтесь, не заберу, не украду. Я просто малость постращал.
Незнакомец повернулся к стеклянной двери и захихикал, заслоняясь узелком, провонявшим заскорузлой нищетой. Потом вдруг подсунул Витеку под нос этот свой сверток.
– Хочешь, барчук? Хочешь, так бери.
Витек отпрянул с отвращением.
– На что мне это, не хочу.
– А не интересно тебе, что там внутри? Может, старые проекты, может, несметное богатство, а может, всего-навсего окровавленный топор? Получай от меня гостинец. На память о знакомстве.
– Я скоро сойду. На что мне ваше богатство?
Незнакомец снова встряхнул узелок возле своего уха, словно копилку.
– Всегда будешь жалеть, что не рискнул. Ну, подумай еще минуту. А может, хочешь поделиться чем-то с первым встречным?
– Нет, спасибо. Никогда и ничего не следует брать у людей.
– Кто тебе это сказал?
Витек замялся. Поезд описывал дугу по высокой насыпи. Огромные шестиугольники золотистого света врывались в вагон и болезненно расплющивались на стенках.
– Отец. Отец мне это сказал. Во сне.
– Значит, его нет в живых.
– Да. Во время праздничных каникул, у тетки, он приснился мне настолько явственно, словно все это было наяву. Он шел ко мне по саду, облитый багровым отблеском солнца, светившего ему в спину, шел бесконечно долго, все шел и никак не мог до меня дойти.
Архиепископ взял двумя пальцами зеленую ленточку, открыл требник на заложенной ею странице. Потом перекрестился четким, одухотворенным жестом.
Поцелуемся на прощанье, – предложил, заикаясь, незнакомец с узелком.
– Чего ради мы будем целоваться?
– Тебе выходить, а я должен уйти.
– Счастливого пути.
– И не хочешь поцеловаться с человеком? Брезгуешь моей бедностью, презираешь ничтожного скитальца. Только от судьбы своей не уйдешь, аминь.
Повернувшись спиной к Витеку, незнакомец медленно направился к черной гармошке, соединяющей вагоны. Шел серединой коридора, легко, как хищный зверь, и придерживался за стенки, когда поезд заколыхался на стрелках.
Витек, вероятно, подумал тогда, что это какой-то побирушка, бродяга-юродивый едет с ярмарки или большого престольного праздника, и вернулся в свой вагон.
Поезд проезжал городок, вернее, город, раскинувшийся на склоне обширного холма, точнее говоря, не холма, а плоскогорья, которое вскоре круто обрывалось к реке, можно даже сказать, вполне приличной реке, что местами то сильно сужалась, то широко разливалась, совсем как порядочная река, занесенная в географические атласы.
Это был родной городок Витека. Здесь он когда-то родился, на длинной улице, бегущей вдоль железнодоролсного полотна, но в каком доме, уже никто не помнил, даже мать не могла вспомнить. И поэтому он приглядывался к одноэтажным домикам, стремительно убегавшим назад, домикам кирпичным, порой небрежно оштукатуренным, хотя чаще деревянным, с крылечками, на которых летними вечерами слушают соловьев и вдыхают крепкий аромат ночной фиалки, домикам в садах, с позволения сказать, садах, теперь совершенно нагих, с едва заметными утолщениями набухающих почек. И этот городок, точнее, небольшой город в сущности ничего не значит для Витека, и он взирает на него равнодушно, ибо эта якобы родная улица уже промелькнула, а городок этот, невыразительный, безликий, словно создавался без души, кое-как, может, случайно, к тому же еще был возведен военными, у которых тут огромные гарнизоны, точнее, военными и путейцами здешнего маленького, однако чрезвычайно важного железнодорожного узла. Этот городок решительно не годился для того, чтобы о нем помнили, грустили, видели его в волнующих снах. И потребуются уйма лет и немалый горький опыт Витеку, чтобы именно такой городок мучительно напомнил о себе, возродился во всем своем трогательном очаровании и навсегда утраченным очарованием до боли стиснул сердце Витека где-то в пути, на краю света, в одиночестве и безнадежном бессилии.
Неприглядность ржавых пригорков, неопрятных откосов и хилых деревьев, подобных мокрым тощим птицам, словом, все отчаянное убожество ранней весны заслоняло поочередно домишки, улочки, вымощенные булыжником, кособокость какой-то фабрики, излучину реки с офицерской пристанью, все те места, где жили издавна либо посещали их случайно и другие люди, ныне еще безымянные, но в будущем призванные запечатлеть в сознании современников свое знакомство с этим городом, свою любовь и приступы отчаянья, изведанные в городе, который на самом деле был только беспорядочным скопищем домов, каких тьма-тьмущая на белом свете.
Поезд начал замедлять бег перед станцией, на которой предстояло сойти Витеку. Показалась извилистая песчаная дорога, вынырнули из гущи голых деревьев элегантные виллы, в туманной дали заколыхался, стиснутый холмами, большой город Вильно, внушающая ужас метрополия. И в этот момент застонали тормоза, огромные снопы искр полыхнули из-под колес поезда, и чудовищная сила толкнула Витека на металлическую раму окна. Вагон затрещал по швам, кто-то кубарем пролетел по коридору, цепляясь за бронзовые ручки, все отчаяннее свистел паровоз. Наконец поезд остановился.
Теперь Витека, наоборот, отбросило назад. Он схватился за спущенную раму. Высунул голову наружу, где дул приправленный морозцем шальной весенний ветер. Поезд стоял прочно, добродушно посапывая, в двухстах метрах от станции, на высокой насыпи, вздыбившейся над невзрачным лужком, где паслись три пегие козы.
Появился кондуктор. Он бежал от паровоза, придерживая на груди фонарь. Лучи послеполуденного солнца, пробивавшиеся между вагонными колесами, хватали его за ноги, за полы расстегнутой шинели. А он бежал и ежеминутно приседал, словно подглядывал за кем-то, скрывавшимся по ту сторону полотна. Наконец остановился, присел и начал что-то выдергивать из-под колес. Это что-то не поддавалось. Кондуктор помахал фонарем, сигналя машинисту. Состав заколебался, заскрежетал колесами, немного попятился и застыл с протяжным стоном. На помощь кондуктору прибежал машинист в черном халате. Оба влезли под вагон и принялись вытаскивать какой-то внушительных размеров ошметок в изодранном тряпье. Витек увидал поразительно белую руку, цеплявшуюся за пропитанный нефтью щебень. И в ужасе отпрянул в глубь вагона.
Потом состав, как бы собравшись с духом, несколько раз дрогнул, словно отрывал колеса от того места, и медленно двинулся к станции. Очень долго он ехал эти двести метров.
Витек взял чемодан и направился к выходу. Осторожно отворил дверь вагона. Платформа была пуста, ничего тут не происходило, даже начальника станции не было видно. Витек ступил на шероховатую от щебенки платформу. Ветер несильно ударил ему в спину, подталкивая к переходу через пути перед паровозом. Витек шел вдоль поезда и осторожно поглядывал на колеса. Все они были одинаково покрыты жирной лоснящейся смазкой.
Только перейдя полотно, он заметил под навесом несколько человек, обступивших что-то, лежащее на полу. И вдруг показалось, что эта сцена ему уже знакома, хотя он не мог ничего подобного помнить, ибо никогда прежде не видел гибели человека.
В страшной тревоге, сотрясаемый доселе не изведанным ознобом, Витек приблизился к людям, которые в тялеком раздумье созерцали исковерканные останки на присыпанных песком половицах. Увидал среди клочьев перепачканной одежды впадину живота, заполненную словно бы мутной водой и скупо растворяющейся в ней кровью.
– Может, он бросился под поезд? – тихо спросил кондуктор.
Машинист надел фуражку и тут же снова обнажил голову.
– Нет, я никого не видел.
– Может, выпал из дверей? – предположил солдат, от которого разило шинельным сукном и скверно выдубленной кожей.
– Если бы выпал, его бы отбросило, – покачал головой машинист. – Двадцать лет езжу, даже воробья не задавил. Господи Иисусе. Боже праведный.
– Тогда откуда же он взялся? Может, кто видел его в поезде? – Кондуктор вытер руки о полу шинели.
Все молчали. Снова заговорил солдат:
– Как его опознаешь, если лицо закрыто?
– Так откройте, – сказал кондуктор.
– Почему я?
– Вы самый любознательный.
– Меня вообще ничего не касается. Наше дело – быть в казарме до наступления темноты, только это меня и волнует.
– А может, это тот, кто собирался в Америку? – вдруг произнес не своим голосом Витек.
Все повернулись к нему.
– Который? – спросил кондуктор.
– Ну тот, с узелком. Вместе со мной любовался епископом.
– Не было при нем никакого узелка, – сказал кондуктор.
Снова помолчали с минуту над грудой драной одежды и изуродованной плоти.
– А может, это Володко? – вдруг спросил дежурный по станции.
Еще немного помолчали. Позади них прошествовали козы, вероятно возвращающиеся домой. Они шли, широко расставляя задние ноги, распираемые тяжелым выменем.
– Может, и Володко, – изрек наконец кондуктор. – Может, совесть его замучила.
– Нет, Володко бы так глупо не погиб, – сказал солдат.
– Ну, как бы там ни было, человек умер, – вздохнул кондуктор, – звони, Владек, в Вильно.
Дежурный припустил бегом в свою контору. Бежал через полотно между вагонами. Паровоз осторожно посапывал, словно самого себя утихомиривая.
Наши пасхальные празднества совершенно не походили на нынешние. Собственно, начинались они в Вербное воскресенье, которое уже само по себе являлось значительным торжеством. Вся Страстная неделя – это праздник со знаком минус, антипраздник, апогей аскетизма перед чревоугодием. Каждый день Страстной недели отличался от другого своим суровым ритуалом и каждый приносил все более строгие ограничения в питании. В Страстную пятницу мы ели только черный хлеб, запивая его в лучшем случае квасом. С четверга просиживали в костеле, участвуя в мрачных, смахивающих на погребальные, богослужениях. Земля также готовилась к весеннему взрыву. В вымоинах, канавах, оврагах агонизировал засахарившийся, черный снег. Подсохшие лесные пригорки захватывали лихие орды разнотравья. Земля стонала по ночам, порою где-то трескалась, обнаруживая жирное, желто-багровое нутро. Пряные запахи вымерзшей прошлогодней земли и новой поросли гонял по лугам непоседливый ветер. Когда доносился запах горящей соломы и паленой щетины, все понимали, что кто-то забил свинью на праздники, разделывает тушу, начиняет кишки фаршем и всевозможными кашами. Пулей пролетала кошка с привязанным к хвосту свиным пузырем, в котором гремел горох. Девушки раскрашивали вареные яйца, мальчишки осторожно опробовали их, выискивая те, что потверже, пригодные для забав в праздничные дни. В огромных чанах доваривалась ветчина, а тем временем все поочередно бегали в костел, чтобы присутствовать при медленной, приближающейся с каждым днем кончине Христа. Обливались слезами, видя неотвратимость этой смерти, распластывались крестом, дабы предотвратить трагическую судьбу Иисуса, растроганно прощались с ним навсегда, хотя уже в Страстную субботу он должен был воскреснуть до полуночи и вернуться к ним снова на целый год. И в ту Страстную субботу святили пасхальную снедь. А потом все с искусно украшенными корзинками, полными яиц, колбас и куличей, мчались очертя голову домой. Мчались напрямик, теряя шапки, разрывая штаны на заборах, калеча руки и ноги, лишь бы первым достичь собственных дверей, что было добрым предзнаменованием. На это слегка насмешливо взирали ветхозаветные евреи, которые только приступали к поискам подходящего строительного материала в садах и парках для своих пасхальных шалашей. Хмуро взирали на это староверы и православные, которым приходилось ждать еще две недели, прежде чем они начнут целовать в уста встреченных соседей с доброй вестью, что Христос воскрес. А между тем изголодавшиеся католики уже рассаживались за столы, убранные миртом и плауном, столы, зловеще потрескивавшие под тяжестью ветчины вареной и копченой, колбас вареных и жареных, грибов маринованных и соленых, киселя клюквенного и овсяного, яиц и брусники, румяных поросят и подкопченных гусей, бутылей с наливками и самогоном с едва заметным сивушным запашком, куличей, облитых жженым сахаром, и огромных караваев, сдобных булок и хвороста, кувшинов с домашним пивом и компотами. Изобильным стол оставался первых два праздничных дня, стоял последующие дни, не скудел вплоть до Вербного воскресенья, ибо Пасха не имела у нас четкого конца, иссякала неторопливо и без особых канонов, у одних завершалась в среду, у других – в субботу. А подчеркиваю это я потому, что Рождество, этот магический праздник единения семьи и человечества, продолжалось у нас до самых Трех святителей. Засыпанные снегом по крыши, закованные в ледяной панцирь, мы проводили две недели в атмосфере, наполненной ароматом свечей, яблок, вянущей хвои, в радостной тревоге ожидания нового, многообещающего грядущего года.
Мать распаковывала чемодан в спальне. Из боковушки, которая некогда была верандой, доносился натужный хрип деда. Яркое зарево заката слегка дрожало в огромном напольном зеркале, раму которого пожирали зимой древоточцы.
– Видал решетку в окне почты? – спросила мать.
– Нет. А что?
– Володко лез позавчерашней ночью. Погнул, как проволоку, да кто-то его спугнул.
– Поездом задавило» человека у станции. Путейцы говорят, что это Володко.
Мать торопливо перекрестилась.
– У нашей станции?
– Да. Поездом, на котором я приехал.
– И он там лежит?
– Лежит. Ждут полицию.
Мать открыла шкаф и начала что-то перекладывать, шелестя сухими травами – средством от моли.
– Витек.
– Да, мама.
– Подойди ко мне.
– Что ты еще придумала, мама?
– Ну подойди же, подойди, дитя мое.
Она таинственно улыбалась, пряча руки за спиной. Витек нехотя приблизился. Она оглядела его шевелюру, лицо, широкие плечи.
– Ты у меня красивый.
– Что ты, мама. Как тебе не стыдно.
– Самый красивый. Другого такого не найти.
– Я уйду, ей-богу.
Ее седые волосы сохраняли отблеск уже погасшего заката. За стеной, под навесом крыши, отчаянно пищали ласточки, воюя с воробьями из-за своих гнезд. Мать медленно высвободила руку из-за спины, и взору Витека предстала серебристо-серая студенческая шапочка, называвшаяся «королевской». Это был длинный рукав, искусно собранный в гармошку, а квадратное донышко с гербом короля Батория[i] кокетливо спадало на затылок. Мать высоко подняла ее обеими руками и торжественно водрузила на голову сына, как тиару.
– Это праздничный подарок, сынок.
– Мама, а вдруг я не сдам экзаменов?
Она тихонько рассмеялась, прикрывая рот ладонью.
– Ты не сдашь? Тогда кто же сдаст?
– Все может случиться.
– Ты всегда был самым лучшим учеником и должен быть самым лучшим студентом.
– Мама, как можно говорить такие глупости!
Мать обхватила сухими, жесткими ладонями его голову, на которой стояла торчком не обмявшаяся еще студенческая шапочка. Потянулась к нему запекшимися, бескровными губами и поцеловала в уста.
– Ты будешь великим врачом. Знаменитым на весь мир профессором. Будешь лечить всех нас, будешь спасать богатых и бедных, исцелять королей и нищих.
Витек вырвал голову из ее рук. Где-то послышался дребезжащий голос патефона. Зеркало постепенно угасало, наполнялось голубоватым сумраком.
– Сглазить хочешь, мама. Вот увидишь, непременно сглазишь.
– Сглаза боятся слабые люди. А ты сильный, как твой отец.
– Почему ты отца вспомнила, мама? В чем была его сила?
Мать шагнула к Витеку.
– Он был очень сильный. И погиб из-за своей силы, – прошептала она.
– А мне из-за него всю жизнь нести проклятие.
– Нет, сынок, нет. Ты за него отомстишь.
Тут громко забренчали пружины кровати в соседней комнате, в боковушке, которая некогда была верандой. Дед с минуту заходился надсадным кашлем, словно исторгал и не мог исторгнуть до конца свои легкие.
– Зайдите сюда, бога ради, – прохрипел старик.
Они стали в дверях комнаты, пропахшей потным телом и мокротой. За стеклами веранды метались на ветру засохшие прошлой осенью плети дикого винограда. Массивные часы с медными гирями, как гильзы артиллерийских снарядов, глухо тикали над изголовьем кровати.
– Никто мне ничего не говорит, я один вечно ничего не знаю, – пожаловался старик. Зеленоватая щетина почти доходила до черных, неестественно огромных глаз, где уже год обитала смерть.
– Это я, дедушка. Вернулся от тетки, – сказал Витек.
– Удачно попраздновал? – заскрипел старик.
– Отлично. Только паводок немного помешал. Вилия разлилась.
– Ага, Вилия разлилась. А хорошо ли прошло народное гулянье?
– Храмовой праздник тоже удался на славу. Много народа съехалось в Прощеное воскресенье. Из самых дальних усадеб, из глухомани. Тетка осталась в барыше.
– У всех барыши, только не у меня, – захрипел пересохшим горлом старик. – Ядя, как думаешь, дите мое, долго ли еще мне мучиться?
– Думаю, недолго, папочка. Господь милостив.
– Дай-то Бог, дай-то Бог. А что у него на голове?
– Это студенческая шапка, папочка.
– Значит, Витек уже студент? А я ничего не знаю, никто меня не ставит в известность.
– Еще нет, папочка. Через месяц он сдаст выпускные экзамены и осенью поедет поступать на медицинский факультет.
– Осенью, говоришь? Значит, не доживу. Слава богу, не доживу до осени. Ох, как мне тяжело, дети мои, ох, как страшно умирать до бесконечности. Твой Михал, счастливчик, сам себе уготовил легкую, такую легкую смерть, наилегчайшую, как пробуждение на рассвете. – Старик дышал тяжко, дышал всем разрушенным организмом. В горле его клокотали какие-то странные, разнообразные и громкие звуки, к которым он прислушивался озабоченно, с удовольствием.
– Не говорите так, папочка, о Михале. Помолитесь за него. Он там вас дожидается. – И мать перекрестилась.
– Ах, ты ждешь, чтобы я побыстрее закрыл глаза. Все ждут не дождутся.
– Почему? Живите, сколько хотите.
– Ох, я больше не хочу жить. Перестаньте меня терзать. Все-то ко мне лезут. И твоя мамочка, и братья, и свояки, и люди, с которыми когда-то встречался. Знаю, что приходят, вижу, как идут ко мне через вашу комнату, потом наступает затмение, и снова начинается хождение.
– Поспите, папочка, отдохните немножко.
– Ах, уснуть бы уж навсегда.
И старик задышал глубоко, с отчаянием, словно старался поглотить весь этот спертый воздух, перенасыщенный миазмами и бедой.
Кто-то постучал в притолоку, потом нетерпеливо ударил кулаком. Это был пан Кежун, начальник почты. Он явно очень спешил, так как был в галошах на босу ногу.
– Я видел, что Витек вернулся, – заговорил он торопливо. – Видел, как шел со станции.
– Да, недавно вернулся.
Витек спохватился, что продолжает стоять в нелепой шапке, которая напоминает прогоревшую трубу от буржуйки. Украдкой сдернул ее и спрятал за спину.
– У меня просьба, парень. Подбрось телеграмму полковнику Наленчу, у меня беда с детьми, ни на секунду нельзя отлучиться из дома.
Витек растерянно молчал.
– Ты же знаешь, он из новых, живет в офицерском дачном поселке. Найдешь запросто.
– Он устал, пан Кежун, прямо с поезда.
– Какой же он усталый, дорогая соседка, кровь с молоком. Весь город вам завидует. Это же орел, настоящий орел, а не гимназист выпускного класса. Бери, парень, мой велосипед. Я его оставил на улице, а вот тебе телеграмма и разносная книга, пусть проставят точное время вручения. Черт побери! – вдруг выругался в сердцах начальник почты. – Забыл выключить утюг. Сожгу хату и детей! Ну, заранее благодарю!
И пан Кежун умчался, опрокинув что-то в сенях.
– Отнеси, Витек, – сказала мать. – Может, это Добрая весть. Может, принесешь людям счастье.
Витек надел старый свитер и поношенные брюки. На улице его дожидался велосипед, проржавевшая «дамка» с полуспущенными шинами. Напротив, в одноэтажном домике сестер Путято, безнадежно надрывался патефон. В окнах мерцал свет преждевременно зажженных ламп и чьи-то тени двигались в такт музыке. Витек сел на велосипед и, раскачиваясь из стороны в сторону и сильно нажимая на педали, поехал тротуаром по круто подымавшейся вверх улице, где дремали в садах прочно угнездившиеся на склоне виллы, где брал свое начало густой и богатый диковинными деревьями лес, тот лес, что отделяет Нижнее предместье от Верхнего.
Поочередно загорались редкие уличные фонари на старых, потрескавшихся деревянных столбах. Со стороны леса доносился тревожный шум, полный странных отзвуков. У подножия горы дорога поворачивала вправо, чтобы перейти в серпантин, убегающий вверх. Витек соскочил с велосипеда и, тяжело дыша, стал подыматься по деревянной лестнице на макушку холма, где стоял костел и где начинались дома Верхнего предместья.
Дом Наленчей, вернее, вилла в стиле модерн, построенная на месте прежней, которая сгорела несколько лет назад, итак, новый дом Наленчей стоял на склоне оврага, и огромный сад ниспадал узкими террасами на его дно, по которому некогда, вероятно, протекал ручей, ныне высохший и всеми уже забытый.
Витек подвел велосипед к калитке. Дернул деревянную ручку. Где-то у дома пронзительно задребезжал звонок. Засветилось одно окно, потом другие, хлопнула дверь. Кто-то бежал к калитке в жидком весеннем сумраке.
– Вы к нам? – спросила горничная, зябко кутая шею.
– Я с почты, вам телеграмма.
Она отперла ключом калитку. Провела его в дом. Темный клубок выкатился из кустов, и Витек почувствовал сквозь штаны теплое собачье дыхание.
– Пожалуйста, не бойтесь. При мне не укусит, – предупредила горничная.
Пес трусил за Витеком, толкая его крупной мордой. Так вошли в холл, и пес бдительно уселся позади Витека.
– Что случилось, Зося? – послышался звонкий голос.
– Это с почты. Принесли телеграмму.
На лестнице появилась девушка, сбежала вниз, перепрыгивая через две ступеньки.
– Где эта телеграмма?
Витек молча подал склеенный бланк. Девушка распечатала телеграмму и пробежала глазами.
– Maman, papa arrive [ii].
Витек почувствовал, что сердце у него бьется ускоренно, бьется очень сильно. А девушка бросилась к дверям соседней комнаты и там столкнулась с матерью.
– Папочка завтра возвращается. Видишь, видишь, я предчувствовала, что будет добрая весть. Всю ночь мне снился поезд. И ехал он прямо по земле, не по рельсам.
– Распишись в получении, – напомнила мать.
Девушка подбежала к Витеку и, не взглянув на него ни единого раза, взяла бумажку.
– Пожалуйста, укажите точное время, – произнес Витек сдавленным голосом.
Она вернулась к матери; с минуту обе искали карандаш в соседней комнате.
– Il faut donner quelque chose à cet homme pour sa fatigue [iii], – сказала мать.
– Qui, donne lui cinquante grosches. Qu'il ait une bonne soirée [iv].
Зазвенела мелочь, шаркнул отодвинутый стул.
– Ты не сказала мне, что отец телеграфирует: «приезжаем», а не «приезжаю».
– Я не заметила. О Боже, как я рада. Nous pouvons lui donner un zloty [v].
– Tu aimes dorloter les gens [vi].
– Maman, le soir est si froid et lui, le pauvre diable, il n'a qu'un pull sur le dos [vii].
– Cinquante, ça suffit [viii].
Девушка прибежала с квитанцией, в которой была спрятана монета. Не глядя на Витека, подала ему чаевые, машинально произнеся по-французски:
– Merci. C'est tout? [ix]
Витек с трудом проглотил слюну, потом проговорил не своим голосом:
– Oui. C'est tout. Et moi, je vous remercie, mesdames, et je vous souhaite une bonne nuit [x].
Она уже бежала к дверям комнаты, где была мать, однако, услыхав ответ, резко остановилась. Медленно повернула голову, впервые взглянула на него.
– Merci pour le pourboire. J'essayerai d'en faire une grande fortune [xi], – произнес смелее Витек и неуклюже поклонился.
– Je m'excuse [xii], – сказала она тихо.
Проводила его до калитки горничная. Пес снова шел за ним, но теперь схватил зубами за штанину, и неизвестно было, проявление это враждебности или дружбы.
– А как зовут барышню? – спросил Витек.
– Кого, меня?
– Нет, вашу барышню, от которой я получил пятьдесят грошей.
– Зачем вам знать?
– Не сердись, ведь это не секрет.
– Ну конечно.
– Так как же?
– Алина.
Витек некоторое время шел молча. Пес все еще держался зубами за штанину. В доме позади них вдруг загремел рояль головокружительными аккордами.
– Алина, – повторил Витек.
– Красивое имя?
– Собственно, я не очень уверен, что красивое. Могло бы быть красивее. Может, это и к лучшему.
– Что к лучшему?
– Что не особенно красивое.
– Тоже еще, – буркнула горничная, отворяя калитку. Пес любезно отпустил штанину Витека, грузно плюхнулся на тропинку, скуля и ворча попеременно, то ли по причине враждебности, то ли дружелюбия.
– До свидания, – сказал Витек.
– Почему до свидания?
– Так вырвалось.
– Лучше пусть так не вырывается, – тихо сказала горничная.
Витек постоял в одиночестве на дороге. Минуту собирался с мыслями, потом взял велосипед и без единой мысли побрел вдоль металлической сетки ограды. Увязал в раскисшей земле, продирался сквозь прошлогодний бурьян. По ту сторону ограды молча бежал тот странный пес-великан.
– Вот видишь, братец, – сказал Витек. – Видишь, что случилось.
Пес негромко заскулил. Они остановились напротив окна. В широкой щели между шторами виднелись фрагмент черной глыбы рояля и девичья головка. Яркий свет падал откуда-то сбоку. Витек увидал короткие серые волосы, серые от бархатистости, увидал тонкий профиль, улыбчивое лицо, увидал хрупкую шею на покатых плечах.
– Может, влюбиться в нее, а? Как думаешь? – шепнул Витек.
Пес заскулил, припал на передние лапы, тыча носом в сетку ограды.
– Может, полюблю без взаимности и потом умру от любви?
Витек достал квитанцию, вытряхнул на ладонь монету. Она тускло засветилась, отразив распогодившееся к ночи небо.
– Где же была твоя хозяйка? Почему я до сих пор не знал ее, а, собачка?
Пес отпрянул, изображая бегство, да тут же вернулся и жалобно залаял, припав на передние лапы.
– Нет, не влюблюсь.
Витек подышал на монету, сунул ее в карман. Не оглянувшись, двинулся напрямик к дороге. Пес залаял, отчаянно карабкаясь на сетку. Витек включил динамо у колеса, вскочил на велосипед. Ехал он лесом, кратчайшим путем, вниз, туда, где в сумраке надвигающейся ночи неторопливо приближалось к городу золотисто-багровое ожерелье окошек пассажирского поезда.
Когда он возвращался пешком с почты, кто-то засвистел из-за забора сестер Путято. Витек остановился возле своего дома, грузного и уродливого, как динозавр. Небо было забито звездами, и звезды тогда были всего лишь звездами на весеннем небосклоне и ничего больше не значили.
– Витька, иди сюда, я что-то тебе скажу, – послышался чей-то голос.
– Это ты, Лева?
– Да, я. Иди же.
Лева стоял у покосившегося забора, приводя в порядок штаны.
– Что ты тут делаешь?
– Ничего, писаю.
– А вообще?
– Мы играем с барышнями в бирюльки. Идем, посмотришь.
– Отстань, я пойду домой.
– Чего ломаешься, они просили тебя привести.
И Лева повлек Витека за собой через сени в комнату, разукрашенную ковриками, салфеточками, этажерками, фарфоровыми статуэтками, выцветшими фотографиями в бамбуковых рамках, расшитыми подушками, шелковыми абажурами кирпичного цвета, засохшими гроздьями рябины. Сестры, Цецилия и Олимпия, сидели за столом, разделенные Энгелем.
На салфетке, прикрытой куском клеенки, возвышалась горка бирюлек. Патефон исторгал танго «Осенние розы».
Цецилия поправила шпильку в пышном узле на затылке.
– О, пан Витек, пропащий. Весело было на праздничных каникулах?
– Так себе. Незаметно пролетели.
– Мама отправляет вас в деревню из опасения, что здешние девицы вскружат вам голову?
– Такого кавалера мы бы тоже никому не отдали, – засмеялась Олимпия и глянула на свое декольте. Тяжелый запах старых духов витал над столом.
– Ну, ну, – сказал Лева. – Напоминаю, что ваш жених я.
– Ах, Левка, пустые слова, что мне от этого жениховства.
– Как что? Блаженство. Физическое удовлетворение. – Лева пододвинулся вместе со стулом, нацелился чмокнуть Олимпию в затылок под закорючками мелких локончиков.
– Отстань, брысь, поросенок. Амурничать ему захотелось.
Энгель, который то бледнел, то краснел, хлопнул ладонью по столу так, что подскочили бирюльки.
– Играем или нет, господи прости.
– Смотри, какой ревнивый.
– Пан Витек, будьте любезны, поставьте пластинку еще раз.
Вошла старая Путятиха, закутанная в огромную шаль с бахромой. Под лампой отмерила изрядную порцию капель в чайную ложку. Выпила, скорчив гримасу отвращения.
– Бесстыдницы. Гимназистов сбивают с толку, – заныла она.
– Идите спать, мама. Не ваше дело.
– Господи, что за судьба. Какое несчастье, – кряхтела старуха, пряча лекарство в шкафчик.
– Сегодня человек попал под поезд, – вдруг выпалил Витек.
На минуту все примолкли. «О, дай мне холодную руку твою, взгляни мне в глаза и скажи…» – все медленнее тянул патефон, видимо давно не заводившийся.
– Его душа блуждает между нами, – проговорила плаксиво старуха, – а вы, грешники, куролесите весь вечер.
– Так играем или не играем? – спросил Энгель, снова неизвестно почему побагровевший.
– Тогда, может, лучше не играть. – Цецилия расшвыряла рукой бирюльки. – Боже, какой кошмарный год.
– Говорят, война будет, – зевнула Олимпия.
Лева вытащил папиросную бумагу и коробочку с табаком. Начал старательно скручивать цигарку.
– Каждый год говорят, что будет.
– Господи, что за судьба. Какое несчастье. – Старуха заковыляла в свою комнату.
Патефон затих, но никто не пошевельнулся, чтобы завести его. Слабеющий ветер вдруг обмел стену, где-то хлопнула незапертая дверь. У кого-то заурчало в животе, Олимпия отодвинула стул, косясь на свое декольте.
– Это из-за Витека. Пан Витек почему-то не в настроении. Испортил нам игру.
– А на что играли?
– Догадайтесь.
– Вероятно, на поцелуйчики?
Лева выпустил огромное облако дыма, которое сразу же спряталось под абажур. Все загляделись на этот дым, заклубившийся под лампой.
– Угадал, – сказал Лева. – На этот раз выигрывали почему-то только дамы.
Снова умолкли, прислушиваясь к ветру.
– Витек, когда же вы наконец влюбитесь? – вдруг спросила Цецилия.
– Может, я уже влюблен.
– У него ледяное сердце, – сказал Лева. – Решил сперва сделать карьеру.
– А уста прямо созданы для поцелуев, верно, сестричка? – захихикала Олимпия и опять глянула на свое декольте.
– Так я пошел, – поднялся Энгель. – Извините, уже поздно.
– Все пойдем, – поддержал его Лева. – Спасибо за приятный вечер.
– Витек испортил нам игру. Может, завтра пойдет лучше. Хотите сыграть в фанты? – Цецилия обеими руками закалывала свою небрежную прическу.
– Почему бы нет, мы всегда готовы на все, – и на сей раз согласился Лева.
– Витек, приходи тоже, дорогой.
Вышли на улицу, остановились на тротуаре у забора. Лева собирался с мыслями, глядя в землю. Где-то на краю предместья самозабвенно брехали собаки.
– Послушай, Энгель, – проговорил наконец Лева, – не берет тебя охота трахнуть одну из них?
– Почему меня, а не тебя? Ведь ты смелее.
– У меня есть девушка в городе.
– У тебя есть девушка? Кому ты говоришь?
– Ей-богу, есть.
– Тогда покажи фотокарточку.
– Сейчас, ночью? А ты бы мог уломать одну или даже обеих сразу.
– Пошел ты, они же старые. Пожалуй, им лет по тридцать.
– Ясно, что не молодые. Но когда сидишь рядышком и задеваешь локтем эти округлости, разве ничего не чувствуешь?
– Разумеется, чувствую. Любой бы почувствовал.
Левка помолчал, а потом горестно вздохнул:
– А у меня такой запал, доску бы прошиб.
– У всех запал, – пожаловался Энгель.
– Да пошел ты к разэтакой матери, – выругался Лева и двинул восвояси. Энгель, чем-то огорченный, поплелся следом за ним.
Витек, оставшись в одиночестве, вероятно, попытался побороть соблазн. Смотрел на звезды, которые тогда были только звездами, чем-то связанным с лирикой, и не более того.
Громадный жестяной колпак с огромной лампочкой раскачивался на деревянном столбе, как колокол. Жидкий электрический свет равномерно выплескивался то на одну платформу, то на другую. Световое пятно падало и в темный провал дверей зала ожидания, где давеча лежал труп самоубийцы. Витек напрягал зрение, чтобы в этот момент разглядеть присыпанные песком половицы, между которыми торчали сухие стебельки трав. Но не поспевал вовремя сосредоточить внимание, и перед глазами снова надолго сгущалась непроницаемая тьма предвесенней ночи. И тогда Витек стал осторожно, прижимаясь к стене, подкрадываться к дверям. Звезды мигали наперебой, и, казалось, доносился шорох этого подмигивания. Наконец он подобрался к углу, приложил ухо к старому, шероховатому бревну. Но ничего не услышал, кроме всхлипывания ветра, утюжившего трухлявые опоры строения.
И вдруг, собравшись с духом, сделал бросок ко входу. Из-под ног метнулось пятно света. Витек увидал весь зал ожидания, с изломанными скамейками, вырванными из стен досками, с фресками надписей, нацарапанных перочинными ножами. Но пол был пуст, никто на нем не лежал, и не было никаких следов того, что кто-то тут лежал.
Стеклянно зазвенели провода семафора. На небе, среди звезд, которые были тогда романтичнее, чем теперь, загорелся зеленый глаз семафора. А на подступах к городу зарождался перестук колес приближающегося поезда.
Кто-то пробежал позади Витека. Он резко обернулся. Но никого не заметил.
– Кто здесь? – спросил сдавленным голосом.
Ответа не последовало. Однако кто-то тяжело сопел во мраке.
– Это ты, Лева?
Опять послышались легкие шаги. Огромный пес присел на бетон платформы. Они молча смотрели друг на друга.
– Хозяйка тебя прислала? – спросил Витек и сделал шаг вперед. Пес осторожно попятился, да так и пошел задом наперед от надвигавшегося на него Витека.
– Ко мне, песик, постой, – шептал Витек. – Что ты хотел сказать? Не убегай. А может, тебя никто и не посылал? Может, ты носишь в себе душу человека?
За черным холмом мерцало зарево приближающегося поезда.
Потом, на кухне, он увидал мать, дожидавшуюся его над коробом со старыми фотографиями. Выцветшими, с русскими надписями на обороте твердых паспарту. Мать в который раз рассматривала через увеличительное стекло забытых кузенов и покойных тетушек.
– Где ты был? Что случилось?
– Не знаю. Может, что-нибудь и случилось.
– Помни, Витек, о самом важном. Ты должен стать доктором. Тогда люди все забудут. Ты должен быть великим врачом.
– Хорошо, мама, я буду знаменитым врачом.
– А что случилось?
– Не знаю. Я отвез телеграмму и получил пятьдесят грошей.
– Зачем взял? Нельзя принимать деньги от чужих людей.
– Это не имеет значения. Я думаю, мама, что это не имеет значения.
– Ты молишься за него?
– За кого?
– За отца.
– Молюсь, хотя иногда забываю.
Мать встала из-за стола, подошла к свету.
– Витек?
– Что, мама?
– Помни.
– Что я должен помнить?
– Все. Ты постоянно должен помнить все.
И тут захрипел в боковушке дед. Пружины кровати взревели, как басовые струны. Витек, на ощупь находя дорогу, прошел в затхлую комнату.
– О чем вы все толкуете? Я ничего не знаю. И мне никто ничего не говорит.
– Уже поздно, дедушка. Прошел международный экспресс.
– Ветрено на дворе?
– Ветер утих, наверное, будут заморозки.
– Витек, я, пожалуй, умру. В такую пору люди умирают.
– Всегда умирают?
– Ох, пожалуй, уже нынче. Кажется, землей пахнет. С обеда чувствую, словно голова лежит в борозде.
– Спите, дедушка.
– Не могу заснуть. Боюсь уснуть. – Старик зашелся странным, визгливым кашлем. – А собственно, не боюсь. Пусть все это кончится, пусть придет конец. Господь Бог, будь милостив ко мне, грешному. Бог, но который? Тот ли, которого мне дали родители, или тот, которого я сам себе выдумал, а может, этот, существующий на самом деле и еще никому не ведомый? Витек, оставь дверь открытой, пусть я увижу хоть немножечко света, капельку солнечного блеска, чуточку того, что связывает меня с вами, с моей жизнью. Мальчик мой, как все это ужасно, как страшно так долго жить и столько пережить. Где было начало, где будет конец? Боль, грусть, страдания, обиды, то надежда, а то ее уже нет, то страшно, а то нет страха, ожидание, воспоминания, что-то гнетет, какое-то предчувствие, пустота, да какая там пустота, нет, боль и нехватка воздуха, кислорода, удушье, бесконечное удушье, беспредельное, беспредельное, как вечность…
Кошмарное преступление студента. Минувшей ночью в V комиссариат полиции явился бывший студент университета 28-летний Юзеф Вильк, проживающий по улице Кохановского, 85, и, выложив на стол нож и веревку, заявил: я убил свою невесту в роще за Зеленой заставой, 22-летнюю Хелену Сойко, воспитанницу профессионального училища. Вильк был задержан, а на указанное им место выехали сыщики, которые обнаружили там Сойко в бессознательном состоянии. Вызванный врач «Скорой помощи» установил наличие у нее глубоких ран шеи, а также следы, указывающие на то, что ее пытались душить. Вильк познакомился с Сойко, 16-летней школьницей, шесть лет назад. От первоначального намерения жениться на ней Вильк со временем отказался, прежде всего потому, что, прервав учебу, был вынужден тайно искать работу. По причине тяжелого материального положения он дважды покушался на самоубийство. В четверг вечером, прихватив кухонный нож и веревку, Вильк направился с Сойко за заставу. Улучив момент, по его собственному признанию на следствии, он, отдавая себе отчет в том, что делает, набросил девушке петлю на шею и, повалив ее на землю, перерезал ей горло, затем, будучи убежден, что она мертва, снял с шеи веревку и попытался на ней повеситься. Жуткое преступление является предметом дальнейшего расследования правоохранительных органов. Жизни Сойко не грозит опасность. Она доставлена в больницу. Вильк – сын инвалида войны. Учебу в университете прервал из-за отсутствия средств к существованию.
Витек ждал ее. Он сидел на каменной тумбе у вокзала под нагим каштаном. По небу торопливо скользили пузатые облака, словно сорвавшиеся с привязи аэростаты. Уважающие себя пижоны в эту пору уже не носили верхней одежды, и поэтому Витек основательно промерз, наблюдая за стайками лицеистов, вбегавших в здание виленского вокзала. На пустоватую площадь съезжались пролетки, извозчики подвешивали лошадям торбы с овсом и собирались кучками, чтобы потолковать о житье-бытье. Время от времени подкатывал автобус, который горожане называли «арбоном». На вокзальной лестнице выстроилась шеренга носильщиков, по русскому обычаю в фартуках.
Витеку предварительно пришлось избавиться от Левки, который что-то заподозрил.
– Зачем ты тут сидишь? Кого ждешь?
– Никого. Пошел к черту.
– Я пойду к черту, только ты должен сказать.
– Не скажу. Зря теряешь время, Лева.
– Я знаю – что-то стряслось. Вещий сон видел, ей-богу.
– Левка, я дам тебе сигарету, дам тебе даже пять штук, только уходи, ты уже пропустил три поезда.
– А напишешь за меня контрольную по химии?
– Я напишу за тебя все контрольные, только уйди.
Лева колебался, поддаваясь соблазну.
– Вот видишь, что такое кацапское сердце, – вздохнул он наконец. – Ладно, будь по-твоему, я пошел. Почему я такой мягкотелый, почему любой может меня подкупить? Ведь с таким характером я погибну. Давай обещанные сигареты.
Он взял три «юнака» и нарочито медленно побрел к дверям вокзала, задержался на лестнице, прикурил у носильщика и наконец исчез в дверном проеме под часами, на которых снова проскочила очередная минута.
В конце улицы вдруг грянула солдатская песня. В сторону вокзала шли подразделения пехоты с полной боевой выкладкой. За ними тяжело громыхали по мостовой громоздкие фургоны с брезентовым верхом. Несколько сопливых мальчишек бежали по тротуару, провожая солдат.
И тут, собственно в последний момент, Витек заметил двух лицеисток, исчезающих в дверях вокзала. Кинулся за ними, потерял в толпе, запрудившей зал билетных касс, и метался, проталкиваясь среди чемоданов и узлов, до тех пор, пока не заметил их у окна за вращающимся стеллажом с расписанием поездов. Отвернувшись к окну, они второпях красили губы. Золотистый, растрепанный зайчик от зеркальца, которое они вырывали друг у друга из рук, боязливо скользил по стене с государственным гербом. Витек овладел собой, начал с достоинством прохаживаться, наблюдая исподтишка за лицеистками.
Потом они вышли на платформу, фланировали вдоль состава, готового к отправке. Окна вагона для учащихся были забиты головами гимназистов. Слышались провокационные смешки, шипенье, свист. Девушки понимали, чем это вызвано. Взявшись под руки, они величественно шествовали по уже полупустой платформе, словно бы не замечая школярских подначек. Откуда-то сверху донеслось стрекотанье мотора. Девушки запрокинули головы, и все на вокзале поступили так же. Очень низко, почти над крышами, пролетел биплан. Мелькнуло в фонаре красное лицо пилота. Спустя минуту самолет скрылся за водокачкой, звук мотора слился с городским шумом.
Прежде чем девушки опустили головы, Витек успел приблизиться к ним на несколько шагов. Снял фуражку, изысканно поклонился. Увидал в ее глазах испуг, смущение и, вероятно, отметил про себя, что глаза эти цвета реки на мелководье, там, где она перекатывается через обомшелые каменья.
– Ах, это вы? – поспешно произнесла Алина, преодолевая внезапный приступ страха. – Это вы принесли нам вчера телеграмму?
– И получил от вас пятьдесят грошей. Он хотел вынуть и показать монету.
– Ах, нет, нет, извините, пожалуйста. Я не хотела причинить вам неприятности. Так вышло машинально.
– Я вовсе не в обиде. Сохранил денежку на память. Не возражаете?
– Сама не знаю, – сказала она снова в растерянности. – Это удобно, как ты думаешь, Зуза?
Подруга захихикала, пряча лицо в ее волосах, напоминающих серый бархат. Витек еще раз поклонился и пошел якобы своей дорогой. Но тут же остановился, не оборачиваясь. Ждал, пока тронется поезд. Краем глаза заметил, что они садятся в вагон второго класса, высокомерно проигнорировав ученический. Поезд с утробным стоном тронулся, покатил лениво, со скрежетом. Только тогда Витек вспрыгнул на подножку вагона, в который сели девушки.
Он уже знал, где они устроились. Дверь их купе была открыта, ветер выплескивал в коридор льняные занавески. Витек подошел осторожно, на цыпочках, затаив дыхание, хотя звук его шагов заглушался грохотом поезда. Услышал знакомое хихиканье. Робко вытянул шею, чтобы заглянуть в купе, и сразу увидал веселые глаза обеих подружек. Они ждали его появления. Витек небрежно поклонился и, повернувшись к ним спиной, расставил локти в спущенном окне. Поезд мчал в глубь широкой долины, по которой текла Виленка. Стена обрывистых холмов устремлялась все выше к небу. Спутницы загадочно молчали.
Витек медленно повернулся спиной к окну, ощущая затылком напор влажного ветра. Девушки глядели на него невозмутимо, выжидательно, с наигранной серьезностью. Зузу словно бы слегка знобило.
– Извините за вторжение. Я не знал, что вы едете в этом купе.
– Ах, пожалуйста, – проговорила Зуза, преодолевая озноб. – Можете даже присесть на свободное место.
– Благодарю, не стоит, сейчас будет наша станция.
– Вас продует. Жаль такого кавалера.
Витек хотел отшутиться, попробовал найти подходящие слова и, разумеется, упустил момент. С минуту слушали хорошо знакомый перестук колес – Алина вдруг подняла глаза, и он увидел в них нечто неопределенное, мимолетное, как предчувствие. Его бросило в жар.
– Почему я раньше никогда вас не встречал? Вы стали ездить на поезде в лицей только после пасхальных каникул?
– Я езжу уже полтора года.
– Это невозможно, – произнес он растерянно. – Я первый раз вижу вас в поезде. И вообще впервые в жизни увидал вас вчера.
Она перевела взгляд на окно, вероятно для того, чтобы он не мог увидеть ее лицо.
– Ах, вполне возможно. Вы даже не раз толкали меня мимоходом. А зимой кидались в нас снежками на станции.
– Нет, право, невозможно. Я наверняка бы вас запомнил.
Алина взглянула на него печально, впрочем, печаль эта не была убедительной.
– И все-таки. И пожалуй, не стоит об этом говорить. Попросту полтора года вы не обращали на меня внимания. Бывает. Я это как-нибудь переживу.
– Почему вы так говорите? Ведь это неправда.
– Что не переживу?
– Нет, что не обращал внимания.
Теперь смутилась Алина и принялась старательно застегивать портфель, который и без того был хорошо застегнут.
– О, уже остановка! – воскликнула Зуза.
Подружки бросились к выходу, поскольку поезд стоял здесь лишь минуту. Витек спрыгнул с подножки в последний момент. Девушки были уже далеко. Витек потоптался на платформе, словно боясь идти дальше. И вдруг Алина оглянулась и на ходу крикнула:
– До свидания!
Витек стыдливо вскинул руку. И тут кто-то бесцеремонно хлопнул его по плечу.
– Так ты ее дожидался, лопух? – спросил с издевкой Лева. – Я наблюдал за тобой всю дорогу. Которая тебе нравится? Вероятно, Алина?
– Я вообще не знаю, нравится ли мне что-либо. Пожалуй, немного медицина.
– Зачем ты мне это говоришь?
– Ведь я же эгоцентрик, понятно? Не знаю, смогу ли кого-нибудь когда-либо полюбить.
– Спорим?
– Ты чего?
– Спорим, что она тебя уже прибрала к рукам.
– Кто?
– Алина.
Витек принялся старательно вытаскивать из-за пазухи тощую пачку учебников и тетрадей. Это был тоже особый форс здешних пижонов – не носить портфеля.
– Некрасивое имя, – бросил он небрежно.
– Потом покажется прекрасным.
– Чего ты ко мне пристал? Может, ревнуешь?
– Возможно. Спорим?
– На что?
– Ни на что. Если выиграю, кое-что у тебя потребую.
– Не слишком ли велика ставка?
– Нет. Требования будут в пределах наших возможностей.
– Ты к ней неравнодушен, Лев Тигрович?
– Сам же говорил, что положил на нее глаз лишь пару дней назад.
– Она утверждает, что живет здесь уже полтора года. Это правда?
– Может, и правда. Так разнимаю?
– Что я могу у тебя выиграть?
– То, что и я у тебя. Давай лапу.
Стая скворцов небольшим облаком упала на сады предместья. Витек, быть может, подумал, что такое условие ему, собственно, на руку в данный момент, за несколько недель до выпускных экзаменов.
– Будь что будет, условие принимается, – выпалил он и тут же пожалел о своем решении.
В те времена лошадей было почти так же много, как и людей. Лошади вместе с людьми цивилизовали землю. Все построенное ранее возникло при участии лошадей. Каждый метр земли был возделан с помощью конских мускулов. Лошади вкалывали наравне с людьми, а может, даже больше. С яростным упорством лошади и люди преобразовывали свою планету. Хотя делали это, собственно, не дружа, не панибратствуя. Вкалывали вроде бы вместе, но и как бы порознь, с некоторым безразличием к судьбе напарника. Редко возникала между ними любовь. С подспудным ощущением общности судеб приступали они к каждодневному каторжному труду. Чаще всего объединяло их только кошмарное напряжение сил. Реже – общий праздник.
В те времена лошади встречались так же часто, как и люди. Лошади влекли по улицам телеги ломовиков и катафалки, лошади приводили в действие молотилки и месили компост, лошади несли на своих хребтах воинство и питали солдат своим мясом, лошади находили дорогу заблудившимся и своим теплом обогревали озябших.
Были лошади богатые, распутные, капризные и привередливые. Были также лошади-побирушки, бедняки и лагерные доходяги. Иногда лошади погибали от обжорства, раздутые молодым клевером, а порой умирали посреди мостовой от голода и болезней, как люди. Были также лошади норовистые, буйные и необычайно покладистые, известные на всю округу и даже за ее пределами, а были лошади скромные, ничем не выделяющиеся, словно бы безликие и вообще безымянные.
Попадались лошади с незаурядными биографиями. Мы знали коня, который был под седлом у русского генерала, после революции работал в цирке, потом попал в деревню, где полюбился помещику, который купил его для своих детей, наконец, конь потерялся или был украден цыганами и на склоне лет развозил уголь по предместью, где жили Алина и Витек.
Каждый в те времена прекрасно знал, что не бывает двух одинаковых лошадей. Прежде всего, они отличались мастью. Были лошади сивые, карие, гнедые, каштановые, буланые, мышастые. У одной белая звездочка на лбу, у другой светлые чулки. О хвостах лучше не вспоминать, ибо такое их было богатство. А гривы? Только о гривах можно распространяться до вечера.
Пожалуй, неправда это, что люди не любили лошадей. Любили, бывало, что любили, впрочем, любили все-таки недостаточно. Конечно, случалось видеть лошадь в дурацком виде от такой любви. На ушах полотняные чехольчики с бордовым кантиком, у глаз кожаные шоры, чтобы ничего ее не пугало, грива заплетена в косички или изысканно причесана, ну и хвост, конечно, весь в сплетениях и ленточках. К тому же в подобных случаях трудно было понять, любовь это к лошади или самовлюбленность.
Много тогда было разговоров о норовистых лошадях. Целые легенды слагались о лошадях, которых никому не удавалось ни укротить, ни обуздать. Такие лошади делались знаменитостями, их имена кружили в те поры, как ныне имена популярных эстрадных певцов. Любой уважающий себя человек носил на себе шрам от удара копытом своенравной лошади.
Да, то были времена, когда даже лошади-привидения появлялись в урочищах. Лошадиные призраки извергали огонь из ноздрей. Их копыта взметали тучи красных искр. Очень часто после полуночи слышался топот дьявольского коня на пустошах и в лесных чащобах.
Кто не купал лошадей, уцепившись за гриву или хвост, в широкой реке или глубоком озере? Кто не пас лошадей на влажном от росы лугу августовской ночью, под градом падающих звезд? Кто не вырывал у чужой лошади волос из хвоста, чтобы смастерить леску для удочки? Кто не давился морозным воздухом, летя на лыжах, влекомых лошадью? Кто не припадал головой к мягким, горячим конским ноздрям?
В те времена лошади рождались на наших глазах, и это было первое познание сокровенной тайны бытия. На наших глазах лошади трудились до упаду, очаровывая нас удивительным, беспредельным трудолюбием. На наших глазах лошади умирали, и это вызывало внезапное предызвестие вечности или ледяной, бесконечной пустоты.
Пожалуй, мы все-таки мало любили лошадей. То есть, будучи детьми, вполне достаточно, зато позднее, с течением времени, уже все меньше. Лошадей мы тоже обидели.
Витек сидел на крутом откосе у железнодорожного полотна и ждал. В руках держал учебник, куда порой заглядывал, пытаясь читать. Однако почему-то ничего не мог понять и сызнова принимался за один и тот же абзац. Он убегал сюда, на этот упругий сухой мох, на молодую бледно-зеленую траву, чтобы позаниматься в спокойной обстановке, хотя это была только уловка для оправдания перед матерью и самим собой. Витек хотел увидеть прибытие полковника Наленча, а если честно признаться, хотел увидеть, как выглядит кузен, о котором извещала телеграмма.
Время от времени проезжали пригородные поезда, с оглушительным грохотом громогласно скрежещущего железа проносились курьерские, сверкая никелем, медными поручнями, серебристыми надписями и цифрами. Останавливались с достоинством между усыпанными песком платформами. Пан Кежун вытаскивал из почтового вагона тощий мешок с красной полосой, пломбой на проволочке и треугольным листком описи, похожим на большой аптекарский рецепт. Разношерстные пригородные, составленные из диковинных и невероятных древних вагонов, напоминали передвижные забавные музеи. Из этих поездов высыпало особенно много пассажиров: запоздалые школяры, служащие с портфелями и зонтами, путейцы с деревянными сундучками и притороченными к ним карбидными лампами, дамы, возвращавшиеся со свиданий и из парикмахерских. Однако среди этих приезжающих не было полковника Наленча, а следовательно, и таинственного кузена.
Витек снова брался за чтение той же самой главы, скользил взглядом по непонятным строчкам до конца страницы, чтобы тут же возвратиться к началу текста. Большая стая галок погналась за ястребом, который слишком снизился в поисках добычи. Над городом, точнее, над его центром висело тяжелое облако дыма. Донесся мрачный и далекий перезвон церковного колокола. Кто-то пел душераздирающим голосом на берегу Виленки, может, тронутый или пастух, противоположный край долины отражал этот голос стекой обнаженной дубравы, хриплое, дикое пение возвращалось сюда, к подножию откоса, возвышающегося над путями.
Когда со дна долины начал подыматься прозрачный сумрак, пахнущий паводком, то есть раскисшей землей, прелым листом и пресной сыростью, Витек понял, что не увидит уже прибытия полковника и кузена. По пустому склону, яростно лая, мчалась ватага собак. То ли в погоне за каким-то зверьком, то ли справляя собачью свадьбу.
Витек захлопнул учебник, загнув уголок страницы. Вышел на улицу, которая вела к Верхнему предместью. Он смотрел на булыжники мостовой, напоминающие человеческие черепа, и, вероятно, испытывал ту щемящую боль неудовлетворенности, которую изведал в молодости каждый, но только в молодости тех лет.
– Витек! Витек!
Это Энгель, то есть Энгельбарт, он висел на заборе и манил его свободной рукой.
– Мне некогда! – отмахнулся Витек.
– Ты непременно должен зайти. Грета очень просит. Она совершенно не понимает «Песни» Кохановского.[xiii]
– Может, завтра. Сегодня не могу.
– А прежде мог.
– Сам знаешь, как я занят.
– Грета тебя очень просит.
– Извинись перед ней за меня.
– А куда ты идешь?
– Куда иду? Никуда не иду.
– Как это, ведь ты идешь наверх.
– Чего ты от меня хочешь, Энгель?
– Я ничего, только Грета просила. Слышишь? Грета очень просила.
Витек уже ничего не слышал. Он мчался изо всех сил напрямик через лес. Удивительно светленькая белочка убегала от него, не решаясь выбрать подходящее дерево. Наконец она вспрыгнула на старую сосну и устремилась к вершине, где обитал торжественный шум колыхавшихся крон.
Потом Витек остановился и долго смотрел на знакомую виллу, на сад, спускавшийся террасами в глубокий овраг. Наконец разглядел автомобиль у стены дома, синий польский «фиат», смахивавший на жестянку из-под чая. Молодой человек в брюках гольф и бархатной студенческой фуражке вытащил из машины саквояж. Понес его к крыльцу, где кто-то маячил в багровом прямоугольнике света.
Витек, прячась в кустах, пробрался к ограде. Затрещал бурьян, и показался знакомый пес-великан неопределенной породы. Он тяжело продирался сквозь сухой малинник. Наконец присел перед Витеком по ту сторону металлической сетки и залаял то ли враждебно, то ли по обязанности, но, скорее, неубежденно. Красный язык величиной с носок свешивался вбок из его открытой пасти.
– Ну что, зайчик? – шепнул Витек. – Узнаешь меня?
Великан запищал действительно как заяц и переступил с лапы на лапу.
– Поменяемся с тобой. Дай мне свою шкуру, и я войду к твоей хозяйке и пробуду с ней незамеченным до поздней ночи.
Пес перебросил язык на другую сторону пасти.
– Так по крайней мере разреши мне войти.
Витек просунул руку сквозь ячейку сетки. Пес приблизился довольно безразлично, обнюхал ладонь и вдруг ухватил зубами пальцы. Витек затаил дыхание. Наверное, услыхал биение своего сердца. Услыхал и пес, ибо зарычал тихонько, не отпуская руки.
– Позволь мне войти. Не мешай. Я буду помнить этот вечер всю жизнь и тебя буду помнить. Запечатлю тебя в своем сознании навсегда, зайчик. Ты станешь знаменитым псом, и тебя полюбят люди, которые никогда не любили собак.
Пес отпустил руку и попятился на прежнее место.
– Ладно, – шепнул Витек. – Либо ты меня съешь, либо я буду жить долго и счастливо.
Он нащупал носком ботинка ячейку покрупнее. Вскарабкался на полметра и ухватился за колючий гребень изгороди. Подтянулся на руках, перебросил ноги на другую сторону. Пес деликатно отвернулся, глянул на дом, окна которого распыляли теплый, дремотный свет.
Витек спрыгнул в озябшую крапиву, разодрав попутно штанину, которая жалобно затрещала. Пес приблизился и схватил Витека за руку. Вдвоем они двинулись к дому, но, когда Витек пригнулся, чтобы его не заметили из окна, пес зарычал предостерегающе. Дал понять, что осуждает.
– Что я, собственно, делаю? Чего добиваюсь, зайчик? Ведь я же эгоцентрик, который готовит себя к карьере.
Остановились под окном за кустами сирени. У невидимого стола сидели за чаем обитатели дома. Среди них кузен с буйной светлой шевелюрой и ямочкой на волевом подбородке.
– Взгляни, зайчик, – произнес вполголоса Витек. – Твоя хозяйка так себе. Я ее вообще не замечал полтора года, то есть половину твоей жизни. Что же заставило меня лазить ночью по заборам? А знаешь, как у меня бьется сердце? Может, присядем тут на камушке? Понимаешь ли, зайчик, мне неохота возвращаться домой. Такой великолепный вечер. Посижу немного, может, что-нибудь произойдет.
По ту сторону оврага лес шумел, как водяная мельница. Одинокие звезды показывались и исчезали, скрываемые незримыми облаками. Безграничная, грустная тишина давила на землю, пахнущую новью.
Витека бросило в дрожь от холода и эмоций. Пес положил влажную морду на его подрагивающее колено.
– Ты слышишь, зайчик, бесконечность? В ее недрах кроется моя судьба. Я буду жить так, как еще никто не жил.
Совсем неожиданно Витек обнаружил, что в окне столовой уже темно. И его охватила тревога, почти паника. Весь вечер пропал зря. Поискал взглядом светящиеся окна. И обнаружил единственное, в мансарде, насыщенное розоватым светом, как отверстие морской раковины.
Витек сунул в горячую пасть пса учебник химии. Пес грозно зарычал, но обронить книгу не посмел. А Витек уже взбирался по решетке, поддерживающей густую поросль мертвого еще винограда.
Ухватился за желоб, полный песка и камушков, которые неизвестно откуда здесь взялись. Над желобом был узкий навес, крытый гонтом. Витек взгромоздился на эту покатую полочку. Желоб недружелюбно крякнул. На четвереньках он пополз к окну, источавшему розовое сияние. Внизу пес взбудораженно носился вдоль стены. Ворчал беспомощно, давясь толстым учебником.
Сквозь муслиновую занавеску Витек увидел комнату с наклонными стенами и увидел Алину, сидящую за письменным столом. Она что-то писала великолепным вечным пером, которое по тем временам было большой редкостью. Писала в узкой, как дубовый лист, книжке с золотым обрезом. И мог это быть дневник, и могла она записывать только события минувшего дня.
Витек вцепился пальцами в оконный переплет. Лицо вдруг сделалось влажным, к губам побежали капельки, и во рту сделалось горько. Это всего-навсего заморосил тихий, весенний дождик, ласковый, потому что его не подхлестывал ветер.
«Я увижу ее, увижу обнаженную, первую обнаженную женщину в моей жизни». И неожиданно, в предчувствии какой-то радостной, волнующей жути, Витек задрожал еще сильнее, а вместе с ним задрожал и желоб, наполнявшийся дождевой водой.
Внизу пес встал на задние лапы. То ли хотел лучше видеть, то ли просил не подглядывать.
– Я знаю, зайчик, что это отвратительно, – прерывисто зашептал Витек. – Знаю, что буду стыдиться этого до конца жизни. Но только раз, единственный раз. Она беззащитна, уверена, что одна, мой поступок ужасен, ко я не отступлю. Наверняка стану презирать ее и успокоюсь. И никогда уже не вернусь сюда.
В нем начало пробуждаться нечто неведомое, неприятно заворошилось, впрочем, не так уж неприятно, заходило ходуном, жарко, властно запульсировало, разрастаясь, набухая, заставляя задыхаться от безграничного лихорадочного нетерпения. На стекле расплывалось туманное пятно от дыхания, и Витек стер его дрожащей ладонью. Между тем Алина потянулась, воздев руки, как бы желая отбросить низкий потолок, словно люк, и увидеть звезды. Завинтила вечное перо, захлопнула дневник. Зевнула без смущения, не заслоняя рта. С минуту раздумывала, а потом погасила свет.
Витек застонал от отчаяния.
– Это конец. Господи, что она делает? Все пропало. Наверняка схвачу воспаление легких. Умоляю, заклинаю тебя во имя всего святого. Во имя папаши, мамаши и этого кузена. Зажги свет. Что тебе стоит? Тебя не убудет. Сделай это единственный раз в жизни. Ну, слышишь, зажги немедленно. Приказываю тебе изо всех сил. – Витек предельно напряг зрение, даже в висках заломило. В комнате по-прежнему было темно. В злополучном мраке что-то закопошилось, и Витек окончательно уверовал – это все. Девушка томно скользит под одеяло в прохладном пододеяльнике с мережкой.
И тут внезапно затеплилась маленькая золотистая лампочка на ночном столике. Витек захрипел облегченно. Девушка, еще одетая, откидывала угол одеяла в пододеяльнике с мережкой.
А потом началась та, слишком короткая мистерия, которую Витек усилиями всей своей воли растягивал в мыслях и памяти. Девушка расстегнула на спине платье и сонным движением стянула его через голову. И в том, как она стягивала платье, в ее мягких, ленивых жестах, словно издавна знакомых, в этих плавных движениях было столько волнующего изящества, что он сознательно запоминал их на всю жизнь, вернее, на все ночи жизни. Потом растаяли во мраке белые бретельки лифчика. Витек увидал ее спину, удивился, что она не такая худая, как кажется под платьем. Заметил хрупкость, нежность, потрясающую обтекаемость этой спины. Уловил золотистый оттенок кожи, то ли от света лампы, то ли от прошлогоднего загара. Кожи, как бы жаждущей прикосновения сильных, нежных рук. Какую-то долю секунды он поражался покатости ее плеч и успел подумать, что эти покатые, беззащитные плечи будет любить до конца жизни. Тут она неторопливо обернулась. Витеку что-то красное залило глаза, может, кровь, может, слезы или дождь, а вернее всего, бурный всплеск эмоций. Он хотел разглядеть и запомнить все получше, подольше не терять из глаз, а видел лишь какие-то осколки вперемешку с красными пятнами и не знал – реальность это или небыль. Мелькнули две поразившие его округлости, существующие словно сами по себе, совершенные, трехмерные, раскаленные добела, сладостно бесстыдные и как бы небрежные, чуточку сонные, они словно предрекали что-то страшное, неведомое и на удивление почему-то искони знакомое. И обе с разверстыми для крика пухлыми, розовато-голубыми, как цветущий вереск, устами. Нет, не разверстыми для крика, а сложенными для поцелуя. И все-таки были это не уста, а золотые венчики эдельвейса, а может, две крупные капли меда. Затрепетала голубизна ночной рубашки, как дым над костром, мелькнула пышущая жаром, погибельная чернота в развилке ног, и одеяло исподтишка скользнуло на девушку. Витек хотел глотнуть воздуха, разъял стиснутые челюсти, багрянец в последний раз хлестнул его по глазам, и он с изумлением, вялым и безразличным изумлением обнаружил, что не держится за оконную раму, не упирается ногами в железный желоб, полный песка, а прямехонько летит вниз, внемля шепоту весеннего дождя.
Свалился он на пса, который с истошным воем обратился в бегство. Привела в чувство Витека шумная суета. Полковник Наленч в длинном халате гремел ключами. Витек с холодным любопытством взирал на его старания. Наконец неподатливый засов отпустил, дверь скрипнула, и только тогда он понял, в чем дело. Неуклюже пустился наутек, переползая среди кустов.
Полковник Наленч возник на крыльце. Включил фонарик с огромным рефлектором и принялся освещать им сад.
– Рекс, Рекс, к ноге!
Показалась тень пса, который отнюдь не спешил припасть к стопам своего господина. Попискивая, как заяц, он дурашливо топтался на приличном расстоянии от крыльца.
– Что тут творится? Кто ходит по саду?
Пес залаял с бахвальством в голосе, однако получилось у него не слишком убедительно, поэтому он умолк и оторопело уселся посреди лужи.
– Дождешься, бездельник, отдам живодерам, чтобы сало из тебя вытопили.
Полковник еще раз пырнул лучом света в гущу нагих деревьев и пустого кустарника. Покашлял и вернулся в дом.
Витек поднялся с земли. Машинально отряхнул испачканные штаны. Он насквозь промок и тихонько стучал зубами, но теперь уже только от холода и усталости. Усталость была столь велика, что пришлось искать поддержки у развесистой яблони.
– Странная вещь произошла, зайчик, – шепнул он беззвучно. – Я совершил ужасное свинство.
Пес подбежал, прихрамывая, остановился перед Витеком, обнажил клыки, огромные, как зубья грабель.
– Все в порядке. Успокойся. Больше ты меня здесь не увидишь. И я никогда не покажусь на глаза твоей хозяйке. Что, собственно, со мной произошло? Ведь я мог бы, если бы хотел. Столько девушек. На любой вкус. Но главное для меня – выпускной экзамен и медицинский факультет. Как это случилось? Где моя карьера?
Пес слушал, оскалив зубы. И вид у него был злой и препротивный.
– Это был первый и последний раз в жизни. Прощай, друг.
Витек с трудом побрел к ограде. Отчаянно хромавший пес трусил рядом, уже не прихватывая зубами руку. Витек с усилием вцепился в металлическую сетку. И тут пес молча куснул его за мягкое место у заднего кармана брюк. От резкой боли Витек машинально лягнул ногой, зашибленный пес взвыл дурным голосом.
Только перевалившись через сетку, Витек ощутил саднящее место. Хотел присесть на пень, да раздумал. Пес стоял за сеткой. В горле его перекатывался сдавленный, явно зловещий скрежет.
– Погляжу последний раз, – проговорил вслух Витек.
И долго смотрел на черный дом, выдававший себя лишь бликами на стеклах, в которых снова возникло звездное небо, смотрел на застывший сад, на паутину изгороди, навсегда отделившую его от Алины.
Покушения на самоубийство. Ядвига Козелл (ул. Хлодная, 30) попыталась покончить с собой, выпив большое количество йода. «Скорая помощь» оказала пострадавшей первую помощь. Двадцатипятилетняя Чеслава Зайонц (ул. Любельская, 30), желая покончить самоубийством, выпила уксусной эссенции. «Скорая помощь» доставила ее в больницу Преображения Господня. Розалия Мотыль, тридцати пяти лет (ул. Сероцкая, 13), с целью самоубийства выпила соляной кислоты. «Скорая помощь» доставила несчастную в больницу «Иисус-дитя».
Чудо в Канаде. Монреаль. Парализованная одиннадцатилетняя девочка исцелилась, поцеловав Святые Дары в соборе святого Иосифа.
Лес шумел зловеще. И у леса этого не было конца. Замысловатыми выкрутасами он обвивал город, широкими ответвлениями добирался до боров, а те сливались с бескрайней пущей, которая, как морской прилив, устремлялась на восток, заполоняя Белоруссию. У этого леса, разделявшего лохматыми клиньями предместья, были могучие старшие братья. Поэтому и шумел он голосом дебрей.
Витек спускался в долину, волоча ноги. Он едва-едва справлялся со своим ослабевшим телом, которое тянуло вниз, в сумрачную пропасть леса. Витек никогда еще так не уставал. Сквозь шум деревьев он услыхал стук дятла и нисколько не удивился, хотя обычно по ночам дятлы не выстукивают больные деревья.
Ничуть не испугался, даже когда из глубин ночи в него внезапно ударил ослепительный луч света. Только остановился и заслонил до боли зажмуренные глаза.
– Кто здесь? – спросил темноту.
Фонарик погас. Кто-то подымался в гору, тяжело отдуваясь, и это был не полковник Наленч.
– Извините, – сказал неизвестный. – Я заблудился.
– А кого вы ищете?
– Хотел попасть на улицу, которая ведет к гимназии, к каменной. Мне казалось, что иду верным путем.
– Нет, здесь вы выйдете к офицерскому поселку.
– Ах, к офицерскому поселку? Это не то, поселок мне не нужен. Гимназия нужна.
– Надо вернуться к развилке и повернуть вправо.
– А может, вы меня немного проводите?
Витек с минуту раздумывал. Незнакомец стоял, опустив фонарик, который выхватил из ночи кружок земли с рыжими листьями и гроздьями гниющих желудей. Вдруг раздался хриплый голос кукушки, и Витек узнал позывные виленской радиостанции.
– Я слышу радио, – сказал он. – А вы слышите?
Зазвучала симфоническая музыка, незнакомец также слушал, словно что-то припоминая, потом негромко чем-то щелкнул, коснувшись плоского ящичка, который, словно ягдташ, висел у него на плече.
– Вы покажете мне дорогу, пан Витек?
– А откуда вы меня знаете?
– Знал когда-то, но теперь уже едва помню. Проводите, будьте любезны.
И незнакомец двинулся вниз, по крутой, скользкой тропинке, а Витек последовал за ним. Нашли развилку, и тут незнакомец, взяв его под руку, повернул направо.
– Как благоухает лес, потом мне никак не удавалось припомнить эти ароматы. А сейчас я различаю запах сырой, прохладной хвои, застывшей смолы и горькой прели подлеска. Если память меня не подводит, вы собирались изучать медицину?
– Да. Сперва сдам выпускные экзамены. Через три недели.
– Аттестат зрелости был важной штукой, – сказал незнакомец.
– Когда был?
– Во времена моей юности.
– Я вас не знаю, правда ведь?
Незнакомец отпустил руку Витека. Они пересекли поляну, потом пришлось обойти остатки лыжного трамплина, сооруженного Витеком и его друзьями прошлой зимой. Незнакомец был странно одет, вроде бы на заграничный лад. На голове кожаная кепка, мокрая от дождя, кургузое пальтецо из тонкого, неизвестного материала потемнело на боках от сырости. Под козырьком тускло поблескивали огромные очки в толстой оправе, каких никто не носил в Вильно.
– Знаете, пан Витек, в один прекрасный момент, пожалуй, после сорока, да, после сорока с гаком, ибо тогда умерла моя мать, я начал думать, то есть конструировать свою предполагаемую судьбу, постарался представить себе, какой была бы моя жизнь день за днем, если бы я отсюда не уехал. А думать в таком духе начал, возвращаясь с похорон матери. Ибо мать моя умерла в небольшом приморском городке, и море, даже незримое, всегда ощущалось в ее доме. Мать умерла на чужой земле, хотя всегда хотела умереть здесь и покоиться на маленьком погосте у костела, на лесистом склоне, заросшем кустами волчьих ягод.
– Но там нет никакого погоста, – сказал Витек, и ему стало не по себе. – Там обыкновенная лесная поляна, на которой служки разжигают кадила и тайком курят сигареты.
Незнакомец остановился, словно невзначай смутившись.
– Да, там еще нет погоста. Он возникнет лишь к концу войны. Итак, я возвращался с похорон матери, которые мы провернули в два счета, без особых церемоний, хоть и по всем правилам обряда. Я познакомился тогда с родственниками, которых отродясь не видывал. Мы подскочили на рысях в больничную часовню или, скорее, мертвецкую. Это было холодное кирпичное строение. Больничный доходяга распахнул широкие, как у гаража, ворота. Мама лежала в сосновом гробу. Тапочки едва держались на пальцах чудовищно распухших ступней. Санитарки вовремя не прикрыли веки, и мама смотрела в бетонный потолок вышедшими из орбит глазами, в которых запечатлелось жуткое отчаянье смерти, леденящий ужас лицезрения порога вечности. А в распахнутые двери хлынул на нее горячий июньский воздух, в котором плавали пушистые зернышки неведомых деревьев. Сразу же нашлись зеваки: небритые старики в больничных халатах, какие-то здоровущие девахи с иссиня-багровыми икрами. Я стоял на коленях в ногах гроба, хотел молиться, искал в окаменевшей памяти слова молитвы, да не много их сумел найти, поэтому бормотал нечто вроде клятвы или покаяния, и было мне страшно и противно, так как заметил я на дне гроба, на белом полотне, серо-зеленую сукровицу, которую уже выделял труп моей матери, труп неестественно вздувшийся и застывший навечно. Я отчаянно, с отчаяньем, которое недорого стоит, и торопливым сожалением думал о моей матери, о том, что слишком мало любил ее, скорее, вовсе не любил, что вообще неизвестно, что такое любовь, а что благовоспитанность, что такое признательность, что – эгоизм, что такое память, а что угрызения совести. Потом мы повезли маму на погребальном автобусе на чужое кладбище, беспорядочно разбросанное среди сосен по широкому склону холма, где косили траву, кормили грудью младенцев и шныряли среди могил собаки; где царили захудалое, выродившееся величие смерти и разгул бесстыдного многообразия жизни. Ксендз отправлял обряд с некоторым недоверием, удивляла его весьма скромная похоронная процессия, состоящая из сына и кучки родственников. Потом мы зарыли маму, воткнули в скудную, желтоватую землю деревянный крест, причем кто-то забыл подготовить табличку, и незнакомый мне кузен нацарапал шариковой ручкой на перекладине имя и фамилию матери, чтобы не перепутать могилу. А потом мы загудели, выпили с родственниками полтора литра. Поначалу пили скорбно, со слезами, потом весело и бессовестно. Поздним вечером родственники повели меня на вокзал. Шли мы от забора к забору, от стены к стене, все завершилось древнеславянским лобзанием в уста, паузами из-за нехватки слов, скупыми слезами, пожиманием пятерней, окаменевших от работы. Я упал на лавку, поезд предостерегающе громыхал по изношенным рельсам, а я, постепенно трезвея, возвращался на свою собственную, будничную тропу, к своим желаниям, амбициям и к мыслям, которые откладывал на этот сакраментальный день. После полуночи я вдруг перенесся, как во сне, в далекое прошлое, в эту почти забытую долину, и принялся раскручивать свою другую судьбу, свою иную жизнь, которая бы реализовалась, если бы мне не пришлось когда-то внезапно уехать отсюда солнечным воскресным днем, таким днем, какие бывают здесь в конце мая.
Вышли к началу улицы Веселой. Электрические лампы в молочных колпаках сонно качались на деревянных столбах. Незнакомец погасил фонарик и незаметно сунул его в карман пальто.
– Я сегодня влюбился, а потом разлюбил, – вдруг признался Витек.
– В кого?
– В одну девчонку из офицерского поселка.
– Ага, припоминаю, да, помню. Ее звали Алина, а может, Эмилия.
– Алина. Откуда вы это взяли?
– Из своей памяти. Вы будете отчаянно любить друг друга вплоть до…
– Вплоть до чего?
– Сам увидишь, ждать недолго.
– Откуда вы это знаете?
– Идем, проводи меня до гимназии.
– Не могу, надо возвращаться домой. Мама будет беспокоиться.
– Идем, я закончу рассказ о моей второй жизни. – Он опять взял Витека под руку. Где-то в мокрых садах обиженно тявкали собаки, страдающие бессонницей. – Итак, возвращаясь со скоропалительных похорон, на которых мне довелось соприкоснуться со старыми, добропорядочными детьми этой земли, еще в трясущемся вагоне начал я боязливо раскручивать свою вторую, предполагаемую жизнь, каковой избежал чудом, благодаря каскаду случайностей, бурному потоку всевозможных комбинаций и инцидентов, погребенных в клоаке истории. Увидал себя с огрубевшими чертами, преждевременно состарившегося, может, в окружении болезненных детей и усталой, как животное, жены неопределенного возраста. Представил себе, что не кончал гимназии и университета, не набрался опыта, обретаемого благодаря контактам в высших сферах, не постиг смысла, а точнее, бессмыслицы всеобщего прозябания, что не совершил всего задуманного, не ухватился алчно за то, чем хотел обладать, и что все добытое, достигнутое, вырванное у жизни, судьбы, хаоса не рассыпалось в руках, как щепотка паленого человеческого волоса. В этом ночном провинциальном поезде я словно бы становился кем-то другим, собой, но иным, с простыми желаниями, гонимым примитивными инстинктами, слепым и бесчувственным, безразличным к манящим далям, к волнующей и сладостной, ранящей и щекочущей, призрачной и соблазнительной горечи жизни. Я постепенно становился лишенным самопознания страдальцем, лишенным и шелковых одежд, и сифилитических язв, получеловеком, особью, утратившей ощущение боли существования. Ходил ежедневно на рассвете на работу, вкалывал восемь, а может, и десять часов, на завтрак, обед и ужин ел одну и ту же картофельную похлебку с разваренными волокнами тушенки. После работы усаживался на крыльце и бессмысленно глазел на пролетающих скворцов. Порой, малость заложив за воротник, давал тумака прихворнувшему ребенку или канючившей жене. Где-то за горизонтом хрипел мир в конвульсиях бешеного ускорения цивилизации, а я вставал и ложился, ел и испражнялся, вкалывал и спал без сновидений, глядел на небо, деревья, на реку, ничегошеньки не воспринимая. Не пережизал внезапных приступов страха перед бездной небытия, не жалел минувших дней, не желал легкой смерти, не тосковал по святой вечности. Та, моя предполагаемая жизнь бежала, как соседняя линия железной дороги, рядом с моей подлинной жизнью, и меня вдруг потрясла мысль, что обе эти линии могли многократно перепутаться и что могут еще перепутаться в будущем. Потом из недр ночи в неторопливо влекущемся поезде возникло и обуяло меня дерзкое желание, чтобы все перепуталось, и мне захотелось влезть в якобы свою, и все-таки и не свою, шкуру, пережить свой, и все-таки не свой, поскольку я с ним разминулся, вариант жизни. Витек высвободил руку.
– Это здесь, – сказал он очень тихо. – Здесь каменная гимназия.
– Я знаю. Узнаю, только не вижу пруда, где по весне полно стрекоз и тритонов.
– Пруд возле другой гимназии, деревянной.
– Мне тут едва не выбили глаз камнем на большой перемене.
– Мне тоже едва не выбили, – произнес испуганно Витек.
– Да, тебе едва не выбили, – подтвердил незнакомец. – Возвращаемся.
Назад пошли по параллельной улице. Костельной. Пробежал, громко шмыгая носом, простуженный мальчишка. Незнакомец часто останавливался, жадно озирался по сторонам. Вероятно, все-таки открывал нечто особенное в позеленевших от зимней плесени заборах, в безликих деревьях садов, в уснувших домах, так похожих друг на друга.
– На этой вилле я тайно учился во время войны. Еще не была пристроена застекленная веранда, где мы снимали запачканную обувь.
Витек хотел о чем-то спросить, но испугался собственного любопытства. Вероятно, подумал, что лучше не спрашивать.
– Я, собственно, даже не помню, как она выглядит, – выпалил он внезапно.
– Кто?
– Та девушка. Не могу вспомнить сейчас ни глаз ее, ни лица, ни волос. Это странно.
– Более чем странно.
– Что вы имеете в виду?
– Ты помнишь нечто большее, чем внешность. Ты помнишь ее в целом. Потом это поймешь.
Незнакомец остановился у калитки костела. Стиснул руками прутья ограды. Сквозь маленькие оконца виднелся красноватый свет лампады у главного алтаря.
– Почему вам хотелось увидеть гимназию? Ведь вы ее даже не осмотрели.
– Не знаю. Шел, словно там было важное дело, а потом забыл. Мог бы с таким же успехом пойти на французскую мельницу, или на старую бумажную фабрику, или на берег Виленки.
Миновали костел, ступили на тропу, сбегавшую зигзагами к Нижнему предместью.
– Тихо, тсс… – шепнул незнакомец. – Слышишь, лес? Слышишь, как он со мной заговорил? Узнал меня и поздоровался. Он меня хорошо помнит. Должен помнить. Эти деревья видели меня ребенком, когда подрос, я их калечил, устраивая им весеннее кровопускание, а позднее эти же самые деревья спасали меня, заслонив от преследователей. Многие годы я старался вспомнить шум этих деревьев, старался вызвать его в памяти. Ибо деревья эпохи моей зрелости уже разучились шуметь, забыли ту волнующую, торжественную по своей тональности мелодию, устремленную ввысь.
– Отсюда вы уже куда угодно попадете. Внизу станция, там, где мигают огоньки, город. Я больше вам не понадоблюсь.
– Погоди, Витек. – Незнакомец вдруг включил фонарик. Витек невольно заслонил глаза рукой. – Опусти руку. Я хочу тебя разглядеть. Ты красивый парень. Да, был парень что надо, – добавил меланхолически незнакомец.
– Вы знаете что-то, чего я не знаю, – произнес сиплым голосом Витек.
– Видишь вон те дубы, окруженные березками? Знаешь, что там случилось?
Витек с трудом проглотил слюну.
– Не знаю. Откуда мне знать?
– Знаешь, да не хочешь сказать. Видишь дуб с искривленными ветвями?
– Не вижу, темно же.
Незнакомец хотел направить в ту сторону луч фонарика, но ему словно не хватило смелости. Щелкнул выключателем, и фонарик погас.
– На этом дубе повесился отец, – сказал тихо. Витек помолчал. Наконец спросил чуть дрожащим голосом:
– Чей отец?
– Твой. Ведь с тех пор ты не ходишь тут в костел, хотя здесь ближе, избегаешь этой тропинки, этого великолепного уголка леса, куда летом по воскресеньям горожане съезжаются на пикники.
Витек снова ощутил пронизывающий холод. Содрогнулся до хруста в суставах.
– Может, вы знаете, почему отец это сделал? Думаю столько лет и не могу понять.
– Кто-то растратил деньги, за которые отвечал отец. Так поступали тогда порядочные люди.
– А откуда вы и это знаете?
– Мать рассказала много лет спустя. Впрочем, всей правды никто не знает. Даже я. Просто однажды дети нашли его висящим на ветке дуба, лицо огорченное. Этого огорчения, вернее, тоски не стерла гримаса удушья, не смазала смерть.
Шли долгое время молча, спотыкаясь о невидимые в темноте корни деревьев. Тропа напоминала высохшее русло ручья. Какая-то птица пролетела над ними, отчаянно хлопая крыльями. Дорожка взбиралась теперь на невысокий холм, у подножия которого брала начало уже ничем не заслоненная долина с железнодорожным полотном, как след от кнута на лошадиной спине, с каньоном реки, с противоположным склоном, посветлевшим поверху от последних лучей минувшего дня.
Незнакомец принялся нащупывать ступней стертый бруствер окопа Первой мировой войны. Потом наклонился, что-то поискал рукой во влажном сумраке.
– Здесь полно земляники. Уже есть бутоны. Через пару недель зацветет.
– А вы кто? – вдруг спросил Витек.
Незнакомец выпрямился, посмотрел на долину, где искрилась горстка бледно-зеленых огоньков.
– Я вернусь сюда после смерти, – произнес он как бы про себя. – Ветром, что летает по крышам, тенью в солнечный полдень, скрипом колес в песчаной колее. У тебя впереди долгий путь, у меня, пожалуй, уже короткий. Прощай, Витек.
И незнакомец почти бегом ринулся вниз, не к тропе, а наискосок к железнодорожному полотну, ближе к городу, засыпавшему в колыбели между холмами. Вместе с ним затихал голос далекого радио, а может, попросту подала голос где-то в ночи настоящая кукушка.
Она хочет найти мужа за границей. Тридцатичетырехлетняя душевнобольная Лидия Каршун – частая посетительница зарубежных представительств, посольств и консульств в Варшаве. Постоянно проживая у родных в Вильно, она несколько раз в год приезжает в Варшаву для устройства своих «дел». Деньги на поездку раздобывает посредством нищенства. Оказавшись в Варшаве, Каршун обходит иностранные дипломатические учреждения, требуя, чтобы ее отправили за границу. Она утверждает, что не может найти себе мужа в Польше, но, несомненно, найдет его в какой-нибудь другой стране. Вчера Каршун явилась в очередное посольство. Когда к ней отнеслись так, как она того заслуживала, начала скандалить. Был вызван полицейский, который препроводил больную в участок. Каршун будет принудительно отправлена в Вильно.
Витек остановился в раздумье у своего дома, похожего в темноте на огромного птеродактиля. В окнах сестер Путято мерцал манящий свет, приправленный дребезжащим завыванием патефона. Витек круто повернулся, толкнул калитку на ременных петлях, нашел на ощупь дверь в сени.
За столом, застланным вязаной скатертью, сидели сестры-близнецы, пан Хенрик, который приезжал к ним на мотоцикле из Вильно, и Энгель, то есть Энгельбарт. Посреди стола красовалась изрядно опорожненная бутылка.
– Извините, что так поздно, я ищу Энгеля, – сказал Витек, щуря глаза.
– Это я тебя ищу. Целый вечер. Был у реки, у костела, на станции. – Небесно-голубые, прозрачные глаза Энгеля поблескивали.
– Я встретил странного человека. Пришлось показать ему дорогу.
– Может, это Володко? – спросил пан Хенрик, о котором все говорили, что он техник. Обнимая сестер за талии, он курил папиросу с длинным мундштуком.
– О нет. Он походил скорее на чокнутого, чем на разбойника.
– Почему-то мне кажется, что Витек ходит в офицерский поселок, – сказала Цецилия, подняв слезящиеся глаза на желтый абажур с бахромой. – Кому вы туда показываете дорогу?
– Я? В офицерский поселок? А чего ради мне туда ходить? – спросил неуверенно Витек.
– Вот именно, – вставила Олимпия. – Любопытно, что туда Витека тянет?
Цецилия украдкой зевнула, прикрывая рот кулачком.
– Потеряем самого красивого кавалера, как пить дать.
– Который это будет по счету? – осведомилась Олимпия.
– Ах, даже говорить не хочется.
Пан Хенрик отпустил талии сестер и потянулся за бутылкой.
– А я? – спросил он угрюмо.
– Что вы? – удивилась Цецилия.
– Я не самый красивый?
Пластинка доиграла до конца. Цецилия подошла к патефону, принялась заводить с натугой, словно вытаскивала из колодца тяжелое ведро.
– К чему вам красота, у вас достоинства получше.
– Какие?
– Ну, все, – замялась Цецилия, прерывая работу. – Ум, сердце, солидность.
– А я предпочитаю быть самым красивым, – заупрямился пан Хенрик. – Чем вас, черт возьми, очаровал этот сопляк?
Олимпия опустила на руки отяжелевшую голову. Присмотрелась к гостю, прищурив глаза.
– Этого вы не добьетесь ни деньгами, ни заслугами.
Пан Хенрик потянулся к заднему карману брюк.
– Меня здесь оскорбляют.
– Никто вас не оскорбляет.
– А я говорю, оскорбляют.
Он выхватил из-за спины крошечный вороненый браунинг. Глянул на него с демонстративной внимательностью и положил на стол.
– Спрячьте это, – сонно произнесла Олимпия.
Пану Хенрику тоже захотелось спать. Он сдержал зевок с таким усилием, что побелели широкие скулы.
– А вот не спрячу.
– Уже поздно, господа, который час? – Цецилия, так и не накрутив пружины, закрыла крышку патефона. – Вы не доберетесь до города, пан Хенрик.
– А вот и доберусь.
– Дорога скверная, весенняя, еще мотоцикл опрокинется.
– А вот и не опрокинется.
– К чему упрямиться, милый, к чему стращать людей? – Цецилия подошла к столу, осторожно погладила гостя по взмокшей голове.
– А вот и буду стращать.
И не выдержал. Зевнул с утробным стоном то ли облегчения, то ли наслаждения.
– Ну ладно, ладно уж, – шепнула Цецилия, бесстрашно взяла маленький пистолет и с трудом запихнула в задний карман пана Хенрика.
– Минуточку, извиняюсь, как вы смеете?
– Ну ладно, котик, ладно уж.
– А вот и не ладно, – возразил пан Хенрик и снова зевнул, да так, что хрустнуло в пасти. Сверкнул ряд великолепных золотых зубов.
Энгель подмигнул Витеку поразительно голубым, хоть и слегка затуманенным глазом. Они вышли на цыпочках.
– Я весь вечер искал тебя.
– Чего надо?
– Грета заболела.
– Грета заболела?
– Ты должен посмотреть, что с ней.
– Надо пригласить врача.
– Где теперь найдешь врача. У нее высокая температура.
– Ведь я ничего не умею.
– Ты не умеешь? Целыми днями сидишь за медицинскими книгами.
– Ей-богу, не смогу. Спятил, что ли?
– А кто Левку вылечил?
– У Левки был обыкновенный запор.
– Значит, не хочешь помочь?
– Хочу, но еще не умею.
– Лень осмотреть?
– Осмотреть могу, только это мало что даст.
Товарный состав тяжело волокся в сторону города. Тучи блеклых искр быстро гасли над трубой локомотива, напоминающей огромную воронку. Они шагали по грязной улице мимо старых садов. Снова откуда-то взялся дождичек, мелкий, похожий на туман.
– Весь вечер разыскиваю тебя.
– Я действительно встретил человека, который походил на приезжего из каких-то дальних краев.
– Я чувствую, ты нас предаешь.
– С какой стати мне вас предавать?
– Помнишь, как мы поклялись друг другу на берегу, что никогда в жизни не расстанемся? Ты, Лева и я. Ты клялся?
– Клялся. Конечно, всегда будем вместе.
Они прошли старым запущенным садом по высокой мокрой траве. Дом в стиле сецессион, с окнами как в костеле, напоминал помятый белый короб. Поднялись по винтовой лестнице, гулкой, словно цементированный колодец.
Отец Энгеля, старый немецкий пастор с серебряным венчиком волос вокруг лысины, поднял от молитвенника мутные, близорукие глаза. Он сидел под низко опущенной лампой на длинных проводах с гирями для противовеса.
– Guten Abend, Herr Baum, добрый вечер, господин Баум, – сказал Витек.
– Guten Abend, meine Kinder, добрый вечер, дети мои.
– Это Витек, ты помнишь его, отец? – неприязненно спросил Энгель.
– Ja, Wyczo, Wyczo, doch kenne ich gut. Да, Вычо, Вычо, я же хорошо знаю, – с готовностью подтвердил пастор и вытаращил огромные, выпуклые глаза, хотя видно было, что никого он не узнает, погруженный в Священное Писание.
– Пусть читает, фриц проклятый, – махнул рукой Энгель.
Вошли в комнату, соседствующую с кухней. Здесь было темно. По оконному стеклу, рябоватому от дождевых капель, скользил отсвет далекого уличного фонаря.
– Спишь, Грета? – шепотом спросил Энгель. Никто не ответил, поэтому он нащупал наконец у двери выключатель, повернул его, и под потолком зажглась стеклянная люстра в виде букета ландышей.
В опрятной девичьей кровати лежала Грета под клетчатой периной. Лежала лицом к стене, виднелась только ее спина во фланелевой ночной рубашке, пестрой от зайчиков и барашков. Энгель тронул сестру за плечо. Она повернула к ним заспанное лицо земляничного окраса, в копне белых, почти бесцветных волос. Прикрыла глаза, золотистые от яркого света.
– Пришел Витек тебя обследовать, – строго произнес Энгель.
– Ничего со мной не делается. Наверняка до завтра пройдет. Большое спасибо, я напилась лечебного отвара из трав.
– Ты выглядишь как разваренная морковка. Ну, давай садись.
Энгель грубо поднял сестру, она заслонилась скрещенными руками, Витек подошел и коснулся ладонью ее багрового лба. Девушка едва заметно вздрогнула.
– Ну что? – поинтересовался Энгель.
– Принеси часы с секундной стрелкой.
Энгель вышел на кухню, загремел посудой. Пастор что-то жалобно пробормотал по-немецки.
– Заткни пасть, пруссак мекленбургский. За столько лет не научился говорить по-человечески. Чей ты ешь хлеб, старый экспансионист? – отчитывал его беззлобно сын.
Грета замерла на постели, съежившись, словно замерзшая птица. Боялась глянуть в сторону Витека. Он видел перед собой ее худую спину, замершую в ожидании.
– Неохота идти завтра в школу? – шепнул он заговорщически.
Вместо ответа она принялась щипать уголок клетчатой перины, огромной, как надгробная плита.
Вернулся Энгель с карманными часами отца.
– Дай руку, – сказал Витек девушке.
Ока протянула ему хрупкую белую руку, чуть подернутую холодной испариной. Он нащупал пульс на запястье. Она снова ненароком вздрогнула. Витек поднес луковицу часов к глазам. Между римскими цифрами, в нижней части циферблата, неторопливо крутилась секундная стрелка.
– У нее нет температуры, – сказал Витек и отпустил ее руку, которая упала на постель, как крылышко белой птицы.
– Не может быть. Под вечер полыхала, как печка. Сама же просила тебя позвать.
– Я вовсе не просила, – тихо запротестовала Грета, вглядываясь в рисунок перины.
– Видишь, врет. На сердце жаловалась. Якобы что-то там булькает, как в наклоненной бутылке. Давай подымай рубашку, немецкое отродье.
– Не подыму, – возразила Грета с тихим упрямством.
– Ишь ты, берлинские церемонии. – Брат схватил ее за шею и принялся задирать рубашку, разукрашенную зайчиками и барашками.
– Я не хочу, пусти, пусти!
– Maul halten! Молчать! Он остукает тебе спину, чокнутая! Спину показать стыдишься?
Грета прижала к груди скомканную рубашку и беспомощно зарыдала, сломленная немецким приказом.
– Ну, обследуй, – сказал Энгель. На его открытом, как у отца, челе выступила капля пота. Невысокий, коренастый, настоящий баварец, он стоял у постели и держал сестру за шею.
Витек увидал ее спину, светлую, как весенний лед из глубокой проруби, увидал еще более светлые желваки позвонков, увидал боязливо выглянувший из-под мышки овал груди.
– Ну и что? – шепнул самому себе. – Ну и ничего. Все это чужое.
Наклонился, прижал ухо к ребрам под правой лопаткой. Грета резко дрогнула, а потом задрожала легонько, почти незаметно, как оконное стекло в предчувствии приближения поезда.
– Ничего не слышу. Пожалуй, все в порядке.
Грета упала на постель вниз лицом с небрежно одернутой рубашкой.
– Все в порядке? – удостоверился Энгель.
– Похоже на это.
Витек погладил Грету по влажной щеке. На какую-то долю секунды она прижала плечом его ладонь к своему лицу.
– Значит, она здорова? – снова спросил Энгель.
– Ты же прекрасно знаешь, – шепнула Грета из-под стены.
– Так почему же ты хотела, чтобы пришел врач?
– Я не хотела. Ты хотел.
– Ну, знаешь ли, фантазии у тебя.
Грета вдруг резко привстала и принялась дубасить кулаками по перине.
– Идиот, дурак последний, хам!
Она заплакала в голос, всплескивала руками, пытаясь сдержать рыдания.
– Ну и ну, – протянул сбитый с толку Энгель. – Вот так фокусы.
– Никаких фокусов, сам ты жуткий немецкий скот! – кричала она, заливаясь слезами.
– Какая наглость! Она смеет называть меня немцем. По достижении совершеннолетия непременно сменю это проклятое имя и эту идиотскую фамилию.
– Пусть поспит, завтра будет здорова, – сказал Витек. – Ведь она же могла плохо себя почувствовать, а теперь все прошло, и завтра будет полный порядок.
– Нет, чтобы такая валькирия обзывала меня немцем! Неслыханно. Взгляни, какие у меня скулы. Типичный монгол, верно?
Трясущейся рукой он погасил свет, друзья вернулись на кухню, на прощанье Энгель хлопнул дверью. Пастор поднял голову от книги, рассеянно заморгал. Очки без оправы жадно ловили отсвет кухонной лампы.
– Was ist denn los, mein Sohn? Что случилось, сын мой? – робко осведомился он.
– Говно святого отца.
– Was ist das Kufno? Что такое куфно?
Энгель мрачно погляделся в облезлое зеркало, висевшее между немецкими ковриками.
– У меня к вам одна-единственная просьба – зовите меня Владек, – проговорил он с яростью. – А фамилия у меня будет Древновский. Владислав Древновский, ясно?
В кухонной плите попискивал угасающий огонь.
– Когда ваша матушка вернется из Германии? – тихо спросил Витек.
– Она никогда не вернется. Идем, я провожу тебя до калитки.
Они сошли вниз по железным ступеням. Дождя уже не было. Студеный ветер метался по сникшему саду. Сквозь тьму неба пробивались и тут же гасли невнятные звезды.
– Знаешь что, Витек, знаешь?
– Нет, не знаю.
– Тебе-то хорошо.
– Мне хорошо?
– Да, тебе хорошо, – выпалил Энгель и обхватил его поперек туловища, словно собирался оторвать от земли.
– Ты спятил, Энгель?
– Не Энгель, Владек.
С минуту они повозились, резким движением Витек вырвался из рук друга, и тот побежал к дому.
– Владек, что ты хотел сказать? – воскликнул Витек. – Что все это значит?
– Да пошел ты к черту!
– Погоди, в чем дело?
– Ты ничего не понимаешь!
Загремели железные ступени, как старая цистерна. Где-то в садах подала голос разбуженная собака. Попробовала завыть, но не смогла, видимо не найдя луны на небе, только несколько раз тявкнула без особого рвения. Низко, почти задевая за верхушки деревьев, пролетела птица. И воцарилась пронзительная, жуткая ночная тишина, какая бывала в прежние времена.
– Что случилось? – спросила мать. – Где ты пропадал целый день?
И смешала пасьянсные карты на столе.
– Да как-то так получилось. Немножко позанимался.
Мать отложила очки, медленно подошла к сыну. Запахло ванилью или, может, имбирем. Она повернула его лицом к лампочке. С минуту рассматривала мокрые волосы, глаза, обветренные губы. Витек попытался освободиться из ее рук. Боялся, что она догадается о том, что он делал вечером.
– Я знаю, что у тебя есть девушка, признайся!
– Откуда ты взяла, мама? Скажешь тоже.
– Я раскладывала пасьянс и погадала. Вокруг тебя плохие карты. Какое-то несчастье и дальний путь. Витек, все до гроша, до злотого, идет на тебя. Ты должен стать знаменитым врачом, увидеть весь свет. Витек, Господь дал тебе красоту, разум, и ты не потратишь этого впустую, правда, сынок? – Мать прижалась головой к его груди.
– Стоило мне однажды вернуться домой поздно, и сразу же разыгралась целая трагедия.
– Нет, дело не в этом. Чувствую, что-то неладное с тобой творится. Скажи, сынок, может, ты влюбился?
– Я – влюбился? Мама, мама, да я, наверное, никогда не влюблюсь.
В соседней комнате жалобно скрипнула кровать. Дед демонстративно разразился кашлем. Витек тихо вошел в боковушку.
– Вы все говорите и говорите, а я ничего не знаю, никто со мной не делится, и никому я не нужен.
– Мы ложимся спать, дедушка. Желали друг другу спокойной ночи.
– А когда я наконец усну? Господи, какие длинные теперь ночи. Подойди сюда, малыш, проверь, здесь ли свеча и лежат ли спички.
Витек приблизился к изголовью и ощутил горячий смрад умирающего тела. Нащупал на стуле свечу, обросшую стеариновыми натеками, и сплющенный коробок.
– Все на месте. Не бойтесь, дедушка. Ведь мы спим рядом.
– Снова хотел сегодня дополнить, но мама твоя не разрешила.
– Что дополнить?
– Ну, последнюю исповедь, вспомнил еще один давнишний грех.
– Вы уже целый год исповедуетесь, дедушка.
– Едва ксендз выйдет, мне припоминается какой-нибудь страшный грех. Не могу же я умереть с ним на совести?
– А я столько лет после смерти отца боялся темноты.
– Темноты боялся или людей?
– Собственно, ни темноты, ни людей, а того, что есмь, что существую со своими мыслями, а все вокруг ушли в сны, в какое-то неведомое измерение, отдалились, оставили меня одного и неизвестно когда вернутся. Я молился тогда вслух, слезно просил, чтобы приехал дедушка, так как дедушка всегда плохо спит и дедушкин кашель поддерживал во мне волю к жизни, создавал ощущение защищенности, утешал и успокаивал.
– А это начинался, развивался мой недуг. Боже всемогущий, мне припоминаются все грехи моей жизни, и их все больше и больше.
– Может, они давно отпущены?
– Нет, совсем новые, свежайшие. Лучше бы не думать, да как тут не думать, когда смерть ходит по дому, стонет, вздыхает, маячит в зеркале, невзначай склонится надо мной, снова отступит на шаг-два и ждет, ждет, а меня в это время бес вводит во искушение пожить хотя бы еще день, хотя бы одно утро, пусть хмурое, ненастное, промозглое, лишь бы оно наступило.
– Спите, дедушка. А если не спится, подумайте о самых светлых минутах своей жизни.
– А я уже не знаю, какие были светлые, а какие темные.
Потом Витек раздевался на ощупь на своей кровати. В матрасе хищно хрустела солома. В окне дрожал отблеск далекого зарева. И тут кто-то вскочил на одеяло и сипло замурлыкал. Был это огромный голенастый кот.
– Это ты, Магараджа? – шепотом спросил Витек и погладил тощую спину, всю в зарубцевавшихся ранах и проплешинах на потрепанной в боях шкуре. – Что с тобой творилось столько дней? За какими кошками ты гонялся целый месяц?
Магараджа бесцеремонно влез ему на грудь, устроился поудобнее, аккуратно подложил лапки под свою костистую шею. Витек чувствовал, что кот не сводит с него глаз, цветом напоминавших о далеких, неведомых планетах.
– Мудрый, многоопытный котище, ведь ты все про меня знаешь. Скажи, что со мной творится и чем это кончится? Не тебя ли задавил поезд у самой станции, а может, это ты искал сегодня каменную гимназию и обещал вернуться сюда после смерти? Скажи теперь или лучше потом, когда усну, скажи, что меня ждет, скажи, почему я дрожу сейчас не от холода, не от страха, не от сочувствия к людям, я дрожу в ожидании надежды на завтрашний день, на то, чего хочу и чего не хочу, чего жажду и не жажду, о чем мечтаю и о чем не мечтаю.
В те времена всем мальчишкам снились самолеты. Никто никогда не видывал самолета вблизи, никто никогда не касался рукой его кабины, стабилизаторов или деревянного пропеллера, никто не видал приземляющейся машины, которая неуклюже катится по траве аэродрома. О самолетах или аэропланах читали в захватывающих приключенческих книжках или молодежных изданиях, иногда видели их в кино, однако кинокартины были тогда прекрасной ложью, чудесным вымыслом, и поэтому никто им не верил.
И все-таки дважды в неделю над предместьем пролетал всамделишный аэроплан. Медленно и чинно следовал он с севера на юг, то есть со стороны города к Пушкарне, притаившейся среди зарослей густого ольшаника в излучине Виленки. В дни пасмурные аэроплан бывал темен, словно ястреб, в дни солнечные напоминал крылатую сверкающую миногу. В дни ненастные он походил на крест, который благословляет орошенную дождем землю, в дни погожие отражал солнце серебристыми бортами, как падающее с неба зеркало. Но этот аэроплан летел очень высоко, и отдаленность делала его нереальным, он казался всем скорее частицей космоса, нежели земли.
Поэтому мальчишкам часто снились по ночам самолеты. Снились летящими низко, над самой землей, прямо между домами, и снились как гигантские, устрашающие существа, которые внушают удушливый страх, панический ужас. А порой снилось км, что самолет неведомо почему упал в дни каникул на песчаный пляж на Вилии и лежит, зарывшись носом в гальку, неподалеку от непролазных зарослей орешника, малины, крушины, боярышника, собачьей петрушки, любистока, дикого укропа, болотной жимолости, неподалеку от буйной зелени, обалдевшей от летней исступленности. И что лежит он вот так на золотисто-сером песке, облитый густым светом послеполуденного солнца, а рядом между бревнами причаленных на ночь плотов журчит Вилия. И что, лежа вот так, аэроплан напоминает вроде бы лодку с круглыми окошечками по бортам, что он, собственно, невелик, и непонятно, как в нем помещаются пассажиры. Ибо, такой доступный во сне, самолет как бы защищал свою тайну, как бы наказывал за святотатственное любопытство. Поэтому в начале сна он появлялся во всей своей монументальности и овеянный величием таинственности, недоступный, навсегда связанный с небом, облаками и молниями. Но когда силы, что повелевают снами, разрешали ему упасть, он оборачивался для почивающих невзрачным, вызывающим досадное разочарование обманщиком. И эта его невзрачность, коварная способность уменьшаться в размерах, которая в любую минуту могла обернуться непостижимым увеличением, возбуждала сладостную, волнующую тоску по разгадке тайны, куда более значительной и интригующей, нежели тайна самого аэроплана.
Поэтому наяву мальчишки осуществляли свою неосознанную тоску по дальним далям, по неизвестности и непостижимости, по вожделенному привету из иных миров, сооружая собственные самолеты наперекор повседневности, в эпицентре будничной серости. И чаще всего этим аппаратом, переносящим человека с земли на небо, была черемуха, раскидистое дерево с ветвями, удобными, как кресло авиаторов, с пропеллерами усохших сучьев, дерево, прилепившееся к крутому склону, словно к грозовой туче. Теплый ветер исторгал из леса странные и тревожащие звуки горних сфер, уподобляясь далеким и бесконечным космическим бурям, он имитировал патетический голос вращающихся планет и мирозданий. А шаткое дерево подымало пилотов и штурманов над осыпанными белым пухом лугами, над сверкающей в лучах солнца Виленкой, над обрывами, все выше в голубые просветы между громоздящимися облаками. А приторный и ядовитый аромат цветущей черемухи успокаивал не хуже наркотика щемящую тоску.
Позднее самолеты вошли в повседневную жизнь людей, как обыкновенные, заурядные животные. Стали работать вместе с человеком, стали переносить его с места на место, таскать тяжести, убивать его ближних. И тогда они перестали сниться так, как грезились мальчишкам в те далекие времена.
Витек шел по щебенке аллеи, которая, словно пружина, опоясывала Замковую гору. Шел легко, не торопясь, подставляя лицо лучам солнца, прочно засевшего посреди белесого неба. Посматривал по сторонам и назад и видел скопище разномастных крыш, подобных хребтам зверей, прятавших головы в каньоны узких улиц. Деревья уже стояли в облачках проклевывающейся листвы.
Витек миновал высокий крест в честь повстанцев 1863 года, хотел даже подойти, чтобы прочесть надпись на мемориальной доске, но раздумал, решил сделать это на обратном пути, если не осуществит задуманного. Откуда-то прилетела веселая желтая лимонница, Витек замахал фуражкой, но бабочка побилась с минуту о подкладку и полетела дальше меж стебельков первых травинок, тянувшихся к солнцу.
Потом Витек сел на старую лавку, позеленевшую от засохшей плесени. Сел так, чтобы удобнее было видеть Лукисскую площадь, где за двойной шеренгой каштанов стояло здание женской гимназии, и одновременно держать в поле зрения оба предместья, Нижнее и Верхнее, теснимые лесами, что обрушивались на них с крутобоких холмов.
Сначала Витек нацелился на желтоватое здание гимназии. Впился взглядом в темные провалы окон и зашептал, как молитву:
– Слушай меня, подчиняйся моим приказам. Я зловредный, себялюбивый, чертовски холодный субъект. Если уж я решился на такое деяние, ты должна немедленно выполнить мои требования.
Но тут в конце аллеи показался старичок в широкополой велюровой шляпе и демисезонном пальто с порыжевшим бархатным воротником. Витеку пришлось прервать заклятие. Он терпеливо подождал, пока пенсионер пройдет. Между тем старик основательно канителился, вытащил платок, долго трубил простуженным носом, потом, вздыхая, любовался городом с высоты птичьего полета. Наконец побрел вверх, где рдела башня Гедимина.