Алина коснулась холодной, мягкой ладонью его волос.
– Я вместе с тобой пойду на дно.
Он рывком отстранился.
– Из жалости?
– Ты прав. Дождь красный. Оттого, что заходящее солнце показалось из-за туч. Слышишь, снова эти цимбалы?
На том берегу реки у подножья холмов стлался прозрачный синий дым, сочившийся из трубы старой усадьбы. Солдаты уже скрылись в потемневшей зелени возле Пушкарни.
– Кто-то за нами подглядывает, – шепнул Витек.
– Откуда?
– Из кустов орешника.
– Это Рекс. Иди сюда, теленочек, позабавь нас.
Но пес лежал неподвижно в гуще влажной листвы и напряженно смотрел на Витека.
– Может, мы тоскуем по самоуничтожению?
– Не знаю. Скорее всего, мы объелись литературой. Наше поколение отравлено вымыслами.
– Таким образом общество подготовилось к войне.
– Плевать мне на войну. С меня хватит собственной беды.
Под ними, на дне оврага, вздыхала Виленка. Она несла теперь мутную, бурую воду и крошево мхов, трав и изломанных веток. Дождь лепетал бездумно.
Они обнялись, чтобы согреться. Сквозь белую блузку боязливо просвечивала кожа худеньких плеч. Витек взглянул ей в глаза, бездонные, как лунные кратеры. Ощутил горячее дыхание на виске.
– Давай отравимся окончательно.
– Что ты сказала? – переспросил Витек, пытаясь собраться с мыслями.
– Давай убьем друг друга. Ты меня, а я тебя.
– Не боишься вечности, которая впереди?
– С тобой я ничего не боюсь.
Свист паровоза бесконечно долго умирал у каменной стены города. Собачьи глаза рдели в кустах орешника. Какая-то птица наискось пролетела под ними, словно отыскивая что-то во вспученной реке.
Алина беззвучно шевелит губами, но он разгадывает смысл неизреченных слов.
– Раздобудешь для меня яд?
– Для себя я давно приготовил. Словно шпион-инопланетянин.
– А я поднесу тебе яд, безболезненный, как приворотное зелье. Лучше уж умереть от любви.
– Да, лучше всего умереть от любви. Пусть далее выдуманной.
– У нас все выдумано. Я придумала тебя, а ты – меня.
– Разобьем вдребезги наши выдумки на грани небытия.
– Я приду утром в этот же час в белом платье.
– Почему в белом?
– Потому что сначала мы обвенчаемся. Такова моя воля.
– Обвенчаемся по любви. Но я тебя почти не знаю.
– И уже никогда не узнаешь.
– Может, узнаю, если Бог простит.
– Если Бог есть, то простит.
Они становятся друг перед другом на колени, промокшие насквозь от дождя. Снизу уже медленно подымается вечерний холод. В старинной усадьбе, неизвестно кем обжитой, вспыхивает розовым светом первое окно. Цимбалы звенят тихонько, как телефонные провода.
– До завтра, любимый.
– До нашего последнего полдня, любимая.
– До последней нашей минуты.
– До начала бесконечности.
Витольд бежит по лугу, вымоченному дождем. Влажные высокие травы хлещут его по ногам. Ему хорошо и тепло.
– Я уже никогда не получу работу, не потеряю ее. Никогда не простужусь холодной зимой и не буду с трудом выздоравливать до самой весны. Никогда не похороню родной матери и не убаюкаю на руках новорожденного ребенка. Никогда не буду страдать и не порадуюсь отсутствию страданий. Никогда не узнаю правды и никогда не испытаю жгучей тоски по правде.
Пес-великан по имени Рекс бежит за ним по лугу, словно по илистому дну пруда, и лает в отчаянии.
Верность до гробовой доски. Нам сообщили из Львова о беспрецедентном случае привязанности животного к человеку. Отставной чиновник казначейства приручил ворона. Птица ежедневно прилетала на балкон к пенсионеру и проводила там долгие часы в дружеских играх с престарелым хозяином. Соседи свидетельствуют, что ворон пытался даже научиться человеческой речи. Неделю назад пенсионер скончался от воспаления легких и был погребен на местном кладбище. А верная птица ежедневно посещает балкон, проявляя подлинно человеческую скорбь.
Витек хотел пересечь железнодорожное полотно незамеченным, но его увидели.
– Витольд, ты не хочешь даже попрощаться? – крикнул Энгель.
Компания в полном сборе стояла на раскаленной плите платформы. Только патефона не хватало. Витек неохотно повернул к ним, подошел без энтузиазма.
– Мы разыскиваем тебя битый час, – заметил Лева. – Мать сказала, что ты прифорсился с самого утра и исчез. На свадьбу, что ли, торопишься?
– Оставьте его в покое, – сказала Цецилия. – Это уже взрослый человек. И у него свои проблемы.
Солнце припекало немилосердно, как всегда после дождя. Старый Баум вытирал лицо и лысину большим платком с готической монограммой. По путям шагали двое полицейских в зеленых армейских мундирах, но фуражки были прежние, круглые и синие. Они лениво осматривали рельсы, над которыми дрожал густой воздух. Полиция взяла на себя надзор за железной дорогой.
– Витольд, Витольд, – тихо произнесла Грета. – Was machst du da? Что ты там делаешь?
Она стояла в окружении огромных чемоданов в парусиновых чехлах. Белые волосы заплетены в косу, уложенную короной, отчего голова казалась маленькой.
– Wer reitet so spät durch Nacht und Wind… Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? – пробурчал он в ответ.
– Ведь она уезжает, – сказал Энгель. – Уезжает и неизвестно когда вернется.
– Грета уезжает?
– Забыл? Да что с тобой творится?
– Взгляни, какое странное солнце. Впервые вижу такие четкие очертания.
Только Грета подняла голову, чтобы взглянуть на небо, но у нее тут же заслезились глаза от ослепительного блеска.
– Каждый день это солнце будет приходить ко мне с весточкой от вас.
– И луна, – дополнил пан Хенрик. – Луна ведь тоже перемещается с востока на запад.
– Вы правы, – шепнула Грета. – Зато тучи сюда всегда приходят с запада.
– Тсс, – прошипел Витек. – Послушай на прощанье нашего жаворонка. И я послушаю.
Все вдруг умолкли, а в пронзительной голубизне что-то тихо запело, словно бы далекий колокольчик костельного служки.
– Дай же хладную руку свою, и в глаза мне взгляни, и скажи… – затянул, фальшивя, техник-дорожник.
– Ничего я не скажу, – решительно отрезала Грета. – Вот увидите, я обопьюсь там шнапсом или баварским пивом, оскандалюсь, и в конце концов меня запрут в надежный немецкий дом умалишенных.
– Was sagst du, mein Schwänschen? – забеспокоился старый Баум. – Что ты говоришь, моя лебедушка?
Под Новой Вилейкой нарастал приглушенный шум поезда. Рука семафора поднялась с надсадным скрежетом. Витек заметил, что Грета уже давно не сводит с него потемневших глаз. Хотел улыбнуться, но тут она простерла к нему длинную, узкую ладонь с голубыми иероглифами просвечивающих жилок.
– Грета, хочешь, я приду к тебе?
– Когда? – Теперь она улыбнулась недоверчиво. – Когда ты придешь?
– Это зависит от тебя. Могу прийти завтра, или через месяц, или через год. Только не пугайся, я приду ночью. Хочешь?
– Переутомился от экзаменов, – заметил стоявший в сторонке пан Хенрик.
Но Грета улыбнулась, превозмогая упрямую дрожь в уголках рта.
– Разумеется. Я буду ждать каждую ночь. Заметано.
Витек взял ее руку, поднес к губам.
– Не так. Горе ты мое.
Грета порывисто обняла его, неловко поцеловала, словно осуществляя слишком давно задуманное.
– Расцвела она по весне, – прокомментировал техник-дорожник, нелегко удерживая равновесие. – Жаль, что уезжает.
Из ошалевшей, разбухшей от соков зелени выполз поезд дальнего следования. Он гасил скорость, поскольку подкатывал к станции с невидимого возвышения. И таращил на ожидающих, как слепой зверь, замалеванные голубой краской фонари.
– Она ведь тоже собрала вещички, – негромко промолвил Лева.
– Кто?
– Та, другая. Денщик все утро грузил чемоданы в машину.
Подъезжал поезд, толкая перед собой нагроможденье облаков пара, перевитых струйками дыма. Оторвавшиеся белые клочья сносило на луг, за шпалеру елочек, где они потерянно блуждали среди разомлевших кустов можжевельника.
– Когда она уезжает? – спросил Витек.
– Сегодня ночью. Наленчи удирают в Краков или, скорее, во Львов.
– А как ваш императорский клад?
– Сейчас нет смысла откапывать. Откопаем после войны.
Поезд останавливался, скрипя тормозами.
– Mein Gott! Мой Бог! – Старый Баум бегал вдоль вагона с закрашенными голубыми окнами. – Du bist verrückt, Schwänschen. Ты сошла с ума, лебедушка.
– Да ладно! Да ладно! – приговаривала Грета, размазывая слезы ослепительно белой рукой.
– Быстрее тащите чемоданы, а то останетесь! – крикнула Олимпия.
– Господи, какие тяжелые, – стонал пан Хенрик. – Что они там вывозят?
– Дурные предчувствия и пять пудов страха. Грета, помни об Олимпии, которая всегда тебе сочувствовала. Пришли мне цветную открытку. Я очень люблю получать послания.
– Да ладно, – шепнула Грета уже в дверях вагона с затемненными окнами.
– Как недавно был май, и мы счастливы были и так нежно любили. Кто вернет эти дни – уж промчались они. Ах, волк тебя заешь, я надорвался из-за этих проклятых чемоданов. Гуд бай, до свидания! – прокричал пан Хенрик.
– Возвращайся скорее, детка. Мы будем тебя тут ждать.
– После войны найдем тебе настоящего кавалера.
– Иди ты, не каркай, – захлюпала носом Цецилия. – Кому нужна война? Не будет никакой войны. Постращают, постращают, и как-нибудь уладится. Возвращайся к нам, беленький цыпленочек.
– Будь что будет, – разревелась Грета.
Поезд сдал назад. И тут Витек вдруг нырнул в терпкий пар, клубившийся перед локомотивом.
– Спятил! Держите его!
Влажный дым защипал глаза. Красные буфера преградили дорогу. Витек разминулся с ними в последнее мгновение, и вот он уже по ту сторону полотна. Огромные колеса с диким гоготом буксовали у него за спиной.
– Успел, – шепнул он. – Добрая примета. Только к чему мне добрая примета? Пусть будет – для них. Для тех, кто останется.
Витек сбежал вниз, к шпалере ровно подстриженных елочек, которые предохраняли железнодорожную линию от снежных заносов. Поезд уже взбирался на очередную невидимую возвышенность. Белая пена пара скатывалась с насыпи, розоватой от цветущего клевера.
– Не жаль тебе всего этого? Страхов, тревог, маленьких радостей, нелепых и забавных минут, боли, усталости, ежедневного риска и ежедневных несбывающихся надежд? Долой. Долой слабость.
Поезд с голубыми окнами, похожими на очки слепцов, поезд, увозивший Грету, втягивался уже в буйно-зеленое ущелье, заполненное грохотом, подобным учащенному сердцебиению.
Потом Витек бежал пестрым, как палитра, лугом и остановился только у подножья крутого глинистого склона с ошметками подмытых кустов и чахлых, болезненно поникших трав, которые оторопело следили за норовистым бегом Виленки, бешено мчавшейся к городу.
А она ждала на травянистом выступе, напоминавшем гнездо аиста. Стояла в белом длинном платье, с ромашками в волосах. Робкий ветер осторожно шевелил блестящую материю платья. Вокруг распевали хоры всех птиц, обитавших в долине.
– Здравствуй, – сказал Витек, карабкаясь наверх.
Она протянула ему руку, помогая подняться.
– Здравствуй, любимый. Не поздравишь меня? Сегодня день моего рождения.
– А что я могу тебе пожелать?
– Чтобы исполнилось мое последнее желание.
– Пусть исполнится твое последнее желание.
– Сядь здесь, рядом со мной.
– Ты испачкаешь платье.
– Больше оно мне уже никогда не понадобится. Они сели лицом к реке, лугам, хаотическим нагромождениям зелени, красным крышам французской мельницы и побелевшим руинам Пушкарни. На лугу паслись степенные аисты, поодаль, возле кустов, скакал любознательный заяц, который то и дело замирал, привставая на задних лапах, и к чему-то жадно прислушивался. Над гладью стремительной реки взлетали жирующие рыбы. Воздух радостно трепетал от зноя первого летнего дня.
– Ты готова?
– Да, а ты?
– Я тоже готов.
– Может, все-таки о чем-нибудь жалеешь?
– Нет. Я ни о чем не жалею.
Стайки пестрых бабочек играли у края обрыва с горячими потоками солнечного света, которым удавалось пробиться сквозь гущу молодой листвы деревьев, шумящих певуче, по-белорусски.
– Какая ты сегодня красивая.
– И никогда уже не буду красивее. Обними меня.
Витек обхватил ее рукой и сразу почувствовал под шелковой тканью платья нежную податливость обнаженного тела.
– Поцелуй меня.
Витек поцеловал ее в губы, а она вдруг открыла рот, и он рухнул в обжигающую бездну, пахнущую мятой, ромашкой, ранним пробуждением.
– Люби меня, – пробормотала она, опрокидываясь на жесткий серебристый мох.
И он впервые в жизни постигал науку обладания. Нашел нагое тело в холодном снегу платья. Ласкал золотистые груди, налитые пульсирующей кровью. Почувствовал вкус окаменевших в ожидании сосков – вкус полыни, прогретой солнцем. Увидал впадину живота, заполненную горячей тенью. И открыл тайну, бесстыдно выданную ему в первый день лета.
И тогда загудела вся кровь, как могучий ураган. И, гонимый инстинктом, он рванулся в эту ошеломляющую сладость, сокрушая мучительное сопротивление, устремляясь навстречу нереальному по своей беспредельности блаженству.
А она зашептала хрипло, как сквозь стебли травы:
– Это ничего. Это ничего. Это ничего…
И помогла инстинктивно, и вдруг поглотила его, болезненно вскрикнув прямо ему в лицо. И оба полетели в тартарары сквозь шум ветра, сквозь наэлектризованные тучи, сквозь пламя взрывающегося солнца.
– О, Боже немилосердный, о, проклятый рай, да будет так всегда, да будет так во веки веков, – хрипела она каким-то чужим, нечеловеческим голосом.
А потом Витек очнулся и с удивлением смотрел на ее мокрое лицо. Пепельная прядь волос льнула к виску. Губы едва заметно дрожали, словно под бременем капельки голубоватой слюны. От нее исходил жар усталого тела.
Его не заботили ощущения девушки, ибо сам он пережил нечто подобное впервые. Лежал изумленный, прислушивался к себе, к рассеянному бормотанию реки и звукам оживших цимбал.
Деревья в молодой листве склонялись над ними, теплые дуновения приносили целый букет благовоний цветов и трав, что росли тогда в любой долине, облака с любопытством задерживались у края обрыва.
Алина лежала обнаженная, недвижимая, глядя в небо. Он осторожно прикрыл ее краем платья.
– Уже нет смысла стыдиться, – сказала она тихо.
– Уже нет смысла стыдиться, – повторил он тихо. – А за что сослан Сильвек?
Алина прижалась щекой к его плечу. Теплая, летучая слеза на мгновенье соединила их тела.
– Он был репетитором у лицеистки. Занимался с ней польским языком, историей, биологией и в конце концов влюбился. А она была еврейка.
– Когда же людей ничего не будет разделять?
– Всегда будет что-нибудь разделять. Может, равнодушие, скука или просто отсутствие интереса друг к другу.
Где-то в недрах города пронзительно просвистел паровоз. Наверное, тот, который увозил Грету и старого Баума.
– Ты готова?
– Да, – ответила она грустно.
– Мы можем еще передумать.
– Уйдем теперь, пока мы прекрасны. Ведь вскоре все равно начнется постепенное умирание.
– Но ведь я чувствую, что здесь что-то не так.
– Это не потому.
– А почему?
– Давай спустимся к реке. Нам понадобится вода.
Витек помог ей встать. Платье соскользнуло на колени. Густые поперечные морщины и приставшие к шелку серые волокна мха уже портили его. Начали спускаться, хватаясь за влажные, набухшие соком ветки кустов. И тут с замиранием сердца он увидал красное пятнышко на подоле ее платья, как от раздавленной ягоды земляники. Поймал в воздухе ее руку, пахнущую хвоей, и поцеловал горячую ладонь. Она взглянула на него с удивленной улыбкой. За рекой заржала лошадь. Она промчалась норовистым галопом по лугу, по зарослям лозняка, выскочила на шоссе и, бренча подковами по булыжнику, понеслась к городу.
Сошли на берег, в гущу высоких ярких цветов, благоухающих медом и летней ночью. Тысячи мошек роились над венчиками. Водомерки, словно гидропланы-бипланы, скользили по реке. Виленка повысила голос, звучала, как фисгармония.
Алина подобрала подол платья и вошла в мелкую воду. Витольд, скинув праздничные туфли, последовал за ней. Они стояли на скользких камнях, быстрое течение щекотало ступни.
– У меня это в облатке, – сказала она, раскрыв ладонь.
Он увидал круглую коробочку, похожую на белую костяную шашку.
– А у меня в землянике.
Витольд показал кружечку, из которой пил по утрам кофе, кружечку, полную теперь ягод, словно слепленных сахарной пудрой. Его все еще донимало ощущение, будто получилось что-то не так, как нужно. Только теперь, посреди реки, он заметил, как она бледна. Черты лица заострились, потемнели странные глаза и не напоминали уже кратеров на видимой стороне луны.
– Сначала простимся?
– У нас будет достаточно времени для прощания.
Наверняка его брало искушение спросить, будет ли больно, и очень ли больно, однако после долгой паузы он прошептал:
– Кто первый?
– Могу быть я.
– Нет. Умоляю. Как-никак я же мужчина.
Алина чуть заметно улыбнулась. Длинные предвечерние тени уже перегораживали реку, которая бурлила у подмытых коряг, выполосканных камней, под тающими навесами рыжей глины.
– Хорошо. Только я хотела бы сама тебе поднести.
– Может, лучше я это сделаю. Если это грех, он будет на моей совести.
– Так прими же из рук моих, супруг мой.
Шагая по мутноватой воде с распластанными водорослями, Витек подошел к ней вплотную и открыл рот, как в ожидании причастия. Ее пепельная прядь беспомощно моталась у виска. Алина посмотрела прямо в глаза и дрожащими пальцами положила ему на язык белую облатку, пахнущую сочельником. Он невольно зажмурился.
Она наклонилась, зачерпнула воды в пригоршню, и он испил влагу, настоянную на лесном холоде. Золотистые капли с ее пальцев падали, как искорки, в темную реку.
– Мы не нашли монету, с которой все началось, – сказал Витек, стирая с лица и шеи струйки воды.
– Она нам больше не нужна. Давай твои ягоды.
Алина поднесла кружечку к губам, вытряхнула обсыпанные чем-то белым ягоды в открытый рот. Теперь он набрал воды в пригоршню, ей запить.
– Ранняя земляника, – улыбнулась девушка, проглатывая горсточку ягод. – Откуда ты знаешь, что я люблю землянику?
– Я подумал, что будет лучше, если сам насобираю.
– Пошли, выйдем на берег. Пусть река останется безгрешной.
Они прилегли в цветах, которые кололись мелкими, невидимыми шипами. Облака с позолоченными солнцем краями отчалили от горизонта и поплыли на северо-восток, в Арктику.
– Обними меня, – шепнула Алина.
Он подсунул руку под ее беззащитную голову в ореоле шелковистых волос.
– Поцелуй меня.
Он коснулся мокрыми от речной воды губами ее уст. И вдруг им овладела нелепая, слепая, бессмысленная страсть. Увидал в вырезе платья ее грудь, уже потерявшую стыд, со съежившимся в последнем приступе страха соском.
– Пожалуй, мы не будем страдать, – шепнула она ему на ухо. – Заснем и никогда уже не проснемся.
Божья коровка задумчиво ползла по белому платью, которое наверняка было для нее безграничной снежной пустыней.
– Где истина, где ложь в пережитом нами?
– Это не имеет теперь никакого значения, супруг мой.
Божья коровка взбиралась уже на грудь, прихваченную предвечерним холодком. У Витольда заколотилось сердце. Ему захотелось снова подмять девушку под себя, разрывать ее, терзать.
– Что случилось?
– Меня одолевает похоть, супруга моя. Ты дала мне приворотное зелье?
Алина улыбнулась через силу, мимолетно. Она смотрела невидящими глазами в небо, которое, казалось, звенело, как стеклянное. Но это соседний храм напоминал, что настало время вечерни.
– Уже слишком поздно. Я, кажется, ухожу.
Она поискала его руку. Пальцы их сплелись.
– Прощай, любимая. Спасибо тебе за все. Спасибо тебе за смерть.
– И я тебя благодарю. Если бы ты знал, как я тебя люблю. Как я тебя любила.
– Несмотря ни на что?
– Спасибо за все.
Над их головами жалобно пели комары. Порой пролетала стрекоза с громким, механическим шелестом крыльев. Усердно шумела листвой грустная верба. А из кустов и высоких трав струился густой аромат ромашки, чабреца, дикой смородины.
– Ты еще слышишь меня? – шепнул Витек.
– Слышу, хотя очень издалека. Скоро мы все узнаем.
– Если есть что узнавать.
– Теперь мне все равно.
– Спи, моя любимая.
– И ты спи сладко, мой любимый.
Витольд просыпался медленно, постепенно, поочередно воспринимая тоскливый полумрак осеннего дня, знакомую, как домашние животные, утварь и ноющую в недрах утробы боль. Эта боль никогда не унимается, она постоянно бодрствует и, склонная к агрессии, навязчиво сопутствует ему повсюду.
– Где же я был? – спрашивает он себя, глядя на черные космы паутины, угнездившиеся по углам, где стена смыкается с потолком. – Снова был там, где мне всегда хорошо, куда постоянно крадусь во сне или мысленно, впадая в тоску. Хорошо убегать от будничного прозябания в какое-то выдуманное будущее, в несбывшиеся варианты судьбы, в эйфорию разыгравшейся фантазии. Хотя лучше отправиться проторенным путем вспять, вернуться к родному гнезду, вмешаться в толпу людей, еще не ведающих своей участи, рядиться в шкуру юнца, переиначивать происшествия и события, углубиться в таинственный и тревожный тоннель предыстории, не доискиваясь ни в чем смысла, логики, оправданий, желая лишь обрести быстротечный час отрады.
Витольд включает лампу, которая услужливо превращает оконные стекла в мутные зеркала с оспинами капель осеннего дождя. Нажимает клавишу черной коробочки транзисторного приемника. Слышатся фортепианные позывные радиостанции.
Без удивления рассматривает свое отражение в зеркале. Это лицо – назойливый спутник повседневности. Общение с ним начинается с утреннего бритья. А до этого оно еще мелькнуло ночью на чужом туловище, по чьему-то злому умыслу. Потом на протяжении всего дня это лицо возникает по любому поводу. То выскочит из зеркала в магазине и воззрится на Витольда с глуповато-добродушным и словно бы идиотски-извиняющимся видом. То лукаво выглянет из уступчатых уличных витрин. То вызовет перехватывающее горло воспоминание, наложившись на физиономию случайного прохожего.
О чем напоминает это назойливое лицо, от которого невозможно избавиться? Напоминает оно о каком-то буйно разросшемся саде, который время и судьба превратили в пустошь.
Приходится жить с чужим, противным тебе телом. С телом, которое вызывает отвращение, как плоть постороннего человека. Какие-то бурые пятнышки выступили на коже предплечий, облепили тыльную сторону ладоней. Ноги опутаны вздувшимися венами, словно стеблями вьющихся сорняков. Живот оброс студенистым жиром, который мятыми складками расползается к груди, спине, ягодицам. Отвратительны дряхлеющие тела, а собственное омерзительнее всех.
Боль оживает тотчас же, обрадованная пробуждением сознания. И принимается за дело, как древоточец. Сперва на второй скорости. Потом включает третью, четвертую и, наконец, ту невыносимую сверхскорость, беспощадную, грубо домогающуюся морфия. Но морфия уже нет. Ни один врач в городе не желает выписать рецепт. Им давно знакомы его плаксивые телефонные звонки в полночь или на рассвете. Потерпите, говорят, следует ожидать поправки. Ведь это всего-навсего язва желудка. Правда, вырезано три четверти кишечника. Но боли наверняка рефлекторные либо невралгические. Надо ждать.
Однако Витольд знает, хоть никому этого не говорит, что там, у него внутри, среди остатков кишечника, обитает хищник, куда более беспощадный, чем пиранья. Капризный, яростный, способный напасть невзначай и замучить насмерть.
За окном преждевременно догорает день. Голые ветви сонно копошатся в отвислых животах облаков, которым некуда спешить. Дождь время от времени старательно хлещет по стеклу. Огромное, словно гигантская базилика, здание спрятало шпиль в густом тумане и дремлет, укутанное серым пухом мокрого снега.
– Не будет уже никаких эффектных сюжетов в жизни, – говорит Витольд, подымаясь с тахты, своего постоянного лежбища, и лавируя среди мебели, которой многовато по нынешним временам. Она покорно доживает свой век вместе с ним. – Вся жизнь пролетела без сюжетов, даже не приближаясь к кульминационным пунктам. Этакая полужизнь. Половинчатые поражения и половинчатые победы. Не слишком много, не слишком мало. Ни грустно, ни весело. Ни два, ни полтора. Лишь под конец нечто забористое, впечатляющее и драматичное. Этот подвижный, энергичный, себялюбивый гость, воцарившийся во внутренностях. Пожалуй, не выдержу я до следующей ночи.
В старом кресле лежит огромный кот, свернувшийся в полосатый клубок, чтобы не упустить тепла. Открыл глаз, равнодушно взирает на своего господина. Молчаливый и бездумный свидетель остатков жизни Витольда. Он один безразлично внемлет ночным стонам своего хозяина и со скучающей мордой принимает его монологи в редкие минуты необоснованного оптимизма. Кот дремлет уже пятый год, безгранично уверенный в бессмертии своей души. Он явно вознамерился переждать весь этот абсурд, неизвестно почему дарованный ему природой.
– Кого бы нам навестить сегодня, Эмануэль? – вопрошает Витольд своего фальшивого друга, который с высокомерной брезгливостью закрывает равнодушный глаз. – Не будем никого навещать. Никто ничего мне не скажет, чего бы я сам не знал. Никто мне теперь уже не поможет. Я остался один на один. А, собственно, с чем я остался один на один? Как бы это назвать, Эмануэль? Может, крайностью. Крайность – емкое слово. Чего только в нем нет. Настоящее ассорти. А может, выберемся в мою долину? В варианте – наяву, ты знаешь, о чем я говорю, дорогой мой тупой самодур.
Витольд поднял телефонную трубку. Раздался гудок. Значит, аппарат исправен. Набрал две цифры и, поразмыслив, отложил трубку. Где-то за третьей стеной ревел младенец, темпераментно, с поразительной алчностью, в сущности победоносно.
– Не презирай меня, дорогой Эмануэль. Я не преждевременно состарившийся истерик, который смотрит на мир сквозь призму своего геморроя. Я не заражаю окружающую среду своей прокисшей грустью. Ни от кого не требую, чтобы хныкал вместе со мной. Совсем наоборот, Эмануэль. Со временем я выработал у себя чувство юмора, вытесал прочные оглобли, которые, словно буфера, ограждают меня от всех, а следовательно, создают дистанцию. Я ползу с соблюдением дистанции. Значит, все в порядке. Хотя лучше было бы все же втихую, без шума, умереть скоропостижно.
Витольд набирает номер «точного времени». Замечает при этом, что ногти неизвестно почему у него трескаются вдоль, а на концах крошатся, как вафли.
– Пятнадцать часов двадцать семь минут, пятнадцать часов двадцать семь минут, – повторяет женский голос с ученической артикуляцией.
– Эмануэль, ведь я вижу, что ты меня презираешь. Поверь, я тоже презираю себя. Правда, в данную минуту чуть меньше, ибо уже кольнуло в печени или толстом кишечнике, и чувствую, что сейчас начнется. Моя судьба ординарна, нечто из области статистики, и поэтому, Эмануэль, я не осмеливаюсь обобщать. Готов даже вычеркнуть себя из сводных таблиц, чтобы не нарушать пафоса статистических данных. Ты лентяй, Эмануэль, и тебе не захочется сопровождать мою персону в странных скитаниях на пороге ночи. Впрочем, может, ты согласишься сопровождать меня духовно, то есть твое личностное начало последует за мной в погоне за скромными приключениями? Боже, как болит. Битое стекло проглотил бы, лишь бы перестало. Но я уже не навязываюсь тебе, Эмануэль.
Кот вытянул передние и задние лапы, растопырил короткие пальцы с крючковатыми когтями. Разинул пасть в безнадежном рывке, физиономия его на секунду приняла выражение невероятной, наглой хитрости.
Витольд надевает куцый плащ из болоньи, находит черную кожаную фуражку. Наконец по привычке берет транзистор.
– Выключим, как всегда, на всякий случай электричество, перекроем воду. Как эта мебель состарилась. Погибает оттого, что ею не пользуются. Ага, еще ты, Эмануэль. У тебя должен оставаться неприкосновенный запас, на всякий случай.
Витольд открывает две банки с детским паштетом и выгребает клейкую массу на тарелку с засохшими объедками. Кот возникает под рукой, подхалимски выгнув спину, вдруг начинает преданно урчать. Но, мимоходом обнюхав тарелку, с явным разочарованием тут же принимается закапывать лапой угощение.
– Итак, прощай, Эмануэль, – говорит от дверей Витольд. Минуту стоит, словно ожидая телефонного звонка. Однако телефон умер уже давно, даже неизвестно когда. – Может, увидимся, а может, и не увидимся.
Витольд спускается по ступенькам узкой и запущенной лестничной клетки. В чьей-то квартире грустит Бетховен, транслируемый по радио. Ветер, который заждался у дверей, врывается на лестницу с истерическим шумом, прихватив с собой кучу сухих и мокрых листьев.
На улице, у мемориальных досок, увековечивающих память жертв войны, мечутся огоньки в пластмассовых плошках. Тот же вездесущий ветер срывает с древков бело-красные флажки. Бойскауты в промокших мундирчиках несут караул у мемориальных досок, выкованных в форме военного креста.
– А у меня больше смертей позади, нежели впереди, – говорит Витольд, кутаясь в скользкую, холодную, как плесень, болонью. – Собственно, вся смерть уже позади. Сколько близких, друзей, знакомых лежать осталось в темноте. Мудра смерть первооткрывателя, достойна смерть государственного мужа, прекрасна смерть воина. А моя смерть нужна только мне.
В витрине магазина отчаянно мигает телевизор. Мрачное изображение каких-то намокших могил и качающихся деревьев безнадежно борется с помехами, которые в конце концов побеждают.
– Пойдем, Эмануэль, если хочешь, к реке, в тот глубокий овраг, заполненный шепотом дождя и жалобами мертвых листьев, гонимых, как и люди, нечистой силой.
Где-то в облаках или под ними гудит реактивный самолет, который, вероятно, не может приземлиться в такую погоду и кружит тревожно, как птица, заблудившаяся в тумане. У забегаловки мокнут алкаши без гроша в кармане.
– Хорошо бы с кем-нибудь попрощаться. Некрасиво уходить молчком.
Навстречу семенит торговка с охапкой белых хризантем и корзиной стеариновых плошек.
– До свиданья, уважаемая. – Витольд учтиво приподымает кожаную фуражку.
Торговка плутовато косится на него, раздумывает и откланивается на всякий случай.
Против ветра шествует трамвайщик, подняв барашковый воротник.
– До свиданья, уважаемый.
– Пошел ты, хрен моржовый.
Трамвайщик оглядывается со злостью. А Витольд уже чувствует, что враг его начинает взбираться по внутренностям вверх, под самое сердце. Перед ним лестница, сбегающая к набережной. Скауты спешат на посты. Топают по бетонным ступенькам.
– До свиданья, дети.
– Доброй ночи, спать до полночи, чесаться до зари.
И они удирают в сырую темень парка, радостно хихикая.
Витольд нажимает клавишу транзистора. Сразу несколько станций борется за первенство. Сквозь шум прорывается голос кукушки. Нет, это не кукушка. Это крик какого-то экзотического инструмента.
На набережной его встречает ночная тишина. Слышно только бормотание близкой реки, такое же монотонное, как у всех рек на свете.
– Уже столько лет мчит она неутомимо свои воды, – шепчет Витольд. – Там, наверху, деревянный костел с умершей женщиной на катафалке. А левее, в непроницаемой влажной тьме, бренчат цимбалы, как разбуженный поздней осенью комар. Минуточку, Эмануэль, где-то тут должна быть железнодорожная насыпь. Взойдем-ка на пути, по которым все разъезжались по белу свету. – Он карабкается по крутому откосу, усыпанному шлаком. Цепляется за чахлую, золотушную траву, прозябающую в нищете. И вот он уже на вершине, один на один с небом, как ледник, и кусачим ветром, который не приносит никаких ароматов.
Дрожат ноги, трясутся руки – боль ширится внутри, словно оглушительный волчий вой. Витольд снимает фуражку и преклоняет колени на металлических шпалах. Ветер захватывает в холодный кулак остатки волос. Торжественно гудит орган. Иоганн Себастьян Бах в мучительных конвульсиях рвется в небо.
– Это только начало или уже конец? – спрашивает Витольд, всовывая окостеневшие пальцы в рот, как когда-то, как неведомо когда.
И тут начинают ритмично постукивать рельсы, в этом есть что-то от бесшабашности перепляса. Во тьме, которая может быть и покинутой долиной, и дебрями укрывшегося в дожде города, раздается зычное мычание электровоза.
Витольд небрежно касается запавшего, трусливого живота.
– Мы убьем тебя преднамеренно, негодяй. Я тебя уничтожу прежде, чем ты сожрешь меня окончательно. Ты этого не предвидел. Прислушайся, приближается твоя смерть. Она мчит на встречу с тобой, задорно покрякивая осями, легкомысленно разгоняясь в веселом состязании с ветром. Ты этого не мог предположить? Мы положим тебя на серебряный рельс, от души прижмем всем телом, чтобы не удрал в последний момент. Прощай, паршивец, прощай, неумолимая самовлюбленная тварь, прощай, последний и единственный мой роковой друг.
Прямо перед собой он увидал глаза, подобные неведомой, вымершей планете. Это были глаза кота Магараджи, который пытался лизнуть его в висок.
– Что случилось? – спросил.
Кто-то тяжело сел в ногах постели. Он узнал Леву в зеленой форме допризывника.
– Все нормально. Ты жив.
– А она?
– Она тоже жива.
– Где она?
– Лежит в Вильно, в гарнизонном госпитале.
Витек закрыл глаза.
– Слава Богу, – произнес он тихо. – Значит, Бог есть.
Левка наклонил к нему свое крупное, костистое лицо, испещренное черными веснушками. От его густых курчавых волос пахнуло овчиной.
– Может, и есть Бог. Ты ее пожалел, она тебя пожалела. И нашел вас Володко у реки спящими, как заблудившиеся дети из сказки.
– Неправда! Зачем врешь! – крикнула мать. – Они наелись белены по ошибке и уснули. Это несчастный случай, обыкновенная детская глупость.
Она стояла посреди комнаты в черном платье со старинными вишневыми четками в сплетенных пальцах. Из-под темного платка выбивались слипшиеся пряди поседевших волос.
– Белена еще не созрела, – буркнул Лева. – Но пусть будет по-вашему.
Только теперь Витольд заметил на столике у своей кровати подсвечник с погребальной свечой деда. Фитиль черен, длинные натеки стеариновых слез. Кто-то зажигал эту свечу минувшей ночью.
Мать подошла к кровати. Закрыла глаза, чтобы истово дочитать молитву. Однако горло перехватил спазм. И она склонила голову, стараясь пересилить дрожь.
– Не плачь, мама, – произнес слабым голосом Витек. – Все нормально. Говоришь, Володко нас нашел?
– Вас нашел, а себя погубил. Уже сидит в тюрьме и ждет суда.
– Витюнька, скажи, что это неправда.
– Что, мама?
– Вы забавлялись, как невинные дети. Лихо вас соблазнило отведать дьявольское семя. Там, у реки, полно его растет. Плоды колючие, как каштаны. Никто не предупредил вас, детки, что это страшный яд. Многие умом тронулись от этих черных зерен. А вы ведь только из любопытства, правда? Витюнька?
Тихонько запели разболтанные стекла в двойных рамах. Со стороны города приближался скорый поезд, гогоча на всю долину. Паровоз приветствовал станцию продолжительным, сиплым свистом, как океанский лайнер.
– Она очень мучилась?
– Лучше о ней не спрашивай, – произнес кто-то. Витек с трудом повернул голову. На пороге комнаты стоял удивительно сократившийся в размерах Энгельбарт. – Ты больше ее никогда не увидишь.
– Говорят, говорят, а я ничего не слышу, никто мне ни о чем не рассказывает, – пожаловался из боковушки дед страдальческим голосом.
Мать поцеловала затертый крестик четок.
– Надо искупить грех. Ты должен стиснуть зубы и учиться, учиться до тех пор, пока не перегонишь всех и все будут тебе первыми кланяться.
Витек глянул в окно, залитое искрящимся пурпуром.
Снова заходило солнце. Еще раз заходило солнце.
– Мама, я провалился на выпускных экзаменах.
Мать, творившая крестное знаменье, задержала руку на полпути. Набожно прижала пальцы к высохшей груди. Попыталась улыбнуться, но только с каким-то стоном растерянно оглядела собравшихся.
– Зачем пугаешь меня, сыночек? Зачем говоришь такие глупости? К чему гневить Господа Бога?
– Я действительно провалился на экзаменах.
А главное – мне все равно.
– Не слушайте его. Теперь он все будет говорить назло, – тихо произнес Энгель, который продолжал стоять в дверях на фоне заходящего солнца, багровый, словно призрак.
Витек оперся руками о край постели. Попробовал приподнять ужасно тяжелую голову и неповоротливое, как колода, туловище.
– Лежи. Спятил, что ли, – рявкнул Левка. – Чего тебе надо?
– Хочу выйти из дома.
– Выйдешь еще. Всю жизнь будешь выходить из дома.
А Витек уже рухнул на колени возле кровати. Хватаясь руками за воздух, тяжело поднялся с пола, который негромко потрескивал, остывая после жаркого дня. Заковылял к выходу в длинной рубашке, обшитой голубой тесьмой, и дедовых подштанниках, застиранных, ветхих, как сито, помнивших еще царские времена.
Витек отталкивался распростертыми руками от мебели, пропитанной теплом, накопленным за день. И снова зазвонили в деревянном костеле в Верхнем предместье.
– Витольд, – прошептал дедушка, когда он поравнялся с боковушкой.
– Все будет хорошо. Как ты себя чувствуешь, дедушка?
Старик поднял руку, похожую на куриную лапу, и обессиленно уронил ее.
– Больше о себе ничего не скажу. Сам видишь, что живой.
– И я живой. Буду жить сызнова. Другого выхода нет.
– Да, – вздохнул старик. – Надо жить, поскольку нет другого выхода.
На крыльце Витека бережно обнял липкий зной. Понизу уже стлался бодрящий запах ночной фиалки. Прозвучал последний, запоздалый аккорд благовеста, и колокол умолк до утра.
– Ну и что ты хотел увидеть, чудик? – пыхтел за спиной Левка.
– Все нормально, – шепнул Витольд. – То же небо, те же деревья. Та же долина. Нет, ведь это не долина. Это древняя пойма, которой мы дали грустное название «долина», чтобы было красивее.
– Знаешь, Витольд, теперь я уже всегда буду тебя бояться, – проговорил изменившимся голосом Энгель. – Где ты был, когда тебя не было?
– Где был? Наверное, в беспамятстве. Хотя и там было плохо. Там я как-то все понимал, а теперь ничего не понимаю и уже не смогу припомнить.
– Ну, тогда смотри до упора на небо, на луга, на сады.
– А она?
– Лежит в госпитале.
– А она?
– Уедет отсюда навсегда.
– А она?
– Может, встретишь ее и при жизни. Может, догонишь, как собственную тень.
И вдруг, в этот вечерний час, весь мир наполнился каким-то болезненным воем. Вопили паровозы, на запасных путях и на магистральных, вопили фабрики, городские и пригородные, автобусы, называвшиеся арбонами, вопили дома. Великий плач расколол пепельное, мертвое небо.
– Что это? – спросил Витек, цепенея от ужаса.
– Учебная воздушная тревога. Третья со вчерашней ночи.
Вот так все это кончилось.