– Слушай, – продолжал Витек прерванный сеанс гипноза, – сейчас же встань и приди сюда ко мне. Я специально ради тебя прогуливаю сегодня. Пропускаю важные уроки, подрываю свою репутацию, может, даже рискую быть исключенным из гимназии. Считаю до десяти. В течение десяти секунд ты должна возникнуть из-за деревьев.
И начал считать. Сперва нормально, потом все медленнее. Однако никто не возникал. Когда он наконец принялся отсчитывать половинки и даже четвертушки секунды, из-за деревьев, скрывавших поворот аллеи, вышла молодая женщина с детской коляской. Витек помогал ей, взглядом подталкивал попискивающий экипаж, однако тщетно. Молодая мать уселась на другом конце его лавки и занялась пеленками.
Витек в отчаянии перевел взгляд туда, где, как он знал, у блеклого горизонта располагались сады офицерского поселка и вилла на краю оврага, размытого иссякшим потоком. Теперь он заклинал почти беззвучно, чтобы молодая женщина не расслышала внушений.
– Последний раз приказываю прийти ко мне. Если не придешь, будешь жалеть всю жизнь. Никогда на тебя не посмотрю, словом не обмолвлюсь. Никогда не приду вечером, не буду подглядывать за тобой. А если придешь, причем немедленно, заключу тебя в объятия…
Снова пришлось прерваться. Женщина встала, сунула голову под балдахин коляски, защебетала и энергично двинулась вверх по аллее. Витек проводил ее неприязненным взглядом до поворота.
– Заклинаю тебя последний раз, – произнес он уже вслух. – Ты должна подчиниться моему могуществу. Я никого никогда ни о чем не просил. Впервые в жизни умоляю тебя. Хотя, собственно, не умоляю, а приказываю. Я жду тебя, и ты должна сию минуту предстать передо мной.
Две собаки, огрызаясь друг на друга, промчались по краю аллеи, по краю пропасти, на дне которой лежал город. Где-то в недрах каменных джунглей подала голос фабричная сирена. Она постепенно набирала силу и уже неслась над городом, как вопль отчаяния.
– Ну хорошо, – вздохнул Витек. – Пожалуйста. Могу не приказывать. Будь по-твоему. Умоляю изо всех сил, всем своим могуществом, молю: подчинись мне и приди. А если не придешь, прокляну, тогда пожалеешь.
– Добрый день, – вдруг раздалось у него за спиной.
Ошеломленный, Витек вскочил с лавки и увидал се, улыбающуюся, порозовевшую от быстрой ходьбы в гору. Она была в синей форменной курточке и синем берете, украшенном никелированным значком с раскрытой книгой и светильником разума. Из-под этого берета низвергался целый водопад пепельно-серебристых волос.
– Добрый день, – повторила она, так как он продолжал глуповато моргать. – Вы велели мне прийти, и вот я явилась.
– Я ничего не велел, – простонал Витек.
– Как же, ведь я явственно ощущала флюиды. И мне пришлось прогулять уроки, хотя сегодня у нас очень важные предэкзаменационные контрольные.
– Я, право, не хотел… – Витек залился краской. – Это какое-то недоразумение.
– Знаю, что не хотели. Я просто принесла книгу.
Алина присела на лавку, открыла портфель.
– Какую книгу?
Девушка достала его учебник со следами засохшей грязи, а может, и зубов странного пса Рекса.
– Учебник по химии. Узнаете?
– Нет. Пожалуй, не очень. Право, не знаю, – заикался он, присаживаясь на ощупь.
– На титульном листе ваша подпись.
– Возможно. Не помню. – Витек выхватил у нее из рук книгу и спрятал под форменную курточку, чтобы прервать неприятный разговор. – Весьма благодарен за то, что побеспокоились.
– А мне казалось, что вы меня ждете. Даю слово. И даже, пожалуй, видела вас нынешней ночью во сне, точно уже не помню как, но наверняка видела.
– Это какая-то ошибка, – начал Витек.
– Вы уже говорили об ошибке. Я, между прочим, идеальный медиум. Ей-ей, не бывает дыма без огня. Как по-вашему?
– Я плохо себя чувствовал и отпросился с двух последних уроков.
– Так почему же я очутилась на Замковой горе? Раньше я никогда сюда не ходила.
– Я, собственно, тоже не хожу.
– Сами видите, что это все-таки странно.
– Да, странно.
Девушка вытянула ноги в шелковых чулках, носить которые строго запрещалось в средних учебных заведениях.
– Можно мне посидеть минуточку с вами, уж очень запарилась?
– Разумеется, с удовольствием, – проговорил Витек, не глядя в ее сторону.
– Так вы действительно не замечали меня полтора года?
– Я очень загружен, страшно много работаю, собираюсь изучать медицину.
– Вот как, мой отец тоже врач.
– А что изучает кузен? – спросил Витек и затаил дыхание. Не глядя на Алину, он чувствовал, что девушка к нему внимательно присматривается.
– Юриспруденцию, – ответила она наконец. – Изучал, а теперь прервал занятия.
– Прервал занятия?
– Романтическая трагедия. Любовная.
Стайка воробьев спикировала на дорожку. Разгорелась потасовка из-за остатков хлеба, раскрошенного детьми.
– Ведь я эгоцентрик, люблю только себя, – зашептал Витек.
– Слушаю вас?
– Ничего, ничего, – закашлялся он.
– Не верьте мне. Я вовсе не ощущала никаких флюидов. Попросту сбежала с уроков. Часто это делаю. А учебник взяла с собой на всякий случай. Если бы встретила вас в поезде.
Витек замер. Над северным краем горизонта теснились облака, словно корабли, бросившие якорь на рейде.
– Жалко, – тихо произнес Витек.
– Конечно, жалко. Ведь вы мне очень нравились.
– Я нравился?
– Да, но это было давно. В самом начале. Более года назад.
Витек осторожно покосился в ее сторону. Носком туфли она разбрасывала крупицы щебня. Витек увидал ее профиль, слегка прикрытый волосами, и не мог решить, красивый это профиль или так себе.
– Жалко, – повторил.
– Ах, не о чем жалеть. Я настоящее чудовище. Эгоистичное, самовлюбленное.
– Точь-в-точь как я.
– Не может быть…
– Даю слово.
– Любопытно. Мы бы наверняка замучили друг друга.
– К счастью, это уже в прошлом.
– Почему в прошлом?
– Вы сами сказали.
– Сказала, чтобы досадить.
– Правда?
– Разумеется. Досаждать – это моя специальность.
Неподалеку, на горе Трех крестов сновали солдаты. В тени огромных каменных крестов, вырастающих из общего постамента, стояли три пушки со стволами, нацеленными в небосвод. Белые кресты отражали ослепительное весеннее солнце, и поэтому могло показаться, что они горят прозрачным, незримым огнем.
– Где вы потеряли свою книжку? – вдруг спросила Алина.
Витек окаменел. Не глядя на нее, принялся выковыривать ярко-зеленый мох из сердец, вырезанных влюбленными на спинке скамьи.
– А где вы ее нашли?
– Нигде не нашла. Пес притащил утром, когда шла на станцию.
– Вчера я бродил вдоль железной дороги, в лесу, у реки.
– Странный лес, не правда ли? Там постоянно встречаются какие-то незнакомые люди, неведомо откуда туда попавшие.
– Да, странный лес. Я полагаю, что он тянется до Берингова моря, а может, до Аляски и еще дальше.
Девушка вдруг закашлялась, прикрывая рот снятым с головы беретом.
– Очень дует, может, спустимся в город? – спросила она.
– Хорошо, спустимся, только бы нас не накрыл кто-нибудь из гимназии.
– Не накроет. Я везучая, – сказала Алина убежденно.
Они встали и неторопливо направились по гравию аллеи туда, где приглушенным голосом урчал внизу город.
– Хорошо быть везучим, – сказал Витек, украдкой прикидывая на глазок рост спутницы. С удовлетворением отметил, что он выше почти на голову.
– И хорошо и плохо.
– Почему плохо?
Ока взглянула на него снизу вверх с внезапной серьезностью.
– За это приходится расплачиваться.
– А как вы думаете расплачиваться?
Как? – Она поправила прядь волос, которая щекотала ей щеку. – Заплачу однажды, и дорогой ценой. Попросту смертью.
– Все хотят умереть молодыми. Теперь такая мода.
– Вы тоже?
– Вообще-то хочу, но не могу, надо еще уладить кое-какие дела.
Они шли по парку, называемому Телятником. Здесь сидело на скамьях множество народу. Кухарки с солдатами в увольнении, экскурсия школьников из провинции, пожилые дамы, несколько безработных, железнодорожник с сундучком и господин в черном, лицо которого Витеку показалось знакомым. Он оглянулся и смотрел на этот лик, обтянутый кожей, словно более благородный, нежели у обыкновенных людей. Когда господин вскинул голову, под шляпой как будто мелькнула фиолетовая полоска.
– Знаете, я подслушал, что люди говорят нам вслед.
– Ну, это любопытно, – произнесла Алина без всякого любопытства.
– Одна старушка сказала другой: взгляни, какая прекрасная пара.
– Это о нас?
– О нас.
– Все это не имеет смысла, – вздохнула девушка.
– Все имеет смысл. По крайней мере в данный момент, – возразил Витек и поспешно добавил: – Пока мы молоды.
– Вы видели человека, которого задавил поезд.
– Да, я как раз возвращался с пасхальных каникул.
– Как вы думаете, почему он бросился под поезд?
– Почему бросился? Может, просто попал?
Алина недоверчиво покачала головой. Ее брови тянулись к вискам изящными, трагическими штрихами. А в розоватом оттенке губ было что-то от цветущего вереска.
– Боже, как она хороша, – прошептал он про себя с непонятным ужасом. – К счастью, я холоден, расчетлив, начисто лишен сентиментальности.
– Вы снова сказали: я холоден, расчетлив.
Витек вздрогнул и остолбенел посреди тротуара.
– Помилуйте, ничего я не говорил. Просто подумал, что здесь, внизу, становится жарко.
– Я прочла это по движениям губ. Будьте при мне осторожнее.
– Хорошо, учту.
Они стояли в самом начале Замковой улицы со множеством маленьких дешевых киношек, в которых демонстрировались фильмы ужасов и научно-фантастические картины. В витринах за проволочной сеткой пугали прохожих фотографии, приколотые кнопками. Стайки еврейских ребятишек бегали наперегонки по проходным дворам, которые вели к университетскому кварталу.
– Я все-таки думаю, что он бросился под поезд, – вдруг сказала Алина.
Он молча смотрел на девушку, которая стояла, придерживая портфелем юбку, раздуваемую ветром.
– И возможно, сделал это без всякого повода. Вас никогда не привлекала смерть?
– Пожалуй, пару раз хотелось умереть. Только чтобы смерть пришла сама.
– Это не то. Совсем не то, – медленно проговорила она, глядя поверх его головы.
Витек оглянулся, чтобы узнать, что ее там заинтересовало, но позади него была только стена старого дома с облупленной штукатуркой.
– Ну хорошо, – проговорила она совсем другим голосом. – Может, угостимся мороженым?
Он растерянно ощупал пустой карман.
– Я не очень люблю мороженое.
– Надеюсь, не откажетесь за компанию? Я угощаю.
И Алина припустила бегом по улице Велькой, туда, где была кондитерская «Восточная». Витек бросился вдогонку.
– Мне не надо, спасибо. Я ненавижу мороженое!
– Должны полюбить. У меня куча денег и короткая жизнь впереди.
– Умоляю, я не хочу мороженого!
Но было уже поздно. Алина вбежала в кондитерскую. Сверкнула отражением солнца и синих небес зеркальная дверь, отделанная то ли золотом, то ли бронзой. Витек остановился на краю тротуара, бездумно потирая вспотевшие руки.
– Завтра – конец, – обратился он к своему отражению в стекле витрины. – С завтрашнего дня только учеба, только медицина и холодный расчет. Я силен, у меня железная воля, мне надо сделать карьеру, я стану кем-нибудь, и притом незаурядным.
А она уже спешила назад, неся мороженое в золотистых вафлях.
– Вот видите, готово. Меня тут очень любят. А вы знаете, что меня люди очень любят?
– Извините, я не ем мороженого.
– Не валяйте дурака. Оно течет у меня по рукам.
– Ни за что на свете.
– Тогда я запущу в вас этим мороженым.
Она насильно всунула ему в опущенную руку шершавые вафли, по которым уже стекали восхитительно ароматные капли. Он неловко поднял руку, с глуповатым видом лизнул шарик, такой холодный, что заныли зубы.
Потом они стояли в тенистом уголке возле костела святого Казимежа. Толстые, изъеденные лишаями стены словно бы подрагивали, поглощая звуки органа. Побирушка, лежавший на паперти, бесстыдно заголялся, подставляя солнцу свое отталкивающее уродство.
Они торопливо уплетали мороженое, глядя друг другу в глаза.
– Вот видите, пожалуй, жизнь все-таки не такая уж плохая вещь.
Алина оперлась спиной о стену, зажав в ногах портфель.
– Возможно, и не такая плохая. Я легко меняю мнения. Вы должны об этом помнить.
– Буду помнить. – Витек приблизился к ней на шаг.
Алина смотрела ему в глаза, не моргая. Медленно подняла руку и принялась ощипывать засохший побег дикого винограда на стене. Снова лизнула фисташковый шарик.
– О чем вы сейчас думаете, сударь?
– Разумеется, о вас.
– Зря.
Не успев самому себе помешать, Витек прикрыл ладонью ее руку, ту, что ощипывала сухой побег. Она прищурилась, словно от внезапной досады. Не торопясь, с каким-то недобрым упорством высвободила плененную руку.
– Извините, – произнес он сдавленным голосом.
– Не беда. Боже, как поздно. Мне надо возвращаться, а вам?
– Я вынужден остаться, но могу немного вас проводить.
Видно было, что она не вполне ему верит. Долетала носовой платок, тщательно вытерла пальцы, прямо-таки образцовая чистюля.
– Кажется, я сглупил, – мрачно заметил Витек, наверняка надеясь, что Алина возразит и со слезами кинется в его объятия.
– Не беда, – повторила она. – Бывает. Даже с теми, у кого ледяное сердце.
Пошли в сторону Острой Брамы. Какой-то извозчик неизвестно почему хлестал кнутом лошадь, стараясь попасть по ногам, чтобы было больнее. Витек молчал, она тоже безмятежно молчала. Проходили мимо людей, преклонявших колени прямо на мостовой у стен храма. Вверху, над просветом арки, трепетало желто-багровое, как предвестник радуги, зарево от свечей, зажженных у образа Богородицы.
Витек замедлил шаг, она тоже. В застекленной лоджии слева пел невидимый хор. На карнизах дремали голуби.
– Ну так что? – остановился Витек.
– Вы хотите остаться?
– Не хочу, а должен.
– Тогда до свидания, – подала она тонкую руку. Витек приложился к ней с нарочитой сдержанностью.
– До свидания.
Алина повернулась и пошла к вокзалу. Витек долго не двигался с места. Ждал, что она оглянется, подаст какой-то знак. Ведь знала же, что он стоит на том месте, где они расстались, наверняка чувствовала спиной его взгляд. Все чаще ее заслоняли люди, вот она пропала в тени от свода, вот появилась на светлом пространстве за аркой. И ни разу не оглянулась.
– Проклятая корова, – вырвалось из пересохших уст Витека.
И тут он заметил, что с тротуара к нему внимательно присматривается чернявый мужчина, небритый, с небольшими усами. В брезентовом плаще, из-под которого виднелись зеленые брюки армейского покроя и высокие сапоги.
Витек взглянул на него хмуро, а тот заговорщически улыбнулся и направился к нему, держа руки в странно оттопыренных карманах.
– Покорнейше прошу прощения, не бойтесь, – произнес он вкрадчиво басом. – Я уже некоторое время наблюдаю за вами, вернее, за вами и за девушкой и думаю – наверняка это благородные, хорошие люди. Да благословит их Господь. И дарует им лучшую судьбу. И пусть дарует им счастье, которое каждый день отнимает у других.
Он стоял перед Витеком, высокий, худощавый, настороженный, озирающийся по сторонам. И был как-то сумрачно красив, таких смуглых, угрюмых красавцев можно было часто встретить в старинных шляхетских гнездах здешней глубинки. И Витек вспомнил о пятидесятигрошевой монетке, спрятанной как талисман в нагрудном кармане гимназической куртки. Принялся искать ее, запустив два пальца в сатиновый «тайничок».
– Вы нуждаетесь в поддержке?
– Нет, благодарю, – улыбнулся мужчина, показывая зубы, белые-белые, отливающие голубизной. – Я не нуждаюсь в деньгах. Мне нужна ваша помощь. Вам бы я мог довериться. Вам одному. Теперь-то я уж отличаю хорошего человека от плохого.
В часовне с иконой, осыпанной блестками, подобными серебряным звездам, появился ксендз в зеленом облачении. Загудели скрытые за стеной трубы органа, послышалось нестройное пение молящихся, которые преклоняли колени на мостовой среди ошметков конского навоза и на каменных плитах кособоких тротуаров.
– Чем я могу вам помочь?
– Я кое-что вам дам, маленькую посылочку, и попрошу отнести здесь неподалеку, на улицу Субоч, это в самом начале, дом семь, во дворе направо, первый этаж.
– А может, лучше поручить это какому-нибудь мальчишке?
Мужчина сверлил Витека глазами, черными, как мрак подземелья. Его заметно лихорадило. Он содрогался от озноба и всякий раз плотнее запахивал выгоревший брезентовый плащ.
– Это можете сделать только вы. Я тут подожду вас, и вы мне все расскажете.
– Но я тороплюсь домой.
– Вы никуда не торопитесь. И должны мне помочь. Вам тоже когда-нибудь кто-нибудь очень поможет.
– Кому отдать посылку?
– Там будет молодая женщина. Вы ее сразу узнаете, поскольку никогда такой красавицы не видали.
Мужчина опустил глаза, заколебался, его снова затрясло.
– Ну, может, исключая вашу девушку. Она тоже очень красивая, прямо для вас создана, и вы с ней долгие годы будете счастливы, дай-то Господи. Извините, что разболтался, я давно с людьми не разговаривал. Преследует меня, уважаемый, горе-злосчастье, а позади сплошные обиды, отчаянье и грехи смертные. Идите же. Я тут подожду.
Он сунул Витеку узелок, сооруженный словно бы из головного платка.
– Идите, прошу вас, идите, – торопил он. – И никому ни слова.
Витек шествовал по святому остробрамскому ущелью сквозь жалобное, с подвыванием пение, в котором сливались разные наречья – и польское, и белорусское, и литовское. Слитые воедино общим отчаяньем, голоса взмывали высоко в небо, заполненное голубизной и стремительно скользящими безмолвными облаками.
Улицу Субоч оглашали немолчным грохотом фургоны воинских обозов. Собаки с яростным лаем бежали впереди лошадей. Витек отыскал подворотню дома, отмеченного седьмым номером. Вступил под низкий свод, и его охватил смрад мыльной пены, мочи и гниющего дерева. В руках он сжимал узелок. Сквозь темную ткань платка ощущалась тяжесть монет и упругость то ли скомканных банкнотов, то ли связки писем.
Витек постучал в дверь флигеля, на которой коряво было выведено мелом: «К + M + В 1939». Никто не отозвался. Постучал еще раз и потом нажал дверную ручку. Дверь подалась, он очутился в довольно просторном помещении, служившем одновременно кухней, гостиной и спальней. На плите что-то кипело, причем кипело давно – густые облака пара плавали под потолком. Возле стола болтал сам с собой ребенок, заточенный в манеж из ивняка. На кровати, застеленной полосатой накидкой, лежала женщина, закрыв руками голову. Над ложем висел коврик и красовалась огромная уланская сабля, основательно траченная ржавчиной. Витек подошел к кровати и тронул женщину за плечо. Та не пошевельнулась.
– Послушайте, – сказал он тихо.
Женщина заслоняла лицо обнаженной рукой. Сквозь бледную кожу просвечивала тоненькая светло-голубая жилка.
– Послушайте, – повторил. – Проснитесь.
– Чего? – пробормотала она хрипло, не отнимая руки.
– Я кое-что принес вам. Посылку.
Женщина тяжело вздохнула, подняла голову, и Витек увидал еще молодое лицо, может, когда-то красивое, но теперь красоту уничтожили усталость, апатия и бесстыдство. Почувствовал кислый запах перегара.
– Какую посылку?
Витек отдал узелок. Женщина взяла его, подбросила на ладони, словно взвешивая. Щеки ее были мокры то ли от слез, то ли от пота.
– Он передал? – спросила.
– Не знаю. Мне дал человек у Острой Брамы. Чернявый, с усами, в солдатских штанах.
Она поднесла узелок к глазам, начала развязывать. И вдруг швырнула его оземь. Брызнули монеты, зазвенела посуда, ребенок разревелся.
– Поди прочь с таким гостинцем! Чтоб его лихоманка спалила, чтоб он не дожил до завтрашнего дня, чтоб его черти жарили в аду вечные времена! Боже, Боже, – выла она, колотясь головой о край деревянной кровати. – Погубил мою молодость, втоптал в грязь нас всех, живьем загнал в могилу. О Боже, Боже, за что такая кара, такие муки, такая медленная смерть? Будь проклята навеки моя дурость, безрассудство, слепота и эта безбожная любовь!
Витек на цыпочках отступал к дверям. Потянувшись к дверной ручке, споткнулся о валявшуюся табуретку. И тут женщина вдруг спросила хриплым шепотом:
– А как он выглядит?
– Не знаю. Пожалуй, хорошо.
– Велел что-нибудь сказать?
– Нет. Ничего. Просил только передать посылку. И его, похоже, лихорадило.
Женщина неуклюже поднялась с кровати. Тупо поглядела в окно, заполненное солнцем, вытерла тыльной стороной ладони глаза, пошатываясь подошла к плите. Без тряпок, голыми руками, принялась снимать раскаленный чан, пышущий паром.
Назад к Острой Браме Витек бежал. Богослужение уже окончилось, исчез ксендз в зеленом облачении, исчезли также служки, и затих орган. Перед чудотворной иконой Девы Марии, похожей на персидскую или левантийскую девушку, мерцали огоньки свечек, как частицы человеческой памяти.
Витек остановился на мостовой, среди богомольцев, по-прежнему согбенных в смиренной молитве, застывших в исступленности экстаза. Чернявого нигде не было. Витек внимательно осматривался по сторонам, шнырял глазами по стенным нишам и подворотням, ощупывал взглядом спины коленопреклоненных, хотя уже предчувствовал, что человека этого не встретит.
Потом он стоял на открытой площадке допотопного вагона, наверное, помнившего царские времена. Ветер сталкивал его с помоста, трепал волосы, хлестал угольной пылью по глазам. Витек держался за ветхий бронзовый поручень и, прищурясь, смотрел на такие знакомые холмы и крутые обрывы, примелькавшиеся от ежедневных встреч деревья, кусты, дома и струны телеграфных проводов.
– Здесь он прячется, попался! – крикнул кто-то у него за спиной.
Лева стоял раскорякой на вибрирующем железном полу площадки. Из соседнего вагона уже пробиралась Грета, поддерживаемая Энгелем.
– Ей-Богу, Витек, конец света. – Лева перекрикивал дребезжащий грохот древних железяк. – Прогулял? Признайся, что прогулял.
Витек смотрел на скуластое лицо Левы, обтянутое смуглой кожей в россыпи темных веснушек.
– Прогулял. А почему это тебя волнует?
Левку мотало из стороны в сторону в такт с раскачивающимся вагоном.
– Разумеется, волнует. Помнишь наше пари?
– Какое пари?
– Не прикидывайся дурачком. Железное пари.
– Неужели ты меня держишь за идиота?
– Так где ты был целый день?
– Где был, там уже меня не будет.
Грета встала рядом с Витеком. Хотела укрыться от сквозняка, который бомбардировал сажей, пучками сухой травы и прошлогодними листьями.
– Витек, она действительно больна, – зашептал в ухо Энгель. – Мы были на рентгене. У нее увеличенное сердце.
– Многие живут с увеличенным сердцем.
– Почему ты к ней так плохо относишься?
– Откуда ты взял, Энгель? Я к ней прекрасно отношусь.
– Помнишь, в детстве ты ударил ее кирпичом по голове. Доктору пришлось зашивать рану. У нее до сих пор шрам под волосами.
– Я этого не помню, Энгель. Может, и ударил, наверное, но не понимал, что делаю. Ведь теперь бы я ее не ударил.
– Да, ты прав. Ее нельзя обижать.
– А кто хочет ее обидеть?
Энгель умолк. Грета свободной рукой придерживала берет, по спине ее, как зверек, моталась прядь светлых, почти белых волос.
На мгновенье их оглушил душераздирающий свист паровоза.
– У-а-а-а! – выл Левка, высовываясь с платформы. Он висел над смазанной скоростью землей, похожей на прелое рядно. Подставлял лицо ветру и наслаждался его хлесткими пощечинами.
– Витек, – шепнула Грета, не оборачиваясь. – Слышишь меня?
Он обхватил ее рукой и склонил к ней голову. Она вздрогнула от его прикосновения.
– Слышу, – шепнул ей на ухо.
– Я хочу извиниться перед тобой.
– За что?
– За все.
– Право, тебе не за что извиняться.
– Ведь ты видишь во мне ребенка. А мне уже шестнадцать лет.
– Это прекрасный возраст.
– Энгель всегда и все делает в ущерб мне.
– Ах, Грета, ущерб этот, пожалуй, не так уж и велик.
– Для меня велик.
Витек слегка прижал ее к себе. Они пролетали переезд, за шлагбаумом лошадь вскинулась на дыбы, разрывая упряжь. Снова взвыл паровоз.
– Я все понимаю, Грета.
– Боюсь, ты ничего не понимаешь.
Я не из живописующих и не из живописуемых. Я – бог. Бог, чудовищно изуродованный братьями богами или катаклизмом, который обрушился на мир богов. Создали меня по образу и подобию человека и словно топором отрубили божественное сознание, понимание начал и концов, вырвали божественные глаза, и потому вижу я только маленькую планету да серовато-голубую пустоту вокруг нее, мне размозжили уши, и я внемлю лишь плачу нарождающихся и стенаньям умирающих случайных живых существ в этом захолустном уголке провинциальной галактики.
Не ведаю, один ли я оказался здесь, в этой хилой роще примитивного существования, и есть ли другие братья боги, наказанные или жертвы катаклизма, тоже блуждающие среди этих людей, не способные опознать друг друга и из сохранившихся обрывков воспоминаний воссоздавать картину прежнего бытия, припомнить обратную дорогу, изыскать способы спасения.
Если вы где-то скитаетесь, братья, в этой хилой роще примитивного существования, если погрязаете в мелкой трясине мнимых радостей и реальных биологических мук, если дремлете в зыбком чаду туманных надежд и мучительных кошмаров, если плутаете, утратив ощущение времени, то есть вечности, если бродите в уныло-переменчивых ипостасях этой наипростейшей из форм бытия, если это действительно так, то призываю вас ответить мне каким-нибудь знаком, глубоко укрытым, подобно ладанке у смертных, знаком нашей прежней и необезображенной, неизмельчавшей, неосмеянной божественности, и я опознаю вас и объединю в союз попранной божественности, и мы поплывем на этой маленькой планете, как на спасительной лодке, в нашу утраченную отчизну богов.
Кто выдумал людей? Был ли это каприз наших загулявших братьев богов? Или наше ротозейство позволило им зародиться на пылинке, замельтешившей при мгновенной вспышке? Из частицы белка они с усилием выползли на порог, за которым, быть может, ничего для них нет и которого они уже никогда не переступят. Стали они на этом пороге обеими ногами в вертикальном положении и нарекли себя homo sapiens, человек разумный. Принялись искать воображаемое родство с нами, выдумали, что отличаются неким божественным началом от своих ближних, которые ползают по общей планете, бегают на четырех, шести и даже более ногах и не без труда возносятся над ее увядающей поверхностью. И, святотатственно облагородив себя этой своеобычностью, они ежедневно пожирают ближних своих, дабы продлить мгновение бытия, которое по чьему-то злокозненному капризу поставлено в зависимость от самопожирания.
Этот нелепый и, возможно, ничтожнейший вариант секундного присутствия в Непознаваемом мире, эта, пожалуй, уникальная версия, ограниченная строгими рамками рождения и смерти, то есть мнимого начала и мнимого конца, этот нелепый случай хотят возвысить, придавая ему сходство с судьбой богов, ибо кто-то опрометчиво выдал им наше существование. Если бы не тяжкая забота, которая меня постоянно гнетет, я бы смеялся от души, видя, как патетически объясняют люди свой вульгарный биологический цикл. Каким изысканным церемониалом обставляется у них неэстетичный процесс восполнения затраченной энергии, то есть прием пищи, сколько сил тратят они, чтобы приукрасить подброшенный им по воле Великого Каприза инстинкт продолжения рода, то есть размножения, сколько проявляется ловкости, чтобы убить в себе страх перед исчезновением, то есть перед смертью.
Что я тут делаю? Я словно зависаю, погруженный в небольшой пруд. Над собой вижу мутное водное зеркало, а в нем, отраженные снаружи, какие-то блики и суетливые тени; эти блики и эти тени напоминают мне о том, чего я не помню и, вероятно, уже никогда не смогу припомнить. Под собой, отдаленный согласно законам оптики, вижу муравейник бессмысленной жизни, то есть примитивной формы бытия, порожденной капризом, необходимостью или попросту ничем. Я взираю свысока на это движение, вытекающее из пустоты и в пустоте исчезающее либо вытекающее из самого себя и в самом себе исчезающее, следовательно, взираю с ужасом, не ведая, долго ли на это смотрю и как долго буду еще смотреть.
Порой движение жизни – назовем это жизнью в соответствии с номенклатурой смертных – подхватывает меня, как рой комаров увлекает за собой частицу воздуха. Только я не способен подчиняться законам смертных. Не умею убивать и потому довольствуюсь падалью, не жажду превосходства над другими личностями, не знаю, что значит любить, и не знаю любви.
Нет меня среди них, и одновременно я в каждом из них. Может, прозябаю в их посредственности, отупевший и безвольный, или даю увлечь себя в их жалкие безумства, оставаясь по-прежнему равнодушным и безвольным. Может, порой они узрят меня или почуют, как их собратья псы, увидят или ощутят невзначай в страшном сновидении, на страницах книги, в медлительном закате солнца, в неизвестном прохожем, в колокольном перезвоне, во внезапном спазме наслаждения или боли, в заурядной судьбе близкого человека.
Я добродушный, порой даже мягкий, хоть и довольно равнодушный бог, может, скорее, экс-бог. Охотно принимаю участие в этих играх, в этом движении, порожденном чьим-то капризом или некапризом. Лишь одной игры я не приемлю. И убежден, что никогда ей не научусь. Никогда не екнет у меня сердце при виде девушки, никогда не затоскую о ней среди ночи, никогда не брошусь в пропасть от любви. Ибо никогда никого не полюблю.
Я веселый бог, и посему, а может, и вне всякой связи с этим у меня приятная, привлекательная наружность. Однако моя внешность не способна привлечь чьего-либо внимания, и это благо, ибо это делает меня свободным, находящимся вне сферы их проблем, устремлений, пристрастий. Моя будничность – первый признак божественности. Я напоминаю любого человека и вместе с тем никого не напоминаю. Существую, и одновременно меня словно и вовсе нет.
Боги благостны, поскольку божественность – это неподвижность. Всяческое зло порождается движением. Движение в этом микрокосмосе вызывает перемены, а нестабильности сопутствует боль. Я кое-что об этом знаю, ибо подвержен приступам почечной колики. Я бог с почечнокаменной болезнью. Время от времени я корчусь от невыносимой боли, хотя как бы ее и не ощущаю, словно знаю о ней только понаслышке, может, из книг, ибо и эти боли – минутный абсурд, вносящий дурацкое разнообразие, способное понравиться. Эти недомогания мочевыводящей системы – один из моих камуфляжей. А их у меня, разумеется, много. Вполне достаточно, чтобы люди принимали меня за своего ближнего. Итак, я работаю, что означает выполнение однообразных манипуляций, считающихся полезными для общества, совокупляюсь по вечерам, как это делают и они в бетонных клетках квартир надо мной и подо мной, иногда пью водку, которая у них высвобождает агрессивное предчувствие абсолюта, тогда как у меня ускоряет процесс выхода этих нелепых почечных камней. Меня похлопывают по плечу, мне рассказывают всяческую чушь, целуют в щеки, обманывают, беря в долг без отдачи, просят о протекции, требуют сочувствия, лживо клянутся в любви, смеются у меня за спиной, подсиживают, готовы принять меня в свои объединения, союзы либо товарищества, добиваются от меня самоопределения или странных заявлений, и прежде всего каждый из них домогается, чтобы я признал его лидерство и делал то же, что он, и при этом они осатанело куда-то мчатся, спешат, летят сломя голову туда, где нет ничего, кроме черной дыры, бездонной пропасти небытия, которой они панически боятся и которая их столь неодолимо влечет. Случается, кто-то невзначай глянет на меня с тревогой, и тогда я понимаю, что он внезапно ощутил мою божественность. А порой кому-то из них западают в душу мои слова, и, припомнив их, он с ужасом просыпается в полночь. Или вдруг кто-то увидит меня в минуту боли, душевного краха, отчаянья или смертельной опасности и тотчас забывает, едва минует боль, отчаянье или опасность.
Лишь одной игры я не приемлю и убежден, что никогда ей не научусь. Никогда не екнет у меня сердце при виде девушки, никогда не затоскую о ней среди ночи, никогда не брошусь в пропасть от любви. Ибо никогда никого не полюблю.
Спросите меня, мои дорогие, симпатичные червячки – обитатели провинциальной галактики, спросите, почему я не облегчаю ваших повседневных мук. Почему не освобождаю вас от страхов, которые вы сами себе постоянно измышляете, почему не опровергаю ваши мысли, аксиомы и гипотезы, которые вечно заводят вас в тупик, почему не одариваю вас благодетельной судьбой, причем такой судьбой, которая бы возвысила вас над остальными простейшими. Хотя вы каждый вечер молитесь мне, обливаясь слезами и стуча лбом об изголовье кровати.
Я мог бы вас обольщать, мог бы придумывать тысячи логичных и правдоподобных поводов. Но отвечу откровенно: я только огромное ухо, призванное выслушивать ваши жалобы, всего лишь гигантская мембрана, вибрирующая от ваших стонов, я только эхо, переносящее в вечность плач смертных. Может, именно в этом сущность божественности.
Я буду вам сочувствовать, как сочувствовал всегда, с первого мгновения муки, отчаянья, страха, осознанного вами, когда вы то ли еще плавали в воде, то ли уже ползали по суше. Итак, обещаю вам сочувствовать, а сочувствие мое подобно нежному шепоту небес, поцелую разумного предназначения, теплому дуновению в ледяных просторах мирозданья.
А может, меня создали, подобно облаку космической пыли, ваши мечты, муки, печаль, беды. И поэтому я никогда никого не полюблю.
Цените добрую надежду, цените радостную уверенность в завтрашнем дне, цените успокоительное предчувствие счастливого конца. Цените оптимизм, лучшее из составляющих той же самой повседневности.
Вы не желаете слышать своих собственных воплей, не желаете видеть зловещих знаков на кебе и на земле, не желаете мерзнуть на студеном ветру бессмыслицы – дыхании бесконечной пустоты.
Вот и прекрасно. Оптимизм сулит ванна с теплой водой. Оптимизм обусловливается удачным опорожнением кишечника по утрам. Оптимизм – возможность подремать в железнодорожном вагоне, который мчит в неизвестность.
Оптимизма жаждут и ваши ближние, взявшие над вами верх, подчинившие своей воле, манипулирующие вашими поступками, чаяньями, порывами. Им также нравится, когда вы веселы, довольны и благодушны, ибо тогда не надо вас наказывать, то есть изымать из вечного движения либо отправлять в ненавистное небытие.
Я тоже бог-оптимист и, прежде чем вернусь в усредненное состояние и спрячусь в фабулах ваших печальных судеб и снова растворюсь в гомоне неустанного движения, выдам с разрешения ваших верхов секрет эликсира, называемого оптимизмом.
То, что вы считаете душой, всего лишь определенный уровень напряжения биоэлектрических токов. Разумное регулирование напряжения и силы этих токов временно вызывает благостное состояние, определяемое учеными мужами как чистый оптимизм.
Ни от кого не ожидайте оптимизма в дар. Производите его сами. В любую свободную минуту возобновляйте свои попытки. Когда, проснувшись поутру, видите за окном, в оргии многоцветья, свежее, задорное, работящее солнце, когда в середине дня вдруг осознаете, что существуете, обретаетесь на этом свете, живете, когда в час похорон друга, которого засыпают тяжелым песком, у вас неожиданно заболит драгоценная, безотказная, жизнелюбивая печень, когда вам внезапно пригрезится на вашем рабочем месте или в какой-нибудь очереди куча денег, когда снова подорожают локомотивы, а у вас временно перестанут выпадать волосы, когда кто-нибудь слетит с высокого поста, а ваш геморрой в тот день почему-то не даст о себе знать, когда зацветут рощи акаций, пахнущие горячим медом, когда сорвутся с веток красные листья и поплывут по задымленному небу, подобно перелетным птицам, когда тихий снег запорошит землю, леса и заблудившихся путников, а в трубе заурчит веселый и усердный зимний огонь. Я бог-оптимист. Я никогда не затоскую вдруг о девушке. Никогда не брошусь в пропасть от любви к ней. Ибо никого и никогда не полюблю.
Где моя отчизна? Где отчизна богов? Я хотел бы туда вернуться. Хотел бы, даже если бы она оказалась похожей на те края, где я побывал в изгнании. Даже если бы она разверзлась передо мной космической бездной колоссальных и бесконечных страданий, колоссальных и беспредельных неприятностей, колоссальных и безграничных надежд. Нет, пусть она не походит на землю. Зрение мое навсегда пресыщено страданием, слух – рыданиями, сердце переполнено страхом. И при этом пусть она хоть чем-то напоминает землю. Пусть уподобляется ей в краткие мгновенья радостного достижения цели, в мимолетном восхищении изяществом какой-нибудь былинки или благовонием трав, в волнующей сладости ослепительной вспышки первой любви.
Мне хотелось бы забрать в отчизну богов свою почечнокаменную болезнь и легенду о любви. Любви приземленной и возвышенной, греховной и ангельской, придуманной и стихийной, плотской и извращенной, хорошей и плохой, лишь бы она была. Ибо, может, когда-нибудь, на очередном витке бесконечности, я еще полюблю.
– Пан Витек! Пан Витек! – кричал кто-то на улице.
Витек сложил тетради, завинтил вечное перо, как он полагал, приносившее счастье. Встал из-за стола.
– Куда? – Мать рванулась от шкафа, в котором что-то перебирала.
– Взгляну, кто зовет.
– Не надо. Я знаю, и ты знаешь кто.
– Неудобно, мама. Я должен выйти.
– Я это сделаю, скажу, что тебя нет дома.
– Я же не ребенок.
– Нет, ребенок. Даже не представляешь какой.
Витек хотел поцеловать ее в преждевременно состарившуюся щеку, но она уклонилась.
– Витек, у меня плохие предчувствия. Это общество не для тебя.
– Я знаю, что делаю, мама.
Она попыталась схватить его за руку, он вырвался и выбежал из дома. Опираясь локтями о забор, на велосипедах сидели Алина и ее кузен в серой студенческой шапочке. Оба велосипеда были мужские, и поэтому девушке пришлось надеть юбку-брюки. Она невинно улыбалась, щуря глаза. Судя по этому прищуру, она была близорука.
Витек подошел неуверенно, кланяясь издали.
– Мы не помешали? – осведомилась Алина.
– Где там. Я только что покончил с уроками.
– Познакомьтесь. Это мой кузен Сильвек, а это пан Витек.
Они обменялись рукопожатием слишком рьяно, демонстрируя друг другу свою мужскую зрелость и энергию, отчего студент едва не свалился с велосипеда.
– Очень приятно, – сказал Витек.
– Это еще посмотрим, – неприязненно ответил кузен Сильвек.
– Пожалуйста, не обращайте на него внимания. Он всегда такой.
– Долго мы будем висеть на заборе? – спросил кузен.
В окне дома зашевелилась занавеска, за стеклом, отражающим небо, мелькнуло лицо матери.
– Прокатитесь с нами к реке, пан Витек?
– Мог бы прокатиться, – сказал он сухо. – Да нет велосипеда.
– Это не беда. Я сяду на раму, а вы за руль. Надеюсь, справитесь?
– Попробую, – произнес он холодно, с демонстративным безразличием.
Подвернув левую штанину, Алина пересела на раму. С деланной непринужденностью Витек вскочил на седло. Резко взяли с места, направляясь к железнодорожному переезду возле станции.
Он держал девушку, удивительно воздушную и хрупкую, между вытянутыми руками, ветер трепал ее пепельные, пахнущие ромашкой волосы, которые щекотали ему брови, глаза, губы.
«Вот бы отпустить тормоза и вместе с нею врезаться с разгону в речные валуны», – сказал он самому себе.
– Не надо так гнать. У меня захватывает дух.
– Пожалуйста, могу ехать медленно, – сказал Витек и нажал на тормоз.
Кузен обогнал их. Студенческая шапка от быстрой езды сползла на затылок и моталась, как старое голенище.
– Вы на меня сердитесь. – В этом безапелляционном утверждении чувствовалась скрытая обида.
– Честное слово, не сержусь. Откуда вы это взяли?
И тут из кустов выскочил знакомый, странный пес-великан и принялся устрашающе лаять, щелкая зубами в опасной близости от ноги Витека.
– Успокойся, Рекс, к ноге! – крикнула Алина.
– Я предпочел бы, чтобы не к ноге, – буркнул Витек.
Они въехали в котлован, откуда начиналась широкая песчаная дорога, ненаезженная, поросшая побегами лекарственных трав, которые еще не вошли в силу и пахли обыкновенной свежей зеленью. Витек смотрел на ее затылок, серебристый, как тополиная листва. И выискивал в памяти спину, всю фигуру девушки, склоненную под абажуром настольной лампы, стройную фигуру, удивительно напоминавшую виолончель светлого дерева. По невысокой расползшейся насыпи дорога выбралась на луг, весь в весенних озерцах и островках калужниц. Послышался хорошо знакомый истерический голос Виленки, которая по огромным, длиннобородым валунам стремглав неслась к городу. Дорога внезапно обрывалась на берегу, дальше торчало лишь несколько покосившихся свай – остатков моста, некогда сметенного паводком. Спрыгнули с велосипедов. Витек поддержал Алину, которая покачнулась, увязнув в зыбучем песке. Неторопливо, но решительно убрала она из его ладони холодный локоть.
– Положим велосипеды. Будет на что присесть, – предложила Алина.
Уселись на колесах своих машин. Алина и Витек рядышком, насупившийся кузен чуть поодаль, у кустов орешника с мелкими свитками новых листьев. Пес сбежал к воде, прохаживался вдоль берега, высоко подымая лапы.
– Я хотела вас познакомить, – неуверенно произнесла Алина.
Помолчали, думая каждый о своем. Наконец кузен закурил сигарету.
– Вы поступаете на медицинский?
– Да, собираюсь на медицинский.
– Будете лечить буржуев?
– Буржуев, если придется, но прежде всего бедняков.
– Начнете с бедняков, а кончите богачами.
По ту сторону реки над вымощенной булыжником дорогой вставал крутой откос, по которому до самого неба взбирались голые дубы, словно сгорбленные атлеты. Правее крутизна смягчалась, переходя в широкое плато. Там среди лип белел старинный особнячок с высокой соломенной крышей, с громадным колесом аистиного гнезда, топорно слепленной трубой и кособокими колоннами крыльца. Над скопищем хозяйственных построек торчал древний колодезный журавль. И от этого безмолвия старого фольварка, дремавшего по вечерам с керосиновой лампой так близко от города, исходила меланхолия давних, забытых времен.
– Может, погреемся? – предложил кузен. – Не желаете испробовать силу руки?
– Если вам охота.
– Охота-то у меня есть, да хватит ли у вас смелости?
– Ладно, а каков заклад? Люблю азартные игры.
– Уважаю азартных людей, молодой человек. Так, может, сразимся за Алину?
Она резко поднялась с велосипедного колеса.
– Вы спятили? Не разрешаю.
– Отойди, детка, тут мужской разговор. Этот камень подойдет? – Кузен показал на валун у дороги.
– Да, вполне, – согласился Витек.
Они стали по обе стороны камня, плоского, как надгробье. Девушка осталась у обочины зыбкой песчаной дороги.
– Я не хочу, слышите? Не люблю глупых пари. Пан Витек, будьте благоразумны.
Соперники оперлись локтями о камень, в щелях которого поблескивала целебная вода, способная лечить лишаи. Ладони сплелись, как в братском рукопожатии. Витек увидел перед собой светлые, смахивающие на птичьи глаза кузена Сильвека и, пожалуй, в этот момент почувствовал некоторую симпатию к таинственному кузену.
– Пан Витек, немедленно подойдите ко мне, иначе пожалеете.
Кузен Сильвек скорректировал захват. Напористая волна теплого света покатилась по лугам от Пушкарни. Это солнце прорезалось сквозь тяжелые вороненые тучи.
– А что же вы, воробушки, так выкаете всю дорогу. Пора бы заговорить по-человечески, на «ты», мать вашу, интеллигенция паршивая. Готов, братишка?
Витеку наверняка сделалось грустно, что обряд выяснения отношений был разыгран так быстро и грубо.
– Барчук ты недоделанный, – вздохнул он и добавил: – Я готов.
Соперники напрягли мускулы. Кузен, норовя опередить, обрушился сразу всей силой, но Витек позволил наклонить свою руку едва-едва, удержал клубок ладоней в чуть наклонном положении и словно затаился. Сильвек из розового стал багровым, потом постепенно посинел, жила причудливой формы устрашающе надулась на лбу. Стиснул зубы, рука его дрожала на пределе, дрожали плечи, шея, вздыбленные волосы. Он преодолевал сопротивление Витека всей своей мощью, всей волей, всем самолюбием и не мог его сломить. Витек продолжал выжидать, пока не уловил в лихорадочной дрожи противника крошечный пробел, рассеянность всего на какую-то долю секунды, мгновенную расслабленность, и тут же атаковал. Его выпад обескуражил Сильвека. Ладони снова установились вертикально. Однако это было мнимое равновесие. Кузен Сильвек израсходовал всю энергию. Он еще не сдавался, продолжал единоборство, но локоть его уже отчаянно искал спасения на гладкой поверхности камня. Сильвек сломился вдруг. Витек резким рывком прижал его руку к гранитной плите, которая была их рингом. Кузен Сильвек высвободил свою кисть, поднял перед собой, как обиженного ребенка, дуя на пальцы. Отошел к дороге и рухнул на влажный песок.
– Ну и ручища, черт побери, – застонал он. – Суставы потрескались, чтоб я сдох.
А она стояла на прежнем месте, на фоне искрящегося солнечного сияния четко вырисовывалась ее фигура.
– Покорнейше прошу прощения, паныч, – тихо произнес Витек.
– Ну ладно, ты выиграл. Она твоя. – Кузен сел и принялся прикладывать к руке сырой песок.
– А кто-нибудь поинтересовался моим мнением? – спросила Алина.
– Не бойся, я не боролся за тебя, – заверил Витек.
– А за кого?
– Ни за кого, ни за что.
За рекой по шоссе ехал на мотоцикле пан Хенрик, выдававший себя за техника-дорожника. Величественно катил он на своей машине, которая вызывала суеверное восхищение у горожан и смертельный ужас у деревенских. Мотоцикл чихал голубоватым дымом, мотоциклист прибавлял и сбрасывал газ, маневрировал от обочины к обочине. Потом что-то бабахнуло, мотор заглох, пан Хенрик беззвучно докатился до поворота на фольварк, где с незапамятных времен возвышался старый деревянный крест. Там он занялся ремонтом своего чудовища.
– Вот и снова скука, – зевнул во весь рот кузен Сильвек. – Еще скучнее, чем раньше, а раньше было гораздо скучнее, чем вчера. Развлекайте меня, воробушки.
Река текла в своем русле, но всюду еще сохранялись следы недавнего весеннего паводка. Полегший прибрежный кустарник лежал, облепленный илом. Пучки соломы, обломки изгородей, какой-то хлам и речные камни – все это валялось по краю заливного луга.
– Люди, поведайте мне, можно ли околеть от скуки? – застонал Сильвек, укладываясь на своем велосипеде. Он поднял пострадавшую руку над головой, растопырил пальцы, подставив их легкому ветерку, робкие порывы которого пробегали вдоль реки.
– Скажите, мальчики, – вдруг спросила Алина, – скажите откровенно, не притягивает ли вас вода?
Она спустилась к воде, изуродовавшей берег, и загляделась на мутные водовороты, стремящиеся в сторону города. А мальчикам, вероятно, показалось, что это река повысила голос, захлебывающийся от спешки.
– Не тянет ли вас глубоко-глубоко погрузиться в холодную пучину?
Алина вытянула ногу и задержала ступню на вершок от взбудораженной поверхности реки.
– Это чего же ради – глубоко-глубоко? – спросил кузен Сильвек.
– Чтобы умереть.
Витек поднял плоский камешек и швырнул плашмя. Камешек семь раз срикошетил, все более сокращая интервалы, а потом канул в воду, взметнув веер искрометных брызг.
– Не бывает одной смерти, – произнес он с расстановкой.
Алина не спеша обернулась, все еще почти касаясь ступней булькающих водяных воронок.
– А сколько есть смертей?
– Наверняка та смерть, которую мы знаем, не последняя.
Наверняка после нее происходит возврат к жизни, некий необъяснимый всплеск бытия, который иногда длится годы, иногда дни или часы, а иногда только секунды. Могильщики утверждают, что большинство погребенных просыпается в гробах. Поэтому при эксгумации обнаруживают чудовищно искривленные тела, вытаращенные от боли глаза, откушенные пальцы. Вам не случалось встречать людей, вызывавших у вас инстинктивную уверенность, что они уже когда-то умирали?
Алина отдернула ногу от поверхности воды.
– Я уже однажды умирала.
– Когда? – спросил Витек.
– В детстве. Я очень болела, долго, бесконечно, а потом все началось как бы сызнова.
Кузен Сильвек подложил руки под голову. Он смотрел в небо, заполненное облаками, похожими на сталактиты.
– Прекратите болтать глупости, слушать противно.
– Почему в доисторические времена покойников не предавали земле, а только сажали возле пещер, оставляя им съестные припасы? Почему позднее людей сжигали, словно желая избавить их от мук нового существования? Лишь спустя тысячелетия люди забыли те знания, с которыми очутились на земле.
– Слушай, парень, эта чокнутая с утра до ночи бредит о смерти. Не от нее ли ты заразился?
Алина как во сне побрела к ним, лежавшим на дороге. Заторможенными движениями хрупких рук она, как усталый пловец, хваталась за поваленные паводком деревья.
– А может, какое-то предчувствие нынешних людей примиряет нас со смертью?
Витек видел под тонкой тканью узкой юбки ее бедра, видел обтекаемость этих бедер, видел, что голубой свитер ревниво облегает груди, и вспоминал их свободными и одновременно пугающимися свободы.
Пес запыхтел у него над ухом. Не сводя глаз с девушки, Витек протянул руку, чтобы ухватиться за пахнущие ветром патлы. И тогда пес цапнул его за пальцы.
– Он тебя тоже любит, – сказала Алина.
– А кто еще меня любит?
– Все. Даже Зуза, с которой ты меня встречал.
– А ты?
– Придется смириться. Я не умею любить.
– Черт бы вас побрал, какое бесстыдство, – рассердился кузен. – Вы совершенно меня не стесняетесь. Ты, недотепа, ты, профессор кислых щей, ведь она из тебя сделает гоголь-моголь. Только вчера она признавалась мне в любви.
Алина подняла руки, чтобы собрать волосы, разметанные ветром. Этот обыкновенный жест показался Витеку удивительно неприличным и откуда-то, неведомо откуда, хорошо знакомым по своей возбуждающей силе.
– Да, вчера я любила тебя, а сегодня уже не люблю. Надо возвращаться, солнце заходит.
– Ты меня еще вспомнишь, ушлая мещанка, дешевая кокетка, фифочка салонная, – святотатствовал кузен Сильвек, подымая велосипед.
Потом они сошли с дороги и начали взбираться напрямик по пологому склону с вылинявшей травой.
– Зачем он сюда приехал, как думаешь? – тихо спросил Витек пса, который с непонятным упрямством не выпускал изо рта его руку. – Пикируются, дурачатся, щекочут нервы друг другу, а я получу пинок от барчука или от барышни.
И недружелюбно взглянул на кузена, толкавшего велосипед вверх по склону с грозно нахмуренным челом под водопадом спутанных волос, которые свешивались до подбородка, украшенного ямочкой и лоснящегося от пота.
На Колеевой улице, что вела в Верхнее предместье, от забора, оплетенного диким виноградом, послышалось:
– Пан Витек, пан Витек, можно вас на минуточку?
Стоял там пан Хенрик, а рядом сверкал никелировкой починенный мотоцикл, грозная машина, якобы исчадье ада, источник авторитета техника-дорожника. У пана Хенрика было широкое мясистое лицо, великолепная грива вечно сальных волос и довольно упитанная фигура. И было в нем что-то от женщины, несколько побольше от мужчины и чуточку даже от зверя.
– Ну, мы не будем тебя задерживать, – сказала Алина. – Спасибо за компанию.
– Благодарю, – сказал Витек, отдавая ей велосипед. – Барчука тоже благодарю.
– Да пошел ты… – вспылил кузен Сильвек. – Это ты корчишь из себя барчука, а сам норовишь поклевать господское дерьмо.
Он зашагал прочь во гневе, а за ним удивленная его вспышкой Алина. У поворота кузен обернулся, смерил Витека долгим взглядом и обнял свободной рукой кузину. Так они и пошли вверх по склону, ограждаемые с обеих сторон велосипедами.
– Пан Витек, – снова подал голос техник-дорожник, – вы разрешите…
Витек подошел к забору, за которым патефон разражался еще недавно модным танго: «Розы осенние, чайные розы, навевают щемящую грусть». В палисаднике за столом сидели сестры-двойняшки, Грета, Левка и Энгель.
– Идите к нам! – крикнул Левка. – Мы отмечаем приход весны!
Пан Хенрик ехидно усмехнулся, и Витеку сделалось не по себе. Какой-то необъяснимой тревогой веяло от этого человека, одетого с подчеркнутой элегантностью, покладистого и кичливого, рассеянного и бдительного, робкого и агрессивного одновременно.
– Ай-яй-яй, пан Витек, – покачал он головой вроде бы с восхищением, но и с укором. – У вас есть свои тайны.
– Какие еще тайны? – спросил Витек не очень уверенно.
– А зачем вы ходили к Володко?
– К какому Володко?
– К тому самому. Не прикидывайтесь.
– Я не прикидываюсь и не знаю, о чем речь.
– Ведь вы были у него, к чему отрицать.
– Когда?
– Ну, у его жены. На улице Субоч, дом номер семь.
Пролетел с торжественным гулом первый майский жук. Солнце постепенно расплавлялось над хребтом дубравы.
– Это была его жена?
– Жена не жена, живут по согласию. А вы туда зашли и пробыли добрых четверть часа.
– Какой-то человек у Острой Брамы попросил передать сверток.
– Чернявый, как татарин, в армейских штанах?
– А откуда вы знаете?
– Я многое знаю, – улыбнулся пан Хенрик и поправил фуляровый шейный платок. – Больше такого не делайте. Могут быть неприятности.
Энгель высунулся из кустов сирени.
– Дамы просят, бога ради, как вам не стыдно.
– Ну пошли, – произнес техник-дорожник, с внезапной сердечностью подталкивая Витека. – Я, знаете ли, только из уважения, вы мне действительно нравитесь. Я уже многим помог за свою жизнь.
Под яблонями, в густом багряном свете заходящего солнца восседала честная компания за кособоким одноногим столиком. Цецилия и Олимпия внимали патефону, распевавшему металлическим голосом: «Осенние розы, как губы любимой моей…» Левка украдкой обхватил талию Цецилии и осторожно подбирался пальцами к ее бюсту, пользуясь замороченностью женщины. Грета мелкими глотками пила смородинное вино.
– Ну что, дамочки? – начал было пан Хенрик.
– Тсс, молчи, – шепнула Цецилия, тупо уставясь на желтый край неба, к которому прильнули обрывки медно-красных облаков.
– Я хотела тебе кое-что объяснить, – тихонько проговорила Грета. – Чтобы ты ничего не подумал.
– Я ничего и не думаю, – проворчал Витек.
– Но ты как-то странно ко мне относишься.
– Тсс, – снова прошипела Цецилия.
Между тем Левка исподтишка уже достиг пышного бюста Цецилии, основательно фортифицированного корсажем. Она, видимо, не ощущала его прикосновений, а он был слегка обескуражен тем, что держал в объятьях бездыханную женщину.
Великая тишина опускалась с неба. Зябкий и влажный ночной воздух, профильтрованный лесами и тучами, слегка пощипывал руки и щеки. Патефон захлебнулся скрежетом на холостом ходу. Энгель снял мембрану. Остановил механизм. Где-то за рекой, может, в той древней усадьбе, пробудился звенящий, как песня комаров, тихий голос Цимбал. Кто-то неведомый настойчиво учился играть на старинном инструменте, напоминающем столешницу с натянутыми струнами.
– Я бы уснула и спала, спала бы, не просыпаясь, – вдруг произнесла Цецилия.
– Жаль превосходного вечера, – сверкнул зубами техник-дорожник и поправил пестрый фуляр на шее.
– Но я все равно не засну. Буду мучиться, как обычно, до утра, – говорила в пространство Цецилия. – Буду ворочаться с боку на бок, то душно, то жарко, от всевозможных мыслей нет отбоя, какие-то глупые мечты, нелепые надежды, сердце стучит все сильнее, одолевает внезапный страх, а за окном – мертво, черная пропасть и время, которое остановилось и не может рвануть вперед, к рассвету, к солнцу, к жизни.
– Что ты нагоняешь тоску всякой ерундой? – шепнула Олимпия. – У тебя есть снотворное. Целую баночку сегодня купила. Намертво отключишься на десять часов. Не стоит портить людям настроение.
– Может, проглотить все эти порошки сразу и уснуть надолго, до самого Страшного суда?
Пан Хенрик поднял лафитничек с вином, в котором уже плавал вечерний сумрак. Хотел что-то сказать, даже пошевелил мясистыми, самодовольно выпяченными губами, но так и не решился.
– Самоубийство – страшный грех, – хрипло проговорила Грета и закашлялась, прочищая горло.
Цецилия повернула к ней голову, глянула вдруг вполне осмысленно.
– Почему грех? А если нет охоты жить, а если ненавидишь каждый грядущий день? К чему страдать, к чему гнить заживо среди людей? Это грех похуже.
Техник-дорожник проглотил вино.
– Мы ничего не знаем. А раз не знаем, то лучше прислушиваться к натуре, к природе.
– Страшно, – сказала Цецилия. – Жить страшно, и лишить себя жизни страшно.
– Возможно, когда-нибудь достаточно будет подать обоснованное прошение и получить талон на умерщвление в городской больнице, – сказал Витек.
На него взглянули по-разному. Наиболее затуманенный взор был у Левки, который, предосторожности ради, прервал манипуляции возле бюста Цецилии.
Как бы случайно Грета коснулась теплыми дрожащими пальцами руки Витека.
– Тебе плохо?
Витек убрал руку с отсыревшей лавки.
– Я не говорил, что мне плохо.
Со стороны города приближался товарный состав. Тяжело кудахтал, невидимый среди черных холмов.
Цецилия стряхнула с себя оцепенение.
– Перестань лапать, сопляк.
– Я от избытка чувств, симпомпончик. – Невозмутимый Левка снова попытался ее обнять.
– Отстань, а то врежу по зубам. Одно и то же, беспрестанно. А сказал ли ты когда-нибудь женщине приятное слово, сказал, что любишь, боготворишь до безумия?
– Могу сказать, – пробасил Левка.
– Ну так скажи.
– Вам сказать?
– А хотя бы и мне.
– Они же все слушают.
– Вот именно, пусть слушают.
Левка с минуту раздумывал, тяжело отдуваясь. Голос далеких цимбал то тонул в лихорадочном плеске реки, то всплывал и робко устремлялся к людям. Левка неожиданно потянулся к декольте Цецилии.
– Люблю тебя, – захрипел.
Она ударила его наотмашь по лицу, выскочила из-за стола, побежала в глубь сада. Левка растерянно заморгал. Постыдился притронуться к щеке, хоть и очень хотелось. Чувствовал, что она багровеет, уподобляясь огромной розе.
– Поэкспериментировал, – бесстрастно отметил пан Хенрик.
В дверях показалась старая Путятиха.
– Бесстыдницы, бесстыдницы, – заныла она. – У всех на глазах рассиживаются со школьниками, пьют вино, слушают музыку. Господь накажет, ох, накажет.
И, как бы выполнив неприятную повинность, вернулась к своим домашним делам.
– Цецилия, иди сюда, слышишь? – крикнула Олимпия.
– Я, пожалуй, должен обидеться, – залепетал Левка. – Без объяснений влепила пощечину, до сих пор в ушах звенит. Может, потому, что я чужой?
– Вот видишь, не лезь к женщинам, наконец-то и тебя проучили, – сказал Витек. – Тебе не дают повода для панибратства. Взгляни, какие они возвышенные, недоступные, словно ласточки, парящие под облаками. А придет некто, даже не взглянет – кинутся, завертят хвостами, завздыхают. От тебя требуют поэзии, чудесных взлетов, готовности на подвиг, с другим – без всяких церемоний лягут в постель. Возьми себя в руки, попей капустного сока, вспомни, что такое гордость.
Левка тяжело заерзал на лавке, разрисованной извилинами древесных слоев, точно географическая карта. Схватил, пригнул голову Витека и зашептал ему на ухо, обдавая жарким, собачьим дыханием:
– Ей-богу, меня разнесет, лопну в один прекрасный день. Надо куда-нибудь воткнуть, иначе тронусь умом. Знаешь, как я страдаю? Только взгляну на юбку, дух захватывает, увижу волосы, разметанные ветром, задыхаюсь, мелькнет голая нога – весь горю. Даже на дырку от сучка не могу смотреть равнодушно. Так это меня изводит, ей-богу. Ни тебе за уроки сесть, ни в церкви помолиться, ни спать лечь. А если ночью прихватит, то не дай боже. Как рессорой до потолка подбрасывает. Свихнуться можно.
– Все проходит, это тоже пройдет.
– У меня не пройдет. Даже после смерти буду гоняться за ангелами. Такая беда.
– Каждый от этого страдает.
– Ты тоже?
– Я тоже. Но женщины не дождутся, чтобы я дрогнул и поддался. Сам посуди: немного мяса, немного костей, немного волос. В чем же суть? Мы сами себя морочим, выдумываем какие-то эмоциональные конструкции, какие-то любови, экстазы, парения.
– Так что же, гонять в кулак? – простонал Лева и захныкал.
– Занимайся спортом, совершай дальние прогулки, читай книги о путешествиях.
– Книги, прогулки, спорт, – беззвучно плакал Левка. – Я должен что-то сделать, иначе сорвется с привязи и меня убьет. У него же сокрушительная сила авиабомбы в тонну весом.
Снова появилась старая Путятиха. Принялась наводить порядок на столе, собирать стаканы, щербатые тарелочки, серебряные ложечки с истонченными краями. Город уже мерцал тысячами огоньков и казался теперь более близким, словно подкрался в вечернем сумраке к железнодорожному полотну и смотрел на новую зелень садов, на старые дома и заколдованные виллы, замершие в ожидании ночи.
– Уже поздно, пора спать, спокойной ночи, дорогие, – скрипела старуха. – Все хорошо, что в меру. Все хорошо, что хорошо кончается.
– Цецилька, возвращайся, слышишь? – крикнула еще раз Олимпия.
Левка подкатился теперь к ней.
– Вы озябли. Вижу гусиную кожу. Может, обнять, будет теплее?
Олимпия ничего не ответила, вертела в руках какую-то склянку. Левка, подрагивая от возбуждения, облапил ее.
– Какое нахальство, – очнулся техник-дорожник. – Откуда у вас такая натура?
Левка медленно обратил к нему широкое костистое лицо, словно растянутое на деревянном каркасе.
– А вы кто такой?
– Я человек.
– Ну и я человек.
Олимпия зябко поежилась и вдруг положила голову на Левкино плечо.
– Взгляните, какая луна, – проговорила томно.
Действительно, на остроконечной башне костела за кудлатым строевым лесом восседала огромная луна, багровая и перепачканная, словно выбралась из ящика с пылью и паутиной.
– Хенек, скажи какой-нибудь стих, – попросила капризно Олимпия.
– Я уже не пишу рифмованных стихов.
– А что пишешь?
– Белые стихи. Поэтическую прозу.
– Продекламируй что-нибудь, а то скучно и плакать хочется.
– Это не для вас, слишком сложно.
– Витек, – прошептала Грета. – Энгель тебе уже говорил?
– Нет, ничего не говорил.
– Я должна уехать. После окончания занятий в гимназии отец отправляет меня в Германию.
– Что случилось?
– Еще ничего не случилось. Он опасается войны.
– Кто опасается войны? – вмешался бдительный техник-дорожник.
– Пустяки, мы просто болтаем, – поспешно сказала Грета.
– Не будет никакой войны. Война немыслима в нынешнем мире. Войны никогда не будет.
– Всегда так говорили. – Олимпия оторвалась от плеча Левки.
– При современной технике война невозможна. Я читаю зарубежную прессу. К тому же достаточно поколесил по свету и знаю, что говорю. Кто с кем будет драться? Пан Витольд с Энгелем или Энгель с Левкой?
Витек протянул руку.
– Энгель, мы будем с тобой сражаться?
Тот схватил ладонь Витека и стиснул так крепко, что хрустнули косточки.
– Будем жить долго и счастливо до самой смерти. Как полагаете, доживем до двухтысячного года?
– Мне будет тогда восемьдесят лет, – сказал Витек.
– А мне семьдесят восемь, – сказала Грета.
– А вам? – Лева склонился над Олимпией, которая ковыряла в невидимой трещинке на столе. Патефонная пластинка уже лоснилась от вечерней сырости.
– Что мне?
– Охота ли вам дожить до двадцать первого века?
– Мне достаточно погибнуть в тысяча девятьсот семьдесят пятом году.
– Почему погибнуть?
– Потому что тогда настанет конец света.
– Господь Бог постоянно грозит концом света.
– При чем тут Господь Бог? Люди сами могут устроить конец света.
Пан Хенрик откашлялся и подсел к ним поближе, ибо философия была его коньком.
– Как ты это понимаешь, детка?
Олимпия снова поглядела на луну, которая уже свалилась с башни костела и медленно плыла по фестончатой линии лесного горизонта.
– Может, взорвут планету по ошибке, а может, попросту не хватит земли, воды, воздуха, и конец света будет наступать постепенно, как на смену осени приходит зима.
Кто-то приближался, петляя среди деревьев. Это была Цецилия. Она заботливо обнимала себя обнаженными руками.
– Какой очаровательный, какой странный вечер, – произнесла она дрожащим голосом. – Жуткая туча птиц висит над городом. А вы еще сидите?
– Делать нечего, надо идти спать, – сказал, вставая, Энгель.
– Вам хорошо, – вздохнула Цецилия. – А где мои порошки?
– Где-то тут были, – сказала Олимпия. – Наверняка склянка на столе, только в темноте не видно.
Все принялись ощупывать едва различимую крышку стола. Крупные майские жуки пролетали с деловитым гудением и стихали в ветвях сада, пряно благоухавшего смолой плодовых деревьев.
– Не могу найти моего ночного лакомства, – сетовала Цецилия. – Как же я засну без моей амброзии?
– Склянка была тут минуту назад, я только что держала ее в руках.
За забором пан Хенрик уже пинал кикстартер своего мотоцикла. Пахнуло чем-то неведомым, какой-то чужеродной гарью, поразительной анонимностью, поскольку в те времена машины еще не осмеливались изрыгать зловоние, ибо тогда машины были покорны и стеснялись собственного существования.
Все общество собралось на улице, наблюдая за отбытием техника-дорожника. Он надел кожаный шлем и застегнул наушники под подбородком, потом напялил огромные очки, опоясав голову широкой парусиновой лентой, натянул на толстые, мягкие пальцы черные перчатки с раструбами, как крылья нетопыря. Мотор взрывался на малых оборотах, его гогот метался по долине, порождая передразнивающие, обманчивые отголоски в лесу возле костела, в пойме реки, в руинах старинной фабрики, называвшейся неизвестно почему Пушкарней. В некоторых окнах вспыхивал свет, кое-где скрипели двери, и наиболее любопытные обыватели выходили на крылечки. А пан Хенрик уже гремел полными оборотами, добавлял газа, и казалось, железное чудовище вот-вот сорвется с привязи и пронзит эту раннюю ночь навылет. Пан Хенрик оседлал машину.
– Жизнь – это вещь! – выкрикнул он и постучал кулаком в кожаную грудь. – За жизнью надо гнаться и ловить ее за хвост.
Плеснув щебнем из-под заднего колеса, он рванул во тьму, а впереди него, трепыхаясь, как ночная бабочка, побежал клубочек света от фары. Потом машина свернула вправо и растворилась во мраке у линии горизонта, изломанной массивом города.
Цецилия, как лунатик, взобралась на забор. Ее белое лицо и белые руки словно фосфоресцировали. Все больше майских жуков кружило над головами. В их гуле заглох голос мотоцикла пана Хенрика.
– Не взял ли кто-нибудь из вас мои порошки?
– Зачем нам порошки, мы спим как убитые до утра.
– Где-то были, а теперь пропали. Чего ты плачешь? – обратилась к сестре Цецилия, выходя из недр сада. – Купим завтра новые. Лишь бы ночь переждать.
– Ах, что там порошки, – захлюпала носом Олимпия. – Буду ли я спать, нет ли, мне все равно.
– Так чего же плачешь?
– А я знаю? Плачу, и все.
– Весна. Еще одна весна. К тому же какая-то никакая, поскольку и год обыкновенный. Тысяча девятьсот тридцать девятый. Ничем не запоминающийся. Спокойной ночи, дорогие.
Сестры в обнимку пошли домой, где их уже подкарауливала старая Путятиха.
– Снова слезы, – заныла она. – Совсем рехнулись, бесстыдницы.
Луна поднималась все выше, гася вокруг себя звезды. С реки наплывали ошметки тумана, похожие на очнувшихся утопленников.
– Ну, тогда до завтра, – сказал Витек.
– Мы тебя проводим, – быстро сказал Энгель.
– Через улицу хочешь проводить?
– Тоже стоит. Нам хочется, верно? – повернулся он к сестре. Грета молча сделала шаг вперед. Ее белые, прозрачные волосы закрывали ей плечи и походили теперь на свадебную фату из плотного тюля.
– Странный человек этот пан Хенрик, – тихо произнес Витек.
– Странный, – поддакнула, не оборачиваясь, Грета. – Он не мужчина.
– А кто?
– Не знаю, – замялась она. – Не знаю, как это назвать. Он словно какое-то диковинное, несчастное, больное животное. Вроде больного мула.
Витек отворил калитку, все вместе вошли во двор.
– Ну так спасибо, до завтра.
Помолчали с минуту.
– Может, хочешь, чтобы мы с тобой еще побыли?
– А что случилось?
– Нет, ничего. Еще рано.
Энгель словно чего-то напряженно дожидался.
– Мне пора, привет.
– Не попрощаемся?
– А почему мы должны прощаться?
– А почему не должны?
Энгель обнял Витека и поцеловал в висок возле уха.
– Ну а ты, Грета?
Она подошла бесшумно, точно босая, остановилась близко, пожалуй, даже слишком близко. Вздрогнула от холода и подняла глаза.
– Привет, – прошептала с расстановкой, отвернулась и выбежала на улицу.
Витек подождал, пока утихли их шаги. В доме кто-то яростно бранился, монотонно вопила женщина, и это злословие, приглушенное стеной, походило на экзотический напев.
Витек вернулся на улицу. Стал на углу в круге света от фонаря. Смотрел на широкий склон у костела, где жил лес, где слышался чей-то шепот, какие-то вздохи, какой-то манящий шум.
И вдруг что-то толкнуло его туда. Он побежал вверх по улице, ничуть не смущаясь отзвуков своих шагов, гремевших по бетонным плитам. Потом свернул на тропу со следами давно растаявшего лыжного трамплина, упорно карабкался по вздыбившемуся откосу, а из ночи навстречу ему выходил лес, и обступал его со всех сторон, и как бы поддакивал своим зеленым шумом, и подзадоривал поклонами высоких сосен.
А потом Витек растерянно остановился на краю оврага, за которым были уступчатые террасы сада и угловатая глыба виллы. Что-то едва поблескивало справа от нее, нечто подобное кузову припаркованного автомобиля. Но, кроме этого, он не разглядел ни искорки света. Дом спал глубоко и расслабленно. Даже стекла не отражали ни звезд, ни луны.
Подал голос пес-великан. Заголосил все протяжнее, срываясь на нерешительное подвывание. Витек опасливо огляделся, вероятно, ему показалось, что кто-то стоит у него за спиной. Но вокруг был только лес, а лес по ночам пугает лишь до того момента, пока в него не войдешь. И Витек попятился к опушке. Видимо, ждал, что ненароком засветится окно или кто-нибудь выйдет на крыльцо. Но дом спал крепко и выглядел как неживой.
Потом Витек остановился среди деревьев на краю долины. Смотрел на город, облитый сверху блеклым заревом, смотрел на серебристые нити железнодорожного полотна, похожего на гриф гитары, смотрел на тишину долины и вдруг выкрикнул робким, сдавленным голосом:
– Алина!
Возглас утонул в басовитом гомоне деревьев.
– Алина! – крикнул изо всех сил.
И эхо не вернулось. Сбоку, между стволами, висела луна с поразительно четко прорисованными очертаниями таинственных материков и морей, луна, которая в те времена была еще началом того света, первой ступенькой вечности, оком Господа Бога.
– Люблю! – крикнул Витек.
Испугался собственного голоса, глянул по сторонам. Однако ничего не изменилось. Долина спала, а лес над нею бормотал молитвы.
– Люблю! Слышишь?
И вдруг рванулся, словно намереваясь растолкать все и всех. Полетел вниз головой под откос, ноги не поспевали за туловищем, хотел еще что-то крикнуть, даже разинул рот, и в этот момент дорогу ему заступил ствол старого клена.
Разбудило его ощущение тепла в ладонях. Словно зачерпнул полные пригоршни воды, прогретой солнцем. Оказывается, это пес лизал руки, пахнущие чем-то для него привлекательным. Витек привстал на мокрой листве. Машинально коснулся лба. Нащупал большую горячую шишку, облепленную кровью.
– Это ты, Рекс? – спросил ошарашенно.
Пес подпрыгнул, припал на передние лапы и лизнул ему лоб.
– Почему ты за мной шпионишь?
Витек встал на ноги и почувствовал тошноту. Наклонился, открыл рот, но его не вырвало.
– Я, пожалуй, спятил? Верно, Рекс?
Он продолжил спуск в направлении улицы. Увидал канаву, увидал мутный поток. Набрал в обе пригоршни пронизывающей холодом воды и плеснул себе на лоб.
– Этакая корова, этакая коровища занудная. И чего я шатаюсь по ночам, как идиот? Сейчас, котик, сообразим, что для меня главное. Ага, пожалуй, интеллект, эрудиция, железные нервы, четко намеченная цель, никаких угрызений совести, смерть мягкотелым.
Пес остановился на тротуаре. Дальше он не намеревался провожать. Витек обернулся не без труда.
– Скажи ей, скажи ей… а что ты ей скажешь? – Потрогал голову, охнул. – Лучше ничего не рассказывай. Что было – миновало, забудем. Она шлюха.
Пес молчал, не реагировал на оскорбление хозяйки. Где-то внизу издыхал от одышки товарный состав.
– Шлюха, – повторил Витек, – хотя, может, и нет. Кто в ответе за мой кретинизм? Хотя, пожалуй, все-таки шлюха. Так, вообще.
Потом, в затихшем доме, он пробрался в боковушку.
– Спите, дедушка? – спросил шепотом.
Старик закашлялся, скрипнули пружины койки.
– Я уже никогда не умру. Всех похоронят, а я буду жить.
Витек подошел, присел на краю постели.
– Дедушка, я влюбился.
Вонь прогоркших снадобий защекотала в распухшем носу.
– Я влюбился, слышите, дедушка?
Старик снова надсадно раскашлялся, словно хотел исторгнуть печень.
– Слышу, да уже не помню, что такое влюбленность. Погоди, дай припомнить. Что-то такое было. Какой-то дурман, безумие, полнейшее чудачество. Куда-то бегал, где-то простаивал под окнами, хотел покончить с собой. Помнится, ужасно колотилось сердце, постоянно краснел, что-то болело, крепко болело, зато сладостно, и эта на удивленье сладостная боль возносила до небес, видимо, душа болела или нечто подобное. Теперь уже припоминаю, да, припоминаю, только это меня удивляет, так удивляет, что кажется непостижимым, бессмысленным, словно происходило с кем-то другим, да, что-то такое было, не отрицаю, однако точно, сынок, не припомню.
В соседней комнате заговорила во сне мать. В оконный проем уже втискивалась луна, прямоугольник мертвенного, пугающего света приклеился к стене над головой больного.
– Почему молчишь?
– Я влюбился, дедушка.
– В этом, пожалуй, нет ничего плохого, я уже толком не помню, все у меня перепуталось, хотя тогда, вероятно, было хорошо и наверняка не вредило, раз я до сих пор живу и не могу умереть.
Какое-то время они оба молчали в оглушительно кричащей тишине. Старик начал искать руку внука. Витек услужливо подсунул ему ладонь, ожидая утешения. Костистые пальцы во влажной оболочке жадно ухватили ее.
– А знаешь, я перед сном обязательно перекрещусь и попрошу об отпущении грехов. И все мне кажется, что крестное знамение недостаточно совершенно, неправомочно и не достигает Бога. Поэтому я крещусь еще раз, чтобы подправить, и еще раз, чтобы было лучше, и не могу, сынок, кончить, творю крестное знамение иногда до самого утра. О чем ты задумался, дитя мое?
– Я влюбился, дедушка.
– Ну, ладно уж, ладно. Никто от этого еще не умирал.
– А может, я первый умру.
В те времена Литва была неопределенным географическим пространством, неясной этнической формацией, неуточненной культурной зоной. В те времена Литва была внезапной летней грозой или, скорее, нутром угасающего вулкана, который умирал в последних конвульсиях. Литва тогда была огромным закатным солнцем, что оставляло после себя россыпи поразительно великолепных бликов и осколков меркнущей радуги.
Она доживала свои дни в польском говоре Виленщины, в белорусских песнях, в литовских прибаутках, еще держалась в гибнущих обычаях, в подверженных минутным вспышкам широких натурах, в несуетной и прочной человеческой доброте. Она уходила в забвенье по просторам, полным буйства цветов, медвяных запахов трав и вселяющих суеверный ужас лесов. Уходила в непостижимое и иссякающее с каждым днем прошлое озерцами тихой грусти, разливами меланхолии, извивами реки предчувствий.
Какими были те люди с литуализированными фамилиями и полонизированными душами, с полонизированными фамилиями и литуализированными душами? Какими были люди, молившиеся Иегове и православному Богу, боящиеся Девай-тиса и Перуна, Черта и Люцифера, Дня поминовения и Судного дня? Какими были те потомки татар, поляков, евреев, литовцев, белорусов, караимов и всех прочих, кого страх, обиды и беды загнали сюда, в северные дебри и болота?
Они разбрелись по свету. Живут разобщенно и одиноко. Забыли свой язык, который был многоязычен. И лишь порой в чужом городе, среди чужих неонов, запоет осенний литовский ветер и сверкнет ненароком злое добро или доброе зло, и в средоточии нормальности вдруг эхом отзовется какая-то захватывающая дух и манящая ненормальность.
Умирает земля чернокнижников и ворожей, умирает земля пророков и мессий, которые так и не успели спасти мир. В вечном шествии победоносной цивилизации в неведомое будущее вытоптаны луга, сожжены боры, вытравлены эмбрионы гениев.
Так возлюбим же то, что осталось от Литвы.
Витек стоял на углу перед огромной зеркальной рекламой курительной бумаги и папиросных гильз. Поглядывал в сторону гимназии, которую загораживали два ряда каштанов, усыпанных теперь бутонами, словно вымоченными в густом, липком сиропе. Накрапывал дождь, собственно, не дождь, скорее, разжиженные облака дремотно приземлялись на улицах города. Витек глянул в мутное зеркальное стекло и увидал свое лицо, деформированное изъянами рекламного зерцала и вчерашним столкновением. Узрел физиономию, которая столько раз казалась ему интересной, симпатичной, хотя чаще повергала в отчаянье заурядностью, добропорядочной глупостью и возмущала тем, что обретена им вопреки его воле. Шишка посинела, удобно устроившись на лбу, нос заметно увеличился в размерах.
О, если бы это была та минута, которая наступит через шесть месяцев или лучше через год. О, если бы все было уже пережито и осталось далеко позади. Впрочем, я как-нибудь переживу это, должен пережить, все переживают. К чему терзаться, проще расслабиться и отпустить поводья, пусть время несет меня по течению, пусть события влекут за собой. Настанет же время, по истечении двенадцати месяцев, когда я буду обогащен пока неизвестным мне опытом, новыми обретениями. Ибо нам нравится обретать, наше поколение обожает чувствовать себя сопричастным к любым озарениям мирового масштаба. Это наша страсть, наше хобби. Мы соревнуемся между собой по количеству подобных обретений. Иногда нам достаточно чуть соприкоснуться с каким-нибудь происшествием, чтобы причислить его к своим трофеям. Может, и сейчас все кончится таким, едва ощутимым соприкосновением?
В этой распыленной сырости лихорадочно погрязал город – скопище костелов, молелен и церквей, тарахтящих автобусов, грузовых платформ на конной тяге, пролеток, скопище тесных, шумных улочек без канализации, крестьянских базаров, толкучек лоточников, скучающих в увольнении солдат, киношек с деревянными скамьями, убогих, ветхих публичных домов, лавчонок, где продавались только мятные лепешки да «лизалки», скопище многих народов, перемешанных причудливо и словно бы бестолково, бессмысленно слепленных социальных групп, прибежище жалкого богатства и разнузданной нищеты.
В женской гимназии затрезвонили электрические звонки. И тут же послышался гомон девичьих голосов, как будто невзначай разбудили несметную воробьиную стаю. Вот уже первые гимназистки сбежали по лестницам. Засинело перед старым неоклассическим зданием.
Витек напряг зрение, подобрался поближе, прячась за деревьями, и в отчаянье высматривал ту единственную фигурку, похожую на другие и вместе с тем неповторимо отличающуюся от всех поступью, осанкой и какой-то вызывающей неординарностью. Он провожал отчаянно вытаращенными глазами тех, кого ошибочно принимал за нее, и снова впивался взглядом в гущу толпы, возобновляя поиск. Опознавал поочередно, систематически, разграничивая толпу на секторы, ради того чтобы. наверняка избежать промаха вопреки незримой измороси, бремя которой ложилось на голову, спину, на плечи, пронизывало мозг, смятенное сердце, перехватывающее горло тревожное предчувствие.
Наконец показалась она, одна из последних. Она спускалась по лестнице, словно ясное солнышко. Небрежно придерживалась за руку Зузы и была совершенно иной, незнакомой, пришелицей с другого конца земли.
Витек вышел из-за каштанов, заступил дорогу, вернее, не заступил, просто стал посреди тротуара, ведущего к вокзалу. Тут и она остановилась, замерла на полушаге, остановив ступню в дюйме от ступеньки, как когда-то над гладью студеной реки. Они постояли так друг против друга, а вокруг лихорадочно бултыхался в грязи город, гремели по мостовой тяжелые фуры, задумчиво звонил церковный колокол, городской шум вздымался и опускался, как грудная клетка усталого человека.
Потом Алина что-то шепнула Зузе, и та сбежала боком с лестницы, деликатно отдалилась метров на двадцать, впрочем, не выдержала, остановилась у дерева и начала подглядывать.
А они шли навстречу друг другу. Она подкидывала коленом портфель с серебряными уголками, на которых осел густой налет сырости. Он поднял воротник форменной куртки, чтобы выглядеть фасонистей. Они шли навстречу друг другу очень долго. Он упорно не сводил с нее глаз, она косилась то влево, то вправо, мимолетно поглядывая на него рассеянно, безразлично.
Сошлись и остановились под каштаном, который чуть шевелил кончиками веток, словно онемевших от холода и непогоды.
– Зачем ты меня мучаешь?
– Я мучаю? Ты сам мучаешься.
– Взгляни на меня. Почему не хочешь на меня посмотреть?
– Ты сам себя мучаешь. Нашел себе забаву – самоистязание, да так и забавлялся с самого начала.
– Молено проводить тебя до поезда?
– Если хочешь.
Они пошли по улице, незаметно подымавшейся вверх. Миновали жалкий хедер, похожий на преддверие ада, поскольку училище помещалось в глубоком подвале. За грязными стеклами на уровне колен прохожих, за толстыми стеклами, забрызганными грязью и собачьей мочой, маячили согбенные спины учеников в черных халатах, мельтешили огоньки свечей, подобно осенним листьям березы. Доносились гортанные, диковинные звуки молитвы или псалмов.
С минуту поколебавшись, Алина произнесла несколько неестественным тоном:
– Я могу тебе все объяснить.
– Что объяснить? – спросил он недоверчиво.
– Эту игру твоих амбиций, гипертрофированного самовнушения, подсознательного подражания прочитанному или увиденным в кино ситуациям, которые принимаешь за… за…
– За что?
– Сам прекрасно знаешь, за что.
– Боишься сказать: любовь.
– Ох, это громкое слово. Вряд ли я произнесу его когда-нибудь в жизни.
– А я не испугаюсь. Я тоже мог бы сдерживаться, подавлять в себе порыв, откладывать его на неопределенное время, скромно пасовать перед величием так называемых чувств. Но мне по плечу расточительность. Пожалуйста. Могу выстрелить и промазать по первому разу. Я знаю: придумал, вычислил, искусственно раздул. Что из того? Чем эта любовь хуже другой? И на чем та, иная, подлинная, настоящая, зиждется?
– Может, когда-нибудь поймешь.
– Никогда не пойму, потому что никогда не изменюсь. Буду всегда говорить с самим собой, буду всегда смотреть на себя со стороны, буду всегда, начиная, думать о конце.
– А я так не хочу.
– Взгляни на меня. – Витек вдруг остановил ее возле тележки мороженщика, к которой был привязан веревочкой намокший пес. – Ничего не видишь? Не видишь моей разбитой головы?
Только теперь он по-настоящему увидел ее огромные глаза. Их радужные оболочки походили на коралловые атоллы, пленившие прозрачную морскую воду, сквозь которую просвечивало дно, заселенное таинственными разноцветными существами.
– Я разбил башку из-за тебя и ради тебя.
– Не болтай глупости, – вспылила она и пошла вперед. – Ты теряешь чувство юмора.
– Могу себе это позволить. Здесь нет свидетелей.
– Ты всегда боишься попасть в смешное положение. Будешь бояться до конца жизни.
– Откуда ты так хорошо меня знаешь?
Алина чуть повернулась к нему. Витек уловил, что она слегка улыбается.
– Ведь я умру молодой. Поэтому вижу больше, чем другие.
– Пожалуйста. Можем потолковать о чем-нибудь другом.
– Ты снова не был в гимназии?
– Не был.
– И чем это кончится?
– Наверно, чем-нибудь кончится.
Трое офицеров-кавалеристов шли навстречу, небрежно перегородив тротуар. Длиннополые шинели, как зеленые сутаны, почти касались земли. Сабли, задевая серебристыми ножнами о шпоры, громко звенели. Поравнявшись с ними, все трое умолкли и впились глазами в Алину. Витек перехватил взгляд крайнего справа. Они сцепились глазами, Витек еще посмотрел ему вслед, и тот обернулся, недоумевая.
– Сукины дети, – проворчал Витек. Офицеры покатились со смеху, даже остановились у колоннады старинного особняка.
– Сукины дети, – повторил Витек и рванулся было к ним, но Алина придержала его за влажную руку и резко отдернула свою теплую ладонь.
– Только, пожалуйста, без глупостей. Очень этого не люблю.
Витек стоял, растерянно моргая. Из подворотни выскочила кошка и помчалась по улице, гремя привязанной к хвосту жестянкой от гуталина.
– Алина, чего тебе, собственно, надо? – тихо спросил Витек. – Что все это значит?
– Мне надо заглянуть в молочную. Зайдешь со мной?
Свернули в незнакомый Витеку закоулок. Он взял ее под руку, однако она мягко уклонилась, подумавши. Орда мальчишек бежала по деревянной брусчатке мостовой, частично уже сгнившей. Перед собой они катили заржавевшие печные вьюшки, удерживая их на ходу проволочными крюками. Это были их запряжки, это были их гоночные машины.
– Ты хочешь, чтобы я сделал какую-нибудь глупость?
– Лучше не делать глупостей.
– Мне теперь безразлично.
– Ты что-то придумал и хочешь втянуть меня в эту игру.
– Я должен тебе доказать?
– Мне жаль твоего рвения. Все это не имеет смысла.
Витек придержал ее за руку. Они стояли у высокой стены, по которой сновали крупные черные муравьи. Где-то неподалеку в конюшне ржал жеребец, взбудораженный весной.
– Почему не имеет смысла?
– Я действительно умру молодой. Только никому об этом не говори. Я уже привыкла к мысли о смерти и готова умереть. Жду ее каждый день. Каждую ночь мне снится, что умираю. И это чудесно. Ибо я вступаю в мир, совершенно не похожий на наш, мир с другим временем, с другим пейзажем, где сплошные неожиданности, а люди вроде бы похожи на настоящих, но совершенно иные. Это мир глубоко волнующий, притягательный в своей неизъяснимой сладости. И эту сладость я ощущаю так отчетливо, прямо физически, всем своим естеством от пальцев на ногах до корней волос, потом просыпаюсь, и сладость эта угасает во мне долго-долго, прежде чем усну второй раз на рассвете, чтобы увидеть во сне какие-то обрывки обычных, нелепых, досадных, очень земных событий. Это здесь, войдешь со мной?
Алина толкнула стеклянную дверь с муслиновыми шторками.
Они очутились в небольшой молочной с темным каменным полом, от которого тянуло холодом подземелья. Стояло здесь несколько круглых мраморных столиков на ржавых ножках из арматуры. У стены поблескивала шеренга оцинкованных молочных бидонов. На прилавке возвышалась глыба золотистого масла, в большой корзине из корней сосны лежали румяные булочки, называемые кайзерками, и могло показаться, что от них исходит ласковое тепло пекарни. В воздухе стоял кислый запах творога, смешанный с тем восхитительным ароматом свежего масла, которого теперь уже никто не помнит.
Витек задержался у дверей. Алина вернулась к нему со стаканом, наполненным белой жидкостью. Пила ее мелкими глотками, прищурясь, с явной досадой.
– Может, это волшебный эликсир, который превратит тебя в добрую прорицательницу?
– Нет, это всего лишь козье молоко. Я должна пить его ежедневно, так придумал отец. Но часто стараюсь забыть.
– Сегодня вспомнила, чтобы навсегда соединить меня с козьим молоком.
Алина улыбнулась, рассеянно глядя в окно, за которым низко над землей мчались почерневшие от внезапного похолодания тучи.
– Возможно. Возможно, хочу, чтобы ты стал мне противен.
– Вижу, есть какая-то надежда, – прошептал Витек.
– Мне не надо верить. Я очень люблю врать.
– Это грех.
Она словно очнулась, мимолетно взглянула на Витека и снова пригубила молоко, пахнущее шерстью и дикостью.
– Да, это грех.
– Какая ты на самом деле?
– Ты же знаешь.
– Откуда мне знать?
Она отставила стакан на мраморный столик. Кончиком языка слизнула молоко с губ, к которым она словно бы постоянно прижимала цветы вереска.
– Ведь ты же за мной подглядывал.
Витеку, по всей вероятности, сделалось плохо, он зажмурился в ожидании развития событий. Но ничего не случилось, только скрипнула отворяемая дверь – Алина вышла на улицу. Сраженный наповал, он последовал за ней, а вокруг все сразу померкло, словно невзначай наступила ночь.
– Ты проводишь меня до угла Дворцовой, – произнесла она небрежно. – Только до угла, дальше не хочу.
Витек шел молча, отстав на полшага, и старался привести в порядок смятенные мысли. Небольшая толпа высыпала из подворотни, в которой помещался крошечный зал, где демонстрировались уцелевшие фрагменты старых картин.
– Ты слыхал, что будет война? – непринужденно спросила Алина. Она снова подбивала коленкой портфель. Он с мрачным упорством смотрел на ее ноги, которые вызывали у него нелепую нежность, но теперь, пожалуй, вызывали напрасно. – Почему молчишь?
Он молчал стойко, и она перестала обращать на него внимание. Так они дошли до улицы Дворцовой.
– Ну спасибо, пока, – сказала она, раскачивая портфель, который держала в обеих руках.
– Я могу, – откашлялся он, как чахоточный, – могу проводить до вокзала. Или не хочешь?
– Не хочу.
– Привет.
– Привет.
Алина торопливо зашагала прочь, ни разу не обернувшись. А он ждал с нелепой надеждой, что она передумает и бросится к нему с протянутыми руками, как темно-голубая птица, разбегающаяся для взлета в поднебесье.
И вдруг, испугавшись чего-то, отчаянно припустил вдогонку. Расталкивая прохожих, помчался вниз по Дворцовой, полной отзвуков близкого вокзала. Догнал ее возле торговца, разбиравшего товар на деревянном столе.
– Мы должны условиться о встрече, – зашептал он, тяжело дыша.
Она смотрела на него в замешательстве, ничего не понимая.
– Последний раз. Это очень важно.
– Ведь мы только что расстались.
– Да, но мне необходимо с тобой поговорить. Умоляю, буду ждать в шесть у твоего дома.
– У моего дома? – переспросила она, оттягивая окончательное решение.
– Непременно. Умоляю. Больше никогда ни о чем не буду тебя просить.
– Как хочешь.
– Значит, согласна.
– Согласна. Но сейчас оставь меня. Обещай, что пойдешь назад.
– Ладно, обещаю.
Однако Витек сделал лишь несколько шагов и спрятался в подворотне. Какой-то немой дернул его за рукав и начал что-то показывать знаками. Но Витек продолжал высматривать знакомую фигурку с небрежно склоненной набок головой. Немой вытащил из-за пазухи голубя, который отчаянно захлопал крыльями. Показывал, что хочет продать птицу. Витек вырвал рукав из его дрожащих пальцев. Опасливо прижимаясь к стенам домов, устремился к вокзалу.
И тут вдруг увидал то, чего не хотел видеть, хотя и предчувствовал, что увидит. У круглого газетного киоска торчал со скучающим видом кузен Сильвек в штанах для игры в гольф и бархатной студенческой шапочке. Заметив Алину, он оторвался от стены киоска и вразвалку, не обнажая головы, пошел ей навстречу. Обнял девушку одной рукой, она привстала на цыпочки, и он бесстыдно поцеловал ее посреди улицы, правда, Витеку не удалось разглядеть, куда поцеловал – в висок, глаза или в губы. Потом они уходили, долго, очень долго, собственно, до бесконечности удалялись в темную пасть вокзала. Заслоняли их чужие люди, заслонял ветер, благоухающий далекими лесами, заслоняли их жалобные вопли паровозов, блуждающих возле вокзала.
Витек присел на замшелую каменную кладку.
– Что случилось? – спросил самого себя рассеянно. – Собственно, что случилось? Наверно, я свихнусь. Так это кончится. Другого не дано. Все это идиотизм. Чистейший идиотизм. Может, я попросту уснул. Может, проснусь через несколько часов вполне здоровым?
И тут взревел no-ослиному клаксон. Неизвестно откуда и зачем пронесся по улице Дворцовой пан Хенрик на своем мотоцикле. Вскинул руку, приветствуя Витека, а тот снова принялся размышлять, что все это, вообще и в частности, значит и к чему приведет.
Она воровала, чтобы собрать на приданое. При загадочных обстоятельствах продолжительное время пропадали из квартиры адвоката Мечислава Ч. различные ценности, в основном предметы накладного серебра и ювелирные изделия. Подозрение пало на приходящую прислугу Юзефу Комар. Но обыск, произведенный в ее квартире полицией, не дал никаких результатов. Через несколько дней Комар явилась в полицейский участок и чистосердечно призналась в содеянных ею кражах, совершать которые якобы подговаривал ее Франтишек Пигва. Пигва намеревался жениться на Юзефе Комар, а деньги, вырученные от продажи похищенных вещей, предназначались на приобретение приданого. В квартире Пигвы обнаружен портативный сейф, являющийся собственностью адвоката Ч.
Синяя туча, словно веко, закрывала половину багрового солнца, разбухшего к закату. И все вокруг побагровело, утихомирилось к ночи. С молодых влажных листочков свисали крупные капли с ядрышком багрянца внутри.
Витек стоял на краю расщелины, по дну которой некогда протекал ручей. Смотрел на знакомую виллу с кровавым блеском в окнах.
– Боже, сделай так, чтобы все было хорошо. Боже, который вездесущ, который где-то должен быть, во мне, в травах, в облаках или бесконечно далеких галактиках. Боже в трех ипостасях или в одной. Боже сущий или только нами воображаемый. Боже как высшая сила, логика вечности и судьба, Боже, дай мне ее теперь, и больше ничего не надо, ничего иного я не желаю, не вожделею. Боже, дай мне ее навсегда.
Почему-то вспомнились чаевые – пятьдесят грошей, которые он получил от нее за доставку телеграммы. Начал искать в нагрудном кармане куртки и ничего не нашел, обшарил другие карманы, ощупал потертую подкладку – монеты не было.
За сеткой ограды уже стоял пес-великан. Стоял недвижимо, даже не вилял хвостом. Присматривался к пришельцу налитыми кровью глазами.
– Это плохая примета, – сказал ему Витек. – Кто-то взял у меня талисман. Случилось нечто весьма скверное. Но ничего. Может, даже к лучшему. Начну все сначала.
Пес вздрогнул, однако не повернул головы. По щебню дорожки бежала Алина, бежала неизвестно откуда, словно из этой багряной мглы, ведь они же не слыхали стука отворяемой двери. Она бежала, откинув назад голову, и Витеку показалось, что кто-то хватает ее за пепельные волосы. Он взглянул на виллу. Одно окошко погасло. За холодным сизым стеклом, держась руками за раму, маячил, словно распятый, кузен Сильвек.
– Я немного опоздала, верно? – сказала Алина, переводя дух. – Надеюсь, не слишком заставила себя ждать? Привет.
И неожиданно коснулась его холодными, как трава, устами.
– Поскорей уйдем отсюда, не хочу, чтобы меня видели. Будут потом надоедать.
Она взяла его под руку, а он поискал пальцами то место на виске, где еще не оттаял холодок ее поцелуя.
Вошли в лес, истекающий сыростью.
– Ну, что ты мне хотел сказать? Умираю от любопытства.
– Я не могу так сразу.
– Насколько я тебя знаю, ты наверняка заранее основательно подготовился к разговору.
– Да, но сейчас все рухнуло. И я не знаю, с чего начать.
– Тогда подождем. Есть желание погулять?
– Обожаю прогулки. Ведь ничего другого мы не делаем.
Витеку показалось, что она сжала пальцами его предплечье. Краешком глаза он глянул на ее лицо, обращенное к нему.
– Для кого ты накрасила губы?
– Я накрасила губы? – Алина изобразила удивление и тут же резко отвернулась, чтобы он не заметил зарумянившихся щек.
– Для меня или для кузена?
– Для себя самой. Тебе не нравится помада?
– Не знаю почему, только мне не очень нравится.
– Ничего не поделаешь, придется мне это пережить. Зайдем в костел, что ты на это скажешь?
– Можно зайти, если не закрыт.
Он пропустил ее вперед. Она легко взбежала по ступенькам из валунов, скрепленных осыпающейся известью.
Потянула за дверную ручку. Дверь отворилась с протяжным стоном.
– Видишь, это хорошая примета, – тихо произнесла она, прижимая палец к губам.
– Откуда ты знаешь, что я ворожу?
– Должен ворожить, ведь и я постоянно ворожу.
– С каких пор? – спросил Витек, подходя к дверям.
Алина секунду раздумывала.
– Всегда.
Вошли в темный притвор, и Витек увидал в глубине нефа, под сиянием пресбитерия, два ряда горящих свечек.
– Тут кто-то есть, – шепнул он в ее горячее ухо.
– Ведь это же костел. Давай подойдем поближе.
Она нашла в темноте его ладонь. Держась за руки, они двинулись в глубь костела, который походил на просторный деревянный барак, построенный крестьянами или солдатами.
Между двумя рядами свечек возвышался постамент с открытым гробом. Мерцание свечей, которых спугивали порывы сквозняка, мешало разглядеть, кто в нем. Остановились в нескольких шагах от венков из хвои, пахнущих кладбищем и разверстой могилой. Рядом кто-то коленопреклоненный жарко молился.
– Хочешь подойти ближе?
– Не знаю. Мы и так близко.
– Боишься покойников?
– Можем подойти, если есть охота.
На цыпочках, чтобы не пробуждать скрипа половиц, обошли постамент. Алина так крепко стиснула его пальцы, что они онемели. Витек осторожно пошевелил ими, но она сжала сильнее. Где-то в стене, между массивными бревнами, проложенными мхом, время от времени принимались пиликать домашние сверчки.
Алина вдруг замерла. На мгновенье сквозняк унялся, свечи вспыхнули ярче, и Витек увидал прямо перед собой вытаращенные глаза старухи, словно она все еще видела приближающуюся смерть в белом саване, из-под которого торчит ржавая коса. Увидал распухшие руки на вздутом животе, по которому стекали черные капли четок. Увидал также отекшие ступни, на которые не налезали дешевые спортивные туфли, и поэтому кто-то разрезал их ножницами в подъеме.
– Не закрыли глаза.
– Подбородок тоже не подвязали. Взгляни, как ужасно оскалены остатки зубов.
– Вероятно, она умерла в одиночестве.
– Да, была совершенно одна, когда явилась смерть.
– Что тогда увидала, что подумала?
– Этого никто никогда не узнает.
– Может, когда-нибудь узнают.
– Может, когда-нибудь научатся избегать омерзительности смерти.
– Каким образом?
– Еще живыми будут уходить в мир иной.
– А потом будут сожалеть, что не умирали, и грустить о смерти.
– Не знаю. Нас уже тогда не будет на свете.
– А где мы будем?
– Тоже не знаю, зато знаю, что мы будем вместе.
Теперь он стискивает руку девушки, чуть влажную. Она осторожно, палец за пальцем, высвобождается из его руки. Перед алтарем, как глаз светофора, висит красный огонек лампадки.
– Давай вернемся, – тихо говорит Витек.
– Надо помолиться. За душу этой незнакомой женщины.
– Я ее откуда-то знаю.
– Может, встречал на улице или в лавке.
– Нет, пожалуй, я знаю ее по наитию.
Рука Алины дрогнула и снова отыскала его пальцы.
– Преклоним колена.
Они опустились на колени. Алина что-то зашептала торопливо, лихорадочно. Витек тоже хотел помолиться и начал «Отче наш», однако вскоре запутался в словах, похожих друг на друга, не прочувствованных, не орошенных слезами, поэтому упорно возвращался к началу, чтобы спустя минуту снова сбиться.
Потом они вышли в лес, еще затопленный багровым заревом заходящего солнца.
– Зачем ты привела меня сюда?
– Не знаю. Как-то так получилось.
– Взгляни на свои руки, на лицо, на тело. Впереди у тебя очень долгий путь.
– Нет, мой путь уже завершается. Видишь, вот здесь, у этого куста крушины.
Алина поднимает ладонь, почерневшую от зарева. Оба глядят на эту ладонь, дрожащую, как птичье крыло. За их спинами звонит костельный колокол. Вначале неровно, неуверенно, затем частит, все быстрее и быстрее, словно моля кого-то о милости для души усопшей.
И тут Витек внезапно накрывает руку Алины своей, поворачивает ее к себе лицом и обрушивается губами на ее губы. Они сталкиваются зубами. Витек чувствует во рту солоноватый привкус крови. Слышит звон колокола и слышит в себе какой-то другой звон, который отдается в ускоряющемся ритме пульса, распирает грудь, виски, губы, губы, сделавшиеся удивительно огромными, губы, горящие, как обрывок юношеского сна. Она что-то говорит сквозь какой-то сладостно обжигающий мякиш. Может, жалобно стонет или плачет. Он прижимается к ней еще плотнее, оплетает плечи девушки руками, находит пальцами мелкие узелки позвонков и хрупкие полоски ребер, и вдруг она замирает, становится тяжелой, тянет его вниз. Они натыкаются на шершавый, влажный ствол дерева. Алина все еще в летаргическом сне. Витек отрывается от ее полуоткрытого рта. Она мертвенно-бледна, глаза зажмурены. Он хочет разбудить ее, инстинктивно сует руку в вырез платья и ощущает таинственную и удивительную мягкую округлость, пьянящее тепло, восхитительную шероховатость соска. Ощущает все то, что в былые времена потрясало каждого молодого человека.
Внезапно Алина вздрогнула, медленно подняла голову и взглянула на Витека странно, испытующе. Потом вынула его руку из теплого гнездышка за пазухой. Шатаясь, сделала несколько шагов, притронулась пальцами к вискам. Жалобный голос костельного колокола все еще разносился по лесу.
Алина двинулась в обратный путь через лес. Когда он сделал несколько шагов следом за ней, она обратилась в паническое бегство.
– Алина! Что с тобой?
Она исчезла за деревьями.
Задетые ею кусты шевелились, осыпая землю внезапным дождем розоватых капель.
– Алина! Подожди!
Гонимый болезненным, жгучим предчувствием, он бросился вслед за нею, но ее уже нигде не было.
– Алина! Алина!
Колокол умолк. Отовсюду выползала тяжелая тишина ночи. И тут Витек заметил, что стоит рядом с деревом, о которое расшиб голову несколько дней назад. А внизу была долина, заполненная озером жидкого тумана. Витек преклонил колени к мокрой траве, принялся обшаривать раскисшую землю в поисках утерянной монеты.
– Если найду, все будет хорошо. Только здесь она могла выпасть. Буду искать до утра и найду.
– А если не найдешь? – спросил кто-то из сумрачной лесной тени.
Витек застыл на четвереньках, оперся о корни дерева.
– Это ты, Лев Тигрович?
– Я.
– Шпионишь за мной?
– Может, и шпионю. – Левка неторопливо спускался с обрыва, хватаясь за макушки елочек. – Проиграл пари, братишка.
– Какое пари?
– Да помнишь ты, не притворяйся. Мне причитается выигрыш. По выбору, верно?
Витек молчал. Какая-то птица пролетела низко между кустами. Откликнулись лишь деревья, откликнулись где-то вверху тихим шумом, похожим на вздох.
– О таких вещах нельзя заключать пари.
– Что с тобой? Чего ты такой серьезный? Раз проиграл – плати.
– Откуда знаешь, что проиграл?
– Все знают. Весь город об этом говорит.
– Нет, попросту ты за ней ухлестываешь.
– Я за всеми ухлестываю, когда есть время.
– Левка, не прикидывайся. Откуда ты тут взялся?
– Надеюсь, у тебя есть хоть немного чести. Будешь расплачиваться?
– Чем?
– Получишь три пинка в задницу.
Левка подошел еще ближе и стал позади Витека.
– Спятил ты, что ли?
– Мы поспорили, помнишь?
Витек машинально сорвал сухой стебелек, который, чуть качаясь, щекотал ему губы.
– Никому не скажешь о нашем споре?
– Я же человек чести.
– Тогда вали.
Левка поднял ногу, обутую в зимний ботинок, тяжелый и твердый, с пластинками для крепления коньков и подковкой. Дал пинка неожиданно, не жалея силы. Витек ткнулся носом в коврик зеленого мха, пропитанного студеной водой. Левка же с удивительным рвением подскочил к лежавшему и пнул его в бок. Витек почувствовал жгучую боль от удара, которую перекрыло еще более острое ощущение. Вскочил с земли, трахнул кулаком по едва различимой Левкиной голове. Завязалась драка в кромешной тьме, удары попадали чаще по кустам и нижним веткам деревьев. Наконец Витек, изловчившись, схватил противника за грудки и грохнул им о колючий ствол ели раз, другой и третий. Левка обмяк в его руках, сделался тяжелым, как мешок картошки. Витек отпустил надорванные лацканы пиджака, и Левка медленно съехал на землю, обтирая спиной ствол дерева. Витек принялся пинать эту сникшую тушу. Бил вслепую и, судя по разлетавшимся ошметкам коры, не всегда метко. Тем яростнее дубасил он безмолвного приятеля, заваленного опавшей хвоей и шишками.
Снизу сквозь разлив тумана пробился приглушенный, хриплый свисток паровоза. Витек встрепенулся и увидал прямо перед собой, в глубине долины, вспыхивающую и гаснущую звезду, словно кто-то приближался издалека, неся карбидную лампу с маленьким зеленым язычком пламени.
– Лев Тигрович, – позвал он тихо, превозмогая одышку.
Левка лежал недвижимо, обхватив голову руками, и, казалось, спал, убаюканный монотонным колыханием высоких деревьев.
– Левка, не притворяйся. – Витек склонился над приятелем. Потрогал висок, тщетно нащупывая пульс, сбиваемый бешеным ритмом собственного пульса. – Вставай, слышишь. Напугать меня хочешь?
Принялся подымать неподвижное, неподатливое, непослушное тело. Наконец посадил у дерева. Хлопнул по щеке, дернул за волосы. Левка разинул рот и протяжно зевнул, открыл глаза.
– Что, пора вставать? – спросил. – Ах, мать твою, зуб шатается. Кто тут?
– Левка, это я.
– Погоди, погоди, что мы тут делаем?
– Ты выиграл пари и получил свою долю.
Левка помолчал минуту, прислушиваясь к перестуку колес поезда, который тонул в густом тумане где-то возле Новой Вилейки.
– Помоги встать.
Витек с опаской протянул руку. Боялся предательского нападения. Но Лева уже не жаждал мести. Он стоял на опушке и мерно покачивался, и не мог обрести равновесия.
– Боже милостивый, – причитал Лева, ощупывая избитое тело. – Ну и псих, до чего же взбесился. Может, собираешься свататься?
– Может, и посватаюсь.
– Витька, ты же ходячая хитрость. Что будет с твоим университетом, карьерой, успехами?
– Видишь, там, по ту сторону долины, звезду? Это моя звезда.
– Слабовато светит твоя звезда.
– Разгорится. Еще не настало время.
Лева ухватился за куст орешника, оплетенный мертвым вьюнком.
– А я шел на вечеринку. Пойдешь со мной?
– К кому?
– К Баумам. Ты все забыл. Они тебя ждут.
– Мне лучше вернуться домой. Голова болит.
– Что ты мне рассказываешь? Чтоб у тебя болела голова? Идем. – Он приблизился, шатаясь, схватил Витека за рукав, – Идем, я кое-чем запасся.
– И что же это такое?
– Вот, – Левка похлопал по нагрудному карману. – Приворотное зелье. Сегодня обязательно трахну. Только не знаю которую, Цецилию или Олимпию. Идем, один я не дойду.
Побрели вниз по склону сквозь заросли прошлогоднего, мертвого бурьяна. Из-под ног выскочил заяц и понесся зигзагами в темноту.
У Баумов стоял на столе патефон, принесенный сестрами-двойняшками. Все та же неизменная пластинка колыхалась на диске, выложенном зеленым сукном. «Так недавно был май, и мы счастливы были и так нежно любили, кто те дни оживить будет в силе…» Энгель и Олимпия кружили по комнате в замысловатом танго. Цецилия танцевала в одиночку, глядя в окно, старинная решетка которого была оплетена железными листьями акандуса. В руке она держала пузатый бокал с плодово-ягодным вином.
– Наконец-то, – сказала Олимпия, освобождаясь из объятий Энгеля. – Что с вами стряслось?
– Я искал его и нашел, – глухо произнес Леза. – Получайте своего ухажера.
– Выходит, теперь его надо сюда приводить силой.
– Лучше не спрашивайте.
– Он был там? – шепнула Олимпия, которая приблизилась к ним неторопливо, пританцовывая.
– Стоял на коленях и молился на небо.
– Идем, малыш. – Олимпия взяла Витека под руку. – Идем, выпьем эликсира забвения. Не бойся, завтра память вернется, а сегодня вечером тебе будет легко и хорошо. Ну идем, не упрямься, некрасиво капризничать, когда просят старшие, тем более дамы.
Олимпия подвела его к столу, где рядом с патефоном красовалась бутыль, оплетенная лозняком. Нацедила объемистый стакан и сунула ему в руку.
– Выпей залпом до дна, и тогда прозреешь. Увидишь ту же картину, только будет она гораздо красивее.
– Не хочу красивее. С меня хватит того, что есть.
Отворилась дверь соседней комнаты. Вошла Грета с распущенными, почти прозрачными волосами, словно в светлой накидке.
– Выпей, Витек, – проговорила тихо. – Может, уже никогда не увидимся.
– Почему не увидимся?
– Ты знаешь. Я тоже выпью, первый раз в жизни.
Она высоко подняла полный фужер, отсвечивающий искристым багрянцем. Загляделась на эти искры, которые вспыхивали и гасли, когда она вертела свой сосуд под абажуром лампы. Потом вздохнула, как перед дальней дорогой, и поднесла фужер к губам.
– За здоровье прекрасных дам, – провозгласил свой первый тост Витек.
И проглотил холодный, сладковатый напиток, и удивился, что это такое простое, банальное, совершенно заурядное дело. И вероятно, показалось ему, что он мог бы вот так же запрокинуть бутыль и выплеснуть ее содержимое в себя, в свое сведенное болью сердце, в кишащую путаницу нервов, в терзаемую тупой болью душу.
– Каких прекрасных дам? – поинтересовалась Цецилия, сидевшая у подоконника и неотрывно созерцавшая тоскливую весеннюю ночь за окном.
– Всех дам, – ответил Витек и добавил беззвучно: «И той, моей».
– Потанцуешь со мной? – сказала Грета.
Витек обнял ее за талию, с минуту покачался на месте, улавливая ритм. И медленно отправился в путешествие по комнате, полной косматых теней и мельтешащих вспышек, похожих на отблеск костра. Грета не выпускала из поразительно белых пальцев пустой фужер.
– Я уже прозрел… – прошептал Витек в ее волосы.
– А у меня в голове что-то шумит. Так приятно шумит. Как теплая вода в реке под вечер. 'Будь что будет.
Грета выпустила фужер из пальцев. Он упал на пол, но не разбился.
– А хотела разбить, на счастье.
– Чтобы разбился, надо швырнуть изо всех сил.
– Я не знала, что надо изо всех сил. Что же теперь будет?
– Наверняка будешь счастлива.
– Откуда ты знаешь?
– Мне кажется, мы все будем счастливы.
Грета помолчала, словно собираясь с духом.
– Не сердишься, что я тебя пригласила?
– Ох, какие ты говоришь глупости.
– Энгель велел мне танцевать.
– Самой не хотелось?