Она опустила голову, осыпав ему грудь белыми волосами, пряди которых пристали к сукну куртки и переплелись в причудливых узорах.

– Хотелось.

– Надеюсь, ты знаешь, что очень мне нравишься.

– Я знаю, что нравлюсь тебе, – прошептала она со вздохом.

Грета хотела еще что-то сказать, да передумала. Патефонный голос заунывно тянул: «Дай мне хладную руку свою и скажи, разве я не люблю? Но ответ предрешен – это был только сон…»

В другом конце комнаты Левка душил Олимпию в страстном танце. Она защищалась довольно энергично, когда же время от времени капитулировала, он волок ее из угла в угол, вопреки ритму, совершенно не в такт музыке, как зверь добычу.

В дверях показался старый Баум с серебряными очками на лбу.

Engelbarth, mein liber, es ist schon zu spät. Энгельбарт, мой милый, уже очень поздно, – произнес он робко.

Между тем его первородный сын, не внемля голосу рассудка, продолжал кружить с Цецилией в ритме медленного танго.

Пастор потоптался растерянно, потом открыл книгу, заложенную указательным пальцем, и вернулся к себе.

– Через месяц я уеду, – шепнула Грета.

– Что это за идея?

– Отец боится войны. Знаешь, я истовая, жуткая немка и вместе с тем уже не немка и никогда ею не буду.

– Это выше моего понимания.

– Рассудительные немки не пьют стаканами крепкие вина, и вообще…

– Что вообще?

– И вообще произошло много всего. Посмотри на Энгеля. Разве так выглядит приличный немецкий бурш? Он уже не немец, но никогда не будет и поляком.

– Какое это имеет значение?

– Ох, поймешь, если судьба когда-нибудь забросит тебя в далекие края.

– Знаешь, Грета, мне как-то скверно. В глазах рябит.

– И мне плохо. Выйдем на свежий воздух.

– Боже милостивый, до чего шатает.

– Я выпила впервые в жизни.

– Я тоже.

– Я представляла себе это иначе, лучше.

Придерживаясь за стену, они спускались по железной винтовой лестнице.

– Я не выдержу. Долго мы будем кружиться? – стонал Витек.

– Мы уже спустились. Выход там, – показала она на расплывавшийся в темноте витраж.

Они нашли дверную ручку, которая выскальзывала из рук, как холодная мышь. Толкнули дверь. Кто-то стоял на крыльце, освещенный лампочкой в проволочной сетке.

– Володко был в наших руках, – сказал мужчина в кожаном шлеме. – Оперативники уже выводили его. И вырвался в подворотне. Стрелять было невозможно – мешали прохожие.

– Пан Хенрик, вы? – спросил Витек.

– Да, я. Можно мне подняться?

Они посторонились, давая ему пройти. И он закрутился в витках этой ужасной лестницы, спотыкаясь о ступеньки, которые гремели, как пустая металлическая бочка. А они сбежали в сад, где среди кривобоких стволов лениво струился туман. Дом, оставшийся позади, напоминал старинный разбойничий замок. На круглых башенках жалобно скрипели жестяные флажки.

– Господи, еще хуже. Сейчас упаду, – шепнула Грета.

Витек неуклюже обнял девушку, а она вздрогнула, как от озноба. Замерла в ожиданье.

– Почему молчишь?

– Подвожу итоги своей жизни.

– Это необходимо именно сейчас?

– А вдруг мы умрем от этого вина? Вдруг оно отравлено.

– Я никогда бы не позволила. Первая бы умерла. Слышишь вой волков?

– Это не волки, а собаки. В эту пору волки уже не молятся на луну.

– Ох, а я бы хотела помолиться.

– За кого или о чем?

– Да уж ладно.

Грета опустила голову. Где-то в ночи проезжала телега. Слышалось мерное повизгивание плохо смазанных осей, порой скрежетали ободья колес по утонувшим в грязи камням. Витек поддерживал поникшую девушку, и у него уже начинала неметь рука.

– Поцелуй меня, – шепнула она.

Он поднял ее голову, приложил губы к холодной щеке. Она снова вздрогнула, словно пересиливая себя. Витек поискал ее губы и поцеловал только в уголок рта. Она на мгновенье прильнула к нему, хотя сделала это, пожалуй, лишь для того, чтобы его оттолкнуть.

– Не хочу так.

– Извини, – сказал он по-дурацки.

А Грета, резко повернувшись, побежала к дому, туда, где еще хрипел патефон, натужно вращая пластинку с песенкой об осенних розах.

– Она очень красива, – сказал себе Витек. – Ничуть не хуже той. Почти такая же грудь, почти такой же живот, почти такие же бедра. Почти. Что это со мной?

На лестнице у готического окошка отчаянно хрипел Левка. И выглядело это так, словно он с нечеловеческими усилиями штурмовал отвесную скалу, беспрестанно срывался и возобновлял свои отчаянные попытки. Было что-то пугающее в его стонах, в его исступлении, в его конвульсивных движениях.

– Левка, что с тобой? – спросил Витек не своим голосом.

Тот заголосил еще истошнее, вдруг впился во что-то, то ли поглощая, то ли разрывая в клочья, то ли заслоняя от людей. Витек разглядел рядом с готическим окошком размытую белизну женского лица, разглядел и оскаленные по-звериному мелкие зубы. Ощутил приступ удушливого страха. Кинулся очертя голову наверх, упал, споткнувшись о ступеньку, и на четвереньках устремился в обитель Баумов, преследуемый предсмертными воплями Левки.

В гостиной еще танцевал Энгель, танцевал с Олимпией вальс в ритме танго. С его крупной головы, поросшей золотыми кудрями ангелочка и помеченной уже островками неизбежной лысины, стекали на глаза, подбородок, шею обильные капли горячего пота. Грета лежала на тахте, уткнувшись лицом в вышитую подушку. Техник-дорожник сидел у стола и сосредоточенно созерцал шатко вращающийся круг пластинки и серебристые иглы, рассыпанные вокруг патефона. Глядел задумчиво, исполненный достоинства и одновременно ослиной тупости. В руке держал почти опорожненный объемистый стакан, помнивший царские времена.

– Вы техник или полицейский? – спросил неожиданно для себя Витек.

Пан Хенрик вскинул голову, словно провожая взглядом летящую птицу. Однако зрачки его снова бессильно сползли и скрылись до половины в темных мешках, обычно придававших меланхолический оттенок его взгляду.

– Я несчастный человек, – пробормотал он.

– Все вам здесь завидуют, все вами восхищаются.

– А я несчастен. – Он передернул плечом, скосив взгляд куда-то в угол, словно узрел там нечто необычное, и добавил упрямо: – Несчастен, и все тут.

Сказав, призадумался над своим заявлением, что могло показаться и самоотречением, и некой разновидностью гордыни или каверзным вызовом.

Витек подошел к кушетке и осторожно коснулся плеча Греты. Та не подняла головы, но он знал, что она прислушивается в напряженном ожидании.

– Тебя мутит?

Она утвердительно кивнула головой, утопающей в подушке с немецким изречением. Пряди белых волос, как призрачные сталактиты, свисали над вишневым полом.

– Меня тоже тошнит, – тихо признался Витек.

– Очень хорошо, что я уезжаю, – пролепетала она.

– Ты же вернешься?

– Я никогда не вернусь.

– Ты пьяная, Грета. Слаба твоя немецкая голова.

– О да, слаба моя немецкая голова. А ты ее очень любишь?

Витек оцепенел на мгновение. Энгель возился с оконной рамой. Наконец в комнату ввалилось облако промозглого тумана.

– Кого люблю?

– Ну, ее. Зачем притворяешься?

– Я не знаю.

Пан Хенрик стукнул с такой силой кулаком по столу, что патефон взвизгнул, словно от боли.

– Поди сюда, как твоя фамилия? – приказал он Витеку.

Пан Хенрик едва удерживал равновесие, пытаясь скрыть это, делал вид, будто раскачивается в ритме танго.

– Я окосел. Видимо, в вино долили спирта.

– Лева принес какое-то приворотное зелье.

Техник-дорожник попытался поднять голову, но это у него не получилось. Только с трудом закатил глаза, точно хотел взглянуть на собственный лоб, изборожденный суровыми морщинами.

– Зелье? Какое зелье? Может, выйдешь со мной в переднюю? Я тебе кое-что покажу. Говорят, ты медик.

– Еще нет.

– Но знаком с медициной?

– Немного, только по книгам.

– А у меня, черт побери, есть ненормальность. Тсс, ша, никому ни слова. Ни разу в жизни у врача не был. Зачем ходить, если сам знаю. Тихо, ша, ни гугу. Стыд не позволяет. Знаешь ли ты, что такое стыд, который по ночам спать не дает?

Витек налил из бутыли вина в стакан техника-дорожника.

– Какая ненормальность? – спросил безразлично, чтобы не спугнуть.

– Ишь ты, какой любопытный. Заинтересовался. Видно, любишь посмеяться над чужой бедой. А ты знаешь, что значит жить вне общечеловеческих законов? Представляешь, что такое быть чужим среди своих? Горб, страшное уродство и страх. Ох, мать твою…

Пан Хенрик высоко поднял стакан обеими руками и крепко сдавил его, даже надулись жилы на лбу. Рукава опустились, и Витек увидел его поразительно белые, почти голубые предплечья, лишенные волосяного покрова.

– В чем заключается эта ненормальность? – спросил он с испугом.

Техник-дорожник вдруг уронил голову на стол. Патефонная пластинка задевала поблескивающим ободком его кудлатые волосы.

– Сколько лет еще проживу, кто скажет? – бормотал он, смежая отяжелевшие веки. – Может, грянет война. Грянет, всех уничтожит и только меня пощадит.

Энгель все еще танцевал с засыпающей Олимпией. Потоки холодного воздуха из раскрытого окна раскачивали оранжевый абажур. Грета недвижимо лежала на кушетке.

И тут, крадучись, проскользнул в комнату Левка. Отвернувшись к стене, начал торопливо стирать что-то со штанов. На веснушчатом, костистом лице его застыла глуповатая усмешка. Олимпия очнулась, оперлась подбородком на плечо партнера.

– А где Цецилия? – спросила тягучим голосом.

Левка притворился, что не слышит. «Дай мне хладную руку свою и скажи, разве я не люблю? Но ответ предрешен – это был только сон…»

– Где Цецилия, оглох, что ли?

– Цецилия? Не знаю. Пошла домой.

– Одна? Без меня?

– Ну, пошла.

Пан Хенрик неожиданно вскочил из-за стола. От толчка стул опрокинулся на пол.

– Хам! Как смеешь! – крикнул он неестественно высоким голосом.

Зашатался, ища руками опоры. И тут в дверях своего кабинета возник старый Баум с той же самой книгой, заложенной опухшим пальцем.

Engelbarth, mein liber, es ist zu spät. Энгельбарт, мой милый, уже поздно.

– А мое положение совершенно безнадежное, – тихо молвил Витек в сторону окна, за которым подымалась до самого неба пелена редеющего ночного тумана.

* * *

Кровавая любовная драма. В воскресенье, около двенадцати часов дня, возле больницы Красного Креста разыгралась любовная трагедия. При больнице имеются курсы сиделок. Там училась Мария Еленек, которую на занятия провожал Стефан Карпп, служащий. У самых дверей больницы Карпп внезапно выхватил револьвер и нацелил оружие на Еленек. Грянули два выстрела. Обе пули попали в грудь женщине, которая упала на мостовую. Затем убийца приставил револьвер к собственной груди. И снова два выстрела. Карпп пал рядом с Еленек. На звуки выстрелов выбежали из больницы сиделки во главе с начальницей, а также часть персонала из соседнего Института глазных болезней. Врач констатировал у обоих крайне тяжелое состояние. К месту происшествия прибыла полиция, начато следствие. В кармане Карппа обнаружена записка: «Я убил и самоубийство совершил сознательно. Делаю это потому, что Мария Еленек порвала со мной».

* * *

Грета медленно шла то ли в длинной белой рубашке, то ли в шелковом подвенечном платье. Шла босая, не касаясь ступнями земли, всего на дюйм над травой, поблескивавшей в ослепительном свете луны. Потом медленно повернула голову, изменила направление своего движения, все более приближаясь к окну, и Витек почувствовал на себе ее взгляд, и неизвестно почему ужаснулся и в панике проснулся с болезненным вздохом.

Сперва узнал собственную кровать, скомканную постель, никелированные шары, венчающие решетку изголовья. А потом увидел у комода мужчину, когда-то спрашивавшего про каменную гимназию и показавшего ему дерево, на котором повесился отец. Незнакомец, как и тогда, был в коротком пальто, сшитом из чудной ткани, словно бы пропитанной дождевой водой, и в черном кожаном картузе, поблескивавшем теперь в изумрудных отсветах полной луны.

– Что? В чем дело? – воскликнул придушенным голосом Витек.

Незнакомец неторопливо обернулся и приложил палец к губам.

– Не вопи. Мать разбудишь. Страшная луна сегодня. Слышишь, как стучит у меня сердце?

– Что вы здесь ищете?

– Тоска меня привела. Очень скверно себя чувствую, что-то ужасно болит, сам не пойму, что именно. Я долго был молодым, может, даже слишком долго, и вдруг как-то среди ночи, во время ерундовой болезни – то ли ангины, то ли тонзиллита – в приступе бессмысленной паники обнаружил, что уже стар. С того момента я чувствую себя старым. Тебе этого не понять, поскольку ты еще не знаешь, что значит чувствовать себя стариком.

Витек встал с кровати, накинул на плечи холодное и скользкое покрывало.

– Почему вы роетесь в нашем комоде?

– Ищу удостоверение отца.

– Чьего отца?

Незнакомец словно бы прикидывал, как ответить. Включил свой странный фонарик, осветил недра комода, давно изъеденного древоточцами.

– Ну, твоего отца. Орденское удостоверение. Может, помнишь, за воинскую доблесть, проявленную на литовско-белорусском фронте. Такой бланк, отпечатанный в полевой типографии, с корявым текстом, смазанным шрифтом и с размашистой подписью генерала Шептицкого.

– Было что-то такое, да тут один хлам и старые фотографии.

– Да, решительно не могу найти документов времен немецкой оккупации, трудовой книжки арбайтсамта, удостоверения личности, партизанской справки.

Витек подошел к комоду и встал рядом с незнакомцем. Яркий луч света ощупывал недра выдвинутого ящика.

– Я никогда не видел этих бумаг. Зачем они вам понадобились?

– Да, ты прав, их еще нет. А меня почему-то тянет ко всей этой макулатуре. Почему здесь нет фотографий отца?

– Не знаю, была одна фотография, для паспорта.

– А куда делись другие? Может, мать уничтожила? Вероятно, боялась, пугало ее присутствие отца.

Незнакомец перебирал длинными пальцами с обкусанными ногтями блеклые ленточки, рассыпающиеся пучки лекарственных растений, сломанные брошки, пожелтевшие метрики, сморщенные горошины, пестрые птичьи перья, коробочки от пудры «Коти», еще какой-то хлам, давно потерявший форму, цвет и смысл.

– Настали для меня плохие времена, пожалуй, хуже не бывает. Все вдруг слиняло, смазалось, померкло. Ничего не жду, и ничто не ждет меня. Впрочем, нет, уже начал ждать смерть. Слишком рано, впрочем, и вся жизнь отшумела слишком рано.

– Вот фотография отца, – перебил незнакомца Витек.

Тот взял со дна ящика маленький картонный прямоугольник, вытер его о полу пальто, которая была сухой, хотя и выглядела как мокрая. Направил на фотографию яркий луч фонарика.

– Видишь, обыкновенное лицо, полно таких на улице. Я его абсолютно не помню. Был ли он добрым, великодушным, приветливым? О чем думал, о чем грустил, кого любил по-настоящему? Может, тебе удастся припомнить?

– Никогда не задумывался.

– Когда-нибудь ты затоскуешь об отце. К его смерти будешь возвращаться неустанно. И в конце концов покажется тебе со всей очевидностью, что ты присутствовал при его расставании с жизнью. Что видел, как покидает его жизнь и с последней частицей ее он уходит в небытие.

Луна выплыла на простор оконного стекла. И была эта луна колдовская, которую никто еще не затоптал и не замусорил. Она манила людей, страдающих бессонницей, контурами неизвестных континентов и неизведанных океанов.

– Зачем вы к нам приходите? Откуда вы приходите? – тихо спросил Витек.

– Я же не внушаю тебе страха, верно? Может, я призрак, который никого не пугает и лишь самого себя морочит, ища смысл в бессмыслице? Что бы я ни сказал, все равно не удержу тебя, не изменю твоего пути, не отвращу твоей судьбы. А если бы далее и в чем-то помог, в конце пути ты проклянешь свою жизнь, как все. Ибо кончается эпоха благостных, полных самодовольства и елея, аппетитных биографий. Твое поколение расстанется с жизнью в суматохе, с чувством неудовлетворенности и внутреннего разлада.

– Сейчас меня совершенно не волнует мое будущее. В данную минуту я хотел бы заполучить Шапку-невидимку.

– Тогда бы пробрался к девушке, которую, как тебе кажется, ты любишь. Это та, с длинной черной косой, Реня или Муся, она погибла потом при бомбежке? Нет, погоди, пожалуй, не погибла, а через Литву уехала в Швецию, где след ее затерялся.

– У нее нет длинной черной косы. И зовут ее Алина.

– Тебе хотелось бы в шапке-невидимке сопутствовать ей постоянно, каждую минуту, каждую секунду, ласкать ее взором, внимать ее дыханию, прислушиваться к ее грусти, мысленно касаться ее груди, уст, горячего лона. Так сильно заболел?

– Жутко. Мечусь без причины и не могу найти себе места. Что-то томит, и я не в силах с этим совладать. Смертельно заболел впервые в жизни.

– Я возьму фотографию отца.

– Берите.

– У него были такие же волосы, как у тебя? Темные, с багровым оттенком, устремленные ввысь. Не провожай меня, я знаю дорогу.

Незнакомец протянул руку и на ощупь двинулся в кухню, а оттуда в прихожую. Витек шел за ним, затаив дыхание. Незнакомец поскользнулся на лестнице из потрескавшегося песчаника.

– Это к счастью, – сказал он. – Хотя счастье мне уже ни к чему.

– Даже в смертный час пригодится немножко счастья.

– Ты прав, хотя еще не понимаешь, что говоришь. Но твоей привилегией будет способность формулировать глубокие мысли, которые позже, невзначай, в наименее подходящие моменты весьма ощутимо подтвердит жизнь.

Небо над Верхним предместьем сделалось бирюзовым, близился рассвет. В ажурных кронах деревьев загомонили веселые воробьи. Незнакомец открыл калитку и ступил на тротуар. Густой, холодноватый свет луны лег тяжелым бременем на его кожаную кепку, на сутулую спину. С минуту он раздумывал, в какую сторону идти. Глянул на колокольню костела в объятьях черных елей, глянул в глубь долины, откуда мчала к городу запыхавшаяся река. И побрел песчаной, дикою тропой, которая вела всюду и никуда.

В доме вспыхнул электрический свет. Мать пересекала кухню в ночной рубашке и наспех наброшенном вязаном платке. Щурила заспанные глаза.

– Это ты? Так поздно возвращаешься домой?

– Нет, я уже спал. Меня разбудил призрак.

– Что ты выдумал, сынок? Какой призрак?

– Взгляни, мама. Он идет вон там, среди деревьев, у Левкиного дома.

– Никто там не идет. Сейчас развиднеет. Бесишься целыми днями, потому и спишь тревожно.

Мать стояла возле него, дрожа от холода. В лесу возле костела пронзительно закричала птица.

– Я уже второй раз видел настоящего призрака, – тихо произнес Витек.

– И говоришь это так спокойно.

– Ведь он пугает совсем не страшно.

– В мое время были настоящие призраки.

– Этот тоже настоящий, правда, какой-то меланхоличный и, собственно, ничего не требующий от живых.

Мать потянула носом, замерла в ужасе.

– Ты пил водку, Витек? Пречистая Дева, уже началось. Умоляю, сынок, опомнись, пробудись от этого ужасного кошмара. – Она хотела схватить его за руку, но он досадливо вырвался.

– Это ты, мама, взяла у меня пятьдесят грошей?

– А зачем носишь деньги в кармашке, куда я положила крошку хлеба, освященного в храме святой Агаты?

– Ношу на счастье.

– Уж я знаю, какое это счастье.

– Отдай, мама. – Витек шагнул к ней.

Она попятилась в испуге, придерживая платок на груди.

– Не отдам никогда. Нет уже монеты. Я бросила ее ночью в реку.

– Стыдно предаваться суеверьям.

– Ради твоего же блага, сынок, – говорила она, неуклюже семеня впереди него. – Ты должен быть сильным, тебе нельзя падать, иначе никогда не подымешься.

– Мама, я сам построю свою жизнь, – шептал он сердито, шагая следом за ней, а она прямо на глазах съеживалась, превращаясь в сухой комочек одержимости. У соседей заголосил петух, провожая уходящую ночь.

И тут заскрипели пружины кровати в боковушке. Дед зашелся раздирающим до печенок кашлем, потом долго сплевывал, с трудом освобождаясь от тягучей мокроты.

– Всю ночь ходят, разговаривают, обделывают делишки, а я ничего не знаю, никто со мной не делится, – хрипел он плаксиво. – Когда наконец пройдет эта проклятая ночь?

* * *

В те годы никто не хотел быть молодым. Молодость была чем-то постыдным, неполноценным, несуразным. Молодость была словно кара бытия или чистилище, к которому приговорили авансом.

Это были времена кривых ног, что почему-то называлось английской болезнью. Это была эпоха рябоватых лиц, о которых говорилось, что черти на них горох молотили. Это были времена щербатости, и никого не ужасали рты, полные почерневших корешков.

Люди тогда носили горбы, влачили усохшие ноги, мирились с бельмом на глазу, плевали чахоточной мокротой, гнили заживо от сифилиса, задыхались от астмы, обрастали расширенными венами от каторжного труда, их крючило от воспаления суставов. Это были великолепные времена, населенные безобразными людьми.

Тогда презирали молодость. Еще никто ее не украсил, не одухотворил, не продлил до смерти. Еще никто не научил молодость агрессивности, хищному суперменству, повальному стремлению переть напролом. Молодость еще не ведала, что она особая биологическая категория, некая общественная формация, что она уникальное привилегированное государство в государстве будничного бытия.

В те годы взрослые ходили, держась прямо, спесивые и достойные почитания. Они требовали к себе уважения, любви и полнейшего доверия. Им еще не приходилось прятаться по углам, уступать дорогу или рядиться и гримироваться под молодых. Вдобавок они до того зазнавались, что подавали руку для целованья. И молодые целовали руки матерей и отцов, теток и дядьев, ксендзов и директоров, лавочниц и артистов. С величайшей серьезностью и послушанием чтилось верховенство взрослых.

Каждый мальчишка, подросток, юноша старательно скрывал свое биологическое состояние, тщательно затаивал стигматы незрелости, ибо жестокие взрослые принуждали их носить унизительные атрибуты верноподданничества: короткие штанишки, матросские воротники, прически, называемые «челкой», длинные чулки на резинках, зимние шапки, завязанные под подбородком, варежки, скрепленные длинной шерстяной тесемкой, «чтобы не потерять». Поэтому каждый мальчишка мечтал о дне, когда получит аттестат зрелости, ибо только тогда будет ему дозволено одеться, как все люди. В нормальном костюме, в демисезонном пальто, в шляпе и с тростью в руке ему будет разрешено притеснять тех, кто моложе.

Поэтому величайшим счастьем для них было, обманывая бдительных стражей, переодеваться взрослыми. Скольких ухищрений стоило раздобыть потертый котелок, сколько усилий затрачивалось на то, чтобы вынести из дома отцовские брюки навыпуск, сколько радости доставлял украденный всамделишный галстук. Какое счастье испытывали счастливчики, у которых рано пробивались усы.

А потом, вдруг, неизвестно как и когда, победила молодость. Молодость, свободная от уродств, болезней и безобразности. Самовлюбленная молодость. Молодость, исполненная презрения к немолодости. Молодость прекрасная и долговечная. Молодость с рассыпающимися кодами поврежденных генов.

* * *

Витек шел по вагонам, заглядывая во все купе. За окнами сыпались с неба хлопья нежданного снега, крупные, как птичьи перья. Снег водянистой тяжестью ломал легкомысленно вымахавшие травы и улыбчивые цветы. Стекла заросли толстым слоем пара.

Витек шел, теряя остатки надежды. Всюду на него с любопытством и издевкой поглядывали гимназисты, ибо это был один из тех пригородных поездов, которым ездила молодежь местечек, железнодорожных поселков и мелких усадеб, разбросанных вдоль магистрали. Умолкали на секунду и провожали взглядом чужака, который мозолил глаза своей фуражкой, расшитой разноцветными нитями, фуражкой, предвещавшей скорую свободу. Вдогонку неслись ехидные замечания и недружелюбные смешки, а он, упрямо стиснув зубы, пробивался сквозь толщу унижений.

Наконец Витек увидал Зузу, сидевшую среди военных, уже немолодых, загорелых унтеров. Она читала томик с черным венком национальной библиотеки на белой обложке. Он отодвинул неподатливую дверь. Военные взглянули на него без особого любопытства. Зуза читала прилежно, насупив густые, черные, почти мужские брови.

– Извините, – тихо произнес Витек.

Зуза не расслышала: поезд, как всегда на этом месте, резвее покатил под гору.

– Здравствуйте, панна Зуза, – сказал он громче. Оторвавшись от книги, она взглянула удивленно.

– Вы можете выйти со мной в коридор?

– Пожалуйста, тут хватит места.

– Нет, благодарю. Только на одно слово.

Она досадливо захлопнула книгу и вышла с ним. Вагон закачался на щербатых рельсах. Они схватились за бронзовый поручень, настывший и влажный.

– Слушаю вас?

Витек увидел вблизи ее смуглое лицо с пронзительно голубыми глазами – такие лица были у многих девушек в тех краях.

– Я хотел бы знать, что случилось с Алиной.

– С Алиной? – переспросила она, словно не понимая.

– Я не вижу ее несколько дней, а у меня к ней дело.

– Так это вы ее разыскиваете ежедневно? Обходите вагоны, как заправский кондуктор.

– У меня неотложное дело. Я дал ей книгу, которая теперь мне нужна.

Зуза взглянула на него испытующе. Поезд замедлял ход, приближаясь к станции.

– Зайдите к ней. Кажется, она лежит простуженная.

– Вот как? А я не знал. Зайду, разумеется.

– Видите, как все просто.

– Простые решения редко приходят мне в голову.

Зуза нарисовала пальцем на затуманенном стекле сердечко.

– Действительно речь идет об учебнике?

– Вы мне не верите?

Она стерла со стекла рисунок.

– Я думаю, ее родители будут недовольны.

Витек с трудом проглотил слюну.

– А она?

– Пожалуй, вам лучше знать.

– Уже слишком поздно.

– Что поздно?

– Теперь мне уже все равно.

Поезд остановился на станции. Жалобно заныли отпущенные тормоза. Зуза и Витек выскочили на платформу, устланную небывалым, словно бы фосфоресцирующим снегом.

– Не ходите к ней, – быстро проговорила Зуза.

– Почему?

– У меня предчувствие. А мои предчувствия всегда сбываются.

– Теперь уже слишком поздно.

– Я вам добра желаю. Послушайтесь меня.

– Теперь уже все равно.

Она хотела вроде бы еще что-то сказать. Снежинки густо облепляли ее черные волосы, ресницы, мясистые, словно припухшие губы. Она вдруг резко повернулась и побежала вдоль железнодорожного полотна, а Витек спохватился, что до сих пор не знает, где она живет.

– Кого ты все ищешь? Что с тобой творится? – раздалось у него за спиной.

Паровоз с высокой трубой и красными колесами безнадежно свистнул, забуксовал. В окнах двинувшихся со скрежетом вагонов теснились гимназисты. Для них любая остановка была неосуществившимся приключением.

– Сами знаете, кого ищу. Зачем притворяетесь? – сказал Витек и мстительно плюнул на девственный снег.

Энгель и Грета горбились, прикрывая головы портфелями в вытянутых руках. Энгель пытался сдуть с кончика носа каплю.

– Витек, ты обалдел, попросту рехнулся. Чисто математически, умозрительно сконструировал нечто, вообще не существующее. Это же ненормально. Какая-то самоубийственная мания.

Энгель умолк, напуганный собственным высказыванием.

– Извини меня, ляпнул вздор. Я не имел в виду ничего плохого.

– А может, это и есть тяга к самоубийству? – с вызовом сказал Витек. – Может, так и должно быть?

– Пошли, – сказала Грета. – А то снегом занесет.

Они побрели, не глядя друг на друга, а пороша сочно хрустела под ногами.

– Зачем провожаете? Сам дойду, – буркнул Витек.

– Приходи к нам. Позубрим вместе. Будет веселее, – предложил Энгель. – Ведь когда-то ты просиживал у нас целыми днями.

– Помнишь, даже дрался со мной однажды, – добавила Грета и посмотрела на белые пригорки, по которым сновали вороны с тревожным карканьем.

– Я с тобой дрался?

– Да, очень давно. И все же я помню.

– Витек, а как с экзаменами? – спросил Энгель.

– Плевал я на них.

С минуту шли молча. Снегопад постепенно стихал. Откуда-то из-за облаков медленно пробивалось солнце. Побелевшие холмы засияли, как сахарные головы, подсвеченные электрической лампой. Грета робко приблизилась к Витеку.

– Я навестила тебя прошлой ночью. Ты знаешь, что я лунатичка?

– В этом тебя тоже убедил Энгель?

– Я видела тебя во сне. Ты лежал поперек постели с закрытыми глазами и кричал.

– А может, ты видела призрак, которого я встречаю?

– Нет, это не дух умершего, это дух живого человека.

– Грета, ты же знаешь, что ты мне очень нравишься.

– А я не хочу тебе нравиться.

– Ты должна ехать в Баварию. И тебе не на пользу эта страна.

– Хочешь, чтобы я уехала? – И в ее глазах показались обильные немецкие слезы.

– Ох, ничего я не хочу. Ничего теперь не желаю, оставьте меня в покое, отвяжитесь.

Брат и сестра в недоумении остановились у почты, водосточные трубы которой гудели от талой воды. Витек, не оглядываясь, одержимо шагал к своему громоздкому, слоноподобному дому, чьи деревянные пристройки нависали над улицей.

– Мы ждем тебя! – крикнул еще Энгель. – Можешь вернуться в любую минуту!

Витек вошел во двор. Откуда-то из садов устремился к нему гигантскими прыжками кот-бродяга.

– Магараджа?

Кот остановился и мяукнул робким, пискливым голосом.

– Что с тобой творится, Магараджа?

Кот подбежал, подхалимски выгнул спину. Принялся карабкаться по штанине Витека, вонзая до кожи острые крючки когтей.

– Никому ни слова. Я стащу у пана Кежуна телеграфный бланк и отнесу весточку моей девушке. У меня есть девушка, только это тайна, и ты ее не разглашай.

Витек гладил поразительно тощую спину кота в проплешинах и шрамах от вечных драк, а доблестный Магараджа ласково мурлыкал. Кот забрался к нему на руки, замурлыкал громче, в горле заклокотало, словно там вибрировала пружина.

– Видишь, как забрало твоего хозяина? Скрутило, прямо дошел до ручки. А знаешь ли ты, что я не смог бы тебе даже ее описать? Клянусь – не помню, как выглядит. То есть припоминаю отдельные черты. Волосы похожи на твою шерсть, когда ты был маленьким, глаза тоже, пожалуй, кошачьи, зеленые или коричневые, как мякоть сосновой коры, или голубые, как дым, ибо у иных котов, особенно аристократичных и овеянных тайной, глаза походят на дым, стелющийся по небу. Кожу ее помню, хоть и не могу описать. Она такая, что хочется к ней прикоснуться, и лучше губами, кожа теплая и одновременно прохладная и светится, как мед на летнем солнце. А целиком увидеть мою девушку я не могу, хоть и очень этого желаю. Вру я тебе, Магараджа, ведь именно в целом, всю, я прекрасно вспоминаю ее, и вспоминаю с ожиданием, с внезапным замиранием сердца, с болью и нечаянной радостью. Меня куда-то гонит, и я не знаю, где конец у этого беспредела, заполненного мукой, блаженством, осиянным грустью.

Потом он удрірал от матери, которая выбежала за ним на крыльцо. Странные и жуткие лучи света пронизывали холодный воздух, как перед Страшным судом.

– Доешь по крайней мере обед! – истерически кричала мать. – Помни, ты родился в рубашке! Что ты делаешь? Какая нечистая сила гонит тебя из дома?

Звякнули отворяющиеся окна у сестер-двойняшек. Цецилия и Олимпия, неодетые, со всклокоченными волосами, с любопытством высовывались из окна, чтобы разобраться, кто от кого бежит. А Витек уже мчался по скользкому и мокрому тротуару вниз, к лесу, напоминавшему о себе торжественным гулом.

– Левка, задержи его, ради Христа! – хрипло кричала мать.

По улице, ведущей к костелу, ехал в пролетке Лева. Он сидел на козлах рядом с озябшим извозчиком, держа в одной руке вожжи, а в другой огромный кнут с красным помпоном. Поперек сиденья лежал отец Левки, старик Малафеев. Ноги, обтянутые бархатными гетрами, упирались в откинутый верх экипажа, клетчатый пиджак расстегнулся, демонстрируя мятую, в пятнах рубаху-косоворотку. Панама, вернее, старая, заношенная до черноты шляпа сиротливо каталась по полу пролетки. Усы и борода Малафеева сверкали прозрачной сыростью и походили на пучки речных водорослей, вмерзших в лед.

– Приходится за ним присматривать, – сказал Левка, соскочив с козел. – Особенно когда он пьян. Видишь, черти снова хватают его за глотку.

Старик Малафеев поискал руками опору, увидал свалившуюся шляпу, хотел ее поднять и рухнул на прогнившее дно пролетки. Вероятно что-то припомнив, он затянул церковным басом:

Ты скажи, говори,

Как в России цари

правят.

Ты скажи поскорей,

Как в России царей

давят.

– Эх, была не была, – сказал Левка и наклонился к Витеку. – Ты ничего не знаешь. И держи язык за зубами. Я за отцом слежу потому, что он, убегая из Петрограда, привез сюда клад и где-то зарыл. Правда, говорит, что забыл место, да я ему не верю. Жду, когда скажет, должен сказать, верно? Во сне, по пьянке или в горячке.

От длинных, взлохмаченных ветром волос Левки исходил дух овчины и касторки.

Как капралы Петра

Провожали со двора

тихо.

А жена пред дворцом

Разъезжала верхом

лихо.

Малафеев снова вскарабкался на линялое сиденье пролетки. С закрытыми глазами уважительно прислушивался к своей залихватской песне. Извозчик мирно дремал на козлах, покачиваясь на все стороны.

– Левка, а что у тебя было в ту ночь с Цецилией? – тихо спросил Витек.

Юный Малафеев высморкался двумя пальцами, оглядел холмы, на которых уже не было снега.

– О чем думаешь, то и случилось. Ух, настоящий рай, – вздохнул он хрипло. – Русский рай, польский, еврейский. Все вместе взятые. Пока сам не попробуешь, не узнаешь, что такое жизнь. Эх, лучше не напоминай. Мне бы только дорваться до золотых рублей, ничего другого делать не буду. Ох, посадить бы всех шалав на кол.

Витек ощутил неприятный холод. Левка таращил глаза на небо, а там из рваных облаков изливался отраженный свет удивительных оттенков.

– Вернись! Вернись! – долетел откуда-то снизу жалобный голос матери.

Левка вернулся к кособокому экипажу. Внезапно хлестнул кнутом отца по ногам в бархатных гетрах.

– Где твое золото? Мне надо много золота, понял?

Старик, впрочем не такой уж старик, Малафеев поджал ноги и заревел, словно из глубин естества:

Как курносый злодей

Воцарялся на ней,

горе.

Но Господь русский Бог

Бедным людям помог

вскоре.

– Левка, ты пил? – спросил Витек. – Ты ведь пьян.

– Потому что отца ударил? Да я легонько его, чтобы очухался. Он когда-то бил людей сильнее. Не беспокойся, я знаю, что такое сыновняя любовь. Мне бы найти рублики. А почему кричит твоя мамаша? Ты тоже ее приструнил? А может, она ревнует?

На крик матери лес откликнулся зычно. Посыпались тяжелые капли, поблескивая на лету разноцветными искрами.

– Я тоже откопаю свое золото, – шепнул Витек. – Настал мой черед.

– Идешь подкапываться под виллу полковника? – язвительно ухмыльнулся Левка. – Помогай Господь русский Бог.

Он вскочил на козлы, шлепнул тяжелыми, отсыревшими вожжами по провисшему хребту лошади. Пролетка потащилась вниз по Костельной. Старик Малафеев каким-то чудом встал на ноги, собрался крикнуть или завыть, но вдруг зарыдал и плюхнулся на сиденье.

Витек сошел на тропу, которая кралась зигзагами в глубину леса. Остановился у оттаявшего островка. Вытащил из теплого кармана телеграмму, расправил на ладони. Мелкие, суматошные каракули вопили между мертвыми линейками официального бланка: «клянусь тебе в вечной любви точка жду». И тут с макушки дерева сорвалась талая капля и разбилась на бланке. Витек подождал, пока бумага впитает пахнущую хвоей влагу. Аккуратно сложил телеграмму и края скрепил белой маркой, украшенной изображением почтового рожка. Взглянул на небо, но неба не увидал, ибо его загораживали качающиеся ветви елей. И бросился бежать по крутому лесистому склону напрямик.

И снова та же горничная повела его от калитки к вилле, где уже оживал дикий виноград. Но пса не было, он не трусил рядом и не держал, как тогда, руку гостя в зубах.

– Может, вам лучше отдать мне телеграмму? – неуверенно предложила девушка.

– Почему? Барышня должна расписаться, – вспыхнул Витек.

– А у вас глаза блестят. Вы больной разносите телеграммы?

– Я не разношу. У меня только одна, для Алины.

Горничная остановилась на нижней ступеньке крыльца.

– Пожалуйста, отдайте мне. Я ей наверняка передам, – произнесла она тихо, поглядывая на стеклянную дверь парадного входа.

– Я должен сам. Это очень важно.

– Как хотите.

Дверь распахнулась неожиданно. В глубине дома от сквозняка загремели, как выстрелы, захлопывающиеся окна. На пороге возник полковник Наленч в расстегнутом мундире.

– Депеша для барышни, – доложила горничная.

– Я приму, – хмуро произнес полковник.

– Я должен передать лично адресату. – Витек хотел попятиться, однако Наленч сделал шаг и схватил дрожащими пальцами краешек телеграммы.

– Я сказал, что приму.

– Панна Алина должна расписаться.

На втором этаже залаял Рекс, послышался какой-то шум, и затрещала дверь, словно срываемая с петель.

Restes dans ta chambre, compris? [xiv]крикнул полковник, а потом спокойно, хотя и с угрозой, добавил: – Я распишусь. Этого будет вполне достаточно.

– Не имею права отдать, в самом деле, это же лично для панны Алины.

– Пусти! – выкрикнул с яростью Наленч. Витек машинально отпустил бумагу.

На ступеньках в холле возникла мужская фигура. Вероятно, кузена Сильвека выманили вопли полковника.

– Прошу вернуть телеграмму, – потребовал Витек.

– Ведь ты принес ее нам? Дай квитанцию, распишусь.

– Верните, я принесу в другой раз, – бормотал растерянный Витек.

По ту сторону долины зарокотал первый в этом году весенний гром. Оба невольно взглянули на фиолетовые облака, внутри которых тлел зловещий рыжий свет.

– Не нужно расписываться?

Витек, пятясь, спускался с крыльца.

– Не нужно. Это телеграмма для Алины.

– Я тебе покажу, щенок. Не смей шататься возле дома, иначе получишь заряд черной соли в задницу.

По железной крыше забарабанили редкие градины и утихли.

– Советую вам выбирать выражения, – процедил Витек, преодолевая спазм в горле.

– Ах ты, сукин сын! – взревел полковник и кинулся в дом. Что-то упало, послышалась возня, кто-то отчаянно зарыдал. – Отпусти ружье, отпусти сейчас же! – гремел в сумрачном холле Наленч. – Je vais le mettra a plat tout de suite [xv], я этого сопляка нашпигую солью!

Витек по возможности сдержанно и гордо, однако с глазами на затылке отступал к калитке.

Потом он укрылся за колючим стволом мертвой ели, с которой сыпались мертвые иголки. Смотрел на виллу в бессильной ярости. А там еще метался по крыльцу разъяренный отец Алины.

– Никто меня отсюда не прогонит. Буду приходить сюда, когда и сколько захочу. Я не выпущу ее из когтей. Слишком поздно, помощник смерти, коновал солдафонский.

Витек долго шел среди незнакомых деревьев, сбившись с дороги. Остановился, промокший до нитки, на опушке леса и увидал внизу долину, вымощенную домами предместья. Увидал, словно впервые, старинные дома, воздвигнутые на протяжении ста лет, дома каменные, стилизованные под готические замки, особняки в стиле ампир, польские шляхетские гнезда и дома деревянные, огромные страшилища, словно выпиленные лобзиком православного безумца. Тут невзначай полыхнула молния, пронзила долину, вплоть до каменистого дна реки, озарив страшным, мертвенным светом Вселенную.

И показалось Витеку, что долина загромождена развалинами. Вместо домов, деревянных и каменных, померещились ему очертания сокрушенных фундаментов, горы пепла, обугленные балки, разрушающиеся стены.

Когда, гонимый страхом, хотел обратиться в бегство, вспыхнула новая молния, и показалось ему, что долина выстлана садами, а в них старые дома и множество новых строений различной высоты, и все они сбегают террасами на дно долины, где по бетонному ложу течет к городу умиротворенная, тихая, мертвая Виленка.

Витек долго не мог уснуть, ворочался на соломенном матраце, начинка которого уже не пахла соломой, а источала удушливый запах пыли, старости и печали. Он слышал, как проснулась мать и бдительно ждала его возвращения. Ибо он навострился возвращаться домой незаметно, без единого скрипа струганых половиц, без громкого вздоха, как бы выключая незримое, но сильное биополе, выдающее присутствие человека в четырех стенах. Витек злорадно слушал ее учащенное дыхание и тщетно творимые шепотом молитвы. А за окном сверкало, то раздавался приглушенный гром, то недолго сыпал град. Гроза носилась вокруг долины, ходила кругами, как огромная ночная птица. В минуты тишины заявлял о себе соловей чистыми, светлыми трелями, и тогда могло показаться, что за окном расцветает сирень, луна бредет сквозь темные облака и знойный ветер охлаждается трепетом свежей зелени.

Немного погодя Витек встал и, не зажигая лампы, ощупал сенник под простыней. Сразу же наткнулся на обтрепанный лоскут змеиной кожи, живой и неживой одновременно. Поднес ее к глазам. Заблестели чешуйки, похожие на мутные капли жира. Витек вздрогнул от отвращения. Толкнул створку окна, швырнул в темноту бесформенный ошметок. Ветер жадно подхватил его, понес в кусты, тревожно шебаршившие у забора.

– Это ты, Витек? – плаксиво спросил дед из своей боковушки, дверь которой никогда не закрывалась.

– Да, я, не спится, – сказал Витек, останавливаясь в ногах его кровати.

– Ты открывал окно?

– Мать положила мне в постель змеиную кожу.

– Она сходит с ума. Молится целыми днями, заваривает какие-то травы, сегодня лежала крестом на полу.

– Новую икону повесила над моей кроватью.

– За все хватается, и за молитву, и за суеверия.

– Слышите соловья, дедушка?

– Все слышу. Я теперь превратился в огромное умирающее ухо.

– Удивительна эта весна тысяча девятьсот тридцать девятого года. Хотя удивительна, пожалуй, только для нас. Когда-нибудь школьники не смогут отличить ее от других. Спутают с весной девятьсот девятого или пятьдесят девятого.

Старик лежал неподвижно, укрытый густым мраком. В темноте, смердящей неизлечимым недугом, слышались хрип, посвистывания, бульканье, слышалась тяжелая работа разлагающихся легких.

– Вы заснули, дедушка?

– Я бодрствую, дитя мое, всегда бодрствую.

– А что будет, если я умру раньше вас, дедушка?

Зашуршала подушка. Старик торопливо крестился, точно отгонял незидимую пчелу.

– Нет, Витек, нет. Ты похоронишь сначала меня, потом мать. Мы будем тебе сниться, а ты будешь пугаться этих снов, и будут терзать тебя угрызения совести. Я приснюсь тебе окровавленным, бредущим на вечерней заре от калитки к крыльцу. Мать увидишь в гробу, как наяву, во всем кошмарном величии смерти, и гроб этот и останки матери будет алчно пожирать ненасытное пламя гигантского костра, ревущего, как ураган, и ты подумаешь, что это адский огонь, и проснешься потрясенный, в страхе, который навещает живых и среди бела дня.

За окном сверкнула молния, обнаружившая ослепительно белый город, приникший к устью долины. Рванулись вверх телеграфные столбы с путаницей черных проводов. Только холмы оставались недвижимы, как туши палых животных.

– Дедушка, я свободный человек.

– Откуда знаешь, что свободный?

– Мы все свободны.

Старик хотел повернуться на бок, но передумал. Витек разглядел на столике у его изголовья погребальную свечу в старинном подсвечнике и коробок спичек на белой тарелочке.

– Я родился во время январского восстания, минуточку, сколько же лет тому назад? Много, не хочется считать. Знаю это восстание по рассказам родителей, родственников, знакомых, видел войны, революции, государственные перевороты, путчи, бунты. Переживал пламенные надежды и большие разочарования, наблюдал прохождение всевозможных войск через нашу долину, в ту и в другую сторону, вдоль и поперек, умирал и воскресал, сражался и терпел поражения, воспарял к святости и погрязал в грехах. Нет, Витек, вам только кажется, что вы свободны. Вы не свободны и никогда не будете свободными.

Снова запел ранний соловей. Он выводил свои рулады поразительно громко, словно хотел перекричать тревожную ночь.

– Дедушка, я знаю, что вольному воля. И я ощущаю это так сильно, так явственно, как никогда в жизни.

– Будешь жить с вольной волей в неволе.

– Так жить я не хочу и не буду.

– Ох, что за ночь. Все ночи страшны. Иди спать, дитя мое. Завтра тебя ждет новый день.

Витек наклонился, отыскивая на одеяле руку старика. Нашел горсть горячих, сухих, неподвижных косточек. Поднял эту руку и, превозмогая страх или, вернее, отвращение, коснулся губами тонкой, вытертой кожи.

* * *

Бывшая невеста Гитлера, уроженка Силезии, рассказывает о своем поклоннике. Анна Сова – вдова штейгера одной из шахт Верхней Силезии и дочь Тура, владельца пивной в Мюнхене, где А. Гитлер проводил время перед войной. Пани Сова, женщина лет сорока, блондинка с голубыми глазами, рассказывает: «Подруги смеялись над моим поклонником, вечно меня спрашивали: „Еще встречаешься с этим дикарем?" Он меня ревновал. В принципе, Адольф избегал женщин, как, впрочем, сторонился и любого незнакомого человека. Адольфу претили женщины в положении и евреи. Странное сочетание. И все же было именно так. Беременными женщинами он брезговал, евреев ненавидел всей душой. Когда мы прощались на вокзале в Мюнхене, то поклялись друг другу в верности и в том, что будем ждать друг друга. „Я никогда не сочетаюсь браком ни с какой другой женщиной, разве что со смертью", – сказал мне Адольф. Я, увы, не сдержала слово. По приезде в Силезию я познакомилась с моим будущим мужем. Признаюсь, что об Адольфе забыла. Вышла замуж. Только из газет узнала о его существовании. Теперь он так велик, что не стал бы со мной разговаривать. Но клятвы не нарушил. Не женился», – добавляет пани Анна с удовлетворением, присущим женщине, одержавшей победу над представителем сильного пола.

* * *

Витек снова стоял неподалеку от гимназии, спрятавшись за ствол каштана. Но теперь окна огромного здания были перечеркнуты крестами из белых бумажных полосок и почему-то напоминали неотправленные голубые конверты. Каштан тоже изменился. Выпустил несметное количество бледных листочков, которые неуклюже трепыхались на ветру, как птенцы, пытающиеся летать.

Рядом на площади расположилась ярмарка или базар. Выпряженные лошади дремали, спрятав головы в торбы с овсом. На возах мужики раскладывали свой доморощенный товар. По темным улочкам, образованным телегами и балаганами, переливалась беспокойная толпа покупателей, продавцов, любопытствующих и жуликов.

Витек неотрывно следил за парадным входом женской гимназии. Кто-то входил туда, кто-то весело сбегал по каменным ступеням, но здание оставалось безмолвным, словно замершим в ожидании, застывшим. Из боковой улицы выехал автомобиль, и у Витека потемнело в глазах. Он узнал этот синий кузов, похожий на жестянку из-под чая. Польский «фиат» ехал медленно, вздымая стелющуюся, жиденькую пыль, и остановился у каменной лестницы. Скрипнул ручной тормоз, из-за баранки вылез тучный сержант, поднял крышку капота и начал копаться в моторе. В салоне машины кто-то оставался и ждал, полулежа, в густой тени на заднем сиденье. Витеку, вероятно, почудилось, что этот кто-то внимательно наблюдает за улицей. И он отступил за дерево. Сорвал листок и принялся жевать его в волнении. Унтер поднял голову и посмотрел на небо, прикрывая глаза ладонью. Площадь затихла, вся толпа – торгующие, покупатели, любопытные и жулье – тоже уставилась на небо. А там в разрывах между золотистыми облаками плыли на север эскадрильи вольных птиц. Плыли тихо, во всю ширь неба, от горизонта до горизонта. Ломали строй и тут же его восстанавливали, послушные дисциплине великого перелета. Люди в молчании следили за величественной мистерией крылатых странников.

И вдруг пронзительно задребезжал электрический звонок, и тут же с лестницы посыпали сотни девчонок в синих мундирчиках. Витек даже не успел заметить, когда сержант закрыл капот, когда Алина села в автомобиль, когда машина тронулась. Услыхал только предупреждающее кваканье клаксона. Толпа гимназисток расступилась, и над их головами проплыла блестящая крыша «фиата». Потом машина, сверкнув отраженьями солнца в фарах, помчалась по улице с каштанами, увеличиваясь на глазах и грозно ревя мотором, словно хотела растоптать притаившегося за деревом Витека. Промелькнула совсем рядом, в облаках пыли и выхлопных газов. В эту долю секунды ему показалось, что он видит глубоко запавшие глаза Алины, устремленные на него с укором. Показалось, что, резко откинувшись назад, она прячется в тени, отстраняется от спутника. Показалось ему, что она кричит пронзительным, истерическим голосом, как человек, падающий в пропасть.

Толпа снова глазела на небо. Гимназистки тоже. В голубой вышине, чистой, еще не испепеленной зноем, устремлялась на север новая стая птиц.

– Не надо сюда приходить.

Витек резко обернулся, готовый к обороне. Но это была Зуза, которая также смотрела на небо.

– Алина просила что-нибудь мне передать? – спросил Витек сдавленным голосом.

– Она ничего не говорит, а я и так все знаю.

– Почему она не хочет со мной встретиться?

Зуза опустила голову. Черная коса скользнула с плеча на грудь, как испуганный зверек.

– Не может. После выпускных экзаменов ее увезут за границу.

– Значит, всего через несколько дней.

– Да, собственно, через несколько дней.

– Что же мне делать?

– Все равно будет война.

– Плевал я на войну, на мир, на выпускные экзамены, на будущее, на ее родителей и на всех прочих людей. Мне все безразлично теперь. Я должен с ней увидеться, иначе я сойду с ума.

– Она, вероятно, считает, что вы все это выдумали, – сказала Зуза.

Витек рванулся к ней, и девушка отступила на несколько шагов.

– Ну и что, если выдумал? А какое оно – невыдуманное? Может, вы скажете, если она не смогла?

Зуза прислонилась к металлической ограде, за которой бушевала белая сирень.

– Не кричите так.

– Я не стесняюсь. Пожалуйста, пусть все знают.

– Вы наверняка больны. Нельзя ходить с температурой.

– Значит, либо придумал, либо болен?

– Может, и то и другое.

Витек хотел крикнуть, но не хватило сил. Взглянул бессмысленно на тротуар под ногами. В зазорах между плитами виднелись комочки мельчайшего песка, напоминавшие ягоды. Земляные муравьи бежали по невидимым тропкам в заглохший сад за металлической оградой.

– Ладно, – тихо произнес Витек. – Пусть будет так. Но это только начало.

Витек отвернулся от Зузы и побрел прочь по сумрачному зеленому туннелю, каштаны источали веселящий смолистый аромат свежести.

– Пан Витольд! – крикнула Зуза.

Он остановился, ждал не оглядываясь, понуро.

– Алина, пожалуй, очень страдает, – добавила она шепотом.

Потом он шагал вниз по склону, через лес, прогретый солнцем. Не замечал бутонов, лопающихся буквально на глазах, цветов, подрастающих с каждым часом, не замечал лета, торопящегося в долину Виленки. Лес гудел трубным гласом, прислушиваясь к самому себе. Мокрые нити паутины хватали Витека за волосы. Какая-то крупная птица тяжело летела зигзагами среди еловых стволов. Озерки теплого смолистого воздуха стояли на солнечных полянах. Витек брел напролом зарослями буйной, молодой зелени, и все травы, цветы, кусты цеплялись за руки, хлестали по лицу, преграждали ему путь к Алине.

– Магараджа!

Да, это был кот Магараджа. Он шел не спеша, извиваясь змеей среди высокого папоротника, прикидывался, что не видит хозяина, изображал пристрастие к ботанике, рьяно обнюхивал длинные травинки.

– Магараджа, куда это ты собрался?

Кот задумчиво оглядел макушки высоких деревьев, а потом, поигрывая хвостом, как заправский хищник, канул в чаще молодых трав.

Витек остановился на опушке леса у края оврага – бывшего русла. Земляные террасы на той стороне были свежевскопаны, кудрявая рассада торчала из бурой, жирной земли. Стены виллы зазеленели от дикого винограда. В широких окнах отражалась вся долина и каменная пирамида города, замыкающая ее устье.

– Истерия инволюционная, – сказал Витек. – Как хорошо болеть.

Нащупал пульс на левой руке. Считал, глядя на дом, облитый предвечерним густеющим светом. За рекой послышались цимбалы, словно бренчанье просыпающихся к вечеру комаров.

– Я не улавливаю пульса. Я весь – гигантский, оглушительный пульс.

Хлопнула дверь на задах дома. Из-за угла выскочил Рекс и покатился огромным черным комком к калитке. Распластался на проволочной сетке, демонстрируя рыжее брюхо. Отчаянно залаял, и раскатистое эхо где-то возле французской мельницы подхватило этот лай. На крыльце появился доктор Наленч в мундире и при орденах. Он долго вглядывался против солнца в стену леса, распираемого предвечерним ветром. Наконец принялся звать пса. Рекс возвращался неохотно, то и дело останавливался на дорожке и усердно облаивал Витека, который замер у шеренги деревьев, вибрирующих от собственного шума. Доктор запер пса в холле, словно желая и его уберечь от соблазнов, а сам направился за дом. Там хрипло кашлянул мотор, раз, другой, а потом заурчал на полных оборотах. Сержант сбегал к задним воротам, распахнул железные створки и вернулся к машине. Синий «фиат» покатил по новому, вымощенному камнем шоссе, которое вело в Новую Вилейку, где находился крупный гарнизон.

У Витека заныли ноги. Рядом золотился свежий сосновый пень. Витек тоскливо на него поглядывал, но не двигался с места.

– Сяду вечером, – сказал самому себе. – Тогда никто не увидит.

Мокрые штаны липли к телу. Он пошевелил пальцами ног. В ботинках чавкнула вода.

– Может, заработаю воспаление легких? Тем лучше. Очень хорошо.

Тени заметно удлинялись. В тесном ущелье накапливались сумерки.

– Алина, ты меня слышишь? – тихо произнес Витек. – Подойди к окну. Подымись со стула или тахты и подойди к окну. Видишь меня? Я стою здесь и жду тебя и ждать буду до конца света. Отвори дверь, пройди по дорожке к калитке, а потом ко мне, в лесной сумрак. Призываю тебя всей силой воли, всем своим могуществом.

Витек до боли вытаращил глаза, впился взглядом в окна, которые были мертвы, то есть, конечно, они не были мертвы, ибо отражали гаснущий день, просто никто за этим мертвым отражением не пошевелил занавеской, никто не помахал рукой в знак взаимопонимания.

– Алина! – воскликнул он негромко.

Тучи расступились, обнажив чистое небо. Сбились толпами над горизонтом и там поджидали наступление ночи.

– Алина! – крикнул Витек.

– Алина!

– Алина!

Он кричал все смелее. Ему показалось, что Рекс скулит в доме и царапает дверь, ведущую на крыльцо. И тут отозвался уже седьмой состав, который, кряхтя, с трудом полз через долину в город. Усердно тарахтел, взбираясь на пригорок, затем долго визжал тормозами перед станцией, наконец с облегчением скатился к устью долины.

– Типичный невроз, – сказал Витек и вздрогнул: снизу, из леса, потянуло могильным холодом.

– Витька, – осторожно шепнул кто-то у него за спиной.

Это был Энгель. Он стоял у березки, трепетавшей едва проклюнувшимися листочками. Цеплялся за шелушащийся ствол побелевшими пальцами, готовый в любую минуту обратиться в бегство. Витек повернулся к нему боком, молчал.

– Иди сейчас же домой. Твоей мамаше плохо.

– Я тоже болен.

– Не валяй дурака, может, ее надо отвезти в город.

– Она послала тебя, чтобы ты меня отсюда выманил?

Энгель переступил с ноги на ногу. Его крупная лысеющая голова, облепленная сальными колечками ангельских волос, беспомощно покачивалась.

– Скандал будет, страшный тарарам.

– Пусть будет. А с какой стати?

– Неужели ты ничего не понимаешь?

Только сейчас Витек заметил чуть поодаль, в кустах дикой малины, Грету в светлом платье.

– А что я должен понимать?

Энгель оторвал лоскут коры, белой, как кожа покойника. Снова отчетливо зазвенели цимбалы на той стороне долины. Воздух замер, и звук свободно несся по глубокому желобу, обрамленному свежей зеленью.

– Они никогда не согласятся.

– Почему?

– Недалеко отсюда, там, у костела, погиб твой отец. Они это помнят, и все это помнят.

– Да, мой отец умер на ветке дуба.

Энгель долго молчал, а потом исторг шепот из стиснутого горла:

– Ты сын удавленника.

– Истерия инволюционная.

– Что ты сказал?

– Ничего. Самому себе.

– Через несколько дней выпускные экзамены.

– Пропади они пропадом.

– Дома тебя уже давно ждут.

– Пусть дом пропадает пропадом.

– Ты поплатишься здоровьем за свой идиотизм.

– Пусть пропадает пропадом моя жизнь.

Канюк принялся кружить над краем леса, над узким ущельем, над замершей виллой. Он описывал ровные круги, почти не шевеля крыльями, и, свесив голову так, словно полопались шейные позвонки, что-то высматривал на разогретой земле.

– Так когда же ты вернешься домой? – спросил Энгель.

– Может, никогда не вернусь. А теперь убирайся, иначе я за себя не ручаюсь.

Энгель отпустил ствол березы и вздохнул с демонстративной беспомощностью.

– Грета уезжает.

– Пусть едет. Ей всюду будет лучше, чем здесь.

Энгель вернулся к сестре. Они пошептались, украдкой поглядывая на Витека, у которого всерьез сводило левую ногу. Наконец Грета решилась, сделала несколько шагов в его сторону.

– Витек, слышишь?

Он молчал, неотрывно глядя на долину, всю в длинных, размытых тенях, похожих на шпангоуты тонущего судна.

– Знаешь, Левка сделал предложение Цецилии и не получил отказа. Сегодня вечером обручение. Ты в числе приглашенных.

– А какое мне до них дело?

– Не смешит тебя эта пара? – неуверенно полюбопытствовала Грета.

Витек медленно повернулся к ней.

– Грета, оставьте меня в покое. Я благодарен вам за все, знаю, что вы желаете мне добра, только я должен расхлебать все это в одиночку, как зверь. Никто не в силах мне помочь. Право, Грета, все слишком далеко зашло.

– Я тебе не верю.

– Мне никто не верит… Может, я сам себе не верю. Видимо, так должно быть.

– Ты, наверно, голоден?

– Я не голоден.

Совсем рядом взялся долбить трухлявое дерево запоздалый дятел. Лицо Греты постепенно расплывалось в нежданной улыбке. Заблестели, как светлячки, красивые зубы.

– А может, ты смешон?

Витек отвернулся от нее. Окна виллы полыхали багрянцем. Они так горели еще долго, пока долина отходила ко сну. За спиной слышался какой-то шелест, хруст валежника, раздавались приглушенные голоса. Когда же глянул украдкой через плечо, не увидал ничего, кроме пустого леса, живущего обычной ночной жизнью, и деревьев, умеряющих исподволь свое дневное движение.

И тут ожил костельный колокол и зазвонил так, как звонили тогда предвечерней порой все небольшие костелы. Благовест этот пробуждал тревогу, отчаянье, даже щемящую тоску и одновременно напоминал об умиротворяющем существовании Господа Бога.

Окна виллы догорали. На первом этаже совсем погасли. Лишь окна спальни Алины еще удерживали кровавый багрянец в объятьях рам.

Какой-то мужчина шел по полю к Верхнему предместью. На руке прорезиненный плащ. Высокие сапоги облеплены красной глиной. Поравнявшись с Витеком, пристально на него посмотрел. Витеку, вероятно, показалось, что он где-то видел этого человека. Проводил его взглядом, идущего по высокой росистой траве.

Мужчина с плащом остановился и с минуту о чем-то размышлял. Потом, не оборачиваясь, спросил:

– Не знаете, высока ли вода в Виленке?

– Невысокая. Спала больше недели назад.

– Чудесная весна.

– Страшная. Необычная. Говорят, война назревает.

Мужчина в солдатских бриджах покивал головой, словно говоря: дай-то Бог. И зашагал вниз, однако вскоре оглянулся. Витек смотрел ему вслед и, пожалуй, начал уже что-то припоминать, да тут послышался громкий лай. Витек рванулся было к дому Алины. Но понял, что лает за пригорком незнакомая собака, которая обнаружила крота или испугалась огромной жабы с пузырями у глаз.

– Я всегда боялся ночного леса, а теперь не боюсь, – шепнул Витек и затопал одеревеневшими ступнями. – Зачем я здесь торчу, ведь мог бы лежать в теплой постели и думать о далеком будущем, выбирать себе разные судьбы и переживать их мысленно сколько влезет. Может, она ведьма? Может, у армейского врача в страшную годину жестокой войны, когда повсюду шатались заблудившиеся воинские отряды, банды разбойников и ватаги беспардонных мародеров, может, именно в ту страшную пору родилась у него в семье маленькая ведьма со слащавым личиком ангелочка. Ну и пусть. Пусть ведьма, пусть вампир, который умыкнет меня в неведомую вселенную зла или неведомую пустоту.

Снизу, со дна долины, донесся тихий, смягченный расстоянием голос патефона. Витеку вспомнились слова: «Сулят нам тихо розы расставанье, нам розы нежно шепчут о прощанье, мы не вернемся в этот парк опять, осенним розам время увядать…»

Закружили майские жуки с гулким, натужным жужжанием. Воздух густел, теряя прозрачность. На краю горизонта возникло неустойчивое, блеклое пятно холодного света. Это возвращался польский «фиат», похожий на жестянку из-под чая. Состоялась обычная церемония с отпиранием ворот. Кто-то заговорил, повысив голос, чтобы перекрыть рокот мотора. Автомобиль въехал во двор, чихнул двигателем, спрятался за углом дома. Невидимые мужчины шумно подымались по ступенькам крыльца. Вспыхнула лампа в холле. Витек метнулся к ограде, тараща глаза. Но свет вскоре погас, и дом погрузился во мрак. Только кровля вырисовывалась на мерцающем фоне неба, как тяжкая ноша альпиниста, остановившегося перевести дух перед завершением штурма вершины.

Витек вернулся на свое место.

– Присяду, теперь никто меня не видит.

Он нашел пень, белевший в черной траве. Сел со стоном облегчения. Все стихало. Долина казалась отсюда гладью гигантского озера, в котором мельтешили отраженные звезды. Только это были не звезды, а огни фонарей и светящиеся окна домов, потонувших в молодой зелени садов.

И тут где-то позади, чуть в стороне послышался нарастающий многоголосый гомон. Что-то ржаво скрежетало, порой камушек ударялся о железо. И Витек понял, что какие-то люди едут на велосипедах по шоссе, ведущему из Вильно в Новую Вилейку.

Витек поднялся с пня, всмотрелся в недвижимую темень, насыщенную таинственными звуками. Но тут вспыхнули электрические фонарики, и юркие лучи света начали выхватывать из мрака то лицо, то велосипедный руль, круглые фуражки, стволы винтовок. Это были полицейские. Они совещались усталыми голосами. Потом кто-то принялся отдавать приказы. Едва различимые фигуры с велосипедами разошлись по лесу.

От резкого света у Витека закололо глаза. Он зажмурился, не двигаясь с места. Кто-то торопливо шел к нему, не гася фонарика.

– Что вы тут делаете, молодой человек? – спросил невидимый полицейский.

– Ничего. Жду.

– Кого, если можно знать?

Последние волны теплого воздуха, блуждавшие по склону, принесли резкий запах пота, суконных мундиров, скверно выдубленной кожи.

– Девушку жду, – неприязненно ответил Витек.

– Свидание, значит. Вы здешний, молодой человек?

– Погасите фонарик, иначе я ослепну.

Еще секунду рдело багровое волоконце лампочки. Потом на бирюзовом фоне неба проступила коренастая фигура полицейского.

– Я живу в Нижнем предместье, – сказал Витек.

– И давно ждете, молодой человек?

– А я знаю? Минут двадцать.

– Опаздывает?

– Да, опаздывает.

Полицейский вздохнул и поправил ремень винтовки.

– И я предпочел бы дожидаться девушку. А не видали вы тут посторонних лиц, молодой человек?

– Володко ищете?

Полицейский помолчал.

– Слишком уж вы догадливы, молодой человек.

– Не видал. Тут одни свои. Только летом появляются дачники.

Полицейский принялся шарить по карманам.

– Курите?

– Нет, – машинально ответил Витек, но быстро добавил: – Собственно, сегодня бы закурил.

Полицейский подошел, скрипя сапогами.

– Пожалуйста.

Витек нащупал коробочку, неловко покопался в сигаретах. Брызнул огонек спички. Наконец Витек выудил сигарету. Оба склонились над пламенем. Витек увидал небритую щеку и ремешок, застегнутый под подбородком.

– Спасибо. А кто он, этот Володко?

– Для нас бандит, а для других не знаю.

– Может, он из-за любви стал бандитом?

– В наше время люди все чаще сходят с ума из-за любви. Вы, как вижу, выпускник?

– Да, через несколько дней все будет позади.

– Советую вернуться домой. Нынешней ночью может быть большая суматоха.

– Спасибо. Я еще немного подожду.

– Тогда доброй вам ночи. Для нас-то она будет недобрая.

– Доброй ночи.

Полицейский вернулся к своим, которые тоже устроили перекур. Красные светлячки, мельтешащие во тьме, вспыхивали и меркли. Забренчали рамы велосипедов. Полицейские начали прочесывать притихший лес.

Разбудил Витека пронизывающий холод. Он вскочил с пня и заметался среди настывших за ночь кустов, не понимая, что к чему. Наконец остановил взгляд на долине, напоминавшей глубокую выемку от сгоревшего метеорита, увидал дом, притаившийся на гребне холма, услыхал сонное дыхание леса за спиной. У самых его ног пиликали сверчки, а может, потрескивал нечаянный заморозок. Без особой цели подошел к ограде. Проволочная сетка дрогнула, как железная койка, когда Витек взобрался на ее колючий гребень. Он спрыгнул в сад и, неверно оценив высоту, рухнул в дикие травы, еще хранившие запах осени. С трудом поднялся, вытер руки о задубевшие штаны. Дом, прилепившийся над ущельем, ждал. В одном окне блестело мертвенное отражение луны или раскалившейся перед рассветом звезды.

Витек начал восхождение по террасам, напоминающим лестницы ацтеков. Наконец оказался возле дома. Стены источали ласковое тепло, подобное приглушенному дыханию спящих людей. Он коснулся шероховатой поверхности между вензелями виноградных лоз. Приложил обе ладони, как прикладывают к кафелю догорающей печи. Жадно прислушивался, но дом был глух и нем. Даже ухо, прижатое к стене, не улавливало никакого отзвука, кроме монотонного гула неодушевленной материи либо отраженного шума собственной крови.

Витек стоял возле дома и не знал, что предпринять. Где-то внизу раздавались одиночные свистки, похожие на голоса болотных птиц. Он подошел к углу, обращенному к долине. Увидал черную бездну, а над ее берегами несколько звезд, деловито подмигивающих с неясным намеком. Под ногами что-то зашелестело, и шелест этот прозвучал в предрассветный час удивительно громко. Витек наклонился, пошарил дрожащими пальцами. Нащупал ворох собранных кем-то кленовых листьев.

И тут в доме залаял Рекс. Лаял басовито, заставляя дрожать стекла, потом долго повизгивал, как щенок. Витек присел за кучей прошлогодней листвы, сдерживая дыхание. Он слышал учащенное биение своего сердца, такое же громкое, как стук приближающегося поезда. Снова забеспокоился в пустых покоях Рекс. Но, вероятно, кто-то позвал его, так как он вдруг протопал по ступенькам холла. Скорее всего, побежал к Алине, чтобы поделиться своими подозрениями.

От листьев удивительно искушающе пахло сухостью. Витек пошарил по карманам. Наконец за подкладкой нашел две спички и обшарпанный обломок коробка. Чиркнул спичкой о серу почти бесцельно. Тут же вспыхнул бойкий огонек и обжег ладони. Чтобы погасить, Витек сунул его в кучу листьев, покрытую сверху испариной росы. Там что-то пискнуло.

– Скончался. Больше не оживет, – шепнул Витек. – Мог бы поспорить, если бы было с кем.

Он застыл, склонившись над мертвым курганом из листьев. И вдруг в недрах этой утлой сухой кучи затеплился бледно-розовый огонек. Выполз тоненький язычок, что-то выискивая в ворохе листвы. Заметался, пробуя черенки, обтрепанные края, клочки мха, и вдруг метнулся вверх с радостным треском. Стал разбухать, расчленяться, разрастаться десятками ответвлений. Запел, сперва пискливо, затем все басовитее, наконец замурлыкал, зачавкал, захрустел ветками, словно со смаком их разгрызая.

– Истерия инволюционная… – тихо произнес Витек, не в силах оторвать глаз от огня, который уже заползал ему на ботинки.

Невзначай глянул вверх, на ее окно. За черным стеклом что-то белело. Эта белизна, похожая на склонившуюся женщину, напомнила Витеку давно забытое страшное видение.

Он в панике бросился на огонь, привольно плясавший над кучей листьев. Исступленно топтал ее жаркое чрево в облаке взбесившихся искр, которые жалили ему ноги. Швырял горстями мокрую землю. Костер заслонился густым, едким дымом, он уже проигрывал и вынужден был отступить.

Витек еще некоторое время выжидал над останками, исторгавшими влажное тепло. Потом, пригнувшись, пробежал к ограде. На секунду задержался у средней террасы. Глянул на окно Алины. Окно было пустым. Совершенно пустым, как лист черной бумаги.

На дне долины снова послышались странные свистки. Витек перелез через ограду и, усталый, вернулся на свое место. Небо на востоке присыпал багряный прах из невидимых песочных часов.

И тут раздался далекий винтовочный выстрел. Витек впервые в жизни услыхал настоящий выстрел. Втянув голову в плечи, он прислушивался к незнакомому отголоску, который угасал в закоулках долины. И пожалуй, подумал также, что выстрел, скорее всего, означает чью-то смерть.

– Что ты вытворяешь, дитя мое? – спросила мать, словно обращаясь к нему из соседней комнаты. – Что ты бродишь возле этого дома?

Витек увидал ее совсем рядом, хотя и едва различимую на фоне черной стены ельника.

– Мне не спится. Я устал, – произнес он сердитым голосом.

– Ты же вовсе не ложился спать. Витек, ты хочешь меня убить?

– Возвращайся, мама Я знаю, что делаю. Все будет хорошо.

– Вернемся вместе, сынок. Мне снился ужасный пожар. Все горело, дом, город, весь свет.

– Огонь – это к большим переменам в жизни. Мама, все будет хорошо.

– Идем, вернемся вместе. – Мать схватила его за руку. – Ты болен. Я с зимы предчувствовала, что ты заболеешь.

– Нет, я останусь. Приду позже.

– Я закричу. Буду так кричать, что разбужу всех. И ее разбужу.

Витек порывисто прижал мать к себе. Расцеловал сухими губами.

– Я знаю, мама, все понимаю и все-таки останусь. Не заставляй меня, иначе произойдет непоправимое. Ты должна мне доверять. У каждого в жизни такое случается, и ничего тут не поделаешь. Все будет хорошо, мама, верь мне, все пройдет, а теперь иди, я действительно скоро вернусь, только сам, по своей воле.

– Поклянись, что вернешься.

– Клянусь.

– Памятью отца?

Витек помялся. Настоящие, вполне реальные птицы уже просыпались в лесу.

– Да, клянусь.

Она нашла его руку, принялась целовать с тоненьким, кошачьим хныканьем.

– Ну ладно, мама, возвращайся.

– Я принесла тебе пальто.

– Хорошо, пусть будет пальто. Пожалуйста, иди, мама, ну пожалуйста, оставь меня.

Витек подтолкнул ее к тропинке. Оставил одну в темноте, под градом тяжелых холодных капель, а сам юркнул в глубокий овраг. И затаился, припав к песчаному склону. Первые скворцы подымались с черного дна долины. Они летели куда-то в сторону Пушкарни, точно стремясь раньше других увидеть встающее солнце. В своем восторженном полете они устраивали веселые потасовки, перегоняли друг друга, бесстыдно кричали над спящей еще землей.

Витек поднялся на край оврага. Осторожно вгляделся в неподвижность леса.

– Мама? – окликнул вполголоса.

Никто не ответил. Витек вернулся к своему дереву. И только теперь заметил, что судорожно сжимает в руках старую гимназическую шинель. Хотел было ее отшвырнуть, но передумал и украдкой от самого себя прикрыл онемевшую от холода и усталости спину. Потом, вероятно, вздремнул, ибо проснулся внезапно и словно в ином мире. Расплавленное над горизонтом солнце уже основательно пригревало. Над лесными цветами кружили пестрые бабочки и пчелы-трудяги. Деревья дожидались ветра, как огромные черные паруса.

И вдруг где-то внизу грянули медные тарелки, рассыпалась дробь барабанов, а потом взвыли дудки. Витек глянул с высоты, словно ястреб, на предместье, приросшее к улице Дольной, той, что началась где-то под Новой Вилейкой. А по этой песчаной улице в город въезжал Тринадцатый полк улан, называемый татарским. Впереди, сразу же за бунчуком из бело-красного волоса, плавно шел полковой оркестр на сивых лошадях. Легкий ветерок уже трепал двухцветный конский хвост на бунчуке, заменяющем знамя. Музыканты энергично дули в свои трубы, флейты, окарины и свистульки. Долину незамедлительно заполнила до краев свирепая, скрежещущая музыка.

За оркестром ехали шагом эскадроны, каждый на лошадях иной масти. И улица эта словно бы показала десны. Хотя это были всего лишь розовые околыши уланских конфедераток. Потом ветер заиграл и уланскими флюгерами на пиках. Улица исчезла в трепетном плеске веселых красок. И Витеку подумалось, что над весенним лугом проносится первый порыв нежданной бури.

Костельный колокол дожидался, пока пройдут войска. Однако из зелени перелесков у самого подножья горизонта высыпали все новые и новые эскадроны. И колокол неожиданно зазвучал на поразительно высокой ноте, с трудом пробиваясь сквозь азиатскую музыку. Нетерпеливо зачастил, низвергая отчаянно-стремительную россыпь жалостливых ударов. Завязалась борьба за власть над долиной между татарским оркестром и колоколом католического костела.

И тут Витек увидал на крыльце виллы полковника. Во вчерашнем мундире с наградами в несколько рядов. Он неотрывно смотрел на Витека, а Витек смотрел на него, и походили они на двух птиц, гипнотизирующих друг друга перед схваткой.

Полковник медленно, не поворачивая головы, попятился к дверям холла. Мелкими, почти незаметными шагами, расставив руки, как крылья. Остановился на пороге. И все глядел напряженно на Витека, смотрел странно, исподлобья, вероятно боясь потерять его из виду. Потом он исчез во тьме холла и столь же внезапно выскочил на крыльцо. Теперь уже с двустволкой в руках. И начал прицеливаться. У Витека мурашки побежали по спине. Ему захотелось уменьшиться, превратиться в гнома. Хотя продолжалось это, пожалуй, не более секунды. Витек вздохнул, выпрямился, гимназическая шинель поползла с плеч.

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, – зашептал он, не шевеля губами.

И тут полыхнул багряно конец одного из стволов, хлестнуло по листьям кустарника, как внезапным градом, и все заглушил ужасающий грохот двустволки. Витек мысленно распластался на земле. Однако он продолжал стоять, сгорбившись, среди деревьев, до боли зажмурив глаза.

Кто-то закричал в холле, полковник оглянулся, чтобы попугать кого-то оружием, а когда крик оборвался под стремительный топот ног, нашел взглядом Витека и опять вскинул двустволку.

– Во имя Отца и Сына, – снова зашептал Витек.

Хотел о чем-то подумать, может, в чем-то поклясться и не успел, ибо снова полыхнуло, на сей раз из другого ствола. Сдуло свежие листья с деревьев и сухие – с земли. Чудовищный грохот разорвал воздух, наполненный какофонией звуков.

Витек ждал, но ничего больше не произошло. Осторожно открыл глаза. Полковника на крыльце не было. Снизу доносился лишь голос татарского оркестра. Костельный колокол уступил поле боя. Снова появились веселые бабочки, не потерявшие интереса к лесным цветам и травам.

Витек повертел головой, пошевелил руками. Боли не почувствовал. И тогда двинулся в обход оврага к ограде виллы. Остановился у ржавой сетки. Поднял руки, вцепился пальцами в шероховатые ячейки. И в этой позе позволил себе отдохнуть.

Потом он наблюдал церемонию отъезда полковника Наленча. На этот раз «фиат» покатил в сторону Вильно. Доктор на ходу высунулся из окна машины и погрозил Витеку кулаком.

Дом был мертв, как и вчера. Земля источала расслабляющий зной. В высокой траве ожили кузнечики. Позади Витека пытался раскачаться настывший за ночь лес.

Скрипнула дверь. На крыльцо воровато выскользнул кузен Сильвек. Осторожно огляделся и побежал к калитке. Не застегнутые внизу брюки гольф путались у него в ногах.

– Ну что, хрен маринованный, жив еще? – со злостью спросил он, подходя к Витеку.

– А тебе какое дело?

– Видно, получил в задницу пару горстей соли?

Витек промолчал. Приложил лоб к холодной сетке. Оркестр татарского полка уже затих в глубине долины. Хотя кавалерия еще шла по предместью.

– Послушай, ты, влюбчивый петушок, плюнь на нее и иди себе домой. Мать наверняка что-нибудь толковое приготовила. А это глупые буржуи. Жаль тратить на них время. Не знаешь ты нормальных девчат?

– Не знаю.

Кузен подошел ближе и неожиданно толкнул Витека, который, отпустив сетку, покатился в заросли прошлогодней крапивы.

– Самолюбия у тебя ни на грош, дубина. Унижаешься перед одичавшими мещанами. Лучше возьми бутылку керосина и подожги претенциозную халупу пана полковника. Что тебя здесь привлекает? Продавленный плюшевый диван, паршивые ордена, солдафонские фанаберии, и больше ничего. Конец их не за горами, уверяю тебя.

– А почему ты у них болтаешься? Ты чего ждешь? – Витек вылез из крапивы. На тыльной стороне ладоней уже проступали красные волдыри.

– Ух ты, какой ревнивец. Ну ладно, слабак, я принес тебе добрую весть. Аля встретится с тобой в полдень у реки, там, где мы были втроем, возле неоконченной дороги. Доволен?

– Может, вы хотите от меня отделаться?

– Взгляни. Видишь ее в окне?

За стеклом, налитым голубизной, что-то маячило.

Внизу топали тысячи конских копыт, порой доносилось ржание норовистого коня.

– Помни, все они должны погибнуть. Жаль, если вместе с ними и ты пойдешь ко дну.

– Почему они должны погибнуть?

– Весь мир изжил себя. Близится всеобщий катаклизм.

– А что будет потом?

– Анархия, мать порядка. Ступай поспи пару часов. Тебя трясет как в лихорадке. Иди, а то дам в рыло. Полюбуйся моим кулаком, это молот мстителя.

Витек спускался лесистым склоном к реке. То и дело вздрагивал от озноба, хотя был в шинели и все постепенно раскалялось: разгорался первый жаркий день лета.

Проходили уже не в лучшем порядке последние эскадроны татарского полка. За ними тащились фуры. Когда Витек пересек железнодорожное полотно, снова грянул оркестр в начале улицы Дольной. Надвигался Восемьдесят пятый пехотный полк. Оркестр этого полка занимал первое место по стране. Мостовая уже основательно подсохла, поднялась легкая, но назойливая пыль. Знаменитый оркестр, который, как и полк, называли «восемь-пять», играл не хуже филармонического. Только величие и мощь меди не позволяли забыть, что это армия.

У реки заседал аистиный конгресс. Большие птицы, рассыпавшись по лугу и не глядя друг на друга, предавались размышлениям. Лишь время от времени то одна, то другая резким движением вонзала клюв в крыло и начинала энергично перебирать перья.

Витек расстелил шинель на песке незавершенной дороги. И тут заметил высыпающиеся из подкладки крупные кристаллы темной соли. Поймал один, похожий на градину, положил в рот. Остальные стряхнул с шинели. Соль мгновенно поглотил сыпучий, подвижный песок, горячий, как пепел разворошенного костра.

Витек улегся на шинели. Лежа под душным пологом зноя, он подавлял в себе какой-то страшный, могильный холод, который прорывался наружу мелкой дрожью. Растирал языком по нёбу соленую горечь и смотрел ввысь, в монотонно-голубое небо, каким оно тогда бывало. Смотрел-смотрел и уснул.

Разбудил его чей-то взгляд. Он осторожно разлепил веки, налитые пульсирующим багрянцем. На дороге рядом с ним сидела Алина. Из маленького кулачка, словно из песочных часов, выпускала она струйку песка. Снова звонил колокол, теперь уже созывая на полуденную молитву.

– Что ты вытворяешь? До чего ты себя довел? – спросила она тихо.

– Не надо было со мной связываться.

– Я связывалась? Да ты все это выдумал.

– В таком случае тебе вообще не следовало родиться, – произнес он, с трудом глотая пересохшим горлом слюну. – Теперь уже поздно.

– Что поздно?

– Сама прекрасно знаешь. Идем, не сидеть же здесь, на виду у всех.

Она послушно встала. Он шел впереди, она – чуть отставая. Шли по краю ольшаника, пленившего реку от истоков до самого устья. Аисты все еще обдумывали резолюцию или попросту дремали, сморенные зноем.

– Мы поженимся сразу после экзаменов, – проговорил Витек усталым голосом.

– Вижу, что ты действительно спятил. Мои родители никогда не согласятся.

– Потому что я сын самоубийцы? – спросил он, не оборачиваясь.

Откуда-то из-за железнодорожного полотна доносилась залихватская походная песня, которую пели усталые взводы. Это приближался к городу Восемьдесят пятый полк.

Алина робко коснулась его руки.

– Именно поэтому ты возбуждал мое любопытство.

– Только поэтому?

– Не знаю.

Витек остановился, обернулся, Алина замерла, пожалуй, в притворном испуге. Солнечный свет сфокусировался в ее волосах, пышных, как сноп. Он пожирал взглядом ее потемневшие глаза цвета речной воды перед грозой, ее рот, напоминавший о цветущем вереске, золотистую кожу на шее, где тревожно билась жилка, словно перышко птицы.

– Не смотри на меня так. Я смущаюсь.

– Теперь уже слишком поздно, – повторил он.

Дошли до крутого поворота реки, над которым возвышался жуткий склон. Вода бежала тут резвее, бурля у подмытых коряг и огромных, угловатых камней. Уселись на маленьком травянистом балкончике, прилепившемся к обрыву. И могло им теперь показаться, будто они бесшумно летят над рекой в гондоле воздушного шара.

– Что он у вас делает?

– Кто?

– Этот Сильвек, якобы кузен. Только не ври, а то задушу.

Алина прилегла среди кустиков чабреца, благоухавшего горечью и солнцем.

– Что делает? Может, меня обожает?

Витек наклонился над ней. И в этот самый момент подала голос кукушка, совсем близко, вероятно, с соседнего дерева.

– Ну, кукушка, – сказала Алина, – сколько лет я еще проживу?

– Сколько лет проживем мы оба?

Но птица молчала. Тогда они подумали, что кукушка просто подсчитывает. А река вдруг громко заговорила, словно возобновляя прерванную молитву.

– Видишь, – шепнула Алина. – Видишь, больше мы жить не будем.

Витек чувствовал присутствие птицы. Догадывался, что она встревоженно суетится на ветке, нервно передергивает крапчатыми крыльями. И ждал с замиранием сердца, затаив дыхание.

Наконец кукушка издала один-единственный звук, голосом сиплым и неуверенным.

– Жалует нам один год, – шепнула Алина.

И тут птица принялась куковать все торопливее, словно опасаясь, что не выкукует напророченных лет.

– Пять, шесть, семь…

– Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать…

– Сорок один, два, четыре…

– Хватит, больше не хочу.

– Шестьдесят пять, шесть, семь…

Сверху, словно с неба, по крутому склону скатывается черный пес-великан. Резко тормозит на их травянистом балкончике, гоня перед собой высокую кучу прошлогодних листьев.

– Нашел нас, чтобы шпионить? – спрашивает Витек.

Рекс повизгивает, припадает на передние лапы, порывается прыгнуть от радости в пропасть, но воздерживается, лижет длинным языком обоих, вертится волчком, ворошит задом кусты.

– Убирайся, пошел вон! Нельзя подглядывать. – Витек подымает руку с палкой.

Пес вожделенно косится на палку, готовый к прыжку, но, когда Витек бросает ее вниз, в заросли ольшаника, стонет, перебирает задними лапами и не торопится подавать поноску.

– Знаешь, сколько раз куковала? – нарушает молчание Алина. – Семьдесят семь.

– Это, пожалуй, не нам. Вероятно, кто-то другой о чем-то совершенно другом спрашивал ее вместе с нами.

– А вдруг это волшебный шифр? Может, в этом числе заключено некое важное предзнаменование?

– Нам не нужны гадания. Я боролся, жаждал и выстрадал тебя. Теперь слишком поздно отступать.

– Не знаю, Витольд, я уже ничего не знаю. Случилось что-то нехорошее. Затянулся какой-то узел. И все сильнее давит. Ужасно.

– Не бойся, я сильный, я смету все препятствия. Никто еще на свете не любил так, как любим друг друга мы.

– Я помню только, что хотела умереть. Уйти навсегда в убранстве из свежих цветов, при свете солнца и пении птиц.

– Кукушка утверждает, что впереди у нас долгие годы жизни. Великое множество огорчений, радостей, поражений и побед, смертей и воскрешений. Не бойся, почему ты отворачиваешься? Взгляни, твои волосы перемешались с травой, божья коровка бежит по виску к глазам, несет тебе добрую весть. Даже деревья говорят, что все у нас будет хорошо, и удивляются, и нас ободряют. Взгляни, какие они довольные.

– По-твоему, я должна очертя голову броситься в неизвестность?

– Нам это по плечу. Нам двоим, и больше никому на всем белом свете.

– Где ты был, когда я тебя не знала?

– А ты где была?

– В своем собственном небытии. У меня голова идет кругом от того, что деревья качаются.

– Подожди, я заслоню тебя от них и от неба.

– Нет, так я совсем потеряю голову.

Витек наклоняется, припадает губами к ее губам. Она напряженно прислушивается. Вцепилась пальцами в траву.

– Я все это люблю, – шепчет Витек, торопливо целуя ее горящими губами. – Твои переменчивые глаза и удивленные брови, твой любопытный нос и улыбающийся рот, робкую шею и горячие, пугливые груди.

Он застывает, слившись с ней губами. Что-то ритмично стучит все быстрее в висках, и этот стук, как удары копра, заглушает бормотанье реки, шум леса, всю жизнь на дне долины. Стук этот, вероятно, достигает предместья, взмывает над городом, и все слышат отзвук буйства молодой крови.

– Ох, я умираю.

– Нет. Это пробуждается взрослость.

Витек хочет ворваться рукой в вырез платья. Трясущиеся пальцы цепляются за пуговицы, за бретельку лифчика, за складки шелка. Наконец всей ладонью накрывает трепетную, как птица, грудь. Сердце ее бешено колотится о тонкие ребра. Она медленно закрывает глаза. Внизу, под их убежищем, кто-то отчаянно скулит.

– Откуда я это помню? – шепчет он в ее вспухшие, липкие, как надкушенный абрикос, уста. – Когда я это уже пережил?

Алина молчала. Замерла на ложе из трав, благоухающих солнцем и горечью. PI ладонь Витека поползла по впадине живота, подернутого тончайшим покровом испарины. Ее недвижимость ободряла его. Но когда в дикой оторопи подобрался он к краю горячего мха, Алина вдруг с силой оттолкнула его голову и повернулась на бок, загородив лицо локтем.

– Нет, погоди, не надо, ох, у меня разорвется сердце.

Пуговица с ее платья покатилась среди старых желудей, сосновых игл и прорастающих трав. Кто-то неустанно канючил у них в ногах. Это жалобно повизгивал и угрожающе рычал Рекс. Вертелся вокруг, испуганный, несчастный. Пытался ухватить Витека зубами за ботинок, но приступы рыданий мешали ему осуществить задуманное.

Алина медленно поднимает дрожащие веки.

– Где мы были так долго?

– Там, где сбываются сны.

– Нет, это совсем другое место. Может, на берегу океана или среди снежных вершин?

– Почему ты меня оттолкнула?

– Я хотела прийти к тебе в длинном белом платье, в прозрачной вуали, которую колеблет ветер. Пусть это будет красиво.

– Будет красиво. Открой лицо. Ты меня стесняешься?

– Я не стесняюсь. Я слушаю тебя. Кажется, кто-то ужасно плакал.

– Рекс, твой пес. Испугался нашей любви.

Алина отвела руку от лица, устало уронила ее на упругие кустики чабреца. Он уловил мимолетную, бледную, рассеянную улыбку на ее губах.

– А ты не боишься нашей любви?

– Нет. Ведь она единственная. Другой такой нет на свете.

– Откуда ты знаешь?

– Эту долгую ночь я был один на один с ветром и небом, со звездами. И теперь знаю все. Я выстоял тебя, как терпеливая птица.

– Какая птица?

– Наверняка есть такая, самая терпеливая.

Алина приподнялась, пошатываясь, поправила волосы, в которых запутались былинки и непроросшие семена трав.

– Так что же с нами будет? – спросила она с той же отрешенной улыбкой.

– Думаю, что теперь ты будешь командовать.

– Всегда я?

– Нет. Иногда и я. Но всегда мы будем знать, когда тебе распоряжаться, когда мне.

– Ты не боишься моих капризов?

– Я знаю, ты рождена в полночь тринадцатого числа того месяца, когда земля содрогалась от молний.

Алина наклонилась и припала к его губам.

– Мы сбежим после экзаменов?

– В какой-нибудь из университетских городов. Я буду работать и учиться, а ты – учиться и вести дом.

– А ты станешь самым знаменитым врачом?

– Ты будешь женой прославленного профессора.

Алина снова поцеловала его и шепнула, не отводя губ:

– Может, и я уже люблю?

– Наверняка. Можно ли не любить меня?

– Два хитрейших человека в округе заврались насмерть.

– Это прекрасно.

Рекс терзал когтями дерн, заглушая отчаянье или тоску. Комья лесного чернозема летели вниз, как черный снег.

– Крота ищет, – сказала Алина.

– Нет, притворяется. Страдает от ревности. А Сильвек?

– Что Сильвек?

– Ты не ответила на вопрос.

– Сильвек в ссылке. Впутался в историю, которая сродни нашей. Взгляни, что-то блестит в реке. Раковина или монета. Думаю, нам на счастье.

Действительно, что-то поблескивало между воронками водоворотов и шевелящимися бородами водорослей. За обрывом, в каньоне предместья, все еще распевали марширующие солдаты.

– Это монетка, которую ты мне когда-то дала. Пятьдесят грошей, с которых все началось.

– Почему ты бросил ее в реку?

Витек уже скользил по глинистому откосу, к которому кое-где лепились кусты на островках дерна, принесенных ливнями.

– Я обронил ее тут, грустя о тебе.

Алина, оставшаяся на краю оврага, все уменьшалась и отдалялась. В одинокой усадьбе на том берегу зазвучали уже знакомые цимбалы.

Витек вошел в воду, начал перебирать пальцами в скользких волосах водорослей.

– Чуть левее! – крикнула Алина.

– Здесь?

– Ближе к ногам. Да, здесь.

Потом он возвращался, цепляясь за высохшую глиняную стену, изрытую норами ласточек-береговушек.

– Поймал? Нашел?

– Там ничего нет. Сплошная галька и мерзкие водоросли.

– Как это нет? Погляди.

Обнявшись, они склонились над пропастью. В воде что-то все-таки поблескивало, пуская зайчики в их сторону. Тускнело под толщей воды, чтобы тут же снова засверкать.

– Пусть блестит, – сказал Витек. – Пусть нас ждет. Что теперь прикажешь?

– Надо возвращаться, иначе отец нас убьет. Встретимся здесь же после выпускных экзаменов. В три часа пополудни. И проведем военный совет. Хорошо?

– Я не выдержу столько дней без тебя.

– Мы должны соблюдать осторожность. Мы самые хитрые выпускники на свете.

– А потом – полный вперед. В дальнюю дорогу.

– В дальнюю дорогу или в беспредельность.

– Лучше в дальнюю дорогу.

– До свиданья, супруг мой.

– До свиданья, супруга моя.

Она побежала вверх по лесистому склону, опережаемая Рексом, вновь обретшим радость жизни.

– Не догоняй меня! – крикнула с вершины, придавленной нагромождением облаков. – Я должна вернуться одна!

– До скорых лобзаний, супруга!

– До скорых, супруг мой!

Когда Витек поднялся на гребень холма, изъеденного эрозией, Алина уже перебегала в дрожащем мареве железнодорожное полотно.

– Она должна оглянуться. Это будет добрая примета, – шепнул он.

Но Алина не оглянулась. Рекс мчался впереди и лаял молодецки уже среди садов в белоснежном цветении.

И тут из неглубокого оврага выкатился, громыхая старым железом, поезд. На серых подушках пара мчался он к северным берегам горизонта. В пустых окнах смазывалось отраженье заснеженных садов. И вдруг в одном из вагонных окошек Витек увидал неподвижную и исполненную достоинства знакомую фигуру архиепископа. В излучающих удивительный свет руках он держал позолоченный требник, но смотрел на убегающий монотонный пейзаж и на Витека, застывшего среди высоких сталагмитов конского щавеля. Поезд промчался, волоча за собой ритмичный перестук колес.

– Вероятно, мне показалось. А может, он уладил какое-то важное дело и теперь возвращается в свой дворец, в пожизненное заточение. Может, я все-таки видел архиепископа, только не знаю, зачем мне нужно было его видеть.

И тут из гущи старых акаций вышел полицейский с нашивками старшего сержанта. Он волочил за ремень винтовку с заляпанным глиной прикладом. Глаза были налиты кровью, потное лицо заросло темной щетиной. Полицейский остановился возле Витека, вытащил из кармана металлическую коробочку с потертыми, словно серебряными уголками.

– Закурите? – спросил Витека.

– Благодарю. Некурящий.

– Снова девушку дожидаетесь. Ту же самую?

– Уже дождался.

– Все в порядке?

– Даже лучше.

Полицейский закурил, молча разглядывая Витека. Жадно затянулся, выпустил дым изо рта и носа, выпускал до бесконечности. И одновременно моргал красными веками.

– Удивительная весна, – сказал он. – Только в лесу и в поле, под голым небом, видишь, какая это удивительная весна.

– Каждый год люди удивляются весне, лету, зиме. Видно, так уж и должно быть.

– Собственно, мне без разницы.

– Не огорчайтесь. Все будет хорошо.

– Что будет хорошо?

– А я знаю? Вся наша жизнь.

Полицейский сплюнул желтую слюну в пышный куст мертвого чертополоха. Покачал головой.

– Вся наша жизнь, – проворчал он. – А геморрой разыгрался – спасу нет. Ну, не буду мешать.

И пошел вразвалочку к Пушкарне.

– У меня старческие мозги. Преждевременное одряхление серого вещества, – прошептал неизвестно почему Витек. – Может, и в нашем бытии случаются сбои, как в погоде? Надо быть молодым. Хотя бы им прикидываться.

Он пошел через железнодорожные пути домой. Телефонные провода ныли к ненастью. По Дольной втягивался в город дивизион легкой артиллерии. Солдаты калякали на зарядных ящиках. Высокие колеса орудий натужно перемалывали песок с конским навозом. В саду у сестер Путято восседала на покрывалах, стянутых с кроватей, скучающая компания. Патефон стоял праздно в тени кустов смородины. Во всю ширину пластинки змеилась трещина. Витек облокотился на забор, инкрустированный высохшим мохом.

– Люди! Чего загрустили? Больше жизни, энергии, радости!

Компания изумленно воззрилась на него. Распаренный Лева обнимал за талию Цецилию, пан Хенрик застыл с надкушенным соленым огурцом, Энгель подавился подозрительной, мутной жидкостью, которую потягивал из щербатой кружки.

– Вот видите, вернулся, – сказала Олимпия.

– Зря тратите время, ей-богу.

– А что нам делать?

– Не знаю. Подпрыгивать до неба, бить кулаком по голубому своду, чтобы разлетелся вдребезги, как дурацкое зеркало. Кричать, чтобы звезды посыпались, как шишки с дерева. Люди, вы же молоды!

Лева отпустил Цецилию, отер рукавом пот со лба.

– Видите, бредит. Сперма в голову ударила.

– Да пошел ты, не выражайся при людях. – Цецилия игриво ткнула его в шею. – Пан Хенрик вступил добровольцем в армию.

Техник-дорожник страдальчески наморщил лоб.

– Никому я не нужен. Панна Олимпия дала мне от ворот поворот. Пойду на фронт сражаться за отчизну.

У Олимпии слегка затуманились глаза. Она глотнула пойла, привезенного паном Хенриком. Пышный бюст с любопытством выглядывал из декольте пестрого халата.

– Какой от ворот поворот, о чем он болтает? Надо сначала себя показать.

– Молчи, глупая, – шикнула сестра. – Мать лежит с сердечным припадком.

– Тебе хорошо, подцепила гимназиста, бесстыдница.

– Ну и что, ну и что? Мы почти ровесники, верно, Левушка? Вспотел, бедняжечка, расстегни рубашку, вот так, не стыдись, смотри, сестричка, лохматый, как медведь.

Тут в недрах дома застонала дурным голосом Путятиха. Однако никто на это не обратил внимания.

– Какая вы смелая при людях, – сказал техник-дорожник. – Ах, кокетка, кокетка.

– Садитесь рядом со мной, будем нюхать ночную фиалку.

– Восемь месяцев сюда езжу. Работу совсем запустил.

– И прошу вас расстегнуть рубашку.

– Почему я должен расстегиваться?

– Вижу, вы запарились, козленочек. Хочу, чтобы расстегнулись.

И Олимпия схватила пана Хенрика за рубашку. Тот неуклюже отбивался.

– Ах, какая нежная кожа. Полюбуйся, сестричка, совсем как у девушки.

– Боже ты мой, боже, – заныла Путятиха, показываясь в окошке с огромным компрессом на голове.

– Лежите, мама, не пугайте людей.

– Проклинаю вас, распутные клячи.

– Ну ладно, ладно, к чему эти громкие слова?

Техник-дорожник выставил из-за забора смазливую физиономию порядочного осла.

– Как полагаете, пан Витек, я нормальный или ненормальный?

– Бог ведает. Хорошо бы вам провериться.

– А вдруг проверка даст отрицательный результат? Лучше пусть все останется по-старому.

– А вас никогда не тянуло поэкспериментировать?

– Собственно, особой тяги не испытывал. Хотя возраст уже подходящий и следовало бы жениться, как все.

– Почему считаете, что у вас отклонения?

– Отойдем, дорогой, в сторонку, я тебе кое-что покажу. Ты медик?

– Скоро буду медиком.

– Тогда пошли, надо же кому-то мне показаться.

Витек толкнул калитку, а пан Хенрик схватил его за рукав.

– Вон там, в тени, лучше всего. Ты мне скажешь правду. Впрочем, нет. Пусть все так и останется. Пойду на фронт, там сразит меня шальная пуля. К чему теперь трепать нервы. Споем вместе, дорогие мои. «Через год, через день или мгновенье, может, не будет нас…» – затянул он неестественно высоким голосом старинную песню.

А на дороге почему-то перекусались лошади в артиллерийской запряжке. Орудие в брезентовом чехле кособоко катилось по канаве. Его догоняли всполошившиеся солдаты, на бегу теряя конфедератки.

– Лев Тигрович, а ты нашел клад? – спросил Витек.

– Еще нет. Но через месяц-другой найду. Почему спрашиваешь?

– И мне клад теперь понадобится.

– Начинаешь новую жизнь?

– Впервые начинаю новую жизнь.

– Почему говоришь «впервые»?

– Потому что, пожалуй, весь свой век мы будем начинать новую жизнь.

– Ох, мать вашу, поскорей бы настал вечер, а то подохну. Что у нее там между ног, ох, Витька, Витька!

– Я теперь тоже буду дожидаться вечеров.

– Уже попробовал?

– Нет, но знаю наверняка, что попробую. Чувствуешь, как пахнет весной?

– Я только ее чувствую, свою суку.

– Левка, куда ты девался? У меня кружится голова. – Цецилия опрокинулась навзничь, прикрыв глаза рукой.

– Я здесь, моя кошечка. Уже бегу к тебе.

– О Боже, Боже, прости блудниц явногрешных, – стонала за окном Путятиха.

И тут из сада вышла Грета. Мертвенно-бледная и заплаканная.

– Мне так плохо, что кажется, я сейчас умру. Ты меня слышишь, Витольд?

– Тебе надо пойти в кусты и сблевать эту мерзость.

– Нет, лучше умереть. Тут мне очень скверно, а там будет еще хуже.

– В твоей Баварии?

– В Баварии или Швабии. Что вы со мной сделали?

– Смотри и запоминай эту долину. Видишь, древние дубы на том берегу, видишь, город, словно плотина перегораживающий долину, слышишь, колокола церквей и костелов, слышишь, замедленное движение облаков, которым хотелось бы остаться тут навсегда?

– Поедем вместе, Витольд. Этого мне будет достаточно.

– Я тебя обязательно навещу.

– Когда?

– Когда ты забудешь обо мне.

– Вы меня отравили.

– Иди облегчись в кустах.

– Ох, этого не вытошнить. Вы отравили мое сознание, нет, погоди, вы, пожалуй, отравили мое бедное, немощное сердце.

Грета уронила голову, осыпав замшелый забор льняными волосами. Высоко над землей толклись тучи мошек. На дороге все еще ругались солдаты, выстраивалась заново колонна артдивизиона.

– Пан Хенрик, миленький, скажите какой-нибудь стишок, – попросила Олимпия капризным тоном.

– Я пишу теперь белые стихи.

– Пусть будет белый. Пожалуйста, букашечка, продекламируй для меня.

– Как я вас ненавижу.

– Ну, скажи стих о любви. Хотя бы самый крохотный. Вот такусенький.

Пан Хенрик взглянул против света на щербатую кружку, словно это был хрустальный бокал.

Любовь, любовь, любовь,

Любовь, любовь, любовь,

Любовь, любовь, жопа.

И тупо уставился на корявую линию горизонта.

– Это все? – спросила Олимпия.

Пан Хенрик словно отпустил с привязи голову. Она упала ему на грудь.

– Абсолютно.

– Фу, как некрасиво, пупсик. На кого обижаешься? На нас или на Господа Бога?

– На мать-природу. Перестрелял бы вас всех сегодня при ясной погоде, да пистолет уже сдал. Не стоит надрываться. Где тут смысл, где рифма, где мелодия? – И пан Хенрик машинально ощупал брючные карманы.

– Опять начинается, – вздохнула Олимпия. – До чего разламывается голова. Ночью глаз не сомкну. Где мои порошки? Только куплю, тут же пропадают. Воробьи, что ли, склевывают.

На дороге все еще скрипели воинские повозки. Порой невидимый солдат запевал удалую, отчаянную песню, но никто ее не подхватывал, и он умолкал и прислушивался к шелесту песка в спицах колес.

– Смотрите, какой кровавый закат, – почти прошептала Грета.

– Завтра взойдет новое солнце. Чистое, светлое, веселое, – сказал Витек. – Нам же только по девятнадцать лет.

На цыпочках он вошел в дом, бесшумно улегся в постель. Остывающие стены негромко потрескивали, пищал и умолкал надоедливый комар. Пахло валерьянкой, пахло бессонницей.

– Вернулся, сынок? – спросила мать, окутанная тьмой. – Это хорошо. Я знаю, что все в порядке. Целый день молилась. Вот стакан с отваром из трав. Выпей на ночь.

– Ты думаешь, мама, это поможет?

Яростно скрипнула койка в боковушке.

– Говорят и говорят, а я ничего не знаю, никто со мной не делится.

Мать склонилась над Витеком.

– Дедушка чувствует себя лучше. Съел под вечер тарелку бульона. Велел отворить окно и слушал соловья, который живет в черной сирени.

– Нельзя же лечь в постель и заставить себя агонизировать.

– Это он из деликатности. Не хочет нам досаждать.

– Мама, жизнь все-таки имеет какой-то смысл! Она поискала дрожащей рукой его голову.

– Слава Богу, что ты так говоришь. Значит, выздоровеешь.

– Я хотел бы, чтобы настал вечер, через неделю.

– Спи. Через неделю обязательно будет вечер.

– Только где я тогда буду? – шепнул он уже самому себе.

* * *

В те времена людей терроризировал грех. Он зависал над каждым человеком, как хищная птица, крался за человеком зловещей тенью, таился внутри человека наподобие туберкулезной каверны. Грех был вездесущ.

Грешили мыслью, словом и поступком. Грехи делились на будничные и смертельные, на главные и второстепенные. Грехов было такое множество, что трудно все их перечислить. Грехи парили в воздухе, валялись на земле, проникали в каждую клеточку огромной планеты. Грехи отвратные, как люди, и прекрасные, как люди. Грехи, подобные ядам, и грехи сладостные, как успокоительная амброзия. Грехи-уроды и грехи-райские птицы. Бытие человека было пропитано грехами, как губка водой.

Люди, погруженные по шею в море грехов, панически боялись греха. На какой-то момент они выныривали из этой пучины, чтобы тут же снова пойти ко дну под свинцовой тяжестью греха. Эту минутную свободу, секундный проблеск безгрешия давала исповедь, мистерия, когда на плечи ближнего перекладывались собственные грехи, братское отпущение грехов одним грешником другому. Но уже за порогом храма, словно клубок змей, ожидало человека хитросплетение новых грехов.

Грех прогонял сон, грех лишал аппетита, грех сокрушал даже совестливые души, хоть это и кажется неправдоподобным. В те времена случалось видеть сломавшихся под бременем греха преступников, которые до конца дней своих скитались по свету, вымаливая у людей и Бога прощение. Приходилось слышать о разбойниках, что, убоявшись греха, возвращали награбленное. Встречались даже прелюбодеи, жертвовавшие небесам свои гениталии из суеверного страха перед прегрешением.

Человек в те времена, греша, падал на дно преисподней, становился кумом и наперсником дьявола или святотатственно взмывал в небеса и становился ровней Богу. У греха были крылья, у греха была душа божества, у греха была сила галактического оргазма.

А потом люди ненароком стали постепенно забывать о грехе. Грех перестал быть модным. Он скрывался еще некоторое время в притворах храмов, на селе, у простых людей. Пока, вероятно, в конце концов не вымер, всеми и забытый, и презираемый.

Теперь люди думали о преступлении, рассуждали о преступлении, совершали преступления, не вспоминая о грехе, так же обыденно и буднично, как ели, спали, дышали. И таким образом мир наш стал безгрешным.

* * *

Витек снял с головы студенческую шапочку. Она еще пахла еврейской лавчонкой. На козырьке застыли несколько мелких капель дождя. Витек погладил серый бархат околыша. Остались серебристые полосы, следы от пальцев. И метнул ее плашмя, как обруч серсо. Она полетела над самой поверхностью воды. Растянулась в скоростном полете и упала в реку, как оторванный рукав. Взбудораженная река увлекла ее в извилины русла и помчала к городу, обводя вокруг бесчисленных каменных глыб в воротниках белой пены.

У поворота реку переходила вброд какая-то городская парочка. Они приехали явно с эротическими целями и теперь подыскивали удобное местечко для любовных утех. Она высоко задрала юбку, он засучил штанины брюк. Парочка боролась с быстрым течением, держась за руки, к тому же занятые обувкой. Вода коварно взбиралась по ногам, мочила одежду. А они визжали, деланно хихикали, смущенные ожиданием.

Мелкий дождик зашептал в листьях ольшаника. Укрытая в зарослях птица, задыхаясь от натуги, отчаянно пиликала. Витольд крепко зажмурился и тут же открыл глаза. Но они были сухими. Отказывались плакать.

– Это невозможно, – шепнул он. – Сейчас я проснусь, и все будет хорошо.

И начал восхождение на заветную крутизну, которая поросла отцветшими анемонами. Сердце колотилось о ребра с яростным стуком.

– А если я уже никогда не проснусь?

Невидимый дождь шаркнул по кронам деревьев. Крупная капля тяжело шлепнулась на прошлогоднюю листву. Витек остановился, запрокинул голову.

Но на их балконе над обрывом никого не было. Высокие стебли трав уныло вздрагивали, сотрясаемые дождем.

– Алина, – позвал он вполголоса. – Алина, ты здесь?

И тут из куста крушины высунулась голова диковинного зверя. На Витека воззрились огромные, круглые и черные глаза, потянулось к нему длинное рыло с решетом на конце. С минуту они смотрели друг на друга. Потом диковинная рожа скользнула вниз, а под ней обнаружилось улыбающееся девичье лицо.

– Ты опоздал на полчаса. Я промокла насквозь. Взгляни, какой противогаз привез мне отец. Настоящий, армейский.

Витек тяжело опустился на мокрую траву. Алина стояла над ним с противогазом в руках, напоминающим голову гигантского насекомого.

– Витек, что случилось?

Он отрешенно смотрел перед собой. По той стороне реки шла группа солдат. Один тащил на спине металлическую катушку, с которой раскручивался черный кабель. Другой, с накинутым на голову мешком, поддерживал болтавшийся провод палкой-рогулькой.

– Почему ты молчишь?

А Витек слушал самого себя. Капли дождя стекали со лба на ресницы, нависая неимоверным грузом над темным горизонтом.

– Нет, это невозможно. Ты срезался? – спросила она встревоженно.

Витек молчал. Вероятно, обрывки мыслей, как перья подстреленной птицы, мельтешили у него в голове, которая гудела от пульсирующей крови. Он глуповато улыбался, не в силах унять эту нелепую улыбку.

– Господи, да отзовись же наконец. Ты провалился на экзаменах?

Алина опустилась рядом с ним на колени и зачем-то бездумно принялась запихивать в жестяную банку свой противогаз. Где-то далеко тяжело заскрипел товарный состав.

– Что теперь будет? – шепнула она, сдерживая дрожание губ.

Витек перевел на нее взгляд. Мокрая белая блузка облепляла плечи и грудь. Волосы закудрявились от дождя и напоминали покинутое ласточкино гнездо.

– Не знаю, что будет, – произнес он охрипшим голосом.

– Может, в канцелярии перепутали? Ведь ты же родился в рубашке.

– Судьба или случайность. Впервые в жизни мне дали пинка. Даже не верится, но это так.

Солдаты остановились на шоссе. Тот, что с мешком на голове, прикреплял телефонный провод к стволу высохшей акации. Винтовки, висевшие у солдат за спиной, были нацелены в землю, чтобы стволы не заржавели от сырости.

– Мы сбежим? – спросила она робко.

– Ты знаешь, сколько им стоила моя учеба? Ведь они вкалывали с утра до ночи, чтобы я мог закончить гимназию. Как я скажу матери?

– Ты соврал?

– Да, обманул всех. Вышел из дома в студенческой шапке. А потом бросил ее в реку. Конец. Уже ничего не вернешь.

– Можно сдать в будущем году экстерном.

– Никогда ничего не буду сдавать, потому что не доживу до будущего года.

– Я виновата?

– Ни ты, ни я. Это вина неизбежности.

– Какой еще неизбежности?

– Если бы знать. Неизбежности, которую я мог бы отвратить, но не отвратил.

– Ты меня любишь?

– Взгляни, этот дождь почти красный. Капли розового оттенка.

– Витек, тебя определенно лихорадит. Ты давно болен и как будто не замечаешь этого.

– Я читал когда-то, что иногда выпадают красные дожди. Люди считают их предвестниками бед и катаклизмов.

– Ты меня любишь?

– Ах, Алина, Алина, теперь это больше, чем любовь. Это страшная петля, затянутая на твоей и моей шее.

– Почему ты приударил за мной тогда? Ведь не замечал же столько месяцев. Мы могли бы разминуться навсегда.

– Теперь жалеешь?

– Ни о чем я не жалею. Просто думаю о тебе. И готова на все.

Городская парочка, держась за руки, сбегала по противоположному склону в дубняке. Они все еще подыскивали местечко для своей любви и не могли найти в этот ненастный день.

– Что это значит? – спросил он тихо.

– Вот именно. Это значит – все.

– А моя звезда погасла. Мне незачем жить.

– Нам обоим незачем жить.

– Погасла моя звезда. Звезда самого знаменитого врача на свете. Я должен был искупить вину без вины виноватого отца.

– Дай мне руку. И слушай. Грядет война. Она все переменит. Сотрет с земли прежнюю жизнь, посеет новую. Может, стоит подождать?

– В данную минуту мне совершенно безразлично, будет ли война, нет ли. Объясни мне, как могло такое случиться? Почему Бог, судьба, случай врезали мне обухом в лоб? Почему так подло, внезапно, без предупреждения?

– А может, все-таки стоит жить дальше, переждать трудные времена, чтобы потом со снисходительным недоумением вспоминать эти мелкие осколки поражений и удивляться тому, что когда-то они столько значили для нас, хотя так мало оставалось до рокового шага?

– Ты права, меня снедает амбиция. Я смертельно болен амбициозностью. Я бессмысленно страдал всю жизнь.

– Я никогда не упрекала тебя в амбициозности.

– Ты права. Я болен. Я болен максимализмом. Все или ничего.

– А если это просто истерия?

– Истерия тоже прекрасная болезнь. Она дарует благостную, тихую, сладостную смерть.

– Что с тобой произошло?

– А что с тобой творится? Почему ты околдовала себя и меня, нас, кому было суждено явить миру настоящих влюбленных, первых от сотворения мира?

– Мы околдовали друг друга.

– А меня уже все поздравили. Мать ждет с праздничным ужином. Развязала узелок, свой заветный сейф, и пересчитывает деньги, отложенные на плату за университет. Как это получилось, почему именно меня постигла такая кошмарная катастрофа? Нет, я не позволю столкнуть себя в сточную канаву.

Загрузка...