Часть вторая Путь воина


Хроника шестая, в которой начинается рассказ о храбром идальго Мигеле де Сервантесе Сааведра и его удивительной жизни

Хуан Австрийский одержал при Лепанто решительную победу. Почти весь неприятельский флот был уничтожен. И хотя турки, благодаря распрям среди союзников, довольно быстро оправились от этого разгрома, господство на море они утратили. Мы же сегодня если и вспоминаем о сражении при Лепанто, то лишь потому, что в нем участвовал автор одной из самых великих книг, которые когда-либо были написаны.

Ницше утверждал, что образ Дон Кихота льстит самой человеческой природе. «Все, что есть серьезного и страстного в человеке, все, что взывает к человеческому сердцу, — писал Ницше, — все это проявление донкихотства».

После выхода первой части романа «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский» в Европе сразу заинтересовались личностью автора удивительной книги. В Париже испанского цензора Маркеса Торреса, только недавно подписавшего к печати второй том романа, один из французских дворян спросил:

— Да кто же он такой, этот Сервантес?

Торрес, бывший военный, по-солдатски четко ответил:

— Старик, солдат, идальго, бедняк.

— Как? — изумился француз. — Значит, такого человека Испания не возвеличила и оставила прозябать в нищете?

Торрес только пожал плечами, а француз после паузы добавил:

— Впрочем, если его заставляет писать нужда, то дай бог, чтобы он никогда не жил в достатке, ибо своими творениями он, сам будучи бедным, обогащает весь мир.

В достатке Сервантес никогда не жил, а до смерти ему в то время оставалось чуть меньше года. Про него говорили, что он поэт и не знает цены деньгам. Но Сервантес прекрасно знал цену деньгам, раз их всегда не хватало. Однако он никогда не ценил деньги выше своей чести. Уже в старости он сочинил хартию, которую Аполлон якобы даровал поэтам. Первый ее параграф гласит: если поэт утверждает, что у него нет денег, то ему следует верить на слово и не требовать от него клятв.

Он любил музыку, вино и женщин, но в любви не был счастлив. Женщины причинили ему много горя — особенно в молодости. Известно ведь, что женщины любят тех, кто их презирает, и презирают тех, кто их любит. Женат он был дважды, и оба раза неудачно. До нас дошел его горький афоризм: «Законная жена — это петля, которая будучи раз одета на шею, превращается в гордиев узел».

Он был сильный, красивый человек, Мигель де Сервантес Сааведра. У него было сердце, вмещавшее всю полноту жизни, и взгляд, проникавший в глубины человеческой души. Его превосходство ощущали все, кому доводилось иметь с ним дело. Очень многим это не нравилось, и Сервантесу помогали мало и скудно на его тернистом пути.

История его жизни опровергает сладкозвучное вранье латинского эпикурейца, уверявшего Августа и всех нас, что поэты — трусы. Сервантес долгое время был солдатом, и римское изречение: «жить — значит воевать», относится к нему в полной мере. Рядовым солдатом участвовал он в диких военных турнирах, на которые был так щедр бурный XVI век.

Тот факт, что он доблестно сражался за интересы церкви под знаменем лучшего католического полководца своего времени, заставляет предположить, что они были ему дороги. Истинный испанец, он был верным сыном католической церкви и за верность ее знамени перенес тягчайшую пытку пятилетнего плена в Алжире.

Что можно добавить? Вернувшись из плена, много пил. Считался чудаком и бессребреником, имел внебрачных детей, терпел вечные скандалы в семье — за неумение жить по-человечески заплаканная жена обзывала его «придурком и блаженным».

Впрочем, все в мире зиждется на силе равновесия. Судьба щедро наградила Сервантеса всевозможными талантами, но удачливости и богатства не было среди ее даров. В «Декамероне» Боккаччо есть новелла о судьбе мессера Руджери де Фиджованни. Этот рыцарь доблестно служил испанскому королю. Король же, раздававший направо и налево замки, города и поместья своим приближенным, никогда не награждал мессера Руджери. Такая неблагодарность обидела рыцаря, и он отправился искать счастье в другом месте. Но король вернул его с дороги и сказал так: «Мессер Руджери! Если я многих наградил, а вас нет, хотя они не идут ни в какое сравнение с вами, то не потому, чтобы я не почитал вас за доблестнейшего рыцаря, достойного великих милостей, — у вас иной удел, а я тут не при чем. Сейчас я вам это докажу».

Король привел рыцаря в большой зал, где стояли два запертых сундука, и сказал: «Мессер Руджери! В одном из этих сундуков находится моя корона, скипетр, все мои драгоценности, а в другом — земля. Выбирайте любой, какой выберете, тот и будет ваш. И тогда вы поймете, кто не ценил вашей доблести — я или ваша судьба». Мессер Руджери выбрал один из сундуков, и в нем оказалась земля…

В этой новелле не трудно увидеть параллель с жизнью Сервантеса. «Не было в моей жизни ни одного дня, когда бы мне удалось подняться наверх колеса фортуны: как только я начинаю взбираться на него, оно останавливается», — писал Сервантес, находясь уже на пороге вечности, усталый, но не побежденный в изнурительной борьбе с превратностями жизни.

«Слышал я, — говорит хитровато-простодушный оруженосец Дон Кихота, — что судьба — это баба причудливая, капризная, всегда хмельная и вдобавок слепая; она не видит, что творит, и не знает, ни кого унижает, ни кого возвышает».

По отношению к Сервантесу эта баба оказывалась особенно причудливой и капризной и решительно не желала знать, кого она так упорно преследует.

Как роман становится великим? Этого никто еще толком не объяснил. Здесь явно присутствует некая тайна. Худой, нелепый идальго, горделиво восседающий на своей кляче, возведший глупую деревенскую прачку в ранг прекрасной дамы, постоянно попадающий в унизительные и комические ситуации, вдруг самым неожиданным образом становится в мировой культуре идеалом благородства и величия духа. Роман, который автор создавал как пародию на рыцарское чтиво, по странной иронии судьбы стал одной из самых глубоких и серьезных книг в мировой литературе.

Замученный кредиторами и нищетой, однорукий больной Сервантес писал своего «Дон Кихота» в тюрьме. Возможно, поэтому плавное течение романа движется от отчаяния к надежде, от надежды к смирению. Мягкий юмор, печальный смех, трагикомические ситуации и внезапная мудрая серьезность составляют его фон. Пусть опасности надуманы, пусть вместо драконов ветряные мельницы, вместо прекрасной дамы прачка с натруженными руками, вместо боевого коня жалкая кляча. Все это неважно. Важно лишь то, что благородство, отвага, душевная красота и рыцарство Дон Кихота были подлинными.

Рядом с тощим Дон Кихотом трясется на своем позитивном ослике его жирный оруженосец Санчо Панса, не прочитавший в жизни ни одного романа, но волею Сервантеса попавший в самый великий из них. Какая изумительная пара: высокая, преисполненная трагизма духовность и простодушно-лукавый народный дух.

Литературный шедевр Сервантеса, пропитанный поэзией пыльных дорог и постоялых дворов, возрос на почве, сдобренной навозом пасторальных и рыцарских романов. Но его «Дон Кихот» был не только противоядием от литературы подобного рода, но и ностальгическим прощанием с ней. Такой человек, как Сервантес, не мог не сожалеть о том, что эпоха рыцарства миновала. Замысел Сервантеса не допускал воспевания чудесного, но оно должно было там присутствовать, как тайна в детективных романах.

Удивительнее всего, что Дон Кихот реализовал-таки свою безумную идею, навеянную чтением рыцарских романов. Он, как и задумал, стяжал себе бессмертную славу и почет, оставаясь при этом дискурсом, повлиявшим на развитие западной культуры.

* * *

Мигель де Сервантес Сааведра родился в 1547 году, предположительно 29 сентября, поскольку это день святого Мигеля. Он был четвертым ребенком в бедной, но знатной семьи идальго. Кроме него в семье были две дочери, Андреа и Луиза, и сын Родриго. Генеалогическое дерево Сервантесов по отцовской линии прослеживается вплоть до Крестовых походов. В испанских средневековых летописях не раз упоминаются рыцари из этого рода, храбро сражавшиеся с неверными под католическими знаменами. Но постепенно этот славный род пришел в упадок.

Уже дед Мигеля Хуан Сервантес был сугубо штатским человеком и занимался юридической практикой в Кордове. В зрелые годы он перебрался в городок Алькала-де-Энарес, в двадцати милях от Мадрида, где потерял все свое состояние, пустившись в финансовые спекуляции.

Родриго Сервантес, отец Мигеля, тугой на ухо лекарь, отличался слабым здоровьем и был в постоянном поиске заработка, чтобы хоть как-то прокормить большую семью. Всю жизнь мечтал он выбраться из бедности, но так и остался обедневшим идальго, в роду которого вместо пиастров и дублонов сохранились лишь рыцарские предания о славных деяниях предков.

Элеонора Кортинас, мать Мигеля, происходила из семьи крещенных евреев. Вдумчивые исследователи творчества Сервантеса обратили внимание на то, что в знаменитом романе имеются многочисленные заимствования из каббалы и Талмуда. Тут уж не обвинишь в использовании недостоверных источников. Впрочем, это всего лишь косвенное свидетельство принадлежности семьи Сервантеса к «новым христианам». Не существует каких-либо документов на сей счет, и вряд ли они будут когда-либо найдены.

Но есть в жизни и судьбе Сервантеса нечто такое, что заставляет нас не сбрасывать со счетов подобную возможность. Это его изгойство, неприкаянность, космополитическая открытость мышления.

Кроме того, не следует забывать, что евреи — народ Книги, и для них естественно видеть реалии жизни сквозь призму книжного теоретизирования. В этом смысле трудно назвать испанским то фанатичное упорство, с каким Дон Кихот утверждает почерпнутые из книг понятия о справедливости среди мерзостей окружающей жизни.

Семья Сервантеса долго скиталась в поисках заработка из города в город: из родного городка Алькала-де-Энарес в Кордову, а затем в Мадрид, который представлял собой тогда не очень удачное сочетание узких и грязных улиц. Но это рыночное местечко, ставшее по воле короля Филиппа II центром полумира, быстро развивалось. Отсюда Испания управляла Бургундией, Лотарингией, Брабантом, Фландрией и сказочно богатыми землями за океаном.

Семья ютилась некоторое время в открытой всем ветрам лачуге, а потом Родриго в поисках благополучия перевез ее в веселый портовый город Севилью.

Как и каждый мальчишка, Мигель мечтал о приключениях, но он, конечно, и вообразить не мог, сколько их заготовила для него судьба.

Несмотря на нужду, отец сумел дать Мигелю приличное образование. Десятилетним подростком поступил он в колледж иезуитов, где находился четыре года. А потом пять лет провел в Мадриде, в школе одного из лучших испанских педагогов того времени дона Хуана Лопеса де Ойоса, ставшего впоследствии его крестным отцом в литературе. Высокий, седой, с аккуратно подбритой бородкой и живыми глазами, де Ойос выглядел моложе своих шестидесяти лет. Он полюбил своего юного ученика, восхищался его способностями и первыми литературными опытами, но, к его огорчению, Мигель предпочел военную карьеру. Из иезуитского колледжа он вышел с убеждением, что вера — это щит, дарованный человеку, дабы уберечь душу от дьявольских козней. С годами его вера свелась к четкому постулату: где дух Господен — там свобода. А свободу, как и жизнь, нужно защищать чего бы это ни стоило.

Уже будучи в школе де Ойоса, он писал отцу: «Истинный христианин — это человек, осознавший себя, как личность. Мусульмане не приемлют Христа потому, что они отвергают личное бытие и стремятся к растворению в универсальности».

Как-то беседуя со своим учителем, Мигель сказал:

— Войны между религиями продолжаются уже не одно столетие. Но когда-нибудь грянет последняя война и, поскольку наша религия самая верная, она, безусловно, победит.

Де Ойос печально улыбнулся:

— Ты не прав, сынок. Последняя война будет не между религиями, а между человеческим разумом и человеческим безумием. От ее исхода будет зависеть судьба человечества. Ареной сражений станут сердце и душа каждого человека. — Он помолчал и добавил: — Как же хочется верить в победу разума в этой войне.

Школа де Ойоса — двухэтажное продолговатое здание — была расположена в самом центре Мадрида, рядом с церковью Сан-Педро-эль-Вехо, построенной на месте бывшей мечети. Ее колокольня была переделана из минарета. Фасад церкви выходил на площадь Вилья, где возвышалась епископская капелла — единственное готическое здание в городе. Совсем рядом находились два дворца — один в мавританском, а другой в ренессанском стиле. Это был самый красивый район Мадрида и любимое место вечерних прогулок Мигеля, уже тогда отличавшегося редкой свежестью восприятия и свободой от предрассудков, столь распространенных в средневековой Испании. Наделенный от природы мощным интеллектом, он сохранил независимость суждений в тех областях, где влияние авторитетов чувствуется особенно сильно, — в теологии, литературе и искусстве.

Мигель много писал, пробуя себя во всех жанрах, но постепенно желание литературного признания сменилось мечтами о военной славе. Его страна воевала, защищая истинную веру, и он хотел в этом участвовать. Еще подростком он брал в Севилье уроки фехтования у старого ладскнехта, друга отца, и довольно прилично владел старинным клинком с узким лезвием, доставшимся ему в наследство от прадеда Мануэля, воевавшего с османами еще в прошлом веке.

Довольно рано его с мучительной и невыносимой яркостью стали посещать грезы о женщинах. Он избавлялся от почти неодолимого томления физическими упражнениями. Занимался гимнастикой, бегал на длинные дистанции, доводя себя до такого изнеможения, что мгновенно засыпал, как только голова касалась подушки. Ничто не казалось Мигелю таким кощунственным и постыдным, как соединение мутных грез с прозрачным и светлым чувством, которое он испытывал к единственным женщинам, окружавшим его в детстве: к матери и к сестрам.

Мигелю нравились все женщины. Он не разделял их на красивых и некрасивых, плохих и хороших. Всех считал совершеннейшими созданиями божьими. Он не имел присущего многим мужчинам инстинктивного знания о том, как осаждается и завоевывается женское сердце. Не знал, что бывают такие женские сердца, к которым ведет одна-единственная тропинка — их уязвимое место, как пята у Ахиллеса. Но неизмеримо больше таких, к которым ведут тысячи тропинок, и для того чтобы владеть ими, нужно знать тысячи разных способов. Победа над первыми — высший триумф обаяния и находчивости. Но для завоевания вторых и удержания над ними власти необходимо обладать талантом особого рода, ибо тут приходится защищать крепость, сражаясь у тысячи бойниц. Такого таланта у Сервантеса не было, и в его произведениях не встретишь глубоких женских характеров, что отнюдь не умаляет его гениальности.

В своих блужданиях по городу Мигель часто заходил в одну из церквей, чтобы побыть наедине с Богом. Вера и благочестие были для него в то время так же естественны, как дыхание. Божий дом, который он избрал для себя, назывался Санта-Мария. Это была небольшая церквушка, расположенная на маленькой площади с чахлой растительностью. Свет врывался сюда через просторный сверкающий купол. Переступая ее порог, Мигель чувствовал странную легкость и особую ясность мысли. Нигде ему не было так небесно-легко и свободно, как здесь. Он любил постоять в центре светлого круга, прежде чем отойти к одному из боковых алтарей для молитвы. Скамей в этой церкви не было. Молились на древнем полу из мрамора и порфира.

Однажды, когда он уже собрался уходить, молившаяся в углу дама вдруг подняла голову, и он увидел глаза цвета аквамарина и чувственные губы. Невысокие брыжи элегантно окружали головку с каштановыми вьющимися волосами. Эта дама показалась Мигелю божественно-прекрасной, и он поспешил удалиться в смятении чувств.

Но на следующий день в тот же час он увидел ее коленопреклоненной на том же самом месте. Вскоре он уже знал, что она приходит в эту церковь два раза в неделю, всегда в одно и то же время, и молится в правом углу у алтаря около получаса. Теперь каждый раз он молился в пяти шагах от нее, но сосредоточиться на молитве уже не мог.

Она не показывала виду, что чувствует его обожающие взгляды, а может, действительно не замечала их, занятая своими мыслями.

Как-то раз он попытался выяснить, где живет прекрасная незнакомка и, когда она вышла из церкви, последовал за ней. Внезапно она оглянулась, и Мигель увидел смеющиеся глаза. Мужество покинуло его. Он низко поклонился, а когда поднял голову, она уже исчезла в путанице переулков. Больше она в церкви не появлялась.

Прошло несколько недель. Эта женщина посещала его во снах каждую ночь и с каждым разом была все прекраснее. Он утратил вкус к жизни. Мало спал. Стал небрежно относиться к занятиям. Его прогулки по Мадриду заканчивались теперь далеко за полночь. Он появлялся на самых мрачных улицах, не заботясь о разбойничьем сброде, грабящем в таких местах одиноких прохожих. Он ничего не боялся, к тому же клинок его прадеда был при нем.

Однажды Мигель забрел в какой-то двор, примыкавший к площади Вилья, где находился очаровательный домик всего в три окна шириной, с лоджией на втором, последнем этаже. Было пусто и тихо. Он поднял глаза и вдруг увидел среди цветов лоджии ее дивное лицо. Ему стало холодно и душно, он почувствовал, что вот-вот упадет. Тем временем лицо там, наверху, исчезло. Мигель подумал, что это был всего лишь сон наяву, пожал плечами и решительно направился к выходу. Уже на улице его догнала женщина, одетая как служанка, и сказала, как говорят о чем-то обыденном: «Пожалуйста, идите за мной, сеньор. Моя госпожа ждет вас».

Следуя за ней, он поднялся по узкой темной лестнице на второй этаж. Служанка исчезла, а Мигель оказался в маленькой прихожей лицом к лицу с той, которая занимала все его мысли. Она была в цветном красивом халате с широкими рукавами.

— Я часто видела вас в церкви, — сказала она, — и решила, что стоит познакомиться с таким усердным в вере молодым человеком.

У нее оказался низкий, очень спокойный голос. Он с трудом понимал, о чем она говорит, потому что смотрел на ее шевелящиеся губы, изгиб которых занимал его больше произносимых слов.

— Вы очень добры ко мне, сеньора, — с трудом произнес Мигель. Дама вновь чарующе улыбнулась, и по ее лицу промелькнуло выражение легкой чувственной прелести. Ему сразу стало легко и свободно.

— Входите же, — сказала она и ввела его в комнату, где находились несколько кресел старинной работы, туалетный столик и большой диван с золотистым покрывалом. На стене висели две картины фламандских живописцев. Впрочем, ему было сейчас не до интерьера.

— Садитесь, — сказала она, указав на одно из кресел и удобно устроившись на диване. — Вы всегда такой мрачный?

— Не знаю, не думал об этом, — произнес он растерянно.

Она вновь улыбнулась. Им овладел порыв, и он стал говорить о том, что ее образ навеки запечатлелся в его сердце с первого мгновения их встречи. Рассказал, как страдал, когда она исчезла, как не терял надежды ее найти и вот нашел, и видит в этом перст судьбы, а не случайность, потому что случайностей не бывает.

— Вы моя прекрасная дама, я хочу служить вам и ничего не прошу взамен, хоть и сознаю, что этого недостоин, — закончил Мигель и робко посмотрел на нее.

— Я несколько иначе представляла себе своего паладина, — сказала она серьезно, но ее глаза смеялись.

Они поговорили еще некоторое время о разных пустяках. Она расспрашивала о том, как он жил до сих пор, чем занимался. Сообщила, что ее зовут Джинна, но никаких других сведений о своей прекрасной даме ему получить не удалось.

— Вы не должны пытаться что-либо узнать обо мне, дон Мигель, если хотите иногда навещать меня, — сказала она. — Кто меньше знает, тот лучше спит.

Внезапно в ее глазах появилось такое неописуемое выражение, что даже он, никогда еще не знавший близости с женщиной, все понял — и испугался. «Может, лучше уйти», — мелькнула мысль, но было уже поздно.

— Сядьте рядом со мной, — произнесла Джинна.

То, что было потом, он вспоминал, как чудесный сон. Теплые мягкие губы, предельное напряжение всех сил, неимоверно — долгое головокружительное падение в бездонный колодец и внезапное осознание того, что все, чем он жил до сих пор, не представляет больше никакой ценности. В какое-то мгновение ему казалось, что у него вот-вот разорвется сердце, и он подумал, что это, быть может, лучшая из смертей. Он никогда ни до этого, ни после этого не испытывал чувства такой упоительной и разрушительной силы.

Джинна разрешила ему навещать ее раз в неделю в определенный час, и он теперь жил от свидания до свидания. Он так ничего и не узнал о ней. На все его вопросы она отвечала: «А зачем тебе это знать? Живи сегодняшним, а завтра будет завтра. Разве тебе плохо со мной?»

Ему было хорошо и даже слишком. Но и в лучшие их минуты его не оставляло тревожное чувство. Он понимал, что состояние почти абсолютного счастья, в котором он сейчас находится, есть результат необычайного стечения обстоятельств и что неотвратимый конец уже близок.

Наступил день, когда он, явившись в назначенный час, узнал, что она уехала. Куда — выяснить не удалось. Как метеор промелькнула она в его жизни и исчезла, оставив после себя яркий след. Мигель потом часто думал, что если бы он не знал, что означает близость этой женщины, то ему было бы легче ее забыть…

От душевной боли он заболел, метался в бреду, повторяя ее имя. Дон Ойос трогательно ухаживал за ним. Когда Мигель стал выздоравливать, он ощутил потребность поделиться своим горем и рассказал учителю все…

Дон Ойос долго молчал, теребя бородку. В его глазах появилось выражение далекой насмешки, сменившееся тревогой.

— Я слышал об этой женщине, — произнес он наконец. — Это Джинна Торрес, известная куртизанка. Вот уже два года она находится под покровительством герцога Альбы. Ни один мужчина не смеет приблизиться к ней, потому что перейти дорогу герцогу Альбе — это… ну, все равно что войти в клетку с голодным тигром. Черт возьми, сынок, тебе повезло. Страшно подумать, что было бы, узнай герцог Альба о вашей связи.

Мигель почувствовал себя так, словно пропасть разверзлась под его ногами. Пройдет много времени, и он напишет своему брату Родриго: «Прочность любви проверяется несчастьем. Так костер тем ярче светит в ночи, чем гуще окружающая его тьма».

* * *

— Пора тебе приниматься за дело, сынок, — сказал однажды дон Ойос. — В Мадриде находится сейчас доверенное лицо святого отца кардинал Джулио Аквавива. Хоть у него и красная шапка, но это совсем еще молодой человек. Всего года на три постарше тебя. Я когда-то имел честь учить его классической латыни. Более способного ученика у меня не было. Даже ты, Мигель, с ним не сравнишься.

— Я всегда говорил, что вы переоцениваете мои способности, — улыбнулся Мигель.

Учитель сердито посмотрел на него и продолжил:

— Святой отец послал его сюда, чтобы выразить нашему королю соболезнование в связи со смертью инфанта.

— Вы говорили мне, что государь не очень-то скорбел по поводу этой утраты, — заметил Мигель.

— Ну, да. Но это неважно. Приличия ведь должны соблюдаться. Так что король Филипп принял его преосвященство, но, представь себе, заговорил с ним по-испански, а этого языка Аквавива не знает.

— Ну и что было?

— А то, что кардинал чуть было не сгорел от стыда и теперь вот решил учить испанский. Он попросил срочно найти ему учителя, и я, разумеется, порекомендовал тебя.

— Вы очень добры. Но у меня ведь нет опыта преподавания. Боюсь, что его преосвященство будет разочарован.

— Не говори ерунды, Мигель. Ты отлично справишься. Завтра ровно в десять утра кардинал примет тебя.

— Вы его хорошо знаете, учитель? Он хороший человек?

— Очень хороший. Беда лишь в том, что он неизлечимо болен чахоткой и дни его сочтены.

— Так зачем ему потребовался испанский язык? — спросил пораженный Мигель.

— Я расскажу тебе одну историю. За день до казни Сократа его навестил один из друзей. Он очень удивился, застав в тюрьме учителя музыки, который принес с собой лиру и обучал Сократа новой песне.

«Как, — воскликнул потрясенный друг, — ты завтра умрешь, а сегодня тратишь время на какую-то песню?»

«Дорогой мой, — сказал Сократ, — когда же я выучил бы ее, если не сегодня?»

На следующий день ровно в десять секретарь в черной сутане пригласил Мигеля в кабинет кардинала Аквавивы. Это было просторное помещение, расположенное на верхнем ярусе небольшой виллы, стены которого были украшены гобеленами. В промежутках между ними в стены были вделаны полки с книгами и рукописными свитками. Напротив просторного окна находился письменный стол с мраморной чернильницей, перьями и бумагой.

Кардинал полулежал в удобном кресле с высокой спинкой. Колени его были прикрыты пледом. Изможденное болезнью худое лицо старило Аквавиву, но изумительной ясности и выразительности глаза заставляли забыть о его немощи.

— Приблизьтесь же, — сказал кардинал, с любопытством разглядывая юношу. — Ваш ректор, почтеннейший маэстро Ойос о вас самого лестного мнения.

— Дон Ойос очень добр ко мне, ваше преосвященство, и склонен преувеличивать мои скромные способности.

— Он сказал, что вы пишите и стихи, и прозу, и что лучшего учителя испанского языка мне не найти.

— Я ужасно боюсь разочаровать вас, ваше преосвященство.

— Если я приму вас на службу, то вам придется покинуть Испанию. Хочу также предупредить, что ваше место в моей канцелярии будет более чем скромным. Ну, что-то вроде пажа при королевском дворе. Вас это устроит?

У Мигеля радостно забилось сердце:

— Вполне, ваше преосвященство, я буду счастлив последовать за вами в Италию.

Вскоре кардинал со своей свитой возвратился в Ватикан, и Мигель оказался под одной кровлей с наместником святого Петра. Впрочем, это, разумеется, преувеличение, потому что в Ватиканском дворце свыше тысячи комнат, а, значит, столько же кровель.

Сначала Джулио Аквавива брал у Мигеля уроки каждый день. Он оказался исключительно способным учеником, но быстро уставал. Лицо покрывалось каплями пота, и надрывный кашель разрывал грудь. Как жалел и как любил его Мигель в эти минуты…

Постепенно уроки становились все реже, но жалованье Аквавива платил своему учителю регулярно и часто находил повод, чтобы его увеличить. Мигель мог теперь помогать своей семье и был почти счастлив.

Тем временем здоровье его господина продолжало ухудшаться. Тяжелый кашель все сильнее мучил его, и на белоснежном платке, который он подносил ко рту во время особенно сильных приступов, теперь оставались алые пятна. Было ясно, что линия жизни кардинала Аквавивы неуклонно сокращается. Впрочем, сам он относился к своей болезни с невозмутимостью стоика и однажды сказал поразившую Мигеля фразу: «Страх перед смертью — это результат неосуществившейся жизни».

Уроки испанского почти совсем прекратились, но Аквавива не собирался отказываться от услуг Мигеля. Он был с ним неизменно кроток и приветлив, а иногда после урока задерживал его у себя для дружеской беседы.

Ум и познания этого человека казались Мигелю безграничными. Он расспрашивал его обо всем на свете и на все получал четкие ответы. Возвращаясь в свою комнату, Мигель записывал их разговоры.

Как-то раз Мигель спросил его о том, может ли человек юз общаться с Иисусом. Аквавива ответил: «Иисус — это не только Бог, но еще и личность. Для того чтобы общаться с ним, нужно самому стать личностью».

А однажды, когда за окном было сыро и темно и кардинал, похожий на больную птицу, сидел у камина, закутанный в теплую шаль, Мигель задал ему вопрос, над которым размышлял уже давно:

— Почему среди учеников господа нашего Иисуса Христа, которых он сам выбирал, один его предал, другой от него отрекся, третий в нем усомнился? Неужели он не мог предвидеть этого заранее, он, для которого сердца людские были, как раскрытая книга?

— Потому что когда Иисус выбирал учеников, он был человеком. А тебе ведь известно, что люди несовершенны. Совершенен только Бог. Но он тогда не был Богом.

Аквавива вдруг рассмеялся и спросил:

— Как ты думаешь, Мигель, почему Господь не уничтожает дьявола и тем самым все зло в мире? Ведь он всемогущ.

— Потому что даже дьяволу Господь дает шанс исправиться, — сразу ответил Мигель.

Кардинал удивленно посмотрел на него:

— Прекрасный ответ. Мне такое и в голову не приходило. Кстати, я давно хотел тебе кое-что сказать. Я знаю, Мигель, ты любишь многое подвергать сомнению. Но всегда помни о том, что сомнение — это граница нашего сознания, и переступить ее может только слепая вера.

Из письма Мигеля де Сервантеса его брату Родриго: «Вот уже почти два года нахожусь я в Риме. Сначала этот город мне совсем не понравился, и, если бы представилась такая возможность, я бы без колебаний из него уехал. Чтобы почувствовать Рим — нужно время. Его очарование и таинственное обаяние действуют не сразу, а овладевают душой медленно и постепенно. Сегодня я привязан к нему, как к живому существу, и уже не представляю себе жизни в каком-либо другом месте. Я рад, что ты поступил на королевскую военную службу. Не сомневаюсь, что тебе, с твоими способностями, обеспечена блестящая военная карьера».

* * *

Настало время, когда кардинал Аквавива, чувствовавший себя все хуже и хуже, совсем перестал брать уроки. Но он не захотел отпустить Мигеля и продолжал платить ему жалование. У Мигеля появилась масса свободного времени, и он тратил его на прогулки по Риму, все больше проникаясь атмосферой Вечного города.

Однажды он отправился на прогулку поздно вечером, спрятав под черным плащом свою шпагу, — в ночном Риме опасность подстерегает одинокого прохожего на каждом шагу.

Он прошел мимо гробницы императора Августа. Вокруг этого огромного строения сгрудились узкие переулки и глухие тупики — идеальные места для засад и убийств. Рим мрачен здесь. Сквозь красные кирпичи стен проступают пятна сырости и разрушения. Мигель любил древние кварталы, заброшенные памятники, упавшие колонны, обвитые виноградными лозами, и тут же рядом новые дома с вделанными в их стены античными обломками. Рим — город контрастов, придающих ему особый характер. Этим он отличается от остальных городов.

Мигель шел по улице Рипетта, когда услышал шум яростной схватки. Он бросился вперед и в свете полной луны увидел четверых бретеров, напавших на одного человека, который искусно защищался. Он отражал удары умело и ловко, не отступая ни на шаг, с удивительным хладнокровием, как если бы находился в фехтовальном зале.

— Держитесь, синьор, я иду к вам на помощь, — крикнул Мигель, обнажая свой клинок.

Нападающие оказались не из трусливых. Двое из них сразу же повернулись к нему. Мигель, не имевший в дуэлях никакой практики, но хорошо усвоивший теорию, дрался отчаянно. Шпага оцарапала его плечо, но и сам он ранил одного из нападавших. Впрочем, положение было незавидным, и он отступил, прижавшись спиной к стене и с трудом успевая парировать удары.

— Теперь я иду к вам на помощь — услышал Мигель звучный голос, и незнакомец, которому он помогал, сбоку обрушился на его противников. Не приняв боя, они обратились в бегство и скрылись в темноте.

Мигель увидел два лежащих на земле тела и спросил:

— Они мертвы?

— Можете в этом не сомневаться, — ответил незнакомец. — Но я должен поблагодарить вас. Вы вовремя пришли мне на помощь со своей твердой рукой и славной шпагой.

— Вы так великолепно сражаетесь, что, думаю, справились бы и без меня.

— Откуда вы узнали, кто я такой?

— Я и сейчас этого не знаю, — сказал Мигель.

— Тогда ваше мужество делает вам честь вдвойне.

Разговаривая, они вышли на площадь. Здесь горели два факела, воткнутые в кольца, вбитые в стены двухэтажных домиков слева и справа, и Мигель смог наконец рассмотреть человека, с которым его свела судьба. Он был среднего роста, уверенный и спокойный, чувствовались в нем привычка повелевать и равновесие ловкости и силы. Бросалась в глаза изящная небрежность во всей фигуре.

— Вам полагается разъяснение, — сказал незнакомец. — Напавшие на меня люди — это наемные убийцы, подосланные неким герцогом, приревновавшим меня к своей жене. Должен признаться, не без оснований. Этот герцог — неприятный тип, и я передал ему привет, оставив засос на ее прелестной шейке.

Мигель растерялся и не знал, что сказать.

Вдруг послышался лязг оружия, и из темноты возникли несколько всадников.

— Слава богу, Ваше Высочество, — сказал один из них. — Мы получили известие о том, что ваша жизнь в опасности, и бросились вас искать.

— Вы должны были сделать это раньше, Диего, — ответил незнакомец и повернулся к Мигелю.

— Ваше Высочество… — с трудом произнес он, потрясенный.

— Ну, да. Я дон Хуан Австрийский. А как вас зовут, храбрый молодой человек?

— Мигель.

— Просто Мигель?

— Мигель де Сервантес Сааведра.

— Я запомню.

Хроника седьмая, в которой рассказывается о сражении при Лепанто, где храбрый идальго Мигель де Сервантес Сааведра потерял руку

Священная лига, в которую входил Ватикан, готовилась к масштабной войне с Османской империей. Турки, уже захватившие Кипр, одерживали победу за победой. Сервантес понимал, что если их не остановить, то погибнет все, чем он дорожит в этом мире. И хотя перспектива военной славы прельщала Сервантеса, его мощный интеллект хоть и не сразу, но переключился на нравственный аспект происходящих событий.

Тем временем по всей Италии слышался лязг оружия и звучали патриотические речи. На верфях Генуи ускоренными темпами строили галеры. На римских площадях испанские офицеры производили смотр новобранцев.

Когда же король Филипп назначил своего брата Хуана Австрийского верховным главнокомандующим союзным флотом, то и в Италии, и в Испании последовал всплеск пассионарной энергии. Со всех сторон в Рим стекались добровольцы. Студенты отложили в сторону книги и пошли в армию. Все надежды находящегося под угрозой христианского мира связывались теперь с доном Хуаном, имя которого после победы над морисками окружал особый ореол. Мигель был рад. Он видел этого человека в деле и знал ему цену.

В атмосфере всеобщего ликования и решил Мигель, что его место в армии, но он понимал, что без свидетельства о чистоте крови военная карьера ему не светит. В Испании, в силу исторических причин, даже у самых рьяных защитников истинной веры могли обнаружиться изъяны в происхождении. Самые знатные семьи и те часто имели евреев среди своих предков, что тщательно скрывалось. Это сегодня испанская семья гордится, если происходит от марранов. Ведь это означает, что родословная такой семьи насчитывает свыше пятисот лет.

«Срочно вышли бумагу, свидетельствующую о чистоте моей крови», — пишет Сервантес отцу. Возможно, Сервантесу-старшему пришлось дать взятку чиновнику, чтобы не всплыло еврейское происхождение матери Мигеля. Так или иначе, но требуемый документ был выдан.

Сервантес записался во флот и получил назначение в базирующуюся в Мессине эскадру.

Был ясный осенний день, когда он пришел попрощаться с кардиналом Аквавивой. Ночью прошел дождь, пропитавший свежестью воздух. Кардинал, закутанный в пуховый плед, сидел у распахнутого в сад окна. Он еще больше сдал за последнее время. Заострились черты изможденного лица, на котором, словно пробившись откуда-то изнутри, появилось выражение искренней радости, когда он увидел гостя.

— Я отправляюсь на войну и пришел поблагодарить вас, ваше преосвященство, за то, что вы были так добры ко мне, — сказал Мигель.

— Садись сюда, напротив меня, чтобы я видел твое лицо, — произнес Аквавива. — Отличная погода, не так ли? Воздух такой свежий, что мне легче дышится. Ты замечал, Мигель, как мало нужно человеку для счастья? Иногда для этого достаточно всего лишь вырвать больной зуб.

Кардинал помолчал, потом грустно улыбнулся:

— Итак, Мигель, ты все-таки решил стать воином. Хочешь сражаться за нашу святую веру. Это, конечно, похвально, но мы ведь с тобой уже говорили о том, что человеческая жизнь является частью божественного предопределения. А если так, то задача человека понять, чего от него хочет Господь, и выполнить его волю. Уверен ли ты, Мигель, что верно понял, чего Он хочет от тебя?

— Думаю, что да, ваше преосвященство

— А я вот в этом сомневаюсь. Знаю, что ты будешь хорошим солдатом. Но хороших солдат много. У тебя иная судьба. Твое поприще — это мир искусства. Лишь там ты сможешь достичь истинного величия. Станешь великим поэтом, например. Военные подвиги забываются, а подлинная поэзия бесценна, потому что имеет неограниченный срок годности. Ведь истинная ценность жизни — это время. Кстати, Мигель, ты обедаешь со мной сегодня. Я вижу, ты совсем отощал из-за своих романтических переживаний.

— Благодарю за честь, ваше преосвященство. Вы, разумеется, правы, и в дальнейшем, если Господь сохранит мне жизнь, я посвящу ее искусству. Оно ведь карает зло, а жизнь с этим не справляется. Но мы с вами теперь не скоро увидимся, и мне бы хотелось исповедаться перед вами.

— Я внимательно тебя слушаю, Мигель.

— В последнее время меня одолевают сомнения. Я стал задумываться над тем, для чего человеку нужна вера. Иногда мне кажется, что люди нуждаются в ней, чтобы им жилось и умиралось легче, и поэтому не следовало бы превращать ее в тяжкое бремя всякими запретами. И пусть бы монахи и священники жили, как все люди, увлекая их на путь истинный не словами, а личным примером. Трудились бы в поте лица своего, добывая хлеб насущный и разделяя печали и радости бедняков. И еще я сомневаюсь в том, что Господу угодно, чтобы людей сжигали на кострах в его честь, даже если это еретики.

— То, что ты говоришь, это ересь, — нахмурился Аквавива. — Царство Божье должно воцарится в душе человека, а не на земле.

— Я знаю это, ваше преосвященство, и мне очень хочется, чтобы вы избавили меня от сомнений.

— Господь возвратит мир и покой твоей душе, но не пытайся понять умом то, что можно постичь только сердцем.

— Благодарю вас. Я обдумаю все, что вы мне сказали.

— Ты ведь помнишь историю о том, как папа Лев Первый спас Рим, заставив Атиллу повернуть вспять свои войска?

— Конечно, помню. В этой поразительной истории есть нечто загадочное. Я однажды видел во сне, как это было. Огромное войско гуннов у стен Рима. Кажется, что город уже ничто не может спасти. Но вот из римских ворот выходит босой старик, опираясь на посох. Атилле, встретившему его у входа в свой шатер, он говорит: «Приветствую тебя, бич божий!» Он беседует с Атиллой несколько часов, а потом возвращается в Рим. Атилла же приказывает своей армии отступить. Меня всегда интересовало, что мог сказать папа этому дикарю. Чем он подействовал на его воображение. Как сумел заставить отказаться от богатой добычи и уйти того, кому принадлежит похожая на удар меча фраза: «Там, где ступают копыта моего коня, трава не растет».

— Закрой окно, Мигель, холодно становится, — попросил Аквавива, кутаясь в плед, и, помолчав, продолжил: — Нам известно, что говорил вождю гуннов святой отец. Он сам записал свой разговор с Атиллой, и эта запись хранится в наших архивах. А сказал он примерно следующее: «Ты, Атилла, победил почти всю вселенную и достиг высшей степени человеческих возможностей. Но я прошу тебя совершить самый великий подвиг и победить самого себя. Только тогда ты достигнешь истинного величия и уподобишься Богу, который милует смиренных и покорных».

Ты хочешь знать, к чему я тебе это рассказал? Ты, Мигель, тоже должен научиться побеждать самого себя. Лишь тогда ты сможешь выполнить свое предназначение в этой жизни.

* * *

Битва при Лепанто была последним сражением гребных флотов в мировой истории. Парусные корабли к тому времени существовали уже давно — именно на них Колумб пересек Атлантику. Но для боя парусники не очень годились — искусство парусной навигации было освоено позднее. Против боевых галер не мог устоять ни один из них. Но если у древних греков и викингов гребцами были сами воины, то в средневековой Европе — каторжники и военнопленные.

Галера представляла собой легкое, узкое, быстроходное судно длиной в сорок семь метров. Длина каждого весла — пятнадцать метров. На каждое весло приходилось по пять гребцов. На больших галерах их общее число доходило до двухсот пятидесяти. Гребцами были преступники — для чего и было введено специальное наказание — ссылка на галеры. Чтобы обеспечить нужное количество гребцов, судьям было велено приговаривать к каторжным работам на галерах даже самых отпетых злодеев.

По сравнению с галерами самые мрачные тюрьмы выглядели курортами. Галерные рабы были обречены на ужасающую жизнь. Прикованные цепями к гребным скамьям, они оставались там днем и ночью, в жару и в непогоду, всегда под открытым небом, в грязи и паразитах. Они получали бобовую похлебку и тридцать унций хлеба в день. При этом от них требовалась тяжелейшая работа — от десяти до двадцати часов на веслах. Если кто-то ослабевал от голода или болезни, его выбрасывали за борт.

Вооружение галер состояло из пяти-шести орудий, установленных обычно на носу. Солдаты, входившие в состав экипажа, имели мушкеты и аркебузы, но пользовались также и арбалетами. Низкие мелкосидящие галеры не могли противостоять непогоде, поэтому управление ими требовало большой осторожности.

Недостатки галер должны были компенсировать тяжелые суда — галеасы. В 1571 году в союзническом флоте их было всего шесть, и все они были построены на венецианских верфях. Эти плавающие крепости по своей огневой мощи намного превосходили галеры. Каждый галеас имел десять тяжелых носовых орудий в два яруса и восемь кормовых, кроме того, по бортам устанавливалось много легких пушек, так что общее количество орудий могло доходить до семидесяти.

* * *

Союзнический флот собирался медленно. Венецианская эскадра и галеры его святейшества уже около двух месяцев крейсировали у Мессины. Было там и несколько испанских судов, но основные испанские силы во главе с главнокомандующим Хуаном Австрийским еще не подошли. Венецианскими галерами и галеасами командовал адмирал Себастьян Вениеро, а судами папистов — адмирал Марк Антонио Колонна. Вениеро был старым морским волком, многое повидавшим в жизни — его трудно было чем-либо удивить. Живой и подвижный, он выглядел моложе своих семидесяти лет. Не отличаясь особыми талантами, он был упрям и храбр.

Адмирал Колонна — доверенное лицо папы — больше всего ценил осторожность и не любил проявлять инициативу.

А дон Хуан не спешил. Сначала он задержался в Генуе, где проводил время в увеселениях. Потом целый месяц находился в Неаполе, где было еще веселее. Турниры и балы сменялись церковными торжествами. Король Филипп прислал своему полководцу украшенный алмазами жезл. Устроенный по этому случаю пир продолжался двое суток. Потом целых три дня готовилась церемония освящения знамени Лиги. Ну и так далее. Поводов для веселия хватало.

На эскадрах в Мессине ничего этого не знали. Экипажи кораблей редко отпускали на берег, потому что в переулках и тавернах веселого портового города дело всегда кончалось кровавой дракой между итальянскими и испанскими матросами. Итальянцы не выносили испанцев из-за их высокомерия.

Экипажам кораблей приходилось нести утомительную службу. Корабли постоянно требовали ухода. Нужно было смолить, конопатить, в кровь обдирать руки на такелаже, заниматься упражнениями в стрельбе и фехтовании.

А дона Хуана все не было.

Сервантес жил теперь на борту «Маркезы» — среднего размера галеры. Полтораста солдат спали здесь в кубрике, таком низеньком, что не каждому удавалось встать в полный рост. Люди тут не мылись неделями, вонь стояла жуткая, но Сервантес, хоть и не сразу, к этому привык.

Командовал «Маркезой» капитан Диего Урган, тучный служака с вечно багровым лицом, свидетельствующим о склонности к возлияниям. Он был добродушен и справедлив. Его любили. Каждое обращение к своему экипажу он начинал словами: «Я вам вот что скажу, господа солдаты».

Скромного ватиканского юношу трудно было узнать. Он возмужал, окреп, отпустил усы. Глаза весело смотрели из-под железной каски. Сначала ему приходилось скверно. Его сослуживцы, в основном всякий сброд, укрывшийся под военным знаменем от карающей длани правосудия, с ненавистью почуяли личность тонкой душевной структуры. Каждый день ему приходилось доказывать, что раздавать тумаки он умеет не хуже них. Он усвоил их жаргон, их манеру поведения, покорил умением рассказывать различные истории и добился того, что его признали своим в этой грубой среде, стали считать славным малым и хорошим товарищем. Лишь одна его слабость раздражала их. Сервантес много читал. Несколько томиков всегда были у него под рукой. Особенно дорожил он «Записками о Галльской войне» Юлия Цезаря в кожаном переплете — прощальным подарком кардинала Аквавивы с дарственной надписью на титульном листе: cognosce te ipsum[1]. Он никогда не расставался с этой книгой, хранил ее у себя под подушкой.

Однажды, когда Сервантес спустился в кубрик после работы, его встретило странное молчание. Он сразу почуял неладное. Когда же бросил взгляд на свою койку, то у него потемнело в глазах. «Записки» Цезаря лежали на подушке — мокрые. От них остро пахло мочой. Сервантес задрожал от гнева. Он знал, кто это сделал.

На этой галере служил Андреас — огромный детина из Андалузии. Он возненавидел Сервантеса из-за его пристрастия к чтению. Видел в этом какой-то вызов себе. У него были кривые ноги и огромные руки, волосатые, как у обезьяны, один глаз сильно косил. Виски были покрыты редкими рыжими волосами. На затылке выделялось несколько шишек, крупных, как каштаны. Его звериная неукротимая сила так и перла наружу. Он помыкал всеми. Разговаривал всегда на повышенных тонах и, не задумываясь, пускал в ход кулаки. Не проходило вечера, чтобы он не избил кого-нибудь. Его ненавидели и боялись. К тому же Андреас не расставался с огромной, окованной железом дубиной. Мечи и шпаги он презирал.

Сейчас он лежал на своей койке, заложив руки за голову, и с вызовом смотрел на Сервантеса. Несмотря на брезгливость, тот взял обесчещенную книгу двумя пальцами и тихо спросил: «Это ты сделал, мерзавец?» Не дожидаясь ответа, швырнул ее прямо в ухмыляющуюся рожу. Листы разлетелись по всему кубрику. Андреас, взревев, вскочил на ноги — и сильно ударился головой о низкий потолок. Мгновенно воспользовавшись этим, Сервантес схватил его дубину, лежащую у койки, и обрушил на голову врага. Андреас рухнул, взмахнув руками. Со всех сторон раздались крики восторга.

Все поздравляли Сервантеса так, словно он совершил великий подвиг. Потом пришедшего в себя Андреаса избили и вышвырнули на палубу, где он еще долго выл, жалуясь небу на несправедливость судьбы.

* * *

24 августа вся Мессина была на ногах. Ночью в порт вошла эскадра главнокомандующего. Город украсился разноцветными флагами, весело трепетавшими в лучах восходящего солнца. Набережная была покрыта пурпурным бархатом. Прибывший с доном Хуаном папский нунций собственноручно освятил каждый корабль. Присланные понтификом щепки с голгофского креста были распределены по корабельным командам. На флагманской галере дон Хуан велел поднять знамя Святой Девы Марии. Флаг Священной лиги, благословенный самим папой, было решено поднять в день решающей битвы.

В четыре часа пополудни начался смотр флота. Все команды были выстроены на палубах, и корабль главнокомандующего медленно проплыл мимо них под грохот пушек, являя всем своим великолепием суть испанского боевого изящества.

Дон Хуан Австрийский находился на капитанском мостике под золотой сенью адмиральского штандарта. По левую его руку, но немного позади стояли покрытый черной броней Марк Колонна и одетый в серебристую мантию венецианского адмирала Себастьян Вениеро. По правую руку, но тоже позади, стоял Александр Фарнезе, друг дона Хуана и член королевского дома.

Но все смотрели только на главнокомандующего. Его прекрасное с тонкими чертами лицо было озарено внутренним светом. Мягкие светлые волосы развевались вокруг юной головы. Декоративный панцирь из серебра ослепительно сверкал в лучах сицилийского солнца. Из шейной брони изящно выбивались похожие на белые розы, искусно нагофрированные брыжи. В руке полководец держал освященный папой жезл. С шеи на броню спадал орден Золотого руна. Дон Хуан стоял неподвижно, как статуя. Нелегко было выстоять так всю церемонию. Солдаты и матросы приветствовали его неистовыми криками восторга. Теперь никто не сомневался в грядущей победе. Разве можно проиграть сражение, если вами командует полубог.

Но у дона Хуана было немало проблем, осложнявших ему жизнь. Его молодость, самоуверенность, надменная снисходительность и отсутствие опыта в морском деле раздражали командующих эскадрами. Особенно напряженные отношения сложились у него с венецианским адмиралом Себастьяном Вениеро, считавшим унизительным для себя находиться в подчинении у желторотого юнца — пусть даже и королевского брата. К тому же между венецианцами и испанцами издавна существовало соперничество на море. Венеция, считавшая Восточное Средиземноморье своей вотчиной, с подозрением отнеслась к появлению там крупных испанских морских сил. Венецианцев мучила мысль, а вдруг они там и останутся. Так что дон Хуан имел основания настороженно относиться к венецианскому союзнику. К тому же венецианская республика, скаредность которой была общеизвестна, плохо снарядила свою эскадру. Адмирал Вениеро был вынужден считать каждую копейку и испытывал острую нужду не только в солдатах и матросах, но и в продовольствии. Дон Хуан это прекрасно знал.

— Мне доложили, что ваша эскадра безобразно снабжена припасами, — сказал принц адмиралу Вениеро. — Разумеется, у моего короля достаточно средств, чтобы обеспечить всем необходимым и своего союзника. Но я, клянусь Мадонной, и не подозревал, что венецианская республика так обнищала.

Адмирал побагровел, но проглотил эту колкость. А куда денешься, если в трюмах венецианских галер уже сдохли с голоду последние крысы.

В тот же день по приказу дона Хуана на венецианские корабли было погружены все необходимые припасы. Кроме этого на них перешли четыре тысячи испанских солдат. Они должны были гарантировать выполнение венецианскими капитанами приказов главнокомандующего. Это вызвало ссоры, драки и даже поножовщину между испанцами и венецианцами. Но все успокоилось после того, как зачинщиков подобных безобразий дон Хуан велел повесить. За добрым нравом и веселым характером главнокомандующего все почувствовали железную волю и твердую руку.

Пока союзники собирались, турки не сумели воспользоваться благоприятными обстоятельствами, чтобы уничтожить их флот по частям. Вместо этого капудан-паша Али зачем-то предпринял рейд вдоль Адриатики, разоряя и грабя принадлежащее Венеции далматинское побережье. Потом осадил крепость Корфу, где встретил отчаянное сопротивление. Гарнизон крепости, вдохновляемый митрополитом Спиридонием, не только отбил все приступы, но и потопил артиллерийским огнем несколько галер. Турецкому флоту пришлось бесславно отступить, и он взял курс на Коринфский залив.

Туда же медленно из-за тихоходных галеасов двинулся и флот союзников. У Эпира флот догнал корабль-гонец, который привез известие о захвате турками Кипра и падении Фамагусты.

По приказу капитана Диего Ургана на палубе «Маркелы» были выстроены все сто пятьдесят человек экипажа.

— Я вам вот что скажу, господа солдаты, — начал капитан. Его добродушное лицо было краснее обычного. Было видно, что ему трудно говорить, но события были красноречивее слов. — Кипр захватили неверные. Фамагуста пала. Ее сдавшиеся в плен защитники, которым обещали жизнь, были зверски убиты. Турки не пощадили ни женщин, ни детей. Особенно страшной оказалась участь доблестного коменданта Фамагусты Брагандино — с него живого ободрали кожу. Вот, господа солдаты, каковы ваши враги. Да не будет жалости в вашем сердце. Разите их, убивайте их, как бешеных собак, — закончил капитан Урган.

Весть о чудовищном злодеянии потрясла всех. Солдаты клялись отомстить. Сервантес шатался, когда все расходились. У него невыносимо болела голова. Он перегнулся через борт, и его стошнило. С трудом дошел он до кубрика и бросился на ложе. Лихорадка воспламенила кровь. Зубы стучали. Когда пришли остальные устраиваться на ночь, он бился, как в припадке падучей, бредил и кричал:

— Месть господня! Все к оружию!

Из-за его криков никто не мог заснуть. В конце концов, его вынесли из кубрика и положили на мешки под лестницей, где оставался небольшой свободный уголок. Люк был открыт, и туда проникал свежий воздух. Он перестал метаться и заснул.

7 октября утром на востоке показался турецкий флот, построенный в боевой порядок у входа в Коринфский залив. Здесь и разыгралось самое кровопролитное морское сражение из всех происходивших с начала новой эры. Свое название оно получило от города Лепанто, находившегося в тридцати милях оттуда.

Погода была хорошая, ясная. Дул легкий ветер, морской бриз был незначителен. Дон Хуан приказал выстроить весь флот развернутым фронтом в длинную линию, причем фланги немного выдавались вперед. Левым флангом, примыкавшим к отмелям у берега и состоявшем из 63 галер, командовал венецианец Агостино Барбариго. Правым флангом, выдававшимся в открытое море и состоявшим из 64 галер, командовал генуэзец Андреа Дориа.

Главнокомандующий с 37 кораблями стоял в центре и имел при себе адмиралов Вениеро и Колонну с их крупными флагманскими кораблями. Дон Хуан был невысокого мнения об их способностях и считал, что они не смогут эффективно командовать флангами.

Такое построение соответствовало обычному боевому порядку, но дон Хуан ввел в него две особенности, обеспечившие союзникам победу, а ему славу выдающегося флотоводца. Он выдвинул вперед перед центром все шесть галеасов, чтобы использовать их артиллерийскую мощь уже при приближении неприятеля. Второе новшество заключалось в том, что позади центра он поставил в резерве 35 галер под командованием маркиза де Санта-Круза. Таким образом, вопреки установившейся традиции, центр был крепко усилен и состоял из трех линий.

Флот капудан-паши Али наступал обычным турецким строем в виде широкого полумесяца. Правым крылом командовал Александрийский паша Мухаммед Сирокко, левым — итальянский ренегат Улуг-Али, берберийский пират, прославившийся своими разбоями, ну а центром командовал сам Али.

Берберийские легкие суда уже давно следили за передвижениями христианского флота. Лихой корсар Кара-Ходжа, выкрасив свой галиот черной краской, ночью дерзко проник в самую середину союзнического флота и пересчитал суда. Но галеасов, стоящих в отдалении, он не заметил.

Капудан-паша Али созвал военный совет на флагманском корабле. Флотоводец выглядел величественно. Его седая борода была аккуратно подстрижена. Смуглый профиль напоминал хищную птицу. Зеленый тюрбан, на котором сверкал изумрудный полумесяц, был надет на стальной шлем.

Турецкие капитаны также были в боевом облачении. Большинство из них советовали капудан-паше воздержаться от сражения.

— Уже осень, и не стоит нам рисковать сейчас, — настаивал Улуг-Али. — Подождем до весны, как следует подготовимся и тогда уж обрушимся на них всей мощью.

Его поддержал и второй флагман Мухаммед Сирокко:

— У гяуров мушкеты и аркебузы, а у нас только луки, — заметил он.

Но капудан-паша был непоколебим:

— Я обещал султану, да умножит Аллах его могущество, уничтожить весь флот гяуров и клянусь бородой пророка, что это сделаю. По сведениям лазутчиков, у них не так уж много сил. К тому же, пока их аркебуза выстрелит один раз, наш лучник успеет выпустить тридцать стрел. Преимущество на нашей стороне, и мы будем атаковать. Все. Совет окончен.

Дон Хуан не спал уже двое суток, обдумывая план предстоящего сражения. Он вникал в каждую мелочь, старался не упустить ни малейшей детали. Ведь любой даже самый незначительный просчет мог привести к тяжелым последствиям. В канун битвы он принял важное решение. Капитанам было приказано снять цепи со всех христианских гребцов и раздать им оружие. На флагманском корабле он объявил об этом сам.

— Я знаю, — сказал он, — среди вас есть отпетые негодяи и убийцы. Но сегодня день очищения. Папа дарует вам всем отпущение грехов. Вы теперь свободные люди, так докажите же, что вы заслуживаете такой милости.

Они плакали и целовали ему руки.

Тем временем заканчивались последние приготовления. Палубы посыпали песком, чтобы не скользить по крови. Солдаты молились. Некоторые писали близким прощальные письма.

Солнце было уже в зените, когда главнокомандующий со своим секретарем Хуаном Сото на легкой шлюпке провел смотр готовому к сражению флоту.

— Наш главнокомандующий — Христос! — кричал он стоящим на палубах экипажам. — Сегодня наш день, и он принесет нам победу! От имени папы я дарую вам отпущение грехов!

Слова главнокомандующего тонули в криках восторга. Людьми овладело возвышенное чувство. Вчерашние враги обнимались, прощая друг другу былые обиды.

Вернувшись на флагманский «Реал», дон Хуан приказал поднять над грот-мачтой знамя Священной лиги и огромное распятие. В руке главнокомандующий сжимал меч с крестообразным эфесом, на лезвии которого был выгравирован его девиз: «Только вперед!»

— Под сенью этого распятия мы сегодня или победим, или обретем вечный покой, — сказал он своему другу Александру Фарнезе.

— Знаешь, хотелось бы все-таки победить, — ответил тот, застегивая кирасу. — На покой всегда успеется.

Огромный турецкий флот медленно и тяжело двинулся в атаку. Туркам тоже нужна была только победа.

— Живым я обещаю полные карманы золота, а о мертвых позаботится Аллах! — объявил турецкий главнокомандующий. — Гурии в райских кущах достойно встретят моих храбрых львов.

Когда турки приблизились, они издали жуткий, леденящий кровь крик.

Христианский флот двигался молча.

Сервантес очнулся, когда лучи полуденного солнца обожгли ему лицо. Была странная тишина. Галера стояла неподвижно. Лихорадка покинула его, но слабость осталась. Он встал, взял меч и доспехи и, шатаясь, поднялся на палубу. И все стало ясно. Два флота готовились к бою. «Маркеза» находилась почти в центре, и то, что он видел, было похоже на детскую игру, увеличенную до невероятных размеров. Повсюду у бортов плечом к плечу, шлем к шлему, стояли солдаты, как на параде. Сверкали щиты и брони. Лучи солнца преломлялись на обнаженных мечах.

А впереди во всем своем варварском великолепии медленно приближался вражеский флот. Искрились на солнце тройные килевые фонари. Золотой и серебряной вязью мерцали на бортах изречения пророка. Весь флот переливался дикими красками Азии. Всюду на палубах теснились войска в украшенных перьями тюрбанах, с кривыми саблями, пиками, топорами. У многих были луки и стрелы. Над турецкими галерами развевались белые с золотом стяги Сиятельной Порты.

Их адмиральский корабль, находившийся в центре, был выдвинут немного вперед. Сервантес увидел на его палубе под зеленым знаменем немолодого уже человека в тюрбане и серебристых доспехах. В руке он держал увенчанный полумесяцем жезл. Он смотрел на флагманский корабль христиан, туда, где стоял дон Хуан в ослепительном, покрытым золотом панцире. Сервантес понял, что это и есть капудан-паша.

Чья-то рука легла на его плечо. Он повернул голову и увидел своего капитана.

— Ты что, парень? Куда тебе сражаться. Ты же еле на ногах стоишь. Возвращайся в кубрик! — сказал Диего Урган.

Сервантес отрицательно покачал головой:

— Святая дева Мария даст мне силы, — с трудом произнес он.

Послышался сильный голос священника. Всем отпускались грехи. В это мгновение все сорок тысяч бойцов на двухстах кораблях преклонили колени, внимая своим священникам. Но вот прогремел пушечный выстрел с флагманского корабля. Это был сигнал к бою. Началось.

* * *

Турецкие корабли атаковали по всему фронту под звуки труб и грохот барабанов. В центре они сразу же напоролись на плотный огонь галеасов. Несколько галер были разнесены в щепки, а остальные замедлили ход. Артиллеристы галеасов сосредоточили огонь на турецком флагмане. Ядра сметали все с его палубы. Но капудан-паша по-прежнему стоял на капитанском мостике спокойный и невозмутимый. Его пример вдохновил турок, и они продолжили наступать, несмотря на потери.

Не столь успешно для союзников развивались события на флангах, где турки засыпали их галеры дождем стрел.

На левом фланге турецкий командующий Мухаммед Сирокко сумел втиснуться между береговыми отмелями и венецианскими галерами, взяв их в клещи. Турецкие галеры сцепились с венецианскими в абордажном клинче. Начался жестокий рукопашный бой. Успех попеременно сопутствовал то одной, то другой стороне.

На правом фланге дела у союзников обстояли хуже. Там перед началом атаки командующий флангом Улуг-Али объявил своим капитанам:

— Я всего лишь такой же пират, как и вы, а потому сражайтесь, как умеете, и Аллах вас не оставит.

Улуг-Али, обладавший большим опытом, заметил ошибку своего «коллеги» Андреа Дориа, слишком широко расставившего свои галеры, и прорвал редкую линию генуэзцев, захватив в абордажном бою несколько судов. Сам же Улуг-Али атаковал флагман мальтийского ордена. Отчаянно бившиеся рыцари были перебиты все до единого. В плен их не брали. Им отрубали головы, которые укладывали в заранее приготовленные корзины, чтобы потом предъявить султану как свидетельство своей доблести. Плененную флагманскую галеру под восторженные вопли потащили на буксире в тыл.

Но на этом стратегические способности Улуг-Али были исчерпаны. Вместо того чтобы развивать успех и обрушиться на центр союзников сбоку, его пираты стали азартно гоняться за галерами мальтийцев, своих заклятых врагов. Так собака бросается в погоню за кошкой, не обращая внимание на окрики хозяина.

— Мы не успокоимся, пока поганые головы собак-мальтийцев не окажутся на наших пиках, — вопили пираты.

Дон Хуан, вовремя заметивший кризисную ситуацию на правом фланге, ввел в бой свой резерв. Маркиз де Санта-Круз со всеми своими галерами атаковал суда Улуг-Али и отбил мальтийский флагман. Увы, вместо людей там были обнаружены лишь наполненные головами корзины. Инициатива на этом фланге перешла к союзникам.

Но судьба сражения должна была решиться в центре.

Там, как писал один из участников великой битвы, «вершилось нечто такое кровопролитное и ужасное, что море и огонь слились в единое целое».

Дым орудий шести галеасов затемняет небо. Турки несут большие потери. Кажется, еще немного, и они дрогнут. Но Али находит решение. Тихоходные галеасы не могут маневрировать. Он приказывает обойти их и устремиться прямо на галеры врага. Вскоре плавучие бастионы остались позади, и их ядра уже не долетали до турок.

— Ну, а теперь вперед, мои крокодилы! — призвал капудан-паша своих капитанов. — Всемилостивейший Аллах с нами! Смерть гяурам! Победа уже близка!

Эскадры Али и дона Хуана сошлись в страшном грохоте, который покрывал тысячеголосый пронзительный вопль «Алла акбар!» «Маркеза» находилась в самом эпицентре сражения, позади флагманского «Реала». Сервантес стоял, прислонившись спиной к матче. Его сердце билось все сильнее, кровь все быстрее текла по венам, жилы напряглись до предела. Он чувствовал, что силы возвращаются к нему. Он может сражаться. Грохот канонады, треск снастей, стоны раненых — все это слилось в один сплошной гул. Музыка боя.

Раздался оглушительный треск ломающихся весел. Борт вражеской галеры ударился о борт «Маркезы». Турки пошли на абордаж. Они лезли на палубу. Все бросились туда рубить и колоть. Турок сбрасывали в море. Падали туда и испанцы. Борьба продолжалась и в воде. Враги тонули вместе, сплетясь в смертельных объятиях.

Но вот атаку отбили. Несколько минут освободившийся корабль покачивался на волнах. Сервантес смог перевести дыхание. Он рубил и колол вместе с остальными. Его меч в крови. Вдруг раздался мощный крик: «Viva Cristo!». Его подхватывают десятки голосов. Капитан Урган с безумной смелостью атакует высокую раззолоченную галеру с алым штандартом на высокой мачте — флагман Александрийского паши. Это его он хочет взять на абордаж.

Но «Маркеза» невысока. Турки отбрасывают нападавших и по абордажным доскам сами устремляются на ее палубу. Начинается исступленное и дикое побоище. Сервантес разит мечом во все стороны. Он уже ничего не чувствует и сражается автоматически. Рядом с ним вдруг появляется голова наказанного им недавно Андреаса. Он вооружен своей дубиной, оказавшейся в его руках страшным оружием. С огромной быстротой вращает он ее над головой, словно это тростинка. Он бьет направо и налево, проламывая головы, разбивая лица. Все пространство вокруг него покрыто телами. Узнав Сервантеса, он кричит ему: «Славная резня! Лучше не бывает!» и скалит зубы в ухмылке. Сервантес рад, что его признал этот скот. Ведь сегодня все испанцы — братья. Андреас сеет вокруг себя смерть и ужас, пока метко пущенная стрела не впивается в его горло.

Взаимное ожесточение давно перешло все мыслимые пределы. «Святая матерь Божья!» — стонет раненый испанец. «У Бога нет матери, собака!» — кричит турок, добивая его кривой саблей. И тут же сам падает на него под ударом меча Сервантеса.

Вдруг в его левую руку вгрызается боль. Раздробленная пулей, она повисает плетью. Но не левая рука, а правая сейчас важна. Это ведь она держит меч. Он продолжает сражаться. Он больше не чувствует ни усталости, ни боли. На душе легко и спокойно. И тут две пули почти одновременно поражают его в грудь. Одна из них расплющилась о кирасу, но вторая впивается в тело. «Вот и все», — успел подумать Сервантес, опускаясь на палубу и теряя сознание.

А сражение продолжалось с небывалым накалом. В хаотическом неразборье дон Хуан сумел точно определить, где находится галера капудан-паши и повел свой «Реал» прямо на нее. Первые же турецкие ядра снесли грот-мачту «Реала». Распятие тяжело рухнуло в воду. Ужас пронесся над испанскими кораблями. Неужели Христос их покинул? Смертоносный залп всех орудий «Реала» обрушил на палубу турецкого флагмана шквал огня и металла. Корабли с резким стуком ударились бортами.

— Аркебузиры — на нос, — скомандовал дон Хуан. Солдаты мгновенно исполнили приказ. Пули расчистили дорогу ринувшемуся на врага абордажному отряду. С поразительной быстротой были переброшены абордажные мостики. Дон Хуан, увлекая за собой людей, ринулся на палубу турецкого флагмана. Воцарился дикий хаос, в котором топоры и мечи поднимались и опускались в сумасшедшем темпе. Воины скользили и спотыкались на заваленной трупами и ослизлой от крови палубе.

Дон Хуан сражался так, словно в него вселился сам дьявол. Он появлялся повсюду и то колол, то рубил, нагибался, уклоняясь от топора, наносил удары, и все это с такой стремительностью, что замахнувшийся саблей противник опускал ее уже мертвым. Рядом с ним рубился верный Фарнезе.

Турки упорно сопротивлялись, но, несмотря на отчаянную доблесть, солдаты личной гвардии дона Хуана оттеснили их к борту и всех перебили. Резко пропела труба, возвещая победу.

— Вот и все, — сказал Фарнезе, подойдя к другу. — Капудан-паша сбежал от нас. Этот сукин сын закололся кинжалом, чтобы избежать плена.

Дон Хуан обернулся, и Фарнезе увидел его страшный облик. Шлем сбит набок, кираса прогнулась от сабельных ударов, руки покрыты кровью, лицо посерело от пыли и копоти.

Зато глаза сияли радостью победы. Вскоре отрубленная голова капудан-паши взметнулась вверх на высокой пике, вызывая ужас у турок и ликование у их врагов.

Пример «Реала» воодушевил испанцев. Теперь они решительно шли на абордаж, где сказывалось превосходство испанской пехоты, считавшейся тогда лучшей в мире.

Разбиты были турки и на правом фланге, где до этого имели небольшой перевес и теснили галеры Барбариго. Метким выстрелом из мушкета был убит турецкий командующий правофланговой эскадрой Мухаммед Сирокко. В довершение к этому сразу тридцать турецких галер сели на мель. Никто из турецких капитанов не знал, как быть дальше.

— Аллах отступился от нас, — кричали турки, прыгая за борт.

— Хвала Иисусу! Мы одержали великолепную победу! Ну и отпразднуем же мы ее сегодня вечером! — воскликнул командующий правым флангом Агостино Барбариго — и рухнул мертвым на палубу.

Стрела, выпущенная лучником с тонущей турецкой галеры, впилась ему прямо в глаз. Но это уже ничего не могло изменить. Разгром турок был полным. В четыре часа пополудни все закончилось. Правда, на левом фланге Улуг-Али сумел оторваться от наседавших на него судов Андреа Дориа и ушел с двадцатью галерами. Победители, утомленные тяжелейшим сражением, его не преследовали. Нужно было хоронить павших и подсчитывать потери.

Каковы же итоги этой грандиозной битвы? Турки потеряли свыше двухсот галер, 25 тысяч убитыми и 3,5 тысяч пленными. Потери союзников были гораздо менее значительными: всего 15 потопленных галер, 8 тысяч убитых и 10 тысяч раненых.

Сервантеса принесли в лазарет.

— Сразу на стол, — сказал покрытый кровью хирург, пробуя пальцем заточку пилы.

— Не отрезайте руку, — прошептал раненый еле слышно, но хирург услышал его:

— Кисть придется укоротить, иначе подохнешь, понял?

Сервантес опять потерял сознание.

Рассказывают, что в день сражения при Лепанто над Ватиканом вдруг прозвучал раскат грома. Папа Пий V жестом прервал своего казначея, докладывавшего ему о финансовых проблемах, и подошел к окну. Ни облачка не было в безмятежном небе. Папа обернулся к собеседнику с сияющим лицом и сказал:

— Сейчас не время для дел. Надо возблагодарить Господа. Наш флот только что одержал славную победу.

И папа поспешил в свою личную капеллу. Ну, а официальная весть о победе при Лепанто достигла Рима только через две недели.

Хроника восьмая, в которой рассказывается о крушении надежд дона Хуана Австрийского, а также о том, как Сервантес вместе с братом Родриго оказался в плену у алжирских пиратов

Весть о победа при Лепанто привела в состояние экстаза весь христианский мир. Папа Пий V лил слезы радости. Ему уже мерещился христианский Иерусалим.

Престарелый Тициан вновь взялся за кисть и написал картину «Испания спасает религию». На полотне он изобразил победоносную Испанию в виде воительницы с копьем и щитом, на котором красуется герб короля Филиппа II.

Что же касается самого Филиппа, то он с подчеркнутым равнодушием отнесся к известию о разгроме турецкого флота его сводным братом. Королю сообщили об этом во время вечерни. На его бесстрастном лице не отразилось ничего. Он не произнес ни единого слова и знаком велел продолжить богослужение. На следующий день придворные услышали от него странное высказывание: «Дон Хуан очень отважен. Может быть, даже слишком! Чрезмерная отвага не менее вредна, чем чрезмерная осторожность». Что это означало — одобрение или осуждение, — так никто и не понял.

Но разгром при Лепанто не подорвал могущества Сиятельной Порты. Нимб полумесяца померк лишь на короткое время. Священная лига не сумела должным образом воспользоваться плодами своей победы. Между союзниками начались раздоры. Операции в Средиземном море проводились без четкого плана и всегда с недостаточными средствами. Поднятый кулак обрушивался так медленно, что противник с легкостью избегал удара. Полученный благодаря Лепанто выигрыш во времени был растрачен впустую.

Султан Селим II, узнав о поражении, закрылся на трое суток в своем серале, где утешался обильными возлияниями, но потом взял себя в руки и сделал вид, что поражение не так уж и огорчило его.

«Гяуры ловко обрили мне бороду, — сказал султан, — но велика ли потеря, если она вскоре отрастет. К весне у меня будет новый флот, даже более могущественный, чем прежний. К тому же я уверен, что враги наши перегрызутся между собой еще до нашего вмешательства».

Селим II знал, что говорит. Союзники перегрызлись, а строительство нового громадного флота было к весне закончено.

* * *

Сервантеса лечили в барачном госпитале Мессины. Грудь зажила сама, но его рукой местные эскулапы занялись с энтузиазмом. Под их ножами она превратилась в бесчувственный неподвижный обрубок.

Наркоза в те времена не было. Перед тяжелыми операциями больных напаивали до бесчувствия. Но Сервантес не желал даже на минуту терять контроль над собой. Он отказался от алкоголя и терпел жуткую боль, глядя, как ножи кромсают его руку. Рядом с ним мерли раненые, но его железный организм выдержал все.

Выздоровление затянулось на несколько месяцев. Позади госпиталя находился маленький садик. Скамеек в нем не было, но Сервантес, когда смог передвигаться, часто приходил туда и устраивался на большом отполированном солнцем и дождями камне. Здесь он мог читать и размышлять в полном одиночестве.

Он знал, что есть люди, которые рождены на свет, чтобы в одиночестве идти по жизни. Это не плохо и не хорошо. Это судьба. Он считал себя одним из таких людей, но своим одиночеством не тяготился, ибо видел в нем эквивалент не зависимости.

Участие в великой битве закалило его душу. Лихорадка, которую он тогда преодолел громадным усилием воли, больше не возвращалась. Он так близко видел смерть, что почти сроднился с нею, и верил, что получил жизнь в подарок в тот день ужасной резни. И во второй раз он чудом избежал смерти в этой больнице, где царили такие антисанитарные условия, что из каждых пяти раненых выживал только один.

Чувство жизни никогда не бывает таким сладостным, как после тяжелой болезни, и теперь он, видевший смерть во всем ее неистовстве, любил жизнь как никогда прежде. Больничный духовник раздобыл ему Плутарха в латинском переводе, и Сервантес читал и перечитывал этого несравненного мастера.

Капитан Урган часто навещал своего солдата, интеллектуальное превосходство которого он признавал безоговорочно, хотя сам происходил из знатной и образованной семьи. Однажды он пришел больницу в прекрасном настроении.

— Ну, дон Мигель, — сказал он, сияя от радости, — я говорил о вас с главнокомандующим. Рассказал ему о ваших заслугах.

— О каких заслугах вы говорите, дон Диего?

— Не скромничайте, дон Мигель. Вы с изумительной отвагой сражались будучи тяжело больным. Если это не геройство, то я тогда вообще не понимаю, что означает это слово. Но это еще не все. Знаете, что произошло дальше? Дон Хуан, слушавший меня с явным безразличием, оживился, когда я произнес вашу фамилию: «Мигель де Сервантес Сааведра? — переспросил он. — Я его знаю. Однажды он оказал мне услугу. Передайте ему, что я навещу его в больнице, а пока вручите ему вот это». Тут принц выгреб из кармана все свои наличные деньги и передал мне. Возьмите этот кошелек, Мигель. Здесь ровно пятьдесят дукатов.

Изумленный Сервантес не знал, что сказать, а капитан Урган продолжил с шутливой укоризной:

— Ах, дон Мигель, дон Мигель, вы знакомы с доном Хуаном и скрыли это от меня?

— Да какое там знакомство, — смущенно произнес Сервантес, — просто я случайно проходил мимо, когда на него напали какие-то негодяи, и помог ему в меру моих скромных сил. Вот и все. Впрочем, он так искусно владеет шпагой, что вполне справился бы и без меня.

Капитан Диего Урган был потрясен:

— Боже мой, дон Мигель, — произнес он, не скрывая волнения, — вы пришли на помощь принцу, когда на него напали убийцы? Так вот что я вам скажу. Теперь ваше будущее обеспечено. Дон Хуан не из тех людей, которые забывают сделанное им добро.

— Не надо преувеличивать, дон Диего, — улыбнулся Сервантес.

Дон Хуан сдержал свое обещание. В сопровождении небольшой свиты полководец неожиданно для всех появился в госпитале. Изумленные пациенты и персонал встретили его восторженно. Дон Хуан поблагодарил раненых за проявленную в бою доблесть и пообещал выдать всем денежную награду. Когда улегся ажиотаж, он выяснил, где находится Сервантес, и направился в сад.

— Никого сюда не допускать, — распорядился принц. — Я хочу побеседовать с этим человеком наедине.

Сервантес как обычно сидел на камне и читал Плутарха.

Увидев гостя, он вскочил и от неожиданности уронил книгу. Дон Хуан быстро нагнулся и поднял ее. Взглянув на обложку, сказал:

— Это ведь моя любимая книга. Я всегда вожу ее с собой, куда бы ни бросала меня судьба. Рад вас видеть, дон Мигель. Капитан Урган рассказал мне о ваших подвигах. Он говорит, что вы самый храбрый солдат в моей армии.

— Не исключено, но только после вас, Ваше Высочество, — ответил оправившийся Мигель. — Ваше посещение — большая честь для меня.

Дон Хуан продолжал рассматривать книгу.

— Знаете, дон Мигель, я никогда не был в Греции, а ведь это колыбель цивилизации, — сказал он. — Греция видится мне как задумчивая Афина, опирающаяся на свое копье. До нее никому не удавалось добиться союза мудрости и оружия.

— Греция искала истину, а нашла независимость искусства и духа, — ответил Сервантес. — Она также научила человека не пресмыкаться перед тиранами.

Дон Хуан внимательно посмотрел на собеседника, сел на камень и жестом предложил ему сделать то же самое.

— Склад вашего ума похож на мой, — произнес он после короткого молчания. — Думаю, мне с вами будет приятно беседовать в дальнейшем.

Голос дона Хуана звучал чарующе. В нем отражался его характер. Он был ласковым и обаятельным, когда его обладатель разговаривал с женщинами и симпатичными ему людьми. И он же бывал жестким и повелительным, когда нужно было внушить кому-то повиновение.

— Но перейдем к делу, дон Мигель. Вы потеряли руку и конечно же должны распрощаться с военной службой. Я у вас в долгу и возвращаю его. Вот конверт. В нем письмо моему венценосному брату с просьбой содействовать вашей карьере в Испании.

Дон Хуан протянул Сервантесу конверт. Сервантес с поклоном взял его и сказал:

— Вы очень добры ко мне, Ваше Высочество. Но я не хочу покидать армию, пока вы ею командуете и творите историю. Я ведь потерял только часть левой руки. К ней можно привязать щит. А правая, слава Пречистой Деве, может держать меч, как и раньше, и он еще послужит вам.

— Не мне, а нашей святой вере, — поправил его дон Хуан. — Вот когда я стану королем, а я им обязательно стану, то призову вас к себе на службу.

* * *

Время шло, а союзники ни на шаг не продвинулись к своим целям. Правда, дон Хуан со всеми своими силами попытался навязать морское сражение громадному, с иголочки новенькому турецкому флоту, которым теперь командовал Улуг-Али, возведенный султаном Селимом за свое удачное бегство в звание капудан-паши. Со своими двумястами галерами новый капудан-паша расположился в Наваринской бухте под защитой мощных береговых батарей.

Дон Хуан со своей эскадрой блокировал ее и стал ждать выхода турецкого флота. Он был уверен, что устроит туркам новое Лепанто. Но хитрый Улуг-Али не доставил ему такого удовольствия, и все кончилось тем, что флот Священной лиги разбежался по своим базам, так ничего и не добившись. Да и сама лига вскоре распалась. Бывший ее душой папа Пий V умер, а никчемная венецианская сеньория отказалась от войны до победного конца и сочла за лучшее заключить с султаном сепаратный мир. Причем сделано это было втайне от союзников. Кипр, бывший яблоком раздора, и другие отнятые у венецианцев владения остались за турками, а кроме того, Венеция заплатила султану триста тысяч дукатов контрибуции.

Так началось падение когда-то могущественной морской республики. Правящие Венецией прижимистые купцы хорошо разбирались только в торговле и заботились лишь о выгодах текущего момента. Они не обладали ни искусством, ни энергией, необходимыми для успешного ведения войны.

Испания же войну продолжала, но уже не на Востоке, а в Африке, где для того чтобы уничтожить осиные гнезда пиратства, нужно было завоевать Тунис и Алжир.

— Сначала захватим Тунис, а укрепившись в нем, совершим победоносный поход на Алжир. Вся Северная Африка станет нашей, — предложил тогда еще живому папе Пию V дон Хуан. Папа с радостью согласился.

«Надо преобразовать Тунис в христианское королевство, а королем поставить нашего славного дона Хуана», — написал он Филиппу. Но испанского монарха это предложение отнюдь не обрадовало. Он уже давно относился к заносчивому сводному брату с подозрением. Прежде всего Филипп отдал предусмотрительное распоряжение по своим канцеляриям, чтобы при переписке никто не именовал дона Хуана Австрийского «высочеством», а только «превосходительством». Это был болезненный удар по самолюбию принца. Но король Филипп знал, что делает. Ведь его сводный брат являлся фактически наследником престола. После смерти дона Карлоса у Филиппа других наследников не было. Расчищать братцу-бастарду дорогу к испанской короне Филипп не желал.

У него был свой план, как обезвредить дона Хуана, оставаясь в рамках приличия. Однако необходимости спешить с этим король пока не видел и до поры до времени продолжал использовать славу и таланты брата в своих интересах.

Он дал согласие на тунисскую операцию, и дон Хуан вместе со всем своим флотом отправился из Мессины в Тунис.

7 октября 1573 года войска дона Хуана высадились на тунисском берегу. Тунис и Бизерта были взяты без единого выстрела — их берберийские гарнизоны ушли без боя. Вся операция продлилась меньше недели. Принц стал обустраиваться на земле, где намеревался создать свое королевство.

Ведь сам папа пожаловал королевский титул победителю при Лепанто. Вот только королевства не было. Теперь он создаст его здесь, на том самом месте, где когда-то находился Карфаген, так долго и не без успеха боровшийся с Римом за власть над миром. Он верил, что его королевство превзойдет Карфаген в славе и величии. Ведь до сих пор фортуна была неизменно милостива к нему. Он не ведал неудач, не знал поражений. Правда, король Филипп в последнее время портил ему жизнь, как только мог, изводил мелочными инструкциями и придирками, не упускал ни единой возможности его унизить. Нелегко будет убедить венценосного братца признать за ним королевский титул. Но дон Хуан был самоуверен и полон надежд. А между тем его звезда уже закатывалась.

Он начал с того, что укрепил стратегически важную крепость Голету и разместил там небольшой, но сильный гарнизон под командованием своего преданного соратника Педро Портокаррдеро. Не успел дон Хуан освоиться на новом месте и наметить план дальнейших действий, как пришла депеша из Эскориала. Король велел дон Хуану отправиться в Неаполь и там ждать дальнейших распоряжений.

Делать было нечего. С нелегким сердцем стал он готовиться к поездке в Неаполь, хотя, конечно, не мог предвидеть, что никогда больше в Тунис не вернется. Впрочем, у него еще теплилась надежда, что братец Филипп уступит настоятельным просьбам папы и признает за ним титул короля Туниса.

Последний свой вечер в Тунисе он провел в обществе Сервантеса. Они стояли на холме, усыпанном обломками щебня и мрамора. Внизу на море была легкая зыбь, и до них доносился мерный рокот волн. Была середина осени. Дул прохладный ветер. Солнце уже село, и сумерки медленно вступали в свои права.

— Этот холм называется Бирса, — нарушил молчание Сервантес. — «Бычья шкура» на финикийском.

— Я хорошо знаю историю Пунических войн, но про Бирсу не слышал. Это название что-нибудь значит? — спросил дон Хуан.

— Да. Оно связано с основанием Карфагена. Этот город возник благодаря Элиссе, вдове финикийского царя Сихея (в римской традиции Дидона). Вдовой Дидону сделал ее родной брат Пигмалион, зарезавший Сихея прямо у алтаря сразу после бракосочетания. Пигмалион объявил себя царем Тира, а Дидона, спасая свою жизнь, бежала вместе со своими приближенными в Северную Африку. Здесь в те времена существовало Нумидийское царство. Вот она и попросила местного царя продать ей немного земли для поселения. Царь отказал — он, мол, не торгует землей родины. Но Дидона не отступилась. «Продай хотя бы клочок земли размером со шкуру одного быка», — продолжала она упрашивать. Царю не хотелось прослыть негостеприимным. К тому же трудно отказать красивой женщине в такой пустяковой просьбе. Подумав, он согласился на необычайную сделку, считая, что в любом случае не велика будет потеря. Ну и, конечно, ему было любопытно, что будет делать финикийская царица с таким, на его взгляд, бесполезным приобретением. Но Дидона славилась не только красотой, но и умом. Она приказала забить самого большого быка, какого только можно было найти, разрезала его шкуру на очень узкие полоски и обнесла ими весь этот холм. И конечно же, царь, покоренный умом финикийки, дал ей то, что она просила. Нестандартное мышление и тогда ценилось высоко. Вот на этом месте, на холме Бирса, где мы сейчас стоим, и был впоследствии построен Карфаген.

— Забавная история, — сказал дон Хуан. — Да, бывают женщины настолько умные, что им вполне можно было бы доверить управление государством, если бы не одно обстоятельство.

— Какое?

— Они непременно передадут власть такому любовнику, которому я бы не доверил даже управление свинарником. Но вернемся к Карфагену. Как известно, по решению римского сената город подлежал полному уничтожению. Он был превращен в огромный костер, который горел 17 суток. По его территории провели плугом борозду в знак того, что это место проклято. Его даже засыпали морской солью.

— Здесь и сегодня трава не растет, — вставил Сервантес.

— Ну, да. Вот меня и интересует, откуда такая ненависть. Ведь Карфаген четко выполнял мирные договоры с Римом. Это Рим всегда находил предлог для возобновления военных действий. Ни с одним из побежденных народов римляне не обошлись так жестоко. Я понимаю, разница менталитетов. Карфагеняне — торговцы, ремесленники, землевладельцы. Они считали, что лучше жить в мире, чем воевать. У них даже и войска-то не было. Когда надо было воевать, они набирали наемников. Когда наступал мир — их распускали. Ну, а в Риме наоборот. Там военная служба считалась первейшей обязанностью граждан. Вся история Рима — это история войн. Для Карфагена же войны были нежелательны, ибо они разрушали торговлю. То, что победителем в этой борьбе станет Рим, было ясно с самого начала, несмотря на весь талант Ганнибала. И все-таки не совсем понятно, почему римляне с такой злобой уничтожили уже поверженного противника. Карфаген — ладно. Но они ведь истребили всю пуническую культуру. Сожгли книги. Разрушили исторические памятники. Это-то зачем? Конечно, у карфагенян была изуверская религия. Они своих первенцев приносили в жертву Молоху. Правда, нам это известно только из римских источников. Историю ведь всегда пишут победители.

Сервантес, внимательно выслушавший этот монолог, хотел было сказать дону Хуану, что он сам поступил с морисками так, как римляне с карфагенянами, но вовремя остановился. Между начальником и подчиненным всегда существует грань, которую переходить не следует. Вместо этого он произнес:

— Вы совершенно правы, Ваше Высочество. Историю пишут победители. Мы вот уже на протяжении сотен лет смотрим на карфагенян римскими глазами: они, дескать, жадные, лукавые, вероломные. Мстительные изуверы, приносившие в жертву собственных детей. Латинское выражение «Fides punica» — «пунийская верность» стало клеймом, которым награждали самых отпетых лжецов и предателей. О том, какими же в действительности были карфагеняне нам не узнать уже никогда. И все-таки не вся карфагенская культура была уничтожена. Самая важная часть ее сохранилась, и ее плодами мы пользуемся до сих пор.

— Что вы имеете в виду?

— Сельское хозяйство. Именно оно было источником богатства и могущества Карфагена. Накануне решающего штурма, положившего конец существованию города, римские легионеры получили приказ не щадить ничего и никого, но сохранить 28-томный труд крупнейшего карфагенского специалиста по сельскому хозяйству Магона. Легионеры приказ выполнили. Энциклопедия Магона — это единственное, что уцелело из сокровищ карфагенского книгохранилища — тогда самого крупного в мире. Римляне перевели этот труд на латинский язык и присвоили. Совершенную по тем временам сельскохозяйственную систему Карфагена они объявили своим собственным изобретением, и она еще не один век служила победителям. Ну, а истинных создателей этой системы нужно было не только уничтожить, но и оболгать, что и было сделано с большим искусством: «Fides romano». Римская верность.

Пока они беседовали, стало совсем темно. На небе возникли гирлянды крупных звезд. Появились огни и на испанских кораблях, стоящих в бухте.

— Знаете, дон Мигель, — нарушил дон Хуан затянувшееся молчание, — когда я стану королем Туниса, то отстрою Карфаген на том самом месте, где он находился когда-то. В моем королевстве соединятся достоинства Рима и Карфагена, но не будет их пороков. В нем воцарится справедливость, и людей не станут сжигать на кострах.

— Очень хорошо, Ваше Высочество. Я всегда считал, что еретик не тот, кто восходит на костер, а тот, кто поджигает его.

— У вас глубокий и свободный склад ума, дон Мигель. Когда я стану королем Туниса, вы будете рядом со мной.

Они не знали, что им не суждено больше увидеться. Их судьбы в тот вечер разошлись навсегда.

* * *

В мае 1574 года эскадра, где служил Сервантес, отправилась в Геную пополнять запасы продовольствия. Никакого продовольственного товара на генуэзских складах не оказалось, и эскадра провела в Генуе в бездействии целую зиму.

Что же касается дона Хуана, то на него обрушились сразу два удара. Его покровитель папа Пий V скоропостижно скончался, а король Филипп категорически отказался признать брата-бастарда королем Туниса. «У нас и так хватает королевств, — написал дону Хуану Филипп. — Еще одно в Северной Африке нам вовсе ни к чему».

Король приказал принцу отправиться в Ломбардию, где свирепствовали шайки разбойников, и навести там порядок. Напрасно в ответном письме дон Хуан умолял брата поспешить с отправкой подкреплений тунисскому гарнизону. Филипп ответил, что Испания переживает сейчас финансовый кризис, и нет никакой возможности выделить что-либо для Туниса.

Тем временем султан Селим тщательно подготовился к реваншу. 11 июля 1574 года огромная турецкая эскадра под командованием капудан-паши Улуг-Али, состоявшая из 240 боевых кораблей с семьюдесятью тысячами солдат неожиданно для всех возникла у берегов Туниса. Небольшой гарнизон крепости Голета был обречен, несмотря на весь героизм ее защитников. В сентябре крепость пала. Испанцы потеряли Тунис, а вместе с ним и всю Северную Африку — уже навсегда.

Султан не отказал себе в удовольствии и пригласил на торжество по случаю победы венецианского посла в Стамбуле. Посадив его рядом с собой и угощая шербетом, Селим II не без ехидства сказал:

— Вы отрезали мне бороду при Лепанто, а я отрубил вам руку в Тунисе. Борода уже отросла, а вот рука ваша не отрастет никогда.

Посол дипломатически ответил:

— При чем тут мы, Ваше Величество? Мы к испанским делам уже давно не имеем никакого отношения. У Венецианской республики с Сиятельной Портой мирный договор и торговые связи. Поэтому я от имени сеньории Венеции поздравляю вас, Ваше Величество, с победой.

Дон Хуан пытался что-то предпринять для спасения своего несостоявшегося королевства. Он вывел из Палермо в море все свои галеры, но сильнейший шторм заставил его эскадру укрыться в порту Трапани, где ее блокировал турецкий флот. Дон Хуан стал готовиться к прорыву, но тут пришла весть о том, что в Тунисе все кончено. Пришлось ни с чем возвращаться в Палермо.

Пройдет много лет, и Сервантес подробно опишет в «Дон Кихоте» тунисскую трагедию: «Султан, горько оплакивавший потерю Туниса, с присущим всему его роду коварством, заключил мир с венецианцами, которые желали этого еще больше, чем он, а в следующем, семьдесят четвертом году осадил Голету и форт неподалеку от Туниса — форт, который синьор дон Хуан не успел достроить…

Пала Голета и пал форт, в осаде коих участвовало семьдесят пять тысяч наемных турецких войск да более четырехсот тысяч мавров и арабов, согнанных со всей Африки, Причем это несметное войско было наделено большим количеством боевых припасов и военного снаряжения и располагало изрядным числом подкопщиков, так что довольно было каждому солдату бросить одну только горсть земли, чтобы и Голета и форт были засыпаны. Первою пала Голета, слывшая дотоле неприступною. Пала не по вине защитников своих, которые сделали все, что могли и должны были сделать, а потому что рыть песок, как показал опыт, в пустыне легко…

…Из множества мешков с песком турки соорудили столь высокий вал, что могли господствовать над стенами крепости, осажденные же были лишены возможности защищаться и препятствовать обстрелу с высоты…

Пал также и форт, однако туркам пришлось отвоевывать его пядь за пядью, ибо его защитники бились до того яростно и храбро, что неприятель, предприняв двадцать два приступа, потерял более двадцати пяти тысяч убитыми. Из трехсот защитников, оставшихся в живых, ни один не был взят в плен целым и невредимым — явное и непреложное доказательство доблести их и мужества, доказательство того, как стойко они оборонялись. Свидетельство того, что никто из них не покинул своего поста.

Был взят в плен комендант Голеты дон Педро Пуэртокаррера. Он сделал все от него зависящее для защиты крепости и был так удручен ее падением, что умер с горя по дороге в Константинополь, куда его угоняли в плен.

Турки отдали приказ сравнять Голету с землей (форт же находился в таком состоянии, что там уже нечего было сносить), и чтобы ускорить и облегчить работу, они с трех сторон подвели под нее подкоп, но что до сего времени казалось наименее прочным, то как раз и не взлетело на воздух, а именно — старые крепостные стены. Все же, что осталось от новых укреплений, воздвигнутых Фратино, мгновенно рухнуло».

Грустны и печальны были последние годы жизни дона Хуана. Он хотел властвовать, ибо знал, что не успокоится, пока не обретет собственного королевства. Неутоленное честолюбие отравляло ему существование, опустошало душу. Подстегиваемый тщеславием, он метался, теряя связь с реалиями жизни. Он вынашивал удивительные по наивности и безрассудству планы. Мечтал о вторжении в Англию, о том, как он освободит Марию Стюарт, которую королева Елизавета держала в заточении, и женится на ней. А не выгорит это дело — не беда. Почему бы ему не предложить руку и сердце самой Елизавете? Избалованный женщинами дон Хуан считал, что ни одна из них ни в чем ему не откажет.

Король Филипп, окруживший дона Хуана своими шпионами, знал о каждом его шаге. Прежняя сердечность в его отношениях с братом сменилась ледяной холодностью. В это время характер дона Хуана начинает существенно портиться, и в нем все чаще проявляются такие черты, как эгоизм, мелкое тщеславие и чрезмерное самолюбие.

В 1576 году Филипп неожиданно назначил дона Хуана штатгальтером мятежных провинций в Нидерландах, доведенных коварством и жестокостью герцога Альбы до открытого возмущения. Усмирение этих провинций было уже невыполнимой задачей, но дон Хуан, хоть и знал это, принял новую должность с радостью. Он уже изнывал от безделья.

Король Филипп велел брату отправиться в Нидерланды немедленно. Он не хотел видеть в Мадриде победителя при Лепанто, популярность которого так раздражала его. Но дон Хуан, переживший много горьких разочарований, больше не желал быть королевской марионеткой. Он явился в Эскориал и буквально заставил короля себя принять.

Встреча братьев было официальной и сухой. Филипп ни разу не вышел за рамки этикета и не сказал брату ни одного доброго слова. Он лишь пожаловался на то, что безрассудные действия герцога Альбы разожгли в Нидерландах такой пожар, который теперь очень трудно погасить.

— Но я верю, что победитель при Лепанто с этим справится, — в голосе короля явно прозвучала ирония. — Ты будешь получать от меня подробные инструкции, как и что нужно делать.

— Это, разумеется, хорошо, — холодно ответил дон Хуан, — но мне нужны будут не инструкции, а деньги и солдаты.

— Это будет зависеть от наших финансовых возможностей, — сказал Филипп и встал, давая понять, что разговор окончен.

— Нидерланды теперь для Испании почти что труп, и я понимаю, что моя задача заключается в том, чтобы принять их последний вздох, — сказал дон Хуан, и направился к выходу.

Сразу же возникла проблема, как добраться до места назначения. Туда можно было попасть только морским путем, а на море хозяйничали англичане и гезы. Дон Хуан долго не раздумывал. Он выкрасил волосы, отпустил бороду и, взяв пистолеты, шпагу и хорошего коня, поехал через враждебную Францию в одиночку. Он скакал день и ночь, его ноги одеревенели, но слез он со взмыленного коня уже в Брюсселе.

Ситуация в мятежных провинциях оставляла желать лучшего. Своему брату он написал жестокую правду: «Мы почти потеряли Нидерланды. Ваши подданные недовольны, ваши слуги месяцами не получают жалование. Отовсюду несутся жалобы. Но больше всего чувствуется недостаток в людях: нет людей ни для крупных должностей, ни для министерских постов. У меня такое впечатление, что мой король уже смирился с утратой Нидерландов».

Дел у нового штатгальтера хватало, а тут еще в Брюсселе неизвестно откуда возникла матушка дона Хуана, та самая «насмешница и плутовка», которую он не знал и не помнил. Располневшая с годами, она превратилась в вульгарную и неприятную особу, требовавшую почестей и денег. Сгоравшему со стыда дону Хуану с трудом удалось спровадить ее в Испанию.

В Брюсселе дон Хуан сразу же оказался во враждебном окружении. Агенты принца Оранского и королевы Елизаветы регулярно возбуждали недовольство против испанцев, используя для этого любые средства. Находясь в почти безвыходной ситуации, принц сумел добиться успеха там, где это казалось невозможным. Бельгийцы оценили его благородство и умеренность после того, как он обнародовал свой «Вечный эдикт» (Edictum perpetuim) в феврале 1677 года, провозглашающий такие меры по умиротворению провинций, как вывод испанских войск, терпимость к протестантской ереси и созыв Генеральных штатов.

Южные провинции (современная Бельгия) признали его наместником, но вождь Северных провинций Вильгельм Оранский с этим не согласился, потому что не верил в благие намерения испанцев.

Дон Хуан еще одерживал победы, его удачливость еще не совсем оставила его. Ему казалось, что над его головой по-прежнему сверкает звезда Лепанто, и действительно она, уже затянутая тучами, иногда вновь появлялась во всем блеске. Король Филипп не присылал ему подкреплений, не давал денег. Дон Хуан отправил в Мадрид своего друга и помощника Эстебадо с письмом, в котором умолял Филиппа не бросать его на произвол судьбы. «Государь, пришлите хотя бы немного денег и солдат, и, клянусь вам, что я покончу с мятежом в считанные дни», — заверял он.

Король ответил презрительным молчанием. Более того, верный Эстебадо жизнью заплатил за свою преданность опальному принцу. Он был тайно убит в Мадриде по приказу короля, но дон Хуан так и не узнал об этом.

К довершению всех неприятностей у него начались проблемы со здоровьем. Он писал своей сестре герцогине Пармской: «Мое здоровье разрушено, мне шесть раз пускали кровь, но я еще не поправился. Мне уже более тридцати. Я чувствую, что жизнь подходит к концу. У меня нет ничего, кроме усталости да маячащей впереди смерти. Я в отчаянии и, как безумный, мечтаю стать отшельником. Я ничего не понимаю в том, что здесь происходит. Здешние люди не думают ни о Боге, ни о спасении души. Все их мысли о банковских выгодах и торговле». Где уж дону Хуану, первому рыцарю и Дон Кихоту разваливающейся империи, было понять психологию нарождающейся буржуазии.

Тем временем мятежники, перехватившие инициативу, обложили его со всех сторон. Положение ухудшалось с каждым часом, но он еще раз показал, на что способен затравленный лев. Он собрал в кулак все свои силы, прорвал окружение и овладел двумя важными крепостями — Намюром и Шарльмоном. Развивая успех, он в январе 1578 года наголову разбил нидерландские войска под командованием Вильгельма Оранского. После этой победы он захватил всю Фландрию и стал готовиться к походу на Амстердам. Но тут с горечью пришлось ему признать, что его сил для такого предприятия явно недостаточно.

Зато силы его врагов многократно увеличились. На помощь Вильгельму Оранскому прибыли протестантские войска из Германии, Англии и Франции. Дон Хуан, имевший в своем распоряжении всего лишь семнадцать тысяч солдат, потерял возможность наступать и мог только обороняться. Под Рименаном он потерпел первое в своей жизни поражение и стал отходить к французской границе.

— Бывает, что победа не самое главное. Наше поражение — навоз будущего успеха, — попытался утешить друга Александр Фарнезе.

— Да, но одна лишь победа чего-то стоит, — ответил дон Хуан.

В довершение всех бед его войско поразила чума. Духовник дона Хуана рассказал, что принц, ставший к этому времени глубоко верующим человеком и превративший военный лагерь в большой монастырь, лично ухаживал за больными, утешал их, пока не заболел сам.

Уже умирающего, его вынесли из чумного лагеря и положили на ложе рядом с высокими деревьями. Сумрак ночи постепенно сгущался. На черном небе не было ни одной звезды. Вокруг пылали костры — считалось, что их дым отгоняет заразу. Кроны деревьев вздрагивали и звонко гудели от порывов ветра. Два факела, поставленных у изголовья, лизали тьму золотистыми языками. Позвали духовника.

Дон Хуан приобщился святых тайн и соборовался.

— Падре, — спросил он духовника, — вправе ли я, не имевший на этом свете места, где мог бы преклонить голову, желать беспредельности небес?

С этими словами отлетела душа его, и ответа он уже не услышал.

* * *

Жизнь в Генуе Сервантесу не нравилась. Солдат в этом городе, как, впрочем, и в других городах Италии, не любили. Жалование им платили редко и скупо. Новых походов не предвиделось. Солдаты разбрелись по городу угрюмые и злые. Они хвастались своими военными подвигами, презирали местных жителей, скандалили в пивных и приставали к женщинам. Их не за что было любить.

Сервантес после долгого перерыва стал получать вести из дома. Радостного в них было мало. Младшая сестра Луиза приняла постриг. Мигель помнил застенчивую девочку в выцветшем платье и не мог представить ее в черной одежде монахини.

Старшая сестра Андреа неоднократно меняла мужей и давно уже не жила с родителями. Не существовало больше и родительского дома в Алькала, который Сервантес так часто вспоминал. Его продали за долги. Брат Родриго служил в армии, как и Мигель, но о его судьбе ничего не было известно.

Родители переехали в Вальядолид, где отец получил работу писца в конторе какого-то стряпчего. Сервантес как мог помогал старикам, но был не в состоянии обеспечить им безбедный закат жизни, и это мучило его.

Поскольку его полк бездействовал, Сервантес без труда выхлопотал себе продолжительный отпуск и отправился в Рим. Он купил по дешевке старую клячу, ставшую много лет спустя прообразом Росинанта, и поехал по via Appia в сторону Вечного города. На пятый день к вечеру в золотистом летнем мареве возникли перед ним купола римских церквей.

Он медленно ехал по улицам, которые так хорошо помнил. Только теперь он понял, как не хватало ему мудрых наставлений кардинала Аквавивы, с какой радостью он встретится с ним.

Сервантес оставил лошадь в конюшне, расположенной у входа в Ватикан, и отправился в цитадель католической веры. А вот и знакомый дворец. Его ворота почему-то гостеприимно распахнуты. Он устремился вверх по знакомой лестнице. Навстречу ему шли монахи, с любопытством оглядывающиеся на покрытого пылью однорукого солдата. Вот они наконец апартаменты Аквавивы. Он робко постучался.

— Вы кого-то ищите, господин солдат? — спросил возникший привратник.

— Я хотел бы встретиться с кардиналом Аквавивой, — сказал Мигель.

— Он умер два года назад. Это был святой человек. Если бы вы знали, как скорбел весь город, когда его не стало.

— Блаженство небесное было ему уготовано, — дрогнувшим голосом произнес Сервантес.

— Amen, — сказал привратник.

Больше ничто не удерживало его в Риме. Настало время возвращаться в свой полк, в Геную. Он продал за гроши свою лошадь, сдал шпагу и щит в военный обоз, поместил скудные пожитки в небольшой кожаный мешок, засунул за пояс кинжал и пистолет и отправился в путь пешком. Шлем, как котелок, болтался за его плечами. Попутные телеги подбрасывали его в нужном направлении. Он не спешил. Обедал и ночевал в небольших гостиницах, которых было немало вдоль дороги. Здесь все было дешево. Большая кружка вина стоила всего одно сольдо.

На десятый день пути он прошел Тоскану, переправился через Арно и двинулся дальше, в сторону моря. Взошла луна, а он продолжал идти до тех пор, пока серебристая дорога не привела его в местечко с полуразрушенной стеной. Это был город Лукка, мирный и тихий, окруженный зелеными холмами с каштанами и виноградными лозами. Крестьянские дворы раскинулись здесь в полной беспечности. Было видно, что этот край уже давно не опустошала война.

Он устал и проголодался. Улицы города были пустынны в этот час. Он заметил, что за закрытыми ставнями одного из домов мерцает свет. Над дверью висела выцветшая от солнца вывеска гостиницы. Он долго стучался, прежде чем ему открыла дверь миловидная молодая женщина с испуганным лицом и свечкой в руке. Сервантес учтиво представился и попросился на ночлег.

— Мне боязно впустить вас, господин солдат. Вы ведь испанец?

— А разве испанцы пользуются в этих местах дурной репутацией?

— Мы люди мирные и опасаемся военных, — уклончиво ответила она, но поколебавшись, пригласила его войти и проводила на верхний этаж, в небольшую уютную комнату.

— Не могли бы вы принести мне хлеба и бутылку вина? — попросил он.

Вино оказалось прохладным, а хлеб вкусным.

Давно уже Сервантес не спал в такой чистотой и мягкой постели. И не удивительно, что ему всю ночь снились хорошие сны. Он их, правда, не запомнил, но радостное чувство не покидало его потом целый день.

Утром хозяйка подала ему на завтрак сыр, свежий хлеб, яичницу и молоко. Он намеревался сразу после трапезы отправиться в путь, но внимательно посмотрев на хозяйку, решил задержаться здесь еще на некоторое время.

Да и куда ему спешить? Его нигде не ждут. Вот уже шесть лет носит его нелегкая по свету, а чего он добился? Денег как не было, так и нет. Избавить своих стариков от нужды он не в состоянии. Военная карьера ему не светит, несмотря на покровительство дона Хуана. Его единственное достояние — это рекомендательное письмо принца королю Филиппу. Благодаря такой протекции он, возможно, станет капитаном. Чтобы обычным путем добиться капитанского звания, надо десять лет проходить в прапорщиках. А он до сих пор всего лишь простой солдат.

«Фортуна раз в жизни приходит в дом к каждому человеку, — записал он в дневнике, — но когда она приходила ко мне, то меня не было дома. Наверно, я в это время сидел в таверне». Мечтал он когда-то и о литературной известности. Маэстро Ойос верил в него, восхищался его стихами. Как давно это было…

Он остался в этой гостинице на день, потом еще на день. Каталина — так звали хозяйку — стала выделять его из числа других постояльцев. Когда она смотрела на него, на ее губах появлялась едва заметная улыбка, а в восхитительных черных глазах смущение. Он узнал, что ей всего двадцать четыре года, но она уже вдова. Ее муж ушел на заработки во Фландрию и там погиб при невыясненных обстоятельствах.

Однажды он увидел ее плачущей. Она вытирала стол в гостиной, и слезы текли по ее лицу.

— Что с вами, — спросил Сервантес, — могу ли я чем-нибудь помочь?

— Ах, господин солдат, — ответила она, — здесь уже два месяца живет один ландскнехт из Богемии. Мало того что эта свинья жрет и пьет за двоих и ничего не платит. Сегодня он попытался затащить меня в свой номер и изнасиловать. Я еле вырвалась. Он сказал, что убьет меня, если я не уступлю ему.

— Ну, этой беде можно помочь, — успокоил ее Мигель.

Пять минут спустя он вежливо постучался в номер богемца.

— А, ты все же пришла, крошка. Входи, — услышал он хриплый голос и открыл дверь.

Крупных габаритов рыжий богемец сидел за столом. Его камзол с позументами был расстегнут. Перед ним стояла бутылка, к которой он успел уже основательно приложиться. Он уставился на незваного гостя маленькими заплывшими глазками.

— Кто вы такой, черт побери?

— Это неважно. Важно лишь то, что вы немедленно соберете свои вещи, заплатите хозяйке все, что вы ей задолжали, и уберетесь отсюда.

Богемец рассмеялся. Ему показалось забавным, что этот калека смеет ему угрожать. Но смех застрял у него в горле, когда Сервантес вынул из-за отворота куртки правую руку, в которой был пистолет. Его черное дуло глядело богемцу прямо в лоб.

— Не советую испытывать мое терпение, — сказал Сервантес. — Сейчас оно находится в моем указательном пальце на курке. А ну встать, богемская свинья!

Богемец поднялся с побледневшим лицом. Он оказался жалким трусом, как и предполагал Сервантес, знавший эту породу людей. Через десять минут он покинул гостиницу, предварительно расплатившись с хозяйкой.

— Как мне благодарить вас? — спросила Каталина, глядя на него с обожанием.

— Поужинайте сегодня со мной, — сказал Мигель.

В эту ночь он узнал, как она прекрасна и добра. Впервые за долгое время он почувствовал себя счастливым. Прекрасны были ее нежность, ее шепот, тепло ее тела и запах волос.

В состоянии радостного покоя прожил Сервантес в этой гостинице еще две недели. Казалось, что он обрел наконец благополучие. Хорошее жилье, хороший стол и хорошая женщина. Что еще нужно солдату?

Каталина была счастлива и светилась внутренним светом теплоты и женственности. Однажды она спросила как о чем-то само собой разумеющемся:

— А когда мы поженимся?

Он понял, что должен принять решение. Он мог обрести жену, дом и скромный достаток. А почему бы и нет?

Но задав себе этот вопрос, он уже знал ответ. У него иная судьба. Ему не суждено стать трактирщиком и полноправным гражданином этого симпатичного города. Это не для него.

Он обнял Каталину и сказал:

— Спасибо за все. Я знаю, ты любишь меня. Но зачем тебе нищий солдат-калека? Ты еще найдешь свое счастье, и прошу тебя — не удерживай меня!

— Когда? — спросила она почти беззвучно.

— Завтра утром.

Она заплакала горько и безутешно.

* * *

В середине августа Сервантес был уже в Генуе. Он зашел в свою казарму, сбросил вещевой мешок и только тогда заметил, что на его кровати лежит, заложив руки за голову, какой-то рослый детина, не потрудившийся даже снять ботинки. Подобных вещей Мигель не терпел. Кровь бросилась ему в голову.

— А ну-ка встать, сукин сын! — приказал он.

Детина лениво повернул голову:

— Если я сукин сын, то и ты тоже.

Потом стремительно вскочил и бросился его обнимать. Тут Сервантес узнал своего брата Родриго.

— Все, Мигель, — сказал Родриго, когда схлынула волна первой радости, — мы ведь больше не расстанемся, правда?

— Я хочу оставить военную службу и вернуться домой, — произнес Сервантес.

— Я поеду с тобой.

— Но ты ведь уже прапорщик. Ты еще можешь сделать военную карьеру.

— Еще десять лет тянуть лямку? Благодарю покорно.

— Хорошо, тогда поедем вместе.

Братья всю ночь провели в портовом кабачке и переговорили обо всем на свете. Родриго хоть и служил дольше Мигеля, но в военных операциях почти не участвовал и не мог похвастаться чем-то особенным. Рассказ же Мигеля о битве при Лепанто и о рекомендательном письме дона Хуана королю Филиппу его потряс.

Он бережно взял письмо из рук брата и торжественным голосом прочитал: «Солдат, доныне безвестный, но достойный всеобщего почтения благодаря своей доблести, разумности и безупречному поведению».

— Тебя ждет великое будущее, Мигель. Король даст тебе полк, — произнес он убежденно.

— Я совсем в этом не уверен, — улыбнулся его энтузиазму Мигель.

Прапорщик Родриго был похож на своего брата чертами лица, но выше его и крупнее. Он с детства относился к Мигелю с благоговением, находил несравненными его ум и подвиги и ни разу не усомнился в том, что его брат великий человек.

В сентябре 1575 года испанский галеас с красивым названием «Эль Соль» держал путь на родину, стараясь не удаляться от французских берегов, чтобы не сделаться добычей берберийских пиратов. Внезапно наперерез старому невооруженному галеасу, приспособленному для перевозки грузов, вылетела неизвестно откуда взявшаяся черная галера с красной полосой вдоль борта. На ее мачте развевалось зеленое знамя пророка. Это были алжирские корсары — бич Средиземного моря.

Капитан галеаса побледнел и перекрестился. Он сразу понял, какая грянула беда. Отчаяние овладело всеми, находившимися в тот момент на палубе обреченного судна. Тяжелый галеас значительно уступал пиратской галере в скорости, и спасения не было.

Мигель и Родриго стояли на юте и широко раскрытыми глазами смотрели, как приближается неумолимая сила, от которой нет защиты.

— Вот он, голубочек сизый, — усмехнулся Мигель. — Я ведь чувствовал, что этим кончится. Зря ты отправился со мной, Родриго. Я ведь рожден под несчастливой звездой и знаю, что неудачи будут преследовать меня до конца жизни.

— Брось, Мигель. Сам дон Хуан воздал тебе должное, — сказал Родриго, пытаясь сохранить спокойствие — но как же нам быть? Может, возьмемся за шпаги?

— А что толку? На нашем галеасе нет солдат. Что мы сможем одни, кроме как с честью погибнуть? К тому же после Лепанто какой из меня воин? Я могу сражаться разве что пером.

— Которое стоит любой шпаги.

— Возможно, брат. Я и сам думал, что Господь лишил меня левой руки для вящей славы правой. Но, кажется, я был слишком самоуверен, а Господь, как видишь, карает за это.

— Но что же делать, Мигель? Смотри, они уже совсем рядом.

— Ничего, — пожал плечами Сервантес.

Хроника девятая, в которой рассказывается о пиратском королевстве Алжир и о том, как жилось в неволе Сервантесу и его брату Родриго.

Сервантес не раз вспоминал потом тот миг, когда на палубу их корабля ринулись пираты. Всех сразу закружил людской водоворот, и едва Мигель успел крикнуть Родриго, чтобы тот не сопротивлялся, как потерял его из виду. Все куда-то бежали, кричали, женщины рыдали. Никто даже не пытался сражаться. Те немногие, у кого было при себе оружие, так и не посмели им воспользоваться.

На Сервантеса бросились сразу несколько пиратов. Кулак врезался ему в живот — он сложился пополам и словно провалился во тьму. Сверкнула молния и пересекла глаза широкой красной полосой — это его ударили чем-то тяжелым по затылку. Рука, вцепившаяся Сервантесу в волосы, заставила его подняться. Прямо перед ним замаячило искаженное зверской гримасой лицо широкоплечего пирата в алом тюрбане. Увидев, что перед ним калека, пират презрительно сплюнул в сторону. Потом грязной волосатой лапой попытался открыть ему рот, чтобы проверить зубы. Сервантес изо всей силы пнул его ногой в промежность. Тот с воплем рухнул на палубу, но сразу вскочил и бросился на Сервантеса.

— Оставь его, — приказал гортанный голос. — Продолжай работать.

Как сквозь мутное стекло, увидел Сервантес на капитанском мостике коренастого тучного человека с круглым одутловатым лицом и с тростью в руках.

Недовольно ворча, корсар отступил. Но Сервантесу это не принесло облегчения. Сразу несколько пиратов схватили его, связали ноги и руки и как тушу оттащили в сторону, где уже находилось много людей в том же положении, что и он. Женщин здесь не было. Их держали отдельно. Тут Сервантес увидел наконец Родриго. У него тоже были связаны руки и ноги, но, в отличие от брата, его не били, и он выглядел спокойным. Родриго улыбнулся ему, и Сервантес ответил улыбкой. Разговаривать пленникам запретили.

Он вновь увидел вожака пиратов, который, заметно прихрамывая, прогуливался по палубе, вертя в руках свою трость. От его проницательности не ускользнуло и то, что пираты при приближении этого человека почтительно замолкали.

Обратил Сервантес внимание и на гребцов, попавших в плен христиан, — бедняков, за которых никто не мог заплатить выкуп. Превращенные в рабов, эти люди приковывались к веслам до конца жизни, которая, к счастью, была недолгой. Они быстро умирали от непосильного труда и болезней. Тела их выбрасывали за борт. Сервантес заметил, что у некоторых гребцов не было ушей, а у некоторых носов или одного глаза. Все они были жертвами жестокости Дали-Мами, капитана пиратского судна, грека по происхождению и бывшего христианина. Этот ренегат, став корсаром, превратился в ужас Средиземного моря. О его свирепости ходили легенды. Рассказывали, что однажды он в приступе ярости отрубил руку одному из гребцов и стал избивать ею всех подряд.

Вскоре пленников, как тюки, перетащили по сходням на разбойничий корабль и сложили на палубе. Прошел мелкий дождик. День медленно клонился к вечеру. Пробилось из-за туч и ушло к горизонту солнце. Наступила прохладная ночь, и прямо над головой замерцали крупные звезды. Корабль легко и быстро плыл на юг, держа курс на Алжир. Ни еды, ни воды им не дали. Родриго поместили где-то в другом месте. Рядом с Сервантесом лежал иезуитский священник, полушепотом читавший молитвы. «Этот в рабстве не засидится», — подумал Сервантес. Он знал, что иезуитский орден не оставляет своих людей в беде. Через пару месяцев его выкупят. На лиц духовного звания у пиратов существовали тарифы, которые обычно не нарушались.

Утром пленников стали бесцеремонно обыскивать. У них отбирали все — от кошельков до носовых платков — и складывали в огромный мешок. Бумаги и документы помещали в особый ящик. Сервантес смотрел, как пират вертит в руках конверт с драгоценным письмом дона Хуана Австрийского, и у него вдруг сжалось сердце от нехорошего предчувствия.

На завтрак каждому выдали сухарь, несколько оливок и немного теплой воды. Вскоре всех развязали, но велели оставаться на своих местах. А потом произошло то, чего опасался Сервантес. К пленникам подошел тощий высокий пират с серебряной серьгой в ухе и спросил:

— Кто здесь Сервантес Мигель? — Сервантес встал на ноги. — Идем. Раис хочет видеть тебя.

Дали-Мами сидел один в небольшой каюте, стены которой были увешаны инкрустированным серебром оружием, и что-то записывал в свою тетрадь.

— Садитесь, дон Мигель, — приветливо сказал хромой корсар. — Я знаю, что вы важная птица. У меня еще никогда не было пленника с рекомендательным письмом к самому могущественному королю неверных. Да не от кого-нибудь, а от самого дона Хуана, храбрейшего из гяуров. Я думаю, вы у нас не задержитесь. Вы ведь наверняка какой-нибудь знатный гранд. Две тысячи дукатов — и вы свободны. Уверен, что для вас это сущие пустяки.

— Никакой я не гранд, — угрюмо сказал Сервантес. — Я всего лишь простой солдат. В бумагах, которые вы у меня забрали, есть документ об этом. Мои родители бедны. У меня нет богатых друзей. У меня нет ничего. Я нищий. Почему бы вам не потребовать за меня сокровища царя Соломона? Результат будет тот же.

— Я не понимаю, почему вы так упрямитесь. Не стал бы дон Хуан писать своему королю о простом солдате. Вы что, дураком меня считаете? За вас заплатят ту сумму, которую я прошу, и не дукатом меньше, — сказал Дали-Мами голосом, утратившим свою мягкость.

— Я считаю вас не дураком, а упрямым ослом, раз вы не хотите понять очевидных вещей, — произнес Сервантес, решивший любой ценой покончить с этой дурацкой ситуацией.

Глаза Дали-Мами злобно сузились. Он вскочил с места. Сервантес стоял, ко всему готовый. Но корсар перевел дух и вдруг засмеялся.

— Вот вы себя и выдали, дон Мигель. Разве простой солдат посмел бы так разговаривать со мной? Вы человек, привыкший повелевать. Думаю, вы еще не оценили в полной мере свое положение. Подумайте. Время у вас есть. А пока с вами будут обращаться как со знатным пленником. Вы можете свободно передвигаться по всему судну.

Он хлопнул в ладоши, и в каюте бесшумно возник темнокожий нубиец.

— Али, дай этому человеку мяса и бутыль вина! — к Дали-Мами вернулось прежнее благодушие. — И помните, дон Мигель, я не всегда так покладист. Еще раз назовете меня ослом — и я вас убью, хоть и себе в убыток.

С большим куском мяса, завернутым в какую-то тряпку, и бутылкой вина Сервантес отправился разыскивать брата и нашел его под канатной сеткой у рулевой рубки.

— О, Мигель, — воскликнул Родриго, увидев дары Дали-Мами, — ты действительно великий человек, если сумел раздобыть здесь такие вещи. Неужели тебе их дал этот мерзкий корсар? Но я ничуть не удивляюсь тому, что он оценил тебя по достоинству. Я рад…

— Подожди радоваться, — прервал брата Мигель и передал ему свой разговор с капитаном пиратов. — Ты же понимаешь, что за меня никто не заплатит такой фантастической суммы.

— Почему не заплатит? — удивился сохранивший врожденный оптимизм Родриго. — Ты стоишь гораздо большего, Мигель. Напишешь дону Хуану — и все устроится.

Сервантес лишь грустно усмехнулся. Ему не хотелось разрушать наивные иллюзии брата. Мясо оказалось вкусным, а вино отменным.

— Откуда вино на этом судне? — поинтересовался Родриго. — Ведь их пророк запретил употребление алкогольных напитков.

— Оно из личного погреба Дали-Мами, — усмехнулся Сервантес. — Не думаю, что он держит его лишь для угощения пленных испанских дворян. Судя по его красному носу и мешкам под глазами, этот корсар не разделяет точку зрения Мухаммеда на алкоголь. Он ведь когда-то был христианином и, вероятно, не совсем еще забыл былые привычки.

— Но что же нам теперь делать, Мигель?

— Не падать духом. И помни, что свободен лишь тот, кто умеет быть свободным и в рабстве. Можно потерять все: имущество, деньги, власть, работу. Любимую женщину, наконец. Но нельзя допустить утраты двух вещей: внутренней свободы и чувства собственного достоинства. Ибо это единственно важное из всего, что имеет человек. Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Понимаю, — сказал Родриго.

* * *

В древности Северную Африку населяли воинственные племена берберов. Затем она попала под власть финикийцев, создавших здесь могучее государство Карфаген. Они торговали, строили, обрабатывали землю и приносили жертвы своему Ваалу до тех пор, пока не ввязались в войны с Римом, в результате чего исчезли с исторической арены. После Пунических войн вся Северная Африка оказалась под властью Рима и стала его основной житницей.

Закат Рима все изменил. Непобедимые в прошлом легионы были отозваны на защиту западных границ трещащей по швам империи, а Нумидию — так тогда называлась территория современного Алжира — захватили племена вандалов. Спустя столетие их сменили византийцы, а в VII веке под зеленым знаменем пророка Мухаммеда сюда вторглись арабы. Началось победное шествие ислама, распространившегося далеко за пределы Африки. Ислам овладел Испанией, ставшей жемчужиной создаваемой им новой цивилизации. А затем на африканской земле возникли секты принявших ислам номадов, которые ворвались в Северную Африку из восточных пустынь, истребляя и топча все на своем пути. Было уничтожено и самое передовое по тому времени сельское хозяйство.

Тогда и возник Алжир — пустынная скалистая страна у моря. А за морем в достижимой дали находились цветущие земли — богатая добыча для обосновавшихся здесь поджарых волков ислама. История африканского разбойничьего государства началась.

Вскоре алжирские корсары уже господствовали в Средиземном море, наводя ужас на всю Европу. Быстроходные пиратские галеры и стремительные фелуки с косыми парусами набрасывались на торговые суда, как гончие псы. От них не было спасения. Не довольствуясь морским разбоем, они опустошали побережье Испании и Италии, грабили прибрежные села и даже города и всегда возвращались в свое алжирское логово с богатой добычей.

История сохранила имена многих прославленных пиратов, превосходных моряков, ярких личностей, но только один из них по праву считается великим. Речь идет о Хайреддине Барбароссе, прозванном бичом Средиземноморья.

Четверо сыновей было у гончара Якова, албанца православной веры, проживавшего со своим многочисленным семейством на острове Лесбос, родине поэтессы Сапфо. Настоящее имя Хайреддина, самого младшего из братьев, было Хызыр. Когда турки захватили остров, старший брат Арудж — его христианское имя неизвестно — и младший Хызыр перешли в мусульманство и нанялись на пиратское судно простыми матросами. Оба брата быстро выделились отвагой и беспощадностью. Хызыр, ставший Хайреддином, хоть и был умнее и прозорливее брата, но безоговорочно признавал его лидерство.

Арудж взбунтовал команду, захватил корабль, стал его капитаном и быстро прославился как самый грозный корсар Средиземного моря. Заключив договор с эмиром Туниса, он получил в аренду остров Джерба, где создал базу для своего пиратского флота, терроризировавшего все порты средиземноморского побережья. Темпераментный, отважный и выносливый, Арудж выделялся особого рода аморальной бесшабашностью и был похож на хоть и кровожадного, но по своему привлекательного зверя.

В 1516 году настал его звездный час. Мавританский князек Селим ат-Туми, подружившийся с Арунджем, захватил при его помощи Алжир и объявил себя эмиром всей Северной Африки. Селим настолько ему доверял, что часто приглашал в свой бассейн позагорать, поплавать и вообще расслабиться. Все шло хорошо до тех пор, пока однажды Арундж не задушил его прямо в воде, после чего провозгласил себя повелителем Алжира под именем Барбаросса. Так его называли из-за огромной огненно-рыжей бороды, которую он всячески холил и лелеял.

После ряда неудачных столкновений с силами императора Карла V на суше и на море Арудж Барбаросса оставил Алжир на своего брата Хайреддина, а сам отправился с небольшим отрядом к марокканскому султану просить о помощи. Настигнутый испанцами на реке Саладо, он успел переправиться на ту сторону и мог спастись, но увидев, как отважно сражаются его люди, вернулся к своему отряду и погиб в неравном бою.

После гибели Аруджа эмиром Алжира и предводителем средиземноморских пиратов стал Хайреддин. У него тоже была рыжая борода, хоть и не такая роскошная, как у Аруджа, а посему и он принял имя Барбаросса. При нем пиратский промысел был поднят на столь профессиональный уровень, что в Европе чуть ли не с ностальгией стали вспоминать о его брате. Сохранился портрет Хайреддина Барбароссы работы безымянного итальянского художника. На нем изображен человек с лохматыми бровями, аккуратно подстриженной рыжей бородой и крупным носом. Его нижняя губа, слегка выдвинутая вперед, придавала всему лицу пренебрежительное выражение. Он был среднего роста и обладал исключительной силой — на вытянутой руке мог держать двухгодовалую овцу. Его храбрость, хладнокровие и ловкость сочетались с магическим влиянием на окружающих. К тому же он был удачлив. Даже самые отчаянные его предприятия неизменно заканчивались успехом. Ум, прозорливость и трезвый расчет обеспечили ему славу лучшего флотоводца своего времени.

Хайреддин Барбаросса не был ни злым, ни мстительным, хоть иногда и испытывал приливы неумолимой холодной жестокости. Проницательный ум подсказал ему, что Алжир не удержать без покровительства османов, и он, как на ладони, преподнес Северную Африку в подарок турецкому султану Сулейману Великолепному. Султан с радостью принял дар, ибо давно уже решил использовать алжирских пиратов в борьбе с Испанией и Венецией за господство в Средиземноморском регионе.

Осенью 1532 года он пригласил знаменитого пирата к себе в Стамбул, провел наедине с ним несколько часов и был очарован его проницательным живым умом и обаянием. В Алжир Хайреддин Барбаросса вернулся капудан-пашой (командующим всем османским флотом) и бейлербеем Северной Африки. Он не подчинялся никому, кроме султана и Аллаха.

Сулейман Великолепный был неплохим психологом. Он сразу понял, что этот человек никогда не станет предателем и сумеет претворить в жизнь его самые сокровенные замыслы. И Барбаросса всецело оправдал доверие своего повелителя. Его победы превратили Турцию в величайшую морскую державу своего времени. Султан же испытывал к своему флотоводцу истинную привязанность и снисходительно относился к таким его маленьким слабостям, как пристрастие к хорошему вину и красивым женщинам.

За всю свою долгую жизнь Хайреддин Барбаросса не проиграл ни одного сражения. Он регулярно одерживал победы над испанцами, императорскими флотилиями Карла V, генуэзцами, мальтийцами и даже над флотом Великолепной сеньоры (Венеции) — сильнейшим в то время.

Почувствовав, что его одолевает старость, Барбаросса отказался от власти и поселился в Стамбуле, где султан разрешил ему построить на берегу Босфора роскошный дворец. Там он и умер в 1546 году и был похоронен в мечети, специально для этой цели воздвигнутой у самого моря. Даже десятки лет спустя входящие в Стамбульский порт корабли пушечной пальбой отдавали должное его памяти.

После смерти Барбароссы Алжиром много лет управляли так называемые короли из числа пиратской аристократии. Они назначались султаном и именовались по-разному: «дей», «ага», «паша», но народ величал их «королями».

По своей сути Алжир был выгодным торговым предприятием, где торговали человеческими жизнями и награбленным добром. Здесь ничего не производилось, и, прекратись пиратский промысел, его население умерло бы от голода. Это пиратское гнездо по своей специфике напоминало Запорожскую Сечь, находившуюся на периферии Восточной Европы и неоднократно беспокоившую Османскую державу своими набегами. В год битвы при Лепанто Алжир насчитывал сто двадцать тысяч жителей и тридцать тысяч рабов.

* * *

Сервантес, участвовавший лишь на море в борьбе христианских держав Европы с турецкой экспансией, имел весьма смутное представление о том, что представляет собой удивительный алжирский феномен. Лишь оказавшись в рабстве, понял он, что Алжир — это не только осиное гнездо пиратов и скопище всякого сброда со всего мира, но и красочное сочетание богатой восточной фантазии с процветающей торговлей.

Внешне Алжир являл собою большой каменный лабиринт с домами-коробками и переплетением зловонных переулков, где под яростным местным солнцем жили десятки тысяч отчаянных людей, не боящихся ни Бога, ни дьявола.

Сойдя на алжирский берег, Сервантес почувствовал себя как в гигантском вертепе, расположенном у подножия Вавилонской башни. Его поразило дикое смешение всевозможных рас и национальностей. Здесь люди говорили на каком-то особом жаргоне из смеси всех мыслимых языков и наречий. Здесь в людском муравейнике все смешалось в общей сутолоке и невообразимом хаосе: арабы и евреи, греки и турки, мусульмане и христиане. Тут и там мелькали рабы садовников или ремесленники богатых хозяев. Особо выделялись купцы, торгующие самыми разнообразными товарами. У моря ни на миг не прекращались работы. Там строились и оснащались пиратские галеры руками христианских рабов.

Но основной достопримечательностью Алжира был невольничий рынок Бадистан, расположенный у самого моря рядом с большой мечетью. Сюда стекался человеческий товар со всего мира. Сюда привели и пленников Дали-Мами. Несколько человек, в том числе Сервантеса и Родриго, отвели в сторону — они были не для продажи.

Тяжелые думы овладели Сервантесом, когда он окинул взором этот берег, принадлежавший когда-то Испании. Всего несколько десятилетий назад здесь развевалось гордое кастильское знамя. Потом под натиском ислама Северная Африка была утрачена христианами. Император Священной Римской империи Карл V попытался отбить у неверных хотя бы ее часть, но его флот был сильно потрепан бурей, и экспедиция завершилась провалом.

Много лет спустя Сервантес писал: «В тот день, когда я прибыл побежденным на этот берег, ставший оплотом пиратов, я не мог удержаться от слез. Не знаю, каким образом, неожиданно для самого себя, я почувствовал, что лицо мое в слезах. Мысленному моему взору представилась река, откуда снялся с якоря великий Карл, распустив по ветру свое знамя. Представилось и море, которое, завидуя великому предприятию и славе императора, показало себя сердитее, чем когда-либо».

Постепенно обширная рыночная площадь перед мечетью заполнилась шумной толпой, вбиравшей все новые потоки людей, устремившихся сюда из узких грязных переулков. Здесь всё смешалось в пестром водовороте: смуглые берберы в плащах из верблюжьей шерсти, с бритыми головами, покрытыми платками, повязанными черными плетеными шнурами, и чернокожие нубийцы, дети пустыни, наготу которых скрывали лишь повязки на бедрах. Спокойные, как их верблюды, арабы в длинных белоснежных джалобеях и мавры в ярких одеждах, восседающие на украшенных разноцветными попонами ухоженных мулах. Высокомерные, ни при каких обстоятельствах не теряющие чувства собственного достоинства турки — и местные евреи в черных джабах. И конечно же, повсюду виднелись янычары в бёрках — белых войлочных колпаках с висящим сзади куском материи, напоминающей по форме рукав султанского халата. Охранники в длинных зеленых туниках и войлочных тюрбанах следили за порядком.

Пока не начались невольничьи торги, купцы выставили лотки со своими товарами. Здесь продавались фрукты, сладости, пряности, украшения и драгоценности. Перед глазами мелькали шелка, жемчуга, тюрбаны, женские руки с браслетами, темные еврейские халаты и белоснежные туники. Невольников поместили в длинном сарае, у которого вместо передней стены была завеса из верблюжьей шерсти.

Торги еще не успели начаться, как вся толпа пришла в волнение. С криком «Дорогу! Дорогу!» к базару продвигались шесть рослых нубийцев с бамбуковыми палками в руках, которыми они прокладывали путь сквозь толпу. Вслед за ними верхом на молочно-белом муле ехал Гассан Венициано, король Алжира в белом бурнусе из шелковой ткани, в желтых туфлях и в феске, обмотанной белым тюрбаном. Его окружал отряд янычар с обнаженными саблями.

— Да умножит Аллах твое могущество! Да пребудет с тобой благоволение господина нашего Мухаммеда! — льстиво кричала толпа. Но кричали не все. Гассана ненавидели за его холодную сладострастную жестокость и за бешеный нрав, ужасавший даже янычар. Этого человека уже не удовлетворяли обычные в те жестокие времена казни. Он предпочитал не вешать людей, а сажать их на кол. Однажды он решил, что какие-то рабы трудятся слишком медленно, и приказал отрезать им уши. Будучи в веселом настроении, Гассан велел привязать окровавленные ушные раковины ко лбам этих несчастных и заставить их плясать возле его дворца на площади Дженин.

Сейчас Гассан отвечал на приветствия толпы, как подобает человеку истинно набожному и благочестивому.

— Мир вам, правоверные из дома пророка, — время от времени произносил он. Вступив на рынок, король приказал слуге швырять монеты ползающим в пыли нищим, ибо сказано в Коране, что те, кто не подвластны жадности и расходуют свое имущество на пути Аллаха, процветут, ибо им удвоится.

Наружность у Гассана была совершенно разбойничья. Он был высокий, худой, неестественно бледный, со скудной рыжеватой бородой, изрытым оспой лицом и светлыми глазами. Впрочем, его уважали за дикую храбрость, которая так же не имела границ, как и его зверства. Он вырос в Италии в католической семье. Получил при рождении имя Андретта. Став ренегатом, превратился в одного из самых жестоких людей своего времени.

Таков был человек, с которым однорукому рабу Мигелю Сервантесу предстояло вступить в смертельно опасную схватку.

* * *

Глухие удары гонга возвестили о начале торгов. Толпа у ворот расступилась, и в образовавшийся проход медленно и величественно вступил высокий худой человек в белоснежной одежде и шелковом, шафранового цвета тюрбане с изумрудом. Это был дадал — распорядитель торгов. За ним следовал его помощник, бледно-желтый евнух с приковывающим взгляд ожерельем из драгоценных камней на шее. В облике дадала, в его узком аскетичном лице было что-то завораживающее, и когда замер шум голосов, все происходящее стало напоминать жреческое священнодействие.

Дадал постоял минуту как бы в забытьи, глядя прямо перед собой темными глазами, и стал медленно нараспев читать молитву:

— Во имя Аллаха милостивого и милосердного, сотворившего человека из сгустка крови! Царствие Его вечно на небе и на земле! Он создает и убивает, и власть Его надо всем сущим. Он — начало и конец, видимый и невидимый, всеведущий и всемудрый.

— Аминь! — выдохнула толпа.

Дадал хлопнул в ладоши. Верблюжья завеса раздвинулась, открывая сарай, забитый невольниками. Их было человек триста. Торговля велась шумно, крикливо. Турки, иудеи, берберы и мавры тщательно осматривали товар, щупали плечи, ноги, проверяли зубы.

Сервантес с болью в сердце наблюдал за происходящим. Особенно жалел он молодых невольниц. Их обычно покупали отталкивающего вида старики, дабы потешить свою угасающую похоть. Тем временем вывели на торги очередную невольницу, юную гречанку. Сервантес вздрогнул. Ему еще не доводилось видеть столь совершенное воплощение женской красоты. Платье из грубого полотна не могло скрыть красоты гибкого тела. Кожа поражала своей белизной. Глаза напоминали темные сапфиры. Крупные слезы медленно текли по ее лицу, что лишь придавало ему очарование.

Красота умиротворяет людей, и все в безмолвии смотрели на это чудо. Гречанка неподвижно стояла посреди базара, залитого палящими лучами солнца, и дадал принялся расхваливать ее достоинства.

— Взгляните, каким царственным изяществом в благоволении своем наделил Аллах этот греческий цветок. Посмотрите, как благородна ее осанка, как дивно сверкают ее чудные глаза. Вглядитесь в прелесть ее лица, подобного сияющей луне. Начальная цена сто дукатов. Кто даст больше?

— Сто пятьдесят, — сказал тучный левантийский купец по имени Юсуф, щелкнув пальцами.

— Это слишком мало, — дадал взял руку гречанки и поднял ее вверх, — посмотрите на эту руку. Она ведь белее слоновой кости.

— Да простит Аллах мою расточительность, — ввязался в торги худой, как афганская борзая, турок, которого звали Сулейман, известный торговец драгоценностями. — Но она уже стала усладой моих очей. Я наставлю ее на путь истинной веры и сделаю звездой своего гарема. Даю за нее триста дукатов.

— Четыреста, — невозмутимо произнес левантиец.

— Это безумие, — стал сокрушаться турок, — но я не отступлю перед этим жирным, наполненным ветрами левантийским пузырем. Четыреста пятьдесят дукатов!

— Клянусь бородой пророка, ты ответишь за это оскорбление, отец нечистот, — крикнул левантиец. — Пятьсот!

— О, Аллах! — невольно воскликнул дадал, воздев руки к небесам.

— О, Аллах! — эхом вторила толпа.

Но на этом торги еще не закончились. В дело вмешался сам властелин Алжира.

— Даю за эту жемчужину, волею Аллаха возникшую в греческом навозе, семьсот дукатов, — сказал король Гассан. — Что скажешь, дадал?

— Она твоя, о повелитель правоверных, — ответил изумленный дадал и склонился в почтительном поклоне.

Двое прислужников схватили девушку и потащили к белому мулу на котором восседал Гассан. Впавшая в состояние прострации, она не сопротивлялась.

Вдруг какой-то худощавый смуглый человек, возникший неизвестно откуда, одним прыжком оказался рядом с гречанкой и вонзил лезвие кинжала в ее сердце. Вскрикнув, она упала к его ногам. Удар был нанесен рукой столь сильной и твердой, что девушка вряд ли успела что-либо почувствовать. Убийца швырнул кинжал на землю и спокойно стоял, скрестив руки на груди. Это произошло так неожиданно, что все оцепенели.

— Схватите его, — раздался хриплый голос Гассана.

Янычары выполнили приказание. Владыка Алжира был вне себя от ярости. Его светлые глаза налились кровью, но голос звучал спокойно.

— Кто ты?

— Жених этой девушки. Пираты захватили ее, когда меня не было рядом с ней. Я прибыл сюда, чтобы спасти ее. Больше я ничего не скажу.

— Скажешь. Аллах поможет развязать твой поганый язык. С тебя с живого кожу сдерут.

— Глупец, — улыбнулся этот человек, и с печальной и безнадежной гордостью показал на тело невесты, — чего мне теперь бояться?

По знаку Гассана его увели янычары.

После окончания торгов Сервантеса отвели в Баньо — так называлась тюрьма — поместили в сырую, темную, пахнувшую гнилью камеру и заковали в цепи. Он понял, что это сделано, чтобы заставить его добиваться получения двух тысяч дукатов, назначенных за его освобождение.

Неожиданно для себя он ощутил нечто вроде душевного спокойствия. Запертая дверь отделяла его от жестокой мерзости внешнего мира. Вот только тьма угнетала его. Он не выносил тьму. Она высасывала его волю. Камера была круглой. Он знал, что все, кого сажают в круглые камеры, где не на чем остановить взгляд, сходят с ума. Но надо держаться. Пережить это, вот и все. Пережить хоть как-нибудь, как неизлечимо больные или умирающие с еле тлеющей, но неистребимой волей к жизни. Надо уподобиться огоньку во мраке ночи.

Чтобы отвлечься от печальных мыслей, Сервантес стал размышлять о четвертом Евангелии, написанном Иоанном Богословом, любимым учеником Христа, который на тайной вечере, прислонившись к груди Его, спросил: «Господи! Кто предаст Тебя?»

Он думал о том, что сложный образ Христа получился в четвертом Евангелии таким убедительным и близким, потому что Иоанн воспринимал его как личность, способную любить и страдать и лишь затем как воплощение божественной сути.

Вспоминал он и некоторые фразы, превращающие четвертое Евангелие в образец высокой поэзии: «…потому что еще не пришел час Его…», «Может ли бес отверзать очи слепым?» и преисполненную печали мольбу: «Да минует меня чаша сия!», и обращение к Иуде: «Что делаешь, делай скорее…»

Уже под утро забылся он тяжелым сном, который, однако, не продолжался долго. Разбудило его чье-то прикосновение. Он вскочил и увидел перед собой улыбающегося Дали-Мами с неизменной тростью в руках.

— Хорошо спали, дон Мигель? Я понимаю, что в Мадриде на ложе под балдахином вам спалось бы лучше. От вас зависит, как скоро вы сможете вернуться к прежним привычкам.

Он протянул руку, и его телохранитель подал ему легкую цепочку, выкованную наподобие запястья.

— Носите эту цепочку на ноге, дон Мигель. Как видите, она скорее украшение, чем наказание. Надеюсь, что ночь, которую вы провели в этом месте, вразумила вас. Теперь вы знаете, как мы можем с вами обращаться. Ну, к чему вам страдать в каменном мешке с тяжелым железом на теле? Напишите письма кому угодно: друзьям, родственникам. У кого-то наверняка окажется доброе сердце и тугой кошелек. А пока развлекайтесь себе спокойно здесь, в Алжире.

* * *

Приобретенные на рынке невольники были своего рода капиталовложением, а капитал должен приносить прибыль. Поэтому рабов отдавали внаймы за два-три дуката в месяц. Считалось большим счастьем, если раб попадал в дом к иудею, где ему было гарантировано хорошее отношение и не применялись телесные наказания. Именно такое везение выпало Родриго, которого приобрел за три дуката в месяц еврей-ювелир.

Сервантес нашел брата во внутреннем дворике небольшого увитого плющами дома. Родриго поливал цветы, беспечно насвистывая. Братья обнялись.

— Мой хозяин, — сказал Родриго, — пожилой одинокий вдовец. Очень добрый и мудрый. Если все иудеи такие, то они вовсе не собаки, а хорошие люди. Его предки жили в Испании, и он хороню знает наш язык. А вот и он сам.

К ним подошел ювелир Абрахам Каро в черной шапочке. На вид ему было лет шестьдесят. Среднего роста, худой, с окладистой, начавшей седеть бородой, одетый в черное платье, он был похож на духовное лицо. Его большие черные глаза светились умом и проницательностью.

— Ваш брат много рассказывал о вас, — сказал он на безупречном кастильском. — Я думаю, нам с вами будет приятно беседовать.

Вскоре их встречи стали для Сервантеса праздником. Ему казалось, что этот человек знает все на свете.

— Сказать вам, почему вы так стремитесь к свободе? — спросил он однажды Сервантеса. — Потому что у вас нерастворимая душа. На нее не действует разъедающая кислота неволи.

Как-то раз он произнес:

— Сердце — это сосуд. Если не заполнить его любовью к Богу, то сатана заполнит его любовью к грехам.

Он так стал доверять Сервантесу, что однажды показал ему свою коллекцию драгоценных камней. Он знал о своих любимцах все и говорил о них, как о живых существах. Пояснял, какую шлифовку придал тому или иному камню ювелир, как определить на глаз, сколько в нем каратов и какова его стоимость.

— Знаменитые алмазы, — говорил он, — имеют свою судьбу. Их владельцы не раз испытывали на себе влияние заключенных в них сил. Один из таких алмазов славился тем, что приносил несчастье его обладателям. Им владели поочередно одиннадцать индийских князей. Все они плохо кончили. Одному выкололи глаза, одного отравили, двоих утопили в собственном бассейне, троих зарезали, двоих задушили, одного сбросили с башни замка.

— Это десять, — заметил любящий точность Сервантес.

— Последнего родной сын уморил голодной смертью. Алмаз сейчас у него. Он понимает, что обречен на гибель, но ни за что не расстанется со своим сокровищем. Просто сидит в своем замке и ждет убийц каждый день, каждый час. Ждет их и наследник, которому не терпится завладеть роковым камнем.

— История, конечно, красивая, — заметил Сервантес, — но не очень убедительная. Возможно, каждый из этих князей сумел возбудить ненависть народа или зависть близких. Чего не бывает. Но даже если это выдумка — то все равно здорово. Никогда не перестану удивляться силе человеческого воображения.

— Оно, положим, не сильнее человеческой алчности, — усмехнулся Абрахам. — Все эти погибшие знали, что в их злоключениях виноват алмаз, но не в силах были с ним расстаться.

— Ваш рассказ вероятнее всего красивая сказка, — задумчиво сказал Сервантес. — Но в Бургундии был герцог Карл, прозванный Смелым. Он постоянно враждовал с одиннадцатым Людовиком. Этот Карл никогда не расставался со своим драгоценным камнем. Считал, что он приносит ему счастье. Брал его с собой во все походы и битвы. Так вот, Карл Смелый погиб в бою под стенами крепости Нанси, которую осаждал. Простой лотарингский воин сошелся с герцогом в бою и с легкостью одолел его — несравненного мастера клинка. Что же оказалось? Суеверный герцог умудрился потерять свой алмаз перед самым боем. Так что мы называем суеверием, хотел бы я знать?

— Ну, да, — задумчиво сказал Абрахам. — Человек алчен. Он не понимает, что каждый отправится на суд Божий с пустыми руками. Когда Александра Македонского несли к месту погребения, то его руки свободно свисали по обе стороны носилок. Такова была его воля. Царь хотел, чтобы все видели, что он уходит из этого мира с пустыми руками.

Хроника десятая, в которой рассказывается о том, как после долгих мытарств и четырех неудачных побегов доблестный идальго Мигель Сервантес де Сааведра возвратился наконец на родину

Неожиданные удары судьбы, на которые так удобно списывать невзгоды, не таят в себе загадок. Их последствия очевидны и предсказуемы. Истинное величие духа проверяется способностью действовать даже в безвыходной ситуации, когда человек, уже понимая, что положение безнадежно, все равно не отступает от решимости его изменить. Жизнестойкость высшей пробы — это не только умение выстоять в любой ситуации, но и готовность начать все с самого начала, не позволив неудачам сломить себя.

Такой жизнестойкостью и обладал Сервантес. Попав по иронии судьбы в ранг особо привилегированных невольников, он видел, как от подобострастно-льстивого отношения турки резко переходили к угрозам и истязаниям, если узник по каким-либо причинам не оправдывал их надежд на богатый выкуп. Далеко не каждый обладал стойкостью души, позволяющей выдержать все это и не сломаться. Многие принимали ислам, чтобы избавиться от мук. Сервантес не осуждал этих людей за малодушие, зная, как тяжелы были их страдания. Но будучи убежденным католиком, переживал при виде почестей, которые оказывались вчерашним рабам, предавшим свою веру.

Впрочем, турки редко позволяли христианским узникам переходить в ислам, ибо нуждались в рабах больше, чем в неофитах. Плоть ценилась дороже души.

Пиратский Алжир был средоточием религии. Здесь на относительно небольшом пространстве сгрудились сто малых и шесть больших мечетей, но перед властью золота вера отступала на второй план. Ведь за счет несчастных рабов, отупевших от голода и мук, жил разбойничий город и каждый его обитатель.

Жила пиратская элита в роскошных загородных виллах с прохладными садами и водоемами.

Жили муллы, кади, муфтии и имамы.

Жили янычары в своих казармах-монастырях.

Жил весь торгующий, шьющий, кующий, жарящий и пекущий ремесленный люд.

Жили блудницы в цветистых одеяниях, бряцающие дешевыми жестяными украшениями.

Жили иудеи, нашедшие здесь приют после изгнания из Испании и выделявшиеся черным одеянием на фоне красочно-живописных одежд Востока.

Среди обитателей этого жестокого мира, где все продавалось и покупалось, свободно разгуливали монахи-тринитарии — члены ордена Пресвятой Троицы, созданного еще в 1198 году специально для выкупа пленных христиан из мусульманской неволи. Сбор освободительных пожертвований был их основной задачей. Они доставляли также родным и близким алжирских узников их письма.

С течением времени Сервантес счел для себя выгодным не опровергать миф о своем положении в испанском обществе. Теперь он оставлял на видном месте свои письма к воображаемым знатным покровителям, где обсуждал с ними возможности выкупа. Дали-Мами докладывали об этом, и он терпеливо ждал свой куш, понимая, что из Испании в Алжир не так-то просто доставить две тысячи дукатов. Разумеется, письма эти никуда не отправлялись. Родителям же Мигель сообщил, что с ним все в порядке, и просил ни о чем не беспокоиться, ибо он обязательно найдет способ вызволить из плена и себя, и Родриго. Он не знал, что его брат, несмотря на строжайший запрет, уже давно написал им правду. «Со мной-то все хорошо, — говорилось в его письмах, — a вот Мигеля необходимо вызволить как можно скорее. Вы там, в Испании, и понятия не имеете, насколько ужасно баньо, в котором его содержат».

Отец семейства, глухой врачеватель Родриго де Сервантес, его робкая жена Элеонора, дочь-монахиня Луиза и вторая дочь, легкомысленная, постоянно менявшая мужей и любовников Андреа пришли в ужас. Разыгравшееся воображение рисовало им жуткие картины мучений, которым подвергаются Мигель и Родриго в алжирском плену. По ночам матери снились кошмарные сны о том, как ее дети, покрытые потом и кровью, прикованные к веслам на галерах, изнемогают под ударами бичевщиков. Утешительные письма Мигеля семья приписывала его гордости и нежеланию их тревожить.

Мать почти ослепла от слез. Отец резко сдал и с трудом ходил. Энергичная Луиза обивала все пороги, умоляя о вспомоществовании. Андреа перестала покупать платья и украшения и берегла каждый реал, который получала от любовников. Семья писала петиции, обивала пороги королевских канцелярий, питалась одним только хлебом и луком. Было продано все, что только можно было продать. Кое-что удалось скопить, но этого была такая жалкая сумма, что смешно было о ней говорить.

Сервантес ничего этого не знал. Жилось ему, в целом, неплохо. Одиночество не тяготило его. У ворот Баб-эль-Уед, с другой стороны крепостной стены, в тени высокого старого кипариса он нашел укромное место для размышлений. Отсюда он мог видеть море, которому был обязан и лучшими и худшими мгновениями жизни. Здесь зрели его мысли, которые он записывал в тетрадь в сафьяновом переплете, — подарок Абрахама Каро. Заносил он сюда и свои стихи, совсем не похожие на те, которые сочинял в далекой юности. Но некому было их прочесть, некому оценить. Ушли прежние амбиции, исчезло тщеславие. Не было рядом ни маэстро Ойоса, восхищавшегося каждой строкой любимого ученика, ни всегда спокойного и благожелательного кардинала Аквавивы. Он знал, что в Испании расцветает могучая литература, знал, каким успехом пользуются в Мадриде театральные представления. Ему казалось, что и он мог бы занять почетное место на пиршестве Мельпомены, если бы не судьба, отрезавшая его от творческой жизни. Стихи сочинялись легко, и какое-то время он был доволен. Но однажды, перечитав их, вырвал листы, на которых они были записаны, и пустил по ветру. «Жалкая риторика, не более того», — подумал он с горечью. Тем не менее вскоре Сервантес сочинил большую поэму о сражении при Лепанто, выдержавшую его придирчивый критический анализ, и воспрянул духом.

Живым своим умом Сервантес быстро оценил агрессивную сущность ислама и понял, какая опасность грозит христианской цивилизации. Политика, на его взгляд, играла второстепенную роль в борьбе двух религий, где слабейшей оказывалась христианская. Не только своей судьбой был озабочен Сервантес. Он хотел, чтобы Испания — самая могущественная из христианских держав, сделала выводы из успехов ислама и мобилизовала свои ресурсы на борьбу с этим растущим злом. Но что мог сделать он, раб, закованный в цепи, без малейшей надежды на скорое освобождение?

Сервантес об этом не думал. Для него жить означало действовать. Его нравственный авторитет среди христианских невольников рос изо дня в день. Он ободрял и утешал слабых, делился с ними последними крохами, помогал своим товарищам всем, чем только мог.

Историограф Алжира, современник Сервантеса доминиканский монах Гедо с лаконизмом, придавшим его труду особый колорит, описал издевательства, которым подвергались христианские пленные на алжирской земле. Без пафоса и эмоций поведал он о палочных ударах, наказаниях плетьми, пытках голодом и жаждой и других истязаниях. Сервантес, наблюдавший все это изо дня в день, не мог смириться с таким унижением людей. Максималист во всем, он мечтал не только об освобождении узников, но и о том, чтобы отнять власть у их мучителей. Целыми днями обдумывал он проекты всеобщего возмущения пленных, и постепенно его дерзкие планы перестали казаться ему химерой. В своих мечтаниях он уже видел великую армию восставших рабов, а себя новым Спартаком.

С присущей ему решимостью шел он к намеченной цели, вооруженный лишь своим терпением, умом и энергией. Для начала он сплотил вокруг себя ядро из нескольких знатных испанцев, бывших офицеров королевской армии, людей отважных и непоколебимых, постоянно устраивавших заговоры, ненавистных ренегатам и терпимых турками лишь потому, что те надеялись получить за них солидный куш. Эти гордые люди жили своей обособленной жизнью в сфере идей и понятий, разделяемых только ими, и с презрением относились и к своим тюремщикам, и к реалиям алжирской жизни. Хоть и не сразу, но это маленькое, тесно сомкнутое элитное общество признало лидерство простого солдата Сервантеса.

Особенно близко сошелся Сервантес с доном Бертраном де Сальто-и-Кастильо. Этот знатный мадридский дворянин стал известен всей Северной Африке после того, как повторил подвиг римского полководца Регула. Оказав своему хозяину какую-то услугу, дон Бертран испросил у него разрешение на кратковременную поездку в Испанию, дабы проститься с умирающим отцом, поклявшись именем Девы Марии, что вернется обратно. Свое обещание он выполнил.

Это был человек худощавый, эмоциональный, несколько суетливый из-за переполнявшей его энергии, напоминавший быстрыми движениями и настороженным взглядом птицу с невзрачным оперением и яркими глазами. Он никогда не снимал с шеи пестрого шарфа, прикрывавшего багровый рубец, охватывавший горло подобно ожерелью. Дон Бертран был взят в плен при осаде крепости Галета, где проявил такие чудеса отваги и испортил туркам столько крови, что их предводитель Мехмет-паша приказал его повесить. Впрочем, Мехмет-паша соизволил вначале побеседовать со столь доблестным воином.

Он разъяснил дону Бертрану, что если тот вступит в ряды правоверных и посвятит способности, дарованные ему Аллахом, утверждению истинной веры и истреблению врагов ислама, то его ожидают слава, богатство и почести. В противном же случае его душа будет отдана шайтану.

Дон Бертран отказался принять ислам, и Мехмет-паша тут же велел вздернуть его на возвышающемся у входа в военный лагерь платане. «Этот платан и сейчас стоит перед моими глазами, — со смехом рассказывал дон Бертран. — Один сук его торчал так, словно нарочно вырос для этой цели. На шею мне накинули петлю и выбили из-под ног какую-то хреновину. И, представляете, дон Мигель, когда я уже был на пути к райскому блаженству, этот сук вдруг возьми да и обломись. Я, красный как рак, с вывалившимся языком и выпученными глазами, шлепнулся на землю, а Мехмет-паша сказал: „Аллах не захотел смерти этого гяура. Разве я могу не уважить его волю?“»

* * *

Сервантес сидел на своем любимом месте в тени старого кипариса у крепостной стены. На море была легкая зыбь, и сверкающее в безоблачном небе солнце уже начало уходить к линии горизонта. Рядом с ним пристроился на старом ящике дон Бертран и курил кальян. Здесь, в Алжире, он пристрастился к этому занятию.

— Я вчера искал вас, дон Бертран, — сказал Сервантес. — Хотел почитать вам кое-что, но вы, вероятно, были у своей мулатки. Той самой, у которой не зад, а откровение.

— А что здесь еще делать, как не заниматься любовью? — смущенно усмехнулся дон Бертран. — Любовь — ведь это единственное в природе, где нет предела ничему, даже силе воображения. И знаете, что я думаю, дон Мигель? Никакое заключение не может превратить человека в раба, если он внутренне свободен и способен любить. Вас же я, признаюсь, не всегда понимаю. Здесь так много женщин, а вы не обращаете на них внимания, словно у вас сердце из камня.

— Это продажные женщины, дон Бертран. Меня они не интересуют.

— Все женщины продажны, дон Мигель. Я, например, не вижу разницы между ласками блудницы и светской красавицы.

— Значит, вы считаете, что прекрасных дам, тех, чьи взоры непреклонны, не существует?

— Я этого не говорил. Каждая женщина может стать и блудницей, и прекрасной дамой. Это уж как получится. А вообще-то жизнь — дар настолько щедрый, что полностью искупает все горечи, которые она нам преподносит. Что вы об этом думаете, дон Мигель?

— Я жизнь люблю, хоть это и глупое чувство, — усмехнулся Сервантес. — Разве не глупо упрямо желать и дальше волочить ту ношу, которую так хочется сбросить с плеч? Но по жизни нужно проходить, как по канату, натянутому между двумя пропастями: осторожно и стремительно.

Сервантес замолчал, глядя на море, где багровый диск уже начал погружаться в воду. Дон Бертран хлопотал над своим кальяном.

— Ваше отношение к женщинам, дон Бертран, не отражает благородства вашей души и недостойно вас, — прервал молчание Сервантес. — Рыцарь без прекрасной дамы — это не рыцарь. Женщины олицетворяют красоту жизни, без которой немыслимо искусство. И знаете, за что я больше всего ненавижу ислам? За то, что он превратил женщин в рабынь. Ведь рабыня может родить только раба. Вот почему для меня ислам — это религия рабов.

— Тут я с вами согласен, дон Мигель. В нашей вере определено, что должно принадлежать Богу, а что кесарю. У нас существует граница между светским и духовным. А ислам вмешивается во все сферы жизни. Если победит ислам, то всему конец. И вашей любимой поэзии тоже. Повсюду воцарится такая скука, что человечество умрет от отвращения к самому себе.

— Мы, христиане, хотим постичь истину, а мусульмане довольствуются тем, что она существует, — сказал Сервантес. — Их вера основана на слепом послушании. Но разве наша святая церковь не требует от нас того же?

— Оставим эту тему, дон Мигель, а то сами не заметим, как превратимся в еретиков, — засмеялся дон Бертран. — Давайте лучше помечтаем. Что вы будете делать, когда вернетесь в Испанию?

— А вы?

— Я женюсь на родовитой и богатой сеньоре, у меня будет куча детей. Буду жить в свое удовольствие и много путешествовать. А эти войны меня уже так достали, что я никогда больше не обнажу меча, клянусь Пресвятой Девой. А вы, дон Мигель, чего будете добиваться? Что вами движет? Желание славы? Тщеславие?

— То, о чем выговорите, — тщеславие, слава, — это все следствие неуверенности в себе. Я всего лишь поэт, то есть человек, страдающий от хронической неудовлетворенности, наделенный слишком пылким воображением, чтобы довольствоваться тем, что у него есть. Я знаю, что существует цель, к которой всегда буду стремиться, но не знаю, что она из себя представляет. Полоса моих неудач была и будет шире моей жизни. Ведь поэт — это существо, чья ось пересекается с осью мироздания под углом к осям других людей. Поэтому он видит и чувствует то, что от других сокрыто. Ему не прощают, что он не такой человек, как все, а значит, обрекают на одиночество. А ведь он надеется преодолеть собственные комплексы, обрести себя и начать жить, как все нормальные люди. Вот только надежде этой никогда не осуществиться.

— Боже, какую мрачную картину вы нарисовали, дон Мигель. А я-то думал, что поэтический дар — это от Бога. Но если все так, как вы говорите, то лучше уж быть сапожником, чем поэтом.

— Я тоже так думаю, — сказал Сервантес.

* * *

В двенадцати днях пути от Алжира находился принадлежавший Испании город Оран. Кратчайшая дорога туда лежала вдоль морского побережья и тщательно охранялась. В Оран нужно было пробираться извилистыми обходными тропами, то отклоняясь глубоко к югу, то возвращаясь к берегу и опять отклоняясь. Лишь таким образом можно было недели за три добраться до Орана. Правда, еще ни одному смельчаку не удалось преодолеть этот путь, где монотонный ландшафт пустыни сменялся труднопроходимыми горными ущельями, а вокруг хозяйничали разбойничьи шайки.

Сервантес разработал план, как попасть в Оран. «Там, — говорил он товарищам по несчастью, — мы расскажем о мучениях наших единоверцев здесь, в Алжире, и вернемся сюда вместе с испанскими солдатами, чтобы освободить их всех».

Разумеется, задуманное предприятие было смертельно опасным. Вот уже сорок лет в Алжире регулярно происходили возмущения христианских рабов, считавших, что лучше умереть свободными людьми, чем жить в неволе. Мучительная смерть стала уделом многих из них. Их имена составили целый мартиролог, который Сервантес знал наизусть.

Прежде чем пускаться в путь, необходимо было найти проводника. К весне Сервантес нашел одного. Это был уже немолодой тощий субъект смешанной турецко-португальской крови, с лицом землистого цвета и кривым носом, сдвинутым набок ударом чьего-то мощного кулака. Тело его было покрыто многочисленными шрамами, а спина так исполосована плетью, что казалось, будто ее прикрывает сетка. Уже более двадцати лет он обитал в этих краях и знал не только каждую скалу в огромной пустыне, но и все оазисы алжирского юга. Сервантесу сразу не понравились его глаза, похожие на черных жуков, да и весь облик этого человека не внушал доверия, но другого не было.

Аслан — так звали проводника — вызвался привести в Оран одиннадцать беглецов за плату в десять дукатов с каждого. «Потом, — сказал он Сервантесу на ломаном испанском, — я все это брошу и обзаведусь своим хозяйством». Что именно он собирался бросить и о каком хозяйстве говорил, так и осталось неясным. Все беглецы дали Аслану долговые расписки, тут же исчезнувшие в его лохмотьях.

Они долго шли по каменистым впадинам и руслам высохших ручьев, держа курс на юго-запад. Бешеное солнце выжигало глаза. Нигде не было и следа какого-нибудь оазиса, где можно было бы освежиться и отдохнуть. Постепенно напряжение становилось невыносимым для скудно подкрепляемых пищей и водой людей. Сервантес шел сразу за проводником, шагавшим быстро, тренированным шагом, как ходят пилигримы и легионеры. В правой руке его была суковатая палка, с которой он никогда не расставался. От Мигеля не отставали его брат Родриго и дон Бертран. Остальные беглецы растянулись в длинную цепочку.

На шестой день пути у них кончились припасы, но как раз тогда они вышли к небольшому селению с жалкими хижинами, расположенному в низине, где имелся колодец, рядом с которым паслись овцы. Их никто не охранял. В хижинах тоже никого не было.

— Где мы? — спросил Сервантес Аслана. — Что это за местность, и почему здесь нет никого, кроме овец?

— Эта местность называется Теннет-эль-Хад, дон Мигель, и живут здесь свирепые кабилы, — ответил проводник. — Сейчас все племя находится в священной долине, где приносит жертвы своим богам. Это в дне пути отсюда. Овец трогать нельзя. Иначе они убьют нас всех.

— Да, но у нас ведь кончились припасы, — сказал Сервантес.

— Ну, возьмите ягненка. Кабилы подумают, что его сожрал шакал.

Развели костер в небольшой впадине у скалы. Смола на кедровых ветках трещала под натиском пламени, наполняя воздух приятным ароматом, к которому вскоре присоединился запах жареного мяса. Изголодавшиеся испанские дворяне ели жадно и некрасиво, как простолюдины, чавкая и облизывая пальцы. Насытившись, беглецы сразу же забылись тяжелым сном. Проснулись они от истошного вопля итальянского купца Джованни. Как выяснилось, у него украли кожаный мешочек с алмазом, который он раздобыл неизвестно где, сохранил ценой неимоверных усилий и носил на голой груди, никогда не снимая.

— Тщательно осмотри место, где ты спал, — посоветовал ему Родриго.

— Давайте всех обыщем, — предложил дон Бертран.

— Не надо никого обыскивать, — сказал Сервантес, — алмаз украл Аслан. Разве вы не видите, что он исчез?

Тут только все заметили отсутствие проводника. Как потом выяснилось, Аслан знал об алмазе Джованни, и ему, разумеется, нужен был этот алмаз, а не липовые расписки. Улучив удобный момент, он срезал мешочек с груди спящего купца — и был таков.

Отчаяние овладело людьми, которых бросили посреди пустыни без еды и оружия, в шести днях пути от Алжира и в пятнадцати от Орана. Они кричали, звали Аслана, суетились, натыкались друг на друга, как слепые котята, не знали, что же теперь делать.

— Я заменю Аслана и поведу вас дальше, на запад, вслед за солнцем, которое не даст нам сбиться с пути. Через две недели мы будем в Оране. Не нужно возвращаться назад, — увещевал их Сервантес. Но мужество уже покинуло беглецов. Возвращение в Алжир по знакомой дороге казалось им предпочтительнее, чем путь в неведомое, где их подстерегали бог весть какие невзгоды.

«За добровольное возвращение нам простят побег», — выкрикнул кто-то, и это решило дело. Стараясь не смотреть на Сервантеса, восемь человек изъявили желание вернуться в Алжир.

— Ну и черт с вами, — сказал им Родриго, — вдвоем мы с братом быстрее дойдем до Орана.

— Втроем, — поправил его дон Бертран.

Сервантес молчал. Если бы он был один, то не колебался бы ни секунды, но ответственность за брата и дона Бертрана сделала его благоразумным.

— Придется вернуться и нам, — сказал он со вздохом и вновь принял командование. — Мы захватим с собой овцу и много воды, чтобы не сдохнуть в пустыне от голода и жажды.

— А кабилы? — спросил кто-то. Сервантес лишь пожал плечами. — И еще одно, — сказал он прежде, чем группа пустилась в обратный путь. — Когда мы вернемся, валите все на меня.

Путь назад оказался более трудным, чем ожидалось. Последние два дня они ничего не ели. Их туфли растрескались и окрасились кровью. Они отупели от лишений. У каждого муки тела заглушили беспокойство мысли. Однажды группа привлекла внимание бродячих собак. Они бешено лаяли, иногда окружали их, но напасть так и не решились. В конце пути кончилась вода, жажда навалилась на них всей тяжестью, и им было уже все равно, что с ними станется.

Они вошли в Алжир, когда солнце, раскалившее каждый камень, стремительно уходило за горизонт, и муэдзины по всему городу начали созывать правоверных в прохладу мечетей.

Но в конечном итоге все оказалось гораздо лучше, чем могло быть. Поскольку пропавший товар сам покаянно вернулся к своим хозяевам, с ним обошлись с предельной гуманностью. Каждый беглец получил несколько ударов палкой, и на этом все закончилось. К тому же приняли во внимание, что зачинщиком и организатором всего дела был Сервантес. Восемь из десяти беглецов назвали его своим вожаком. Ему единственному присудили наказание в виде трехсот палочных ударов, что было равнозначно мучительной смерти.

Но Дали-Мами не привел в исполнение приговор. Вместо этого он приказал заковать однорукого пленника в ручные и ножные кандалы и не выпускать из баньо вплоть до особого распоряжения. Сервантес сидел в своем углу и тихо позвякивал железными веригами. Дали-Мами навещал узника каждый день и, постукивая тростью по его кандалам, произносил увещательные речи, сетуя на неблагодарность своего раба. На пятый день по его приказу с Сервантеса сняли все оковы, двери темницы распахнулись, и все стало как прежде.

* * *

Время шло, надежда на скорое освобождение таяла, и узниками постепенно овладевало чувство безысходности. Для Сервантеса же неудачи ничего не значили. Они лишь укрепляли его волю к борьбе. Он видел, что происходит с его товарищами, и делал все, чтобы вдохнуть в них мужество и надежду. Не теряя зря времени, приступил он к организации нового побега, но нашелся предатель, выдавший его замысел еще в подготовительной стадии. Дали-Мами и на сей раз ограничился лишь словами. Он сказал: «Берегитесь, дон Мигель, мое терпение не безгранично».

А тут еще Абрахам Каро уехал в Турцию по каким-то своим делам, и Родриго перевели на общественные работы. Голый до пояса, как и прочие рабы, он копал землю под жалящими лучами солнца в том месте, где турки решили воздвигнуть новый бастион.

— Уже скоро, Родриго, уже скоро, — сказал Сервантес брату, желая подбодрить его. Родриго лишь улыбнулся в ответ. Его веру в возможности Мигеля ничто не могло поколебать.

Но Сервантес оказался прав. Вскоре из Мадрида в Алжир прибыли двое монахов — тринитариев с выкупными деньгами за дона Бертрана и тремястами дукатами, собранными семьей Сервантеса.

Мигель расстроился. Он понимал, сколько лишений и горя вытерпели его родные, чтобы собрать такую сумму, и опасался, что теперь им грозит нищета. К тому же этих денег могло хватить только на выкуп Родриго. Но его брат об этом и слушать не хотел.

— Эти триста дукатов — первый взнос за тебя, Мигель. Я без тебя никуда не уеду, — твердил он упрямо.

— Послушай, малыш, — сказал Сервантес, — ты должен вернуться домой. Мне нужно, чтобы ты был там. Я боюсь, что наша семья осталась без средств к существованию. Тебе придется позаботиться о ее благополучии. А обо мне не беспокойся. У меня есть новый план — на сей раз безупречный. Через три месяца буду и я на свободе. Обещаю тебе.

С большим трудом ему удалось уговорить Родриго уехать.

Вслед за Родриго покинул Алжир и дон Бертран.

— Я найду средства, чтобы выкупить вас, дон Мигель, — пообещал он Сервантесу при расставании.

— У меня другой план, — ответил Сервантес. — Я организую побег целой группы узников. Это не так уж сложно. Нужно только, чтобы через три месяца присланный вами корабль принял нас всех на борт в условленном месте.

Когда Сервантес подробно изложил дону Бертрану свой замысел, тот сказал:

— Ах, дон Мигель! Дон Мигель! Вечно вы заботитесь о других и никогда о себе. Но через три месяца корабль будет там, где вы сказали. Даю слово.

В трех милях от Алжира, между холмами и морем, находился земельный участок, принадлежащий пирату Ясину, который все не мог решить, что с ним делать. Почему-то именно здесь земля была покрыта обильной растительностью, в основном кустарниками и карликовыми деревьями. Поскольку собственность надо охранять, Ясин держал тут сторожем одного из своих рабов. Эту синекуру получил некий Жан из Наварры, неграмотный матрос с захваченного пиратами судна, беспечный недалекий малый. За него некому было заплатить выкуп, что обрекало его на рабство до конца жизни. Когда Сервантес изложил Жану свой план, тот с радостью согласился выполнить отведенную ему роль, несмотря на связанный с этим риск. Свобода манила и его. На этом участке находилась довольно большая пещера, покрытая разросшимися кустами, — естественное убежище, созданное самой природой. Жан углубил ее, расширил и сделал пригодной для приема беглецов.

А потом в Алжире каким-то странным образом стали исчезать рабы. Каждую неделю недосчитывались то одного, то другого. Самые тщательные поиски не давали результата. Их словно земля поглотила. Впрочем, так оно, в сущности, и было. Все они укрылись в пещере Жана, где свободно могли поместиться около двадцати человек. Сервантес строго-настрого запретил им покидать убежище до наступления темноты.

А в Алжире рвали и метали. Даже янычары были поставлены на ноги и рыскали повсюду. Подозрение, разумеется, пало на Сервантеса, но тот разгуливал по городу с самым простодушным видом, как всегда что-то писал и вообще был на виду.

Судно дона Бертрана ожидалось в условленном месте в конце сентября 1578 года. К этому сроку необходимо было завершить все приготовления. Сервантес был доволен, ибо дела шли прекрасно, и, самое главное, убежище не было раскрыто.

Возникла, однако, проблема с продовольствием. Слишком уж большие опасности связывались с регулярными походами в город, где беглецов не переставали искать. Каждый боялся взять на себя эту обязанность. И у всех отлегло от сердца, когда молодой флорентинец но прозвищу Дорадор, т. е. Золотильщик, добровольно вызвался каждые два дня совершать рискованные вылазки за провизией. Никто толком не знал, что собой представляет этот красивый молодой человек с простодушно-наивными голубыми глазами, но весь его облик внушал доверие.

Освобождение могло произойти в один из дней от 25 до 30 сентября — так Сервантес рассчитал с доном Бертраном. К этому сроку все было готово. Сервантес, за которым неусыпно следили, покинул город последним. Теперь их было пятнадцать человек в пещере. Оставалось только ждать и надеяться.

Корабль, точно призрак, возник в назначенном месте лунной ночью 3 октября, когда всякая надежда была уже потеряна. Это был люггер, походивший скорее на большую лодку, чем на корабль, с такой незначительной осадкой, что мог причалить к самому берегу. Условный знак был тут же подан. Беглецы упали на колени, простирая к судну руки. Многие плакали. Им казалось, что они уже слышат плеск весел. На форштевне уже можно было различить силуэт шкипера. Беглецы столпились у самой воды. Каждому не терпелось поскорее взойти на борт и почувствовать себя в безопасности.

— А где же Дорадор? — спросил вдруг Сервантес.

Как раз в это мгновение послышался шум, выкрики и топот ног. Из темноты возник Дали-Мами с целым отрядом янычар. Их вел Дорадор в красивом белоснежном тюрбане. Он находился рядом с Дали-Мами, который явно наслаждался открывшейся перед ним картиной. Судно, с которого заметили янычар, медленно удалилось. Это был полный крах.

— Будь ты проклят, иуда, — сказал Мигель Дорадору. — Предательство не принесет тебе пользы. С этого дня ты и года не проживешь.

Так оно и было. Не прошло и года, как Дорадор, презираемый всеми, даже турками, наложил на себя руки. Никто так и не узнал, что толкнуло этого человека на путь предательства, почему он буквально в последнюю минуту выдал своих товарищей.

— А ты не проживешь и недели, — выкрикнул впавший в ярость Дали-Мами. — Мне надоело тебя щадить. Я прикажу повесить тебя, а твоим сообщникам отрубят левую руку, чтобы они стали похожими на своего главаря. И пусть они проклинают тебя до конца своих дней.

— К чему вам портить товар себе в убыток? — спокойно ответил Сервантес. — Эти люди ни в чем не виноваты. Это я уговорил их бежать. Ни один человек не отважится на побег после моей смерти, и вам это отлично известно. Повесив меня, вы решите все свои проблемы.

Дали-Мами хотел что-то сказать, но осекся, махнул рукой и уже спокойным голосом приказал отвести всех в город.

«Когда жизнь подходит к последнему рубежу, она похожа на портрет, которому недостает завершающего мазка. Портрет почти готов, и вопрос лишь в том, останется он чьей-нибудь памяти или же исчезнет без следа», — записал Сервантес в своей тетради некоторое время спустя. После последней неудачи он впервые почувствовал, что смертельно устал и потерял веру в свою звезду. Ему ничего не удавалось, словно какое-то проклятие довлело над ним.

Правда, наказание и на этот раз оказалось не таким суровым, как можно было ожидать. Власти ограничились тем, что всех беглецов, включая и Сервантеса, перевели на тяжелые работы, где они трудились над возведением укреплений от зари до зари. Жизнью поплатился лишь Жан из Наварры. Его подвесили за ноги, и собственная кровь медленно задушила несчастного.

«Я и только я повинен в гибели этого человека», — подумал Сервантес, и у него заледенело сердце.

Прошло две недели, и Дали-Мами велел привести к себе мятежника, предварительно сняв с него оковы.

— Надеюсь, вы образумились, дон Мигель, — сказал он благожелательно. — К вашему сведению, я уже давно знаю, что вы простой солдат и что назначенная мной цена за вашу свободу — это вздор. Но знаю я также и то, что вы человек необычайный, отмеченный перстом пророка. И хотя вы этого еще не осознали, но в вас живет дух истинного мусульманина. Так покоритесь же воле Аллаха и примите ислам. Такие люди, как вы, нам нужны. Поверьте мне, вас ждут великие почести.

Сервантес молчал.

— Ну, что вас так тянет в Испанию? Ваш король? Он вас не знает. Ваших заслуг никто не оценил. В битве при Лепанто вы проявили чудеса храбрости — и остались простым солдатом. Ваш Бог? Тот самый, который был трижды предан собственным учеником и умер жалкой смертью? Какой же это Бог! Именно теперь судьба дает вам шанс, дон Мигель. Не упустите же его.

— Зачем нужен вам я, калека? — поинтересовался Сервантес.

— Один из наших величайших корсаров, Хорук Барбаросса, был одноруким, как и вы, что не умалило его доблести. Примите ислам, дон Мигель, и раис Гассан-паша даст вам корабль. У вас будет всё, о чем только можно мечтать. Ну же, дон Мигель, соглашайтесь.

— Не могу, ибо не верю я ни в вас, ни в вашего Бога.

— Хорошенько подумайте, дон Мигель. А пока я возвращаю вам ваши привилегии.

* * *

Месяцы шли, складывались в годы. Сервантес жил, как и прежде, в относительно вольготных условиях. Его никто не заставлял работать. В баньо его камера ничем не отличалась от обычной комнаты. Там были стол, перо, бумага и даже шкаф для одежды. У него появился постоянный заработок. Крупнейший торговый дом Балтасара Торреса имел теперь в Алжире своего представителя купца Онофре Эксарке. Сервантес помогал ему вести деловую переписку.

Но мерзости окружающей жизни по-прежнему заставляли кровоточить его сердце, а тоска по свободе изнуряла душу. Он видел, как его единоверцев морили голодом, унижали, изнуряли на непосильной работе. Ему разрешали свободно ходить по всему Алжиру, и он все чаще встречал людей с отрезанными носами или ушами. Это были христиане, наказанные за приверженность к своей вере. За ним давно перестали следить, и одиночный побег, вероятно, удался бы ему. Но он, как и раньше, мечтал о том, чтобы освободить многих.

Постепенно у Сервантеса созрел замысел нового побега — уже четвертого по счету. Онофре Эксарке настолько попал под влияние своего однорукого секретаря, что согласился помочь ему. Специально для Сервантеса торговым домом Торреса было снаряжено судно, которое без труда могло принять на борт большое количество беглецов. В сентябре оно прибыло к алжирскому побережью и встало на якорь у мыса Матифу, в одной миле от разбойничьего города.

Сервантес решил действовать в завершающий день мусульманского праздника Рамадан, когда с наступлением темноты прекратится долгий пост и начнется великое пиршество. А потом пресытившиеся мусульмане толпами повалят в мечети, выкрикивая священное имя пророка сальными от медового теста губами. Тогда будет совсем не трудно выбраться из города и собраться в условленном месте, у подготовленных заранее лодок, которые и доставят их на корабль.

Сервантес так тщательно все рассчитал, что осечки быть не могло. Но уже в который раз роковую роль сыграло предательство — качество столь чуждое натуре Сервантеса, что он никогда его не учитывал в своих расчетах.

Шестьдесят человек согласились бежать вместе с ним. Лишь он один знал их имена. Все они должны были собраться в заранее договоренном месте, получив от него условный знак. Увы, они его так и не дождались.

Сервантеса предал бывший доминиканский монах Бланко де Пас, каким-то образом проведавший о его плане. К счастью, предатель знал о готовящемся побеге лишь в самых общих чертах и, кроме Сервантеса, не мог никого выдать.

Этот человек с землистым цветом лица, большим брюхом и тонкими ногами вызывал чувство инстинктивной неприязни у каждого, кто имел с ним дело. У него были водянистые бегающие глаза и наводящий тоску гнусавый голос. К тому же от него всегда дурно пахло — возможно, из-за какой-то кожной болезни, за что он и получил прозвище Вонючий. Его так называли прямо в глаза, и он не обижался. Один лишь Сервантес относился к нему с ровным доброжелательством, что лишь возбуждало его злобную зависть. Вонючий люто ненавидел Сервантеса за то, что тот пользовался всеобщим уважением и непререкаемым авторитетом, и ждал лишь удобного случая, чтобы его погубить. Пронюхав о готовящемся побеге, предатель донес на Сервантеса правителю Алжира.

Друзья, а Сервантес имел их повсюду, успели предупредить его об этом, и он поспешил в контору купца Онофре Эксарке. Узнав о том, что случилось, тот едва не получил сердечный приступ.

— Я погиб, — простонал он, закрыв лицо руками. — Этот изверг Гассан прикажет с меня живого кожу содрать.

Просочившиеся сквозь пальцы слезы блестели на его бороде.

— Да не убивайтесь вы так, дон Онофре, — сказал Сервантес, жалостливо глядя на него. — Я вас не выдам, клянусь Пресвятой Девой. Я никого не выдам.

— Вы не знаете, что говорите, дон Мигель. Есть вещи, которых не в состоянии вынести ни один человек. Вы назовете мое имя, когда вас начнут поджаривать на огне или когда станут вырезать ремни из вашей спины.

— Надеюсь, что до этого не дойдет.

Он сам не знал почему, но его не покидала странная уверенность в том, что ему не суждено погибнуть в этом разбойничьем государстве. Тем не менее Сервантес отлично понимал, что произойдет, когда он окажется в лапах кровожадного Гассана. Ему нужно было время, чтобы разобраться в себе, и он укрылся в самом центре города, у своего товарища Диего Кастелано, который жил здесь уже много лет и успел обзавестись женой и детьми. Тот поместил его в погребе, где хранились овощи. Оставшись один, Сервантес долго всматривался в себя, как в глубокий колодец, пытаясь уяснить, ради чего же его так долго хранила судьба, но ничего не увидел там, в глубине.

По утрам ему приносили еду на целый день. Однажды утром, когда он завтракал, до него донесся зычный голос глашатая, и он услышал свое имя:

— Разыскивается беглый раб Мигель Сервантес, повинный в тяжких преступлениях. Тот, кто предоставит ему убежище, будет казнен.

Приподнялась дверь наверху погреба, и он увидел встревоженное лицо своего приятеля.

— Не беспокойся, Диего, — произнес Сервантес. — Я ухожу…

Стражники схватили его, как только он вышел на улицу, и со связанными руками и петлей на шее привели во дворец короля Алжира. Гассан Венициано восседал на большой желтой подушке у одного из трех фонтанов своего обширного двора. Одет он был в бурнус из тонкой ткани, а феску на его голове, обмотанную белоснежным тюрбаном, украшал большой изумруд. Рядом с ним стоял Дали-Мами с неизменной тростью в руках. Сервантес заметил и Вонючего, затаившегося в тени арки, — и отвел глаза. Ему противно было даже взглядом прикоснуться к этому человеку.

Гассан Венициано внимательно оглядел мятежного раба и перевел взгляд на Дали-Мами:

— Это о нем ты мне все уши прожужжал? Какой же он тощий. Я-то думал, что речь идет о каком-то здоровяке, а в этом хлюпике едва душа держится.

И обратился к Сервантесу:

— Значит, ты, наглец, хотел похитить у нас шестьдесят рабов и тем самым причинить нам убытки на многие тысячи дукатов?

— Да, я, — спокойно ответил Сервантес.

— Итак, ты признаешь свою вину?

— Нет. Стремление к свободе — естественное право каждого человека.

— Ты хочешь, чтобы я вырвал твой дерзкий язык? Но сначала ты назовешь мне имена всех шестидесяти негодяев, а потом расскажешь, кто зафрахтовал для вас корабль. Ну! Говори же!

Сервантес молчал, но была в этом молчании непреклонность, которую Гассан сразу почувствовал.

— Ну, раз ты сам этого желаешь, — пожал он плечами и подал знак.

Неизвестно откуда возникли три фигуры в зеленой одежде и в черных тюрбанах. В их руках были какие-то странные инструменты. Они схватили Сервантеса, сорвали с него одежду и опрокинули на каменные плиты лицом вниз. Он понял, что решающий час настал, и начал молиться своей покровительнице Деве Марии, ожидая первой волны боли.

Но ничего не произошло. Сильные руки подняли его на ноги, и он услышал хрипловатый голос Гассана:

— Ты так слаб, что умрешь под пыткой. А я пока не хочу тебя казнить. Я пощажу тебя, если ты назовешь имена виновных. Ты ведь их назовешь?

— Назову, — сказал Сервантес, не узнавая собственного голоса. — Это четверо знатных испанцев. Они находятся в Мадриде

— Имена!

— Герцог Альба Гарсия Аловарес де Толедо, гранд Дон Фернандо де Сильва и Гонгаса, гранд Дон Педро Антонио и Бомон, а также первый министр королевского двора дон Хименс Антонио де Лейса, — произнес Сервантес бегло и с такой убежденностью, что ему трудно было не поверить.

И вдруг произошло неожиданное. Владыка Алжира стал смеяться. Его тело колыхалось в такт издаваемым им звукам. Засмеялся и Дали-Мами. Подобострастно захихикали слуги и даже палачи.

— Теперь я вижу, что ты мало мне о нем рассказывал, — обратился Гассан к Дали-Мами. Я его покупаю у тебя, этого раба. Четыреста дукатов. Идет?

Дали-Мами наклонил голову в знак согласия.

— А ты, Вонючий, сослужил мне хорошую службу, — обратился к предателю Гассан Венициано. — За это тебе полагается награда. — Он вынул из-за пояса червонец и швырнул его на плиты. — Возьми его своей грязной лапой, и чтоб я тебя больше не видел. И еще ты получишь горшочек масла. Целый горшочек масла, — повторил Гассан Венициано, смакуя каждое слово, как бы удивляясь своей щедрости.

* * *

Почему Гассан Венициано пощадил Сервантеса, что заставляло этого изверга испытывать нечто вроде мистического страха перед непокорным рабом, так и осталось загадкой. По-видимому, нравственное величие этого испанца приводило в смятение низкую душу владыки Алжира, порождая в ней чувство недоумения перед чем-то недоступным его пониманию. Пройдет много лет, и Сервантес напишет в «Дон Кихоте»:

«Один только пленник умел ладить с ним, — это был испанский солдат Сааведра. С целью освободиться из неволи он прибегал к таким средствам, что память о них будет долго жить в том краю. И, однако, Гассан-ага никогда не решался не только ударить его, но даже сказать грубое слово, а между тем все боялись — да и сам он не раз ожидал, что его посадят на кол в наказание за постоянные попытки к бегству».

Став рабом Гасссана Венициано, Сервантес потерял большинство своих привилегий. Новый хозяин держал его в дворцовом плену, под большой аркой, где подушки и покрывала обеспечивали минимальные удобства, а специальное кожаное покрытие защищало от солнца и дождя. Сервантес был посажен на серебряную цепь — очень длинную, что позволяло ему достаточно свободно прогуливаться по двору. Ему разрешалось писать и читать.

Кровожадный тигр, пощадивший плененного льва, не боялся никого на свете, кроме страшного однорукого, которого он мог отправить на тот свет единым словом. Гассан признавался, что он спокойно спит только когда знает, что этот «однорукий испанский леопард» находится под надежной охраной. Не исключено, что властитель Алжира видел в своем пленнике своеобразный талисман. Однажды у него вырвалось во время праздничной трапезы после Рамадана: «Не погибнет Алжир, корабли его, рабы и добро его, пока находится в моем дворце однорукий».

Свобода пришла, когда Сервантес уже перестал на это надеяться. В Алжир прибыл сам Хуан Хиль, — главный прокуратор доминиканского ордена. После изнурительных переговоров ему удалось выкупить около сотни христиан. Дороже всех обошелся ордену Сервантес, ибо Гассан, не желавший расставаться со своим «леопардом», запросил за него тысячу дукатов, причем сетуя, что и это будет ему в убыток. Хуан Хиль предложил семьсот, но Гассан и слушать не хотел о том, чтобы снизить цену. Казалось, что сделка не состоится, но в последний момент нашелся человек, согласившийся выложить недостающие триста дукатов. Это был алжирский еврей Абрахам Каро.

24 сентября 1580 года Мигель Сервантес отплыл в Испанию. Пять лет и один месяц провел он в алжирской неволе. На душе у него было безрадостно, но надежда, живущая в сердце каждого человека, уже начала расправлять свои крылья.

Загрузка...