Часть третья Рыцарь печального образа


Хроника одиннадцатая, в которой рассказывается о начале литературной известности Сервантеса, о его попытках реформировать испанский театр, а также об одном важном событии в его личной жизни

От разбойничьего Алжира до испанского берега расстояние небольшое. Двое суток маленький корабль, увозящий Сервантеса на родину, резво несся вперед, подгоняемый попутным ветром, а на рассвете третьего дня на сияющем горизонте появились туманные очертания массивной горной вершины.

— Это Монго, — произнес стоявший рядом с Сервантесом капитан корабля Рауль Валеха. — Через два часа мы пристанем к испанскому берегу. Вы волнуетесь, дон Мигель?

— Не знаю. Мысли о семье беспокоят. Отец уже старый и к тому же глухой. Мать болеет.

— Ну да, семья — это главное в жизни. Карьера ведь не ждет нас дома, деньги не вытрут нам слезы, а слава не обнимет ночью. Вы женаты, дон Мигель?

— Слава богу, нет. Кроме родителей и сестер меня никто не ждал все эти годы. Кстати, дон Рауль, а где сейчас дон Хуан Австрийский?

Капитан вздрогнул от удивления:

— Вы разве не знаете? Ну да, конечно… Вы же были в плену. Дон Хуан умер.

— Что?! Быть не может. Он ведь еще так молод. Его, наверно, убили?

— Нет. Он умер во Фландрии в военном лагере среди своих солдат. Ходят слухи, что он был отравлен. Во всяком случае, тело его распухло, покрылось язвами и стало черным, как уголь. Перед смертью он брату своему венценосному написал. Умолял похоронить его рядом с их отцом, императором Карлом.

— Это желание было исполнено?

— Да, но тело принца прибыло в Испанию в жутком виде. Его пришлось разрезать на части и везти по враждебной территории в седельных сумках. Так ненавидим он стал во Фландрии к концу своей жизни.

— Но теперь его останки покоятся в Эскориале?

— Да, конечно.

Сервантес был потрясен. Дона Хуана он считал образцом дворянина и рыцаря, почти полубогом. Судьба годами раболепствовала перед этой властной натурой, стихийной, как она сама. И вдруг нежданное крушение всех надежд и ужасная смерть. Почему судьба вдруг отвернулась от того, кому годами раболепно служила? Тайна сия великая есть. Сервантес не думал в тот момент о том, что потерял могущественного покровителя. Ему было по-человечески жаль несчастного принца. Но его ждал еще один удар, более сильный.

— Вы ведь, дон Мигель, хорошо знали дона Бертрана де Кохильо? — спросил Рауль Валеха после короткого молчания.

— Разумеется. Ведь это мой друг, — ответил Сервантес, уже предчувствуя недоброе.

— Сожалею, что забыл вам об этом сказать. Дон Бертран тоже умер. Его убили люди герцога Санчо д’Альвареса, в жену которого донью Марию он влюбился. И она его полюбила. Ревнивый муж узнал об их тайных встречах и подослал к нему наемных убийц.

У Сервантеса потемнело в глазах. О встрече с этими двумя людьми он мечтал бессонными ночами в алжирском баньо. Человек ведь так дурацки устроен, что ему нужны именно те люди, которых рядом нет. А теперь уже никогда и не будет. К тому же такие вести были дурным знаком. «Видно, ничего хорошего не ждет меня на родине», — подумал он с горькой улыбкой.

* * *

Сервантес возвратился на родину глубоко уязвленный. Кровоточила его гордость. Он был разочарован в себе. Ему не удалось вырваться из алжирского плена собственными силами. Видит Бог, как он к этому стремился. Вместо этого он разорил семью, заставил ее лишиться имущества и в конечном итоге оказался на свободе благодаря не собственной доблести, а чужим деньгам.

Родителей он нашел в мадридском квартале Калье де Аточа, где проживала в основном беднота. Ютились они в небольшой квартире, снятой на деньги вернувшегося в армию Родриго. В канун освобождения Мигеля его полк отправили в Португалию, и, несмотря на все старания, ему не удалось получить отпуск, чтобы встретить брата.

С болью увидел Сервантес, как сильно сдали его родители. Отец почти совсем оглох и с трудом передвигался. Правда, он довольно сносно читал по губам, и с ним все же можно было общаться.

У матери болела поясница, и она совсем не выходила из дома. К тому же ее томила мука бессонницы. По ночам она часами лежала с открытыми глазами в холодной постели, и будущее представлялось ей в виде узкого, темного, неизвестно куда ведущего коридора. Иногда ей виделись дорогие лица сыновей, и тогда она засыпала спокойно. Но такое бывало редко. Несчастье с сыновьями она восприняла как нелепую, бессмысленную катастрофу и часто плакала, будучи не в силах понять, за что Господь покарал их семью так жестоко.

После того как для выкупа Мигеля и Родриго было продано все, что только можно было продать, семья осталась без средств к существованию. Мяса не покупали вовсе. Вместо чая пили отвар из липовых листьев, благо липы росли рядом с домом. Но нужно было покупать муку, молоко, уголь, овощи, а денег не было. Все заботы о пропитании семьи легли на плечи Андреа. Младшая сестра Луиза ушла в монастырь и была не в счет.

Андреа не была красавицей, но обладала властным женским очарованием, действующим на мужчин даже сильнее, чем красота. Она была по-детски легкомысленна, дважды неудачно выходила замуж, меняла любовников. Она привыкла переносить невзгоды с терпеливым смирением и умела надеяться.

Надежде, как высшему проявлению творческих сил души, нужна подпитывающая энергия, каковой обычно является любовь. Надежду Андреа питала ее любовь к родителям и сестре, но, еще больше — к двум далеким пленникам — своим братьям. Когда по настоянию набожной сестры ей пришлось отказаться от привычки заводить любовников, она не гнушалась любой работы и добилась того, что семья не голодала. А потом вернулся Родриго, и ей стало легче.

В честь возвращения Мигеля был устроен настоящий пир — роскошь, давно забытая в этом доме. В большой кастрюле было подано густое варево из мяса и овощей, приправленное различными специями. На столе стояла бутылка вина, но хрустальные бокалы, которые Мигель помнил с детства, исчезли. Мигель знал, куда они девались, и от этой мелочи у него защемило сердце. В этом доме пахло бедностью.

Отец, седой маленький старичок с усохшим телом и суетливыми движениями, обнял Мигеля и заплакал. Мать была так худа, что руки, которыми она его обняла, казались хрупкими, как цыплячьи косточки. Она выглядела совсем старой, хотя ей было всего пятьдесят два года. Но ее бархатные глаза были по-прежнему прекрасны. Она принялась рассказывать Мигелю о младшей дочери Луизе — монахине кармелитского монастыря Ла Имахем, славившегося строгостью устава, разработанного самой Терезой Авильской. Тереза и ее последовательницы не довольствовались строгими ограничениями церковной веры и стремились разбить все навыки грешной земной жизни. Они верили, что умерщвление плоти распахивает перед ними небеса и обещает безграничное слияние с божественной сущностью. Босоногие кармелитки одевались в грубые власяницы, спали на соломенных циновках, питались хлебом и рыбой и проводили дни в трудах и молитвах. Мирские радости жизни были не для них.

Луиза была самой богобоязненной и отличалась особой набожностью. Когда год назад Тереза Авильская отправилась в Толедо, она специально выбрала окружной путь, чтобы увидеть благочестивую сестру Луизу Вифлеемскую и, несмотря на молодость Луизы, назначила ее помощницей настоятельницы монастыря. Луиза, обладавшая деловыми качествами, оправдала оказанное ей доверие. Она следила за монастырским хозяйством, заботилась о нравственности монахинь, об их физическом и духовном здоровье.

Мать помолодела, рассказывая о достоинствах и успехах своего младшего ребенка. Не ему и не Родриго дано было стать утешением материнской старости. Мигель смотрел на свою мать с нежностью. Он понимал ее. В монастырской доблести дочери-кармелитки ей чудилось искупление грешной жизни сыновей-солдат, не заботившихся за ратными делами о спасении души, и старшей дочери, еще менее думавшей об этом.

Андреа была здесь, за столом. Правильные черты ее лица отяжелели. К тому же его портила слишком густая косметика. Мигель знал о сестре немногое. Ему писали о том, что она вышла замуж и разошлась. Вновь вышла замуж, родила девочку, которую назвали Констанс, и опять разошлась. Добродетелью она не отличалась, у нее было множество любовных связей. Но знал он и о том, что ее самоотверженность спасла семью от голода. И ведь это она прислала часть выкупной платы.

Он посмотрел на нее с открытой сердечностью. Она покраснела и опустила глаза. И тут он подумал, что Родриго, обладавший скудными запасами душевной чуткости, по-видимому, упрекнул ее за аморальное поведение. И вот теперь бедняжка ждет, что он сделает то же самое. Ему стало больно.

— Я люблю тебя, Андреа, — сказал он тихо.

Она вскочила и с плачем бросилась ему на шею.

* * *

До воцарения Филиппа Второго Испания не имела постоянной столицы. Город, где заседали кортесы, и являлся столицей. Это король Филипп превратил Мадрид в Unica Corte — единственную столицу Испании. Вообще-то статус Unica Corte должен был получить Толедо, но Филипп не любил этот старинный город, где в мавританских кварталах все еще звучала арабская речь. На протяжении десяти лет Мадрид, нося гордое звание столицы, продолжал оставаться убогим местечком. Впрочем, сам король редко покидал Эскориал, и в Мадриде находился лишь его двор, огромный, стоивший больших денег. Одни лишь свечи, сжигаемые придворными, обходились королевской казне в шестьдесят тысяч талеров в год.

Постепенно город стал застраиваться. Появилось все больше домов, спроектированных лучшими архитекторами. К возвращению Мигеля Мадрид уже выглядел как настоящая Unica Corte, превратившись в город чиновников, знатных бездельников, дворцовых прихлебателей, авантюристов всех мастей и охотников за чинами. Но он стал также городом ученых, художников, поэтов, писателей и комедиантов той блистательной эпохи.

В Unica Corte ничего не производилось, впрочем, как и в других испанских городах. А зачем, если в Испанию непрерывным потоком текли баснословные сокровища из заморских колоний. Они протекали через страну, но не орошали ее, а тратились на различные сумасбродные начинания и проекты, не приносящие Испании никакой пользы. Народу не перепадали даже крохи от этих сокровищ, и он все больше увязал в беспримерной нищете. Пылкое воображение иберийцев поражали ослепительные видения Эльдорадо и всемирной монархии, а тем временем испанская аристократия приходила в упадок, не утратив своих вредных наклонностей и разоряющих страну привилегий. Испанская держава неуклонно превращалась в скопление дурно управляемых провинций, между которыми не было сцепления. Попытки реализовать бредовую мечту о создании грандиозной всемирной монархии вконец истощили народные силы, подорвали дух нации. Несмотря на сказочные владения на трех континентах, непомерно раздувшаяся империя была обречена на гибель.

Но пока до этого было далеко. Более того, необозримая мировая держава продолжала расширяться. Внезапно, как наливное яблочко, в подставленные руки короля Филиппа упала Португалия. Ее молодой, до безумия храбрый и столь же сумасбродный король Себастьян с детства был одержим комплексом Александра Македонского. Начать свои завоевания он решил с Северной Африки. Собрав большое войско, король в 1578 году вторгся в Марокко. У города Алькасара мусульманские силы, вчетверо превосходившие королевскую армию, напали на христианский военный лагерь. Король Себастиан и 12 тысяч его солдат были убиты, остальные попали в плен. Вместе с королем погибло множество знатных вельмож, а также все инфанты и члены королевской семьи, сопровождавшие короля в этом походе. Таков был конец Бургундской династии в Португалии.

Одним из претендентов на освободившийся португальский трон стал король Филипп. Были и другие претенденты, но Филипп обладал таким весомым аргументом как мощная армия. Ему она, правда, почти не понадобилась. Его военный поход в Португалию был, по сути, увеселительной прогулкой. А потом весь Иберийский полуостров объединился под эгидой Филиппа в единое королевство после почти тысячелетнего раскола. Король считал это великим своим достижением. Но гораздо более важным было то, что Испании достались все заморские владения Португалии. Великая империя, распоряжающаяся сокровищами трех континентов, огражденная от врагов железным войском и огромным флотом, находилась в зените своего могущества. Но Сервантес уже тогда подозревал, что лоскутная империя Филиппа — это колосс на глиняных ногах. Придет время, и он в завуалированной, правда, форме коснется этой темы в своих произведениях.

Он бродил по когда-то знакомым улицам и переулкам Мадрида, удивляясь, как сильно они изменились, и думал о том, как быть дальше. Первым делом Мигель отправился на поиски своего наставника Лопеса де Ойоса. С болью узнал он, что его учитель и друг умер еще три года назад в своем классе во время урока, когда он читал ученикам поэму о Сиде. Дойдя до заключительных строк:

Господь, что с неба правит, хвалу тебе пою —

За то, что честь победы нам даровал в бою…

дон Ойос вдруг рухнул мертвым, как сраженный рыцарь.

С былыми товарищами Мигель не поддерживал связи. Да и почти никого из них уже давно не было в Мадриде, а те, которые остались, достигли богатства и почестей, а он был слишком горд, чтобы предстать перед ними жалким неудачником. По зрелом размышлении Мигель решил отправиться в Португалию и поступить в тот же полк, в котором служит Родриго. К тому же в Португалии находится король, и он найдет способ осведомить его о своих заслугах.

* * *

Лиссабон, насчитывавший 17 веков истории, поразил Мигеля архитектурным смешением различных стилей и причудливыми изгибами узких переулков. Особенно впечатляли живописная панорама реки Тежу и дворцы на центральной площади с фасадами, отделанными знаменитыми португальскими керамическими плитками «азулежу». Но короля не было в Лиссабоне. Португальскую столицу он счел слишком шумной и поэтому сделал своей резиденцией небольшой город Томар, где разместился его двор, привезенный из Испании. Сам же король поселился в старинном замке, принадлежащем доминиканскому ордену.

Приехав в Томар, Сервантес сразу понял, что вряд ли ему удастся привлечь королевское внимание. Огромный орденский замок, где жил Филипп, выглядел величественно и неприступно. Город был переполнен войсками и придворными. Никому не было до него никакого дела. Но Сервантес был упрям и сумел добиться приема у трех высокопоставленных чиновников, а также написал прошение в королевскую канцелярию. Ему ничего не обещали, но велели ждать, и он ждал, проводя вечера в тавернах, хоть и знал, что у вина, которое пьешь в одиночку, не бывает хорошего вкуса.

Неожиданно ему повезло. Направляясь в очередной раз в королевскую канцелярию, он столкнулся в коридоре со знатным испанцем, чье лицо показалось ему знакомым.

— Дон Альфонсо! — воскликнул Сервантес. — Глазам своим не верю!

Это был испанский офицер, разделявший с ним тяготы алжирской неволи. Правда, дон Альфонсо де Гутьеро — таково его полное имя, был замкнут, необщителен и держался особняком среди знатных испанских пленников. Популярности Сервантеса он завидовал и поэтому его недолюбливал. Впрочем, Мигель с ним общался недолго, ибо дона Альфонсо быстро выкупил его состоятельный дядя.

— Рад вас видеть, дон Мигель, — холодно сказал дон Альфонсо, — могу ли я быть вам чем-то полезен?

Сервантесу не понравился его тон, но он подумал: «А почему, собственно, не воспользоваться случаем. Не исключено ведь, что дон Альфонсо — человек влиятельный и сможет оказать мне протекцию, без которой здесь шагу нельзя ступить. В конце концов, мы ведь не были врагами».

Внимательно выслушав его, дон Альфонсо сказал:

— Я позабочусь о том, чтобы ваше прошение попало в руки королевского секретаря, а там уж как получится. Зайдите через несколько дней в королевскую канцелярию. А сейчас извините, дон Мигель, я очень спешу.

Когда спустя два дня Сервантес явился в королевскую канцелярию, его сразу же принял высокопоставленный чиновник и с поклоном вручил письмо, которое он прочитал тут же на месте:

«Дорогой дон Мигель, я довел до сведения Его Величества о вашем героическом поведении в плену у неверных и о вашей преданности Ему лично и делу нашей святой католической церкви. Его Величество удовлетворил вашу просьбу о возобновлении вашей службы в армии и распорядился выплатить вам единовременное пособие в размере ста пятидесяти луидоров.

Ваш покорный слуга дон Альфонсо де Гутьеро, королевский секретарь».

«Высоко же взлетел мой бывший товарищ, — подумал Сервантес, — ну а мне предстоит опять идти в солдаты. Это, кажется, единственная доступная для меня сейчас профессия. Нет такого места на земле, где не было бы войны, и нет мужчины, которому не пришлось бы воевать. И ничего тут не поделаешь. Нельзя даже выбрать, на чьей стороне сражаться. Все предопределено заранее».

Спустя несколько недель он был уже в квартире своего полка, в роте, которой командовал его брат Родриго, ставший наконец офицером. Около двух лет продлилась военная служба Сервантеса. Он отличился в битве за Азорские острова, участвовал под командой маркиза Санта Крус в нескольких экспедициях. Правда, он уже давно не был тем пылким молодым человеком, который с таким воодушевлением сражался при Лепанто. Все чаще ныла искалеченная рука, давали о себе знать старые раны. А тем временем слух о доблести братьев Сааведра разнесся по Испании и Португалии. На зимних квартирах в Лиссабоне Сервантеса охотно принимали в лучшем обществе, хоть он и оставался простым солдатом. Его солдатский мундир создавал вокруг него особого рода ореол. Все восхищались его умом, благородными манерами, веселым нравом и умением вести интересную беседу.

Но вот настал день, когда Сервантес понял, что довольно с него превратностей военной жизни. Шел 1584 год, когда он снял солдатскую форму и возвратился сначала в Лиссабон, а затем в Мадрид. У него не было ни денег, ни профессии, ни каких-либо перспектив на будущее. Но он уже знал, что литературный труд его призвание и верил, что добьется успеха на этом поприще.

* * *

Добравшись до Мадрида, Сервантес узнал, что его родители переехали в Толедо. Отцу там пообещали какую-то работу, и он тут же сорвался с места преисполненный надежд. Родриго со своим полком находился в Нидерландах, и в столице он нашел одну лишь Андреа. Его сестра жила с дочкой в маленькой двухкомнатной квартире, которую снимал для нее богатый покровитель преклонного возраста, навещавший ее раз в неделю и не обременявший чрезмерными требованиями. Андреа отдала Мигелю хранившийся у нее узел с его пожитками, он поцеловал ее и ушел.

В тот же день он снял каморку в богемном районе у маленькой площади, называвшейся «Привал комедиантов» Недалеко от нее находился «Королевский театр». Здесь каждый день давали представления. Такой театр в закрытом помещении с крышей и декорациями был только в Мадриде и в Толедо. В те времена театральное искусство в Испании было представлено в основном бродячими труппами. Они появлялись в различных городах и деревнях и показывали спектакли прямо на площадях. Балконы окрестных домов превращались в ложи для местной знати. Крышей такого театра было голубое небо. В непогоду на площади от крыши до крыши натягивался полог. Вокруг сценических подмостков ставились скамьи для респектабельных граждан. Простолюдины смотрели представление стоя. Декораций не было, и об изменении места действия сообщал один из актеров. Все бутафорские принадлежности труппы вместе с костюмами помещались в нескольких мешках. Во второй части «Дон Кихота» Сервантес нарисовал забавную картину переезда такой вечно гастролирующей труппы:

На повороте дороги неожиданно показалась повозка с разными странными фигурами. Существо, исполнявшее обязанность кучера, походило на черта, и так как повозка была открыта, можно было легко рассмотреть все находящееся внутри нее. Прежде всего, взоры Дон Кихота поразил образ Смерти в человеческом виде. Рядом со смертью восседал Ангел с большими разноцветными крыльями. По правую руку от него помещался Император, украшенный венцом, казавшимся золотым, а у ног Смерти сидел Купидон со своими атрибутами: колчаном, луком и стрелами, но без повязки на глазах. На заднем плане виднелся украшенный всеми доспехами Рыцарь, не имевший только шлема, но взамен его украшала шляпа с разноцветными перьями. Затем еще несколько странных фигур завершали описанную нами группу.

На вопрос Дон Кихота, кого он везет в этой телеге, похожей на ладью Харона, кучер-черт ответил: «Вы видите актеров труппы Ангуло Злого. Нынче утром мы разыграли позади вот этого холма, который виден отсюда, одну духовную трагедию и сегодня вечером собираемся поставить ее в соседней деревне. И так как нам предстоит недалекий переезд, мы и не заблагорассудили переодеться».

Квартал, в котором жил Сервантес, был набит сочинителями, актерами, уличными музыкантами, плясунами, авантюристами всех мастей, продажными женщинами. Обитатели этого муравейника перебивались случайными заработками, проводили время в многочисленных тавернах и разыгрывали из себя победителей жизни. Здесь царило тщеславие под маской давно исчезнувшего рыцарства. Часто происходили дуэли, для которых не нужно было особого повода. Достаточно было косого взгляда или неудачной шутки, чтобы в ход пошли шпаги и кинжалы. Каждое утро на улицах находили тела заколотых идальго. Честь особ сомнительного поведения защищалась так, словно они были непорочными герцогинями. Шулера требовали, чтобы их именовали «ваша милость», и кичились мнимой знатностью своего происхождения.

А у Сервантеса кончились деньги до последнего медяка. Он часами бродил вокруг «Привала комедиантов», готовый на любую работу, но работы не было. И вдруг он вспомнил, как когда-то, очень давно, незабвенный дон Ойос представил его издателю Бласко де Роблесу как будущую звезду испанской словесности. К счастью, этот дон Роблес никуда не делся и принял Мигеля с радушной снисходительностью:

Ну да, конечно, он его помнит и готов помочь. Почему бы дону Мигелю не написать пастушеский роман? Этот жанр так популярен в Португалии, а вот в Испании его совсем не знают. Да нет, он имеет в виду не поэму, а именно роман в духе модной «Дианы» Хиля Поло. Книга этого португальца пользуется большим успехом у публики. Если вы, дон Мигель, не против, мы тут же подпишем контракт.

Разумеется, дон Мигель был не против. Он расценил это предложение как спасение. Издатель выдал ему аванс — целых сто реалов. Для него это была очень крупная сумма. Реалом называлась серебряная монетка весом в четыре грамма. На один реал можно было заказать отменный ужин с вином и ночлег в гостинице. Три реала стоила пара башмаков.

«Порядочные деньги редко бывают у порядочных людей. Раз уж пришла ко мне удача, то ее нельзя упустить», — сказал себе Мигель и принялся за работу. Свою «Галатею» он решил написать в смешанной форме и целыми днями просиживал в своей каморке, сочиняя прозу и стихи. Творческого подъема он не испытывал, ибо ему тошно было в мире фальшивой Аркадии с похотливо-жеманными нимфами и слащавыми пастушками, чирикающими с целомудренными юношами о добродетели. Это была риторическая патока, не имеющая ничего общего с настоящим искусством. Он предпочел бы иную работу, но «Галатея» должна была стать модным товаром и обеспечить ему пропуск в тот мир, к которому он стремился. Впрочем, и в «Галатее» есть яркие страницы, свидетельствующие о несомненном таланте автора.

Роман имел определенный успех, и на ближайшие месяцы Сервантес был освобожден от материальных забот. Его «Галатея» открыла ему доступ в круг литераторов. Такие поэты, как Хуан Руфо и Педро Падилья, приняли в свой круг бывшего солдата, который одним лишь своим дебютом ввел в испанскую литературу жанр ей прежде неведомый. Слухи об исполненной приключений и опасностей прошлой жизни Сервантеса подогревали интерес к его творчеству.

Хуан Руфо, румяный увалень с грубоватыми чертами лица, менее всего походивший на поэта, был, тем не менее, автором сатирических и эпических стихов и поэм, пользовавшихся успехом. Мигелю нравился ровный спокойный характер Хуана и его прелестная улыбка, сразу располагавшая к нему людей. В нем была та естественная раскованность, которой самому Мигелю так не хватало. Сближало их и то, что Хуан Руфо принимал участие в битве при Лепанто и получил награду за доблесть из рук самого Хуана Австрийского, который даже зачислил его в свою свиту.

Они вместе ходили в театр, вместе засиживались в таверне «Герб Леона», где за вечер опорожняли несколько графинов хереса. В этой таверне и сыграл Купидон злую шутку с Сервантесом, давно уже забывшим о возвышенной любви и довольствовавшимся случайными связями.

— Посмотри, какая симпатичная девушка нас обслуживает, — сказал ему влюбчивый поэт.

— Ничего особенного, — пренебрежительно усмехнулся Мигель. — Ты, друг мой, от каждой юбки балдеешь, как от вина.

— Нет, правда, Мигель, она восхитительна. Ты только погляди. Она не ходит между столиков, а плывет, как каравелла. Боже, сколько в ней грации.

Мигель присмотрелся. Хуан был прав. Эта девушка обладала каким-то особым шармом. У нее были мелкие, но правильные черты лица, бутылочного цвета глаза, невысокий лоб, бескровные тонкие губы. Зубы были ровными и безукоризненно белыми, поэтому она часто улыбалась знакомым посетителям. К незнакомым же относилась с ледяным равнодушием. Она умела каждого поставить на место, не выходя при этом за рамки приличия и не давая повода пожаловаться на себя хозяину.

— Как вас зовут? — спросил Мигель, когда она принесла им очередной графинчик с вином.

— А вам какое дело, — ответила она и отошла, как отчалила.

— Да, — сказал Хуан, — к ней так просто не пришвартуешься.

— Ну и черт с ней, — ответил Мигель. — Тоже мне, персона.

Когда она принесла счет, Мигель оставил щедрые чаевые и опять попытался втянуть ее в беседу.

— Некогда мне тут с вами лясы точить, — отрезала она и отошла. Хуан засмеялся.

— Наглая девка, — пробормотал Мигель. — Ноги моей здесь больше не будет.

Он пришел сюда уже на следующий день в обеденное время — вечера не было сил дождаться. Сел за столик, который она обслуживала. Он уже выяснил, что ее зовут Анна Франка. Она была дочерью шведского ландскнехта, гулявшего с ее матерью две недели, а потом навсегда исчезнувшего. В наследство от него Анна получила белокурые локоны. Мать ее торговала дешевыми безделушками на рынке Калье де Мадрид.

Она узнала его и улыбнулась, отчего у него сразу закружилась голова.

— Я уже кончила работу, — сказала Анна Франка, — но вас обслужу, потому что вчера была груба с вами. Извините. У меня было плохое настроение.

— А можно мне пригласить вас выпить со мной чего-нибудь, — спросил он робко.

— Я не пью днем, но от пирожного с чаем не откажусь, — ответила она, как ему показалось, с милой непринужденностью.

И вот она сидит так близко от него, что Мигель может вдыхать запах ее дешевых духов, который ему кажется чудесным. Он заказал пирожные, фрукты и даже уговорил ее выпить немного сладкого таррагонского вина. Заметив, что она старается не смотреть на его искалеченную руку, он стал рассказывать о битве при Лепанто, о доне Хуане Австрийском, о своих злоключениях в алжирском плену. Не только она его слушала. За соседними столиками притихли, внимая удивительным историям, которые мастерски рассказывал этот обычно молчаливый старый солдат.

Когда они вышли, был уже вечер. Солнце пока не зашло и еще сияло в золотом великолепии, но рядом с ним уже появился месяц, пока хилый и еле различимый. Они шли вдоль берега реки Мансанарес, он и его восемнадцатилетняя избранница. Много лет спустя он описал этот дивный вечер в одной из своих новелл:

«Видишь, — сказал поэт своей возлюбленной, — видишь там, наверху, этот маленький бледный кружок? Река здесь, рядом с нами, в которой он отражается, как будто только из милости несет его жалкий образ, и кудрявые волны иной раз насмешливо кидают его к берегу. Но пускай только померкнет старый день! Едва наступит темнота, в вышине запылает тот бледный кружок все прекраснее и прекраснее, вся река засветится его лучами, и волны, прежде столь высокомерно-презрительные, теперь затрепещут при виде блестящего светила и сладострастно потекут ему навстречу».

Анна Франка удивленно слушала его. В ту ночь она осталась у Мигеля, а на следующий день перенесла в его каморку свои нехитрые пожитки.

Всю свою жизнь в отношениях с женщинами Сервантес оставался «рыцарем печального образа». «Почти всегда я был несчастлив в любви», — признал он в старости. Виной тому была какая-то странная робость, которую он испытывал в амурных делах. Она проявлялась в самые неподходящие моменты и подавляла, иногда вплоть до конфуза, его страстные порывы. Из-за своей робости и скованности он упускал невозвратимые мгновения и терпел поражение в одном лишь шаге от победы. Чрезмерная утонченность души делала его неуклюжим и неловким, что раздражало готовую уже сдаться женщину. Он все делал, чтобы разрушить бастионы женской неприступности. Когда же ему это удавалось, он получал тело женщины, но не ее любовь.

«Любовь нельзя взять силой, — записал Сервантес в дневнике. — Нельзя выпросить или вымолить. Она приходит, когда ей заблагорассудится, и уходит, когда хочет. Если женщина любит, она прощает все. Если не любит — не прощает ничего. Женщина, любящая преступника, будет его любить, чтобы он ни натворил. Душою она будет с ним даже на каторге. Разлука с объектом любви может лишить любовь питательной среды. Она будет чахнуть, превратится в едва мерцающий огонек, но не умрет. Но к тому, кого она не любит, женщина безжалостна».

В том, что Анна Франка его не любит, Сервантес убедился почти сразу. Его возлюбленная оказалась абсолютно равнодушной ко всему, что ему было дорого. «Если ты хочешь со мной жить, то должен меня содержать», — заявила Анна Франка на третий день их совместной жизни и перестала работать. Целые дни проводила она на диване и грызла всякие сладости, что почему-то не портило ни ее зубов, ни фигуры. Ходил за продуктами и готовил обеды Сервантес. В довершение всего она оказалась особой вульгарной. Ей недоставало доброты и душевности. Словарь ее нагонял на Сервантеса тоску своей убогостью. К тому же она отличалась полным отсутствием вкуса.

И, тем не менее, эта женщина имела над ним неодолимую власть. Он вдруг понял, что любовь — это вовсе не блаженство, как он думал раньше, а душевный голод, безысходная тоска и горечь.

«Как я мог ее полюбить? — спрашивал он себя. — Видно, дьявол надел на меня розовые очки, когда я ее увидел». Но он любил ее всеми силами души и ничего не мог с этим поделать. Он испытывал к ней неукротимое влечение. Он растворился и исчезал в этом крепком и ладном женском теле, на котором совсем не отражался ее праздный образ жизни. Она была той женщиной, которую он искал всю жизнь. Несмотря ни на что он был счастлив.

Ее совсем не интересовало, чем он занимается там, в своем чулане, склонившись над листом бумаги. Она твердо знала, что мужчина обязан добывать деньги. Этот пытался добывать их пером в единственной руке. С ужасом узнал он, что Анна Франка не умеет читать. Когда-то умела, но потом забыла.

Вскоре она начала пропадать из дому. Сначала ее не было сутки, затем двое суток. Сервантес сходил с ума. Он не осмелился ее упрекнуть, когда она вернулась. Она сама предупредила возможную сцену: «Ты не имеешь права иметь ко мне претензии, — заявила она зло. — Ты нищий калека. У тебя нет ни гроша. Ты умеешь только марать бумагу да лезть ко мне в постель с перепачканной чернилами рукой. Ты не даришь мне ни новых платьев, ни украшений. Так оставь меня в покое. Я тебе ничем не обязана».

Сервантес поник головой. Деньги за «Галатею» ушли, а новых источников дохода пока не предвиделось. «Она тысячу раз права», — подумал он и в который уже раз проклял свою бедность.

И вдруг удача улыбнулась ему. Бродячая труппа «Испанская комедия» купила у него пьесу «Педро де Урдемалас», написанную под влиянием плутовского романа. Сервантес вывел на сцену бродяг, воров, судебных крючкотворцев, аферистов всех мастей и авантюристок, ищущих легкой жизни. На этом фоне и развивается интрига, в центре которой оказывается плут Педро Урдемалас. Его образ создан не Сервантесом, а народным творчеством и встречается в старинных испанских сказках.

Получив скромную сумму за эту пьесу, окрыленный успехом, он купил любимые лакомства Анны Франки, платье, яхонтовую брошку и, ликуя, поспешил домой. Но Анна Франка даже не взглянула на это великолепие. Она была в холодном бешенстве, ибо забеременела и было уже поздно что-либо предпринимать. С ненавистью смотрела она на этого калеку-неудачника, виновника ее беды. Она перестала с ним разговаривать, а Мигель в глубине души радовался. Он верил, что рождение ребенка их сблизит. Анна Франка изменится. У него возьмут пьесы. Все наладится.

В назначенный час Анна Франка родила девочку с зелеными глазами, которую назвали Изабелла. Но надеждам Сервантеса не суждено было сбыться. Нелюбовь к нему она перенесла на дочь и отказалась ее кормить. Сервантес сам кормил Изабеллу из бутылочки.

Однажды, когда он поздно вернулся домой после деловой встречи, Анны Франки не было. На кроватке в углу лежала завернутая в одеяло крошечная Изабелла и таращила на отца свои изумрудные глазки.

Анна Франка исчезла бесследно. Окольными путями дошли до Сервантеса слухи о том, что она сошлась с бродячим актером и присоединилась к его труппе, колесящей по Испании.

«Только одно может быть хуже, чем жизнь с ней, — сказал он себе. — Жизнь без нее». Но делать было нечего. Он знал, что никогда больше не увидит Анну Франку. Надо было жить дальше и заботиться об Изабелле, которой суждено было остаться его единственным ребенком.

Он нашел кормилицу, но она стоила денег, которых у него не было. И тут как раз вовремя пришло письмо от матери:

«Отправь малютку ко мне, мой Мигель, — писала она, — я буду растить ее, как растила тебя, когда ты был маленький».

Это было решение проблемы, и он отвез Изабеллу к родителям в Толедо.

* * *

После того как приняли к постановке его пьесу, Сервантес пристрастился к театру и почти каждый вечер приходил на «Театральный двор» смотреть представления. Посещал он и «Королевский театр», похожий на большой амбар. Выглядел он так: открытая сцена приподнята на четыре фута, грубо разрисованные занавески замыкают ее с трех сторон, в подмостках находится люк с опускающейся крышкой — единственное техническое приспособление сцены.

Наступает вечер, и театр осаждает живописная толпа. Сегодня играют новую комедию «Любовные хитрости», которую сочинил господин Лопе Феликс де Вега. Сервантес уже слышал это имя. Он еще юноша, этот Лопе, но уже считается звездой первой величины на театральном небосклоне Испании.

Постепенно партер и галерка заполняются до отказа. Кругом суматоха, шум, гам. Звучит многоголосый рев: «Начинать! Начинать!» Отовсюду доносятся свистки, гиканье, шиканье, выкрики, похожие на вопли обезьян. Центрального прохода в партере нет. Поэтому Сервантесу приходится пробираться вперед, перелезая через скамьи. Его ругают сидящие на них люди. Рядом с ним упорно рвутся вперед другие владельцы билетов. Какое счастье, что на скамьях нет спинок. Это значительно упрощает задачу. Сам не зная как, Сервантес усаживается наконец на свое место, не слишком далекое от сцены.

Но вот представление начинается. Сервантес внимательно следит за сюжетом. Стремительная и запутанная интрига. Все со всеми играют в прятки и поминутно меняют свой облик. Идальго превращается во врача. Врач — в тореадора. Девушка-цыганка становится садовницей. А тореадор уже превратился в мавра. Мавр — в немого горбуна. Горбун — в призрак. И весь этот сценический вихрь несется к финалу под натиском рифм и песенок, прибауток и танцев, в сопровождении фей и эльфов, богов и драконов. И вот уже влюбленные пары поют перед открытой рампой свою финальную песенку. Публика разражается воплями восторга. Актеры раскланиваются.

«Конечно, эта пьеса всего лишь искусная, но пустая и даже пошловатая безделушка, — решил Сервантес, — но, боже мой, какая изумительная легкость стиха, какие редкие и точные рифмы. Я так не умею». Он вспомнил чеканные строфы, полные грации и гармонии, и нехотя признал, что этот господин Лопе отнюдь не балаганный шут. Его блестящие искрометные комедии шли одна за другой, и Сервантес видел их все. Они ему нравились, но в то же время вызывали резкий протест своей легкомысленностью. Он хотел, чтобы театр стал средством воспитания, а не развлечения. Это была установка на коренную реформу театра. Сервантес смело пошел вразрез с народными вкусами. Он удалил со сцены все лишнее. Отказался от сарабанды — традиционного народного танца, так нравившегося публике. Избавил свои пьесы от народного любимца gracioso — забавного плута. Все легковесное, игривое, шутовское он заменил на серьезное, важное и высокое. Но главное его нововведение заключалось в том, что он ввел в пьесы воспоминания о пережитом, о своих приключениях, странствиях и страданиях и таким образом добился утверждения в них принципа жизненной правды, чего испанская драматургия до него не знала. Он приучал испанского зрителя не только смеяться, но и мыслить.

У Сервантеса давно была готова пьеса «Алжирские нравы». С ее помощью он надеялся обратить внимание испанского общества на мусульманскую угрозу, ибо считал ислам злейшим врагом христианской цивилизации. Ужасы, которые он видел в неволе, еще не потускнели в его сознании. Сравнивая оба народа — испанский и турецкий, он пришел к неутешительному выводу: турки более сплочены и организованы и имеют больше шансов на конечную победу. «Я хочу стать для Испании тем, чем Сократ был для Греции. Жалящим оводом, побуждающим народ к борьбе», — сказал он одному из своих друзей. Театр, по его мнению, более всего подходил для этой цели.

Но не только по идейным соображениям Сервантес начал писать пьесы. Он счел это занятие более прибыльным, чем ремесло прозаика. К тому же выдумывать диалоги гораздо легче, чем строить повествование, да и времени на сочинение пьесы уходит неизмеримо меньше, чем на написание романа. К тому же Сервантес был поэтом, что являлось в то время обязательным для драматурга, ибо тогда почти не было пьес, написанных в прозе. Эмоциональная сила ритмической речи хорошо известна. Стихотворная форма повышает эстетическое воздействие и поднимает планку красоты на такой уровень, о котором прозаики могут только мечтать.

Но талант драматурга должен быть сценичным. Этому нельзя научиться. Он или есть, или его нет. Заключается он в способности развертывать сюжет на глазах у зрителя. Он должен развиваться без помех, не отвлекая внимание публики на второстепенные детали. Самую глубокую мысль, самую тонкую реплику, самую удачную сцену необходимо изъять, если она тормозит развитие сюжета.

Сервантесу дар сценичности часто изменял. Поэтому в его пьесах встречаются длинноты и неоправданные отступления от главной сюжетной линии.

В старости Сервантес вспоминал, что написал около тридцати пьес, принятых к постановке. Ни одна из них не была издана при его жизни. До нас дошли только десять. Его пьесы так долго оставались в рукописях, что постепенно терялись. Но две самые знаменитые драмы — «Алжирские нравы» и «Нумансия» — не только уцелели, но и сохранили свое художественное значение. Их и сегодня иногда ставят лучшие европейские театры.

«Алжирские нравы» — самая политизированная из его пьес. С ее помощью Сервантес надеялся обратить внимание испанского общества на мусульманскую экспансию. Сервантес изобразил яркую картину тех мук и соблазнов, которым подвергаются христиане в плену у мусульман. В этой драме два героя. Один — человек яркий и сильный, с несгибаемой душой. Он преодолевает все искушения и, не дрогнув, проходит через горнило страдания. Второй оказывается натурой слабой и малодушной. Он не выдерживает непосильной для него борьбы и падает так низко, как только можно упасть.

Перед зрителем проходят десятки характеров, проявляющихся с самобытной яркостью даже в эпизодах. Зритель видит ренегатов, отказывающихся узнать своих христианских родственников и обрекающих их на гибель. Сервантес вводит в свою пьесу рассказ о сожжении в Алжире священника Мигеля де Аранды, ставшего искупительной жертвой за мусульманина, погибшего на аутодафе в Валенсии. Этот рассказ воспринимается публикой как протест против ужасов инквизиции. На большой риск пошел Сервантес, и спустя несколько лет ему припомнят его смелость.

Говоря о театре Сервантеса, нельзя обойти молчанием и написанную в 1586 году «Нумансию», пожалуй, наиболее совершенную из его трагедий. Автор яркими красками изобразил самые благородные качества испанского национального характера, заставил звучать его лучшие струны. Он напомнил сонным испанским обывателям о временах величия и славы их предков и призвал своих соотечественников возродить былую доблесть Испании.

В «Нумансии» нет ничего лишнего. Действие развивается стремительно и держит публику в напряжении вплоть до финала. Главным действующим лицом является все население небольшого испанского городка Нумансия, осажденного римским легионом под командованием консула Сципиона. Сервантес использует динамичный сюжет, чтобы провести параллель между национальным характером испанцев и римлян. Испанцы не только выдерживают сравнение с самым великим народом того времени, но и по некоторым параметрам превосходят его. Героическое сопротивление жителей маленького городка непобедимой военной машине римлян погружает Сципиона в глубокую меланхолию. Он понимает, что может сломить сопротивление жителей Нумансии только победив самого себя, то есть преодолев свою барственность и изнеженность. Личным примером показывает он своим солдатам, где нужно искать путь к победе. Из военного лагеря римлян изгоняются все куртизанки, уничтожаются запасы вина. Нарушители дисциплины сурово наказываются. Римляне начинают вести войну такую же мужественную, какую ведут против них жители Нумансии. Напрасно Сципион предлагает им почетные условия сдачи. Жители Нумансии решают сражаться до самого конца. Увидев, что конец уже близок и что осаждающие вот-вот ворвутся в город, они убивают своих жен и детей, а затем и друг друга.

«О, Юпитер», — восклицает легионер Марий, первым ворвавшийся в осажденный город и увидевший перед собой только трупы. Впрочем, в живых остался один юноша, последний из защитников города. В финальной сцене он возник на одной из башен и, крикнув Сципиону: «Один лишь я могу вручить тебе ключи от города», бросился вниз и разбился о скалы. «Ты победил победителя!» — воскликнул Сципион, склонившись над его телом. Эффектный конец.

Пьесы Сервантеса пробились на сцену далеко не сразу. Театры ставили только легкие и изящные пьесы Лопе Феликса де Вега. Их очень любила публика. Сервантесу рассказали, что этот удивительный юноша уже в пять лет знал латынь и декламировал целые куски из Вергилия. К двенадцати годам он уже написал несколько комедий. Когда Сервантес впервые увидел Лопе, ему едва исполнилось двадцать два года, но он уже был самодержцем театральной империи. Театры Мадрида и Валенсии, Севильи и Толедо процветали благодаря его творчеству. Театральные директора готовы был заплатить любые деньги, чтобы заполучить его новую пьесу. А он пек их, как пирожки, успевая в три дня написать чеканными стихами трехактную пьесу, в которой не было банальных рифм. Чтобы переписать такую пьесу, писцу требовалось больше времени, чем Лопе для ее создания. Самое удивительное, что такая неимоверная скорость совсем не отражалась на качестве работы.

Сервантес, которому понадобилось больше года, чтобы закончить пьесу «Алжирские нравы», завидовал быстроте и легкости его пера. Сами же пьесы Лопе де Вега он считал скорее вредными, чем полезными. В них не было никаких идей. Они никого не воспитывали и никуда не звали. По его мнению, это были пустышки, способствующие оглуплению публики. Их успех он объяснял только уникальным талантом автора. «Лопе нельзя подражать, — говорил Сервантес. — Исчезнет он, исчезнут и его творения». Но Лопе де Вега исчезать не собирался. Его время только начиналось.

Хроника двенадцатая, в которой рассказывается об удивительной жизни Лопе де Вега, о его отношениях с Сервантесом, о гибели Великой армады и о других событиях

С пьесами Лопе де Вега Сервантес ознакомился вскоре после того как опубликовал пасторальный роман «Галатея», ставший его пропуском в мир творчества, вне которого он не мыслил жизни. Об этом наивном своем творении Сервантес предпочитал не вспоминать и все помыслы сосредоточил на театре. Свою единственную готовую пьесу «Алжирские нравы» он принес издателю Бласко де Роблесу. Тот, бегло просмотрев рукопись, сказал:

— Ну что ж, дон Мигель, драма — это не плохо. Но не могу же я издать одну-единственную пьесу. Напишите еще десять, и тогда получится солидная книга, которая принесет прибыль и мне, и вам.

— Вы хотите, чтобы мы увиделись через десять лет? Ведь эту драму я писал свыше года, — улыбнулся Сервантес.

— С такими темпами вам никогда не добиться успеха. Лопе достаточно трех дней, чтобы написать трехактную пьесу. Поучитесь у Лопе, дон Мигель. Он нашел самый короткий путь к деньгам и славе. А свою драму покажите директору королевского театра «Коралле» Херониму Веласкесу. Может быть, она его заинтересует. Но, главное, это Лопе, мой друг, Лопе. Я поговорю с Веласкесом о вас, дон Мигель. Зайдите ко мне через несколько дней.

Спустя две недели Сервантес тщательно почистил свой единственный камзол, взял под мышку папку с рукописью и отправился в театр. До вечернего представления оставалось еще несколько часов, но зал уже был почти заполнен. Люди приходили заранее, чтобы занять места получше.

Солнце уже заходило, и становилось прохладно. Сервантес прошел за кулисы и присел на табуретку у какой-то ширмы. Работники сцены тащили куда-то декорации. В углу на бочонке примостился совсем еще молодой человек, лихорадочно строчивший что-то гусиным пером на листах бумаги, которые по мере заполнения соскальзывали на пол, накрывая его белым веером.

— Кто это? — спросил Сервантес.

Один из работников ответил на бегу — ибо тут все куда-то спешили:

— А это наш Лопе пишет новую пьесу к завтрашнему представлению.

Сервантес не сводил глаз с этого человека и даже не заметил, как возник тучный господин лет пятидесяти, явно страдающий одышкой, и уселся напротив Лопе в незаметно подставленное кресло.

— Вы пришли вовремя, дон Херонимо. Я уже закончил, — сказал Лопе с чарующей улыбкой.

— Очень хорошо, мой мальчик. Актерам ведь еще предстоит выучить свои роли, а времени совсем ничего.

— Не впервые. Они нас еще никогда не подводили.

Сервантеса, скрытого ширмой, эти двое не заметили и продолжали беседу, которую он слушал, затаив дыхание. Речь шла, насколько он понял, о театральной программе на ближайший месяц. Сервантес узнал, что этот странный юноша намерен заполнить почти весь репертуар своими новыми пьесами, которых он еще даже не начал писать. В это время к ним присоединилась полногрудая дама с томными глазами, как оказалось, дочь хозяина театра Елена Веласкес.

— Боже, как вы сегодня прекрасны, донья Елена, — галантно воскликнул Лопе.

— Вы, господин Лопе, — сказала донья Елена грудным голосом, — обещали написать драму, где будет роль специально для меня. Где она?

— Да я за неделю напишу несколько драм с очень выигрышными ролями для вас. В последнее время в театре вашего отца ставились лишь мои пасторали и комедии. Там не было ролей, соразмерных вашему таланту. Грустно, что публика уже давно лишена удовольствия видеть на сцене такую великую актрису. Но у меня уже готова драма об эстремадурской колдунье, заманивающей в свой замок путников, которых она опаивает любовным зельем, а потом убивает обезумевших от любви. Эта роль вам понравится. Она написана специально для вас.

— Чудесно, — захлопала в ладоши Елена Веласкес. — Когда же я получу текст?

— Сегодня вечером, если вам будет угодно, — сказал Лопе, окинув чувственным взглядом ладную фигуру актрисы.

— Становится холодно, — сказал директор. — Приглашаю вас в таверну. Поужинаем, согреемся хересом и поговорим о вашем гонораре, Лопе. Елена сказала, что мне придется повысить его с шестидесяти до восьмидесяти талеров, потому что столько вам предлагают в Толедо.

Все трое вышли. Сервантеса они так и не заметили. «Боже мой, восемьдесят талеров! Ведь это же целое состояние», — подумал он и решил, что еще рано показывать директору свою пьесу. Вот напишет он несколько комедий, добьется легкости стиля, а там видно будет. Он верил, что придет и его время.

* * *

С Лопе де Вега Сервантеса познакомил Хуан Руфо. Однажды вечером, когда он и Сервантес сидели как обычно в «Гербе Леона», в таверну вошел Лопе в сопровождении Елены Веласкес. Впрочем, дочь директора театра уже успела выскочить замуж за какого-то богатого бездельника и именовалась теперь Еленой Осорио, что нисколько не мешало этой парочке совместно проводить время.

— Лопе, Елена, — приветствовал их Хуан Руфо, — присоединяйтесь к нам.

Парочка не замедлила воспользоваться предложением. Лопе тут же заказал для всех херес, кофе и пирожные.

— Я прочел твою новую поэму, Хуан, — сказал Лопе. — Хочешь знать мое мнение?

— Разумеется, нет.

— Ну и правильно, — засмеялся Лопе. — Мне ведь тоже наплевать, что ты думаешь о моих пьесах. Для меня важно лишь то, чтобы мне за них хорошо платили.

— Познакомьтесь, — сказал Руфо, — это Мигель Сервантес, герой Лепанто, воин, писатель и поэт.

— Мне отец говорил о вас, — с улыбкой произнесла Елена. — Он прочел вашу трагедию об Алжире, и она ему понравилась. Не исключено, что он примет ее к постановке, когда комедии выйдут из моды. Но сейчас публика желает видеть на сцене одни лишь комедии.

— А их с таким виртуозным мастерством и непостижимой скоростью пишет господин Лопе, — улыбнулся Сервантес.

Лопе уловил едва заметную иронию в словах этого однорукого и нахмурился.

— Я тоже прочел вашу пьесу, — сказал он холодно. — Она была бы безупречной, если бы не тяжелый стих, трудный для восприятия. Ну, и характеры слишком уж схематичны. А кроме этого все замечательно.

— Ты сегодня зол, Лопе, — заметил Руфо. — Не обращай внимания, Мигель. Он не всегда бывает таким.

— Без зла все было бы бесцветно, как человек, лишенный страстей, — сказал Лопе.

— Уж не стал ли ты философом вдобавок ко всем прочим твоим достоинствам? — поинтересовался Хуан Руфо.

— Вот уж нет. Тот, кто философствует, тот не живет, а кто живет, тот не философствует, — ответил Лопе.

— Я разделяю ваше мнение, — обратился к нему Сервантес. — Страсть — это источник энергии, огненный двигатель всего. Когда же она превращается в самоцель, то становится злом. Но скажите, господин Лопе, разве вам не надоело писать легковесные вещи, потакая низменным вкусам? Ваш талант, чудесный, как матовое серебро, достоин лучшего применения. Конечно, искусство требует свободы, но свободы разумной, вытекающей из требований самого искусства, а не из прихоти публики. Вы, один из самых изящных и редких умов нашего королевства, могли бы стать светочем для людей, а вы их смешите. Перестаньте паясничать и научите их быть серьезными.

За столиком воцарилось тяжелое молчание. Лопе нарушил его первым:

— Я ценю вашу солдатскую прямоту, дон Мигель, — сказал он с усмешкой. — Но идейная драматургия — это вообще абсурд. Те, кто требуют от комедии глубоких мыслей и нравоучительных рассуждений, даже не представляют, насколько это не реально. Хороший автор не изображает жизнь, какой она есть, потому что это было бы достаточно грустное и унылое зрелище. Ведь люди для того и ходят в театр, чтобы погрузиться в мир иллюзий и забыть на время о своих заботах. Цель комедии заключается в том, чтобы заставить людей смеяться, и ни в чем больше. В конце концов, за все платит публика, значит нужно считаться с ее желаниями.

В тот вечер Лопе и Мигель расстались вполне дружелюбно, но избалованный лестью идол публики так и не смог простить Сервантесу граничащей с резкостью прямоты и в дальнейшем старался избегать общения с ним. Это огорчало Мигеля. Он искренне восхищался талантливым молодым человеком, не человеком даже, а волшебником, выпускающим чуть ли не каждые две недели новый том своих творений по двенадцати пьес в каждом. И хотя ни одна из них не отличалась совершенством, зато во всех были сцены, потрясающие душу чистой и высокой поэзией.

«Что это, если не гениальность»? — задавал себе вопрос Сервантес. Творчество Лопе де Вега представлялось ему мощным потоком, уносящим с собою все, что встречалось на пути. Все, абсолютно все, пройдя через горнило его вдохновения, превращалось в удивительное варево, приходившееся, однако, почти всем по вкусу. Любой сюжет годился. Убийство короля и обычный адюльтер, безумства обманутых мужей и безрассудство любовников, городские сплетни и легенды о святых подвижниках, любовные истории и услышанные в трактире скабрезные рассказы. Все преображалось под пером этого кудесника и приобретало черты, свойственные только ему. Действие могло происходить в любой стране, в любой век и в любом месте. Лопе де Вега воспринимал весь мир как один большой театр.

В его творческой неутомимости было нечто мистическое. Не удалось даже установить точное число написанных им пьес. Известно только, что их было свыше двух тысяч. До нас дошли около пятисот, и некоторые из них, такие как «Собака на сене», «Овечий источник», «Учитель танцев», до сих пор украшают репертуары самых именитых театров.

О Сервантесе почти нет воспоминаний современников, а о Лопе де Вега их великое множество. Веселый и дружелюбный, он был на короткой ноге со всеми знаменитостями и завязывал бесчисленные знакомства, часто весьма сомнительного свойства. И хотя он поддерживал дружеские отношения со многими, по-настоящему близких друзей у него не было. Всегда погруженный в кутерьму текущих событий, он, как губка, впитывал впечатления, стараясь прожить каждый день с максимальной интенсивностью. Он легко говорил на нескольких языках и везде чувствовал себя как дома, но подлинного дома у него не было нигде. Он был своеволен, распущен, расточителен и легкомыслен. О его любовных связях ходили легенды. Его вкус считался эталоном, несмотря на некоторую слабость ко всему цветистому и напыщенному. Его современники вспоминают, что он прекрасно сидел в седле, метко стрелял, превосходно фехтовал, а в случае необходимости умело пускал в ход кулаки. Был храбр и не раз смотрел в лицо смерти, не опуская глаз.

Высокий, прекрасно сложенный, с броскими чертами мужественного лица, Лопе везде был любимцем общества, в особенности женской его части. Франты ему подражали в выборе одежды. Вдобавок ко всему этому Лопе был занимательным собеседником, хорошим рассказчиком и любителем посплетничать.

Человек бурных страстей, кипучей энергии и авантюрного характера, он в течение своей долгой жизни успел испытать все мыслимые и немыслимые приключения. Его исключили из университета, лишили гражданства, изгнали из Мадрида, держали в тюрьме. Он дрался на дуэлях. Погибал вместе с Великой армадой.

Он не представлял себе жизни без женщин — неиссякаемого источника его творческих фантазий и чувственных удовольствий. Разумеется, речь идет не о возвышенной любви, увековеченной Данте и Петраркой. Любовь Лопе чаше всего представляла собой страсть в сочетании с огненным темпераментом, требующим немедленного удовлетворения.

Фортуна долго снисходительно относилась к своему любимцу. Ей нравилось, что он ценит чувственные удовольствия выше своего таланта и, будучи игроком по натуре, без колебаний ставит на кон свою жизнь. Она, словно забавляясь, играла с ним, как кошка с мышкой, подбрасывала, ловила, пробовала на зуб и, когда казалось, что ему уже не вывернуться, вдруг отпускала. Она позаботилась о том, чтобы его жизнь была многогранной и фантастически пестрой. И лишь в самом конце она вдруг перестала щадить своего избранника и обрушила на него целый каскад несчастий, по-видимому для того, чтобы сохранить силу равновесия, на которой зиждется мир.

* * *

Лопе Феликс де Вега и Карпио родился 25 ноября 1562 года в Мадриде в семье Феликса де Вега Карпио и его супруги Фернандес Флорес. Чуть ли не с пеленок он поражал всех чрезвычайной одаренностью. Сочинять стихи начал еще до того как овладел грамотой, и родители записывали их под его диктовку.

В десять лет перевел поэму «Похищение Прозерпины» римского поэта IV века Клавдиана. Отец, мать и все друзья семьи были в шоке, ибо это произведение с явно выраженным эротическим характером изобиловало такими чувствами и эмоциями, передать которые было не под силу даже зрелому поэту.

Но еще больше он удивил их, когда спустя два года дал родителям почитать свое первое самостоятельное произведение под названием «Истинный любовник». Это была поэма, содержавшая столь фривольные сцены, что мать, читая ее, не раз краснела.

Встревоженные родители поинтересовались у сына, как он может писать о таких вещах, до которых еще не дорос? В ответ Лопе потупил взор, но от матери не ускользнула его ироничная усмешка. Судя по всему, в 12 лет Лопе уже знал, о чем пишет.

А вскоре у мальчика проявился еще один дар. Он с необычайной легкостью вскрывал любые замки, проникал в чужие квартиры и оставлял там неприличные надписи на стенах. Случайно стало известно, кто этим занимается, и начался скандал. Пришлось родителям устраивать сына в школу иезуитского ордена, известную своими строгими нравами, в надежде, что уж там-то он не забалует. За малейшую провинность иезуиты секли провинившихся детей нещадно, и Лопе после первого же наказания присмирел, но не душой, а поротой задницей.

Род Лопе де Вега происходил из австрийских крестоносцев. Его родители хотя и гордились участием своих предков в Реконкисте, но к сословию идальго не принадлежали. Не имевшего дворянских прав Лопе никогда не называли доном. Тем не менее, благодаря покровительству епископа де Авилы, пораженного способностями мальчика, он в пятнадцатилетием возрасте поступил в университет Алькала де Энарес под Мадридом, где за четыре года не только изучил грамматику и риторику, но и блестяще усвоил искусство танца и фехтования. С большим энтузиазмом добивался он совершенства и в искусстве обольщения. Университет он так и не окончил, ибо был исключен за аморальное поведение.

К интимным наслаждениям Лопе приобщила замужняя сеньора по имени Доротея, женщина рубенсовского типа с белыми, не знавшими загара руками. В шестнадцать лет ее выдали за пожилого сборщика налогов. Лопе впервые увидел ее в церкви во время мессы и был очарован. На ее голове была накидка, но он все же успел заметить высокий гладкий лоб, сияющую глубину глаз и пухлые чувственные губы.

Она тоже обратила внимание на обаятельного юношу и прислала ему записку с приглашением к себе на ужин. Он подумал, что муж ее, вероятно, уехал, и с трудом дождался назначенного часа. Наконец он поднялся по каменной лестнице мрачного дома, вошел в какую-то дверь и услышал тихий смех. Прозрачная фарфоровая лампа освещала украшенную коврами комнату. В глубине на персидском ковре на подушках сидела его матрона и ласково улыбалась. На ней была коротенькая рубашка, доходившая до середины живота, и прозрачная юбка, не закрывавшая ног с белоснежными ступнями.

— Сядь рядом, — сказала она. — Я не кусаюсь.

Лопе тут же очутился рядом с ней — и помчались восхитительно-блаженные мгновения. Он не знал, сколько времени они занимались любовью, не говоря друг другу ни единого слова. Но вот красавица отодвинулась от него, глубоко вздохнула и предложила закусить чем-нибудь, дабы подкрепить силы.

— А где же ваш муж, — спросил Лопе. — Он не может вернуться и застать нас врасплох?

— А он никуда и не уходил, сидит в кресле в салоне, — сказала она.

Салон был отделен от комнаты наслаждений всего лишь занавеской, похожей на старое знамя. Лопе вскочил так стремительно, что едва не опрокинул низенький мраморный столик.

— Да не переживай так, дорогой, — засмеялась Доротея. — Он ничего не соображает. Я дала ему китайский порошок, и при нем можно вести себя, как при мертвом, до самого утра. И поделом ему. Этот пузатый старикашка извел меня своей ревностью.

Полгода спустя случилось так, что влияние чудодейственного порошка закончилось раньше обычного, в результате чего впавший в неистовство «пузатый старикашка» задушил свою любвеобильную супругу.

Лопе к тому времени уже давно с Доротеей расстался. Его новым увлечением стала Мемфиса, симпатичная вдовушка, влюбившаяся в пылкого молодого человека, умевшего облекать свои чувства в звонкие стихи. Наслаждаясь ласками своих «гурий», Лопе не думал о последствиях, и когда Мемфиса родила ему сына, был весьма озадачен. Грех можно было загладить женитьбою, по легкомысленному поэту это и в голову не пришло. Спасаясь от нависшей над ним угрозы брака, он отплыл на Азорские острова в составе военной экспедиции, результатом которой было присоединение их к испанской короне.

В 1587 году он возвратился в Мадрид, где быстро приобрел популярность как автор талантливых комедий, которые каждый вечер шли на сцене театра Херонима Веласкеса, причем неизменно при полных сборах. Лопе чувствовал истинное удовольствие от бесконечного театрального праздника, но доминировавшая в его характере авантюристическая жилка не позволила ему долго наслаждаться спокойной жизнью.

Роман Лопе с дочерью директора театра Еленой Веласкес — Фелида в его стихах — протекал бурно и закончился разрывом. Елена, уставшая от эксцентричности поэта и жаловавшаяся, что он, как вампир, высасывает из нее энергию, завела нового любовника, некоего дона Франсиско де Гранвеля. Взбешенный Лопе решил наказать соперника, но не шпагой, а пером, то есть тем оружием, которым владел в совершенстве. Он осыпал де Гранвеля ядовитыми эпиграммами и стихотворными памфлетами, а заодно и Херонима Веласкеса с его дочерью. К тому же он поклялся, что больше не напишет для этого «канальи Веласкеса» ни одной пьесы. Тут уже взбесился Веласкес, которому отнюдь не хотелось терять такую «золотую жилу».

Лопе был арестован прямо в театре во время спектакля. Ему предъявили обвинение в клевете, порочащей честь и доброе имя почтенных граждан. На суде Лопе остался верен себе и язвительно издевался не только над своими обвинителями, но и над судьями. Поэтому приговор был суров: изгнание из королевства на два года, а из столицы — на четыре. Но судьи на этом не успокоились и увеличили наглецу срок изгнания из Мадрида до восьми лет.

Лопе было строго-настрого предписано немедленно покинуть город, но он остался, несмотря на связанный с этим риск. За подобное непослушание ему грозила ссылка на галеры.

Дело, однако, в том, что он неожиданно для себя влюбился в девицу знатного происхождения Исабель де Урбино. Ее отец занимал должность герольдмейстера при дворе короля Филиппа II и пользовался авторитетом в высшем свете.

Изящная и музыкальная, обаятельная и артистичная Исабель не считалась красавицей из-за не совсем правильных черт лица, но она с легкостью затмевала всех красавиц веселостью нрава и живостью характера.

В нее был страстно влюблен влиятельный гранд Хулио Лопес де Фуэнтес. Чтобы произвести впечатление на свою избранницу, он заказывал у Лопе любовные сонеты, которые преподносил ей от своего имени. Платил он так хорошо, что Лопе выполнял заказ с неподдельным вдохновением. Обладавшая хорошим вкусом Исабель благосклонно относилась к ухаживаниям дона Хулио до тех пор, пока случайно не узнала, кто подлинный автор посвященных ей дивных сонетов. А узнав, влюбилась в своего истинного трубадура. Ну, а Лопе вообще потерял голову от страсти.

* * *

Но как быть дальше? Опасности подстерегали влюбленных со всех сторон. Отец Исабель и слышать не желал о подобном мезальянсе:

«Как это?! Дочь геральдмейстера выйдет замуж за какого-то бумагомарателя, бедного, как церковная мышь, да к тому же не дворянина?! Только через мой труп! И почему этот приговоренный к изгнанию негодяй все еще в Мадриде»?

Оскорбленный в лучших своих чувствах отец обратился в суд. Для Лопе перспектива галер стала вполне реальной.

А тем временем терзаемый ревностью взбешенный ухажер Хулио де Фуэнтес поклялся насадить коварного соблазнителя на свою шпагу, как куропатку на вертел. У влюбленных остался только один выход: бежать, пока еще есть время. Исабель знала, что обожающий ее отец рано или поздно смирится. Ведь еще в детстве достаточно ей было топнуть своей маленькой ножкой, чтобы получить от него все, что хотела. Парочка отправилась в Толедо, где беглецы оформили брак.

Лопе, понимая, что судебные приставы, как ищейки, идут по его следу, придумал простой, но эффектный план спасения. Он знал, что война Испании с Англией неизбежна. Уже создана Непобедимая армада — флотилия невиданной мощи, призванная выкорчевать английскую ересь раз и навсегда. Уже объявлено, что тот, кто поступит в эту флотилию, получит отпущение грехов. Лопе решил стать моряком. Он верил в свою звезду и был убежден, что вернется в Мадрид в блеске славы, целым и невредимым.

Но надо было позаботиться о молодой жене, и Лопе устроил ее в один из толедских монастырей, где она в безопасности должна ждать его возвращения. Сам же поспешил в Лиссабон. Там в порту уже находились свыше ста боевых кораблей. Лопе сопровождал его младший брат Хуан, также решивший стать матросом Непобедимой армады. Все считали, что судьба Англии предрешена. Разве можно противостоять такой убийственной мощи?

Но Хулио де Фуэнтес, пылавший жаждой мести, не дал обидчику так просто ускользнуть. Он прибыл в Лиссабон и явился прямо в гостиницу «Львиный рык», где остановились братья. Его сопровождал дон Франциско де Мало, настойчиво советовавший приятелю кровью смыть нанесенное ему оскорбление.

— Где вы прячете донью Исабель? — спросил дон Хулио дрожащим от бешенства голосом. — Я приехал сюда, чтобы вернуть ее в отчий дом. И клянусь, что я это сделаю.

— Вы напрасно клянетесь, — ледяным голосом ответил Лопе. — Донья Исабель моя жена, и я никому не обязан сообщать, где она находится.

— Негодяй, ты ответишь за это.

— Когда вам будет угодно.

— Сейчас. Немедленно.

Вмешался дон Франциско:

— Если вы хотите драться сейчас в этой комнате, то нужно принести свечи. Уже темнеет.

Хуан пошел к портье и принес свечи. В их колеблющемся свете заметались на стене мрачные тени. Грозным блеском засверкали скрещивающиеся клинки. Стремительные атаки следовали то с одной, то с другой стороны, а с улицы доносился мирный шум обыденной жизни.

Дон Хулио — опасный противник. Он мастерски владеет шпагой, ибо брал уроки у лучших учителей фехтования в Мадриде. Лопе тоже неплохой фехтовальщик, но ему явно не хватает опыта. Вскоре свидетелям поединка стало ясно, что дон Хулио возьмет верх и что Лопе долго не продержится. Ему все труднее парировать финты и терции соперника. Он перестал нападать и сосредоточился на защите, но конец уже близок.

И вдруг совершенно случайно его шпага задела лоб дона Хулио. Хлынувшая кровь прервала схватку. Согласно дуэльному кодексу того времени, поединок должен вестись до первой крови, если не были оговорены другие условия.

Изрыгая страшные проклятия, дон Хулио произнес: «Это не конец. Я еще доберусь до тебя, сукин ты сын».

* * *

Непобедимой армадой историки назвали громадную флотилию, снаряженную королем Филиппом для покорения Англии и потерпевшую жесточайшее фиаско. Испанцы никогда эту флотилию так не именовали. Ее первый командующий опытный флотоводец маркиз де Санта-Круз называл ее Счастливой армадой. Для злополучного адмирала Медина-Сидонии она была просто Армадой, а в испанских документах совсем прозаически значилась как Испанский флот. Ни один из испанских адмиралов, офицеров или историков ни разу не назвал ее Непобедимой. Ну, а король Филипп вообще полагал, что виктории не одерживаются людьми, а даруются Господом.

Филипп II, находившийся на вершине могущества, всю жизнь грезил о создании всемирной католической империи с единым королем и с единой верой. Во второй половине XVI в. столетия казалось, что до вожделенной цели остается всего один шаг. Владения Филиппа раскинулись на четырех континентах. Его империя включала половину Европы, громадные территории в двух Америках, значительную часть Африки. Еще никогда в истории ни один человек не обладал такой непомерной властью над таким множеством народов и государств. Судьбы мира находились в холеных руках этого короля, которого льстиво называли защитником истинной веры и искоренителем ереси.

В золотых рудниках Америки добывалось больше золота, чем во всем остальном мире. «Золотой флот», состоящий из тяжелых галеонов, раз в год доставлял в испанский порт Кадис добычу, о которой грезили отчаянные английские корсары, подстерегавшие «золотые галеоны» на пути от Нового Света до испанской гавани. Не раз случалось так, что бесценные грузы попадали не в испанскую, а в английскую казну. Для того чтобы спокойно вывозить золото из Мексики и Перу, необходимо было сокрушить Англию. Король Филипп был убежден, что после того как это произойдет, вся протестантская Европа вернется в материнские объятия католической церкви. Больше всего короля возмущала помощь, которую королева-еретичка оказывала его мятежным подданным в Нидерландах.

Предшественница Елизаветы на английском престоле королева Мария была женой Филиппа II, и они вместе выкорчевывали протестантскую ересь в стране. Мария была старше своего мужа на одиннадцать лет. У нее была дряблая кожа, морщинистое лицо и плохая фигура. Раздражительная, лишенная женской привлекательности, постоянно болевшая, она раздражала Филиппа, но он терпеливо ждал ее смерти в надежде заполучить английский трон.

Пять лет по всей стране пылали костры, на которых сжигали еретиков, за что Мария удостоилась в народе прозвища «Кровавая». После ее смерти Филипп хотел жениться на Елизавете, но та ответила решительным отказом.

Когда Елизавета взошла на престол, ей было всего двадцать пять лет. Уставший от варварского правления Марии Кровавой, народ с надеждой и радостью приветствовал новую повелительницу. Люди ликовали так, словно они избавились от страшного кошмара. Небо, надолго скрытое за дымом костров, вновь стало ясным.

Рыжеватая, стройная, с несколько длинноватым для женщины носом, Елизавета не считалась красавицей, но была недурна собой. Умная и щедрая, вероломная и лживая, она унаследовала отцовскую вспыльчивость и часто бывала несправедливой. Тем не менее в истории Англии не было ничего славнее ее сорокапятилетнего царствования.

В 1585–1587 годах ситуация резко обострилась. Английский морской волк Фрэнсис Дрейк блокировал испанские коммуникационные линии в Карибском море и совершал опустошительные набеги на испанские поселения.

В феврале 1587 года, после двадцатилетнего пребывании в английском плену, была казнена католическая королева Шотландии Мария Стюарт, также претендовавшая на английский престол. Это была капля, переполнившая чашу терпения.

К тому времени уже была создана Непобедимая армада, состоявшая из 130 боевых и 30 транспортных судов с 2630 орудиями на бортах. Экипажи насчитывали 8000 матросов и пушкарей и 19 000 солдат — мушкетеров, аркебузиров и алебардистов. Но это еще не все. Мощнейшая в истории флотилия должна была принять тридцатитысячное испанское войско, сражавшееся в Нидерландах под командованием Александра Фарнезе, герцога Пармского.

Король Филипп полагал, что таких сил вполне достаточно для завоевания Англии. Организатором армады и ее первым командующим был опытный адмирал маркиз де Санта-Круз, но он неожиданно скончался от сердечного приступа. На его место Филипп назначил своего кузена герцога Медина-Сидонию, знатнейшего дворянина Испании. Герцог не был ни героем, ни флотоводцем, но отличался благоразумием и усердием. Никогда не проявлявший инициативы, он чувствовал себя уверенно лишь выполняя королевские инструкции.

Медина-Сидония попытался отказаться от оказанной ему чести: «Государь, — написал он Филиппу, — я не очень сведущ в морском деле и полагаю, что армадой должен командовать более профессионально подготовленный человек».

«Ваша скромность весьма похвальна, — ответил Филипп, — но беспокоиться вам не о чем, ибо Господь, которому мы все верно служим, дарует победу правому делу».

27 мая 1588 года попутный ветер позволил Великой армаде выйти в море. Береговые батареи провожали каждое судно тройным салютом, а корабли армады любезно отвечали тремя залпами, хотя следовало бы беречь порох, которого было не так уж много. Герцог доносил королю: «Как ведомо Вашему Величеству, орудийный салют вселяет бодрость духа и укрепляет сердца любого воинства».

Англия тем временем не бездействовала. Испанская угроза вызвала невиданный подъем национального духа. Все мужчины от шестнадцати до шестидесяти лет прошли курс обучения военному делу. Флот государства, состоявший из тридцати четырех боевых кораблей, значительно пополнился за счет собранных народом средств. Некоторые советники королевы подбивали ее истребить в Англии всех католиков как потенциальную пятую колонну.

Елизавета с негодованием отвергла эти предложения. «Для королевы все подданные равны. Они для меня, что дети для матери, и я никогда не поверю в их дурные наклонности», — заявила она на заседании Государственного совета.

Английские католики отплатили своей повелительнице непоколебимой верностью, проявив себя людьми чести, достойными и храбрыми. Вся Англия в едином порыве поднялась на борьбу. По обоим берегам Темзы в рекордно короткий срок возникли укрепления. Солдаты и матросы заняли свои места. Страна ждала появления Великой армады, готовая умереть, но не покориться.

Сама королева, облаченная в серебристые доспехи, верхом на белой лошади обратилась в форте Тилбери к своим воинам с вдохновенной речью, встреченной с неподдающимся описанию восторгом.

А тем временем корабли армады вошли в Ла-Манш и поплыли вдоль него, выстроившись полумесяцем столь громадным, что ширина его доходила до семи миль. Но легкие английские суда стремительно нагнали испанцев, и неповоротливым галеонам, даже самую малость отставшим от полумесяца, пришлось худо. Три из них были захвачены, три потоплены. А вскоре и совсем рухнул миф о непобедимости Великой армады.

27 июля ночью Фрэнсис Дрейк отправил в самую ее сердцевину восемь отчаянно паливших боевых кораблей и несколько горящих брандеров. Испанские суда в ужасе устремились в открытое море, где начавшаяся буря разметала их в разные стороны. Громадные волны швыряли их на скалы и рифы, и непобедимый флот, потерявший в ту ночь тридцать больших кораблей и десять тысяч солдат и матросов, перестал существовать как боеспособная сила. И хотя у испанцев оставалось еще около ста кораблей, герцог Медина-Сидония официально объявил об отступлении. О высадке десанта нечего было и думать. И флот, вернее то, что от него осталось, направился восвояси через Северное море, огибая Шотландию и Ирландию. Нужно было пройти 750 лье по Северному морю, о котором в те времена почти ничего не было известно. Корабли плыли наугад. А тут еще выяснилось, что катастрофически не хватает питьевой воды и провизии.

12 августа по приказу герцога каждому были урезаны порции питания: «без различия чинов и званий». Командующий распорядился также выбросить за борт всех лошадей и мулов, «дабы не тратить на них питьевую воду», хотя изголодавшиеся люди предпочли бы употребить их в пищу.

Положение на судах стало невыносимым. В лазаретах мест не хватало. В каютах и на палубах вперемежку с трупами лежали цинготные и тифозные больные. Матросы гибли один за другим от голода и болезней. В полузатопленных трюмах плавали дохлые крысы.

Семнадцатого августа море окутал густой туман, и корабли потеряли друг друга из виду. Низкое опухшее небо не позволяло определять высоту солнца, а ночью не было видно Полярной звезды. Штурманы вели корабли, полагаясь лишь на собственную интуицию. Когда туман немного рассеялся, герцог не дочитался многих судов, но ждать их не стал.

18 августа на жалкие остатки армады обрушился жуткий шторм. Набегавшие из мрака исполинские волны мотали тяжелые корабли из стороны в сторону, как щепки. Наутро герцогу доложили, что в пределах видимости всего одиннадцать судов.

Лопе и его брат Хуан находились на среднего размера галеасе «Сан-Хуан». Оба были истощены до предела. В глазах Хуана застыл ужас. Слабый по натуре, он плакал и просил пить. Его терзала лихорадка. Лопе подбадривал его, как мог.

Во время шторма корабль понесло на скалистый ирландский берег. Охваченный ужасом Лопе, вцепившийся в шкоты, смотрел на надвигавшуюся скалу. Какой-то матрос, не потерявший присутствия духа, бросился с топором на нос и перерубил удерживавший якорь канат. Якорь исчез в глубине, и под его тяжестью изменивший направление галеас обогнул скалу и вышел в открытое море. Только когда буря улеглась, увидел Лопе, что его брат мертв.

Король Филипп воспринял весть о гибели армады и связанных с нею надежд если не с покорностью христианина, то с мужеством философа-стоика. Герцог Медина-Сидония, имевший несчастье пережить гибель вверенного ему флота, явился к королю с видом приговоренного к смерти. Он склонил голову перед своим повелителем, ожидая, что над ней разразится буря, подобная той, которая истребила Великую армаду. Но король принял его необычайно ласково. Протянув герцогу руку для поцелуя, он сказал: «Ты не виноват. Я послал тебя сражаться с людьми, а не со стихией».

* * *

Никто из немногих выживших участников Великой армады не получил отпущения грехов. В обществе к ним отнеслись с жалостливым презрением. Вся Испания хотела как можно скорее забыть о пережитом позоре. Что касается Лопе, то он никогда не вспоминал о том ужасе, который пережил в те страшные дни. Поскольку вынесенный ему приговор остался в силе, Лопе с Исабель поселились в Валенсии, где он буквально завалил местный театр своими пьесами. Лопе любил свою жену, но больше всего его привлекали чувственные удовольствия, и он не мог обойтись без многочисленных любовных связей. Исабель, очень от этого страдавшая, устраивала бурные сцены ревности, но ничего изменить не могла.

В 1593 году она умерла с разбитым сердцем. Эта смерть так потрясла Лопе, что он на время даже отказался от распутного образа жизни. Тем временем Хероним Веласкес, решивший вернуть себе курицу, несущую золотые яйца, выхлопотал для Лопе прощение, и он смог вернуться в Мадрид.

Начался его новый творческий взлет. Теперь он работал над пьесой не трое суток, как раньше, а всего один день. Актеры стояли у него за спиной, и не успевали чернила высохнуть, как они выхватывали написанное и спешили в театр, выучивая роли по дороге. Правда, драматург признавал, что среди его пьес были и такие, что после их написания он относил бюсты Плавта и Теренция в другую комнату и закрывал их в шкафу, ибо ему было стыдно смотреть им в глаза. Кроме пьес Лопе писал еще стихи, поэмы, романы и трактаты на разные темы.

Полное собрание сочинений Александра Дюма включает триста десять томов. Литературное наследие Лопе де Вега до сих пор не собрано, но предполагается, что он написал гораздо больше. К тому же на Дюма работали литературные «негры», а Лопе все свои тексты писал сам. Ну, и доходы его были соответствующими. Точных сведений о них нет, но известно, что пьесы принесли ему свыше ста тысяч золотых монет. Тем не менее живущий на широкую ногу поэт постоянно жаловался, что денег ему не хватает.

Популярность Лопе росла, и церковь решила использовать его славу в своих интересах. В 1609 году он получил звание «приближенного священной инквизиции», т. е. доверенного лица этого страшного учреждения. В качестве такового он принимал участие в церемониях аутодафе, что вряд ли тяготило его совесть, ибо он был верным сыном церкви.

В тридцать пять лет Лопе женился во второй раз на Хуане де Гуардо, особе из хорошей семьи, которую, по-видимому, любил, ибо посвятил ей множество трогательных стихотворений.

В 1613 году Хуана умерла во время родов. От этого брака у Лопе было двое детей: сын Карлитос, умерший в детстве, и дочь Фелициан. Потеряв жену и сына, Лопе впал в депрессию и поступил в религиозное братство, членом которого когда-то был Сервантес. Следует отметить, что у Лопе были дети и от внебрачных связей, сын и две дочери, которых он обожал.

А время шло, и казалось, что постаревший поэт должен наконец-то остепениться, но не тут-то было. Лопе, как хитрый паук, следил за прекрасными посетительницами театра и не раз заманивал их в расставленные сети, пуская в ход свое красноречие и обаяние.

Роман с Мартой де Наварес-Сантохо стал лебединой песней в бесконечном ряду его эротических похождений. Вега влюбился в нее с первого взгляда, хотя ему было уже за пятьдесят. Эго была изумительно красивая женщина с алебастровым лицом, вьющимися волосами, длинными ресницами и глазами русалки. К тому же она была умна, начитана и обожала поэзию. Марта ответила Лопе взаимностью во многом благодаря ореолу его неслыханной славы. Но красавица, увы, была замужем за богатым и грубым купцом. Ясно, что изящный, ласковый и элегантный Лопе, к тому же тонкий психолог, знаток женской души, всецело покорил ее сердце. У Марты от Лопе родилась девочка, которую ее муж признал своей.

Ну, а дальше все пошло наперекос. Анонимные доброжелатели сообщили мужу, что он уже давно украшен рогами, и назвали имя виновника. Разразился скандал. Ревнивый муж избил Марту до потери сознания. Лопе вызвал его на дуэль, но тот предпочел обратиться в суд. Общество приняло сторону обманутого супруга, и впервые пьеса Лопе была освистана публикой. До суда, однако, дело не дошло, так как муж Марты неожиданно умер.

Тем не менее счастье Лопе с Мартой не продлилось долго. Она впала в депрессию, потеряла зрение, а потом и рассудок. «Ее любовь была вызовом небу, и за это она наказана. Меня тоже ожидает кара», — писал Лопе де Вега в одном из своих писем. Так оно и случилось.

Удары судьбы обрушились на старого уже человека один за другим. Единственный его сын Феликс, добытчик жемчуга, погиб в результате кораблекрушения. Его любимица, младшая дочь Антония была похищена и обесчещена влиятельным кабальеро, которому благоволил сам король, и Лопе был бессилен что-либо сделать. Наконец, его вторая дочь Марсела, порицавшая отца за беспутный образ жизни, ушла в монастырь.

Оправиться от всех этих бед Лопе уже не смог. Он умер 27 августа 1635 года, повергнув в траур всю Испанию.

* * *

В отношениях между баловнем фортуны Лопе де Вега и таким хроническим неудачником, как Сервантес, не могло быть гармонии. Частная переписка прославленного драматурга свидетельствует о его пренебрежительном отношении и даже неприязни к автору Дон Кихота.

Мигель в долгу не остался, и в его похвалах модному корифею легко улавливается то легкая ирония, то убежденное неприятие творческих методов Лопе. Достаточно отметить, что Сервантес называет его moonstruode naturaleza, что можно интерпретировать и как чудесный, и как чудовищный. Сам Сервантес явно склонялся ко второму определению.

Слово «вега» означает равнина, что дало Сервантесу повод для написания сонета, в котором он воспел «равнину», приносящую неслыханные по своему обилию и разнообразию жатвы. При беглом прочтении этот сонет воспринимается как похвала и даже как лесть, но при чтении вдумчивом становится ясно, что мы имеем дело с завуалированной критикой путем умолчания. Сервантес восхищается количеством, но ничего не говорит о качестве, и сквозь чеканные строфы сонета явственно проступает ироническая улыбка человека, не разделяющего общепринятого мнения о народном любимце. Отдавая должное гению Лопе, Мигель порицал его за то, как он распоряжается своим даром.

Это были люди с несовместимыми характерами, взглядами и убеждениями и с абсолютно не похожими реалиями жизни. Не могли они чувствовать расположение друг к другу при таком антагонизме.

Сервантес сражался в славной баталии при Лепанто.

Лопе де Вега принял участие в бездарной и жалкой авантюре с Непобедимой армадой.

Сервантес, наперекор общему настроению, выступал за сотрудничество Испании с другими странами, видя во взаимодействии культур огромную пользу.

Лопе де Вега культивировал миф о военном и духовном превосходстве Испании над остальным миром и как мог поддерживал кичливость, самообольщение и нарциссизм испанского общества.

Сервантес всю жизнь отстаивал идеи веротерпимости и гуманности, далеко опередив свой век, не знавший милосердия.

Лопе де Вега запятнал себя связями с инквизицией и даже принял деятельное участие в сожжении францисканского монаха.

Сервантес видел цель литературы в том, чтобы воспитывать публику и формировать ее вкус.

Лопе де Вега утверждал, что автор вправе нарушать любые законы жанра, если этого хочет публика. Он даже выступил с манифестом об arte nuevo — новом искусстве, в котором писал: «Когда я сочиняю свои пьесы, то запираю на три запора все правила. Раз публика за все платит, было бы аморально лишить ее удовольствия глупыми ограничениями».

Тем не менее не исключено, что Сервантес в глубине души завидовал фавориту фортуны, имевшему все то, чего он был лишен. Он даже пробовал подражать Лопе и написал несколько комедий в его стиле, но успеха так и не добился.

Возвращение Лопе де Вега в Мадрид перечеркнуло карьеру Сервантеса как драматурга. В репертуаре театра Веласкеса остались только пьесы Лопе, и Сервантесу пришлось уехать из столицы в поисках заработка. Он решил искать счастья в Толедо, где его родители растили маленькую Изабеллу.

Хроника тринадцатая, в которой рассказывается о женитьбе Сервантеса и о кончине его отца

Деньги у Мигеля заканчивались, а новых поступлений не предвиделось. На их остаток он приобрел коня, худого, как афганская борзая, с глазами такими кроткими и грустными, что Мигель заплатил за него не торгуясь. «Эта животина очеловечилась. У нее человеческие глаза», — подумал Сервантес и назвал его Росинантом, что означает: «тот, кто был конем».

Последний вечер в Мадриде Сервантес провел в таверне в обществе друзей. Домой вернулся поздно. Сознание плутало в хмельном угаре. Уже под утро он забылся беспокойным сном, в котором мелькали тени давно ушедших людей и какие-то эпизоды из жизни, о которых, проснувшись, забываешь вовсе.

Утром оседлал Росинанта, взял свой нехитрый скарб, поместившийся в одном мешке, и отправился в дорогу. В небе пылало яростное солнце Кастилии. Выжженная земля жаждала влаги, но в это время года дожди здесь были большой редкостью. Он видел, как медленно ползет тень его и Росинанта по уже убранным хлебным полям. Изредка им встречались небольшие рощи пиний. Уродливые, с искривленными стволами и черными, похожими на щупальца ветвями, они почти не давали тени.

Сервантес предоставил коню брести по дороге, ведущей в Толедо, своим неспешным ходом, а сам предался невеселым мыслям:

Жизнь, — думал он, — можно сравнить с большим домом со светящимися окнами. Но вот наступает пора, когда окна гаснут одно за другим. Дом, сверкавший огнями в ночи, медленно, но неуклонно погружается во мрак и тишину. Когда гаснет последнее окно — заканчивается жизнь. Я чувствую, что не так уж много освещенных окон осталось в моем доме. Пора уже подводить итоги. Спросить себя: так чего же ты добился в жизни, Мигель Сервантес де Сааведра, чувствовавший в себе силы необъятные? Несколько пьес и роман, который тебе самому не нравится, вот, пожалуй, и все твои достижения. Прямо скажем — не густо. Но ведь еще есть время. Еще жива в душе какая-то странная тяга к совершенству, которая всегда сопровождает меня и не позволяет опускать руки и отчаиваться. Не страшно забрести в тупик. Страшно в нем остаться.

Пора было отдохнуть и подкрепиться. На обочине он заметил дерево с потрескавшейся корой и не очень густой кроной. Он сел в его тени на землю, прислонившись к стволу, достал хлеб, сыр и вяленое мясо. Росинанту нацепил торбу с овсом, и тот удовлетворенно вздохнул. Покончив с трапезой, Сервантес задремал.

Разбудило его конское ржанье и топот копыт. Он вскочил и увидел блеск доспехов и всадников на статных конях. Впереди ехал герольд с королевским штандартом в руке. Вся кавалькада двигалась очень медленно. Сервантес понял, что это конвой. Вслед за всадниками двумя рядами шли монахи, босые, с непокрытыми головами. Они распевали псалмы заунывными голосами, а за ними шесть слуг несли паланкин, прикрытый сверху навесом. Замыкали шествие пешие королевские гвардейцы.

Мигель, дрожа от волнения, опустился на одно колено. Наконец-то он удостоился чести лицезреть своего повелителя. Тем временем слуги бережно опустили паланкин на землю совсем рядом с Сервантесом. Их сменили другие носильщики. Теперь он видел короля так близко, что даже разглядел угри на его носу. У Филиппа было покрытое красными пятнами лицо, изможденное длительными постами, и седая борода. Сервантес обратил внимание на его распухшие ноги — король уже давно страдал подагрой.

Филипп спал. Беспомощно свисала его рука со скрюченными старческими пальцами. Несмотря на сильную жару, король был одет так, словно направлялся на совещание Государственного совета. На нем был черный бархатный камзол, шелковая мантия, а на шее сверкала цепь Золотого руна.

Все длилось несколько мгновений. И вот уже королевский кортеж вновь двинулся в дорогу. На коленопреклоненного Сервантеса никто не обратил внимания.

* * *

Становилось все жарче, и Сервантес решил остановиться в гостинице для людей мимоезжих, переждать, пока спадет зной. Единственная гостиница, встретившаяся на пути, оказалась довольно жалким заведением, рассчитанным отнюдь не на привередливых людей. Она представляла собой двухэтажный грубо сколоченный сарай с коморками для постояльцев — такими маленькими, что в них с трудом помещались кровать и стул.

Бросив мешок с вещами на кровать и поместив Росинанта в конюшню, Мигель зашел в кабачок, расположенный на первом этаже. Там надолго устроились несколько мрачных типов, успевших уже основательно нагрузиться. За столиком у окна сидел человек, облик которого показался ему смутно знакомым. Это был старик с морщинистым лицом, покрытым шоколадным загаром, с выцветшими голубыми глазами и оттопыренными ушами. Старик чем-то неуловимо напоминал юношу, которого Сервантес знал четверть века назад, когда учился в школе дона Ойоса. Звали его Рамон Мануэль де Самоса. Мигель с ним дружил. Ему импонировали его скептический ум и неукротимый характер. До школы Ойоса Рамон учился в иезуитском колледже, где регулярно подвергался наказаниям из-за своего упрямства, непокорности и склонности к разгульной жизни. Ни уговоры, ни епитимьи, ни даже бичевание не могли переломить этот буйный характер. Кроме того, он любил выпивку, а надравшись, пел фривольные песни, оскорблявшие нравственное чувство иезуитских монахов. Кончилось тем, что Рамон был с позором изгнан из колледжа, и не миновать бы ему трибунала инквизиции, если бы за него не поручился дон Ойос. Он ценил одаренность Рамона и принял его в свою школу, где с ним и подружился Мигель. Два года Рамон проучился в школе Ойоса, не слишком утруждая себя занятиями, наслаждаясь жизнью и широко пользуясь щедростью богатых любовниц. В отличие от Сервантеса ему ни разу не довелось лечь спать голодным. А потом Рамон неожиданно исчез, словно его поглотила земля. Сервантес не раз вспоминал своего веселого товарища. И вот теперь он встретил его здесь. «Впрочем, я, наверно, ошибся, — подумал Сервантес. — Рамон ведь мой ровесник, а этому старику явно под шестьдесят». Старик почувствовал на себе его взгляд и повернул голову. Увидев его встревоженные глаза, Мигель понял, что не ошибся.

— Здравствуй, Рамон, — сказал он и встал. Встал и старик. Весь его облик выражал испуг.

— Откуда вы меня знаете? — спросил он.

Мигель назвал себя. Рамон шагнул к нему, и друзья обнялись.

В этом кабачке они проговорили весь вечер и почти целую ночь, опорожнили несколько бутылок. Сначала рассказывал Сервантес о своей жизни: о дон Хуане, о Лепанто, об алжирской неволе, о своих литературных успехах, неудачах и надеждах. Рамон слушал его, не скрывая волнения.

— Я всегда знал, что ты рожден для великих свершений, — произнес он, когда Мигель кончил свой рассказ.

— Ну, а теперь твоя очередь, Рамон. Почему ты так неожиданно оставил школу? Как жил все эти годы? И почему так резко состарился? Мы ведь ровесники, — сказал Сервантес.

— Удивительно, что ты меня узнал, — начал Рамон свой рассказ. — Я так изменился, что меня никто не узнает, и в этом залог моей безопасности. Случайно я узнал, что нахожусь в черном списке инквизиции. За мной вот-вот должны были явиться монахи в серых сутанах, и мне пришлось исчезнуть.

— Но как ты мог не попрощаться со мной? — спросил Мигель.

— Не было времени. Дальше все сложилось удачно. У меня была любовница, актриса бродячего театра. Я присоединился к их труппе и два года колесил с ней по всей Испании. А потом мне это наскучило, и я ушел.

Мигель посмотрел на покрытое морщинами лицо друга и произнес:

— Ты часто говорил мне, что посвятишь жизнь поискам истины. Ты ее нашел?

— Об этом и идет рассказ, — усмехнулся Рамон. — А состарился я потому, что видел смерть. Слушай внимательно, ибо сейчас я расскажу о самом важном из всего, что со мной произошло. Я тяжело заболел. Надежды на выздоровление не было. Не оставалось никаких сомнений в том, что я умираю. Моя душа отделилась от тела, и сверху я увидел самого себя, лежащего на кровати. Время и пространство исчезли.

«Он умер», — услышал я чей-то голос и увидел, как мое тело подняли и положили в гроб. А потом я очутился в неописуемо красивом месте. Кругом сновали люди со счастливыми лицами. Они чего-то ждали. Я понял, что нахожусь в раю.

— Что здесь происходит? — спросил я человека, стоящего рядом со мной.

— Сегодня день Сотворения мира, и все ждут, что в рай спустится сам Господь, — ответил он.

Можешь себе представить, как я был взволнован. И вот появилась красочная процессия. Впереди ехал на слоне какой-то великан в тюрбане, украшенном большим алмазом, а за ним следовала огромная толпа.

— Неужели это Бог? — спросил я соседа.

— Нет, это Кришна.

Процессии появлялись и исчезали одна за другой. Вслед за Кришной прошли и Будда, и Христос в сопровождении сонма верующих. Проехал на верблюде старец в куфие и халате, за которым шли тысячи приверженцев. Это был пророк Мухаммед. Толпа стала редеть, и я вдруг обнаружил, что остался один. И тогда ЭТО случилось…

Рамон замолчал, вглядываясь поверх головы Сервантеса во что-то, видимое лишь ему одному. Понимая, что сейчас он услышит нечто важное, Мигель тихо спросил:

— Что ЭТО?

— Я увидел величественного старца с белой окладистой бородой. Он шел пешком. В руках у него был посох. Его никто не сопровождал. По овладевшему мной благостному чувству я понял, что это и есть Бог, и упал на колени. Спросил, подняв вверх залитое слезами лицо:

— Ты ли это, мой Господь? Почему ты один?

И услышал тихий голос, проникавший в самое сердце:

— Ты же видел, что все люди ушли за своими богами и пророками. А со мной могут быть лишь те, кто не следуют ни за кем…

— Что же было дальше, — спросил потрясенный Мигель.

— А дальше я услышал голос, сказавший: «Да ведь он жив!» Оказывается, я стал колотиться в гробу, когда его уже засыпали землей, и меня услышали. Вот так я узнал, что все религии — это ложь, и стал искать свой путь к Богу…

— Но, Рамон, это ведь ересь, — сказал Сервантес. — За это тебя могут сжечь на костре.

— Ты ведь не пойдешь доносить, а кроме тебя я никого не посвящал в свои взгляды, — улыбнулся Рамон. — Но ты спрашивал меня насчет истины.

— Ну, да.

— Я искал ее повсюду. Обошел много стран, беседовал с великими мудрецами. Долго размышлял и понял, что истина ведома только Богу. И я стал искать прямого контакта со Всевышним. Поиски привели меня в Тирольские горы, где жил старец, известный своей мудростью. Он не был ни христианином, ни иудеем, ни мусульманином, но изучил и Тору, и Евангелие, и Коран. Он знал все. И этот старец сказал мне: «Прямой контакт человека с Богом невозможен, потому что Он находится за пределами созданного Им мира, из которого выхода нет. Но истина все-таки существует. Она в заповедях, переданных Им Моисею на горе Синайской. Тот, кто их соблюдает, тот спасется».

— Так просто? — спросил Сервантес.

— Да, так просто.

* * *

Старики Мигеля неплохо устроились в Толедо. Они занимали небольшой домик с садом в центральной его части, как раз позади знаменитого местного собора. Город, чего только не повидавший за свою тысячелетнюю историю, помнивший и готских, и арабских завоевателей, относился к любым переменам со спокойной невозмутимостью. Но люди покидали его, потому что здесь трудно было найти работу. Жилища в Толедо сдавались дешево.

Отцу, Родриго Сервантесу, не понравилось, что у его сына внебрачный ребенок, и он сразу невзлюбил свою зеленоглазую внучку. Он ничего не сказал Мигелю, однако ни разу не взял девочку на руки. Он вообще не замечал ее. Мигеля это расстраивало. Мать тоже ничего не сказала сыну, но по-деловому занялась малюткой. Кормила и пеленала ее, вставала к ней по ночам, когда она плакала.

Родриго Сервантес тяжело болел разраставшейся водянкой. Его дни были сочтены, но он не сознавал своего положения и строил радужные планы на будущее, не прекращая занятия врачеванием. Однажды даже сумел вылечить сельского священника из деревушки Эскивиас в нескольких километрах от Толедо. Священнику, страдавшему острыми почечными коликами, он приписал какое-то снадобье, что, к его собственному удивлению, помогло. Избавленный от приступов боли священник стал считать Родриго Сервантеса замечательным целителем и вскоре посетил его в Толедо, но уже не как пациент, а как добрый знакомый. С собой он привез племянницу, 19-летнюю деревенскую барышню со звучным именем — Каталина де Саласар-и-Паласиос. Это была рослая миловидная девушка с тяжелым изобилием темных волос. Отец ее давно умер, и она с матерью жила у дяди.

Родриго Сервантес с воодушевлением рассказал священнику и его племяннице Каталине о своих сыновьях. О младшем — храбром офицере Родриго, сражающемся с еретиками во Фландрии, и в особенности о старшем Мигеле, герое битвы при Лепанто, которому покровительствовал сам дон Хуан Австрийский. Каталина слушала с замиранием сердца.

Эта девица больше всего на свете любила рыцарские романы, и ей казалось, что старший сын Родриго Сервантеса такой же великий воин, как Амадис Галльский. Мир ее фантазий внезапно стал приобретать реальные очертания.

Старик Сервантес разглагольствовал без всякой задней мысли, но мать, почувствовавшая, как разгорается в душе сельской девушки интерес к ее старшему сыну, решила, что нужно действовать. Она отвела священника в сторону и поинтересовалась, что он думает о возможности брака Мигеля с Каталиной. Выяснилось, что священник не имеет ничего против, но, разумеется, окончательное решение будет зависеть от матери девушки сеньоры де Паласиос.

Когда Мигель приехал, мать рассказала ему о своих планах, всячески превознося красоту и добродетели девушки.

«Паласиосы — старинный род, с ними не стыдно породниться, — журчала она в уши Мигеля. — К тому же Каталина — единственный ребенок, наследница небольшой, но ухоженной усадьбы. В приданное ей дают участок обработанной земли, засаженной виноградниками и оливковыми деревьями. Лучше невесты не найти. Тебе, Мигель, давно уже пора обзавестись семьей и зажить по-человечески».

Мигелю понравилось, что будущую невесту зовут Каталина. Так звали женщину из города Лукка, которая его когда-то любила и которую ему пришлось оставить. Он счел это хорошим предзнаменованием.

«Ну, что ж, — подумал он, — женюсь. Видно, пора. Если не теперь, то когда же?»

Мигель и в юности не воображал себя красавцем. А теперь, после всех перенесенных невзгод, он выглядел старше своих лет. Рыжеватая бородка давно поседела, лицо избороздили морщины. К тому же он считал себя неудачником. Разве может молодая привлекательная девушка полюбить пожилого однорукого инвалида?

«Ладно, — оборвал он себя. — Хватит философствовать. Тот, кто философствует, тот не живет, а тот, кто живет, тот не философствует. Пусть будет, как будет. Я ничего не жду, а значит, не буду разочарован».

Он выехал представиться семейству Саласар-и-Паласиос дивным ранним утром, когда солнце еще не успело одолеть ночную свежесть. По обеим сторонам дороги тянулись покрытые зеленью холмы и привольные рощи. На душе у него было легко и спокойно.

Деревушка Эскивиас показалась ему привлекательной, несмотря на убогие домики — наглядное доказательство бедности. Священник и Каталина Мигелю сразу понравились, а вот будущая теща синьора де Паласиос невзлюбила Мигеля с первого взгляда. Впрочем, это было взаимно. Мать Каталины оказалась дородной женщиной, примерно его возраста, с узким ртом и тонкими губами, что свидетельствовало о ханжестве и лицемерии.

За обедом говорил в основном священник. Каталина молчала, глядя на гостя блестевшими глазами. Мигель напрасно опасался. Он не разочаровал романтичную юную особу. В глазах Каталины он был отважным благородным рыцарем, сошедшим со страниц ее романов.

Мигелю трудно было говорить под недоброжелательным взглядом синьоры Паласиос. Зато священник болтал без умолку. Он произнес звучную тираду о том, что многочисленные знамения предсказывают скорый конец нашего погрязшего в грехах мира, после чего вновь явится Спаситель, и тогда уж наступит Царствие Небесное.

Мигель с трудом заставил себя включиться в беседу и привел цитату из Евангелия: «Смотрите, не ужасайтесь, ибо надлежит тому быть, но это еще не конец. Ибо восстанет народ на народ, и царство на царство, и будут глады, моры и землетрясения повсеместные».

— Ну, да, — сказал священник. — Это уже происходит, и значит, конец нашего грешного мира уже близок.

— Я бы не утверждал этого столь категорично, — усмехнулся Сервантес. — Шестнадцать столетий прошло с тех пор, как Господь наш Иисус произнес эти слова, и ни одно из них не обошлось без войн, голода, эпидемий, ураганов и землетрясений. В прах превращались великие империи. Люди погибали массами. Это происходило вновь и вновь, но молчали небеса, и Христос больше не спускался на землю.

— Теперь уже скоро, — сказал священник.

— Его пути неисповедимы, — пожал плечами Мигель.

На это нечего было возразить, и за столом опять воцарилось молчание. Мигель с облегчением вздохнул, когда суп, мясо, вино и благодарственная молитва остались позади.

Потом священник и его сестра, переглянувшись, вышли ненадолго. Мигель с Каталиной остались наедине. Ему нравилось, что она по большей части молчала. Он считал, что в молчании заключено столько потенциальной мудрости, сколько прекрасных статуй в неотесанной глыбе мрамора. Да и чувств в молчании больше, чем в словах.

— Дон Мигель, — спросила Каталина, потупив глаза, — вы расскажете мне о сражениях, в которых участвовали?

— Ну, конечно, — ответил Мигель неожиданно хриплым голосом. Он вдруг ощутил сильное влечение к ее наивной простодушной невинности.

— А можно я вас еще о чем-то спрошу. Только не смейтесь надо мной.

— Разумеется, можно, и конечно же я не буду смеяться.

— Что такое любовь?

Мигель улыбнулся и ответил:

— Любовь — это постоянство чувства.

— Я не понимаю.

— Любовь — это не внезапные озарения, которые вспыхивают и гаснут, как искры костра, а непрерывность. Любовь не знает перерывов, — пояснил Мигель.

Внезапно она повела его в угол, где гордо показала свое главное сокровище: около пятидесяти растрепанных книжек на единственной полке. Мигель понял, что это рыцарские романы, которым он обязан благосклонностью Каталины.

«Бедная девочка, — подумал он. — Каким мусором забита ее головка. Надо будет привить ей хороший вкус».

Он не ведал еще, что это окажется непосильной задачей.

Через десять дней семейство Саласар-и-Паласиос явилось с ответным визитом. Старик Сервантес чувствовал себя все хуже и хуже. Распухший, уже отмеченный печатью близкой смерти, он все же встал с постели, чтобы приветствовать гостей. Мать хлопотала, собирая на стол. Синьора Паласиос сидела с кислым видом в кресле. Священник, уже успевший сообщить матери Мигеля, что Каталина и синьора Паласиос согласны на этот брак, был жизнерадостен и весел. Казалось, что все складывается наилучшим образом, как вдруг в соседней комнате громко заплакала Изабелла.

— Что это? — изменившись в лице, спросила синьора Па-ласис. — Чей это ребенок?

— Мой, — сказал Мигель и внес в комнату свою маленькую дочь.

— Нам не сообщили о том, что у дона Мигеля есть ребенок. Нас обманули, — повысила голос синьора Паласиос. — О свадьбе не может быть и речи!

— Этот ребенок вас не касается, — вмешалась мать. — Девочка останется здесь. Я сама буду ее воспитывать.

— Я с Изабеллой не расстанусь. Без нее бесполезно разговаривать о женитьбе, — сказал Мигель.

Каталина подошла к нему и стала молча разглядывать ребенка. Девочка красотой не отличалась. Ее портил длинный, как у отца, нос. Но Каталине это зеленоглазое создание понравилось. Она подняла на Мигеля ясные глаза и улыбнулась, давая понять, что на него не сердится. Но расстались стороны в явном несогласии, не приняв никакого решения. Расстроенному Сервантесу все опротивело, и он решил возвратиться в Мадрид. Матери он велел написать ему на имя Андреа, если что. В Мадриде у него не было никаких дел. Денег тоже не было. Правда, он встретился со своим издателем и получил от него мизерную сумму, которую тот задолжал за проданные экземпляры «Галатеи». С бывшими друзьями он не общался из гордости. Ведь они жалели его, неудачника, и это было самое невыносимое. Зарабатывал он по мелочам — то перепиской, то частными уроками. Ночевал, где придется. Вечера проводил в дешевых кабаках со случайными собутыльниками. А потом пришло письмо от матери. Каталина сломила сопротивление синьоры Паласиос, и можно было назначать свадьбу.

В маленькой убогой церквушке Эскивиас их обвенчал местный священник. Была поздняя осень. Порывистый вихрь рвался во все щели. Завывания его были такими громкими, что заглушали слабый голос священника. Невесту вел к алтарю ее дядя. Мать Каталины не явилась на бракосочетание дочери из протеста — настолько сильно она успела возненавидеть Мигеля. Что же касается матери Мигеля, то она не могла оставить тяжелобольного отца. Грустная получилась церемония.

В доме невесты их никто не ждал. Не было ни праздничного обеда, ни поздравительных речей. Синьора Паласиос заперлась у себя в комнате. Катилина наскоро приготовила еду, они покормили ребенка и наконец-то могли принадлежать друг другу. Для Мигеля в этой рослой сельской девушке на какое-то время сосредоточился весь мир. С осторожной нежностью искал он пути к ее сердцу. Ведь он знал о своей избраннице только то, что ей нравятся убогие романы.

Он не отчаялся, даже когда понял, что душа ее пуста, и долго верил, что эту пустоту ему удастся заполнить. Он пробовал читать Каталине и свои пьесы, и творения Лопе. Читал он великолепно, и она попыталась изобразить заинтересованность, но не смогла. Наконец она прямо сказала, что больше слушать эту белиберду не желает. Мол, вся эта болтовня не идет ни в какое сравнение с рыцарскими романами.

Сервантес попытался объяснить ей, почему рыцарские романы — это литература низкого пошиба, но она не стала слушать.

— Тебе никогда так не написать, вот ты и завидуешь, — припечатала она этот бесполезный разговор.

Тем не менее по-своему Каталина была к мужу привязана. Каким-то непонятным инстинктом чувствовала она, что Мигель не простой неудачник, ощущала исходящую от него силу, природу которой не могла понять.

Сервантес прожил с Каталиной более тридцати лет и скончался у нее на руках. Она на несколько лет пережила мужа и в своем завещании изъявила желание быть похороненной рядом с ним. Из произведений Сервантеса мы знаем, что он был сторонником неразрывности брачных уз и не придавал серьезного значения невзгодам у семейного очага. Во второй части «Дон Кихота» он устами своего героя излагает собственную теорию супружеских отношений:

«Законная жена, — говорит Дон Кихот, — не вещь, которую можно продать, переменить или уступить, а часть нас самих, неотделимая от нас до конца нашей жизни; это — узел, который, будучи однажды завязан на нашей шее, становится новым гордиевым узлом, которого нельзя развязать, а можно только рассечь смертью… Один древний мудрец говорил, что в целом мире есть только одна прекрасная женщина, и советовал каждому мужу для его спокойствия и счастья видеть эту единственную женщину в своей жене».

* * *

Отец умирал. Он лежал на кровати, вытянув руки вдоль тела, и тяжело дышал. С каждым вздохом в его груди что-то клокотало. Нос заострился, как у покойника. На лбу выступила испарина. Смерть уже наложила печать на его лицо.

— Ты здесь, Мигель? — спросил отец.

Мигель вздрогнул. В этом хриплом голосе не было уже ничего человеческого. Ему показалось, что в полумраке комнаты он различает очертания смерти, притаившейся у изголовья кровати.

— Здесь. Тебе что-нибудь нужно, отец?

— Я умираю, — сказал старик.

Мигель хотел его успокоить, сказать что-нибудь ободряющее, но не смог произнести ни слова.

— Я много грешил в жизни и боюсь, что попаду в ад. Такое может быть, Мигель? — В его голосе чувствовался неподдельный ужас.

— Успокойся, отец, — сказал Сервантес. — Ты прожил достойную жизнь и скоро будешь в раю вкушать вечное блаженство.

— Пошли за священником, — сказал отец. — Я хочу причаститься.

— Сейчас?

— Да, а то он может не успеть.

— Я уже послала, — сказала мать, тихо плачущая в углу комнаты.

— Дорогая моя супруга, — сказал отец, — я буду ждать тебя там, где мы опять будем вместе, и уже навеки.

У Сервантеса текли слезы, но он не чувствовал этого.

— Дай мне руку, Мигель, — сказал отец. Сервантес подал ему руку, и он вцепился в нее с неожиданной силой. — Бог дал мне хороших детей, Мигель. И ты — лучший из них. Ты лучше всех. Я всегда это знал. Мне так хочется, чтобы ты был счастлив, — прерывистым голосом произнес он.

Пришел священник, и Мигель вышел из комнаты. Причастившись, отец стал спокойнее.

— Теперь я готов предстать перед судом Всевышнего, — сказал он.

Всю ночь Сервантес провел рядом с умирающим. На рассвете началась агония. Дыхание отца стало прерывистым. Сервантес почувствовал, что душа уже оставила его тело, и за жизнь продолжает слабо сражаться лишь неодушевленная оболочка. Внезапно отец захрипел. По телу прошла судорога — и наступила тишина.

Хроника четырнадцатая, в которой рассказывается о том, как Сервантес стал сборщиком налогов и попал в тюрьму

После смерти отца Сервантесу пришлось взять на себя материальные заботы о матери и сестрах. Подрастающая Изабелла тоже требовала расходов. Сервантес бодрился, на людях шутил и смеялся, но им все чаще овладевала тоска. Он уже привык считать себя неудачником и с горечью думал, что судьба определенно испытывает удовольствие, с таким рвением преследуя его. Литературный труд, с которым связывалось столько надежд, не принес ему ни богатства, ни славы. Впереди маячила перспектива хронической бедности.

Понимая, что шансы добиться благополучия в Мадриде исчерпаны, Сервантес решил искать счастье в Севилье, которая была в то время центром торговых связей с испанскими владениями в Америке. Здесь было легче заработать на кусок хлеба, чем в любом другом месте. Сервантес называл Севилью «приютом для бедных и убежищем для несчастных», к числу которых причислял теперь и себя. Он страдал оттого, что перейдя сорокалетний рубеж, так и не сумел оградить от нищеты свою семью. Неужели на всем полуострове не найдется места, где он мог бы обеспечить своим близким достойное существование?

Сервантес оставил Севилью и скитался как последний бродяга по городам и весям. Ему часто приходилось стучаться в чужие дома, просить еды и ночлега, и обычно ему не отказывали. За его спиной люди жалели бедного калеку, а у него, к несчастью, был превосходный слух. Ему по-прежнему фатально не везло. У него не было ни профессии, ни высокопоставленных покровителей. Он охотно взялся бы за любую работу, но однорукий работник никому не был нужен. Он продолжал скитаться по бескрайним просторам полуострова, передвигаясь с обозами, подвозившими усталого путника. Ночевал в ночлежках вместе с человеческими отбросами. Иногда задерживался в трущобах, кишевших ворами, мошенниками, сутенерами и шпионами инквизиции.

Приобретенный жизненный опыт нашел выражение в поздних произведениях Сервантеса, где перед нами предстает красочный мир трущоб и притонов, завсегдатаев таверн и игорных домов. В Испании эти отверженные не соответствовали меркам других стран. Здесь на них лежал яркий и своеобразный отпечаток особого национального колорита. С аристократическим изяществом носили они свои жалкие лохмотья. В безделье видели символ благородства, а в работе — унижение. Чужой собственности не признавали.

Никто не проник так глубоко в характер этих людей, никто с таким мастерством не описал их быта, как Сервантес. Ничего удивительного, если учесть, сколько он их видел, слышал и наблюдал. Он знал все диалекты испанских провинций, прекрасно владел сочным, образным крестьянским языком. Более того, он в совершенстве знал жаргон деклассированных элементов — воров, нищих, продажных женщин и т. д. Результатом всего этого стали сочинения Сервантеса в плутовском жанре: «Ложная тетка», «Ринкнете и Кортодильо», «Цыганочка» и т. д.

Он радовался, когда встречал людей самобытных и диковинных. Это расширяло его понимание человеческой натуры. О каждом человеке у него складывалось свое впечатление. Неважно, насколько оно было правильным. Важно то, что с помощью воображения он мог воссоздать достоверный образ каждого из них.

Считается, что нет двух одинаковых людей, ибо каждый человек неповторимо своеобразен. Сервантес пришел к выводу, что это верно лишь теоретически. На практике же люди похожи друг на друга, и их можно разделить на небольшое количество типов, которые при сходных обстоятельствах жизни будут вести себя одинаково.

* * *

Он уже ни на что не надеялся, но добравшись до Мадрида, вновь стал обивать пороги приемных. Надо же было как-то коротать время. А испанская казна пустовала. Испания — владычица мира, задыхалась в тисках голода. Семь миллионов испанцев трудились, выбиваясь из сил, чтобы содержать гигантский паразитический нарост из миллиона знатных бездельников и церковных паразитов.

Самой ненавидимой в Испании кастой были податные чиновники. Королевские комиссары рыскали по изнемогающей стране, изымая у обобранных людей последнее, что у них еще оставалось для поддержания жизни. Изымались запасы пшеницы, ячменя, масла, вина, мяса, маиса и сыра. Взамен вручались ничего не значащие расписки. Мол, вам за все заплатят, когда божье дело восторжествует. Впереди маячила решающая схватка с Англией. Снаряжалась Великая армада, что требовало огромных средств. Тем не менее на должности королевских податных инспекторов было мало охотников. Считалось, что эта тяжелая и грязная работа подходит только для мужчин с крепкими нервами.

Однажды кто-то в королевской канцелярии обратил внимание на дело некоего Сервантеса, старого ветерана сражений с Сиятельной Портой. Уж этот наверняка закалился и огрубел в алжирском плену. Именно такие люди нужны для сдирания кожи с несчастных крестьян.

Его вызвали в канцелярию к господину де Гевара — верховному комиссару по закупкам провианта. Сервантес же чувствовал себя неловко. В давно истрепавшейся одежде он был похож на нищего и опасался, что, увидев его, верховный комиссар тут же укажет ему на дверь. Но высокопоставленный чиновник не удостоил его даже взглядом. Не поднимая головы от папки с бумагами, он сообщил Сервантесу, что ему надлежит немедля отправиться в Севилью, где он получит дальнейшие инструкции от господина де Вальдивиа, продовольственного комиссара Андалузии. Назначенное содержание — двенадцать реалов в день. Это все. Не отрывая глаз от панки, де Гевара жестом велел Сервантесу удалиться, а тот онемел от радости. Двенадцать реалов! Квалифицированный рабочий получал в два раза меньше. Этого с лихвой хватит, чтобы помочь матери, прихварывавшей в последнее время, и облегчить жизнь Каталине с маленькой Изабеллой.

И опять начались его скитания по пыльным дорогам Андалузии. Правительство выделило ему деньги, чтобы он привел себя в порядок и выглядел как подобает королевскому чиновнику. Он приобрел мула, бархатный камзол, элегантные брыжи и легкий плащ. С левой стороны седла был прикреплен длинный посох с позолоченным набалдашником в виде короны — символ его полномочий. На сердце же было тяжело. В своем падении он достиг предела. Стал мучителем бедняков. Правда, у него были оправдания. Он выполнял волю короля. Его семья голодала, и он сам почти умирал от голода. Но все это не имело значения. Важно было лишь то, что он превратился в пиявку, высасывающую из бедняков последние соки. Тут уж как не вывертывайся, как не оправдывай себя, но факт остается фактом. Он жил как в аду за двенадцать реалов в день, перестал быть человеком чести и превратился в винтик безжалостной государственной машины.

* * *

После своих изнурительных поездок Сервантес имел обыкновение посещать мастерскую своего друга, художника Гвидо Пахеко. За бутылкой вина он делился с ним всем, что накипело на душе.

Гвидо Пахеко в фартуке, покрытом масляными пятнами, радостно приветствовал гостя. Это был невысокий плотный мужчина с черными глазами, растрепанной шевелюрой и круглой, похожей на пушечное ядро головой. В мастерской художника суетились подмастерья. Одни смешивали краски, другие трудились на тяжелом станке, откуда время от времени появлялись еще влажные эстампы. На стенах висели гравюры, эскизы и уже законченные картины. В центре мастерской находился большой мольберт. Художник писал полотно «Искушение Христа». Работа была почти готова. Сервантес долго вглядывался в холст. Христос был изображен в тот момент, когда сатана показал ему все царства вселенной и предложил власть над ними.

Христос стоял на горе, спиной к зрителю, и всматривался в золотистую метафизическую даль, где переливаясь всеми красками, проступали контуры невиданных миров. Рядом с ним стоял сатана. Он был обнажен и прекрасен, как ангел, но только черный. Сервантес вспомнил загадочный рассказ евангелиста Луки о том, как Христос отверг все искушения сатаны, включая и власть над мирозданием.

— Картина, в сущности, готова, — произнес Гвидо Пахеко, — но скажи, Мигель, зачем сатане нужно было искушать Его? Он что, не понимал, что берется за безнадежное дело? Ведь Иисус — это ипостась Бога, а он всего лишь ангел, да к тому же падший?

— Он тогда был человеком, а не Богом. Как все мы, испытывал голод, жажду, лишения. А человек слаб. Вот сатана и надеялся, что человеческая плоть Иисуса поддастся искушению, — ответил Сервантес. — Но послушай, Гвидо, я дико устал, и мне сейчас просто необходимо поесть и освежить глотку.

— Извини, что сразу не предложил.

Друзья прошли в боковую комнату, где высокое окно, занимавшее полстены, выходило прямо в сад. Высокая черноглазая служанка быстро накрыла стол. Снеди было много: мясная нарезка, сыр, салаты, оливки. Три бутылки вина возвышались среди этого великолепия, как минареты.

— Бургундское, — сказал Гвидо, наполняя бокалы. — Я пристрастился к нему пять лет назад, когда жил в Париже. Недавно мне привезли целый ящик. Но скажи, Мигель, доволен ли ты своей работой?

Сервантес быстро взглянул на него.

— Ты шутишь? Я противен сам себе, ибо превратился в живодера. Когда я въезжаю в деревню, то женщины воют, как на похоронах. Мужчины смотрят с такой ненавистью, что леденеет сердце. Ложась спать, я кладу под подушку пистолет. Единственный способ не покончить с собой от такой работы — это не думать. И я научился не думать. Накрыл саваном душу.

— Ты свободен от ответственности, Мигель, ибо выполняешь волю короля. И не возьмись ты за эту работу, ее взял бы кто-нибудь другой. Не сомневаюсь, что тот, другой, действовал бы гораздо более жестоко — сказал Гвидо, сочувственно глядя на друга.

— Неделю назад я был в Есихо. Ты ведь знаешь этот городок. Там летом такая жара, что чувствуешь себя, как на раскаленной сковородке. К моему приезду крестьяне закрыли амбары, укатили бочки, сняли колеса с повозок, чтобы их не забрали в обоз. Хуже того, мужчины наточили косы и готовились к сопротивлению. Амбары, кладовые и погреба были пусты. Население так и не оправилось от прошлогодних изъятий. Ты понимаешь, Гвидо, здесь нечем было поживиться королю. У населения осталось лишь посевное зерно. Если бы я его изъял, то следующей зимой все жители умерли бы от голода.

— Но ты этого не сделал, Мигель.

— Разумеется, не сделал. Но и уехать из городка с пустыми руками я тоже не мог. Господин де Вальдивиа строго-настрого приказал мне выкачать из Есихо пятьдесят тонн муки и четыре тысячи кувшинов масла. И знаешь, что самое удивительное? Этот приказ я выполнил.

— Каким образом, — изумился Гвидо. — Явился ангел и сотворил для тебя чудо?

— Так оно примерно и было, — улыбнулся Мигель. — Ты ведь бывал в Есихо и видел монастырь Ла Мерсед. Он расположен на самом берегу речки Хениль. А рядом с ним, но уже вне городской стены, высятся три огромных амбара. Это кладовые монастыря. Я знал, что в них есть чем поживиться королю. «Открыть», — велел я и ударил своим жезлом в первую дверь. «Да вы что, господин комиссар, это же церковное имущество. Оно неприкосновенно», — ахнул бургомистр. «Прикосновенно, если в нем нуждается король. Открыть!» Прежде чем бургомистр успел возразить, сопровождавшая нас густая толпа радостно загудела. Несколько крестьян кинулись к амбарам и посбивали замки. Ты бы видел, что нам открылось. Широкие и объемистые вместилища вплоть до сумеречных глубин были забиты ящиками, мешками и бочками. «Изъять, — приказал я, — здесь хватит на всех».

— Мигель, но ведь это опасно. Ты восстал против церкви! Что теперь будет?

Сервантес пожал плечами:

— Не знаю, но пока суд да дело настоятель монастыря провел церемонию отлучения меня от церкви.

Гвидо молчал, потрясенный.

— Не печалься, друг, — засмеялся Мигель, — как-нибудь выкручусь. Не впервой. Не для себя ведь брал. Для короля. Но давай-ка лучше еще выпьем.

Гвидо открыл третью бутылку.

— Недавно я писал портрет одного епископа, — сказал он. — И спросил его, в чем мудрость жизни. Епископ не смог вразумительно ответить. А что скажешь ты?

— Думаешь, я смогу? — засмеялся Сервантес. — Ладно, расскажу тебе одну притчу: «В одной восточной стране жил молодой честолюбивый принц. Когда после смерти родителя он взошел на престол, то решил управлять царством мудро и справедливо. Он созвал своих мудрецов и повелел им собрать всю запечатленную в книгах мудрость и доставить ему, дабы, прочитав их, он узнал, как следует идеально управлять своими подданными. Мудрецы отправились в путь и вернулись через двадцать лет с караваном верблюдов, нагруженных пятью тысячами книг.

— Вот, повелитель, — сказали они, — книги, в которых собрана вся мудрость, которую познал человек от Сотворения мира и до наших дней.

— Я должен заниматься государственными делами и не смогу прочесть столько книг, — сказал царь. — Отправляйтесь в путь снова и уместите всё знание в меньшем количестве томов.

Мудрецы вновь отправились в дорогу и вернулись через пятнадцать лет, но теперь их верблюды привезли лишь пятьсот томов.

— В этих трудах, — сказали они царю, — ты найдешь то, что ищешь.

Но царь решил, что книг все еще слишком много и опять отослал мудрецов. Они вернулись через десять лет всего с пятьюдесятью книгами. Но царь уже состарился и устал. Теперь прочитать даже пятьдесят книг ему было не под силу.

— Потрудитесь еще, — сказал он мудрецам, — и принесите мне всю человеческую мудрость, сосредоточенную в одном томе.

Они ушли и вернулись через пять лет древними старцами. И вручили царю плод своих трудов. Но царь уже умирал, и ему было не до чтения». Такая вот история.

— А что стало с этой книгой? — спросил художник.

— Ее забрал ангел Божий в библиотеку небесного Клементинума, где собраны все когда-либо написанные великие книги, оставшиеся непрочитанными, — ответил Сервантес. Когда опустела третья бутылка, Гвидо Пахеко сказал: «Знаешь, Мигель, портрет Марии готов. Я писал его целый год, подстегивая себя алкоголем и наркотиками. Создавая его, я побывал в аду. И вот что я тебе скажу: это не просто портрет. Я сумел вернуть Марию к жизни. Да! Да! Представь себе. Впрочем, пойдем — и ты сам увидишь».

Мария была женой Гвидо, умершей четыре года назад от чахотки. Ее смерть стала для него страшным ударом. Она не только любила художника всеми силами своей необычайно одаренной души, но и обладала интуитивным и безошибочным пониманием жизни. При этом она даже не подозревала о силе своего неосознанного очарования. После ее смерти Гвидо жил в атмосфере безысходного отчаяния и лишь в последнее время начал приходить в себя.

Они вошли в небольшую комнату, служившую и спальней, и местом отдыха. Здесь находилась койка, покрытая медвежьей полостью, стол, заваленный всяким хламом, две табуретки. А на стене висела картина. Всего одна — но какая! Прямо перед Мигелем на тропинке, ведущей в сад, стояла Мария. Ее маленькие босые ступни покрывала роса. Темное платье оттеняло белизну обнаженной шеи и рук. Нежные глаза смеялись. Шлем шелковистых волос над высоким и чистым лбом казался диадемой. Весь ее облик светился умом, добротой и любовью. Сверхъестественная живость изображения, казалось, перешла здесь все границы человеческих возможностей.

Сервантес боялся пошевелиться. Ему казалось, что Мария вот-вот спустится с холста и подойдет к нему, еще более прекрасная в движении живого тела, чем в его величественной неподвижности.

— Ну? — спросил художник.

Сервантес молчал. Ему надо было собраться с мыслями.

— Ты превзошел себя и создал изумительный шедевр, — сказал он наконец. — Но эта манера писать… Она не похожа на твой обычный стиль.

— Я вложил в эту картину всю свою скорбь, все свое горе. И вот Мария опять со мной, и никогда больше меня не покинет. Разве это не прекрасно, Мигель?

— Давай разопьем по этому поводу еще бутылку, — сказал Сервантес.

* * *

Обстоятельства жизни становились все хуже и хуже. Его губила патологическая честность. Другой давно бы разжился на такой должности, но не Сервантес. Он стал все чаще прикладываться к бутылке, хотя знал, что у вина, которое пьешь в одиночку, не бывает хорошего вкуса. В довершение всего уставшая от непролазной бедности жена стала сварливой как Ксантипа, и нещадно его пилила. Каталину раздражало, что в Мигеле не было никакой основательности, никакой хитрости, никакого умения жить. Ее блаженный супруг витал в облаках и отправлялся собирать подати с карманами, набитыми рукописями.

В 1595 году Сервантес выиграл поэтический турнир в Сарагосе, сочинив стихи по поводу канонизации святого Гиацинта. Сияющий пришел он домой и вручил жене приз — три серебряные ложки. Она швырнула их ему в голову и заплакала.

А он упорно продолжал искать свой стиль, и школой мастерства стала для него античная литература. У Гомера его привлекали титаническая сила воображения и широта таланта. Его восхищал добродушный юмор, с каким Гомер описывает богов и людей. «„Илиада“, — говорил он, — так величественна и монументальна, что недосягаема для критики». У Горация ему нравились акварельное изящество и высокая степень стилизации — так расписывают вазы. С особым наслаждением читал он «Эклоги» Вергилия, поражаясь мастерству, с каким поэт наполняет смыслом каждую строку.

Но особое восхищение вызывал у него Ювенал. Суровый стоик, мастер сатиры, бичующей пороки, духовную нищету и убожество Рима периода упадка. Особенно ему импонировала в Ювенале его привязанность к ненавидимому им Риму.

Ощущение «odi et amo» (люблю и ненавижу) было присуще и самому Сервантесу в отношении Испании. Он многое в ней не любил и в то же время был глубоко к ней привязан.

Но нужно было что-то предпринимать в связи с отлучением от церкви. Сама анафема его не смутила. Годы пылкой юношеской веры остались позади. К церковным ритуалам он был теперь равнодушен. Цену же елейному благочестию корыстолюбивых и порочных священнослужителей знал хорошо. Но в Испании был немыслим отлученный от церкви чиновник.

С давних театральных времен был у Сервантеса приятель Фернандо де Сильва, несостоявшийся актер. Несколько раз он играл второстепенные роли в его пьесах и испытывал к Мигелю чувство, похожее на уважение. Уйдя из театра, де Сильва поступил на службу в инквизицию и со временем занял там важную должность. Этот мрачный субъект к Сервантесу был, похоже, искренне привязан. Он не носил сутаны, одет был по-городскому. На груди его красовался большой серебряный крест. Мигелю он так обрадовался, что пригласил его отобедать в превосходном ресторанчике «Греческая вдова». Отдав должное кулинарии и выслушав его историю, де Сильва сказал: «Крепко же вы влипли, дон Мигель. Тот, кто посягает на имущество церкви, совершает с ее точки зрения смертный грех и должен подвергнуться суровой каре. Но думаю, что мне удастся все уладить». Прошло пять дней, и де Сильва сообщил Сервантесу, что его отлучение от церкви аннулировано.

Но радость продолжалась недолго. Его не оставляли в покое. До него решили добраться, и он получил приглашение на испытание крови в Палату расовой чистоты. Пришлось снова обратиться к де Сильве. Они вновь встретились в «Греческой вдове». Был вечер, и де Сильва заказал легкий ужин с вином. Выслушав Сервантеса, он сожалением пожал плечами:

— На это учреждение мое влияние не распространяется. Тут уж я бессилен. Но ведь вам, дон Мигель, будет не сложно и самому доказать, что вы происходите из старинного христианского рода, четыре последних поколения которого свободны от примеси иудейской крови. Не так ли?

— Доказать? Боюсь, что это будет нелегко. По отцовской линии у меня все в порядке. Но со стороны матери некоторых документов не хватает. К этому могут придраться.

— Ну, тогда вам придется расписать судьям свое участие в битвах за нашу святую веру. Рассказать о Лепанто, о том, как героически вы вели себя в алжирском плену. Думаю, они примут это во внимание.

— Именно этого мне и не хочется делать.

— Почему? — удивился де Сильва.

— Противно. Знаете, в чем для меня признак счастья и гармонии? В том, чтобы никому и ничего не нужно было объяснять и доказывать.

* * *

В этот день двенадцать монахов — все доминиканцы, члены верховного совета Палаты чистоты, собрались на очередное рабочее заседание за массивным столом в помещении с низким сводчатым потолком. Была середина марта, но в Мадриде, расположенном на высоте восьмисот метров, устойчиво сохранялась холодная погода, поддерживаемая ледяным ветром с гор. В помещении было холодно, несмотря на четыре раскаленные жаровни. Сквозь узкие, похожие на бойницы окна дневной свет проникал сюда скупо и как бы нехотя. Через зарешеченное окно можно было разглядеть устремленный ввысь минарет католического собора, на кровле которого возвышалась строгая фигура Христа. Но, тем не менее, величественно-изящное сооружение оставалось неповторимо восточным. Все, что было ценного и прекрасного в этой стране, коренилось в культуре Востока. Мавры и иудеи дали Испании то, чем она так гордилась: мавры — красоту, иудеи — знание и мудрость.

Председатель, доминиканский монах лет шестидесяти, полноватый и немного сутулый, с движениями размеренными и неторопливыми, поднял голову от бумаг и посмотрел на Сервантеса взглядом спокойным и внимательным.

— Знаете ли вы латынь, — спросил он, — или хотите чтобы предварительное постановление было зачитано на понятном вам языке?

— Латынь меня не затруднит.

Председатель кивнул и стал читать монотонным голосом:

«По предписанию церковных властей и с соблюдением всех установленных правил назначается тщательное изучение происхождения провиантского и налогового комиссара на королевской службе Мигеля де Сервантеса Сааведра, сына Родриго де Сервантеса Сааведра и Элеоноры де Сервантес Кортинас, родившегося от их брака в Алькала-де-Энарес, крещенного там в церкви Санта-Мария ла Майор 9 октября 1547 года…»

И вдруг произошло неожиданное. Один из судей — тот, кто сидел по правую руку от председателя, воскликнул: «Дон Мигель!» — и чуть не опрокинув стол, бросился Сервантесу на шею. «Не выдавай меня, и я тебя спасу», — шепнул он ему на ухо. С содроганием Мигель узнал Вонючего.

— Вонючий, — громко и радостно произнес он. — Я вижу, ты неплохо устроился. Помнишь горшочек масла?

— Что это значит, доктор де Пас, — удивленно спросил председатель. — Почему этот человек назвал вас вонючим? И о каком масле идет речь? Вы его знаете?

Вонючий понимал, что его единственный шанс на спасение заключается в том, чтобы не дать Сервантесу говорить. Если он расскажет про выдачу алжирским палачам шестидесяти христиан в Алжире, то всему конец. Почетную должность судьи у него отнимут, а его самого сгноят в инквизиционной тюрьме.

— Это шутка, высокочтимый председатель, обычное дело между друзьями, — начал он, пожелтев от страха. — Мы всегда шутим про горшочек масла. С этим связана одна история, произошедшая в алжирском плену. Дон Мигель — мой друг. В алжирской неволе мы с ним были неразлучны. Если бы я заранее знал, что им заинтересовалась святая инквизиция, то я, разумеется, избавил бы почтенных судей от лишнего труда. Ведь кто-кто, а дон Мигель вне всяких подозрений. Я за него головой ручаюсь. Многократно испытанный божий воин, герой многих сражений за веру. Покажите почтенным судьям вашу руку, которой вы пожертвовали в бою при Лепанто, дон Мигель. Сервантес Сааведра, почтенные сеньоры, принадлежит к безупречному, древнему, ничем не запятнанному христианскому роду, на протяжении восьми столетий доказывавшему свою доблесть во всех битвах за веру Христову. Я предлагаю немедленно прекратить испытание и извинится перед доном Мигелем за то, что его потревожили напрасно.

Вонючий замолчал и опасливо посмотрел на Сервантеса. Удовлетворен ли его враг? Молчали и судьи. Все понимали, что тут что-то неладно. Но, с другой стороны, не было оснований не верить доктору де Пасу. Его, правда, повсеместно терпеть не могли, но одновременно с этим и боялись. Знали, что он способен на любую пакость.

Сервантес колебался. Велико было искушение изобличить этого негодяя, чтобы воздалось ему по делам его. Но он преодолел это неблагоразумное, хоть и вполне естественное желание.

— Вы свободны, дон Мигель, — произнес председатель. — Извините, что побеспокоили вас.

Без единого слова покинул Сервантес зал.

* * *

Как проклятый, тащится Серантес по горестным дорогам своей судьбы. Он взыскивает налоги, конфискует зерно, ссорится с местными властями, отбивается от нападений разъяренных крестьян. Он изнемогает под бременем сострадания, усталости и тоски. Радость жизни давно исчезла. Притупились чувства. Бесконечное множество того, что он видел и пережил, растворилось где-то в недрах памяти, избавив его от тягостных воспоминаний. Осталось лишь стремление перестать заботиться о деньгах, о благополучии своих близких и превратиться в простого бродягу, бесчувственного, как земля, по которой ходишь.

Все это было бы невыносимым, если бы он не ощущал в себе нереализованную способность иного осмысления жизни. Всем своим естеством чувствовал Сервантес, что рано или поздно эта способность проявится и, как прозрачная река, понесет его к ослепительному свету. Если же этого не произойдет, то и жить незачем.

А дела его тем временем идут из рук вон плохо. У него не прекращается разлад с севильскими канцелярскими крысами, изводящими его мелкими придирками. По его отчетам чувствуют они чуждую им породу и пакостят ему, как могут.

В Кастро дель Рио Сервантеса вдруг сажают в долговую тюрьму. Кто отдал подобное распоряжение, так и осталось невыясненным. Никакого обвинения ему не предъявили и через несколько дней выпустили, так ничего и не объяснив.

Ему присылают инструкции, которые невозможно понять.

От него требуют долговых расписок, он их высылает, а ему сообщают, что они утеряны, и требуют новых. Вдруг выясняется, что он должен казне четыреста талеров, и требуют немедленно погасить задолженность. Он перестает на все это реагировать и бредет дальше скорбной своей дорогой. Жалование ему выплачивают неаккуратно. Иногда ничего не платят месяцами. А жить-то надо. Вот и приходится пользоваться налоговыми деньгами, хоть это и строго запрещено. Но ведь все так поступают. Но тут уж он окончательно запутывается в долговых сетях. Теперь уже службы не бросишь. Если он это сделает, его тотчас же упекут за растрату. Неужели до самой смерти предстоит ему брести по этой мерзкой дороге?

Но Сервантес не сдается и в который уже раз пытается вкатить на гору свой сизифов камень. Он обращается в королевскую канцелярию и предлагает свою безвестную особу на какую-нибудь должность в американских колониях Испании. Ему отказывают, но он уже к этому привык и даже не особенно расстроился.

Из-за всех этих невзгод Сервантес становится угрюмым и рассеянным. Все чаще совершает он странные, необъяснимые поступки. Его друг художник Гвидо Пасеко смотрит на него с тревогой и сокрушением. Взять, к примеру, договор, заключенный им с директором севильского театра Кристобалем Осорио. Этот сеньор создал себе имя в театральном мире после того, как женился на Елене Веласкес, дочери директора мадридского театра и бывшей любовнице Лопе де Вега. Елена ужасно располнела, утратила былую красоту и находилась в состоянии тяжелой меланхолии. Сервантеса она не узнала.

Злополучный контракт был подписан Сервантесом после основательного возлияния, когда о ясности рассудка не могло быть и речи. Согласно договору, Сервантес должен был сочинить для сеньора Осорио шесть комедий. Со своей стороны сеньор Осорио обязался выплатить автору за каждую из них по пятьдесят дукатов. Правда, лишь в том случае, если при постановке окажется, что она принадлежит к лучшим пьесам, когда-либо игравшимся на театральных подмостках Испании. Этот документ не перестал нравиться Сервантесу, даже когда он протрезвел. С гордостью показал он его Гвидо Пасеко, но художник грустно сказал:

— Ты забыл, бедный мой Мигель, что я присутствовал при составлении этого странного договора. Ты был пьян и не понимал, что Осорио и его жирная супруга почти открыто смеются над тобой. «Одна из лучших» — это ведь ровным счетом ничего не значит. Кто это определит? Сам Осорио?

Ни одна из этих шести пьес так и не была написана. Но Осорио долго еще потешался над Сервантесом в театральных кругах Севильи и Мадрида.

А судьба продолжала свои козни. Сервантеса вызвали в столицу для очередного отчета. Поскольку дороги кишели грабителями, он уплатил государственные деньги банкирскому дому Фрейре-де-Лима, получив взамен вексель на его мадридский филиал. И надо же было, чтобы именно этот банкирский дом, считавшийся одним из самых надежных, вдруг обанкротился. Правда, в последний момент Сервантесу удалось получить почти все казенные деньги, но только почти. До полной суммы не хватило не так уж много — всего каких-то восьмисот талеров, но для него, бедного, как церковная мышь, это было целое состояние.

Его арестовали прямо в мастерской Гвидо и препроводили в знаменитую Королевскую тюрьму Севильи, где он должен был находиться, пока не выплатит долг.

— Ты там долго не пробудешь, Мигель. Я обещаю, — произнес, обнимая его, художник.

— Присылай мне иногда кварту-другую вина и чего-нибудь пожрать. Я слышал, что в этой тюрьме содержание ужасное, — сказал Мигель.

Хроника пятнадцатая, в которой рассказывается о том, при каких обстоятельствах приступил Сервантес к созданию романа о Рыцаре печального образа

Королевская тюрьма находилась на окраине города вблизи крепостной стены. Огромный двор был обнесен забором из пригнанных друг к другу столбов. Во дворе находилось высокое прямоугольное здание, похожее на амбар. Это и была тюрьма. В заборе имелось трое ворот: золотые, серебряные и медные, названные так в соответствии с платой, которую слуги закона взимали с узников. Те, кто проходили через золотые ворота, пользовались наибольшими привилегиями. Они жили в одиночных камерах верхнего этажа. Серебряные ворота предназначались для узников победнее. Они содержались в довольно просторных камерах, где койки не стояли впритык друг к другу. Ну, а медные ворота были уделом бедняков без гроша за душой, и жили они в зловонных загонах по двести — триста человек в каждом.

В этой тюрьме за все надо было платить. Охрана, постоянно требовавшая мзды, обирала узников до нитки. Сервантесу платить было нечем, и он был помещен в барак первого этажа. Это было обширное помещение с маленькими окнами, тускло освещенное сальными свечами. Койки здесь стояли тюфяк к тюфяку. Вонь была жуткая, но ему, имевшему за плечами алжирский опыт, это не очень мешало.

Сервантесу еще не приходилось видеть такой гремучей человеческой смеси, как в этой тюрьме. Здесь не принимался в расчет характер совершенного преступления. Задолжавший банку купец спал бок о бок с серийным убийцей. Койка мелкого мошенника находилась рядом с койкой отцеубийцы, которого уже ждала виселица. Профессиональные шулера, фальшивомонетчики, грабители и наемные убийцы находились в постоянном общении с людьми, оказавшимися здесь волею случая. Им предстояло или доказать свою невиновность, или гнить в тюремной клоаке. Здесь не стихал шум, гогот, звучала дикая ругань. Сервантесу стоило усилий не забыть, что все эти существа — люди, созданные по образу и подобию Божьему. У каждого из них была своя история, смутная и тяжелая, как похмелье. Впрочем, здесь никого ни о чем не расспрашивали. Это было не принято. Способность ничему не удивляться считалась у заключенных высшим достоинством. В основном же это был народ угрюмый, завистливый, тщеславный, хвастливый и подозрительный.

Дверь камеры оставалась открытой, но когда Сервантес решил выйти во двор, чтобы глотнуть свежего воздуха, ему преградили путь скрещенными алебардами. За право выхода надо было платить. Хуже всего, что за право умыться тоже надо было платить. Лишенный такой возможности Сервантес чувствовал себя ужасно. К тому же его донимали клопы, которых тут было великое множество.

К нему подсел коренастый человек с длинными обезьяньими руками, свидетельствовавшими о недюжинной силе.

— Сальвадоре, — представился он. — Со вчерашнего дня я раб Его Величества. — Это означало, что вчера этот человек был приговорен к каторжным работам на галерах. — А ты почему здесь?

— За долги.

— Дело житейское, — усмехнулся новый знакомый. — Я-то по крайней мере шестерых порешил. Будет, что вспомнить. А тебе не обидно, что загремел за такой пустяк в твоем-то возрасте?

— Обидно.

— А что у тебя с рукой?

— Лепанто, — неохотно произнес Сервантес.

Ему уже давно надоело рассказывать про Лепанто. Сальвадоре сразу проникся уважением к старому воину.

— Если кто тебя обидит — скажи мне.

— Я и сам могу за себя постоять, — ответил Сервантес.

Трое суток провел он в обществе клопов и всякого сброда, а на четвертые в дверях возник улыбающийся Гвидо. В руках он держал сумку с бутылками.

— Ну, как ты, Мигель?

Сервантес пожал плечами.

— Измеряю глубину лужи, в которую попал. Здесь, в этом болоте, ядовитые испарения столь утонченные, что изучить их можно лишь самому отравившись.

— Новости не очень хорошие, Мигель, — сказал Гвидо. — Дело твое приняло дурной оборот. Некий доктор Ле Пас — член совета инквизиции, курирующий интендантское ведомство, постановил, что ты должен в казну две тысячи талеров, потому что все твои долговые расписки странным образом исчезли. Это злонамеренный и бессмысленный абсурд. Я уже подал жалобу.

— Вонючий, — сказал Сервантес. — Этот мерзавец нашел все же способ со мной рассчитаться.

— Что еще за вонючий?

— Неважно. Две тысячи талеров! Это значит, что мне отсюда никогда не выбраться.

— Да ладно, Мигель. Все не так мрачно, как кажется. Что-нибудь да придумаем. А пока пошли.

Гвидо встал и жестом предложил Мигелю следовать за ним. Мигель повиновался, ни о чем не спрашивая. Гвидо провел его мимо золотых ворот на винтовую лестницу, ведущую на верхний этаж. Они очутились в небольшой светлой комнате, где были стол, аккуратно застеленная кровать и туалет с душем.

— Помещение и еда оплачены на два месяца вперед, Мигель. Но ты тут столько не пробудешь. Я найду способ вытащить тебя.

— Боже мой, здесь есть вода, и я могу наконец смыть с себя всю мерзость. Как мало, оказывается, нужно человеку для счастья, — сказал Сервантес.

— Я вижу, ты стал мудрее за эти три дня, — усмехнулся Гвидо, наполняя вином стаканы.

— Пожалуй, да, потому что чувствую себя сегодня не таким умным, как мне казалось трое суток назад, — сказал Сервантес.

* * *

Гвидо ушел, и Сервантес остался один. В первый раз за эти трое суток. Только теперь он почувствовал, какое это благо — одиночество и как он в нем нуждается. Заботливый Гвидо снабдил его чернилами и бумагой:

— Напиши смешной и захватывающий роман, Мигель, — сказал он уходя. — У тебя получится.

Сервантес тоже чувствовал, что получится. Напряжение, в котором он жил годами, вот-вот вызовет вспышку творческой активности. Накопленная энергия души найдет выход, как находит его кипящая вода, взрывающая стенки парового котла. Период безысходного отчаяния, творческого бессилия, унылого и томительного ожидания закончится здесь и сейчас. Он зашел в туалет освежить лицо, отразившееся в маленьком зеркале. Всмотрелся в свои черты, словно видел их впервые. На него глядел пожилой, измученный житейскими невзгодами человек. Лицо избороздили вялые складки, придавшие ему одутловатый вид. Усы, приобретшие серебристый оттенок, печально свисали вдоль основательно побелевшей бороды. Рот с зубами, сидящими не очень густо, потому что их осталось всего шесть. Лишь глаза сохранили горделивое и упрямое выражение. Ему пошел шестой десяток, а он все еще не сумел реализовать себя.

Но теперь настал его час. Он уже знает, как пользоваться чарующим задором мысли в сложной и увлекательной игре вдохновения. Его духовность, пропитанная соками уникального жизненного опыта, приправленная острой чувственностью и солью едкой иронии, созревшая под солнцем многих небес, станет катализатором готовой вырваться на свободу творческой энергии.

Итак, кто будет героем его книги? В какой-то степени он сам в облике крепкого костлявого старика, свихнувшегося на чтении рыцарских романов и решившего возродить в Испании золотой век рыцарства. По характеру своему и мировосприятию его герой будет истинным рыцарем, ценящим звание идальго превыше всего. Он, как и сам Сервантес, будет считать изобретение пороха делом низким и подлым, ведь после этого личное мужество и доблесть воина на поле брани утратили прежнее значение.

Разве не прекрасна идея отправить такого героя странствовать по свету для совершения рыцарских подвигов в эпоху, когда и о рыцарях, и о подвигах уже и думать забыли? Какими горестными приключениями будет отмечен каждый его шаг, как нелепо и гордо будет выглядеть он на своей тощей кляче, проезжая по бедным полям Манчи, где трудятся бедные крестьяне. Его герой будет непрестанно вступать в бой за справедливость, но этому трогательному сумасброду достанутся лишь колотушки, как доставались они самому Сервантесу. Разве не таким Рыцарем печального образа всю жизнь был он сам?

Правда, у героя романа будут совсем иные цели, чем у его создателя. Герой романа будет жить в прошлом, в то время как он, Сервантес, всегда жил в настоящем. Его герой будет принимать ветряные мельницы за великанов, нищие харчевни за богатые замки, погонщиков ослов за знатных кавалеров, служанок за придворных дам, Он же, Сервантес, видел в тех, кого считали великанами, — ветряные мельницы, в роскошных замках — притоны разврата, в светских дамах — простых скотниц, в знатных кавалерах — погонщиков ослов. Но, тем не менее, Сервантесу, как и его герою, доставались одни лишь побои и всевозможные бедствия.

Его книга будет не только пародией на рыцарские романы, но и прощанием с героическим прошлым Испании, столь милым его сердцу. Она станет также смелым экспериментом с непредвиденными последствиями. Рыцарский идеал он наложит, как матрицу, на современную испанскую действительность. Его герой, воплощающий рыцарскую эпоху, будет странствовать по пространству плутовского романа, где возвышенное встретится с низменным, а небесное с земным.

Но герой романа отправится путешествовать и совершать подвиги не один. Рядом с его тощей клячей будет трястись на своем ослике упитанный оруженосец, человек из народа, воплощение здорового народного духа. Рыцарь и его оруженосец будут так идеально дополнять друг друга, что как бы составят единое целое. Этот прием позволит передать чувства и мысли героя путем естественного диалога, в котором один персонаж будет пародировать речь другого, обнажая замысел автора. Двойной образ придаст всему роману непринужденную естественность.

Сервантес стал обдумывать детали будущей книги.

Представил себе бедного немолодого идальго дона Алонсо Кихану, начитавшегося рыцарских романов и на этой почве свихнувшегося. Вообразив себя странствующим рыцарем, он отправляется на поиски приключений, дабы искоренять всякого рода неправду и в борении со всевозможными опасностями стяжать себе бессмертное имя и почет.

Свою старую клячу он переименовывает в Росинанта — так звали когда-то коня самого Сервантеса, себя называет Дон Кихотом Ламанчским, деревенскую прачку с большими ступнями и выдающейся бородавкой объявляет своей прекрасной дамой Дульсинеей Тобосской, в оруженосцы берет мужика Санчо Пансу и отправляется на поиски приключений.

Сердце костлявого и взбалмошного рыцаря будет пылать любовью к человечеству. Он, впитавший в себя гуманистические идеалы, всеми силами попытается претворить их в жизнь, что обернется для него всевозможными бедами. Читатель должен чувствовать, что этот благородный безумец обладает великой душой, что его безумие неотделимо от его мудрости. У Дон Кихота благородная цель — преобразовать мир личным примером. Он будет жить в мире иллюзий. Чтобы видеть то, что существует, не надо никаких усилий. Но чтобы видеть то, что не существует в реальной жизни, нужно усилие души. Без него все иллюзорное исчезнет, а жизнь без иллюзий это жалкое прозябание.

Незаметно наступил вечер. В комнате стало темно. Он зажег свечу, взял чистый лист бумаги и начал быстро писать:

В некоем селе Ламанчи, имени которого мне не хочется упоминать, не очень давно жил идальго из числа тех, что имеют родовое копье, древний щит, тощую клячу и борзую собаку…

* * *

Сервантес, конечно, и не подозревал, что для его персонажа рамки книги окажутся настолько тесными, что он легким ветерком пойдет гулять по всей мировой культуре, перекочует в искусство, в философию, в поэзию и даже в фольклор.

В первой части романа много жестокости, типичной для Испании того времени, когда гордыня и надменность ценились гораздо выше, чем милосердие и доброта, а на городских площадях под восторженный рев толпы сжигали людей. Современники Сервантеса от души смеялись над жестокими сценами в первой части романа. Но пройдет время, и эти сцены начнут понимать по-иному. Героя, воспринимавшегося как шут, станут почитать как святого, ибо читатели наконец поймут, что девиз Дон Кихота — это милосердие, знамя его — красота, а весь он — пример возвышенной и бескорыстной доблести.

Но это будет потом, а пока Мигель продолжает лихорадочно писать. Наконец-то сметены все препоны, мешавшие роднику его вдохновения вырваться на свободу. Весь его жизненный опыт, все, что он узнал и пережил, воплотилось вдруг в череде образов, окруживших его пестрым роем. Его герой воплотил в себе черты и его самого, и дона Хуана Австрийского — блистательно-сумасбродного рыцаря, так и не дотянувшегося до короны, и угасающего в Эскориале монарха-затворника, одержимого величественными иллюзиями. И других удивительных людей, растворившихся в его герое и оставшихся невидимыми для читателя. Его книга будет иметь столько подтекстов, что их хватило бы и на десять романов. Ну, а что касается лицевой стороны, так это просто веселая пародия на рыцарские романы. Кто распознает в его идальго мятущийся дух Испании, ищущий добро и справедливость в прошлом, раз этого нет в настоящем? Текст его романа неотделим от смысла, как сирень от запаха. А когда читатель это поймет и поймет ли вообще — не столь уж существенно.

Слух о том, что воин-ветеран пишет ужасно смешной рыцарский роман, распространился по всей тюрьме, и впервые Сервантес узнал, что такое подлинная слава. Все обитатели «дома скорби» стали вдруг относиться к нему с необычайной почтительностью. Первую весть о том, что однорукий господин на верхнем этаже пишет очень забавную книгу, разнес Сальвадоре, испытывавший к Сервантесу истинное почтение и часто его навещавший.

— Что ваша милость пишет? — спросил он однажды.

— Забавный рыцарский роман.

— Прочтите хоть страничку.

Сервантес не заставил себя упрашивать. Он прочел Сальвадоре сцену о невиданном сражении с ветряными мельницами. Тот слушал, затаив дыхание, а когда Сервантес закончил читать, захохотал, хлопая себя ладонями по ляжкам.

— Ваша милость, а можно я приведу товарищей послушать про вашего рыцаря? — спросил он с несвойственной этому человеку робостью.

Сервантес пожал плечами. Почему нет?

— Ну, конечно.

И они приходили целыми группами. И слушали, раскрыв рты, полностью отдаваясь редкому удовольствию. Тюрьма, решетки на окнах, спертая вонь в бараках. Впереди еще долгие годы неволи. Жизнь однообразная, как капли осеннего дождя. И вдруг пожилой искалеченный идальго своим удивительным талантом дает им возможность повеселиться, отвлечься от тяжелых дум и мрачных снов.

Но ему необходимо кое-что проверить. Он устраивает особое чтение — для избранных. Только самые знаменитые висельники, воры и убийцы приглашены на это торжество.

Все они почли за честь его приглашение.

Комната заполнена до отказа. Какой-то странный отблеск радостного детского ожидания отражался на этих грубых лицах, обычно мрачных и угрюмых, в этих глазах, сверкавших иногда так грозно. Стоял шум, гам. Сервантес поднял руку. Наступила мертвая тишина. Он начал читать. Это был рассказ о том, как Дон Кихот даровал свободу несчастным, которых насильно вели туда, куда им совсем не хотелось идти. В своих странствиях Дон Кихот и Санчо Панса повстречали двенадцать приговоренных к галерам преступников. Их, скованных одной длинной цепью, стражники вели к гавани. Дон Кихот решил их освободить;

…Ибо мой рыцарский долг повелевает мне бороться с насилием и защищать беззащитных. И вправду ли виновны вы, милые братья? Одного, быть может, сгубила пытка, другого нужда или отсутствие надежной защиты, третьего и всех остальных — несправедливый приговор суда.

Дон Кихот с изысканной вежливостью предложил начальнику конвоя отпустить несчастных на волю. Тот, разумеется, отказался, и тогда Дон Кихот поверг его на землю ударом копья. Это стало сигналом к мятежу. Узники одолели стражу и стали свободными людьми. Среди слушателей прошел гул одобрения.

— Рассказ еще не окончен, — сказал Сервантес и прочитал заключительную часть.

Слушатели узнали, что освобожденные каторжане отнюдь не поблагодарили своего спасителя. Они забросали Дон Кихота камнями и избили медным тазиком, который он называл своим золотым шлемом. Осмеяв Рыцаря печального образа и осыпав оскорблениями, они разбежались, сорвав с него и с Санчо плащи.

Осел, Росинант, Санчо и его господин остались наконец вчетвером. Осел стоял, повесив голову, в глубоком раздумье и время от времени встряхивал ушами, как если бы ему казалось, что все еще продолжается каменный дождь. Росинант, поверженный камнями на землю, лежал врастяжку возле своего хозяина. Санчо стоял в одном камзоле, дрожа от страха перед полицией. Дон Кихот же был едва жив от огорчения, что те, кому он отважно помог, так дурно с ним поступили.

Сервантес кончил чтение. Секунду стояла мертвая тишина, а потом раздался такой хохот, что заколебалось пламя свечей. Его слушатели совершенно вышли из себя и хохотали самозабвенно, до слез, до истерики.

Да, это был успех. Но реакция слушателей застала Сервантеса врасплох. Как же так? Он показал им их собственную судьбу. Человек с благородным сердцем попытался их защитить. Так почему же они присоединились к тем, кто обрушил град камней на своего спасителя? Неужели же люди так жестоки? Или же это обстоятельства жизни делают их таковыми?

Сервантес подумал, что судить о человеческой жизни можно лишь после того, как она закончится, ибо судьбы людей склонны к самым удивительным метаморфозам. Он знал когда-то профессионального убийцу, ставшего священником с безупречной репутацией, почти святым. Знал уважаемого доктора, превратившегося в нищего бродягу. Знал очень способных людей, от которых все ждали многого и не получили от них ничего. Знал невежественных бездельников, ставших крупными учеными. Эти странные превращения свидетельствуют о том, что люди склонны ошибаться, когда речь идет о самом важном в психологическом облике человека.

— Свобода, — сказал Сервантес много позднее, на одном званом обеде в кругу состоятельных и важных людей, — не идет на пользу детям, дуракам, безумцам, людям, утратившим способность здраво смотреть на вещи, а также придуркам, чиновникам, негодяям всех мастей и людям слишком страстным, каковым случалось бывать и мне. Иными словами, свобода противопоказана трем четвертям человечества.

— Разве страсть — это отрицательное качество? — спросил молодой поэт, любимец хозяйки дома.

— Человек, лишенный страстей, бесцветен, — ответил Сервантес. — Страсть — источник энергии и огненный двигатель всего. Но, став самоцелью, она превращается в зло.

Хозяйка дома, очаровательная дама средних лет, супруга одного солидного чиновника, решила перевести острый разговор на другую тему:

— Недавно мне посоветовали попробовать китайскую кухню. У них так много приправ и специй, возбуждающих аппетит. В последнее время я его совсем утратила, — пожаловалась она, поедая сочную малину со взбитыми сливками. Сидящий напротив Сервантес, словно поддакивая хозяйке, произнес серьезным тоном:

— Самая лучшая приправа есть не только в Китае, но и у нас.

— Какая же? — поинтересовалась хозяйка.

— Голод, сударыня. Бедняки, не испытывающие недостатка в этой приправе, всегда едят с аппетитом.

* * *

Сервантес был счастлив. Он знал, что подарит миру нечто бесподобное, то, чего он никогда еще не видел. Каждый вечер он погружался в рой образов и в череду острых ощущений, видений и мыслей, сопровождавших похождения его героя. В одном ясном озарении постигнул он наконец ускользавший от него прежде смысл его судьбы, походившей на цепь независящих друг от друга случайных событий. Он заключался в том, чтобы написать «Дон Кихота».

Сервантесу было так хорошо, что он совсем забыл, что находится в тюрьме. Но настал день, и появился верный Гвидо.

— Твой долг уплачен, — сказал он, — Ты свободен, Мигель.

Гвидо выглядел усталым и измученным. Сервантес пристально посмотрел на него и все понял:

— Ты продал свою картину, свою Марию, — сказал он тихо. Гвидо пожал плечами:

— Это всего лишь картина. Я нарисую другую.

«Мне никогда не выплатить ему своего долга», — подумал Мигель, обнимая друга.

Хроника шестнадцатая, в которой рассказывается о конце долгого правления короля Филиппа Второго и о том, что представляло собой испанское общество к этому времени

Король Филипп знал, что не будет ему легкой смерти, ибо Господь склонен подвергать жесточайшим испытаниям самых верных своих слуг, прежде чем наградить их вечным блаженством. Тот, кого Господь всего беспощадней испытывает, будет выше других вознесен. Филипп часто думал об этом, стоически перенося выпавшие на его долю страдания.

А они были ужасны. Судороги и кровавые поносы не давали ему покоя. Его исхудавшее тело, истерзанное водянкой и хронической подагрой, покрылось нестерпимо чесавшимися гнойными язвами. Голова раскалывалась от боли. Его мучили тошнота, одышка, бессонница и сжигавшая внутренности жажда. Врачи запретили ему холодную воду, а теплую давали чайными ложками. Он подумал, что теперь уже глупо выполнять предписания врачей, и попросил стакан ледяной воды.

— Ведь это уже не имеет значения, не так ли, доктор Гельвеций? — спросил он своего лейб-медика.

Доктор, поколебавшись, ответил:

— Это сократит жизнь Вашего Величества на четверть часа.

Ему принесли кубок воды со льдом. Он осушил его жадными глотками. Вода имела странный привкус. По-видимому, доктор подмешал в нее наркотический порошок, чтобы уменьшить его страдания. На минуту ему стало легче, но при этом он ощутил такую слабость, что понял: конец уже близок. Его выкупали, смазали язвы душистым бальзамом, заглушающим запах разлагающегося тела, и осторожно перенесли на постель. Он попросил подать ему золотое распятие с изумрудами — семейную реликвию, передававшуюся из рода в род, и зажал его в костлявой ладони. Точно так же держал его отец Филиппа император Карл, умирая в Юсте.

Филипп не утратил ясности мысли. Нравственные его страдания были сильнее физических мук. Сорок лет управлял он одной из самых могущественных империй на свете. Его власть над огромными территориями Европы и Америки была безграничной. Он располагал регулярной армией из пятидесяти тысяч отборных солдат. Испанский флот мирного времени насчитывал сто сорок галер. Он имел полное превосходство над другими государствами и на суше, и на море. Его империя обладала монополией на торговлю и в Америке, и в Индийском океане. Испания получала и распространяла по своему усмотрению все золото Запада и все пряности Востока.

Ни пылкая храбрость французов, ни сомкнутый строй швейцарской фаланги, ни искусство английских лучников не могли остановить натиск испанской пехоты. В XVI веке испанцы были для всех народов, даже для неукротимых англичан, тем же, что римляне для греков в эпоху величия Рима. Испанцы не обладали таким гибким умом и такой тонкостью восприятия, как англичане или французы. Зато они превосходили их в твердости характера, в доблести и в чувстве чести. Ни в одном государстве, даже в елизаветинской Англии, не было в XVI веке стольких выдающихся личностей, как в Испании. И почти все знаменитые испанские поэты и писатели выделялись также или как воины, или как политические деятели.

Филипп был убежден, что на его долю выпала особая миссия, о которой знают только он сам да Всевышний. Он считал себя человеком всего лишь одной идеи, которая, впрочем, включала в себя все остальные. Свой долг он видел в истреблении любой ереси ради повсеместного торжества католической веры. Филипп хотел добиться такого миропорядка, при котором все другие монархи стали бы вассалами Испании и в экономической, и в духовной сфере. Во имя этой цели он и вел так долго изнурительную борьбу, но был побежден. Теперь, умирая, он мог признать это. Пути Всевышнего неисповедимы, и Филипп даже не задумывался над тем, почему Он не возжелал окончательного торжества католического дела. Впрочем, сейчас это уже неважно. Он готов предстать перед Ним и дать ответ за свои деяния. Разве он не готовился всю жизнь к этому часу? Никто не хочет умирать. Даже те, кто стремится попасть в чертоги вечного блаженства, страшатся таинства перехода от жизни к смерти. Он же всегда считал смерть благом, ибо лишь пройдя через ее горнило, можно обрести вечную жизнь.

Думал Филипп и о том, что перед смертью приходит истинное понимание сути вещей, но уже нет времени, чтобы воспользоваться этим знанием. Конечно, кое-чего он добился. Испания и Италия надежно ограждены от еретического яда. Но в Голландии ему так и не удалось искоренить еретический дух. Во Франции правит хитрый и циничный король Генрих IV, а в Англии уже много лет находится у власти мерзкая «Иезавель». Вспомнив о своих врагах, он чуть не задохнулся от ненависти.

Генрих IV воплощает все самое для него ненавистное. Он был вождем протестантов, но сменив веру, как змея меняет кожу, стал королем католической Франции. Он ни во что не верит, этот человек. Религия для него лишь ширма, скрывающая его подлинную сущность. Он издал эдикт, провозгласивший равенство всех вероисповеданий перед законом. Разве одно это не является страшной ересью? Генрих заботится о благе своих подданных, вместо того чтобы печься о спасении их душ.

Но самое странное это то, что Господь щедро наделил этого нечестивца всевозможными дарами. Этот король необычайно трудолюбив, отважен, обладает живым и ясным умом, разбирается и в науке, и в экономике, его лучшие друзья — художники и поэты. Железной рукой усмирил он бунтующую знать, с изумительной проницательностью подобрал себе талантливых министров и сумел внушить народу уверенность в завтрашнем дне. Страной он управляет не кабинетными указами, а ездит по своим владениям, беседует с подданными, интересуется их проблемами. И Франция расцвела при нем, как цветочная клумба после освежающего дождя. Этот король одним лишь своим существованием ставит под сомнение все, что Филиппу дорого.

А королева Елизавета, эта британская «Иезавель», ничуть не лучше. Филипп знал ее еще подростком, и у нее уже тогда был невыносимый нрав. Он смежил глаза, и воспоминания замелькали перед ним смутной чередой. Он уже понял, что иллюзорно все, даже духовное величие истинной веры, потому что человек смертен и не властен над временем.

Была осень, и крупные капли дождя медленно стекали по тонкому венецианскому стеклу больших окон его спальни. Ветер играл в саду Эскориала верхушками высоких деревьев, и они дрожали, издавая звуки, похожие на звучание арфы.

Он вдруг явственно увидел своего отца императора Карла. Ему было тогда шесть лет. Вернувшись из очередного похода, император, не снимая доспехов, вошел в детскую комнату и спросил: «Ну, как ты, сын? С завтрашнего дня ты начнешь учиться. Наследник великой империи должен знать множество вещей». От волнения он не нашел слов и лишь поцеловал отцовскую руку. С тех пор он много и прилежно учился. Овладел латинским языком настолько хорошо, что свободно читал в оригинале Вергилия. Быстро выучил французский и итальянский, но особых успехов добился в точных науках.

По своему положению Филипп был обречен на одиночество. Друзей у него не было. Мать умерла рано. Отца он видел редко. Инфант быстро научился скрывать свои истинные чувства и держаться с холодным величием и высокомерной сдержанностью. Он вырос не похожим на отца. Был равнодушен к военному делу, умерен в еде, питал отвращение к рыцарским забавам, не любил роскоши.

Но он разделял стремление Карла V к могуществу и считал своим долгом слепо повиноваться отцовской воле. Когда Филипп пожелал вступить в брак с понравившейся ему португальской принцессой, отец запретил ему это. Император, нуждавшийся в деньгах и солдатах, решил женить его на королеве Англии Марии Тюдор, которая была старше Филиппа двенадцатью годами. К тому же костлявая, с глазами навыкате, она совсем не обладала женской привлекательностью.

Филипп не колебался ни минуты. «У меня нет никаких желаний, кроме ваших, — написал он отцу, — поэтому я совершенно полагаюсь на вас и сделаю все, что вам будет угодно». Как и следовало ожидать, этот брак не был счастливым. Мария, до безумия влюбившаяся в Филиппа, была ему по-собачьи предана. Он же открыто третировал свою супругу и никогда не пытался вознаградить ее преданность хотя бы видимостью сердечной привязанности.

Процарствовав пять лет, Мария умерла от вирусной лихорадки. На престол взошла ее сестра, двадцатипятилетняя Елизавета. Пытаясь удержаться в Англии, Филипп предложил ей руку и сердце, но получил решительный отказ. «Я буду королевой-девственницей, — сказала она Филиппу, — таков обет, данный мной Господу».

Филипп подумал о ее многочисленных любовниках, и усмешка раздвинула его запекшиеся губы. Делать было нечего, он вынужден был возвратиться в Мадрид. Сейчас, находясь на пороге вечности, Филипп с ненавистью и восхищением вспоминал о том, какой она была в юности, и жалел, что недостаточно энергично за ней ухаживал.

Елизавета походила на свою мать Анну Болейн. От нее ей достались величавая поступь, изящная фигура, длинное, но царственное и умное лицо, живые глаза. Она, воспитывавшаяся при дворе своего отца, где царили свободные нравы, выросла смелой наездницей и метким стрелком. Училась прилежно. Свободно владела итальянским и французским. Много читала. Обожала театр.

Характер Елизаветы был соткан из противоречий — ведь она была дочерью Генриха VIII и Анны Болейн. От отца она унаследовала властные манеры, любовь к популярности, умение общаться с простым народом, редкостное бесстрашие и удивительное самообладание. Резкий мужской голос, вспышки неудержимого гнева и гордая надменность — все это перешло к ней от отца. Но вместе с мужественными чертами Тюдоров в ней уживалась изнеженная чувственность, унаследованная от матери Анны Болейн. Елизавета потворствовала всем своим прихотям и до умопомрачения любила роскошь и наслаждения. Она скопила целую гору драгоценностей, а количество ее платьев не поддавалось учету. Была падка на лесть.

Но Филипп помнил, с какой легкостью эта «Иезавель» распутывала хитросплетения его политики. Он знал, что за ее своеволием и легкомыслием кроется стальная воля и острый холодный ум. Тщеславие и капризы Елизаветы не отражались на ее государственных делах. На заседаниях своего Тайного совета эта легкомысленная особа превращалась в хладнокровного и жесткого политика. У себя в кабинете она не нуждалась в комплиментах и не терпела ни малейшей лести. Ее холодный скептический ум никогда не поддавался ни азарту, ни страсти.

Но ничто не вызывало у Филиппа такого отвращения, как бесстыдная лживость, присущая этой женщине. По количеству и наглости обманов она не имела себе равных во всем христианском мире. Она чувствовала себя в своей стихии в лабиринте лжи и интриг. Почти с восхищением думал Филипп о том, что обманывала Елизавета не только ради удовольствия, но и для выигрыша времени, ибо каждый выигранный год увеличивал ее силы. Она умела извлекать пользу даже из своей склонности к роскоши и развлечениям. В час грозной опасности, когда громадный испанский флот приближался к английскому берегу, весь народ оставался спокойным, видя, что его королева днем занимается охотой, а ночами балами и разными забавами.

Но истинное величие этой королевы заключалось в ее почти мистическом влиянии на народ. В одном из отчетов посланника Филиппа в Лондоне рассказывалось о пуританине, которому в припадке раздражения Елизавета приказала отрубить руку. Этот человек поднял свой обрубок прямо на эшафоте и, взмахнув им, воскликнул: «Боже, храни королеву».

Она была совершенно равнодушна к общественному мнению. Ее ничуть не задевали распространявшиеся агентами Филиппа по всей Европе обвинения в безбожии и распутстве. Особенно же бесило Филиппа то, что эта королева равно благожелательно относилась и к протестантам, и к католикам, со снисходительным презрением взирая на ханжество одних и предрассудки других. Для Елизаветы религиозные взгляды имели лишь политическое значение, и она была вполне согласна с Генрихом IV, что Париж стоит обедни. Как же Филипп ненавидел их обоих!

Он сделал усилие и изгнал образы ненавистных врагов из своей памяти. Не подобает королю омрачать ненавистью душу в свой смертный час. Бесшумно возник у его ложа лейб-медик:

— Сколько у меня еще времени?

Филиппу было тяжело говорить, и каждое произнесенное слово давалось ему с трудом.

— Два часа, государь.

Он велел приступить к святому миропомазанию, церемониалу, подводящему итог его строгой праведной жизни. Ему подстригли волосы и ногти, дабы он в достойном виде принял таинство. У ложа собрались свидетели священной церемонии: приор-исповедник, королевский капеллан, мажордом, министры и высшая знать. Архиепископ Толедский под монотонное чтение молитв совершил ритуал, черпая из серебряного сосуда освященный самим папой елей.

Взглядом король нашел своего единственного сына Филиппа, слабовольного, не обремененного талантами. Все, что осталось ему от четырех браков. После смерти инфанта дона Карлоса Филипп Второй женился четвертым браком на своей двоюродной племяннице Анне Австрийской, дочери императора — кузена Максимилиана Второго. Всего у этой четы родилось пятеро детей, но выжил лишь четвертый ребенок, сын Филипп. Когда он появился на свет, отцу шел уже 51-й год. Филипп Второй сказал о нем: «Господь, которому угодно было даровать мне столько владений, отказал мне в сыне, способном ими управлять. Боюсь, что им самим будут управлять другие. Но что поделаешь, если Господу угодно возложить на хилые плечи этого инфанта столь тяжкое бремя».

В последнее время Филипп все чаще вспоминал своего единокровного брата Хуана. Когда-то он завидовал его славе, видел в нем опасного соперника. Дон Хуан был устранен по его приказу, и теперь, умирая, Филипп сожалел об этом. Вот кто сумел бы сохранить величие Испании. Но что сделано, то сделано.

— Инфант, — тихо произнес Филипп.

— Я здесь, отец, — сказал инфант, преклонив колено перед королевским ложем.

— Ты продолжишь войну с Англией или заключишь мир?

Голос Филиппа прерывался, и принц с трудом расслышал, что он сказал.

— Как вам будет угодно, отец.

«Дон Хуан не так бы мне отвечал», — подумал Филипп и закрыл глаза. Светильники у его ложа текли и блистали, но не могли рассеять наступившую ночную мглу своими огненными языками.

«Отходит», — услышал он голос своего лейб-медика, прежде чем душа покинула тело и унеслась туда, откуда нет возврата…

* * *

После ухода Филиппа Второго начался закат имперского величия Испании, растянувшийся на целое столетие. При этом короле маленький провинциальный городок Мадрид, расположенный на пустынном и бесплодном кастильском нагорье, стал столицей великой державы, а королевский дворец Эскориал превратился в символ испанского абсолютизма.

Здесь Филипп проводил большую часть времени. Здесь зрели его замыслы. Здесь он основал библиотеку — одну из лучших в Европе — и великолепную картинную галерею. Отсюда он руководил всеми правительственными институциями. В своем небольшом кабинете, куда имели доступ лишь несколько особо доверенных лиц, Филипп разбирал бумаги и вел обширную деловую переписку. При нем бюрократический аппарат разросся до неимоверных размеров. Он никому не доверял и старался лично контролировать все пружины власти, что неизбежно приводило к недостаточной эффективности в управлении.

Филипп Второй был монархом нового времени, вершителем закона и правосудия, недосягаемым, всевидящим и всемогущим. Его личность историки оценивают по-разному. Одни считают его монстром, отягощенным всевозможными пороками. Другие отмечают, что он был не только фанатичным католиком, но и широко образованным человеком, покровителем искусств. Надменный и замкнутый, строго придерживавшийся установленных им самим правил придворного этикета, он хорошо относился к своим слугам и терпимо — к человеческим слабостям. Один из придворных летописцев сравнил немощное тело Филиппа с узкой и тесной клеткой, где томился дух, для которого была мала вся небесная сфера.

С кончиной Филиппа Второго испанский золотой век, так называемый Pax Ispanica, не закончился. Наивысшего духовного рассвета Испания достигла именно при его преемнике Филиппе Третьем, хоть он и считается монархом слабым и безвольным. Его легкомыслие и неспособность к умственному труду выявились еще когда он был инфантом. Филиппа интересовали лишь охота да придворные празднества. Все дела управления этот веселый король передал своему фавориту герцогу Дерме, который со сворой своих прихлебателей вконец опустошил и без того скудную казну. Пришлось выдумывать и вводить новые налоги и должности. Дело доходило до абсурда. В Эскориале, например, появилась должность хранителя королевских светильников. Отныне только гранд, заплативший за эту должность большие деньги, имел право зажигать во дворце светильники. Если же его по какой-либо причине не было на месте, то даже королю приходилось сидеть в темноте. Маршал Басомпьер рассказал в своих воспоминаниях, что Филипп Третий умер оттого, что угорел, сидя у камина, так как придворные не успели своевременно найти единственного гранда, который имел право двигать кресло короля.

Удивительнее всего то, что при таком бездарном короле Испания сохраняла свое духовное величие еще несколько десятилетий. Правда, этому содействовал целый ряд обстоятельств. Франция, главная соперница империи Габсбургов, была ослаблена длительными религиозными войнами в период заката дома Валуа. Когда вождь гугенотов Генрих Наваррский в 1589 году стал королем и поменял веру («Париж стоит обедни»), непосредственная угроза раскола страны миновала, но на возвращение Франции в ранг великой державы ушли долгие годы.

В 1603 году умерла королева Англии. С уходом с политической сцены Европы двух заклятых врагов — Елизаветы Первой и Филиппа Второго, стало возможным наконец заключение англо-испанского мира.

В 1609 году Испании удается добиться перемирия с мятежной Голландией на целых двенадцать лет. Мир, пусть даже и хрупкий, установившийся на Европейском континенте, привел к расцвету экономики и к резким изменениям реалий жизни во многих странах.

В Испании, однако, как бы по инерции продолжалась эпоха Филиппа Второго. Государство продолжало жить прошлым, и Сервантесу не надо было чрезмерно напрягать воображение, сочиняя свой великий роман. Испания Филиппа Второго была донкихотской. Ее дворяне хранили из поколения в поколение доспехи, в которых не решился бы вступить в бой ни один идальго. Филипп Второй, никогда не носивший своих рыцарских доспехов, имел привычку выставлять их на плацу на смотре войск. Сам же король проводил все свое время в Эскориале среди роскошных полотен Тициана, проверяя счета, читая и помечая все письма, поступавшие в его канцелярию со всех концов необъятной империи.

Король Филипп был типичным Дон Кихотом, вернее анти Дон Кихотом. Подобно персонажу Сервантеса, он жил как во сне и принимал свои фантазии за реалии жизни. По его приказу еретиков сжигали на кострах. Отличить же еретика от правоверного католика помогала пытка. Филипп полагал, что истинному католику Господь поможет вытерпеть все муки, и он не станет возводить на себя напраслину. Но, увы, напраслину на себя возводили все, ибо есть вещи, которые не в состоянии вынести ни один человек. Шпионы Филиппа тащили в застенки инквизиции людей, твердивших, что они добрые католики. А пытки выявляли, что они — кто угодно, но только не добрые католики. И костры пылали…

И при Филиппе Втором, и при Филиппе Третьем Испания жила в призрачном мире прошлого и не желала перемен. Это объясняется тем, что прошлое означало для Испании славу, богатство и величие, а настоящее ассоциировалось с тусклой будничной рутиной.

И разве сам Сервантес не был Рыцарем печального образа? Приступая к работе над романом, который во многом стал его скрытой автобиографией, Сервантес припомнил всю свою молодость, полную надежд и жажды подвигов, всецело связанную с борьбой за величие Испании. Той самой Испании, которую он ни на миг не переставал любить. Он любил ее, когда сражался при Лепанто, когда переживал ее позор в алжирском плену, когда служил в Португалии, когда писал свои стихи и трагедии. Так почему же на его долю выпадали одни лишь колотушки? Почему он ничего не добился в жизни, несмотря на все старания? Он сам задал себе этот вопрос и честно сам себе на него ответил: потому что его мечты были химерами.

В своих размышлениях Сервантес пошел еще дальше и сделал вывод, что погоней за химерами заражено все испанской общество с его глупой самоуверенностью и абсурдными представлениями о жизни. Прибегнув к беспощадному самоанализу, Сервантес понял, что и он сам был заражен болезнями своего века.

Большинство исследователей заблуждаются, относя писателя к XVII столетию, времени, когда был создан «Дон Кихот». На самом деле, и сам автор, и его творение всецело принадлежат XVI веку. Родившийся в 1547 году, Сервантес жил и действовал в этом веке и разделял его скорби и заблуждения. Он гордился блестящим рассветом своего отечества, за которым последовал неизбежный закат. В ту эпоху, когда Сервантес осознал себя как поэт и воин, не было во всем мире государства славнее и могущественнее Испании. Всюду гремела слава непобедимой испанской пехоты. Пышно расцвела ее блестящая литература, Везде восхищались творениями ее великих художников. Слава и величие Испании зиждились на великолепных качествах ее народа, включавших рыцарское благородство, преданное служение королю, религиозное благочестие. Все эти качества развились, закалились и окрепли в многовековой борьбе за освобождение родины от владычества мавров. В XVI веке испанская держава не испытывала неудач, не знала поражений. Достигнув единства, она приобрела обширные владения в Америке и превратилась в могущественную империю. Такова была Испания в молодые годы Сервантеса.

Ну, а что же представляла она собой в XVII столетии?

Разорительные войны Филиппа Второго и нравственный упадок знати отняли у нее престиж и силу. Изгнание мавров и евреев подорвало торговлю и благосостояние. Усиление абсолютизма подавило дух независимости. Бездарное управление двух Филиппов и кошмары инквизиции исказили привлекательные черты национального характера. Преданность королю выродилась в рабское заискивание перед властью. Религиозная убежденность превратилась в ханжество. Дух рыцарства, вытесненный из жизни, нашел пристанище в пустозвонных и велеречивых рыцарских романах. Здание испанского величия рухнуло как-то сразу, но в глазах народа жалкие его развалины все еще сохраняли очертания былого великолепия. Надменная самоуверенность испанцев никуда не исчезла, и они продолжали строить воздушные замки, не имеющие ничего общего с реальной жизнью. Всюду видел Сервантес тягу к небывалым подвигам и приключениям, бесплодную мечтательность и ленивое бездействие дворян, гордящихся своей никчемной бесполезностью. Грезы и химеры заменили действительность.

Причину столь странного образа жизни испанцев, парализующую любые проявления общественной активности, Сервантес увидел в наводнивших Испанию рыцарских романах. Поняв это, Сервантес решил искоренить зло в самом зародыше, осмеять в яркой художественной форме глупые фантазии, бесплодные мечтания, сентиментальный пафос и лицемерие, являвшиеся подоплекой фальшиво чувствительных рыцарских романов, настолько пришедшихся по вкусу испанцам, что никакой другой литературы они не желали читать.

Но как это часто бывает у людей гениальных, основная задача задуманного Сервантесом романа отошла на задний план. При таком глубоком и всестороннем знании Испании, при громадном запасе обработанных гениальным умом наблюдений над человеческими характерами роман Сервантеса явил изумительную картину нравов и обычаев испанского общества XVI века.

Что же касается самих рыцарских романов, то вот что говорит на эту тему испанский историк Тикнор: «Всего более достойно удивления то, что цель Сервантеса увенчалась успехом, не вызывающим ни малейшего сомнения. С 1605 года, когда появился „Дон Кихот“, не было написано ни одной рыцарской книги, с того же времени перестали перепечатываться, за незначительными исключениями, даже те романы, которые прежде пользовались огромной популярностью. Благодаря Сервантесу, рыцарские романы исчезли совершенно и стали представлять интерес лишь для библиофилов. Это был уникальный пример силы гениального ума, который одним хорошо поставленным ударом уничтожил цветущую и популярную область литературы великой и гордой нации».

* * *

После смерти короля Филиппа Сервантес покидает Севилью. Первый том начатого в тюрьме романа почти завершен, но как раз тогда он на целых пять лет исчезает из поля зрения. Сервантес ничего не публикует в это время и не имеет никакой связи с литературными кругами. Исчезновения из литературной жизни не очень преуспевшего драматурга и поэта почти никто не заметил.

По-видимому, в этот период своей жизни Сервантес напряженно размышляет и подводит итог своему жизненному опыту. Своему романтически-интуитивному восприятию жизни он придает теперь рассудочный характер. Сервантес понимает, что должен избавиться от наивной сентиментальности, присущей его ранним вещам. И он этого добивается. Начиная с первого тома «Дон Кихота» возникает совсем другой Сервантес. Не только в «Дон Кихоте», но и в других его поздних вещах проявляются и острая ирония, и тонкая сатира, и едкость горького опыта, накапливавшегося под солнцем многих небес.

Сервантеса мы вновь встречаем лишь в 1603 году в Вальядолиде, куда король Филипп Третий перевел свою резиденцию. Новую столицу тотчас же наводнили многочисленные придворные, идальго, гранды, генералы и авантюристы всех мастей. Городская беднота кормилась благодаря этому внезапному наплыву в Вальядолид людей состоятельных, привыкших сорить деньгами. Среди этой бедноты был и Сервантес.

В Вальядолид он привез лишь жалкие нищенские пожитки: вытертый плащ, камзол, в котором не хватало пуговиц, заплатанные башмаки, дырявые черные чулки, заштопанные зелеными нитками, и вещь, не имеющую цены: почти готовый первый том бессмертного романа.

Хроника семнадцатая, в которой рассказывается о переезде семьи Сервантеса в Вальядолид и об ошеломляющем успехе первого тома «Дон Кихота»

Пришла весна. Деревья в Вальядолиде и окрестностях покрылись зелеными почками, дожди прекратились, и пастухи начали выгонять в поле стада. Сервантес каждое утро после завтрака отправлялся в часовую прогулку по городу. Доходил до королевского дворца и возвращался обратно, наслаждаясь звонким весенним воздухом. Он давно устал от скитальческой жизни, полной тревог, стремлений и борьбы. Уже появились признаки наступающей старости. Все чаще давали о себе знать старые раны. Тем не менее он по-прежнему был устремлен в будущее и не сомневался, что займет причитающееся ему по праву место на литературном Олимпе.

Город, несмотря на то что в нем обосновался королевский двор, поражал грязью и запущенностью. Квартал, куда судьба загнала Сервантеса, добросовестно поддерживал свою худую славу. Вот как описывает жилище Сервантеса в новой испанской столице один из его лучших биографов Эмиль Шаль: «В Вальядолиде можно видеть маленький, низенький, невзрачный домик, затерянный в предместье среди постоялых дворов у глубокого оврага, на дне которого когда-то протекал ручей, называемый Эгева. Здесь в 1603 году поселился пятидесятисемилетний Сервантес. С волнением, которое передать не в силах, я посетил это жилище на выезде из города. У входа в него нет ни камня, ни надписи. Ветхая лестница ведет к двум скромным комнатам, где жил Сервантес: одна из них, без сомнения служившая ему спальней, представляет собой квадратное помещение с низким потолком и выступающими наружу стропилами. Другая комната — нечто вроде темной кухни — выходит окнами на крыши соседних пристроек. В ней сохранился еще cantarelo тех времен, то есть камень с круглыми отверстиями, в которые ставились кувшины с водой (cantaros)».

При Сервантесе жили его жена Каталина, дочь Изабелла, которой было уже двадцать пять лет, сестра Андреа, племянница Констанца и дальняя родственница Магдалена, а кроме того, еще и служанка. Где они все помещались? Как бы то ни было, работали все сообща. Женщины открыли маленькую швейную мастерскую и добывали средства к существованию, вышивая придворные костюмы.

Иногда случались выгодные заказы. Вернувшийся к королевскому двору из Алжира маркиз Вильяфранк поручил семье Сервантеса, с которой был знаком, шить ему парадный мундир. Но такое везение бывало редко. Сам Сервантес вел счета семейной швейной мастерской, выполнял поручения какого-нибудь магната и не чуждался никакой работы. Тем не менее семья с трудом сводила концы с концами. По вечерам, когда женщины вышивали, склонившись над кусками материи, Сервантес дописывал свой роман. Вся его жизнь была заключена теперь в этой книге. Днем он занимался разными делами, а вечером, поднимаясь по шатким ступеням в свою жалкую комнату, чтобы приступить к работе над текстом, каждый раз волновался так, словно спешил на первое свидание.

Его труд близился к концу: осталось только написать пролог. Сервантес сделал это быстро, в один присест, но шлифовал его долго и тщательно, стараясь обойти цензурные рогатки и донести до читателя свои сокровенные мысли. Он не мог прямо сказать все, что думал о своем времени, ибо прекрасно знал, что такое инквизиция: малейшая оплошность — и всему конец. Но он ясно дал понять, что выступает против литературы, культивируемой инквизицией и придворной камарильей, — фальшивой литературы, воспевающей фальшивые ценности.

Но вот первая часть «Дон Кихота» завершена, и начались проблемы. Где книгу издать? Где раздобыть на это средства? Сервантес пошел проторенным путем. В его время писатели обычно обзаводились покровителями, и он сделал то же самое. Его выбор остановился на герцоге Бехарском, потому, вероятно, что герцог был знатен и богат. Правда, особым умом он не отличался. Поэтов и вообще литераторов не очень жаловал. В жилах герцога текла кровь одного из знатнейших родов Испании, но у него была внешность кабатчика. Это был толстый, смуглолицый, начинающий лысеть человек с заметным брюшком и косматыми бровями. Подобно многим знатным грандам, он был честолюбив и перед всеми задирал свой нос. Уж не уподобился ли Сервантес своему герою, принявшему постоялый двор за зачарованный замок, когда он писал герцогу: «Я направляю ее (книгу) вашему превосходительству, потому что вы не покровительствуете вещам, написанным в угоду толпе».

Герцог Бехарский отнюдь не пришел в восторг от оказанной ему чести, но поручил своему секретарю разузнать поподробней, кто же он такой этот Сервантес. Секретарь выполнил поручение и доложил, что автор — бедняк, сатирик, сочинитель комических пьес и фарсов. И герцог решил, что высокий сан не позволяет ему принять посвящение от такого человека. Но у него была одна слабость. Он души не чаял в своей молодой, обаятельной и красивой жене — женщине экзальтированной и порывистой, с характером мягким и легким. Герцогине стало жаль бедного литератора, и она попросила мужа дать ему шанс. Супруг не мог ей отказать и разрешил Сервантесу прочесть в его салоне одну главу из книги. Чтение состоялось в большой комнате, обшитой сосновыми панелями. Несколько десятков свечей в двух люстрах заливали ее ярким светом. Здесь собралась высшая знать. Дамы были в нарядных платьях. Мужчины в расшитых золотом и серебром костюмах.

Сервантес прочел главу о сражении Дон Кихота с ветряными мельницами. Восторг знатной публики был таким же бурным, как и тогда в тюрьме. Благодаря столь ошеломляющему успеху все устроилось наилучшим образом. Герцог милостиво согласился принять посвящение, не подозревая, что тем самым он обессмертил свое имя.

В 1605 году первая часть романа вышла в свет в Мадриде. Издание книги взял на себя книготорговец Франсиско де Роблес. По всей вероятности не слишком веря в успех романа, де Роблес не вложил в издание больших средств. Великий роман явился миру на бумаге весьма невысокого качества, набранный старым сбитым шрифтом, со множеством типографских ошибок и опечаток. До наших дней дошло только восемь экземпляров этого первого издания.

* * *

Сервантес брел по улицам, прижимая к груди книгу, еще пахнувшую типографской краской. Шел наугад, без цели, и очутился у старого собора, напоминающего дряхлого, но мудрого и приветливого старика. Резные позеленевшие от старости двери были гостеприимно распахнуты.

Сервантес вошел внутрь и ощутил приятный запах ладана. Умиротворяющий ровный свет лился из мозаичных окон. Людей было немного. Они молились, преклонив колени. Тихо шевелились их губы, и слышен был только непрерывный таинственный шепот. На улице пылало солнце и томила жара, но здесь было прохладно. В каждом углу собора находились исповедальни, где можно было получить отпущение грехов. У одной из них на молитвенной скамеечке сидела дама, желавшая освободиться от бремени грехов. Лицо ее было скрыто под черной вуалью, монах, которому она исповедовалась, был невидим из-за перегородки, на которую дама положила свою руку.

Сервантес залюбовался перламутровой белизной этой дивной ручки с голубоватыми прожилками и длинными изящными пальцами. Было в ней что-то невинное и трогательно-нежное. Этой ручке не в чем было каяться, и она спокойно ждала, пока ее владелица закончит исповедь. Но дело затянулось. Видно, у дамы скопилось немало грехов. Сервантес вздохнул и вышел, мысленно запечатлев жаркий поцелуй на прелестной ручке. И в это мгновение ручка дрогнула, дама повернула к нему свою голову, и Сервантес увидел сияющие глаза. «Это хорошее предзнаменование, — подумал он, — мою книгу ждет успех».

На сей раз Сервантес не ошибся. Это был не просто успех, а вихрь, сметавший его роман с книжных прилавков. Книга оказалась такой восхитительно забавной, что общий взрыв хохота встретил Рыцаря печального образа, въехавшего в мировую литературу на своей тощей кляче. Вскоре роман Сервантеса читала уже вся Европа. В одном только 1605 году он был переиздан пять раз.

Сервантес, правда, не получил от этого большой выгоды, ибо по своей непрактичности подписал кабальный договор, по которому все права на издание книги в ближайшее десятилетие переходили к де Роблесу. Правда, единовременно автору была выплачена довольно значительная сумма, но освободиться из тисков нужды ему так и не удалось.

А роман зажил своей отдельной от автора жизнью. Рассказывают, что король Филипп III, стоя однажды на балконе своего дворца, увидел на берегу реки Мансанарес студента, всецело погруженного в чтение какой-то книги. Время от времени студент прерывал чтение из-за приступа неудержимого смеха. «Держу пари, — сказал король, — что этот парень читает „Дон Кихота“». Никто из придворных пари не принял. Всем было ясно, что король прав.

В дни, когда роман начал триумфальное шествие по Испании и миру, Сервантес получил письмо от своего старого друга художника Гвидо Пахеко, которое не избалованного похвалами Сервантеса и тронуло, и обрадовало: «Дорогой дон Мигель! С огромным удовольствием прочитал твой роман. Если я хоть что-нибудь смыслю в литературе, то ты создал вещь на все времена. Твоя книга будет жить, пока существует наш великий испанский язык. Суть в том, что удовольствие, которое я испытал, читая „Дон Кихота“, доступно любому читателю. Любому — и это главное. Меланхолику и весельчаку, худому и толстому, протестанту и католику, прагматику и мечтателю. Это потому, что ты, Мигель, сострадаешь всем людям, кем бы они ни были. Сострадание — вот что такое твой Дон Кихот. Мы существуем в бесконечности. Реальность нашей жизни — это поляризация бесконечного на одном из бесконечных его полюсов. Твоя книга предоставляет равные возможности для всех точек зрения, основа которых воображение. Весь мир — это огромное познавательное зрелище. Твоя книга учит понимать его, помогает открывать новые перспективы, каждая из которых обладает ценностью почти абсолютной. В этом и заключается твое сострадание с изрядной дозой мудрой иронии. Жизнь в твоем романе показана как преображение реальности, как игра. Именно в этом я вижу глубочайший смысл „Дон Кихота“, единственной книги, которую будут читать, когда все остальные поглотит забвение.

Особенно же мне хочется выделить иронический параллелизм твоих персонажей. Каждая черточка в характере Дон Кихота соответствует противоположной, но все же родственной черточке Санчо Пансы. Рыцарь и его оруженосец разительно противоположны как в мыслях, так и в языке. Добряк Санчо говорит языком отрывистым и грубоватым, а его господин пользуется словарем дворянского сословия. В каждой фразе Рыцаря печального образа чувствуется знатный идальго. Когда говорит Дон Кихот, мы представляем его восседающим на высоком коне. Когда же говорит Санчо Панса, то мы видим его сидящим на своем низеньком ослике. Даже между Росинантом и осликом существует та же незримая связь, что между оруженосцем и его рыцарем. Ну, вот пожалуй и все, что я хотел сказать тебе по поводу твоей книги. Всегда твой Гвидо».

* * *

Казалось, что Сервантес поймал наконец жар-птицу за хвост, но это была лишь очередная химера. «Дон Кихота» читала и перечитывала вся Испания, когда в дом его автора ворвалось несчастье.

27 июля 1605 года Вальядолид шумно отмечал крестины наследника престола. Гремела музыка, в воздухе взрывались праздничные шутихи. Испанцы обожают праздники, когда можно, ничем не рискуя, расслабиться по полной программе. Сервантес, и в молодые годы не любивший коллективного веселья, работал у себя в комнате. Взрывы смеха, музыка, фейерверки мешали сосредоточиться, и он лег спать рано. Проснулся оттого, что за окном залились лаем сторожевые псы. Звучали какие-то гневные голоса. Сервантес встал, оделся и вышел на улицу. Праздничные гуляния уже закончились. Огромный полумесяц покачивался в небе, как фелука. Прямо напротив дома находился небольшой сквер. Оттуда доносился звон стали. «Дуэль», — подумал Сервантес. Он подошел совсем близко, но дуэлянты его не заметили. Опытным взглядом Сервантес сразу увидел, что один из дуэлянтов намного лучше владеет шпагой. Он атаковал быстро и легко. Вот он сделал выпад в терции и точно рассчитанным движением вонзил шпагу в грудь противника. Тот глухо вскрикнул и медленно опустился на землю. Победитель не стал терять времени и скрылся в темноте.

Сервантес склонился над телом. Несчастный был еще жив. На губах его пузырилась кровь.

— Я защищал честь жены, — прошептал он и потерял сознание.

— Он жив? — спросила прибежавшая на шум Каталина.

— Да. Надо внести его в дом. Возможно, ему еще можно помочь.

— Да ты что, Мигель? Закон запрещает вносить в дом раненых и убитых на улице. Они должны оставаться на месте до прихода служителей закона.

— Делай, что я говорю.

Он взял раненого за плечи, Каталина за ноги, и они внесли его в квартиру Осмотрев рану, Сервантес понял, что она смертельна. К утру незнакомец скончался, так и не придя в сознание. Лишь после этого Сервантес уведомил о случившемся муниципальные власти. Сотрудники префектуры во главе с сержантом появились быстро. Сержант, человек с лунообразным лицом и большим носом, спросил тоном, не предвещающим ничего хорошего:

— Кто тут хозяин?

— Ну, я, — сказал Сервантес. — Что вам угодно, сержант?

— Мне угодно сказать, что я должен арестовать вас и вашу супругу за нарушение закона. Вы разве не знаете, что нельзя вносить в дом тех, кто убит или ранен на улице?

— Я этого не знал.

— Незнание не является оправданием.

— По-вашему, было бы лучше, если бы мы оставили его умирать в сквере, как собаку? — Сервантесу становилось уже муторно на душе от этого разговора.

— Закон есть закон.

Так Сервантес и его жена оказались в тюрьме. Каталина — впервые в жизни. Сервантес — в который уже раз. Началось долгое дознание. Испанский бюрократический аппарат славился своей медлительностью, и сидеть бы супругам бог весть сколько времени, если бы не одно обстоятельство. Убитый Гаспаро де Эспелето оказался членом знатной и влиятельной семьи. Глава семейного клана придворный гранд Мануэль де Эспелето, узнав, как было дело, добился их освобождения.

* * *

В начале 1606 года Сервантес с семьей переезжает в Мадрид вслед за двором Филиппа III. Трудно понять, какая сила заставляла его всегда держаться поближе к королевской резиденции. Уж не надеялся ли он на то, что рано или поздно король обратит на него благосклонное внимание. Если это так, то он глубоко заблуждался.

Поселился Сервантес далеко от центра, на тихой улочке Св. Магдалены. Теперь, после успеха первого тома «Дон Кихота», он вновь возникает в литературных кругах. Возобновляет знакомство с Лопе де Вегой, встречается с Кеведо, Эспинелем и другими знаменитостями. Казалось, что он добился почета и уважения в литературном мире. Повсюду чествовали автора знаменитой книги, записывали в члены модных литературных и религиозных обществ, перед ним распахнулись двери академий.

Сервантес на первых порах старался завязать дружеские отношения с некоторыми из своих собратьев. Хвалил те их произведения, которые не принуждали его кривить душой. Посвящал свои стихи Мендозе, Лопе де Вега и другим.

Но характер у Сервантеса был ершистый. Несмотря на внешние знаки уважения, коллеги его не любили, а в их отношении к нему не было искренности. Они не верили в его доброжелательство, видели в нем чуждого им человека. Многие из них питали к нему скрытую вражду. Им было неприятно сознавать, что своим успехом Сервантес обязан исключительно себе. Они принимали за надменность независимость его литературных и политических воззрений. Их задевало, что он не нуждался ни в чьем покровительстве и не шел по жизни проторенными дорогами. Они чувствовали, что этот старик всегда будет живым укором для любой посредственности.

Кроме всего прочего, Сервантес в первой части своего романа сумел задеть многих собратьев по перу, рассуждая о современной испанской литературе. Понятно, что врагов у него было хоть отбавляй. Ошеломленные блестящим успехом «Дон Кихота», они в первое время не решались выступить против него с открытым забралом. Но накопившееся раздражение со временем прорвало плотину сдержанности и перешло в неприкрытую вражду.

Главным противником Сервантеса стал Лопе де Вега. Это он назвал Сервантеса худшим из испанских поэтов. Это он объявил «Дон Кихота» вздорной книгой, которую не стоит читать. Де Вега, в сущности, никогда не упускал из виду давнего соперника и натравливал на него своих литературных шестерок.

Прошедший через горнило тяжких испытаний, никогда не ходивший в баловнях у судьбы, Сервантес вынес свой приговор обществу, столь несправедливо отнесшемуся к нему, в блестящей сатире «Собачий разговор».

За собаками, так же как и за бедняками, — писал Сервантес, — признано право служить человеку, но отнято право мыслить. Однако собаки обладают такими ценными качествами, как память, благодарность и верность. На алебастровых могилах многих испанцев ставят лепные изображения их собак как символы верности. Быть может, природный инстинкт собак, их сметливость, чуткость и восприимчивость доказывают, что они обладают непостижимой для нас долей ума и рассудка.

В своей сатире Сервантес наделил даром слова двух собак. Одну звали Сцепион, а другую Берганца. В беседе с приятелем Берганца рассказывает о своей жизни, состоящей из многочисленных злоключений. Этот пес исходил всю Испанию. Служил в армии, откуда сбежал, потому что развращенность и отсутствие дисциплины среди солдат показались ему невыносимыми. Служил на бойне в Севилье и был поражен тем, что делается в ее бедных кварталах.

В ужасе бежал Берганца из города и поступил на службу к пастухам, но и здесь царили дикие нравы. Пастухи поедали вверенных им овец.

Тогда он стал сторожевым псом, но за ревностное исполнение своих обязанностей был посажен на цепь и отравлен. Он стал служить префекту, но тот оказался сообщником воров и мошенников. Берганца отправился в Вальядолид и устроился в больнице, где увидел людей мрущих, как мухи, из-за недоброкачественного лечения.

В своих скитаниях он встретил множество лживых женщин — эту подлинную язву испанского общества. В доме знатных господ, куда Берганца попал по протекции, его искусала комнатная собачка за его прямоту, после чего хозяева вышвырнули его на улицу.

— Послушай, — сказал Сцепион, выслушав его историю, — у каждого своя судьба и свое ремесло. Советы бедняка никому не нужны. Бедняк должен знать свое место и не лезть с советами к сильным мира сего.

«Собачий разговор» — эта красноречивая защита униженных и оскорбленных — и есть нелицеприятная оценка Сервантесом общественной и социальной жизни Испании.

Хроника восемнадцатая, в которой рассказывается о втором томе «Дон Кихота», о донкихотстве и о последних годах жизни Сервантеса

После выхода в свет первого тома «Дон Кихота» Сервантес резко прервал участие в литературной жизни Мадрида. Постоянные нападки завистливых ничтожеств, возомнивших себя писателями, травля врагов и клевета со стороны тех собратьев-поэтов, которых он вольно или невольно сумел обидеть, омрачали его жизнь. К тому же на него уже легла тень приближающейся старости. Ныли к непогоде давние раны, мучила бессонница. Тяготили постоянное напряжение и преувеличенная чувствительность. Любая несправедливость болью отдавалась в сердце. Одиночество, изнурявшее душу, не растворялось в беседах, не разряжалось в любовных забавах, не тонуло в алкоголе. Оно всегда было с ним.

Жизнь научила Сервантеса скептически относиться к людям, но не смогла истребить его глубокую веру в добро. Не обнаружив ничего идеального в земном, он стал искать его в небесном. «Для Бога, — говорил он, — самый бедный богаче всех».

В 1608 году жившая с его семьей родственница Сервантеса Магдалена вступила в общество терцинариев — так называлось братство мирян, объединенных под эгидой Францисканского ордена, и через два года приняла постриг. Ее примеру последовали сестра Андреа, а затем и жена Каталина. Сам же Сервантес вступил в Братство рабов святейшего причастия — возможно, потому что в это общество входили такие высокопоставленные особы, как герцог де Лерма, архиепископ Толедский Бернардо де Сандоваль-и-Рохас, популярные писатели того времени и даже сам Лопе де Вега. Этот кумир публики был врагом Сервантеса и причинил ему немало зла, но автор «Дон Кихота» продолжал восхищаться его талантом и творческой мощью.

Лишь в 1613 году Сервантес вновь появился в литературном мире, издав том из двенадцати новелл, написанных в поучение дочери Изабелле. В годы своих скитаний он, всегда зорко следивший за литературной жизнью, обратил внимание на входящие тогда в моду итальянские новеллы. Ему понравилась их легкая изящная форма, и он подумал, что неплохо было бы пересадить это итальянское растение на испанскую почву. И ему это удалось. Воспользовавшись своеобразной пикантностью итальянских сюжетов, он внес в них героический дух старой Испании. По литературному совершенству и стилистической отточенности новеллы не уступают «Дон Кихоту» и даже превосходят его. В этой книге Сервантес впервые проявляется как взыскательный стилист и мастер чувственно совершенного языка. В его новеллах выразительная сжатость стиля полностью соответствует четкости новеллистической композиции. «Новеллы» имели большой успех и за десять лет выдержали девять изданий.

Прошел всего год после успеха «Новелл», и в свет вышла сатирическая поэма Сервантеса «Путешествие на Парнас». Всю жизнь Сервантесу приходилось воевать, — то с турками, то с плохим театром, а теперь вот с плохими поэтами. В то время в Испании поэты плодились, как кролики. Это была целая корпорация бесталанных виршеплетов, изнеженных, болтливых и дерзких попрошаек. Они осаждали академические конкурсы и штурмовали дворцы знатных грандов в поисках покровителей и кормильцев. Все они выставляли напоказ свою нищету и свои жалкие творения.

В 1612 году эта свора борзописцев пришла в неописуемое волнение. Дело в том, что покровитель искусств граф Лемос, уезжая в Неаполь, где он получил пост вице-короля, объявил, что возьмет с собой лучших поэтов Испании. И тогда началось нечто невообразимое. Желающих оказалась тьма тьмущая. Доверенные лица графа Демоса братья Архенсола, которым было поручено произвести отбор, растерялись от такого обилия служителей муз. Ну, а Сервантеса не включили даже в предварительный список. Он никому не был нужен. Его недоброжелатели говорили, что время его прошло, что он устарел, этот бедный старик. Мол, проза у него еще куда ни шло, а вот со стихами абсолютный провал.

Сервантес, привыкший терпеливо сносить удары, на сей раз решил высказать все, что думает об этих людях и об их поэтических опусах. И он сделал это в бурлескно-сатирической поэме «Путешествие на Парнас», где крупными мазками изобразил сражение, которое велось за обладание поэтическим Олимпом между «хорошими» и «плохими» поэтами.

На минуту, но только на минуту, Сервантес позволил дать волю своей горечи. Устами Меркурия он воздал себе должное, то есть сделал то, чего он тщетно ждал от братьев по поэтическому цеху:

Твой труд уже проник во все пределы,

На Росинанте путь свершает он.

И зависти отравленные стрелы

Не создают великому препон.

В этой поэме Сервантес дал оценку творчеству поэта. С присущим ему великодушием он о многих отозвался благожелательно, но это не убавило числа его врагов.

* * *

Что такое донкихотство? Трудно исчерпывающе ответить на этот вопрос, ибо донкихотство — понятие многообразное и трактуется по-всякому. Обычно донкихотство определяют как отсутствие чувства реальности и сравнивают с Дон Кихотом человека, прущего на рожон и потому нелепого, жалкого и смешного. Но при более глубоком понимании донкихотства в нем видят стремление преобразовать мир и победить зло личным примером, а также рыцарскую верность мечте, как бы ни противоречила она реалиям жизни.

Наиболее ярким проявлением донкихотства принято считать восьмую главу первого тома «Бой с ветряными мельницами», где в яркой форме проявляется сумасшествие Дон Кихота:

Тут они увидели тридцать или сорок ветряных мельниц, стоявших среди поля; заметив их, Дон Кихот сказал своему оруженосцу:

— Добрая судьба руководит нашими делами лучше, чем мы могли бы этого желать. Посмотри вон в ту сторону, друг Санчо, видишь там тридцать, а то и больше свирепейших великанов? Сейчас я вступлю с ними в бой и перебью всех до единого: эта добыча послужит началом нашего богатства, ибо такой бой праведен, и самому Богу угодно, чтобы сие злое семя было стерто с лица земли.

— Какие такие великаны? — спросил Санчо Панса.

— Да вот те, что перед тобой, — ответил Дон Кихот. — Видишь, какие у них огромные руки? У некоторых они длиной почти в две мили.

— Поверьте, ваша милость, то, что там виднеется, — вовсе не великаны, а ветряные мельницы, а то, что вы принимаете за руки, — это крылья, которые кружатся от ветра и вращают жернова.

— Сразу видно, — ответил Дон Кихот, — что в деле приключений ты еще новичок: это великаны; и если тебе страшно, так отойди в сторону и читай молитвы, а я тем временем вступлю с ними в жестокий неравный бой.

С этими словами он вонзил шпоры в бока Росинанта, не обращая внимания на крики Санчо, который уверял его, что он нападет не на великанов, а на ветряные мельницы. Дон Кихот, будучи твердо убежден, что перед ним великаны, не слышал криков своего оруженосца и не узнавал мельниц, хоть и были они совсем поблизости. Он мчался вперед, громко восклицая:

— Не бегите малодушные и подлые создания, ибо лишь один рыцарь нападет на вас всех!

В эту минуту поднялся легкий ветер, и огромные крылья начали вращаться. Заметив это, Дон Кихот продолжил: — Если бы у вас было больше рук, чем у самого титана Бриарея, вы бы замахали ими всеми, от расплаты вам все равно не уйти.

Сказав это и поручив свою душу Дульсинее с мольбой помочь ему в опасную минуту, он, прикрывшись щитом, с копьем наперевес, пустил Росинанта в галоп, и, ринувшись на ближайшую к нему мельницу, вонзил копье в ее крыло. В эту минуту сильный порыв ветра повернул крыло, и оно, разломав копье в щепки, потащило за собой и коня и всадника, которые прежалким образом отлетели на большое расстояние. Санчо во всю прыть своего осла поскакал на помощь своему господину и, подъехав, убедился, что тот не может шевельнуться: с такой силой он и Росинант грохнулись оземь.

— Господи помилуй! — воскликнул Санчо. — Не говорил ли я вам, ваша милость, чтобы вы были осторожнее и что это ветряные мельницы? Ведь только тому это не ясно, у кого самого мельницы в голове.

— Замолчи, друг Санчо, — ответил Дон Кихот. — Дела ратные больше всех других подвержены превратностям судьбы; тем более что мне думается — да так оно и есть на самом деле! — это колдун Фрестон, похитивший у меня книги и жилье, превратил и великанов в мельницы, дабы лишить меня славы победы: так сильна его вражда ко мне. Но рано или поздно его чары рассеются мощью моего меча.

— Все в воле Божьей, — отвечал Санчо.

В этой главе высветляется не только безумие Дон Кихота, но и его неумение смириться с поражением. На самом же деле, смысл ее гораздо шире. История Дон Кихота не сводится к борьбе с ветряными мельницами. Это эпопея редкой самоотверженности, апофеоз человеческого достоинства, летопись горестных заблуждений и пример величия духа.

Дон Кихот — не просто забавный чудак. Он живое воплощение веры в вечную и незыблемую истину, достойную преданного служения, вплоть до самопожертвования. Жизнь свою Дон Кихот ценит лишь потому, что она для него средство к утверждению идеала справедливости на земле.

И пусть говорят, что его идеал — это плод расстроенного воображения человека, свихнувшегося на почве рыцарских книг. Суть дела от этого не меняется. Более того, здесь-то и кроется комическая сторона великого романа, без которой он вообще немыслим.

Да и с ветряными мельницами не так все просто. Их соорудили в середине XVI века фламандские купцы в Ла-Манче, страдавшей от недостатка воды. Современники Сервантеса с изумлением взирали на эти странные сооружения. В испанском языке того времени термин molino de viento (ветряная мельница) приобрел значение чего-то угрожающего и фантастического. Именно поэтому распаленное рыцарскими романами воображение Дон Кихота, возбужденное к тому же ожиданием «доселе неслыханных приключений», с такой легкостью приняло гигантские мельницы за толпу грозных великанов.

* * *

Ошеломляющий триумф первого тома «Дон Кихота» оставил все же у Сервантеса чувство неудовлетворенности. С его точки зрения он не был полным, не стал проводником его идей, не выразил его отношения к жизни. Многого Сервантес не договорил, многое из того, что он все же сказал, не поняли. Публика до колик смеялась над сумасбродными поступками Рыцаря печального образа и совсем не обращала внимания на его «золотые» речи. А ведь Дон Кихот не только рыцарь и поэт, он, при всем своем сумасбродстве, еще и человек острого ума. По словам одного из персонажей романа, «добрый этот идальго говорит глупости, только если речь заходит о пункте его помешательства, но когда с ним заговорят о чем-нибудь другом, он рассуждает в высшей степени здраво и высказывает ум во всех отношения светлый и ясный».

Во втором томе тональность повествования меняется. Дон Кихот второй части — это уже не персонаж, созданный для насмешек и колотушек. Теперь он в гораздо в большей степени, чем раньше, alter ego автора. Кажется, что сам Сервантес кладет руку на плечо своего героя и говорит ласково: «Перестань дурачиться».

Дон Кихот второго тома хоть и не отрешился от своей мании, но теперь на первый план выступили его ум и благородство. Поразительны по своей глубине его проникновенные суждения о поэзии, любви, красоте, верности и многих других вещах.

Весьма любопытно, что Дон Кихота действительно начинают воспринимать как странствующего рыцаря люди полностью вменяемые. Дон Диего де Маранда, человек умный и образованный, бывший свидетелем сражения Дон Кихота со львом, без тени иронии представляет его своей жене как «странствующего рыцаря, самого отважного и самого просвещенного, какой только есть на свете».

Не менее важным персонажем романа является Санчо Панса. Он постоянно жалуется и всего боится. Ценит удобства и всегда хочет есть. Работать не любит, зато обожает отдых и сон. Мечтает о богатстве и страшится болезней и смерти.

Санчо Панса и Дон Кихот являют собой единство противоположностей. Оруженосец воплощает все земное и смертное в человеке, а Рыцарь печального образа — его величие и божественную суть. И вот что удивительно: Санчо Панса часто высмеивает своего господина, добродушно подшучивает над ним, отлично понимает, что он безумен. Но он трижды покидает родину, жену, дом и любимую дочь, чтобы безоглядно следовать за этим безумцем. Подвергает ради него свою жизнь опасностям. Предан ему до самой смерти, любит его, гордится им и, преклонив колени, рыдает у ложа своего господина, покидающего сей бренный мир. Никакой корыстью такой преданности объяснить нельзя. Санчо Панса, обладающий здравым смыслом, хорошо понимает, что оруженосцу такого рыцаря, как Дон Кихот, кроме колотушек ничего не достанется. Истинная причина его преданности кроется в воздействии высочайших нравственных качеств такой личности, как Дон Кихот, на его простую душу.

Особо следует отметить наставления, которые Дон Кихот дает Санчо Пансе, отправлявшемуся в качестве губернатора на остров Баратарию: «Гордись, Санчо, своим скромным происхождением и не стыдись говорить, что ты — сын крестьянина. Если ты сам не устыдишься его, тогда никто не пристыдит тебя им. Гордись лучше тем, что ты — незнатный праведник, чем тем, что знатный грешник.

Если ты изберешь добродетель своим руководителем и постановишь всю славу свою в добрых делах, тогда тебе нечего будет завидовать людям, считающим принцев и других знатных особ своими предками. Кровь наследуется, а добродетель приобретается и ценится так высоко, как не может цениться кровь.

Не отдавай своего дела на суд другому, что так любят невежды, претендующие на тонкость и проницательность.

Пусть слезы бедняка найдут в сердце твоем больше сострадания, но не справедливости, чем дары богатого.

Старайся открыть во всем истину: старайся прозреть ее сквозь обещания и дары богатых и сквозь рубище и воздыхания бедных.

И когда правосудие потребует жертвы, не обрушивай на главу преступника всей кары сурового закона; судия неумолимый не вознесется над судьею сострадательным.

Но, смягчая закон, смягчай его под тяжестью сострадания, но не подарков.

И если станешь ты разбирать дело, в котором замешан враг твой, забудь в ту минуту личную вражду и помни только правду. Да никогда не ослепит тебя личная страсть в деле, касающемся другого.

Не оскорбляй словами того, кого ты вынужден будешь наказать делом: человека этого и без того будет ожидать наказание, к чему же усиливать его неприятными словами.

Когда придется тебе судить виновного, смотри на него, на несчастного слабого человека, как на раба нашей греховной натуры. И оставаясь справедливым к противной стороне, яви, насколько это будет зависеть от тебя, милосердие к виновному, потому что, хотя богоподобные свойства наши все равны, тем не менее милосердие сияет в наших глазах ярче справедливости».

Как видим, эти наставления представляют собой не только эталон мудрости, но и образец высокой гуманности. Чтобы оценить их по достоинству, следует вспомнить, что Сервантес писал это в век торжества инквизиции, когда слово «милосердие» вызывало лишь презрительные усмешки.

С каждой последующей главой второго тома все ярче проступают прекрасные черты его героев, а сам Сервантес все больше привязывается к дивным творениям своей фантазии. Он живет их жизнью и относится к ним с такой серьезностью и участием, что это невольно передается читателю, который вслед за автором начинает воспринимать их как реальных личностей.

Следует отметить еще одну удивительную особенность великого романа. В «Дон Кихоте» текст трансформирует реальность. Уже в первом томе реальность постепенно превращается в контекст рыцарских романов, в котором Дон Кихот действительно является странствующим рыцарем. Окружающие Дон Кихота люди — священник, цирюльник, бакалавр, граф и графиня, также начитавшиеся рыцарских романов, не щадя усилий укрепляют Дон Кихота в убежденности, что он странствующий рыцарь, создают вокруг него антураж рыцарской эпохи. Дело в том, что эти персонажи, желая хитростью избавить его от безумия, прибегают к безумным способам, которые лишь укрепляют веру Дон Кихота в реальность мира странствующего рыцарства.

Во втором томе еще ярче проступает влияние текста на роман. Дон Кихот действует уже в новой реальности, где существуют не только романы о рыцарских подвигах, но и роман о нем самом (первый том книги), успевший оказать сильное влияние на читателей. Далеко не все из них восприняли Дон Кихота как свихнувшегося чудака. Когда Дон Кихот и Санчо Панса встречаются с двумя девушками в одеждах пастушек, одна из них произносит восторженную речь: «Ты знаешь, кто этот сеньор? Так вот знай же, что это храбрейший из всех храбрецов, самый пылкий из влюбленных и самый любезный из людей, если только не лжет и не обманывает нас вышедшая в свет история его подвигов, которую я читала. Я могу ручаться, что спутник его — это некий Санчо Панса, его оруженосец, с шутками которого ничьи другие не могут идти в сравнение» Другая пастушка говорит, что Дульсинею Тобосскую уже вся Испания признала первой красавицей.

И еще одна особенность «Дон Кихота». Исследователи давно обратили внимание на многочисленные цитаты из Библии, щедро рассыпанные по всему тексту романа. Их более пятидесяти. И что самое удивительное, в «Дон Кихоте» имеется почти детально воспроизведенное заимствование из Талмуда. Обратимся к главе XLV второго тома, где рассказывается о том, как премудрый Санчо Панса вступил во владение своим островом и как он начал им управлять:

Засим к губернатору явились два старика; одному из них трость заменяла посох, другой же, совсем без посоха, повел такую речь:

— Сеньор! Я дал взаймы этому человеку десять золотых — я хотел уважить покорнейшую его просьбу, с условием, однако ж, что он мне их возвратит по первому требованию. Время идет, а я у него долга не требую: боюсь поставить его этим в еще более затруднительное положение, нежели в каком он находился, когда у меня занимал; наконец, вижу, что он и не собирается вернуть долг, ну и стал ему напоминать, а он мало того что не возвращает, но еще и отпирается, говорит, будто никогда я ему этих десяти эскудо взаймы не давал, а если, дескать, и был такой случай, то он мне их давным-давно возвратил. У меня нет свидетелей ни займа, ни отдачи, да и не думал он отдавать мне долг. Нельзя ли, ваша милость, привести его к присяге, вот если он и под присягой скажет, что отдал мне деньги, то я его прощу немедленно вот здесь, перед лицом Господа Бога.

— Что ты на это скажешь, старик с посохом? — спросил Санчо.

Старик же ему ответил так:

— Сеньор! Я признаю, что он мне дал взаймы эту сумму — опустите жезл, ваша милость, пониже. И коли он полагается на мою клятву, то я клянусь в том, что воистину и вправду возвратил и уплатил ему долг.

Губернатор опустил жезл, после чего старик с посохом попросил другого старика подержать посох, пока он будет приносить присягу, как будто бы посох ему очень мешал, а затем положил руку на крест губернаторского жезла и объявил, что ему точно ссудили десять эскудо, ныне с него взыскиваемые, но что он передал их заимодавцу из рук в руки. Заимодавец же, мол, по ошибке несколько раз потом требовал с него долг.

Тогда губернатор спросил заимодавца, что тот имеет возразить противной стороне, а заимодавец сказал, что должник, вне всякого сомнения, говорит правду, ибо он, заимодавец, почитает его за человека порядочного и за доброго христианина, что, по-видимому, он запамятовал, когда и как тот возвратил ему десять эскудо, и что больше он у него их не потребует. Должник взял свой посох и, отвесив поклон, направился к выходу. Тогда Санчо, видя, что должник, как ни в чем не бывало, удаляется, а истец покорно на это смотрит, приставив указательный палец к бровям и переносице, погрузился в раздумье, но очень скоро поднял голову и велел вернуть старика с посохом, который уже успел выйти из судебной палаты. Старика привели. Санчо же, увидев его, сказал:

— Дай-ка мне, добрый человек, твой посох, он мне нужен.

— С великим удовольствием, — сказал старик, — возьмите, сеньор.

И он отдал ему посох. Санчо взял посох, передал его другому старику и сказал:

— Ступай с Богом, тебе заплачено.

— Как так, сеньор? — спросил старик. — Разве эта палка стоит десять золотых?

— Стоит, — отвечал губернатор, — а если не стоит, значит, глупее меня никого на свете нет. Сейчас вы увидите, гожусь я управлять королевством или нет.

И тут он велел на глазах у всех сломать посох. Сказано — сделано, а внутри оказалось десять золотых. Все пришли в изумление и признали губернатора за новоявленного Соломона. Санчо спросили, как он догадался, что десять эскудо спрятаны в этой палке. Он ответил так: видя, что старик, коему надлежало принести присягу, дал подержать посох истцу, а поклявшись, что воистину и взаправду возвратил долг, снова взял посох, он, Санчо, заподозрил, что взыскиваемый долг находится внутри этой палки. Отсюда, мол, следствие, что сколько бы правители сами по себе ни были бестолковы, однако вершить суд помогает им, видно, никто, как Бог…

А вот как эта же история, известная как «посох Рабы», изложена в Вавилонском Талмуде. Рав Аба бар Нахмани (Раба), возглавлявший иешиву в Пумбедите в Персии в начале IV века новой эры, считается одним из создателей Талмуда. Ученики называли его «колебателем гор», настолько острым и неожиданным был его подход к решению любой проблемы. И вот что однажды с ним приключилось: «Заимодавец предстал перед Рабой с просьбой о помощи. Заимодавец сказал должнику: „Заплати мне!“ Должник ответил: „Я заплатил ему!“ Раба сказал должнику: „Если это так, то пойди и поклянись, что ты уже заплатил ему“. Он пошел и принес посох, в который засунул деньги. Опираясь на него, появился в суде и сказал заимодавцу: „Подержи посох в своей руке“. Потом взял свиток Торы и поклялся, что он выплатил заимодавцу весь долг. В гневе заимодавец сломал посох, и монеты посыпались на землю. Так оказалось, что должник говорил под присягой правду».

Несмотря на ряд различий, идентичность этих историй очевидна. Возникает вопрос: не связан ли интерес Сервантеса к Библии и Талмуду с его происхождением от марранов по материнской линии? Большинство исследователей это категорически отрицают, ссылаясь на то, что еврейская тема почти отсутствует в творчестве писателя. Появляется она лишь на закате жизни Сервантеса, в последних его произведениях. Вот какой монолог автор вкладывает в уста одного из героев пьесы «Великая султанша госпожа Каталина де Овьедо»: «О всеразрушающая нация! О бесчестные! О противная раса, до какой низости довели вас ваши пустые надежды, ваше безумие и несравненное упрямство. Вы, вызывающие жестокость и закоснелость вопреки доводам справедливости и разума».

Это вроде бы явное свидетельство враждебного отношения Сервантеса к евреям. Но мы ведь знаем, что демонстративный антисемитизм нельзя расценивать как доказательство отсутствия в жилах еврейской крови. Ненависть к своему происхождению и, как следствие, к своему племени среди евреев, в особенности среди крещеных евреев, отнюдь не редкость на протяжении всей еврейской истории. Возможно, что в конце жизни Сервантесу, добившемуся с огромным трудом всенародной славы, захотелось полностью идентифицировать себя с испанским национальным духом, в котором враждебное отношение к гонимому племени занимает далеко не последнее место.

* * *

В 1614 году литературные враги Сервантеса нанесли хорошо рассчитанный удар, поразивший его в самое сердце.

В Мадриде вышло в свет сочинение под названием: «Вторая часть изобретательного идальго Дон Кихота Ламанчского, содержащая рассказ о его третьем выезде и пятую книгу его приключений». При беглом взгляде эту книгу можно было принять за сочинение Сервантеса, если бы внизу не значилось мелким шрифтом: «Сочинено лиценциатом Алонсо Фернандес де Авеллянеда, уроженцем города Тордесильяс. Напечатано Филиппе Роберто. 1614 год».

Сервантес был потрясен. С изумлением и гневом смотрел он на ложного «Дон Кихота» и чувствовал себя как мать, у которой украли ребенка.

Кто же он такой, Алонсо Фернандес де Авеллянеда? Откуда взялся этот подлый и коварный враг? Его имя Сервантесу ничего не говорило. А между тем он был хорошо осведомлен не только о многих обстоятельствах жизни Сервантеса, но даже о его литературных планах. Пролог к ложному «Дон Кихоту» являет собой целый ряд грубых оскорблений и недостойных намеков на старость Сервантеса, на его бедность и увечье. Авеллянеда идет так далеко, что уподобляет Сервантеса разрушенному замку Сан-Сервантес.

Что заставило автора этой фальшивки прибегнуть к такому средству? Желание разбогатеть за чужой счет? Нет, не только. Слишком уж пристрастен насыщенный злобой тон повествования. Личная обида? Да, скорее всего именно это. К тому же Авеллянеда сам признал, что одна из причин написания книги — оскорбление, которое ему якобы нанес Сервантес. Как ни напрягает Сервантес память, она ничего ему не подсказывает. Впрочем, Авеллянеда дал ему еще одну нить. Оказалось, что он мстит не только за свою, но и за чужую обиду. Сервантес, видите ли, обидел человека, «кого справедливо превозносят самые отдаленные народы и кому столь многим обязана наша нация»… Ясно, что Авеллянеда имеет в виду Лопе де Вега. Значит, автора фальшивки следует искать в его окружении.

Но хуже и больнее всего то, что Авеллянеда надругался над Рыцарем печального образа, превратив его в злобную и пошлую карикатуру. Его Дон Кихот — бессовестный болтун, жалкий хвастунишка. Он только то и делает, что произносит напыщенные речи, занимается мелкими дрязгами, а однажды затевает нелепую ссору с актерами, которая заканчивается для него очередным позором. Актеры издеваются над ним, повергают его на землю и в качестве наказания разыгрывают перед ним пьесу Лопе де Вега.

Дон Кихот Авеллянеды — это завистливый, сварливый и жалкий дурак, не имеющий ничего общего с умным и благородным героем Сервантеса. В конце фальшивого романа его сажают в дом умалишенных. Но и это кажется недостаточным для тайного врага Сервантеса. Полагая, что еще мало унизил его, он заставляет своего Дон Кихота выздороветь и пойти на улицу с протянутой рукой.

Сервантес узнал о наглом покушении на своего «Дон Кихота», когда уже весьма значительно продвинулся в написании второго тома. Он работал в это время над 59-й главой и, начиная с нее, до самого конца романа не переставал порицать и обличать Авеллянеду.

Мы же опять получили возможность убедится в том, как текст влияет на реальность. Влияние ложного «Дон Кихота» на подлинного не подлежит сомнению. Начиная с 59-й главы книги Сервантес не упускает своего врага из виду и строит повествование как полемику с ним. Он усиливает свои идейные позиции. Точно обозначает, чего хочет. Рассказывает о своих упованиях, раздумьях и надеждах. Еще глубже раскрывает трогательную человечность своих любимых героев. Более того, Сервантес исцеляет своего героя от безумия и решается даже на такой нелегкий для себя шаг, как смерть Дон Кихота. Трагический финал романа должен оградить героя от новых посягательств литературных негодяев. В ноябре 1615 года подлинный второй том романа вышел в свет.

И все же кто же был автором ложного «Дон Кихота»? Чтобы выяснить это, Сервантес встретился с Лопе де Вега. Он пришел в театр, где шла репетиция новой его пьесы. Мэтр выглядел гораздо моложе своих пятидесяти двух лет. Смуглое лицо Лопе с медальным профилем показалось Сервантесу нервно напряженным, чему способствовала быстрота его речи и движений. Как и в былые времена, Сервантес восхитился его окрыленным вдохновением.

«Нет, — подумал Сервантес, — не может быть, чтобы такой человек был причастен к подобной мерзости». Лопе де Вега уже заметил его своими бархатно-темными глазами и любезно приветствовал.

— Рад вас видеть, дон Мигель, — сказал он. — Чем могу быть полезен?

Его взгляд упал на книгу Авеллянеде, которую Сервантес держал в руках.

— Неужели, дон Мигель, вы думаете, что я имею какое-то отношение к этой гнусности? — спросил он холодно.

— Нет, — сказал Сервантес, — я так не считаю, но, может быть, вам известно что-нибудь о том, кто этот негодяй?

— Ходят разные слухи, — усмехнулся Лопе. — Я слышал, что автором является некий монах Хуан Бласко. Впрочем, это всего лишь предположение.

— Вонючий, как я сразу не догадался, — произнес Сервантес.

Он сразу успокоился. Этот подонок был настолько мерзок и жалок, что на него нельзя было сердиться. Не сердятся ведь на крыс или гадюк.

* * *

Смерть Дон Кихота навевает на душу щемящее чувство печали и умиления. В последние мгновения земного существования все величие этого удивительного человека становится доступным каждому. Когда Санчо Панса, желая утешить своего бывшего господина, говорит ему, что скоро они снова отправятся на поиски рыцарских приключений, умирающий отвечает: «Нет, все это навсегда прошло, и я прошу у всех прощения: я уже не Дон Кихот, я снова Алонсо Добрый, как меня некогда называли». Да, добрый. И это единственно верное слово, найденное в смертный час, потрясает читателя…

Манча… Бесконечная равнина с чахлыми растениями. Порывистый ветер и огромные крылья мельниц, маячащих на горизонте. Необыкновенно мягкие сумерки и влажная теплота земли. Здесь нашел последнее упокоение великий мечтатель Алонсо Добрый. В последний год жизни сюда часто наезжал из Мадрида старый и больной писатель. Здесь, в Эскивиасе, в низенькой ветхой хате на убогой деревенской улице, где по ночам тоскливо и протяжно воет бесприютный ветер, он написал свой второй и последний роман «Странствия Персилеса и Сихисмунды», который закончил печальными словами: «Простите, радости, простите, забавы. Простите, веселые друзья. Я умираю с желанием увидеть вас счастливыми в мире ином».

Сервантес полагал, что этому роману суждено стать либо самой худшей, либо самой лучшей книгой на испанском языке. Роман этот, вышедший уже после смерти писателя, не стал ни тем ни другим. Основная сюжетная линия его связана с нелегкой судьбой Персилеса, сына короля Исландии, и Сихисмунды, дочери фрисландского короля. Этот роман, создававшийся на протяжении многих лет, отличается неровностью стиля, но одновременно удивительной чистотой мысли и чувства.

* * *

В канун весны 1616 года, за два месяца до смерти, направляясь в Эскивиас, Сервантес остановился пообедать в придорожной корчме. Было еще холодно. Топился камин, и жаркое пламя трепетало над углями с тихим потрескиванием.

За соседним столиком сидел черноволосый молодой человек в сером плаще с живыми темными глазами и бледным лицом. «Студент, наверное», — подумал Сервантес. Человек этот встал и подошел к его столику.

— Вы ведь дон Мигель де Сервантес? — спросил он. — Автор «Дон Кихота»?

— Да, — односложно ответил Сервантес, не терпевший случайных знакомств.

Но «студент» бесцеремонно уселся напротив и сказал:

— Вы хоть понимаете, что написали книгу на все времена? Поразительна эпическая форма мировой иронии в вашем романе. Я чуть не заплакал над эпизодом, когда Дон Кихота топчет стадо свиней. А на что еще могут рассчитывать благородные рыцари в нашем грубом мире?

— Кто вы такой? — спросил Сервантес, тронутый искренностью этого человека.

— Простите, что сразу не представился. Меня зовут Уриэль Дакоста.

— Вы из «новых христиан»?

— Ну, да. Но не таких уж и новых. Мои предки перешли в католичество свыше ста лет назад. А вы знаете, что особенно потрясает в вашем романе? Идея о том, что общество объединяет присущий всем людям закон любви к ближнему. Он существует независимо от религиозных постулатов и проводит различие между добром и злом.

Сервантес нахмурился. Это уже граничило с ересью.

— Религия включает в себя все, — в том числе и нравственные законы, — сказал он.

— Об этом можно поспорить, — улыбнулся Дакоста.

Сервантес, почувствовавший вдруг симпатию к своему собеседнику, неожиданно для себя произнес:

— А я вот все чаще думаю о близкой смерти. Потому, наверно, что серьезно болен.

Уриэль Дакоста посмотрел на него внимательно и сочувственно:

— Я немного изучал медицину, дон Мигель. Ваша болезнь именуется водянкой, и ее не излечить всем водам океана, даже если бы вы стали принимать их по капле. Вы должны срочно привести в порядок свои дела, ибо конец может наступить в любое время…

Сервантес и сам это знал. Встречу с этим странным человеком он описал в прологе к роману «Странствия Персилеса и Сихисмунды», окрашенном легкой печалью.

Сервантес скончался в апреле 1616 года на руках своей жены Каталины. Похоронили его во францисканском монастыре Св. Троицы. В 1633 году монастырь был покинут монахами, и могила Сервантеса затерялась на долгие годы.

Но к четырехсотой годовщине смерти писателя поиски места его упокоения активизировались. При помощи проникающего глубоко в землю радара удалось обнаружить в подземной нише на заброшенном монастырском кладбище гроб с инициалами «MS». Находящиеся в нем останки опознали без проблем по искалеченной в битве при Лепанто левой руке.

Сервантес умер по странному совпадению не только в один год, но и в один день с Шекспиром. Поэтому 1616 год, когда человечество потеряло двух гениев такого масштаба, считается завершением целой эпохи и рубежом перехода европейской культуры от Средневековья к Возрождению.

Загрузка...