I. Так умер Роман после пяти с половиной лет царствования. Императрица Зоя, узнав о кончине мужа (при самой смерти она не присутствовала), сразу волей небес получила в удел царство, однако власть мало ее заботила и старания она направила на то, чтобы передать ее Михаилу, о котором уже рассказывалось. Те, кто занимал придворные должности (в большинстве – ее отцовские слуги, а также люди, близкие к ее мужу и связанные с этой семьей еще при его отце), удерживали ее от поспешных решений в столь важных вещах, советовали как можно лучше поразмыслить, обдумать свое положение и возвести на царский престол самого достойного из всех, готового служить ей не как супруге, а как госпоже.
II. Они разными способами воздействовали на императрицу, считая, что сумеют быстро ее убедить и заставить согласиться с ними, но она в своих помыслах склонялась к Михаилу, избрав этого мужа велением не рассудка, но страсти. Когда уже следовало назначить день, в который Михаил должен был получить венец и удостоиться прочих знаков царского отличия, к царице тайно пришел его старший брат, евнух Иоанн, человек умный и деятельный, и сказал: «Мы погибнем, если будем медлить с передачей власти». Этим он окончательно склонил Зою на свою сторону. Она тотчас послала за Михаилом, одела его в шитое золотом платье, водрузила на голову царский венец, усадила на пышный трон, сама в том же обличье уселась рядом с ним и приказала всем находившимся во дворце совершать преклонение[1] и славословить обоих[2]. Те повиновались; о происходящем стало известно и за стенами дворца, и весь город пожелал вкусить радость от этого приказания; многие славословили лицемерно и угодничали перед новым императором, другие легко, с удовольствием, воодушевленно и радостно приветствовали Михаила, ибо сбросили с плеч покойного царя, как давящий груз.
III. Немедленно после того, как близкими царя было устроено это ночное провозглашение, последовало двойное распоряжение эпарху города, чтобы рано утром члены синклита прибыли во дворец для преклонения новому императору и для положенного по обычаю выноса покойного. Явившись согласно приказу, они заходили по одному, совершали земной поклон восседающим на троне императорам, при этом императрице никаких иных знаков почтения не оказывали, а самодержцу целовали к тому же и правую руку. Провозглашенный таким образом царем-самодержцем, Михаил готовился посвятить себя заботам о благе государства, а ушедшему из жизни и лежавшему на пышном ложе Роману были устроены похороны, и все явились, чтобы как должно почтить умершего царя. Среди шедших перед погребальным ложем находился и брат нового императора – евнух Иоанн, о котором я расскажу в надлежащем месте.
IV. Эту погребальную процессию видел и я, в то время еще безбородый, только обратившийся к поэтическим произведениям[3]. Посмотрев на покойного, я не смог узнать его ни по цвету лица, ни по внешнему виду и распознал в умершем императора только благодаря знакам царского достоинства: лицо Романа исказилось, но не вытянулось, а раздулось, его цвет изменился и был не как у умерших своей смертью, а как у распухших и пожелтевших от выпитого яда, в щеках же, казалось, не осталось и кровинки. Волосы на голове и подбородке вылезли настолько, что напоминали горелое жнивье с видимыми издалека прогалинами. Если тогда кто и ронял слезы по императору, то только из-за этого зрелища – ведь одним он причинил много всякого зла, другим не сделал никакого добра[4], поэтому народ или без всяких славословий просто смотрел на царя, или, глядя на него, молча шел в процессии.
V. Какую он вел жизнь, такого заслужил и погребения, и от своих трудов и трат на монастырь воспользовался только тем, что его похоронили в укромном уголке храма.
VI. Михаил же до определенного момента разыгрывает доброе расположение и благоволение к императрице, а затем по прошествии недолгого времени совершенно меняется и платит злом за оказанные ему милости и благоволение. Я не могу ни хвалить, ни порицать Михаила: его неблагодарности и ненависти к благодетельнице я не одобряю, но понимаю его опасения, как бы царица и его не обрекла злой участи.
VII. Характер Михаила заставляет меня раздваиваться в своих суждениях. Если отвлечься от единственной несправедливости, допущенной им в отношении Романа, обвинений в прелюбодеяниях и от преступлений, которые он совершил, чтобы избежать подозрений, его можно причислить к наиболее достойным императорам[5]. Он был совершенно непричастен к эллинской науке, но воспитал свой нрав лучше, чем иные постигшие ее философы, властвовал над своим пышущим здоровьем телом и цветущей юностью, не позволял страстям повелевать рассудком, но сам повелевал страстями. Ибо грозным был его взгляд, но еще более грозной и всегда готовой к отпору была душа Михаила. Он складно говорил, речь его не была гладкой, но текла быстро и звучала красиво.
VIII. Он всякий раз затруднялся, когда приходилось решать спор или что-то доказывать со ссылками на законы и каноны, и его красноречие приносило тут мало пользы. Если же нужно было рассудить с помощью разума, он тут же со всех сторон приступал к делу, нанизывал одно заключение на другое, и дарование служило ему лучше выучки. Но не будем говорить об этом, вернемся к началу и покажем, с каким усердием царь сразу же принялся за государственные дела.
IX. Как видно, об этом уже говорилось, недобрыми были начала царствования Михаила. Тем не менее, получив во владение власть, он совсем недолго, если можно так сказать, находил забаву в своем царском положении, предоставляя событиям идти своим чередом, не загадывая, во что все это выльется, ублажая жену и изобретая для нее удовольствия и развлечения. Когда же он постиг величие власти, распознал многообразие забот и то, какие трудности уготовляет истинному императору попечение о делах, сразу весь переменился и, превратившись из мальчика в мужа, доблестно и мужественно принялся управлять государством.
X. В этом самодержце меня более всего поражает то, что, поднявшись из низкого звания на такую высоту, он не был ослеплен и подавлен величием власти и не стал изменять установленных порядков, напротив, казалось, будто он издавна готовил себя к этой участи и постепенно двигался к своей цели, и уже в день воцарения производил впечатление человека, от века правящего государством: он не ввел никаких новшеств, не упразднил старого закона и не ввел нового, противоречащего ему, и никого не сменил в высшем совете, как любят это делать при вступлении на трон другие цари. Получив власть, он не обманул надежд ни одного из тех, с кем был близок или кому обещал милости до воцарения; впрочем, сразу высших должностей им не дал, но обучил сначала на более скромных и низких, а потом уже возвел на те, что повыше. Скажу об этом муже следующее: если бы не братцы, с которыми его связала злая судьба (отчего и не мог он ни искоренить весь род, ни – из-за нескладных их характеров – обратить к добру[6]), с ним не мог бы поспорить ни один из прославленных императоров.
XI. Тем не менее я не видел ни одного из царствовавших при мне (а я могу насчитать их немало, ибо многие правили только по году), кто был бы безупречным царем, но у одних оказался дурной характер, у других дурные друзья, у третьих еще что-нибудь. Так и он: сам по себе хороший, он имел очень плохих братьев. Казалось, будто породившая всех их природа наградила Михаила только хорошим и добрым, а остальной род наделила противоположными свойствами. Каждый из братьев хотел быть выше всех и не желал терпеть никого другого ни на море, ни на суше, будто он один живет на всем свете и получил в удел от всевышнего и море, и землю. Император нередко старался удержать братьев, при этом не только увещевал, но и сурово бранил, выговаривал и угрожал им, однако на этом обычно все и кончалось, поскольку старший из братьев, Иоанн, еще искусней берясь за дело, обуздывал царский гнев и выговаривал для братьев свободу действий; делал же он это не потому, что был заодно с ними, но потому, что заботился о роде.
XII. Я намерен подробней описать Иоанна и при этом не скажу ничего пустого и лживого. В возрасте, когда уже пробивается борода, я сам видел этого мужа, слышал его речи, наблюдал за его действиями и сумел правильно его оценить, поэтому я знаю о его похвальных качествах и мне известны его слабые стороны. Вот его свойства: он обладал трезвым рассудком и умен был, как никто, о чем свидетельствовал и его проницательный взгляд, с усердием принявшись за государственные обязанности, он проявил к ним большое рвение и приобрел несравненный опыт в любом деле, но особую изобретательность и ум выказал при обложении налогами. Он никого не хотел обидеть, но не желал и терпеть ни с чьей стороны пренебрежения и потому никому не причинял зла, но на лице часто изображал грозную мину и вселял ужас в собеседников, и хотя гневался только притворно, многие, устрашившись его вида воздерживались от дурных поступков. И был он поэтому истинной опорой и братом императора; не забывал о заботах ни днем ни ночью и даже среди удовольствий на пирах, празднествах и торжествах не пренебрегал исполнением долга. Ничто не укрывалось от него, и никто даже не помышлял от него укрыться – так боялись и страшились его усердия. Он мог неожиданно среди ночи отправиться на коне в любую часть города и с молниеносной быстротой объезжал все кварталы. Опасаясь этих неожиданных налетов все люди замкнулись в себе и сжались, каждый жил сам по себе к избегал общения с другими.
XIII. За такие свойства его можно было бы и хвалить, но вот и противоположные: он был изменчив душой, умел приноровиться к самым разнообразным собеседникам и в одно и то же время являл свой нрав во многих обличиях. Каждого, кто входил к нему он издалека начинал ругать, но когда тот приближался, обращался к нему милостиво, будто впервые его заметил. Если кто-то сообщал ему о заговоре и о средстве спасти царство, он, чтобы не вознаграждать этого человека, делал вид, будто ему все давно известно, и даже порицал советчика за промедление. Тот уходил пристыженный, а Иоанн принимался за дело и карами вырывал с корнем только что проросшее зло. Он хотел придать своей жизни великолепие и вершить делами по-царски, но этому препятствовал врожденный нрав, и природа его, если можно так сказать, не отказалась от прежнего чревоугодия, поэтому, напившись (а он питал слабость к вину), Иоанн сразу пускался во все безобразия; тем не менее и в этом состоянии он не забывал печься о государственных делах, сохранял свирепое выражение лица и хмурый взгляд.
XIV. Присутствуя вместе с ним на пирах, я нередко поражался, как такой подверженный пьянству и разгулу человек может нести на своих плечах груз ромейской державы. И в опьянении он внимательно наблюдал за поведением каждого из пирующих, как бы ловил их с поличным, позднее призывал к ответу и расследовал, что они сказали или сделали во время попойки, поэтому пьяного его страшились больше, чем трезвого. В этом человеке смешались разные свойства: уже давно приняв постриг, он и во сне нс помышлял о монашеском благочестии, в то же время лицемерно исполнял все положенное свыше монахам и выказывал полное презрение к живущим распутно. При этом он был враждебен каждому, кто избрал благообразную жизнь, жил в добродетели или украшал жизнь светскими науками и всеми способами унижал предмет их рвения. Так нелепо вел он себя во всем, но к брату-императору всегда сохранял неизменное расположение и проявлял тут постоянство нрава.
XV. Всего их было пять братьев. Михаил по своему характеру был полной противоположностью остальным, а евнух Иоанн, о котором уже шла речь, по добродетели занимал после него второе место, с другими же братьями его и сравнивать нельзя. Скажу яснее. Его отношение к трем братьям было совсем иным, чем у императора, хоть он был и ниже его, но в чем-то и схож. Ему тоже не нравилось их безобразное поведение, но, братолюбивый, как никто другой, он не хотел привлекать братьев к ответу, покрывал их проступки и, таким образом, предоставлял им еще большую свободу действий, поскольку они были уверены, что до ушей самодержца не дойдет ничего.
XVI. Довольно о братьях – вернемся к рассказу об императоре. До поры до времени он сохранял доброе расположение к царице, но вскоре переменился, а поскольку опыт научил его подозрительности, стал косо смотреть на Зою и лишил ее свободы поведения, отстранил от обычных выходов[7], запер на женской половине и разрешил к ней доступ не иначе, как с позволения начальника стражи, который предварительно должен был выяснить, кто, откуда и с какой целью идет к императрице. Такую стражу приставил к ней император; Зоя негодовала (а как могло быть иначе, ведь в награду за благодеяния она получила одну ненависть!), но сдерживала себя и не считала нужным сопротивляться, да и что могла бы она сделать, если бы даже и захотела, оставленная без царской стражи и лишенная сил. В то же время она избегала и того, что свойственно презренной женской природе: не распускала языка, не предавалась отчаянию в своих мыслях, к тому же она не напоминала самодержцу о его прежней привязанности, не выражала недовольства царскими братьями, которые мучили и оскорбляли ее, не ненавидела и не прогоняла приставленного к ней стража, но с кротостью обращалась со всеми и, подобно самым искусным риторам, применялась к людям и обстоятельствам[8].
XVII. Таким образом она вела себя. Они же со своей стороны вовсе не применялись к нраву этой женщины, но очень опасались ее, как львицы, которая лишь на время перестала яриться, и старались запереть ее на все замки и запоры. Они следили за ней во все глаза, а самодержец мало-помалу и вовсе перестал смотреть на нее. Я знаю несколько причин этого: во-первых, он не мог вступать с ней в супружеские отношения, так как вышла наружу подтачивавшая его болезнь (его здоровье было погублено, а тело страдало), во-вторых, он горел от стыда и не мог взглянуть в глаза императрице, понимая, что предал ее, нарушил клятву и пренебрег соглашением. В-третьих, побеседовав с божественными мужами о том, что он совершил ради власти, и получив спасительные наставления, он отказался от всякой распущенности, в том числе и от законных сношений с супругой. Кроме того, он избегал царицу, опасаясь еще и другого: с ним и прежде через определенные промежутки времени случалось расстройство мозга, но затем, то ли потому, что на болезни сказалась какая-то внешняя причина, то ли потому, что на нее повлиял внутренний недуг, приступы участились. Во время припадков он почти никого не стыдился, но очень стеснялся императрицы, а поскольку недуг посещал его совершенно неожиданно, он старался держаться от нее подальше, чтобы в этом состоянии не оказаться у нее на глазах и не стыдиться[9].
XVIII. Поэтому он почти не устраивал выходов и неохотно появлялся на людях, а если имел намерение принимать послов или исполнять иные из императорских обязанностей, то те, кому поручено было следить и наблюдать за ним, с двух сторон навешивали пурпурные ткани и, едва лишь замечали, как он закатывает глаза, начинает трясти головой или иные признаки болезни, сразу же удаляли всех присутствовавших, затягивали занавес и принимались хлопотать вокруг лежащего, как в спальне. Он легко был подвержен приступам, но еще легче от них оправлялся, при этом недуг проходил бесследно, и к нему возвращался непомраченный рассудок. Шел ли он пешком, ехал ли на коне, его окружала стража, и если начинался припадок, эти люди плотной стеной окружали его и приходили на помощь. Случалось, однако, что он и падал с коня; однажды, например, болезнь обрушилась на него, когда он на коне переправлялся через ручей, а стража как раз решилась ненадолго отойти: царь неожиданно выпал из седла и на глазах у всех распростерся на земле, при этом никто даже не пытался его поднять, но все только жалели и сочувствовали его беде.
XIX. О том, что за этим последовало, расскажем в своем месте. Я поведал о больном императоре – посмотрим теперь на него в добром здравии. В перерывах между приступами, будучи в твердом уме, царь неутомимо пекся о государстве и не только обеспечивал благоденствие городам внутри наших границ, но и отражал натиск соседних народов – иногда посольствами, иногда дарами, а то и ежегодными военными экспедициями. Поэтому договоров с ним не нарушали тогда ни властитель Египта, ни повелитель персидского воинства, ни Вавилонец[10] и ни один из более далеких народов открыто не обнаруживал своей враждебности: одни полностью примирились с ним, а другие, видя рвение самодержца, опасались навлечь на себя беду и держались тихо. Брату Иоанну он поручил наблюдение и попечение о государственных налогах и доверил большую часть гражданского управления, а сам распоряжался остальным. Заботился отчасти он и о гражданских делах, но прежде всего сколачивал и, как мог, усиливал войско – опору Ромейской державы. Постигшая его болезнь все усиливалась, а Михаил, будто никакая беда ему не грозила, занимался делами.
XX. Брат Иоанн видел, как постепенно тают силы императора, и испытывал опасения за себя и весь свой род. Полагая, что со смертью царя в начавшейся неразберихе власть незаметно уплывет из его рук и его ждут впереди суровые испытания, он принял решение по видимости весьма разумное, но, как показал ход событий, опасное. В результате корабль затонул со всей командой, все до единого погибли и, так сказать, сгинули. Но об этом позже. Между тем Иоанн, который потерял всякую надежду на выздоровление царя, втайне от братьев склонял императора к своему замыслу словами скорее убедительными нежели справедливыми, и как-то раз отвел его от остальных, завел речь издалека и, стараясь побудить собеседника к вопросам, начал с такого предисловия: «Я непрестанно служу тебе не только как брату, но и как господину и царю, тому свидетели небо и весь мир, да и сам ты не станешь этого отрицать. Я также, скромно говоря, немного думаю и о других членах нашей семьи, забочусь о государстве и радею о его благе, впрочем, ты сам знаешь об этом лучше кого бы то ни было. Поэтому я не только пекусь о твоем престоле ныне, но хочу упрочить его и на будущее и, хотя не могу заставить людей держать язык за зубами, очи их решил направить на тебя одного. Поскольку ты уже получил надежный залог моей любви к тебе и искусства в делах, не отвергни и эту мысль. В противном случае я замолчу, не стану тебя расстраивать и объяснять, чем все может кончиться, и удалюсь».
XXI. Тут смущенный душой самодержец спросил, что все это означает и какова цель его речи. «Твоя любовь ко мне всем известна, не будем сейчас говорить о ней». В ответ Иоанн сказал так: «Не воображай, император, что все слепы и глухи и не знают, что ты тайно и явно страдаешь от болезни. Я-то уверен, что с тобой из-за нее не приключится ничего дурного, но люди непрестанно болтают о твоей смерти, и я боюсь, как бы те, кто думает о твоей близкой кончине, не подняли против тебя бунт, не избрали себе предводителя и не посадили его на твой трон. Я мало думаю о себе и всем нашем роде, но боюсь за тебя, как бы столь достойному и кроткому самодержцу не пришлось держать ответ за беспечность, – от беды-то ты уйдешь, а вот обвинений, что не сумел предвидеть будущее, не избегнешь». На что император живо ответил: «Как же мне все это предусмотреть? Как заставить людей попридержать языки и отвратить их от мятежных замыслов?»
XXII. «Очень легко и просто, – сказал Иоанн, – если бы брат наш не умер, ты бы отдал ему второе после царского достоинство кесаря[12], но поскольку его унесла смерть, возведи в этот сан сына нашей сестры Михаила[13], которому доверено начальствование над твоими телохранителями. Получит он только звонкий титул, служить тебе станет лучше прежнего, для тебя будет рабом и место займет самое низкое». Столь убедительными доводами он склонил брата, и они принялись думать, как осуществить это решение. И тут Иоанн предложил свой план, сказав: «Тебе известно, император, что царство принадлежит по наследству императрице, весь народ ей предан, ибо она – женщина, наследница престола и к тому же щедрыми дарами сумела привлечь к себе людские сердца; давай же сделаем ее матерью нашего племянника и, соединив их таким благородным образом, заставим царицу не только усыновить[14] его, но и возвести в чин и достоинство кесаря. Противиться она не станет, так как характер у нее податливый и возразить ей будет нечего».
XXIII. Самодержец одобрил такой план, они изложили его императрице, легко сумели ее убедить и тотчас обратили помыслы к осуществлению цели. Объявив о праздничной церемонии, они собрали во Влахернской церкви[15] всех сановников и, когда божий храм заполнился, вывели мать-императрицу вместе с приемным сыном и таким образом исполнили замысел. Она, стоя перед божественным алтарем, провозгласила его своим сыном, самодержец воздал ему почести, как сыну царицы, возвел в сан кесаря, а собравшиеся в церкви начали славословия, затем в честь кесаря было исполнено все, что принято говорить и совершать в таких случаях[16]. После этого собрание разошлось, а Иоанн, добившись цели и обеспечив власть за своим родом, не знал, как сдержать переполнявшую его радость.
XXIV. Но стало это событие началом больших бед, и то, что казалось залогом успеха, обернулось гибелью всего рода. Но об этом я расскажу позже. Между тем приближенные самодержца устроив все таким образом, поставили этого нового кесаря как бы у порога царства, надеясь, что он возьмет правление в свои руки немедленно, после того как властитель уже не сможет совладать с недугом. Все предусмотрев для себя заранее, они уже и не стремились больше продлить владычество императора. Что же до самодержца, то не знаю, то ли он сразу раскаялся в содеянном, то ли по каким-то причинам переменился к племяннику, но, во всяком случае, как с кесарем с ним не обращался, предпочтения никакого не оказывал, не воздавал даже положенных почестей и только что не лишал его титула[17].
XXV. Я видел, как он стоял вдалеке, среди придворных сановников, в надежде, что о нем шепнут доброе слово императору, за императорским же столом он сидел, только когда занимал место кесаря на общих трапезах, а если ему и ставился шатер, имевший вид кесарского и окруженный стражей, то делалось это в каком-нибудь укромном месте, самому же шатру придавалось сходство с палаткой братьев самодержца. А те, опасаясь за жизнь брата, возложили все надежды на племянника, лелеяли, ублажали его, оказывали ему царские почести и делали все, что могло устроить и обеспечить его будущее. По этой причине они и не определили местом его жительства Константинополь, а поселили где-то за городом, причем придумали это якобы для того, чтобы оказать великую честь, но на самом деле это была почетная ссылка – ведь он не мог являться во дворец и покидать его по своей воле, но делал это только по приказу и даже во сне не смел мечтать о милостях дяди.
XXVI. Этот человек – расскажу также и о нем – по отцовской линии принадлежал к роду совершенно незначительному и незаметному: его отец происходил из самой захудалой деревни в какой-то глуши, не сеял и ничего не выращивал, ибо не было у него и кусочка земли, не ходил за стадами, не пас овец, не разводил животных и не имел, видно, никаких средств к жизни. Море же ему понадобилось не для того, чтобы заняться торговлей или мореплаванием, и не для того, чтобы за плату указывать путь отплывающим и приплывающим судам, тем не менее, покинув твердь и придя к морю, он сделался человеком, в корабельном деле очень значительным: леса не рубил, корабельных бревен не обтесывал, не прилаживал и не сколачивал, но после того, как это делали другие, тщательно обмазывал судно смолой, и ни один корабль не спущен был на воду, пока он не подал к тому знак своим искусством.
XXVII. Видел его и я, но в другом положении, уже баловнем судьбы. Театральное убранство, конь, платье и все прочее нисколько ему не шло и не соответствовало. Как вообразивший себя Гераклом пигмей ни старается уподобиться герою, как ни заворачивается в львиную шкуру и ни пыхтит над палицей, все равно его легко можно распознать по виду. Так и все потуги этого человека только приводили к противоположному результату[18].
XXVIII. Таков был его род по отцу. Может быть, кому-нибудь интересно узнать о его происхождении со стороны матери? Если не говорить о дяде, то было оно немногим лучше. Таковы были те, от кого он родился. Сам же он разумом, благородством и характером далеко ушел (а точнее – так лишь казалось) от родителей. Этот человек скрывал, как никто другой, огонь под золой – я имею в виду дурной нрав под видом благомыслия, – питал злые намерения и желания, пренебрегал своими благодетелями и ни к кому не испытывал благодарности ни за дружбу, ни за заботу или служение. Однако все это он умел прятать под притворной маской. Не пробыл он кесарем и короткого времени, как уже мысленно примерял на себя царские одежды и заранее представлял себе все то, что решил совершить позднее, – ополчался на весь свой род и хотел извести тех, кто ему благоволил и помог получить титул. Он свирепствовал против царицы, из дядьев одних убивал, а других отправлял в изгнание, но, рисуя мысленно такие картины, внешне он изображал полную доброжелательность, причем с особым искусством притворялся перед евнухом Иоанном, которого больше всех ненавидел и против которого строил тайные козни, хотя держал себя с ним подобострастно, именовал своим господином ив нем одном, казалось, видел и жизнь свою, и спасение.
XXIX. Окружающие не замечали уловок кесаря, и его намерения остались для них тайной, но Иоанн оказался более проницателен, чем кесарь лицемерен, догадался обо всем, но решил сразу не менять своих планов в отношении кесаря и до поры до времени подождать. Это в свою очередь не укрылось от кесаря, и вот оба они были наизготове, но каждый держал в тайне свои умыслы и внешне изображал доброжелательство, думал, что другой ни о чем не догадывается, хотя ни один из них не оставался в неведении относительно планов соперника. В конце концов проиграл Иоанн, не сумевший воспользоваться до конца своим искусством: он упустил момент, когда надо было ему отказаться от своих намерений относительно кесаря, и тем навлек на себя главнейшую из бед. Но об этом я расскажу позже.
XXX. Я привык возводить все значительные события к воле божественного провидения и, более того, ставлю в зависимость от него вообще все происходящее в том случае, если наша природа не извращена; поэтому-то я и полагаю, что именно благодаря высшему провидению царская власть досталась не кому иному из членов этой семьи, как кесарю, ибо бог знал, что через него погибнет весь его род. Но об этом после.
XXXI. Между тем тело императора заметно распухло, и было видно, как страдает он от водянки. Царь всеми средствами боролся с болезнью, устраивал молебны, прибег к очищениям и соорудил перед стенами восточной стороны великолепный храм Бессребреников, но не основание ему положил, а увеличил и новые фундаменты кругом заложил[19]. Дело в том, что на том месте уже стояла церковь, не отличавшаяся великолепием и не примечательная своим устройством. Ей-то он и придал прекрасный вид, огородил стенами, украсил новыми строениями, устроил там божью обитель, размахом и щедростью затмив почти всех прежних царей, пекшихся о сооружении святых храмов. Глубину церкви он сделал соразмерной с ее высотой, сообщил неописуемую красоту гармонии зданий, в стены и пол вделал самые ценные камни, озарил весь храм сиянием золотых мозаик и искусством художников и, где только было можно, украсил святилище одухотворенными ликами; кроме того, он придал, и, если можно так сказать, присовокупил к храму очарование купален, изобилие вод, благолепие лугов и все другое, что радует глаз и привлекает к себе наши чувства.
XXXII. Он делал это, желая воздать почести богу, но в то же время и умилостивить его служителей, ибо рассчитывал, что те сумеют исцелить его воспалившиеся внутренности. Но все было впустую, срок его жизни подходил к концу, тело разлагалось, и поэтому он, отказавшись от надежд на спасение, стал готовить себя к грядущему суду и захотел удалить с души налипшую на нее грязь.
XXXIII. Некоторые из недоброжелателей его рода судят предвзято и утверждают, что еще до того, как взял он в свои руки скипетр, его побуждали к этому некие запретные таинства и что невидимые лики парящих в воздухе духов сулили ему царство и требовали взамен отречься от бога. Это-то, говорили они, мучило, волновало и заставляло царя искать искупления. Справедлива ли эта молва, могли бы знать те, кто вместе с ним участвовал в таинственных церемониях и устраивал эти видения. Если же они лживы – опять моя правда, ведь я, зная, что людям свойственно сочинять небылицы, не легко верю клевете, все слухи подвергаю проверке и лишь после нее принимаю за истину то, что говорится.
XXXIV. Мне известно, что этот муж после прихода к власти выказывал всяческое благочестие и не только чтил божьи храмы, но и очень заботился и радел о мужах-философах, философами же я называю не тех, кто исследует сущность бытия, ищет основы мироздания, основами же своего спасения небрежет, а тех, кто презрел мир и живет выше его[20]. Кто из людей такой жизни остался неизвестен императору? Какую только землю или море, какую горную кручу или потаенную земную пещеру он не исследовал, чтобы обнаружить скрывавшихся там? А найдя и доставив во дворец, какие только почести им не оказывал: омывал запыленные ноги, а потом обнимал и сладко целовал их, скрываясь от чужих глаз, надевал на себя их рубище, укладывал подвижников на царскую постель, а сам растягивался на низком ложе, подложив себе под голову большой камень, совершал он и многие другие достойные удивления вещи. Говорю же я об этом не из желания прославить его, а только чтобы сообщить истину.
XXXV. Более того, в то время как все стремятся избежать общения с больными и увечными, он, посещая таких людей, припадал щекой к их язвам, обнимал и целовал их, обмывал их тела и служил им, как раб господину. Так пусть замкнутся уста презренных клеветников и славный этот самодержец освободится от поношений. Но об этом только попутно.
XXXVI. Итак, самодержец все сделал, чтобы снискать себе прощение божье: обратился ко всяким богоугодным делам и искал содействия святых душ. Немалую часть царской казны истратил он, основывая по всей земле монастыри – прибежища для монахов и монахинь. Помимо этого, он соорудил новый приют, который назвал Птохотрофием[21], и к избравшим подвижническую жизнь потекло рекой золото. В числе прочих его замыслов был и такой, предназначенный для спасения загубленных душ. Город в то время был наводнен множеством продажных женщин; император не пытался наставить их на истинный путь словом – это племя глухо к спасительным увещеваниям – и не пробовал удержать силой, чтобы не вызвать обвинений в насилии, но соорудил в самом царственном городе монастырь величины несказанной и красоты неописуемой и, как громогласный глашатай, объявил указом всем женщинам, торгующим своими прелестями, следующее: если кто из них пожелает оставить свое ремесло и жить в изобилии, пусть поспешит туда, облачится в божественное платье и не опасается скудной жизни, ибо там «ни в какие дни года ни сеют, ни пашут»[22]. И огромная толпа обитательниц чердаков[23] стеклась туда, женщины сменили одежду и нрав и стали юным воинством божьим на службе добродетели[24].
XXXVII. Добывая себе спасение, император этим не ограничился, но отдал себя в руки людям, преданным богу и состарившимся в подвижнической жизни, тем, кто словно бы находился в непосредственном общении с господом и потому был всесилен. Одним из них он предоставил лепить и ваять свою душу, у других брал ручательства, что они заступятся за него перед господом и вымолят ему прощение грехов. Это возбудило против него языки злокозненных людей, чему особенно способствовали опасения на сей счет некоторых монахов, не все из которых вняли императору, а в большинстве своем отвернулись от него, ибо боялись, что он совершил какое-то преступление, а теперь, стыдясь в нем сознаться, принуждает их нарушить божественное слово. Но это только догадки, налицо же было горячее желание самодержца получить отпущение грехов.
XXXVIII. Я хорошо знаю, что многие другие летописцы расскажут о его жизни иначе, чем это делаю я в своем сочинении, ибо в то время восторжествовало мнение противника истины[25], но я вращался в гуще событий, получал от близких царю людей сведения, запретные для распространения, и потому являюсь справедливым судьей, если, конечно, мне не ставить в вину то, что я рассказываю о мною самим виденном и слышанном. Но пусть многое из того, о чем я уже сказал, и распахнет ворота для клеветы злонравных людей, – истинность моих дальнейших слов вряд ли вообще может подвергаться сомнению. Было бы долго перечислять все, что он сделал и как распорядился во время внутренних мятежей и внешних войн[26], сделаю только одно исключение: я имею в виду его борьбу с варварами – коротко и бегло коснусь главных ее событий.
XXXIX. Племя, включенное в состав Ромейской державы ценой многих войн и опасностей (это произошло, когда светоч среди самодержцев Василий, как говорится, сделал их страну своею добычей и уничтожил ее силу[27]) и полностью обескровленное, какое-то время мирилось с поражением и подчинялось ромейской мощи, а затем вернулось к своей прежней кичливости, но до поры до времени открыто не бунтовало. Когда же объявился некий человек из тех, что возбуждают их отвагу, сразу резко к нам переменилось.
XL. Человек, толкнувший их на это безумие и казавшийся им каким-то чудом, был выходцем из их же племени. Он происходил из рода, не заслуживающего даже упоминания, отличался вероломством нрава, был непревзойден в искусстве коварно обманывать своих соплеменников и носил имя Долиан – не знаю уж, унаследовал он такое прозвание от родителей или сам назвался таким образом[28]. Увидев, что весь народ готов восстать против ромеев, но дальше одних желаний не идет из-за отсутствия предводителя, который начал бы борьбу и повел всех за собой, он прежде всего постарался показать, что человек он самый достойный, в советах самый разумный и для воинского дела наиболее пригодный. Таким образом он завоевал народное расположение, и для избрания вождем ему недоставало лишь славного происхождения (в обычае болгар – ставить во главе народа людей царского рода), поэтому, зная о таком законе и установлении предков, он возводит свой род к знаменитому Самуилу и его брату Аарону[29] – царям, незадолго до того властвовавшим над всем их племенем. При этом он не приписывает себе законное происхождение от царских чресел, но то ли выдумывает, то ли действительно доказывает, что он боковой побег этого корня[30], и искусно убеждает в этом болгар, те же поднимают его на щит[31] и вручают власть, а затем открывают свои намерения, отлагаются от ромеев, сбрасывают ярмо их владычества, самовольно присваивают себе свободу и начинают совершать грабительские набеги на ромейские земли[32].
XLI. Если бы варвары осмелились на такое безумие в самом начале правления императора, то тут же бы и узнали, на какого царя подняли руку: он был тогда полон сил, неуязвим для опасностей, и ему ничего не стоило немедленно взяться за оружие, со своими отборными военачальниками нагрянуть в земли болгар и проучить их хорошенько, чтобы знали они, как бунтовать против ромеев. Но они разродились бунтом, когда тело царя чахло и безнадежно ослабло, малейшее движение доставляло муки и боль причиняли даже одежды на теле. Потому какое-то время они и разыгрывали сцены захвата власти и потешились призраком, пока жар души и рвение к доблести не возгорелись вдруг в императоре и, придав ему новые силы, не повели на врага.
XLII. Услышав о восстании, царь пожелал тотчас, не дожидаясь конца речи вестника, идти войной на болгар и самому встать во главе войска[33], однако телесный недуг не пускал его, болезнь склоняла к совсем другому решению, члены первого совета твердо противились его намерению, а родственники просили и вовсе не покидать города. Царь пребывал в отчаянии и рвался в бой с болгарами, ибо, как сам не раз говорил, не мог допустить и мысли, что не только не расширит Ромейского царства, но еще и потеряет имеющиеся земли. Он подозревал, что придется ему держать ответ перед людьми и богом, если в легкомыслии своем сам позволит болгарам отложиться от ромеев.
XLIII. Такие мысли мучили царя больше, чем телесные недуги, но эта беда была совсем иного рода: болезнь раздувала тело, а скорбь о случившемся, оказывая обратное действие, его истощала, и этими двумя несовместными напастями он разрывался на части. Но еще прежде чем над варварами, одержал царь победу над своими близкими и соорудил трофей над родственниками, друзьями и самим собой, ибо немощь тела он одолел рвением души, и, вручив себя богу, снарядился к войне. Он определил цель и все сделал для ее осуществления: не двинулся в поход сразу и беспорядочно, но – я не стану перечислять все подряд – прежде подготовил войско и не повел на врага все свое воинство, не понадеялся на его величину, а выбрал лучших воинов и самых искусных военачальников и с ними выступил против скифов, при этом продвигался, соблюдая порядок, выстроив войско согласно правилам боевого искусства.
XLIV. Приблизившись к болгарским пределам, он расположился лагерем в удобном месте[34] и сначала углубился в размышления, а потом принял решение вступить в сражение – дело почти невероятное, вызвавшее сомнения даже у тех, кто тогда был с ним. Ночью он страдал от болезни и едва мог дышать, а с наступлением утра сразу встал, как будто что-то придало ему новые силы, вскочил на коня, крепко уселся в седле и, уверенно управляя лошадью, поскакал, соединяя вместе отряды. Всем окружающим это показалось истинным чудом!
XLV. Еще до начала войны произошло удивительное событие, которое можно сравнить разве что с подвигом императора. Дело в том, что самый приятный из сыновей Аарона, прежнего царя их племени, по имени Алусиан[35], человек доброго нрава, светлого ума и приметного состояния, стал главной причиной победы императора, при этом сам он того не желал и цель имел противоположную. Однако бог, направлявший его, повернул все иначе и обеспечил царю победу.
XLVI. Этот Алусиан не очень-то пришелся по душе императору, в совет доступа не имел и почестями был не избалован; ему было предписано оставаться в своем доме и являться в Византий не иначе, как по царскому повелению[36]. Алусиан был очень раздосадован и недоволен своим положением, но до поры до времени ничего изменить не мог. Когда же он узнал, что его народ из-за отсутствия истинного отпрыска царского рода поставил на царство мнимого и вымышленного наследника, то решился на весьма дерзкое предприятие: позабыв о детях, пренебрегая любовью жены и никого из них не посвятив в свои планы, вместе с несколькими слугами, которых он знал как отчаянных смельчаков, храбро двинулся из дальних восточных краев на запад, а чтобы не быть узнанным и обнаруженным городскими жителями, переоделся с ног до головы, при этом сменил платье и никакой старой одежды на теле не оставил. Таким образом он приобрел вид наемного воина и ушел незамеченным.
XLVII. Мне рассказывал позже отец моего рассказа[37] (этот человек хорошо знал и очень любил меня): «Он два или три раза подходил ко мне в столице, но ни я и никто другой, к кому он приближался, его не узнали». Избегнул он и недремлющего ока Орфанотрофа и не попался даже ему, хотя его неожиданное исчезновение обеспокоило власти, которые его искали и старались задержать. Затем, если можно так сказать, незаметно для людских глаз он прибыл в болгарскую землю, но не сразу объявился перед всеми, а по очереди приходил то к одному, то к другому, заводил речь об отце, будто о постороннем ему человеке, превозносил его род и мимоходом выяснял, предпочли бы мятежники истинного отпрыска мнимому, если бы вдруг обнаружился какой-нибудь из сыновей Аарона, или же не обратили на него внимания, поскольку всю власть получил уже самозванец.
XLVIII. Поняв же, что все отдают предпочтение бесспорному потомку перед сомнительным, он решился втайне назвать себя одному человеку, которого знал как горячего приверженца его рода, а тот припал к его коленям, поцеловал ноги, но затем, дабы не иметь уже никаких сомнений, попросил показать тайный знак – было это темное пятно на правом локте, покрытое густыми волосами. Увидев и его, он с еще большим пылом стал целовать его в шею и грудь, и они уже вдвоем принялись за дело: поочередно являлись то к одному, то к другому и еще шире распространили известие. В конце концов большинство склонилось в пользу родного семени, но единовластие как бы превратилось в многовластие, так как одни предпочитали этого, другие – того, но затем обе стороны заключили между собой союз[38], примирили предводителей, и те стали жить вместе и советоваться друг с другом, хотя каждый из них и держал соперника на подозрении[39].
XLIX. Но Алусиан предупредил злой замысел Долиана, неожиданно схватил его и отрубил ему нос и выколол глаза[40] (то и другое кухонным ножом), и все скифское племя вновь подпало под единую власть. После этого Алусиан не сразу подался к императору, но собрал войско, двинулся в поход, напал, потерпел поражение, спасся бегством и только тогда, поняв, что не так-то легко бороться с ромейским царем, и вспомнив о дорогих ему людях, тайно дал знать императору, что если сподобится царского благоволения и прочих милостей, то отдаст в его руки себя и все свое достояние. Император принял это предложение и вновь, согласно его желанию, вступил в тайные переговоры с болгарином. В конце концов Алусиан приблизился к нашему войску вторично, якобы для сражения, но неожиданно оставил свой строй и перешел к императору[41]. Самодержец удостоил его высшей чести[42] и отправил в Византий, а уже раздираемый враждой и еще не нашедший себе нового вождя народ обратил в бегство, победил и вновь надел на него ярмо, от которого тот только что избавился[43]; после этого Михаил в блеске и величии вернулся во дворец, ведя с собой многих пленных, в том числе людей весьма у них знатных и самого их мнимого князя с отрезанным носом и без глаз.
L. И вот он торжественно въезжает в столицу, а весь народ высыпает ему навстречу. Видел тогда его и я: он трясся на коне, как покойник на катафалке, а его пальцы, державшие поводья, были, как у гиганта, – каждый толщиной и величиной с руку (до такой степени воспалилось его нутро), лицом же он и вовсе не походил на себя прежнего. Таким образом прибыл он во главе триумфальной процессии во дворец, а пленных заставил пройти через театр и показал ромеям, что воля может поднять и мертвых, а рвение к прекрасным делам – одолеть телесную немощь.
LI. Но не смог он ни до конца победить природу, ни осилить болезнь: постепенно и незаметно подкравшись, она уже начала распускать узы его тела. Приближенные самодержца до поры до времени пытались скрыть его недуг и совещались между собой, как избежать бунта в государстве, но когда о царской болезни заговорили повсюду и слух о ней распространился по всему городу, эти мысли перестали их волновать и думали они уже лишь о том, как бы не упустить из своих рук государственной власти. О них хватит.
LII. Прежде чем переселиться из этого мира, самодержец ищет духовного переселения, расстается с царской властью, с которой все равно вскоре должен был распрощаться, освобождается от всех земных пут и обращается к богу; а чтобы ему не мешали совершать это переселение и исповедоваться богу, он покидает дворец и переходит, вернее – его переносят носильщики, в монастырь, который сам основал[44]. Оказавшись уже в стенах обители, он простирается на полу храма и молит бога, чтобы тот позволил ему предстать перед ним и принял его после кончины как чистую и угодную ему жертву. Вымолив таким образом милость и благосклонность божества, он отдал себя в руки жрецов и восприемников его добровольно принесенной и благосклонно принятой жертвы. А те, став от него по обе стороны, пропели всевышнему молитвы, предваряющие жертву, совлекли с Михаила царские пурпурные одеяния и надели священный плащ Христа, сняли покров с его головы и возложили венец спасителя, а затем, осенив крестом его грудь и спину и опоясав его мужеством против духов зла, удалились. И случилось это все по его воле и желанию.
LIII. Переселившись из этой жизни в лучшую, он радовался и ликовал, и легко и быстро вступил на стезю духа. Что же до его домашних, то всех их, а особенно старшего брата, окутало облако печали, и они не могли сдерживать слез состраданья. Да и императрица не совладала с горем и, узнав от кого-то о случившемся, решилась покинуть женскую половину и, пересилив свою природу, пешком отправилась к мужу. А он, то ли стыдясь всего доставленного ей зла, то ли памятуя о боге, а о жене забыв, даже не пустил ее к себе.
LIV. Она вернулась во дворец, а он, когда призвало его время Молитвы и надо было идти к обычным песнопениям, тихо поднялся с ложа и хотел обуться, но кожаных монашеских сандалий ему не приготовили, а дали те, что остались от прежнего лицедейства; он огорчился такой оплошностью и босой отправился в храм, поддерживаемый с обеих сторон, задыхаясь и уже испуская дух. Таким же образом он и возвратился, снова опустился на ложе, недолгое время пролежал в молчании, так как голос у него уже пропал и дыхание было затруднено, и отдал богу душу. Во время своего царствования он многое замыслил и многое совершил и лишь в редких случаях терпел неудачи; исследуя и сопоставляя его деяния, я нахожу, что успехов у него было больше, чем промахов и, как мне кажется, этот муж не ошибся в надеждах на лучшую долю и сподобился высшей участи.
LV. И вот он окончил жизнь в великом подвиге после семи лет царствования, и в тот же день, в который сподобился переселения в лучшую жизнь, подошел и к естественному своему пределу, и не было при этом ни торжественного выноса, ни пышных похорон; а покоится он в том самом храме по левую руку от входа, перед алтарем[45].