Михаил VI. Исаак I Комнин

Начало царствования Михаила Старика, правившего один год

I. Обычно императоры, вступив на престол, полагают, что для упрочения власти вполне достаточно, если их провозгласило гражданское сословие. Они живут с ним бок о бок и потому думают, что его доброе расположение обеспечивает незыблемость трона. Вот почему, завладев скипетром, цари прежде всего являют себя взорам и слуху городских жителей, и если те прыгают от восторга, кричат, как шуты, и выступают с болтливыми речами, считают, что сподобились божьего заступничества и уже ни в какой другой силе не нуждаются. И хотя царская власть держится на трех опорах: народе, синклите и войске, они мало уделяют внимания последнему, но зато, не успев взять власть, осыпают милостями первые два.

II. Что же касается Михаила Старика, то он раздавал чины с еще большей щедростью, чем принято. Царь поднимал каждого не на следующую ступень, но через одну, а то и еще выше. Если же кто, нашептывая царю на ухо, просил о четвертой, то и его он благосклонно выслушивал. А какой-нибудь другой проситель, теребя царя с другого бока, не получал отказа и в пятой. Короче говоря, щедрости Михаила привели к самой настоящей неразберихе[1].

Посещение царя Михаила воинскими начальниками

III. О происходящем стало известно воинам, и самые из них отборные и главные прибыли в Византий в надежде сподобиться таких же, а то и больших милостей[2]. Им назначили прием у царя. В тот день рядом с самодержцем находился и я. И вот эти доблестные мужи, истинные герои, вошли к царю, склонили головы, произнесли поочередно положенные приветствия и по его приказу остались стоять. Михаилу надо было бы тогда поговорить с каждым в отдельности и обратиться к ним для начала с речами царскими и щедрыми, а он прежде грубо выругал их всем скопом, а затем вывел на середину их предводителя (главенствовал над ними Исаак Комнин[3]) и следующего за ним (это был Кекавмен из Колонии[4]), осыпал его бранью за то, что тот чуть было не потерял Антиохию и не погубил войско, не выказал ни военного искусства, ни отваги, собрал деньги с народа и власть употребил не ради славы, а для корысти. От такой неожиданности тот застыл на месте, ибо ждал милостей, а получил оскорбления. Товарищи попытались было вступиться за него, но царь зажал рот и им. Если еще можно было пренебречь остальными, то уж Исаака следовало бы удостоить высших почестей и похвал, но царь и ему отказал в своем благоволении[5].

Восстание Комнина

IV. Это был первый удар, нанесенный воинам, он и послужил причиной их заговора – происшедшая сцена взбудоражила их души и внушила первые мятежные помыслы. Сначала у них даже мысли не было посягать на царскую власть, и они сделали вторую попытку расположить к себе самодержца. Но они просили сена, а он давал солому, а если они возражали, отказывал и в ней и в конце концов прогнал и отослал от себя военачальников[6]. Они готовы были тут же схватить царя и лишить его престола, но их удержал Исаак, сказавший, что все дело нужно тщательно сперва обдумать. После этого они замыслили заговор и стали искать человека, который смог бы и войско возглавить, и государством управлять.

V. Исаак всем уступал корону, утверждая, что любой из них достоин власти, тем не менее предпочтение отдали ему – ведь Комнин выделялся среди них не только родом, но и царской внешностью, благородством нрава, твердостью души и одним видом своим умел внушать уважение окружающим. Его описание, однако, еще подождет своего места. Тем временем военачальники согласились между собой[7], еще раз коротко переговорили с царем и все вернулись по домам. Жили они на востоке, в стороне восходящего солнца, на небольшом расстоянии друг от друга и по этой причине уже через несколько дней смогли собраться в одном месте и приступить к осуществлению своих планов[8]. Не успели они устроить заговора, как уже собралось у них большое войско, и к тому же стеклось множество знатных людей, готовых оказать им поддержку. Когда же разнесся слух, что у них утвердился доблестный военачальник, что поддержан он самыми могущественными родами и что имена заговорщиков известны, никто уже и мгновенья не медлил, но все устремились к мятежникам и, подобно хорошим бегунам, старались обойти один другого.

VI. Воинское сословие и прежде хотело забрать власть над Ромейской державой и служить царю-воину, но желания свои военные держали в тайне и только лелеяли эти мечты в сердцах, ибо не было у них на примете никого, достойного престола. Видя, однако, что Исаак, которого они и во сне не надеялись узреть в царском облачении, встал во главе мятежа (а дело это было устроено безукоризненно) и подал уже голос за дальнейшие планы, они оснастили себя мужеством, снарядились к войне и, отбросив всякие сомнения, явились к Комнину.

VII. Что же касается самого Исаака, то хотя он тогда и впервые встал во главе такого заговора, тем не менее за дело принялся скорее разумно, нежели дерзко. Хорошо понимая, что для войска прежде всего потребуется много денег, он для начала перекрыл все дороги, ведущие в столицу, установил на каждой усиленную охрану и никому без его ведома и разрешения не позволял двигаться по ним ни туда, ни обратно. Отдав такие распоряжения, он приступил к взысканию государственных податей, причем делал это не беспорядочно и наобум, но учредил специальные ведомства, назначил строгих сборщиков и все по отдельности заносил в списки, чтобы, утвердившись окончательно на престоле, иметь точные расчеты налоговых поступлений. Вот потому-то, можно сказать, он вел себя скорее разумно, чем дерзко. Нельзя не восхищаться и другим поступком Исаака: всю стекшуюся к нему толпу людей он разбил на части: самых доблестных и тех, кого ценил за расчетливую отвагу и стойкое мужество, отделил от прочих, зачислил в полки и отряды и предназначил для войны. Отобранных воинов собралось огромное множество. Но и оставшихся было ничуть не меньше.

VIII. Он прежде всего приказал им разобраться поотрядно, не смешиваться с другими воинами, не нарушать построения, а затем, соблюдая строй, в тишине продвигаться вперед и разбить лагерь. Потом он каждому назначил определенное жалованье, снабдил необходимым для военного похода снаряжением и повысил в званиях: тому, кто был повыше рангом, дал чин побольше, тому, кто пониже, – дал меньший. Поручив охрану своей персоны кровной родне и окружив себя ее кольцом, Исаак без страха двинулся вперед, а затем снова разбил лагерь. Мятежник проводил бессонные ночи в государственных заботах, еще блистательней распоряжался делами днем и прямой дорогой шел к цели. Хотя в войске обычно много всякого случается и воины – люди скорее отважные, нежели разумные, ни на кого из них Исаак не поднял меча, ни одного провинившегося не наказал на месте, но вселял страх одним своим взглядом, и его нахмуренные брови действовали сильнее любого удара.

IX. Таким вот образом во главе построенного по всем правилам войска Исаак и подошел к столице. Царь, сохранивший власть над одним только Византием, и те, кто имел на него влияние, вели себя так, будто ничего не случилось: не противодействовали мятежникам, не двинули против наступающих остававшиеся у них отряды и не делали никаких попыток разгромить войско узурпатора. Кое-кто из преданных царю людей непрерывно теребил и убеждал Михаила в том, что не обойтись ему без советчиков, крупной суммы денег и войска. И вот он наряду с многими другими благородными духом мужами, жившими тогда в опале, призвал к себе и меня, объявил своим приемным сыном и изобразил, будто раскаивается в том, что раньше вел себя неразумно и не любил меня всей душой.

Советы царю в связи с восстанием

X. Я не стал ему поминать прошлого и сразу дал три совета. Зная, что Михаил находится в разладе с великим иерархом[9] и тот гневается на него, я прежде всего внушил царю мысль забыть о всех спорах и достичь с ним согласия, ибо в столь тяжких обстоятельствах сила патриарха возрастала и он мог бы оказать поддержку мятежникам, если бы царю не удалось безоговорочно привлечь его на свою сторону. Во-вторых, я посоветовал отправить к узурпатору послов, чтобы убедить его распустить свою армию: они должны были обещать ему все, что можно было отдать без опасений, посулить остальное на будущее и в то же время попытаться как-нибудь воздействовать на мятежное войско и рассеять его строй. Третий, последний совет был самым важным и существенным: стянуть полки с запада, собрать оставшиеся силы, пригласить на помощь союзников из соседних варварских стран, укрепить находившееся на нашей службе чужеземное войско, поставить во главе его доблестного военачальника, образовать побольше отрядов и со всех сторон защитить себя от наступающих полчищ. Царь одобрил мои советы.

Посылка войска против Исаака

XI. Затем, однако, он отверг первый из них (уже это обрекало царя на неудачу) и приготовился исполнить второй и третий. Второй, однако, так и не был осуществлен; западное же войско, оснащенное к войне, пополненное свежими силами союзников, разделенное на отряды и сведенное в боевые порядки, в полном снаряжении выступило против восточных полков. Противники разбили свои лагеря на небольшом расстоянии один от другого, пространство их разделяло небольшое, но ни одна сторона не делала попыток наступать, и поле посредине оставалось пустым[10]. Численностью царские войска явно превосходили врагов, но уступали им в силе и построении, и – что самое важное и поразительное – строй мятежников оставался нерушим, их верность своему предводителю неколебимой, в то время как наше войско уменьшалось и распадалось и множество наших воинов ежедневно перебегало к восставшим. Что же касается командующего – мне незачем называть его по имени, – то он разрывался между теми и другими но, как мне представляется, на самом деле склонялся только в одну сторону.

XII. Поэтому нас разбили с фронта и тыла, и поражение было предрешено настроением военачальников еще до начала битвы. Однако отряды[11] и оставшиеся у нас собственные воины ничего не знали о колебаниях командующего, и вот эти, как говорит поэт, «мужи Ареевы, гневом горящие»[12], превосходно снаряженные, с самым лучшим оружием на поясе или в руках, выстроились перед вражеским войском, а потом, испустив боевой клич и бросив поводья, в неудержимом натиске устремились в бой. Наш правый фланг опрокинул их левый и далеко преследовал неприятеля.

XIII. Когда их правый фланг узнал о случившемся, стоявшие там воины не стали дожидаться боевых криков и наступления врага, но сразу отошли и рассеялись из страха, как бы победители не обратились теперь против них и, вдохнув мужество в бегущих, не навалились на них всеми своими силами. Итак, правый фланг неприятеля тоже обратился в бегство, и полная победа осталась за нами[13]. В самой гуще толпы, возвышаясь над бегущими и преследующими, как вкопанный стоял узурпатор. Несколько наших воинов (это были тавроскифы, числом не более четырех), заметили его и с двух сторон направили на Комнина свои копья. Удары, однако, пришлись на доспехи Исаака, и железо не коснулось его тела. Тавроскифы не смогли даже с места сдвинуть этого мужа, ибо с противоположных сторон его с такой же силой подпирали копьями и все время возвращали его тело в прежнее положение, не позволяя ему потерять равновесие и отклониться от центра. Исаак принял случившееся за добрый знак, что-де останется он недвижим, сколько бы ударов ни сыпалось на него с обеих сторон, и тут же приказал своему войску с удвоенной силой напасть на нас, завязать бой, обратить противника в бегство и преследовать его как можно дальше[14].

XIV. Известия о тяжком исходе битвы, одно другого печальнее, дошли до нашего слуха и привели царя в смятение и полное отчаяние. Быстро вызвать потерпевшее такое поражение западное войско было нельзя, достать свежее пополнение и новобранцев он тоже не смог, а командующий воинскими силами евнух Феодор, тот самый, которого царица Феодора сначала сделала проэдром, а потом назначила начальствовать над восточной армией, решительно отказался от командования не столько из страха перед вторым сражением, сколько потому, что переметнулся на другую сторону и втайне сговорился с Комнином.

Посольство к Комнину

XV. По прошествии нескольких дней царь попросил меня заключить мир с Комнином, сообщить мятежникам о сокровенных его желаниях, красноречием и софистическим искусством смягчить душу врага и расположить ее к императору. Впервые выслушав эту просьбу, я попросту был поражен, как громом, начал отказываться и говорил, что добровольно не возьмусь за столь опасное поручение, исход которого очевиден и не подлежит сомнению; после недавней победы гордый успехом Исаак, разумеется, не сложит с себя царской власти и не променяет ее ни на что меньшее.

XVI. В ответ на мои слова Михаил покачал головой и, взывая к нашей дружбе и близости, сказал: «Чтобы ответить мне поубедительней, ты постарался, а вот о том, чтобы защитить в беде своего друга и, как богу угодно, господина, не подумал! А я, как пришел к власти, сохраняю к тебе неизменное благоволение, разговариваю с тобой, как обычно, по привычке целую и обнимаю тебя и ежечасно, как и должно, вкушаю мед твоих уст. Надеялся я и от тебя получить то же самое, ты же мне даже того не дал, в чем достойный человек и врагу своему в беде не откажет. Ну, что ж, я совершу предназначенный мне путь, но тебе не уйти от обвинений, что предал ты дружбу своего господина и друга».

XVII. Выслушав все это, я только что не застыл в оцепенении и уже не знал, как мне остаться при прежнем своем решении. И вот, сразу же переменив тон, я сказал: «Царь! Мешкая с поручением, я не бегу твоей службы, но медлю исполнить приказ, ибо остерегаюсь последствий и боюсь вызвать зависть многих людей». «Чего же ты опасаешься, – спросил царь, – почему не согласен быть послом?» «Муж, к которому ты отсылаешь меня, – ответил я, – одержал верх и с уверенностью смотрит в будущее, вряд ли поэтому я могу рассчитывать на благосклонный прием, и мои речи едва ли произведут на него впечатление; скорее всего, мятежник обойдется со мною грубо, посмеется над моим посольством и отправит назад ни с чем. Все же вокруг станут клеветать на меня, будто я не хранил тебе верности, а в него вселил уверенность, убедил не верить ни одному царскому слову и не принимать никаких посольств, ибо, дескать, он вскоре сам вступит на престол[15-16]. Но если ты хочешь, чтобы я выполнил твой приказ, пошли со мной еще кого-нибудь из членов первого совета, чтобы дошло до всеобщего сведения, что будем говорить мы и что будут говорить нам, чтобы стали известны наши слова и его ответы».

XVIII. Царь со мной согласился и сказал: «Выбирай, кого хочешь, из высшего совета». И вот я назвал самого достойного и самого разумного, который к тому же, по моему мнению, не должен был испугаться этого путешествия[17]. Сей человек действительно с первого слова согласился участвовать в этом деле и отправиться в посольство; мы с ним встретились, поделились своими соображениями и выбрали себе еще одного сотоварища, первого мужа в Ромейской державе, главу синклита, ум которого мог соперничать с красноречием, а красноречие с умом; сначала он обхаживал, как льва, самодержца Мономаха, а позднее украшал собой патриаршее служение и, став священным приношением Слову, сам принес его в жертву Отцу[18].

XIX. Человек, воистину преданный делу ромеев, он не мешкал с ответом, но присоединился к посольству и стал лучшим его участником. Мы взяли у царя послания (вернее – сами их обдумали и по форме составили), где говорилось, что Исаак получит кесарский венец и будет находиться под властью царя, и отправились к Комнину. Уже после первого перехода мы дали ему знать о нашем приближении и заявили, что не станем вступать с ним ни в какие переговоры, если заранее не получим от него торжественных клятв в том, что он не задержит нас по завершении посольства, не причинит нам никакой другой обиды, но, воздав подобающие почести, отпустит назад.

XX. Когда Исаак согласился на наши требования и дал от себя еще и дополнительные обещания, мы сели на триеру и без промедления приплыли к тому месту, где он стоял лагерем[19]. Встретили нас объятьями и приветствиями, и не успели мы увидеть Исаака, как к нам уже потянулась цепочка из первых людей войска, которые называли нас ласковыми именами, целовали наши лица и руки и со слезами на глазах уверяли, что по горло сыты братоубийственной резней и водружают венки на головы[20]. Окружив со всех сторон, они привели нас к шатру своего правителя. Двор его был разбит под открытым небом. Они спешились, велели нам сойти с коней и ждать, а спустя некоторое время позволили нам войти в шатер без сопровождающих, ибо солнце уже зашло и Исаак не хотел, чтобы в царской палатке собиралось много народа.

XXI. Мы вошли, и Исаак нас приветствовал. Сидел он на высоком кресле (вокруг располагалась немногочисленная стража) и одет был скорее, как военачальник, нежели царь. Привстав с кресла, он предложил нам сесть и, даже не спросив о цели нашего прибытия, коротко изъяснил причины, заставившие его взяться за оружие. Потом он отпил из одного с нами кубка и отправил по палаткам, установленным невдалеке от его шатра. Мы вышли в недоумении, почему этот муж был столь скуп на слова и спросил у нас только, как прошло плавание и было ли спокойным море. Попрощавшись, мы разошлись по палаткам, но после короткого сна под утро снова сошлись и принялись обсуждать, как лучше вести переговоры с Исааком. Мы решили не предоставлять слова кому-нибудь одному, но сообща задавать вопросы и сообща выслушивать его ответы.

XXII. Пока мы беседовали, занялся день, и вынырнувший из-за горизонта сверкающий круг солнца поднялся в небо. Едва успело оно пройти полпути до зенита, как явились с приглашением первые люди совета, которые, будто стража, нас окружили и повели к своему предводителю. На этот раз нас доставили к шатру гораздо большему, которого хватило бы и для ромейского войска, и для союзников. Вокруг шатра стояло множество воинов, не праздных и беспорядочно толпящихся, но одни были подпоясаны мечами, другие потрясали железными секирами, третьи держали в руках копья; расположились они кругами, один за другим, на небольшом расстоянии друг от друга. Никто не произносил ни звука, но, сдвинув ноги, в оцепенении страха все напряженно смотрели на того, кто охранял вход в шатер. А был это начальник отряда телохранителей дука[21] Иоанн, муж не только храбрый, но деятельный и решительный, умевший красно говорить, а еще лучше молчать и думать про себя, от предков своих унаследовавший доблесть и мужество.

XXIII. Едва мы приблизились к входу, как Иоанн, велев нам остановиться, скрылся в царской палатке; вскоре он оттуда вышел и, не сказав нам ни слова, разом распахнул двери, чтобы поразить нас необычным и неожиданным зрелищем. Все, что мы там увидели, было по-царски величественно и внушало трепет. Прежде всего, мы чуть не оглохли от ликующих возгласов толпы. Кричали же воины не все вместе, а по рядам: закончив славословие, первый ряд давал знак начинать второму, тот следующему, и в результате в целом все получалось нестройно и неблагозвучно. Когда последний круг произнес свои славословия, воины закричали уже все разом и чуть не оглушили нас громом своих голосов.

XXIV. Шум постепенно умолк, и мы смогли рассмотреть, что происходило внутри шатра (когда распахнулась дверь, мы не вошли сразу, а встали поодаль, ожидая специального приглашения). Нам предстала следующая картина. Сам царь сидел на двуглавом кресле[22], высоком и отделанном золотом, опирал ноги на скамейку, и роскошные одежды сверкали на нем. Он гордо поднял голову, выпятил грудь, багрянец битвы румянил его щеки, глаза были сосредоточены и неподвижны и свидетельствовали о напряженной работе мысли; потом он поднял взор и, как бы уйдя от пучины, причалил в спокойной гавани. Воины несколькими кругами опоясывали Исаака. Внутренний и самый малочисленный из них был составлен из первых людей, доблестных отпрысков знатнейших родов, осанкой не уступавших древним героям. Эти отборные воины служили живым примером всем, стоявшим за ними. Их опоясывал второй круг, оруженосцы первых, бойцы передовой линии (некоторые заполняли следующие отряды), также лучшие из начальников полуотрядов, они стояли на левом фланге[23]. Окаймляло их кольцо простых воинов и свободных[24]. А дальше уже располагались союзные силы, прибывшие к мятежникам из других земель, италийцы[25] и тавроскифы, сам вид и образ которых внушали ужас. Глаза тех и других ярко сверкали. Если первые подкрашивают глаза и выщипывают ресницы, то вторые сохраняют их естественный цвет. Если первые порывисты, быстры и неудержимы, то вторые бешены и свирепы. Первый натиск италийцев неотразим, но они быстро переполняются гневом; тавроскифы же нс столь горячи, но не жалеют своей крови и не обращают никакого внимания на раны. Они заполняли круг щита[26] и были вооружены длинными копьями и обоюдоострыми секирами; секиры они положили на плечи, а древки копий выставили в обе стороны и как бы образовали навес между рядами.

XXV. Так они стояли. Между тем царь рукой и легким кивком головы дал нам знак подойти к нему слева. Мы пробрались между первым и вторым кругом воинов и, приблизившись к Исааку, услышали от него вопрос, который он уже задавал нам накануне. Удовлетворенный ответом, он, возвысив голос, сказал: «Пусть один из вас, повернувшись и заняв место между ними (тут он указал на стоявших по обе стороны от него), вручит мне письмо от пославшего вас и сообщит то, что он велел передать на словах».

XXVI. Тут каждый из нас стал уступать слово товарищу, мы поспорили об этом немного, но в конце концов мои спутники заставили выступить меня, утверждая, что я способен в отличие от них философствовать и что мне пристала свободная речь, к тому же они обещали прийти мне на помощь, если моя речь собьется с правильного пути. И вот, уняв биение сердца, я вышел на середину и, собравшись с силами, передал письмо, а получив знак начать, принялся говорить. Если бы не шум, приводивший меня в замешательство, не раз заставлявший меня замолкать и не позволивший запомнить длинную речь, я, наверное, сумел бы воспроизвести свои слова, собрав и соединив между собой мысли, выраженные в периодах или продолженные нарастанием. Мои слушатели не заметили, что говорил я обычным языком и в то же время мудро и, подражая непритязательности Лисия[27], простую и безыскусную речь украшал изощренными мыслями. Постараюсь, однако, припомнить главное, что еще не истерлось из моей памяти.

XXVII. Прежде всего, я постарался как можно лучше произнести вступление, при этом говорил ясно и в то же время искусно. Ни в чем их не обвиняя, я начал с титула кесаря, общего славословия и перечислил прочие милости и высшие почести, которыми их удостоил император. Стоявшие около нас слушали молча и благосклонно отнеслись к моему вступлению, но задние ряды подняли крик, что они не желают видеть своего предводителя иначе, как в царском обличий. Вряд ли большинство их на самом деле этого хотело – так говорили они применительно к случаю и на лести, а видя, что какая-то часть воинов сохраняет молчание, понуждали их кричать вместе с собой. Чтобы не показалось, будто он думает иначе, те же слова произносил и царь.

XXVIII. Но я не позволил сбить себя с толку (ибо нашел основательные доводы, уже почувствовал силу, и не таков я, чтобы сробеть, если уж вступил в словопрения), прервал речь и молча стоял, ожидая, пока толпа успокоится. Когда же они, накричавшись, умолкли, я повторил свою речь, а потом спокойно обнажил перед ними самые действенные из моих доводов и при этом опять-таки ни словом их не попрекнул. Я вспомнил о лестнице и о восхождении, осудил, когда перемахивают через ступени, похвалил разумное продвижение к царской власти и сказал: «Таков порядок – сначала дело, потом созерцание, сначала человек дела, потом созерцательный[28], лучшие из царей восходили на трон из кесарского достоинства»[29].

XXIX. Кое-кто мне тут возразил, что таков путь для частного человека, а Исаак – уже царь. На это я немедленно ответил: «Царской власти он еще не получил, и если бы вы не были столь грубы и так не возражали мне, я приложил бы к Вашему предприятию (я побоялся произнести слово „узурпация“) слово отнюдь не похвальное». «Откажись ныне от царского звания, – сказал я, – и в будущем ты обретешь его более достойным способом». Когда же я сообщил об обещанном императором усыновлении, они спросили, как можно будет лишить власти царского сына. «А разве не так, – возразил я, – поступали лучшие из царей даже со своими родными детьми?» – и я тут же привел в пример божественного Константина и кое-кого из других самодержцев, которые возводили своих сыновей сначала в сан кесаря и только потом уже в царское достоинство[30]. Приведя таким образом свои рассуждения к единой цели, я сделал сопоставление, предполагающее определенный вывод: «Так обходились цари со своими единокровными отпрысками, а Исаак – усыновленный...», и, опустив слово, оставил период незаконченным.

XXX. Они поняли, что имелось в виду, и принялись излагать многочисленные причины своего «выступления» (они воздержались от более грубого слова). Я возражать не стал, сделал даже вид, будто с ними согласен, и, еще приумножая их беды, сказал: «Мне все известно, я сам нередко терзался в сердце своем, справедливы и гнев ваш, и отчаяние от того, что претерпели». Таким образом я умиротворил их души, а потом нанес им удар из-за угла, заявив, что все их беды – не причина для мятежа, который и вовсе не может иметь никаких оправданий. Затем, обратившись к императору, я добавил: «Представим себе, что ты царь и отличаешься суровым нравом. Между тем объявляется некий человек, первый из синклита или воинского сословия, набирает себе сообщников и помощников-злоумышленников, составляет заговор против твоей власти и выставляет предлогом для этого те страдания, которые претерпел, и бесчестие, которое вынес. Сочтешь ли ты такой предлог основательным?» Когда он ответил «нет», я продолжал: «А ведь ты никакому бесчестию не подвергся, разве что не обрел того, что искал, а источник зла, которое ты, по твоим словам, вынес, искать надо где угодно, только не в ныне царствующем императоре». Поскольку Исаак не произносил ни слова и был скорее настроен слушать слова правды, нежели убеждать самому, я предложил ему: «Сними царские одежды, прояви благоразумие, окажи уважение старому отцу своему и получишь скипетр по закону».

XXXI. Когда я этими и многими другими речами убедил Исаака, из задних рядов донесся шум, который и поныне звучит в моих ушах. В поднявшейся разноголосице одни приписывали мне одно, другие – другое, один – неодолимое красноречие, другие – словесное искусство, третьи – силу умозаключений. Я не стал отвечать на эти слова, а царь, сделав им рукой знак замолчать, сказал: «Этот муж не произнес никаких магических заклинаний и не пытался нас околдовать, напротив, он простыми словами изложил суть дела, поэтому не нужно будоражить наше собрание и мешать разговору». Так говорил Исаак, но какие-то люди из его окружения, желая смутить мою душу, сказали: «Царь, не дай погибнуть оратору, многие уже обнажили мечи и растерзают его, как только он отсюда выйдет». На это я только заметил с улыбкой: «Я принес вам благую весть о царстве и власти, которые вы сами себе присвоили, а вы взамен собственными руками меня растерзаете? Не станет ли это лучшим доказательством вашего мятежа, и не сами ли себя вы этим обличите? Ты сказал это, чтобы зажать мне рот и заставить отречься от собственных слов, но я не буду иначе ни говорить, ни думать».

XXXII. После этого царь поднялся с кресла и, осыпав меня множеством похвал, распустил собрание, воинам он велел удалиться, а нас задержал около себя и сказал: «Неужели вы думаете, что я по собственной воле облачился в эти одежды и не бежал бы, если бы было можно? Они первые побудили меня к этому, да и теперь, окружив плотным кольцом, крепко держат в руках. Если вы торжественно пообещаете сообщить царю о моих сокровенных намерениях, я открою перед вами тайники своей души. Когда же мы поклялись не предавать гласности негласные его мысли, он сказал следующее: «Не ищу я сейчас царской власти, хватит с меня и кесарского облачения. Но пусть напишет мне царь другое послание и пообещает, что никому другому не оставит он державы после смерти и не лишит моих соратников милостей, которых я их удостоил. Пусть он и мне уделит толику царской власти, чтобы я смог по собственной воле одних удостоить скромных гражданских титулов, других возвести в воинские должности. Я прошу об этом не ради себя, а ради своих людей. Если мне будет дано такое обещание, я немедля явлюсь к царю и отцу своему и воздам ему должные почести. Но поскольку моим воинам не по нраву придется это соглашение, я вручу вам сейчас два разных письма: одно я составил им в угоду и позволю огласить, другое, тайное, пусть хранится в глубине ваших душ. Ублажите толпу еще одним: отстраните от власти низкорослого[31], который и прежде был нашим врагом, да и сейчас ведет себя подозрительно. Сегодня отобедайте у меня, а завтра отправляйтесь и передайте царю доверенное вам втайне».

XXXIII. Мы разделили с ним трапезу (при этом были восхищены благородством его нрава, Исаак спустился с царственной высоты и держал себя с нами просто), а на рассвете попрощались с ним и, незаметно получив от него второе письмо, в сопровождении того же отряда стражников спустились к берегу. Море было спокойно, мы отчалили и направились к Византию. Уже днем мы были в царской гавани, сообщили царю обо всех событиях и о тайных намерениях Исаака и отдали ему оба письма. Михаил читал и перечитывал эти письма, а переданное Исааком на словах велел нам повторить несколько раз. Затем он сказал: «Следует согласиться на все его требования и ни одно из его желаний не оставить без исполнения. Торжественно увенчаем его голову – и не венцом, как подобало бы кесарю, а короной[32]. Пусть он совместно со мной правит государством и назначает чиновников, ему будет предоставлен особый царский шатер и дана пышная свита, а его сообщники станут свободно распоряжаться всем, что он даровал им: деньгами, имуществом, высокими титулами, будто получили их из царских рук. Свои обещания я подкреплю рукой, устами и делом: составлю грамоты, собственноручно дам им подтверждение[33] и торжественно поклянусь, что никогда не нарушу данных ему обещаний. Как он доверил вам передать для меня тайное известие, так и я поручаю вам сообщить ему в еще большей тайне следующее: клятвенно заверьте Исаака, что пройдет совсем немного времени, и я разделю с ним царскую власть, мне только нужно найти подходящий повод, чтобы возвести его на престол. Если я теперь и медлю, то пусть он поймет меня правильно: я опасаюсь народной толпы и сословия синклитиков и не очень-то надеюсь, что они посочувствуют моему намерению. Я откладываю дело, чтобы не вызвать против себя возмущения, и все устрою лучшим образом. Об остальном напишите в письме к нему, а эти мои слова храните только в сердцах своих. Не медлите ни мгновенья и поскорей к нему возвращайтесь».

XXXIV. Через день мы снова все вместе морем отправились к кесарю и вручили ему царское послание. На этот раз мы застали восседающего на троне Исаака в обличий не столь торжественном, а гораздо более скромном и простом. Взяв послание, он велел прочесть его во всеуслышанье и, казалось, вызвал всеобщее одобрение, поскольку более, чем о себе, позаботился о своих сообщниках. Исаак и все остальные решили прекратить мятеж, а когда мы, оставшись с ним наедине, передали еще и тайное сообщение, он и вовсе пришел в восторг и тут же приказал всем отрядам разойтись по домам и вернуться к нему, когда все будет по-доброму устроено. Узнав же об отстранении от власти человека, на котором прежде лежали все государственные заботы[34], он еще больше уверовал в искренность наших слов и отдал должное простоте и чистоте императорской души. Желая как можно быстрее завершить переговоры, он велел нам уже назавтра отправляться назад и сообщить царю, что сам с открытой душой явится к Михаилу, а сам приготовился на третий день в окружении немногочисленной стражи выйти из лагеря и спуститься к побережью напротив императорского дворца. Он проникся таким доверием к царю, что даже не пожелал торжественного въезда в Византий, а только велел нам выйти ему навстречу из города и, став по бокам вместо стражи, препроводить к императору. Так удалось нам счастливо завершить свое второе посольство[35], мы были несказанно рады, что своим умом и красноречием сумели принести пользу отечеству, и приготовились на следующий день отправиться домой.

XXXV. Однако еще до наступления вечера объявились какие-то скороходы из лагеря, которые окружили шатер, передали кесарю, по их мнению, добрую весть о свержении царя и утверждали, что часть синклитиков устроила против Михаила заговор, принудила его переменить одежды и искать спасение в храме Божьей мудрости. Этот слух не произвел большого впечатления на кесаря, да и нас нимало не взволновал. Приняв все это за выдумки, мы снова занялись своими делами.

XXXVI. Не успели еще удалиться первые вестники, как пришли другие, а потом уже подряд стали подходить все новые люди, подтверждавшие это сообщение. Тут уже и мы обеспокоились и, сойдясь вместе, спрашивали друг друга, сколько правды в этих известиях. Занимавший первую палатку подтвердил справедливость слухов и сказал, что только что к нему из города прибыл один слуга, надежный и внушающий доверие человек, точно ему доложивший обо всем. Оказывается, смутьяны и бунтовщики, которые – нам было это известно – втерлись в состав синклита, привели город в замешательство, учинили беспорядки, пригрозили пожарами и другими бедами тем, кто предпочел остаться в стороне, ворвались в святую ограду храма Божественной мудрости, дерзнули проникнуть в алтарь, без труда склонили на свою сторону патриарха, сделали его своим предводителем и, подняв громкий крик, обрушили проклятия и всевозможные поношения на голову царя, а Исаака славили как единственного достойного власти. «Вот что видел мой слуга, – сказал он, – если же случилось что-нибудь еще, мы услышим об этом незамедлительно».

XXXVII. При этом известии мы решили отправиться в шатер к кесарю, чтобы узнать новости. Мы зашли туда все вместе и застали его диктующим письмо царю. К нам он обратился с прежними речами: слухи не произвели на него никакого впечатления. Когда же мы вместе с ним вышли из палатки – солнце в это время еще не зашло, – явился откуда-то издалека какой-то человек; он тяжело дышал, а приблизившись к нам, как мне кажется, нарочно рухнул на землю и якобы лишился дара речи. Затем, сделав вид, будто собрался с духом, он рассказал о переоблачении властителя, о приготовлениях в городе и о том, что уже и царский корабль для Исаака оснащен, и факелоносцы стоят наготове. Он уверял, что был очевидцем этих событий и сам видел, как тот, кто еще на заре был царем, вскоре превратился в обыкновенного человека, одел темный плащ и сменил все свое облачение. Он еще не кончил говорить, как появился новый вестник, за ним другой – и все они повторяли одно и то же. После них прибыл еще один, весьма ученый и разумный человек, который до конца поведал нам эту печальную повесть. Ему одному только и поверил самодержец – он велел нам спокойно оставаться в палатках, а сам начал царствовать[36].

XXXVIII. Как провели эту ночь мои товарищи, я не знаю, но мне казалось, что жизнь моя кончена, и я, как жертва, готовился отдать себя на заклание. Я знал, как все меня ненавидят, и ждал самых худших казней. Особенно же боялся я самого властителя, опасаясь, как бы император не припомнил мне мои речи и того, как уже почти убедил я его не домогаться царской власти, и что подвергнет он меня всякого рода пыткам и наказаниям. И вот все кругом спали, и только я один поджидал своих палачей и при малейшем шуме или шорохе возле палатки вскакивал в страхе, воображая, будто уже идет мой палач. Когда таким образом незаметно для меня пролетела большая часть ночи и начало светать, я немного приободрился, полагая, что принять смерть при свете дня – меньшее зло, чем ночью. Выглянув из палатки, я увидел зажженные костры, а вокруг царского шатра горящие светильники. Кругом все шумело и двигалось, ибо был уже отдан приказ всем снаряжаться и двигаться к столице. Светило еще не взошло на небе, как император неожиданно выехал из лагеря; двинулись и мы, но ехали не рядом с ним, а позади, на некотором удалении.

XXXIX. Я полагал, что, проехав какое-то расстояние, Исаак позовет меня к себе и убедительно потребует объяснить мое убеждающее красноречие; как я и ждал, он позвал меня, но даже не вспомнил ни о риторических приемах, посылках, противоположениях, разрешениях, рассуждениях, ни о ложных и убедительных доводах, а заговорил о своих тайных планах, поделился царскими заботами и спросил моего совета, как ему лучше царствовать и каким образом сравняться с великими самодержцами. После таких слов я вдохновился, воспрял духом и пространными объяснениями снискал уважение Исаака. Восхищенный моими речами, царь засыпал меня вопросами, все время переспрашивал и не успокаивался, пока не получал ясного ответа на поставленный вопрос. Потом он позвал к себе и моих спутников и разговаривал с ними так, как если бы они были его сообщниками или людьми, с самого начала посвященными в его замыслы. Пока мы таким образом беседовали, солнце взошло и залило ярким светом всю округу,

XL. Весь городской люд высыпал ему навстречу; одни, как богу, несли Исааку зажженные светильники, другие курили благовониями, каждый, как мог, ублажал его, все ликовали и прыгали от радости, будто вступление его в столицу было каким-то новым явлением всевышнего. Но как мне коротко описать вам это чудо? Я участвовал во многих царских процессиях, присутствовал на божественных празднествах, но никогда не приходилось мне видеть подобного блеска. В торжестве участвовали не только простой народ, не только синклитики, не только живущие земледелием и торговлей, покинули свои обиталища и те, кто приобщился к высшей философии и кто поднялся на вершины гор, кто поселился в пещерах или проводил жизнь среди воздуха[37], – все они спустились со скал или покинули свои воздушные жилища, оставили горные высоты ради равнины и сделали царское вступление в город подобным чуду.

XLI. Тем не менее Исаак, человек ума несравненного, не вознесся и не позволил себе увлечься этой суетой, но сразу заподозрил ловушку судьбы и, еще не успев даже собраться с мыслями, неожиданно обратился ко мне и сказал: «Думается мне, философ, обманчиво это необыкновенное счастье, и не знаю, добром ли кончится». Мысль эта философская, ответил я, но не всегда хорошее начало предвещает дурной исход, и не надо думать, что если уж что предначертано судьбой, то ничего и изменить нельзя. Как мне известно из мудрых книг, человек, отрешившийся от худой жизни, умилоствительными молитвами сразу освобождает себя от предначертаний судьбы. Я имею в виду сейчас эллинские учения, ибо, согласно нашему, ничего не существует предписанного и предопределенного, но исход соответствует прежним деяниям. Если же ты перестанешь рассуждать, как философ, и твоя душа возгордится от этого блеска, возмездие не заставит себя долго ждать. А если нет, будь спокоен – божество никогда не завидует тому что само нам дарует, и часто многих людей ведет по прямой стезе славы[38]. Свой путь добродетели начни с меня и не мсти мне за дерзкие речи, которые я произносил перед тобой как посол, – я выполнял волю царя, не нарушил ему верности и говорил так не из неприязни к тебе, но из преданности ему.

XLII. На эти мои слова Исаак с глазами, полными слез, ответил: «Твой дерзкий язык я любил прежде больше, чем сейчас, когда он славословит и льстит. Но начну, как ты мне посоветовал, с тебя: сделаю тебя ближайшим моим другом, возведу в должность и нареку званием проэдра синклита[39]». Пока мы разговаривали таким образом, солнце достигло зенита и впереди показалась бухта, к которой мы ехали. Появился и царский корабль, и Исаак, осыпанный цветами и сопровождаемый славословиями взошел на борт и проделал по морю торжественный путь через Пропонтиду к царскому дворцу[40]; даже во время самого предуготовления он находился рядом со мной. Таким вот образом безраздельная власть перешла в руки Исаака.

XLIII. Император Михаил Старик, проведя на троне один год, был свергнут; совсем недолго прожил он частным человеком и вскоре расстался с жизнью.

Царствование Комнина

XLIV. Завладев царской властью, Комнин, человек дела, сразу прибрал к рукам все управление и немедленно принялся за государственные дела; во дворец он вошел вечером, не успев еще отряхнуть с себя пыль сражений, сменить платье, назначить на следующий день омовения и, подобно моряку, нашедшему спасение в спокойной гавани от пучины и бури, обтереть с губ соль и перевести дух, как тут же занялся военными и гражданскими делами и провел в заботах остаток дня и всю ночь.

XLV. В городе собралась тогда огромная толпа воинов. Это были люди, делившие с Исааком все опасности, вместе с ним делавшие ставкой в игре жизнь, и царь боялся, как бы не устроили они в городе какого-нибудь бесчинства и, рассчитывая на его снисходительность, не причинили беспокойства обывателям; потому-то и счел он первой своей заботой одарить их, как полагается, и отправить по домам, чтобы дать им немного передохнуть, а потом собрать вновь и идти вместе в поход на варваров. Для такого дела, казалось, и месяца было мало, а Исаак в мгновение ока распустил и вывел из города войско. При этом еще, прощаясь, напомнил каждому о его подвигах: одних похвалил за храбрость, других за полководческое искусство, третьих отличил еще за что-нибудь, всех ублажил и каждому воздал в соответствии с его заслугами. И похоже это было на то, как солнце, неожиданно воссияв в туманный день, сразу рассеивает мглу.

XLVI. Когда город освободился от их присутствия, все принялись льстить царю и пророчить ему великое будущее. Оказавшись свидетелями событий, в которые раньше и поверить не смели, люди начали предсказывать то, на что вроде бы и надежд быть не могло. Добрые надежды внушал также и характер императора. Тот, кто лишь время от времени видел Исаака восседавшим на троне, распоряжавшимся делами, принимавшим послов или метавшим громы против варваров, принимал его за человека сурового и жесткого. Казалось невероятным, чтобы нрав Исаака мог смягчиться. Тот же, кто имел случай видеть его еще и в собственных покоях или во время назначения чиновников, должен был уверовать в вещи неожиданные и несовместимые: одна и та же струна издавала звуки то резкие, то мелодичные. Наблюдая за ним в обоих состояниях – напряженном и расслабленном, – я считал его человеком двойственным: размягченный, он, казалось, никогда более не отвердеет, а натянутый как струна – не расслабится и не отрешится от высокомерия. Порой бывал он добрым и доступным, порой же лицо его преображалось, глаза начинали сверкать и брови, если можно так выразиться, тучами наплывали на светильники его души.

XLVII. Когда же устанавливали трон, императора с обеих сторон окружали синклитики, и он, сохраняя на лице точное Ксенократово выражение[41], в полном молчании предавался размышлениям, то внушал великий страх собравшимся. Одни из синклитиков замирали на месте, как пораженные молнией, застывали в той позе, в которой их заставал удар, и стояли высохшие, обескровленные, словно лишенные души. Другие тихонько, каждый по-своему шевелились. Кто-то незаметно сдвигал ноги, кто-то еще крепче сжимал руками грудь, кто-то склонялся вниз и тому подобное; все были объяты ужасом и, стараясь не подать вида и сохраняя молчание, напряжением души смиряли свои тела. Когда император кивал первым рядам, раздавался короткий вздох, и изменения можно было определить в численном выражении[42].

XLVIII. Исаак был очень немногословен, не любил пускаться в пространные рассуждения, но и не оставлял мысль неясной. О Лисии (я имею в виду оратора, сына Кефала) рассказывают, что, помимо прочих достоинств, он обладал умением, когда нужно, обуздывать красноречие и что ему с его искусством слова достаточно было упомянуть только о самом главном, а слушатели уже сами домысливали остальное. Так и речь Исаака – не струилась ливнем, а проливалась дождем, поила жаждущую природу и, проникая вглубь, побуждала к постижению невысказанного. Он никому не хотел уступать в красноречии, но, как царь и властитель, не желал делать из него повод для неуместного тщеславия.

XLIX. Поэтому витийствовать он предоставил нам, людям простым, чей удел – частная жизнь, а для выражения своих желаний считал достаточным взгляда, движения руки или кивка. Не очень-то сведущий в законах, он изобрел для себя способ судопроизводства: заранее не принимал решения по делу, но предоставлял такую возможность судьям, выбирал лучшее, делал вид, будто предвидел его заранее, и, приписывая решение себе, выносил окончательный приговор. А чтобы его язык не заплетался при оглашении судебных документов, он поручал читать их другим, причем всегда что-нибудь добавлял от себя, как недостающее, или изымал, как излишнее.

L. Принимая послов, он не со всеми держал себя одинаково, но всегда разговаривал свысока и растекался речами обильней, нежели вздымающийся Нил в Египте или клокочущий Евфрат в Ассирии. Он даровал мир тем, кто просил о нем, и грозил войной дерзнувшим нарушить договоры. Так разговаривал он с парфянами и египтянами, но когда другие народы предложили уступить ему города, воинские отряды и саму родину и предпочли переселиться в другие места, он этого не допустил и велел им жить по-прежнему, и сделал это не из зависти к Ромейской державе, расширяющей пределы, а потому, что знал, сколько для этих новых приобретений потребуется и денег, и доблестных воинов, и необходимых запасов, и что если всего этого нет, прибыль может обернуться убытком. Я сам слышал, как он упрекал в трусости многих варварских властителей, как порицал их за то, что не заботятся они о своих владениях, и как ободрял их, если они падали духом. И все это делал, чтобы иметь заслон от натиска сильнейших народов[43].

LI. Однако достаточно похвал Исааку! Если в них заключена наука на будущее, труды писателя не пропали даром. Если бы так же медленно и постепенно исправлял он положение в государстве и очистил от порчи гражданские дела и пресек разросшееся зло, а потом уже применил лекарства, то увенчал бы себя высшими похвалами и не потряс бы до основания тела государства! Но царь хотел переделать все сразу и одним махом отсечь от Ромейской державы больную плоть, разраставшуюся долгие годы, пожелал разом отрубить от чудовищно обезображенного тела негодные члены, с головами, торчащими на уродливых шеях, с огромным множеством рук и не меньшим числом ног, и вырезать воспаленные и больные внутренности, распухшие или омертвелые, набухшие влагой или растекшиеся от губительного недуга[44]. Он начал было удалять лишнюю плоть и придавать телу благообразие, что надо изничтожал, что надо пускал в рост, хотел исцелить его нутро и вдохнуть в тело живительный дух, однако не завершил дела и не сумел остаться самим собой до конца. Чтобы мое повествование не показалось сбивчивым, изложу по порядку: сперва – как разрасталось тело государства, затем – как принялся Исаак отсекать его больные члены, и наконец – как не удалось ему добиться полного успеха. Я добавлю еще рассказ о том, как царь лишился престола, и на этом закончу свое повествование[45].

LII. После смерти Василия Великого (я говорю сейчас о сыне Романа – он нес бремя царства в течение трех поколений[46]) его младшему брату, другому сыну Романа, досталась казна, до краев полная деньгами. Дело в том, что Василий, царствовавший долгие годы и проживший на свете едва ли не дольше всех прочих самодержцев, покорил многие народы и забрал их сокровища в свою казну, расходовал же он много меньше, чем получал доходов, и потому, умирая, оставил брату огромные богатства. Константин же, лишь в глубокой старости получив долгожданный престол, не только не ходил походами и не приумножал добытых братом богатств, но даже не подумал сберечь того, что у него уже было. Напротив, он предался наслаждениям, решил все истратить и разорить, и, если бы вскоре не был похищен смертью, один умудрился бы погубить всю державу.

LIII. Он-то и начал впервые безобразить и вздувать тело государства. Одних подданных он раскормил деньгами, других по горло набил чинами и сделал их жизнь нездоровой и пагубной. Когда Константин умер, на престол взошел его зять Роман. Считая, что он царствовать будет первым, поскольку у порфирородной семьи больше не было отпрысков, он надеялся заложить крепкую основу для нового рода. А чтобы гражданское сословие и воины радостно и с готовностью приняли его единокровных наследников, поспешил заранее щедро одарить тех и других – этим он помог развитию недуга и способствовал разбуханию больного тела, которое раскормил до непомерной тучности. Однако как в том, так и в другом Роман промахнулся: он не основал рода и не оставил после себя порядка в государстве.

LIV. После его кончины власть перешла к Михаилу, который уничтожил немало источников болезни, но так и не отважился вовсе перестать пичкать едой тело, приученное поглощать пагубные соки и раздаваться от нездоровой пищи; хоть и немного, но он тоже способствовал его ожирению. Да и не смог бы Михаил остаться в живых, если бы совсем отступил от обычая прежних самодержцев. Но если бы он оставался у власти дольше, может быть, его подданные и обучились бы любомудрой жизни, хотя их донельзя разжиревшие тела в конце концов все равно лопнули бы от благополучия.

LV. Вскоре ушел из жизни и этот император, и – я умолчу о несчастном царствовании и еще более несчастной кончине его племянника – на вершину власти взошел Константин Благодетель (так многие называют Мономаха). Он застал государство, напоминавшее груженный до последней полосы корабль, едва поднимающийся над волнами. Мономах нагрузил его до самых краев и потопил, или, говоря яснее и возвращаясь к моему первому сравнению, добавил к давно уже больному телу множество новых частей и членов, влил в его нутро еще более пагубные соки, лишил его естественного состояния, отвратил от благообразной и гражданской жизни, ожесточил и чуть не превратил в дикого зверя, а большинство подданных обратил в сторуких и многоглавых чудищ. Воцарившаяся после него Феодора имела больше прав на престол и вроде бы не очень ожесточила этого новоявленного зверя, но и она незаметно добавила ему рук и ног.

LVI. Наступила развязка и для Феодоры, и бразды правления взял в свои руки Михаил Старик, но не справился он со стремительным бегом царской колесницы, сразу увлекли его за собой кони, и император, обезумевший от криков, испортил все зрелище, – покинул строй конников и встал в ряды пеших. Ему надо было бы покрепче держать поводья и не отпускать их из рук, а он вроде бы отрекался от власти и возвращался к прежней своей жизни.

LVII. Таково было это первое время, превратившее большинство людей в животных, столь разжиревших, что нельзя уже было обойтись без всякого рода очищающих средств. Оно требовало другого лечения – я имею в виду вмешательство ножом, прижигание и очистительные напитки, и такое время действительно наступило, когда на императорскую колесницу взошел в царском венце Исаак. Рассказывая о нем, я тоже прибегну к прозрачному иносказанию, а для этого и представлю его возницей, и сопричислю к сынам Асклепия[47].

LVIII. Исаак предпочитал любомудрую жизнь и чувствовал отвращение к жизни нездоровой и пагубной, встретиться же ему пришлось с совсем иным: повальной болезнью и гниением. Царские кони, не чувствуя узды и не повинуясь вожжам, с места рванули вскачь, и Исааку надо было бы повременить с вырезанием и прижиганием и не прикладывать сразу раскаленное железо к больным органам, но, пользуясь уздой, постепенно замедлить бег колесницы, как это делают опытные возничий, поменять коней, похлопать их по бокам, причмокнуть языком, а потом вскочить на колесницу, отпустить поводья и действовать при этом с таким же искусством, с каким в свое время укрощал Буцефала сын Филиппа[48]. Но Исаак желал сразу направить царскую колесницу на прямой путь и обратить к естественной жизни тело, естество которого извращено, поэтому тут же пустил в ход каленое железо и нож, натянутыми поводьями стал сдерживать беспорядочный бег коней, но, прежде чем привел все в порядок, незаметно для себя сам подвергся порче. Я не осуждаю этого мужа за его старания, я ставлю ему в упрек только время, которое он выбрал для своих бесплодных попыток. Подождем, однако, рассказывать о третьем периоде времени, подробней остановимся на втором.

LIX. Как я уже не раз говорил, прежние императоры расточали царские сокровища на свои прихоти, а поступления в казну употребляли не на нужды войска, а на благодеяния лицам гражданским и на торжества. Мало того, желая, чтобы им после смерти устраивали роскошные и торжественные похороны, они сооружали из фригийского и италийского камня и приконисских плит[48а] гробницы, вокруг которых строили дома, воздвигали для большей торжественности церкви, сажали рощи и окружали всю территорию кольцом садов и лугов[49]. А поскольку нужно было снабжать обители аскетов – аскитирии (такое название придумали они для этих сооружений[50]) – деньгами и имуществом, они опустошали царскую сокровищницу и истощали средства, поступающие в казну. Эти цари не только делали изрядные вклады в аскитирии (так и будем их называть), но расточали царские богатства, во-первых, на удовольствия, во-вторых, на украшения новых зданий, и в-третьих, на потребу людей ленивых и долга государству платить не должных, позволяя им жить в неге и праздности и марать имя и существо добродетели. Войско же в это время уменьшалось и приходило в упадок. Но этот царь – первый человек в воинских списках – по многим признакам догадывался, почему пришла в упадок Ромейская держава, почему мощь соседних народов растет, а наша уменьшается и почему никто не может положить конец варварским набегам и грабежам. Поэтому, когда царская власть оказалась в его руках, он немедленно стал искоренять источники зла. Само по себе это, конечно, достойно царской души, но вот его стараний сделать все сразу я не могу одобрить. Расскажу, однако, о его делах.

LX. Не успел Исаак овладеть властью, одеть на голову царский венец и из мятежника превратиться в императора, как принялся отменять все распоряжения Михаила Старика, отобрал назад дарения и уничтожил все его благодеяния. Постепенно заходя все дальше и дальше, он перемахнул и через это время и немало всего поломал и порушил, а многое и вовсе уничтожил. Этим он возбудил к себе ненависть народа и большой части военных людей, которых он лишил состояния. Однако и совершив такое, он ни в чем не отступился от своих замыслов, но как те, кто от сложного движутся к простому, пошел дальше, сопряг пределы царства[51], непрерывно на все нападал и все попортил. Идя по этому пути, он добавил к числу своих жертв жрецов, отнял у храмов почти всю их собственность, передал ее в казну, а им самим определил только самое необходимое и, таким образом, оправдал название аскитирий. Делал он это так, будто выгребал песок с морского побережья, приступил к делу и кончил его без всякого шума, и мне, признаться, никогда не случалось видеть человека, который делал бы все с таким умом и умел так спокойно осуществлять подобные замыслы.

LXI. Сначала действия Исаака многих взволновали, но потом их души успокоились, ибо общественное благо было достаточным оправданием в глазах хулителей царя. Все это было бы удивительно, даже если бы царь, подобно вернувшемуся из плавания моряку, позволил бы себе небольшой отдых, но Исаак, и не подумав зайти в гавань или хоть ненадолго укрыться в бухте, сразу же отправился в новое плавание, затем в третье, а потом уже и в четвертое, самое опасное и длительное, будто он не государственные дела вздымал волнами, а Авгиевы конюшни чистил.

LXII. Как я уже говорил несколько раз, если бы этот царь для своих деяний определил подходящее время, одно разрушил, другое до поры сохранил и уничтожил попозже, что-то отсек, потом сделал бы передышку и принялся за другое и, таким образом, постепенно и незаметно истреблял зло, то, подобно зиждителю у Платона[52], застав хаос, водворил бы в мире порядок, остановил беспорядочное и нестройное круговращение государственных дел и придал бы державе истинное благообразие. Бог, согласно вождю народа Моисею, создал мир за шесть дней[53]. Исааку же была невыносима сама мысль не завершить всего в тот же день. Он неудержимо стремился к своей цели, и остановить его не могли бы ни благие советы, ни страх перед будущим, ни ненависть толпы, и ничто другое, что обычно смиряет воспарившие души и обуздывает вознесшиеся умы. Если бы какая-нибудь узда могла укротить его, он постепенно завоевал бы всю вселенную, увенчал бы себя всеми победами, и ни один из прежних самодержцев не смог бы с ним сравниться. Но неумеренность, нежелание подчиняться велениям разума сгубили его благородный дух.

LXIII. Таким образом Исаак сеял смуту и волнения в государственных делах. Пожелал он также свести вместе восточных и западных варваров. Они трепетали перед Исааком и, познакомившись с его нравом, стали (тогда впервые!) вести себя совсем по-другому: вовсе прекратили набеги и искали только места, где бы им самим укрыться. Парфянский султан[54], готовый прежде на любую выходку, теперь разве что только не ударился в бегство, нигде не закреплялся, нигде не задерживался и, самым удивительным образом превратившись в невидимку, не показывался ни одному человеку. А властитель Египта[55] и поныне со страхом вспоминает Исаака, превозносит его в похвалах и оплакивает перемену его судьбы. Взгляд и слово Исаака обладали силой не меньшей, нежели его руки, разорившие множество городов, и разрушившие мощнейшие стены.

LXIV. Исаак желал знать обо всем без исключения, но, понимая, что это невозможно, нашел другой выход: приглашал к себе сведущих людей, задавал им вопросы о вещах, ему неизвестных, и, как бы обволакивая словами, заставлял их о незнакомом рассказывать как о чем-то само собой понятном. Нередко таким же образом пользовался он и мной, а когда я как-то раз осмелился раскрыть его хитрость, он устыдился и покраснел, будто его схватили за руку: человек гордый, он не мог вынести упреков не только прямых, но и искусно завуалированных.

LXV. Так и патриарха Михаила, который однажды позволил себе свободно и дерзко с ним разговаривать, он в тот раз, подавив гнев, отпустил, но в душе затаил злобу, а позже неожиданно дал ей выход и, будто ничего не совершая особенного, изгнал патриарха из города, назначив ему для жительства определенное место, где тот и окончил свою жизнь. Однако это длинная история, и я не стану сейчас рассказывать, как он это сделал[56]. Тот же, кто захочет рассудить их ссору, должен будет одного осудить за начало, другого упрекнуть за конец... когда он, как давящий груз, свалил его со своих плеч. Едва, однако, не забыл сообщить вот о чем. Посланный царем человек принес ему доброе известие о смерти патриарха и таким образом, как бы освободил на будущее царя от забот, но Исаак, услышав эту новость, был поражен в самую душу, разразился рыданиями (а такое случалось с ним не часто), горестно оплакивал патриарха, раскаивался в своих поступках и все время умилостивлял его душу; как бы в искупление а вернее, заручаясь его благосклонностью, царь сразу даровал родне патриарха право свободно говорить в своем присутствии и включил ее в число приближенных[57]. Преемником же священного служения он нарек, облачил и представил богу человека, в прежней жизни безупречного и несравненного, а по учености не уступавшего первым мудрецам.

Избрание патриархом Константина

LXVI. Это был знаменитый Константин[58], который еще раньше спас державу от многих бурь и был горячо любим многими императорами. Все расступились перед ним, все предоставили ему первенство, и в конце концов он был облечен патриаршьей властью, которую украсил в меру своих сил, примешав к священнической жизни благородный и гражданский дух. Иные полагают, что добродетель заключается в том, чтобы не применяться к обстоятельствам, не умерять свободу речи и не пытаться усмирить строптивых нравом. Поэтому они в любую бурю выходят в море, вступают в противоборство с любыми ветрами, и одни из них тонут в пучине волн, другие же в ужасе возвращаются назад. Но смешение в Константине жизненных начал давало ему и строгость, и гибкость. Занимаясь делами, он не уподоблялся ни риторам, ни философам, не разглагольствовал, как первые, и не лицедействовал, как вторые, но вел себя всегда одинаково и потому был пригоден как для той, так и для другой жизни. Если рассматривать его как человека гражданского, бросаются в глаза его добродетели священнослужителя, подходя же к нему, пусть со страхом и трепетом, как к патриарху, нельзя не заметить, помимо его непреклонного нрава, улыбчивой серьезности, блеска гражданских достоинств. Он преуспел в обоих видах жизни: там он – воин и гражданин, здесь – само величие и приветливость. Я и прежде наблюдал за его жизнью и, предсказывая будущее, предрекал ему патриаршество, и ныне, после утверждения его на святом троне, вижу в нем человека отменного нрава[59].

LXVII. Почтив память усопшего назначением достойного мужа, царь сначала утихомирил восточных варваров (это дело не доставило ему больших хлопот), а потом со всем войском выступил против западных, которые в старые времена звались мисами, а нынешнее наименование получили позже[60]. Они обитали в землях, которые от Ромейской державы отделяются Истром[61], но неожиданно снялись со своих мест и перешли на наш берег. Причиной же для этого был народ гетов[62], которые с ними граничили, разоряли и грабили их страну и вынудили к переселению. Поэтому они, как по суше, перешли по замерзшему Истру на наш берег, всем народом навалились на наши границы и с тех пор не могли заставить себя жить в мире и оставить в покое соседей[63].

LXVIII. Хотя мисы телом не сильны и духом не отважны, сражаться и воевать с ними трудней, чем с каким-либо другим народом. Они не носят панцирей, не одевают поножей, не защищают головы шлемом, в руках не держат щита, ни продолговатого, какие, по рассказам, были у аргивян[64], ни круглого, и не вооружены даже мечами, имеют при себе только копья, и это единственное их оружие. Они не разделяют войско на отряды, в сражениях не следуют никакой военной науке, не признают ни фронта, ни левого, ни правого флангов, не разбивают лагерей, не окружают их рвами, а, сбившись в кучу, сильные своим презрением к смерти, с громким боевым кличем бросаются на неприятеля. Если враг отступает, они обрушиваются на него, как башни, преследуют и безжалостно истребляют, но если неприятельский строй выдерживает напор и не рассыпается под варварским натиском, сразу же поворачивают назад и спасаются бегством. При этом они отступают в беспорядке и рассеиваются кто куда: одни бросаются в реку, выплывают или тонут в водоворотах, другие скрываются от преследователей и исчезают в гуще леса, третьи придумывают еще что-нибудь. Разом рассеявшись, они потом снова отовсюду незаметно сходятся в одно место, кто с гор, кто из ущелий, кто из реки. Если они испытывают жажду и находят реку или родник, то набрасываются на воду и жадно пьют ее большими глотками, если же воды нет, то сходят с коней, мечами отворяют им жилы, выпускают из животных кровь, пьют ее вместо воды и таким образом утоляют жажду. Потом они разрубают на куски тело самого упитанного коня, собрав какое-нибудь топливо, разжигают костер, слегка подогревают на нем куски конины, сжирают их вместе с кровью и грязью и, подкрепившись таким образом, устремляются в первое попавшееся убежище и сидят там, как змеи в норах, а вместо стен служат им обрывистые кручи и глубокие пропасти.

LXIX. Все люди этого племени опасны и вероломны. Договоры о дружбе для них ничего не значат, и, даже поклявшись над жертвами, они не держат своего слова, ибо никакого божества, я не говорю уже о боге, они не почитают: все, по их мнению, происходит само по себе, и смерть для них конец всякому существованию. Поэтому они с легкостью заключают мир, но, когда хотят воевать, сразу отказываются от договоров. Если ты берешь верх, они снова домогаются твоей дружбы, если же в сражении берут верх сами, то одних пленных убивают, других выводят на торжественную распродажу, за богатых запрашивают высокую цену, а если им ее не дают, предают смерти и их.

LXX. Такой вот народ поставил себе целью изгнать из ромейских пределов царь Исаак и двинулся на врага с большими силами. У мисов возникли внутренние разногласия, и настроение их менялось, но царь, не слишком им доверяя, повел свое войско против самого сильного их племени, непобедимого и неодолимого, и, приблизившись, вселил ужас в противника. Враги страшились самого Исаака и его армии, на царя, как на громовержца, не дерзали даже поднять глаз, а завидев плотно сомкнутые ряды его войска, разбежались. Только отдельными группами нападали они на нас и с громким воем устремлялись на неколебимых наших воинов. Но не смогли они ни одолеть нас с помощью засад, ни встретить в открытом бою и потому назначили сражение на третий день, а сами еще до вечера, бросив свои палатки и неспособных к бегству стариков и детей, рассеялись по труднодоступным местам. Согласно договоренности, царь выступил во главе построенного в боевые порядки войска, но ни одного варвара нигде не было видно, а от преследования царь отказался, во-первых, из страха перед скрытыми засадами, а во-вторых, потому что враги ушли уже за три дня до этого. Исаак разрушил их палатки, взял всю добычу, которую там нашел, и как победитель двинулся назад[65]. Но не сопутствовала ему удача на обратном пути, страшная буря обрушилась на его войско, и многих своих воинов недосчитался тогда Исаак[66]; тем не менее в столицу он вошел, украшенный победными венками.

LXXI. Насколько могу судить (а я хорошо знаю его душу), именно по этой причине врожденный нрав Исаака приобрел новые свойства: царь сделался более суров и начал на всех смотреть свысока. Свою родню он ничем больше не отличал от прочих людей, и даже брат его[67] должен был спешиваться уже у дальнего входа во дворец и являться к царственному брату, как было ему приказано, в виде, отнюдь не более торжественном, чем остальные. Обладая отменным нравом, какого я не встречал больше ни у одного человека, брат спокойно перенес перемену, не роптал на эти новшества, но с почтительным видом являлся к императору, когда тот звал его, большей же частью держался в тени и другим подавал пример, как следует менять свое поведение.

LXXII. Так перестроился характер царя, и кончился второй период времени. С этого момента начался третий. Царь страстно увлекался охотой, любил связанные с нею опасности и был прекрасным ловцом. Исаак легко скакал на коне, криками и улюлюканьем заставлял собаку нестись, как на крыльях, настигал зайца на бегу, случалось, хватал его прямо руками, но и копье не метал мимо цели. Еще больше увлекался он журавлиной охотой, не упускал в небе пернатого племени и доставал птиц даже из поднебесья. И удовольствие тогда воистину сливалось с чудом. Чудо оттого, что такую большую птицу, орудующую ногами, как копьями, и уже скрывшуюся в облаках, настигала много меньшая. Удовольствие же доставляло падение журавля: он падал в предсмертном танце, переворачиваясь то вниз головой, то вверх брюхом.

LXXIII. Наслаждаясь обоими видами охоты и не желая истощать своих огороженных угодий, царь иногда отправлялся поохотиться на просторе, где уже ничто не препятствовало ни бегу, ни полету. Пристанищем ему служила царская усадьба перед городом[68] на берегу моря, которой остался бы доволен любой охотник, только не этот царь. Встав рано утром, он охотился до позднего вечера. Не раз метал он копье в медведей и кабанов, постоянно держал руку поднятой, а потому и ударила его в бок струя холодного ветра. В тот момент он почти не ощутил удара, но на следующий день уже бросила его в озноб горячка[69].

Болезнь царя

LXXIV. Когда я, ни о чем не подозревая, отправился навестить царя и оказать ему должное уважение, Исаак встретил меня уже на ложе. Его окружала многочисленная стража, присутствовал там и лучший из служителей Асклепия. Царь меня приветствовал ласково взглянул и, протянув руку для измерения пульса, сказал: «Ты пришел как раз вовремя» (Исаак знал о моем знакомстве с искусством врачевания). Я понял, что это за болезнь, но сразу не высказал своего суждения, а, обратившись к врачу, спросил: «А ты как думаешь, что это за лихорадка?» На это он громким голосом, чтобы мог услышать и царь, ответил: «Однодневка, но ничего не будет удивительного, если она не пройдет в тот же день, – есть такая разновидность, хоть это и противоречит названию». «Не могу согласиться с твоим мнением, – возразил я, – биение артерии говорит мне о трехдневном периоде, но пусть твоя додонская чаша окажется правой, а мой треножник солжет, может быть, он и впрямь солжет, ибо не достает мне искусства для предсказаний»[70].

LXXV. Наступил третий день, болезнь непрерывно длилась уже больше положенного ей срока и свидетельствовала об искусстве врача и моей ошибке. Царю готовили легкую пищу, но не успевал он к ней прикоснуться, как лихорадка пламенем охватывала его нутро. Про Катона рассказывают, что он во время лихорадки или другого недуга оставался недвижно лежать в одной позе, пока не кончался приступ и не проходила болезнь. Исаак, напротив, все время ворочался и менял положение тела, он тяжело дышал, и природа не давала ему никакой передышки. Но как только он немного пришел в себя, то сразу же вспомнил о возвращении во дворец.

LXXVI. И тогда Исаак немедленно поднялся на борт царской триеры и отправился во Влахерны[71], а прибыв во дворец, почувствовал себя лучше и, радуясь выздоровлению, начал оживленно разговаривать и шутил больше обычного. Нас он задержал до вечера, рассказывая о старых временах и об остроумных изречениях покойного императора Василия, сына Романа.

LXXVII , После захода солнца он отпустил нас и сам отправился спать. Я вышел из дворца в радостном настроении, полный сладостных надежд на выздоровление императора. Рано утром я снова отправился во дворец, но уже перед входом меня напугал какой-то человек, сообщивший, что у царя боли в боку, что он тяжело дышит и с трудом вбирает в себя воздух. Взволнованный этим известием, я бесшумно вошел в покой, где он лежал, и остановился в смущении. Исаак тут же протянул мне руку и как бы спрашивал меня глазами, не очень ли он плох и не близок ли его конец. Не успел я пальцами дотронуться до его кисти, как первый из врачей (нет необходимости называть его по имени) сказал: «Можешь не исследовать артерию, ее биение мне понятно, оно прерывисто и неровно. Один раз ударяет по пальцу сильно, другой раз слабо, первый удар соответствует третьему, второй четвертому и так далее – они чередуются, как зубья у железной пилы».

LXXVIII. Не обращая внимания на его слова, я исследовал движение артерии при каждом ударе и не нашел, чтобы пульс походил на пилу. Был он, однако, вялым и напоминал шаг человека не слабого, но скорее закованного в цепи, которые стесняют его движение. Болезнь была тогда в самом разгаре, и это почти всех ввело в заблуждение, многие даже уже начали сомневаться, сумеет ли царь выжить.

LXXIX. Во дворце поднялась суматоха, и вокруг ложа самодержца собрались царица (истинное чудо среди женщин, непревзойденная по знатности рода, несравненная по высшей добродетели), их дочь, как и ее царственные родители, красивая, хотя до времени постригшаяся, но сохранившая красоту и после пострижения, с волосами янтарными и огненными, своим новым обличьем обоих родителей вознесшая, а помимо женщин, брат и племянник самодержца[72]. Они произносили слова прощания, проливали слезы расставания и уговаривали Исаака немедленно отправиться в Большой дворец и отдать там необходимые распоряжения, чтобы не лишить родню свою, разделявшую с ним его страдания, блага царской жизни. Он уже приготовился туда идти, как весьма кстати явился иерарх храма Божьей мудрости[73], чтобы дать Исааку добрые советы и укрепить его дух своими речами.

LXXX. Решившись перебраться в Большой дворец, царь не потерял присущего ему мужества, вышел из покоев, ни на кого не опираясь, но был он подобен высоковолосому[74] кипарису, раскачиваемому порывами ветра: при ходьбе сгибался и все-таки шел, не держась ни за что, и передвигался без чужой помощи. Так и взобрался он на коня, но как проделал это путешествие, я не знаю, так как торопился другой дорогой прибыть во дворец до него. Это мне, однако, не удалось, и царя застал я в великом волнении и полном отчаянии; его окружили родичи, рыдавшие и готовые, если возможно, расстаться с жизнью вместе с ним. Зачинала плач царица, матери вторила дочь, испускавшая в ответ еще более горестные вопли.

LXXXI. Так они горевали. Царь же, задумавшись о предстоящем переселении в лучший мир, пожелал постричься. Царица, не зная, что это желание возникло у самого Исаака, гораздо больше винила за такое решение всех нас, а когда увидела меня, молвила: «Нечего сказать, помог же ты нам своим советом, философ, неплохо ты нас отблагодарил, задумав обратить самодержца к монашеской жизни».

LXXXII. Я поклялся, что у меня и в мыслях не было ничего подобного, а потом спросил и лежащего, откуда возникло у него такое желание. На это он ответил (передаю его слова): «Она по женскому обычаю нс дает мне выполнить мое благое намерение, а винит в нем кого угодно, только не меня». – «Верь мне, – сказала царица, – если только ты выздоровеешь (а это мое заветное и страстное желание) я взвалю на свои плечи все твои прегрешения, а если нет... я сама буду заступницей за все твои грехи перед судьей и господом. Твои деяния останутся без возмездия, а меня пусть пожрут черви, покроет черная тьма и сожжет палящее пламя. И тебе не жаль бросить нас, одиноких? С какой душой покидаешь ты дворец, обрекая меня на несчастное вдовство, а дочь на горькое сиротство? Но не только это, нас ждет участь еще более страшная. Не ведающие милосердия руки отправят нас в далекое изгнание, а может быть, уготовят судьбу куда более тяжкую, и не знающий сострадания муж крови будет взирать на самых дорогих тебе. Будешь ты жить в новом своем обличье или почиешь во благе, наша жизнь станет горше смерти».

LXXXIII. Так говорила царица, но не сумела убедить Исаака. В конце концов, отчаявшись заставить его переменить решение, она сказала: «Назначь хотя бы преемником своей власти человека благомысленного и преданного, чтобы он и к тебе при твоей жизни сохранил уважение, и мне был вместо сына». Эти слова взбодрили царя, и он тут же велел привести к себе Дуку Константина, славного отпрыска древнего рода, который тот сам возводил к знаменитым Дукам – я имею в виду Андроника и Константина, чье мужество и ум не раз описаны в исторических сочинениях, да и преемниками их Константин мог гордиться ничуть не меньше[75].

LXXXIV. Одного этого было достаточно для его славы. Однако взявшийся писать о Константине не погрешил бы против истины, назвав его еще и Ахиллом. Как древний герой, имевший великих предков, деда Эака, по мифу – сына Зевса, отца Пелея, которого превозносящие его эллинские сочинения называют мужем морской богини Фетиды, затмил своими деяниями славу отцов, так что не предки составили честь Ахиллу, а скорее сами были прославлены сыном, так и Константин Дука, которого мое повествование готово уже возвести на царский престол, был знаменит древним родом, но еще больше своей природой и собственным выбором.

LXXXV. Но повременим пока с описанием его правления. Царственным нравом и славным родом он еще в частной жизни мог поспорить с лучшими из императоров, но более всего заботился Константин о том, чтобы жить благопристойно, не докучать соседям, ни перед кем не заноситься и смиренно подчиняться царям; Константин не хотел, чтобы люди судили о нем по его сиянию, и потому, подобно солнцу, прятался в облаках.

LXXXVI. Я говорю об этом не с чужих слов, а убедившись во всем своим умом и своими чувствами. Пусть сам он гордится многими и прекрасными подвигами, с меня же достаточно и того, что такой муж, каким казался и каким был Константин, то ли потому, что ума во мне нашел больше, чем в остальных, то ли нравом моим был пленен, во всяком случае, на других почти и нс смотрел, а меня отличал и любил так нежно, что жить не мог без моих речей и моей души, и доверял мне все самое заветное.

LXXXVII. Он хотел замкнуться в себе, решительно презирал высокие чины и титулы и потому одевался небрежно и жил по-деревенски просто. Непритязательный наряд лишь ярче заставляет блистать красоту женщин, которая из-за облаков сияет еще ослепительнее, и простое платье – лучшее их украшение. Так и невзрачный покров Константина не скрывал, а заставлял еще ярче сверкать его достоинства. Имя его тогда было у всех на устах, все сулили ему престол, при этом одни изрекали пророчества будто прорицатели, другие же подбирали и произносили слова, его достойные. И вот он стал бояться не столько своих ненавистников, сколько сторонников и всячески преграждал им доступ к себе, а были это все люди воинственные, дерзкие и ни перед чем не останавливающиеся.

LXXXVIII. Константин был настолько осторожен и умен, что, когда воины избрали царя и отдали предпочтение Комнину, а тот, владеть властью избранный, стал уступать престол ему, Константин ни в мыслях, ни на деле не принял сделанного при таких обстоятельствах предложения. Собравшиеся и вовсе не сумели бы тогда между собой договориться, если бы он сам не вмешался и не водворил согласия благодаря своему влиянию. Все войско тогда как бы стояло на двух якорях: большем и меньшем, или, вернее, меньшем и большем: ведь если царем избирался Исаак, Константину обещался следующий после царского титул кесаря. Тем не менее знатный род и добрая душа Константина привлекали к нему всеобщее расположение[76]. Чтобы вызвать еще большее восхищение этим мужем, скажу, что, когда Исаак из мятежника стал царем и воссел на троне, Константин отказался и от второго по значению титула, хотя вполне мог претендовать и на первый; таков был несравненный нрав этого мужа. Ко всему сказанному добавлю только одно: то, что тогда этого не случилось, а случилось только сейчас, было божественной волей – не с задворок мятежа, а из парадной залы законной власти поднялся Константин на престол.

Приход Дуки к Комнину, его избрание и суждения родни [Исаака]

LXXXIX. Комнин, казалось, готов был уже испустить дух, когда к нему пригласили Константина, который вошел к царю со стыдливым румянцем на щеках и смущенным взором и остановился, спрятав по обыкновению руки под одеждами. Собравшись с мыслями, царь сказал ему: «Тут стоят (он указал рукой на родню) мои близкие: брат, племянник, любимейшая жена и царица и, так сказать, единорожденная дочь, но сердце мое больше лежит к тебе, твой нрав покорил мою природу, и тебе доверяю и свое царство, и самых своих близких, и делаю это не против их воли, а по самому горячему их желанию. Это необычное решение зародилось у меня не сегодня, меня не вынуждает к нему болезнь, но еще в то время, как избирался императором, видел я, что ты лучше меня и больше подходишь для трона, да и потом сравнивал я тебя с другими и тогда уж вовсе уверился, что более всех достоин царской власти ты. Со мной все кончено, жизнь во мне еле теплится, отныне ты будешь властвовать и мудро распоряжаться государственными делами, издавна предназначен ты к власти и теперь берешь ее в свои руки[77]. Как бесценное сокровище, вручаю я тебе свою жену и дочь и приказываю непрестанно печься о брате и племяннике».

XC. При этих словах поднялись крики, вперемешку с рыданиями, окружающие славословили, а тот, кому отдана была царская власть, будто его вводили в таинства или посвящали в диковинные божественные обряды, с благочестием и смирением стоял около самодержца. Таково было вступление к его царствованию, но то, что за ним последовало, нельзя описать однозначно: что-то сложилось удачно, а что-то пошло вкривь и вкось.

XCI. Если я ему в чем и помог, об этом умолчу, не мне хвастаться такими вещами; царю же и так хорошо известно, как воспрепятствовал я всем препятствиям и как споспешествовал благополучному течению дел. Я так любил Константина и так был ему предан, что, когда настигла его буря, сам взялся за кормило, что нужно ослабил, что нужно натянул и прямо привел корабль в царскую гавань.

XCII. Дальше я расскажу о том, какова была его власть, какой характер имели его деяния, какой дух внес он в свое правление, от какого начала и к какому итогу пришел, какова была цель его владычества, в чем он добился несомненного успеха, что впервые изобрел сам, что в нем достойно восхищения и что не достойно, как он ведал гражданскими делами, как обращался с войском и так далее.

Загрузка...