I. Придя к власти по велению царственного мужа, царица Евдокия никому другому не вверила царства, не избрала своим уделом домашнюю жизнь и не поручила дел какому-нибудь вельможе, а стала всем заправлять сама и взяла власть в свои руки, при этом в начале держала себя скромно, не допуская лишней роскоши ни в одеждах, ни в выходах. Женщина искушенная и опытная, она способна была заниматься любыми делами: назначениями на должности, гражданскими разбирательствами и взиманием казенных податей, а когда представлялся случай, умела и говорить по-царски – такой великий ум таился в царице. Она восседала между сыновьями, а они разве что не цепенели от страха и почтения перед матерью.
II. Не стану восхищаться тем, как благоговел перед ней Константин. Он был еще ребенком, ничего не смыслил в делах, и хвалить его за это благоговение нечего, но тому, что ей подчинился и препоручил все дела Михаил, давно миновавший детский возраст и вступивший в зрелую пору, обладавший несравненным умом, который не раз уже успел обнаружить, – вот этому мне не найти других примеров и не восславить его, как подобает. И видел я много раз, как Михаил и мог бы говорить при матери, да молчал, будто не мог, и способен был к чему угодно, но от царских дел отстранялся.
III. Мать же, как пришла к власти, не только не отвернулась от сына, но сама же его и обучала, а позже стала доверять ему назначения на должности и поручать судебные разбирательства. Нередко подходила она к сыну, целовала, осыпала его похвалами и молилась о том, чтобы жил он ей на радость. Евдокия совершенствовала его нрав и постепенно приобщала к подобающим царю занятиям; отдавала она Михаила и под мое попечение и при этом велела наставлять и увещевать сына, как должно. На царском же троне он восседал вместе с Константином и, как человек великодушия необыкновенного, не сам всем распоряжался, но нередко разделял царские обязанности с братом. Так обстояли их дела, и такой порядок сохранился бы до конца, если бы некий демон не нарушил течения событий.
IV. Дойдя до этого места, хочу сказать следующее: мне не известно, чтобы какая другая женщина явила образец такого же целомудрия, какое выказала в прежней своей жизни царица Евдокия. Я не говорю, что позже она утратила целомудрие, но чистотой его она поступилась и до конца нетронутым свой нрав не соблюла. В ее оправдание можно было бы сказать, что, если она в чем и изменилась, то не потому, что предалась удовольствиям и увлеклась плотскими радостями, но ее мучили непрестанные страхи за сыновей, как бы они, не имея ни защитника, ни покровителя, не лишились царства. И не в радость стала ей царская жизнь. Приведу тому убедительное свидетельство. Пишущий эти строки был по духовному родству братом ее отцу, поэтому она как бога почитала и предпочитала меня всем другим. Как-то случилось мне быть с ней в одно время в божьем храме; видя ее воистину пригвожденной к богу и прикованной к Всевышнему, я был тронут и стал горячо просить господа сохранить ей царство до конца дней. Но, обратившись ко мне, она осудила мои речи и молитву мою сочла поношением. «Не нужно мне такого долгого царствования, – сказала она, – я не хочу умереть на троне». Ее слова внушили мне такой трепет, что с тех пор смотрел я на нее, как на высшее существо.
V. Но изменчива природа людей, особенно если для изменений есть и серьезные внешние причины. Пусть и тверд был нрав этой царицы, и душа благородна, но стремительные потоки наклонили башню ее целомудрия и склонили к ложу второго мужа. Многие знали и уже судачили о происходящем, но мне царица и словом не обмолвилась о своих намерениях, умолчав из стыдливости, чтобы не слышать возражений против этого человека, хотя и хотела посвятить меня в свой замысел. Вот почему и явился ко мне один из тех, кто наставлял ее во зле, и стал побуждать меня свободно высказать перед царицей свое мнение и посоветовать ей поставить во главе царства какого-нибудь доблестного царя. Этому человеку я ответил в том смысле, что ничего ей говорить не стану, а если бы и сказал, то не убедил бы и ничего хорошего из этого бы не вышло.
VI. Пока об этом судили и рядили, царице определен был будущий муж и царь, и по договору сегодня он должен был вступить в город, а назавтра ему уже предназначался и царский трон. Вечером царица позвала меня к себе и, оставшись со мной наедине, заливаясь слезами, сказала: «Тебе и невдомек, в каком упадке и расстройстве государственные дела, войны вспыхивают одна за другой, весь восток опустошают варварские орды[1], как тут не быть беде!» Ни о чем не подозревая и не зная, что будущий царь стоит уже на пороге дворца, я ответил: «Дело не из легких и требует совета и размышления, но, как говорится, утро вечера мудренее». На это она сказала с усмешкой: «Ни о чем больше не надо думать, все уже решено и обдумано, царского венца удостоен и всем другим предпочтен Роман, сын Диогена»[2].
VII. Ее слова меня поразили, и в полной растерянности я сказал: «Завтра и я стану тебе помощником». «Не завтра помоги мне, а немедленно», – возразила царица. Но тут я спросил ее: «Поставлен ли в известность твой сын и царь, предназначенный для единовластия?» На это она: «Не то чтобы он ни о чем не знал, но точно ему ничего не известно. Но хорошо, что ты мне напомнил о сыне, давай поднимемся к нему вместе и обо всем расскажем. Он спит наверху в одной из царских опочивален».
VIII. Мы поднялись. Не знаю уж, что было на душе у царицы, но сам я пребывал в замешательстве, и какое-то волнение сотрясло вдруг все мое тело. Присев на ложе сына, мать сказала ему: «Вставай, царь и прекраснейший из моих детей, прими вместо отца отчима, который будет для тебя не властителем, а подвластным, ибо к этому обязала его в грамоте твоя мать». Михаил тотчас же поднялся, взглянул на меня (не знаю уж, о чем он при этом подумал) и вместе с матерью вышел из палаты, в которой спал, а увидев царя, не смутился душой, не переменился в лице, но обнял Романа и даровал ему и царство, и свое благоволение.
IX. Потом позвали и кесаря[3], который и тут выказал свой великий ум. Он проявил должную заботу о царственном племяннике, обмолвился о нем несколькими словами, а затем присоединился к восхвалениям царской четы и только что не распевал брачные песни и допьяна не напился из свадебных чаш. Таким образом перешло к Роману Ромейское царство[4].
X. Этот царь – я говорю о Романе, сыне Диогена, – происходил из древнего и богатого рода (речь сейчас не об отце, который при императоре Романе Аргире был уличен в мятеже, бросился с кручи и погиб[5]). Роману случалось выказывать и прямой характер, но чаще лукавый и кичливый, он и сам не чуждался мятежных замыслов и если в другие времена умел их скрывать, то при царице Евдокии, которую я уже живописал, обнаружил свои сокровенные намерения. Романа немедленно уличили, и его дерзость не осталась бы без возмездия, если бы не человеколюбие Евдокии, избавившее его от осуждения и приведшее к неправильным суждениям саму царицу[6]. Она полагала, что, возведя на престол того, кого не погубила, а спасла, она сохранит за собой всю власть и Роман ни о чем против ее воли и помышлять не станет. Но, верно все рассчитав, цели своей она не достигла. Совсем недолго изображал он покорность, а потом сразу показал свой норов: чем больше она стремилась управлять им и держать властителя, как льва в клетке, тем сильнее ненавидел он узду и зло косился на удерживающую его руку. Сначала он только раздраженно бормотал сквозь зубы, а затем стал открыто проявлять неудовольствие.
XI. На меня он смотрел снизу вверх; будучи еще частным человеком, был предан мне, как раб, и воспользовался от меня кое-какой помощью, а взойдя на престол, этого не забыл, так чтил и любил меня, что даже вставал при моем приближении и отличал меня больше всех из своих близких. Но это просто пришлось к слову. Роман желал царствовать самодержавно и один распоряжаться всеми делами, но, никаким доблестным деянием еще не ознаменовав своего правления, ждал подходящего момента. С этой целью, а также ради спасения государства и провозгласил он поход против персов[7].
XII. Следуя своему обыкновению подавать царям благие советы, я старался удержать Романа, говоря, что прежде надо подумать о войске, составить списки, призвать союзников и, только когда все будет готово, начинать войну. Но те, кто обычно мне перечили (за исключением некоторых), и в тот раз все испортили. Зло восторжествовало, и царь, облачившись с ног до головы в доспехи, из дворца со щитом в левой руке, с копьем, «крепко в составах сколоченным, двадцать два локтя длиною»[8] – в правой вознамерился отразить натиск неприятеля и поразить его прямо в грудь. Все кругом кричали, ликовали и били в ладоши, и лишь я один хмурил брови, догадываясь, насколько было возможно, о том, что ожидает нас в будущем[9].
XIII. И вот во главе всего войска царь выступил против варваров, не зная, ни куда ему идти, ни что делать. Он блуждал, выступал в одно место, а прибывал в другое, бродил по Сирии и Персии, и если что и удалось ему, так это завести подальше в горы и расположить на высоких холмах свое войско, вновь его спустить, увести по узким дорогам и таким ловким маневром погубить множество своих людей. Тем не менее он возвратился с победным видом, но трофея ни мидийского, ни персидского с собой не принес и возвеличил себя разве лишь тем, что ходил походом на врага[10].
XIV. И стало это первым поводом для его кичливости. С тех пор он отвернулся от царицы, презрел людей вельможных, пренебрег советниками и (неизлечимая болезнь царей!) сам себе служил и советником, и наставником. Клянусь богом, которого чтит философия, я, проникнув в его губительные замыслы, тревожился за царицу и боялся, что придут в расстройство и волнение государственные дела, поэтому отвращал я Романа от его намерений, напоминал ему о договорах и при случае внушал ему страх, говоря, что развязка может оказаться противоположной ожиданиям. А поскольку и царица, терпя постоянные обиды, исходила гневом и таила на него зло в своем сердце, я делил себя между ними двумя и с Евдокией вел речь о Романе, с Романом о Евдокии.
XV. Прошло немного времени и уже ранней весной царя стали тревожить мысли о неприятеле, а достигнутая победа перестала казаться столь несомненной. Начались новые приготовления к другой войне, и – опущу подробности – принял в этом походе участие и я. Роман так принуждал меня сопровождать его, что я не мог отказаться; сокращая свою историю не стану теперь называть причину, по которой он окончательно меня подчинил себе (расскажу о ней, когда буду описывать эти события), но от необходимости идти с ним я не уклонился, чтоб не вызвать обвинений в злом умысле против царя и чтобы вообще все у него не пошло прахом[11].
XVI. Признавая мое полное над ним превосходство (я говорю о науках). Роман полагал, что больше меня смыслит в военном деле, но, увидев, что я хорошо разбираюсь в тактике, в том, как строить отряды и боевые порядки, как сооружать машины и брать города, и вообще владею военным искусством, хотя и был восхищен, тем не менее начал мне завидовать и, как мог, противодействовал и противился мне. Я говорю это для тех, кто участвовал тогда в этом походе и может подтвердить, что в моих словах нет преувеличения.
XVII. И вот началась новая война, не лучше предыдущей; одна стоила другой и успех имела одинаковый, хотя своих воинов мы потеряли тысячи, вражеских же захватили не то двух, не то трех, но все-таки поражения не потерпели и шум против варваров подняли отчаянный[12]. Хвастовства и бахвальства от этого еще прибавилось, поскольку дважды водил он в поход свое войско и ни у кого совета не спрашивал. На деле же именно из-за злонравных советчиков и свернул он с прямого пути.
XVIII. С царицей Роман обращался, как с пленницей, и его хватило бы даже на то, чтобы выгнать ее из дворца; кесаря же он держал на подозрении и неоднократно собирался схватить и убить, но всякий раз передумывал и не осуществлял замысла, а пока взял с него и его сыновей клятву верности. А так как не было у него благовидного предлога исполнить свое намерение, он снова, в третий и уже последний раз двинулся в поход против варваров, ибо с приходом весны они не переставая грабили ромейские земли и огромными толпами совершали набеги[13]. Снова выступил из столицы Роман, ведя за собой гораздо больше сил, чем прежде, союзнических и своих.
XIX. Роман сделал так, как обычно поступал в гражданских или военных делах: ничьим мнением не поинтересовался, но сразу вышел из города и вместе с войском направился в Кесарию[14]. Там он, однако, замешкался и, откладывая дальнейший поход, дал повод себе и другим думать о возвращении[15]. Но не мог он принять позора на свою голову и потому, вместо того чтобы заключить мирный договор с врагами и заставить их прекратить ежегодные набеги, то ли отчаявшись, то ли осмелев больше нужного, очертя голову двинулся на неприятеля. А те, узнав о его приближении, решили завлечь его подальше и затянуть в западню; с этой целью они выезжали из строя на конях нам навстречу, а потом, будто пускаясь в бегство, возвращались назад; несколько раз они повторяли этот маневр и таким образом сумели захватить и пленить некоторых наших военачальников.
XX. Забыл упомянуть: от Романа укрылось, что царь персов или курдов[16] находится с войском и ему оно было обязано основными успехами. Роман же не верил людям, которые своими глазами видели царя, мира заключать не хотел и считал, что одним ударом разделается с противником. Этот неуч в военном деле распылил силы, часть оставил при себе, часть отправил в другое место и вместо того, чтобы выставить всю армию, выстроил против врага меньше половины[17].
XXI. Того, что случилось дальше, я и хвалить не в состоянии, и порицать не могу. Царь сам принял на себя всю опасность. В этом и состоит противоречие. Ведь если расценивать Романа как бесстрашного человека и отважного бойца, то его поведение дает повод для похвал. Если же учесть, что по правилам военной науки лучше бы Роману, как первому военачальнику, стоять поодаль, отдавать воинам необходимые распоряжения и не рисковать безрассудно своей жизнью, этот царь достоин жестокого осмеяния. Что же до меня, то я скорее с теми, кто его хвалит, а не обвиняет.
XXII. Итак, вооружившись с головы до ног, Роман обнажил меч против неприятеля. Я слышал от многих, что он убил в тот день множество вражеских воинов, а остальных обратил в бегство. Но потом нападающие, признав в нем императора, стеной окружили его со всех сторон, и когда Роман, раненый, упал с коня, царя ромеев схватили и пленником привели во вражеский лагерь; его войско рассеялось, небольшая часть спаслась бегством, а большинство были взяты в плен или стали жертвой меча[18].
XXIII. Пусть, однако, подождет рассказ о царском пленении и о том, как обошелся с Романом его победитель. Прошло немного времени, и один из беглецов первый явился в столицу, распространяя весть о случившейся беде; за ним прибыл второй, за вторым – третий. Ничего определенного они не сообщали, но все толковали о несчастье. Одни говорили, что царь скончался, другие утверждали, что он только взят в плен, третьи – что видели его раненым и упавшим на землю, четвертые – будто его связанным (они сами свидетели) вели во вражеский лагерь. Эти события были обсуждены на совете в столице, царица спросила, что ей делать, и все решили, что на Романа, то ли он в плену, то ли мертв, внимания сейчас не обращать, а власть взять в свои руки ей самой и ее сыновьям.
XXIV. При этом одни отдавали царство ее сыну и чаду, оставляя не у дел мать, другие снова вручали всю власть ей. Что же до меня, то я не одобрял ни того, ни другого и (не стану лгать) полагал, что им следует править совместно: ему выказывать сыновье послушание родительнице, а ей распоряжаться государственными делами совместно с чадом своим. Такое решение было по душе и царю Михаилу, который добивался того же самого. Но те, кто желал прибрать к своим рукам царство и стремился использовать власть ради собственной выгоды, подстрекали ее к единодержавному правлению, а его заставляли не слушаться мать.
XXV. Не знаю, как мне тут выразить восхищение Михаилом. Со мной одним советуясь о государственных делах, хотел он, если только это угодно матери, отстраниться от власти и не желал перед нею ни заноситься, ни себя унижать. Я нередко сводил их вместе, и он до такой степени опасался перечить матери, что даже краснел и смущался, когда должен был взглянуть ей в лицо. Между тем еще до того, как было принято решение, в столицу по приказу царицы прибыл кесарь[19], который согласился с моим мнением и высказался за совместное правление царской семьи.
XXVI. Не успела улечься эта волна, как в тот же день с ревом вздыбилась на нас другая. Предводитель вражеского войска, увидев плененного ромейского царя, не возгордился успехом, но был смущен своим счастьем и отнесся к победе с таким благоразумием, которого от него никто и ждать не мог. Он утешил пленного, разделил с ним трапезу, удостоил почестей, снабдил стражей, освободил от оков тех, кого тот назвал, отпустил всех пленных, о которых тот просил, а в конце концов и его самого освободил из плена, заключил брачное соглашение и, взяв клятвенные заверения, с блестящей свитой отправил на родину[20]. Это и стало началом зла и основной причиной многих несчастий. Сподобившись того, на что он никак не рассчитывал. Роман решил, что без труда вернет себе Ромейское царство, и сам стал вестником счастья, последовавшего за несчастьем: собственноручно написал царице письмо, где извещал обо всем с ним случившемся.
XXVII. Во дворце тотчас же начались шум и суета – одни удивлялись, другие и поверить не могли такому обороту событий. Царица тоже пребывала в замешательстве и не знала, что ей делать. Среди этих недоумевающих и отчаявшихся людей находился и я, и когда все стали спрашивать моего совета – особенно настаивал и требовал его от меня мой драгоценный царь[21], – я ответил, что от Романа надо избавиться, в пределы царства его не пускать, а также повсюду разослать указ об отстранении его от власти. Людям основательным мой совет показался полезным, но другие рассудили иначе.
XXVIII. Так обстояло дело, и царь Михаил, опасаясь за свою судьбу и остерегаясь свирепого нрава Диогена, принял решение, сулящее ему безопасность и, надо полагать, весьма разумное. Он удалился от матери, стал действовать самостоятельно и, воспользовавшись советами двоюродных братьев – я имею в виду сыновей кесаря[22], – заручился поддержкой дворцовых стражников (племя это – все из щитоносцев, потрясающих в руках тяжелыми железными и обоюдоострыми секирами). И вот разом ударили эти воины по щитам, закричали во всю силу своих глоток, лязгая секирами и завывая, явились к царю, чтобы защитить его от опасности: они окружили его кольцом и, не прикоснувшись к нему и пальцем, отвели в верхние этажи дворца[23].
XXIX. Так поступили эти люди. Те же, кто находился с царицей (среди них оказался и я), не могли понять, что происходит, и чуть не остолбенели от ужаса в ожидании приближающейся беды. Удержать царицу было нельзя – закутав покрывалом голову, она бросилась бежать к потаенной пещере и укрылась в этой норе[24], а я остался стоять у входа, не зная, ни что со мной будет, ни куда мне деться. Однако царь, оказавшись в безопасности, в первую очередь позаботился обо мне и разослал по всему дворцу людей с приказом искать и найти меня. Они меня обнаружили, приняли в руки свои и, как счастливую находку и бесценный дар, с ликованием доставили самодержцу. Увидев меня, он, будто спасшись от бури, вздохнул с облегчением и велел мне распорядиться наилучшим образом.
XXX. Я принялся за государственные дела: чем-то распоряжался, что-то приводил в порядок, чтобы оградить столицу от натиска волн, а другие в это время раздумывали о том, как поступить с матерью государя. Опуская подробности, скажу, что решено было удалить ее из города и поселить на берегу моря, там, где сама она воздвигла храм богоматери. Так сразу все и свершилось, хотя царь, чадо ее (я хорошо это знаю и, бог – свидетель, могу достоверно и во всеуслышание утверждать), не хотел изгнания матери и лишь уступил давлению обстоятельств, противных его воле[25].
XXXI. Затем, как это обычно делается и говорится в таких случаях, все стали судить и рядить о царице, обвинения полетели в нее тучей стрел, и было принято второе решение: облачить се в монашеские одежды, что тоже было исполнено. Вот вкратце все о царице.
XXXII. Диоген же, не удовлетворившись освобождением из плена, готов был на все, чтобы только овладеть престолом, и уже стеклась к нему со всех сторон огромная толпа воинов. Переходя с места на место и не встречая никакого сопротивления, он чувствовал себя в полной безопасности, присваивал казенные деньги и в конце концов со всем войском прибыл в прославленный на всех наречиях город – я говорю об Амасии.
XXXIII. Царь сразу же доверил войско младшему из сыновей кесаря[26] (муж этот на руку скор, умом непревзойден и остер и как никто другой умеет постичь и объяснить суть каждого дела). И вот, подойдя к городу, в котором обосновался Диоген, он сначала остановил свое войско, а потом начал завязывать непрерывные стычки с врагом, вводил его в заблуждение и всеми средствами старался или схватить Романа, или изгнать его из города. А тому ничего не оставалось, как только решиться выйти из стен города и со всем воинством двинуться в боевом строю на противника. Отряды встретились, и множество воинов пало с обеих сторон. Затем наш полководец, будто крылатый всадник, погнал коня на противника, как башня, обрушился на неприятельский строй, потеснил и рассек его на множество частей. И одни враги в этом бою были убиты, другие захвачены в плен, и лишь совсем немногие спаслись бегством – среди них Диоген[27], пустивший вскачь своего коня. Это событие вселило в нас первые надежды[28].
XXXIV. Для Диогена же стало оно началом конца. Вместе с несколькими воинами заперся он в небольшой крепости[29], где и был бы наверняка немедленно схвачен, если бы не одно непредвиденное обстоятельство. Дело в том, что к Роману явился некий муж, родом из Армении, человек глубокого ума и убежденный наш противник. Когда Роман был еще царем, он получил от него какую-то высокую должность[30] и теперь, решив отблагодарить его в несчастье, привел с собой множество воинов, вселил в Диогена мужество, много всего ему наобещал, воевать с нашим войском не позволил, а увел в Киликию, защитил от нашего натиска киликийскими долинами, снарядил для Романа воинов, дал денег и облачил его в царские одежды. Сначала этот опасный человек вооружил Романа, а потом стал ждать удобного случая, чтобы сразиться с нашим войском.
XXXV. И снова стали мы раздумывать и решать, что делать. Одним любо было заключить мир с Диогеном, уступить ему долю власти и на этом успокоиться, другие предпочитали воевать и хотели пресечь его дерзкие расчеты на будущее. Сначала испытали мирные средства и отправили ему от царя письма, сострадательные и милостивые. Роман, однако, оскорбился милосердием, которое проявляется к человеку, ни в чем не повинному, и выставил свои требования, причем от притязаний на трон не отказался, какой-нибудь скромной долей власти не удовлетворился, но в ответах выказал строптивости еще больше, чем в мыслях.
XXXVI. Царь оставил эти попытки и, подчиняясь необходимости, отдал войско в распоряжение старшего из сыновей кесаря – Андроника [это муж роста необыкновенного, нрава благородного и души приветливой и доброй], доверил ему распоряжаться всеми восточными землями и послал против Диогена[31]. Андроник сначала сплотил в единое целое и воодушевил одной мыслью все войско – при этом он со всеми обращался дружелюбно и обходился с каждым по-особому, а второй целью поставил скрытно от Диогена приблизиться к стенам Киликии, извилистыми ущельями и труднопроходимыми тропами перевалить через ее горы и неожиданно предстать перед врагом. Так они поступили и в соответствии с замыслом двинулись по узкой и обрывистой тропе. Царь же мучился от мысли, что наше войско настигнет Романа, который или в бою будет убит, или в плену изувечен.
XXXVII. Я сам свидетель, как часто проливал царь слезы о Диогене и готов был избавить его от страданий ценой собственной безопасности, ибо, как он говорил, его связывают с этим человеком узы дружбы и договор, преступить который он страшится. И вот людям священным и души миротворной он доверяет передать Роману слова дружбы и вручает им для своего врага письмо, содержащее любые обещания, способные склонить к покорности даже железную душу[32].
XXXVIII. Но еще прежде, чем прибыли эти письма, Роман начал войну, при этом он сам остался в стенах крепости, которую до того занял вместе с немногими своими воинами[33], а армянину Хачатуру – о нем я уже рассказывал – отдал под командование почти все войско и, как тогда казалось, в добрый час отправил его на битву. Ведя за собой пеших и конных, Хачатур успел занять удобную позицию и выстроил в боевом порядке своих воинов (почти все они были душой отважны, и телом крепки).
XXXIX. В строю против Хачатура стоял и сам Андроник. Но прежде, чем сомкнулись ряды и началась рукопашная схватка, Франк Криспин[34] (я пишу это в день его смерти), так вот этот самый Криспин, который сначала был врагом ромеев, а потом переменился и уже, казалось, любил нас не меньше, чем раньше ненавидел, – и он стоял рядом с Андроником, вселяя мужество в полководца и набираясь мужества от него, – увидев построившееся вражеское войско, возбудил в себе мужество и, предупредив Андроника, что ударит по коннице, помчался во весь опор, увлекая за собой своих людей, врезался в гущу врагов, рассек их строй, а когда после короткого сопротивления неприятель повернул назад, с несколькими воинами бросился за бегущими, многих убил, а многих взял в плен живыми.
XL. Войско Диогена было разбито и рассеяно, а Андроник как победитель вместе с Криспином вернулся в приготовленный для него шатер. Вскоре к полководцу явился один из конников, ведя за собой какого-то пленного. Им оказался армянин Хачатур. Хачатур рассказал, что во время бегства упал с коня в какую-то канаву и спрятался в кустарнике. Его заметил один из преследователей, бросился, чтобы убить, но, увидев его слезы, только снял одежды и оставил его голого под кустом; потом его, голого, увидел другой воин и тоже бросился, чтобы убить, но Хачатур сказал: «Если ты пощадишь меня и отведешь к полководцу (он назвал его по имени), то в дар получишь полную пригоршню монет». Узнав говорящего, Андроник счел это второй своей удачей, украсил и облачил его достойно столь доблестного полководца и заключил под стражу без оков.
XLI. Не питая надежд на горстку оставшихся при нем воинов, Диоген рассчитывал на союзников, которые должны были к нему вскоре подойти из Персии[35]. Он ободрял своих людей и вселял в них надежды, но пал жертвой как раз тех, кому поверил и кому вручил ключи от крепости. Договорившись с нашим полководцем и получив от него заверения в безопасности, они открыли ворота, впустили наших воинов и даже привели к дому, в котором расположился Диоген. И, о жалкое и печальное зрелище, в полном отчаянии, со связанными, как у раба руками стоял Роман, позволяя делать с собой все что угодно. [Они велели ему немедля надеть монашеское платье]. Роман облачился в черное и, сняв покров с головы, дал первому желающему обрезать себе волосы. Находившиеся там наскоро совершили над ним обряд преображения, вывели из крепости и, ликуя, привели к Андронику. А тот, не выказывая к нему никакой надменности, поскорбел о судьбе Романа, подал ему руку, ввел в свою палату и разделил с ним роскошную трапезу.
XLII. До сих пор мое повествование легко шло по гладкой и царственной дороге (говоря богословским языком[36]). Но с этого места оно замедляет ход и отказывается рассказывать о событиях, которые не должны были произойти, но которые (я позволю себе употребить те же слова) обязательно должны были произойти. Не должны – по благочестию и отвращению ко всякому злу, должны – по состоянию дел и обстоятельствам. Преданные царю приближенные, боясь, как бы Диоген не выкинул еще чего-нибудь неожиданного и не доставил новых хлопот императору, втайне от него самого отправили письмо облеченному тогда властью с приказом вырвать глаза Роману.
XLIII. О случившемся царь ничего не знал, и, свидетель – бог, – ведь я пишу не льстивую, а самую что ни на есть истинную историю, позже пролил слез больше, чем сам Роман выплакал перед наказанием. Да и тогда, когда сообщили царю о пленении Диогена, он ведь не запрыгал от восторга и никак иначе не проявил перед окружающими своей радости, и, если бы не опасения людской хулы, горе его не знало бы границ. Лишившийся глаз Диоген был заключен в монастырь, который сам основал на острове Проти[37], где прожил совсем недолго и скончался, не проведя на царском престоле и четырех лет[38]. Власть полностью взял в свои руки Михаил.