В тюрьму Моабит я пришёл двадцать восьмого, днём. Здесь, в Моабите, был наш КП, сначала НП, а потом КП.
Мы допечатали нашу газету. В вышедшем номере были мои стихи, те, что я писал ещё на Одере, и мой репортаж о боях за некий населённый пункт… Так назывался в моих заметках Берлин.
Перейдя трамвайную линию, я оказался у красной стены. Над нею была натянута проволока. Железные крюки и проволока в два-три ряда. Снаряды в этот час сюда не залетали. Я долго ходил среди красных одинаковых корпусов, таких же красных и коричневых, как и сама стена. Мы только позже узнали, что это тюрьма — Моабит.
В подвальчике сбилось несколько человек, и я нашёл здесь людей из политотдела нашей дивизии, этот бункер — нечто вроде передового пункта для них. Я сунулся в один бункер, в другой. Белые порожки — две-три ступеньки — уходят в землю. Дверь небольшая, тоже низенькая, и тоже такой низенький потолок.
В одном из таких подвалов я увидел, как в темноте этой жались, задевая коленками друг друга, пленные фрицы. Среди них было много молодых, вчера только призванных. Были совсем молодые лица.
Они о чём-то спорили.
У входа на камне сидел немецкий офицер с расстёгнутым воротом. Что-то было в его лице такое, что меня заставило присмотреться.
На вид ему можно было дать лет тридцать. Он сидел здесь, перед входом берлинской тюрьмы, нагнув голову, широко расставив ноги, в типичной для сильно уставшего человека позе. Он был небрит. Мундир расстёгнут, лицо мятое, жёлтое, носы неуклюжих сапог порыжели.
Мне показалось, что я его уже видел. В то июньское утро сорок первого года, в лесу, — под Бродами, когда раздалась команда и когда по всем радиостанциям неслась немецкая музыка маршей. То был первый немец, которого я видел. Он к нам залетел на мотоцикле.
Нас тогда вывели из казарм в лес. Он въехал в наше расположение прямо на мотоцикле. Я сразу понял, что это немец. Я подходил к штабу и увидел его. Он стоял неподвижно, широко расставив ноги. Железный крест, на груди бронзовая медаль. Казалось, он был уверен, что мы ничего сделать с ним не посмеем. Казалось, он даже не особенно интересовался, куда он летел очертя голову.
Это был первый фашист, которого я увидел. Он был без фуражки, без пилотки. Выше кармана — орёл и знак свастики.
«Так вот они какие», — подумал я.
Этот, сидящий на пороге моабитской тюрьмы, чем-то мне напоминает того немца. Странно похожее лицо. Лысеющий немец… Только этот потрёпанный, небритый и драный. И пожалуй, постаревший…
Я пробирался через район, уже знакомый мне, тот, что за тюрьмой Моабит. Вчера, когда я тут был, бой шёл ещё за угловой дом на другой стороне улицы. Мне был виден его верхний этаж. Сейчас тут рушится всё. Всё разваливается.
Я не заметил, как дошёл до моста. Оказалось, что всё тут рядом — и мост, и Шпрее, и наш командный пункт в Моабите. Немного только спуститься вниз, свернуть, и вот она, река… Дорога, по которой я шёл, была мне уже знакома, но прогнувшийся мост я видел впервые. Не просто прогнувшийся, но уже опустившийся на воду.
Дальнейшая картина у меня в памяти такая. Я вхожу в дом, в котором расположились подразделения нашей дивизии. Здесь подвал, окна которого наполовину в земле. Я подхожу к окну… Надвигается вечер. Островерхие тени домов ложатся на мостовые. Неумолчно хрипят телефоны. Трубку одного из них держит маленький, весь осыпанный извёсткой капитан.
Смеркается…