III

Когда я выходил из вокзала, начало светать, но на улицах еще не было ни души. Улицы шли наискосок, обегая квартал, в котором все дома покрыты уродливыми заплатами штукатурки. Было холодно; на привокзальной площади стояло несколько озябших шоферов такси — четверо или пятеро, — они засунули руки глубоко в карманы и, двигаясь в такт, как марионетки, которых дергают за веревочку, на секунду повернули ко мне свои бледные лица в синих фуражках; но всего на секунду, потом головы рванулись назад, в исходное положение, и взгляды шоферов снова обратились к выходу из вокзала.

Даже проститутки не появляются на улицах так рано, и когда я медленно обернулся, то увидел, что большая стрелка на вокзальных часах неторопливо скользнула к девяти; было без четверти шесть. Я пошел по улице, огибающей справа громадное здание вокзала, внимательно заглядывая во все витрины, — не открылось ли уже какое-нибудь кафе, или пивная, или, на худой конец, одна из тех закусочных, которые хотя и вызывают во мне отвращение, но все же лучше привокзальных буфетов, где в эти часы подают тепловатый кофе или жидкий подогретый бульон, пахнущий казармой. Подняв воротник пальто и аккуратно закрыв его концами горло, я начал счищать с пальто и с брюк темную прилипшую грязь.

Вчера вечером я выпил больше, чем обычно, и около часу ночи пошел на вокзал к Максу, который время от времени дает мне ночлег. Макс работает в камере хранения — мы познакомились с ним на войне. Посередине зала камеры хранения находится большая батарея, обшитая досками, — это скамейки. Здесь отдыхают все те, кто работает на нижнем этаже: носильщики, рабочие камеры хранения и лифтеры. Обшивка не прилегает вплотную к батарее, так что можно залезть внутрь: там довольно просторно, темно и тепло, и когда я лежу у батареи, то ощущаю покой и умиротворение, алкоголь бродит по моим кровеносным сосудам; сверху доносится глухое громыхание подъезжающих и отъезжающих поездов, стук багажных тележек, гудение лифтов — все эти звуки кажутся в темноте неясными и быстро усыпляют меня. А иногда случается, что, вспомнив о Кэте и о детях, я плачу, хотя знаю, что слезы пьяницы не идут в счет, ничего не значат, и чувство, которое я испытываю, можно назвать скорее болью, нежели угрызениями совести, Я начал пить еще до войны, но, кажется, теперь об этом успели забыть, и к моему падению окружающие относятся с известной снисходительностью, потому что про меня можно сказать: «Он был на войне».

Остановившись у зеркальной витрины какого-то кафе, я почистился со всей тщательностью, на какую только способен, и зеркало бесчисленное число раз отбросило мою хрупкую, маленькую фигурку, словно шарик в каком-то воображаемом кегельбане, где тут же рядом кувыркались торты со взбитыми сливками и миндальные пирожные в шоколаде. Я увидел в зеркале крошечного человечка, который, судорожно приглаживая волосы и теребя себя за штаны, беспомощно откатился назад в окружении пирожных.

Потом я медленно побрел дальше мимо табачных и цветочных лавок, мимо магазинов тканей, из витрин которых на меня с поддельным оптимизмом глазели манекены. Направо я вдруг увидел улицу, почти сплошь состоящую из деревянных лавчонок. На углу висел большой белый плакат с надписью: «Добро пожаловать, аптекари!»

Лавчонки были встроены прямо в развалины; казалось, будто они присели на корточки возле выжженных и обрушившихся фасадов; но и здесь попадались только табачные ларьки, лавки тканей и газетные киоски, а когда я в конце концов дошел до закусочной, она оказалась запертой. Я подергал за дверную ручку, обернулся и наконец-то заметил свет. Перейдя через улицу, я отправился в ту сторону и увидел, что свет шел из церкви. Высокое готическое окно церкви кое-как заделали необтесанными камнями, а посередине этой уродливой каменной кладки было вставлено небольшое, окрашенное а желтый цвет окошко, взятое, по всей вероятности, из какой-нибудь ванной комнаты. Через четыре маленькие створки на улицу проникал слабый желтоватый свет. Остановившись на секунду, я задумался: «Хоть это и маловероятно, но вдруг в церкви тепло?» И я поднялся по выщербленным ступенькам. Дверь, обитая кожей, по-видимому, уцелела еще с прежних времен. В церкви оказалось холодно. Сняв берет, я медленно пробрался между скамейками вперед и наконец-то разглядел горящие свечки в боковом приделе, стены которого были кое-как залатаны. Я пошел дальше, хотя убедился, что в церкви еще холодней, чем на улице: здесь дуло. Дуло изо всех углов. Стены в некоторых местах были заделаны даже не камнями, а плитками из какого-то строительного материала: их поставили друг на друга и склеили; клейкая масса вытекла наружу, плитки расслаивались и разваливались, сквозь грязные наплывы просачивалась влага. Я в нерешительности остановился у какой-то колонны.

В простенке между окнами за каменным аналоем, по обеим сторонам которого горели свечи, стоял священник в белом облачении. Воздев руки, он молился, и хотя мне была видна лишь спина священника, я понял, что он мерзнет. На какое-то мгновение мне показалось, что во всей церкви никого нет, кроме этого священника с замерзшей спиной, поднявшего бледные руки над открытым молитвенником. Но в полумраке, при тусклом свете мерцающих свечей, я заметил русую голову девушки; погруженная в молитву, она склонилась так низко, что ее распущенные по спине волосы разделились на две ровные половины.

Рядом с ней стоял на коленях мальчик, который не переставая вертелся во все стороны; я увидел его в профиль, несмотря на полумрак, различил опухшие веки и открытый рот и понял, что мальчик слабоумный. У него были красноватые воспаленные веки, толстые щеки, неестественно выпяченные губы; а в те редкие мгновения, когда слабоумный закрывал глаза, на его детском лице появлялось выражение презрения, которое поражало меня и вызывало во мне раздражение.

Теперь священник повернулся к нам: он был угловатый и бледный, с лицом крестьянина; прежде чем сложить вместе поднятые кверху руки, снова развести их и что-то пробормотать, он посмотрел на колонну, у которой стоял я. Потом он повернулся и склонился над каменным аналоем, внезапно снова обернулся к нам лицом и с несколько комичной торжественностью благословил слабоумного мальчика и девушку. Как ни странно, но, находясь здесь же в церкви, я не почувствовал, что это относится также и ко мне. Священник снова повернулся к аналою, покрыл голову, взял чашу и задул свечу, которая стояла справа от него. Он медленно спустился к главному алтарю, преклонил колени и исчез в глубокой тьме церкви. Больше я его не видел и услышал только, как заскрипели дверные петли. На какое-то мгновение я различил девушку: она встала, опустилась на колени, а потом взошла по ступенькам, чтобы потушить левую свечу; я разглядел ее нежный профиль и выражение душевной ясности на ее лице. Пока она стояла, освещенная мягким желтым светом, я понял, что она действительно красива: тонкая, высокого роста, со светлым лицом. Это лицо не показалось мне глупым даже тогда, когда девушка, вытянув губы, начала дуть на свечу. А потом и ее и мальчика окутал мрак, и я увидел их снова только после того, как они вошли в полосу серого света, проникавшего из маленького окошка в каменной стене. И меня снова поразила посадка ее головы и движения шеи, когда она, проходя мимо, бросила на меня короткий, испытующий, но очень спокойный взгляд и вышла. Она была красива, и я пошел за ней. У выхода она еще раз опустилась на колени, а потом, толкнув дверь, потянула за собой слабоумного.

Я пошел вслед за ней. Девушка повернула назад, в сторону вокзала, и пошла по пустынной улице, где были только деревянные лавчонки и развалины, и я заметил, что она несколько раз оглянулась. Стройная, пожалуй, даже слишком худощавая, она была, наверное, не старше восемнадцати или девятнадцати лет; терпеливо и настойчиво тащила она за собой слабоумного.

Домов стало больше, а деревянные лавчонки попадались все реже; на мостовой было проложено несколько трамвайных путей — и я понял, что нахожусь в той части города, куда очень редко попадал. Где-то поблизости был трамвайный парк: из-за красноватой, плохо отремонтированной стены доносился пронзительный визг трамвайных колес, серую утреннюю мглу прорезали яркие вспышки сварочных аппаратов и слышалось шипение баллонов с кислородом.

Я так долго и пристально рассматривал стену, что не заметил, как девушка остановилась. Подойдя к ней вплотную, я увидел, что она стоит перед одной из маленьких лавчонок и перебирает связку ключей. Слабоумный смотрел на однообразно-серое небо. Девушка снова оглянулась, а я, проходя мимо нее, задержался на секунду и заметил, что лавчонка, которую она открывала, была закусочной.

Она уже отперла дверь, и, заглянув внутрь, я различил в серой мгле комнаты стулья, стойку и матовое серебро большого электрического кофейника; до меня донесся затхлый запах холодных оладий, и, несмотря на полумрак, я разглядел за измазанным стеклом стойки две тарелки с горой фрикаделек, холодные отбивные и большую зеленоватую банку, в которой плавали маринованные огурцы.

Когда я остановился, девушка посмотрела на меня. Она снимала железные ставни с окон. И я тоже посмотрел ей в лицо.

— Прошу прощения, — сказал я, — вы уже открываете?

— Да, — ответила она, проходя мимо меня, чтобы отнести последний ставень в дом, и я услышал, как она ставила его на место. Все ставни были теперь сняты, но она все же вернулась и посмотрела на меня. Я спросил:

— Можно войти?

— Конечно, — ответила она, — но еще холодно.

— Это неважно, — сказал я, входя.

В закусочной был отвратительный запах. Я вытащил из кармана пачку сигарет и закурил. Она включила электричество, и когда я разглядел комнату при свете, то удивился, как чисто кругом.

— Странная погода для сентября, — сказала она. — Днем опять будет жарко, а сейчас холод.

— Да, — подтвердил я, — как это ни странно, но по утрам холодно.

— Я сейчас затоплю, — сказала она.

Голос у нее был чистый, звонкий и немного сухой, и я заметил, что она смущена.

Кивнув в ответ, я встал у стены рядом со стойкой и осмотрелся вокруг; голые дощатые стены комнаты были обклеены пестрыми рекламами сигарет: элегантные мужчины с проседью, поощрительно улыбаясь, протягивали свои портсигары декольтированным дамам, в другой руке они сжимали горлышки бутылок с шампанским; скачущие ковбои с выражением чертовской лихости на лице, держа в одной руке лассо, а в другой сигарету, влачили за собой немыслимо синее облако табачного дыма невероятных размеров, которое, словно шелковистый флаг, простиралось до самого горизонта прерий.

Слабоумный сидел у печки, тихо дрожа от холода. В рот он засунул ярко раскрашенный леденец на палочке и с раздражающей настойчивостью обсасывал красную карамель; а с уголков рта у него медленно стекали еле заметные струйки растаявшего сахара.

— Бернгард, — мягко сказала девушка, наклоняясь к слабоумному и заботливо вытирая ему рот своим носовым платком. Она открыла дверцу печки, скомкала несколько газет и бросила их в топку, положила щепки и брикеты и поднесла к закопченной пасти печки зажженную спичку.

— Садитесь, пожалуйста, — сказала она мне.

— Спасибо, — ответил я, но так и не сел.

Мне было холодно и хотелось стоять поближе к печке; несмотря на легкое отвращение, которое вызывал во мне вид слабоумного и запах остывших дешевых блюд, я заранее радовался в предвкушении кофе и хлеба с маслом. Я смотрел на белоснежный затылок девушки, на ее плохо заштопанные чулки, наблюдал за мягкими движениями ее головы, когда, низко нагнувшись, она проверяла, хорошо ли разгорается огонь.

Сперва печь только слегка дымила, а потом наконец стало слышно, как затрещали щепки, пламя тихо зашумело, и дыма стало меньше. Все это время девушка сидела у моих ног, на корточках, перебирая грязными пальцами в пасти печки, и время от времени нагибалась, чтобы раздуть огонь; и когда она нагибалась особенно низко, я видел не только ее затылок, но и белую детскую шею.

Вдруг она встала, улыбнулась мне и пошла за стойку. Отвернув кран, она вымыла руки и включила кофейник. Я подошел к печке, открыл дверцу кочергой и увидел, что дрова разгорелись и огонь уже подобрался к брикетам. Стало действительно тепло. В кофейнике забулькала вода, и я почувствовал, что мой аппетит разыгрался. Каждый раз, когда я выпью, мне очень хочется кофе и поесть чего-нибудь, но я все же с легким отвращением смотрел на холодные сосиски, на их сморщенную кожицу и на миски с салатом. Девушка взяла жестяной ящик, плотно уставленный пустыми бутылками, и вышла из комнаты. Оставшись наедине со слабоумным, я почувствовал странное раздражение. Ребенок не обращал на меня никакого внимания, но я испытывал ярость, глядя на то, с каким самодовольным видом он сидит и сосет свою отвратительную палочку с леденцом.

Я бросил сигарету; дверь открылась, и я испугался, потому что вместо девушки в комнату вошел священник, который перед этим служил мессу. На нем была теперь черная, очень чистая шляпа, из-под которой виднелось его круглое бледное крестьянское лицо. «Доброе утро», — сказал священник. Когда он заметил, что за стойкой никого нет, на его лице, словно тень, промелькнуло разочарование.

— Доброе утро! — сказал я и про себя подумал: «Вот бедняга!» Только сейчас я сообразил, что был в церкви Скорбящей богоматери; я знал решительно все, что касалось этого священника: отзывы о нем были весьма посредственные, его проповеди не нравились — в них было чересчур мало пафоса, а голос у него был слишком хриплый. Но во время войны он не совершил никаких героических поступков: он не стал ни военным героем, ни борцом сопротивления; его грудь не украшали ордена, и он также не мог претендовать на ореол мученичества; его бумаги портило самое обыкновенное дисциплинарное взыскание за неявку на вечернюю поверку. Но это еще полбеды — хуже было то, что священник считался замешанным в странной любовной истории, и хотя, как потом выяснилось, любовная история была платонической, все равно — степень духовной близости между ним и той женщиной вызывала недовольство. О таких духовных пастырях, подобных этому священнику из церкви Скорбящей богоматери, господин прелат говорит, что им не поставишь больше трех с минусом, а то и двух с плюсом.

Священник так смутился и был так явно разочарован, что даже мне стало не по себе. Я зажег еще сигарету, снова сказал «доброе утро» и постарался глядеть на его, такое заурядное лицо. Каждый раз, когда я вижу священников, одетых в черные сутаны, вижу выражение безмятежной уверенности на их неуверенно безмятежных лицах, я ощущаю странное чувство — смесь ярости и сострадания, — то же чувство, какое вызывают во мне мои дети.

Священник нервно постукивал двухмарковой монетой по стеклу, покрывавшему стойку. А когда дверь отворилась и вошла девушка, густая краска начала заливать его шею, а потом лицо.

— Я пришел только за сигаретами, — сказал он торопливо.

Я внимательно наблюдал, как его короткие белые пальцы, пробираясь между отбивными, осторожно приблизились к сигаретам, как он выудил красную пачку, бросил на стойку монету и поспешно покинул закусочную, невнятно пробормотав «доброе утро».

Поглядев ему вслед, девушка опустила корзину, которую держала в руках, и я почувствовал, как у меня потекли слюнки при виде свежих белых булочек. С усилием проглотив тепловатую слюну, наполнявшую мой рот, я потушил сигарету и осмотрелся вокруг: где бы сесть. От железной печки теперь так и несло жаром с легкой примесью угольного дыма, и я почувствовал, как что-то кислое поднимается в моем желудке, вызывая тошноту.

С улицы доносился пронзительный скрежет трамваев, заворачивавших при выходе из парка; грязновато-белые вагоны, сцепленные друг с другом, словно змеи проползали мимо окон, останавливались и отправлялись дальше; и их слепящий скрежет, начинавшийся в определенных точках, расходился в разные стороны, разматываясь вдали, как клубок ниток.

Вода в кофейнике тихо бурлила, слабоумный обсасывал свою деревянную палочку, на которой остался теперь только тоненький, совсем прозрачный розоватый слой леденца.

— Вам кофе? — спросила меня девушка, стоявшая за стойкой. — Хотите кофе?

— Да, пожалуйста, — быстро сказал я, и она, поставив под кран кофейника чашку с блюдцем, улыбаясь кивнула мне и повернула свое спокойное красивое лицо; казалось, ее тронуло выражение, с каким я произнес эти слова. Потом она осторожно открыла жестяную банку с молотым кофе, взяла ложку, и до меня донесся чудесный запах; поколебавшись секунду, она спросила:

— Сколько? Сколько вам налить чашек?

Я поспешно вынул из кармана деньги, расправил смятые бумажки, быстро сложил в одну кучку мелочь, еще раз пошарил по карманам, а потом, пересчитав все вместе, сказал:

— Три. Три чашки.

— Три? — сказала она, снова улыбнулась и прибавила: — Тогда я дам вам маленький кофейник. Это дешевле.

Я наблюдал за тем, как она насыпала четыре полные чайные ложки кофе в никелированное ситечко, вставила его в электрический кофейник, отодвинула чашку и пододвинула под кран маленький кофейник. Пока она спокойно управлялась с различными кранами, кофейник шумел, бурлил, и пар с шипением подымался к лицу девушки, а потом я увидел, что темно-коричневая жидкость закапала в маленький кофейник. И у меня тихо забилось сердце.

Иногда я думаю о смерти, о том мгновении, когда человек переходит из одной жизни в другую; я стараюсь представить себе, о чем я вспомню в эту последнюю секунду: я вспомню бледное лицо моей жены, светлое ухо священника в исповедальне, несколько тихих месс в сумрачных церквах, стройные звуки литургии и розовую теплую кожу моих детей; вспомню алкоголь, бродящий в моих кровеносных сосудах, и завтраки после выпивки, несколько таких завтраков. И еще я понял, глядя на девушку, на то, как она управлялась с кранами, что и ее я вспомню в тот миг. Я расстегнул пальто и бросил берет на пустой стул.

— Булочки вы тоже дадите? — спросил я. — Они свежие?

— Конечно, — сказала она. — Сколько вам? Они совсем свежие.

— Четыре, — сказал я, — и еще масла.

— Сколько?

— Пятьдесят граммов.

Она вынула булочки из корзины, положила их на тарелку и начала делить ножом двухсотпятидесятиграммовую пачку масла.

— У меня нет весов, вы не возражаете, если будет немного больше. Четвертушка от этой пачки. Тогда я могу ее просто отрезать ножом.

— Да, — сказал я, — разумеется. — И я ясно увидел, что кусок масла, который она положила мне вместе с булочками, был больше четверти пачки, он был больше всех других кусков.

Осторожно освободив масло от бумаги, она подошла ко мне с подносом.

Поднос она держала совсем близко у моего лица, потому что одновременно свободной рукой пыталась расстелить салфетку, а я помогал ей, разворачивая салфетку, и тут я ощутил запах ее рук — от ее рук приятно пахло.

— Вот, пожалуйста, — сказала она.

— Большое спасибо, — ответил я.

Я налил себе кофе, положил сахар в чашку, размешал и начал пить. Кофе был горячий и очень вкусный. Только моя жена умеет готовить такой кофе, но дома я редко пью кофе, — я пытался сообразить, сколько времени уже не пил такого вкусного кофе. Сделав несколько глотков, я почувствовал себя лучше.

— Чудесно, — воскликнул я, — кофе превосходный!

Она улыбнулась и кивнула мне, и я вдруг понял, как приятно смотреть на нее. Ее присутствие вызывало во мне чувство удовольствия и покоя.

— Мне еще никто не говорил, что у меня такой вкусный кофе.

— И все же это так, — сказал я.

Было слышно, как за дверью задребезжали пустые бутылки в жестяном ящике, в закусочную вошел молочник и внес запечатанные бутылки, а девушка спокойно пересчитала их, дотронувшись своими белыми пальцами до каждой бутылки в отдельности; в бутылках было молоко, какао, кефир и сливки. В комнате стало тепло. Слабоумный все еще сидел на прежнем месте, держа во рту обсосанную палочку и произнося время от времени отрывистые звуки, обрывки слов, начинавшиеся на «ц»; он выговаривал их, по-моему, в каком-то определенном ритме: «цу цу-ца ца-цо цо»; дикая, таинственная мелодия звучала в его невнятном бормотании, а когда девушка поворачивалась к нему, слабоумный начинал ухмыляться.

В закусочную вошли механики из трамвайного парка, сняли защитные очки, сели и начали тянуть через соломинку молоко из бутылок. Я увидел, что на их комбинезонах нашит городской герб. На улицах стало оживленнее, из парка уже не выезжали длинные трамвайные составы, зато через равные промежутки времени мимо нас со скрежетом пробегали грязновато-белые вагончики.

Я думал о Кэте, моей жене, о том, что вечером буду с ней. Но до этого мне еще предстоит добыть денег и найти комнату. Добывать деньги всегда трудно; и я мечтал о таком человеке, который сразу бы согласился одолжить мне нужную сумму. Но в городе, подобном нашему, в городе с населением в триста тысяч трудно найти человека, который сразу, как только попросишь, даст тебе взаймы. Я знал несколько человек, обратиться к которым мне было легче, нежели к другим, и решил пойти к ним, а по дороге мне, может быть, удастся узнать в гостиницах насчет комнаты.

Когда я допил кофе, было, наверное, уже около семи. Закусочная наполнилась клубами табачного дыма; усталый и небритый инвалид, который, улыбаясь, проковылял по комнате и сел у печки, пил кофе и кормил слабоумного бутербродами с сыром, доставая их из газетной бумаги.

А девушка спокойно стояла у стойки с тряпкой в руке, принимая деньги, давала сдачу, улыбалась, здоровалась, управляясь с большим кофейником, вынимала бутылки из горячей воды и вытирала их салфеткой. Казалось, она делала все это без всякого труда, не напрягаясь, хотя время от времени у стойки собиралась целая толпа нетерпеливых людей. Она наливала горячее молоко, холодное какао и теплое какао; и пар от большого кофейника, шипя, подымался к ее лицу; деревянной вилкой она вылавливала огурцы из мутноватой банки… и вдруг закусочная опустела. Один только толстый молодой парень с желтым лицом еще стоял у стойки, держа в одной руке огурец, а в другой — холодную отбивную. Он быстро съел и то и другое, сунул в рот сигарету и начал медленно искать деньги, которые, очевидно, держал просто в карманах; поглядев на его с иголочки новый костюм, почти совсем не измятый, и на его галстук, я внезапно понял, что сегодня праздник, что в городе уже началось воскресное утро, и подумал о том, как трудно добыть деньги в воскресенье.

Молодой парень тоже ушел, и остался только небритый инвалид: он настойчиво и терпеливо совал в рот слабоумному кусочки хлеба с сыром, тихо подражая при этом звукам, которые произносил мальчик: «цу цу-ца ца-цо цо». Но в его бормотании я не мог уловить того дикого, захватывающего ритма, какой слышался в бормотании слабоумного. Я задумчиво смотрел на слабоумного, медленно жевавшего кусочки хлеба. Прислонившись к стене, девушка тоже наблюдала за ним. Она пила горячее молоко из кружки и неторопливо жевала черствую булочку, отрывая от нее кусочки. В закусочной стало тихо и спокойно, и я ощутил, что во мне поднимается острое чувство раздражения.

— Получите! — громко крикнул я. вставая.

И когда инвалид бросил на меня холодный, испытующий взгляд, я почувствовал что-то вроде стыда. Слабоумный тоже повернулся ко мне, но блуждающий взгляд его голубых глаз скользнул мимо меня; в полной тишине девушка тихо сказала:

— Оставь его, отец, по-моему, Бернгард съел достаточно.

Она взяла у меня из рук деньги, бросила их в ящик из-под сигар, стоявший под стойкой, и медленно отсчитала сдачу на стеклянной покрышке стойки, а когда я пододвинул к ней несколько монет на чай, взяла их, тихо сказала: «Спасибо», — и опять поднесла ко рту кружку, чтобы допить молоко.

И при ярком дневном свете она тоже была очень красивой. Прежде чем выйти, я секунду колебался. Мне бы хотелось остаться здесь, часами сидеть и ждать чего-то; но я повернулся к ним спиной, постоял минутку на пороге, усилием воли заставил себя двинуться с места, тихо бросив на прощание: «Всего хорошего», — и поспешно вышел на улицу.

Два молодых парня в белых рубахах разворачивали у дверей транспарант, собираясь укрепить его на двух деревянных палках. По улице были разбросаны цветы; я подождал секунду, пока парни развернули транспарант, и прочел написанную красным по белому надпись: «Слава нашим духовным пастырям!»

Я зажег сигарету и медленно пошел в город, чтобы добыть денег и найти комнату на сегодняшний вечер.

Загрузка...