ВТОРНИК

1

Солнечные лучи лениво пробивались сквозь редкие клочья мглистых облаков, заливая красноватыми отблесками всю поверхность Дуная. Они окрасили берега реки, деревья на склонах, одинокие рыбачьи лодки, бакены, лениво качающиеся по краям неторопливого течения. Воздух был свеж, а у самой земли еще держались полоски тумана. Где-то за поворотом реки загудел пароход, и эхо гудка долго отзывалось в речных рукавах и излучинах.

В изгибе реки, где образовались неглубокие заливы и старицы, под раскидистыми деревьями сидели двое мужчин с удочками в руках, а рядом — на палке, воткнутой в землю, висела рыбацкая сеть. Ни одному из них не хотелось разговаривать. Матуш Прокоп медленно освобождался от дремоты, и постепенно его душу стал наполнять восторг от восходящего солнца, от рождения нового дня, от резких запахов реки. Он ужаснулся: как давно он забыл о солнечных восходах в краю своего детства, на равнинах южной Словакии, откуда был родом. Он позабыл, как выглядит этот огромный оранжевый шар, выныривающий из-за железнодорожной насыпи, как золотит он колодезные журавли, стебли пшеницы, кукурузы и табака, стога сена и пыльные дороги, ведущие из деревни в поля. Он уже не жалел, что дал себя уговорить на эту рыбалку, и, хотя веки его смыкались и он дрожал от холода, великолепное зрелище природы вызывало в нем вдохновенную радость.

Микулаш Гронец привык к восходам солнца на Дунае, он внимательно следил за поплавками, за движением воды и одновременно возился с одной из удочек, укрепляя наживку на крючке и проверяя прочность лески, намотанной на катушку. Он сидел на низком рыболовном стульчике, закутавшись в старое клетчатое одеяло, подогнув под себя ноги и посасывая короткую толстую трубку.

Из-за поворота вынырнул грузовой пароход, тащивший на буксире две барки, он медленно двигался против течения. Вспененная лента воды разлилась до самых берегов и раскачала поплавки. На палубе парохода никого не было, казалось, что он пуст и движется вперед лишь благодаря каким-то таинственным законам этого раннего утра. Оба рыбака смотрели ему вслед со странной тоской в сердце.

— Не клюет, — проворчал Гронец, и его слова прозвучали неожиданно громко, нарушая тишину природы.

— Да тут, вообще, водится ли рыба? — насмешливо спросил Прокоп.

— Да, водится! — Гронец, нахмурившись, смотрел на реку и не двигался, лицо его приняло угрюмое выражение, когда он со свистом раскуривал трубку.

Один из поплавков вдруг закачался, и оба насторожились, однако сине-красный пробковый поплавок замер и больше не двигался, может быть, его просто покачнула волна или плавающая щепка.

— Рыбы мало, — заговорил Гронец и вынужден был откашляться, чтобы прочистить голос. — В Дунай вытекает городская канализация, отходы «Словнафта» и «Димитровки». — Он замолчал, словно не зная, что говорить дальше, а может быть, потому, что его слова не сказали Прокопу ничего нового. Склонившись на стульчике, он уперся локтями в колени и засмотрелся на воду. — Загрязненные воды Дуная проникают в подземные источники и заражают питьевую воду. Ты можешь себе представить, — продолжал он монотонно, — что значит отравить питьевую воду?!. На новые источники нам потребовалось бы десять миллиардов! — Он глубоко вздохнул, словно готовясь произнести длинную и обстоятельную речь, но лишь выпустил из ноздрей весь втянутый в себя воздух.

По лицу Прокопа было видно, что такие деньги он не в состоянии достаточно ясно себе представить.

— Нефтеперегонный завод стоит на песчано-гравийных наносах Дуная, — продолжал Гронец, — и углеводород проникал в подземные воды…

— Проникал?

— Там поставили гидравлический заслон. Это целая система колодцев, которые препятствуют циркуляции подземных вод. Это стоило почти миллиард крон…

— Да не может быть! — Такое количество денег Прокоп не мог себе представить.

— Почти миллиард, — повторил Гронец и плюнул в сторону реки. — А вода все равно грязная…

— И воняет…

— Но в ней нет масла. По крайней мере, не так много.

— Как это нет? — заспорил Прокоп. — Вон, его же видно! Ты только посмотри хорошенько!

Гронец молча поправлял палочкой уголек в угасающей трубке, а Прокоп продолжал развивать свою мысль:

— Нас погубят наши изобретения… Ведь изобретение динамита тоже было великим открытием, разве нет? Или расщепление атома… В конце концов это все обернулось против нас самих… — Он совсем замерз, его трясло от холода, и он еще больше скрючился. — С химией дела обстоят точно так же. Ведь мы же знаем, как она опустошает природу и губит наше здоровье, и все-таки не можем без нее обойтись. В конце концов встанет вопрос — либо мы, либо химия…

— Да нет, это не так! — Гронец, наконец-то, снова раскурил свою трубку. — Речь идет лишь о том, чтобы мы были умнее… На заводе скопились отходы, это грозит ему лишением премии, и тогда — хоп! — все это спускается в реку… Да и воздушные фильтры… Они очень дороги, неэффективны, к тому же пожирают много энергии… Самое простое — это их выключить. Ничего не помогает, даже штрафы, поскольку в сметах предприятия предусмотрены и штрафы… Заколдованный круг! Деньги кочуют из одного государственного кармана в другой…

Он с усилием затянулся, да так, что у него из ноздрей и рта повалил густой сивый дым. — Хоть на ушах стой, все равно Дунай голубым уже не будет! — Он посмотрел на Прокопа, словно хотел заставить его поразмышлять вместе с ним. — Всегда найдется кто-нибудь, кому ровным счетом наплевать на все, он думает только о себе, ему наплевать, есть в Дунае рыба, нет ли… Да это относится ко всем рекам в Словакии. А ты, журналист, давай, ходи, стучись во все двери, возмущайся, добивайся правды!..

— За всеми не уследишь, — пробормотал Прокоп.

— Мне тоже хотелось бы что-нибудь сделать. Я напишу репортаж о реках…

Прокоп с улыбкой кивнул:

— Давай, пиши!

Над рекой повисла глубокая, почти церковная тишина, они вслушивались в нее, сливаясь с ней всем своим существом, чувствуя себя составной частью этого неподвижного простора. Когда за излучиной вдруг загудел пароход, они вздрогнули, словно у них за спиной разорвалась граната.

— Пойдем! — Гронец поднялся со своего стульчика. — Ничего из этого не выйдет. Раз не клюет, значит, не клюет! Когда-то я ловил здесь лосося… — Он вынул изо рта трубку и стал выбивать из нее пепел.

— Пошел ты к чертям со своими лососями! — заворчал Прокоп. — Из-за тебя я не выспался да еще вернусь с пустыми руками!

— Купим в магазине. — Гронец сложил удочки, стульчик и направился к своему «Трабанту».

Прокоп еще с минуту остался сидеть. Ему в спину били яркие лучи солнца, он еще окончательно не проснулся, но голова была ясной, а мысли спокойными. Он поднялся лишь после того, как Гронец окликнул его, неловко смотал удочку и неуклюжей походкой двинулся к машине. Посмотрел на часы, было почти половина восьмого. «Мог бы еще поспать!» — подумал он брюзгливо.


В это время Кароль Крижан еще только пробуждался. Первая мысль, которая пришла ему в голову в полутемной комнате, обрадовала его: не надо торопиться вставать, потому что сегодня в редакцию он не пойдет. Он будет писать дома. Время от времени редакторы «Форума» договаривались между собой и день или два не появлялись на работе.

В квартире было тихо, родители ушли уже на работу, сестра — в школу, район Полевой улицы, как всегда, погрузился в молчание, сюда долетал лишь отдаленный шум города. Крижан радовался — он будет почти весь день дома один, он будет писать без помех.

Он встал, прошелся по комнате, разминая конечности, поднял штору: был ясный солнечный день. Он смотрел на деревья, растущие под окнами дома, на кроны старых высоких лип на Ондрейском кладбище, на лужайку, поросшую кустами и свежей травой. Полевая улица со своими деревьями и скверами была одним из самых красивых мест в Братиславе, и Кароль Крижан каждое утро с удовольствием вспоминал об этом.

Не сняв пижамы, еще взлохмаченный и неумытый, он включил проигрыватель. Обычно он включал только радио, не обращая внимания на то, какую музыку слушает, однако сейчас он старательно выбрал пластинку, остановившись на Второй симфонии Брамса в исполнении оркестра Словацкой филармонии. Ему важна была каждая деталь.

Он распахнул все двери, чтобы квартира казалась светлее и просторнее, и, пока играла музыка, принял душ и вытерся досуха. Потом медленно, тщательно побрился, подстриг усики, причесал непокорные густые волосы. Надел на себя чистое белье, голубую рубашку, темно-синий вязаный галстук и шерстяной костюм в тонкую белую полоску. Костюм был приличный, элегантный, правда не слишком современного покроя. Мягкие коричневые ботинки были куплены еще для институтского выпускного вечера. Он застегнул на руке часы марки «Прим» (мамин подарок к окончанию школы) и надел на палец кольцо с печаткой (подарок родственников в честь окончания института). В этом торжественном наряде он пожарил себе яичницу из трех яиц.

Он поставил воду, чтобы сделать себе кофе, и достал из материнского сервиза тонкую фарфоровую чашку, разрисованную сценами из греческой мифологии. Обстоятельно размешал растворимый кофе марки «Голд», добавил консервированного молока и кусок сахара, достал из металлической коробочки тонкие черные сигареты «Уильям II», которые отец привез ему с книжной ярмарки во Франкфурте-на-Майне, и, развернув целлофановую обертку, положил одну рядом с чашкой на письменный стол.

Итак, можно было начинать.

Он обвел взглядом комнату, проверяя, хорошо ли она убрана, не осталось ли пыли на книжных полках, а на столе лишних предметов. Он любил, чтобы вокруг был абсолютный порядок. Иногда, если ему что-то не нравилось, он начинал пылесосить комнату, складывать книги и бумаги, вытряхивать ящики стола, потому что любой непорядок в комнате действовал ему на нервы так же, как немытая посуда в кухонной раковине. На этот раз все было в полном порядке, на улице светило солнышко, а на столе стояла чашка ароматного кофе и лежала сигара.

Он выключил проигрыватель и нашел в приемнике тихую, создающую настроение музыку. В пишущую машинку заправил чистый лист бумаги.

Работа для Кароля Крижана была таинством. Праздником. Событием. Он относился к ней с великим уважением и серьезностью. Работа для него была чем-то вроде торжественного банкета, концерта, выпускного вечера. Работа была самой прекрасной обязанностью, которую мог взять на себя человек. Труд надо уважать.

Крижан был братиславчанином, он и родился на Полевой улице. Он рос на ней, когда она была еще окраиной, но с годами город разросся, и улица оказалась почти что в центре. На Полевой улице всегда селились люди несостоятельные, живущие на задворках социального благополучия. Жизнь на Полевой улице была бесконечным и напрасным ожиданием, эта жизнь каждому что-то задолжала. Квартиры здесь были без центрального отопления, с темными лестницами, с общими двориками и общими туалетами. Мальчишки играли на лужайке в футбол, бегали по кладбищу или по Парку медиков, бренчали на гитаре. Сразу же за углом был трактир, который со временем превратился просто в пивную. Ребята иногда, от нечего делать, соберутся на углу в кружок и, потягивая пиво, делятся своими не слишком определенными представлениями о жизни.

— Эх, пацаны! Вот стукнет мне восемнадцать, со мной никто не справится — ни пахан, ни фараоны… Найду себе какую-нибудь бабу… Ага! Буду посиживать себе в «Метропольке» и потягивать сигарету…

Отцы вкалывают. Вечерами разглагольствуют в пивной за кружкой «Будвара». Политика. Женщины. Футбол.

— Оболтусы, мать вашу, учитесь! А не то будете всю жизнь надрываться, как мы… Работа, пиво, постель, работа, пиво, постель… Разве это жизнь?

Отец Кароля не рабочий, он служит в книжном издательстве, но и он ходит по вечерам на пиво. Он тоже принадлежит Полевой улице. — Уважай труд, сопляк! Учись как следует! Иначе всю жизнь будешь копать канавы, как отец Франи. Учись! Учись!

Ребята с Полевой улицы подрастали. Кое-кто из них смылся на Запад, трое-четверо схлопотали срок за воровство или хулиганство, а Кароль Крижан с грехом пополам окончил школу, но в институт его не приняли. Целый год он работал грузчиком, кидал щебенку, песок и шлак и безуспешно пытался доказать свою самостоятельность. Пальцы его загрубели, на ладонях затвердели мозоли. Вечер за вечером он просиживал в «Будваре», и мозг его постепенно тупел.

Отец твердит:

— Так тебе и надо. Надо было учиться. Теперь, по крайней мере, будешь уважать труд.

Через год он опять подал заявление в институт. С грехом пополам его принимают на отделение журналистики, поскольку у отца там оказались знакомые. В него никто не верит, да и он сам себе не верит и долгое время считает свое поступление приятным недоразумением — ведь он все-таки уроженец Полевой улицы, его руки привыкли к лопате и кирке. На отделении он знакомится с Матушем Прокопом и с Даниэлем Ивашкой, приехавшими откуда-то из провинции. Братислава ошеломляет их, но к учебе они относятся серьезно. Он знакомит их с городом, они его — с учебой.

Постепенно он свыкся с мыслью, что станет журналистом. Он обнаружил в себе необычную способность: он умеет терпеливо слушать, задавать умные вопросы и быть отличным собеседником. Однако читает он только то, что его интересует, то, что ему нравится, и совершенно не может подчиняться дисциплине.

Закончив институт и отмотав срок военной службы, он поступил на работу в «Форум» и очень скоро создал себе репутацию интервьюера.

Секрет успеха оказался прост: он представлял себе, что говорит сам с собой. Задает вопрос, на который не знает ответа. Он настойчиво домогается истины, используя чужой мозг, чтобы насытить свой собственный.

Но наперекор всему он так и остался парнишкой с Полевой улицы, упрямым, не признающим никаких авторитетов, не признающим даже главного редактора. Не из-за каких-то личных качеств, а просто потому, что тот был шефом, начальством. На Полевой улице никогда не любили власть, начальство, закон, от них всегда были одни неприятности. Да вот и сейчас: шеф хочет одно, ответственный секретарь — другое, типография — третье, и все ругают, угрожают, стучат кулаком по столу. Крижану все это смешно, он уже давно все это проходил. Он делает то, что хочет, пусть лишают премии, пусть наказывают, пусть хоть увольняют. Он будет делать то, что хочет, пока они не привыкнут к этому. Кароль Крижан свою собственную войну выиграл!

Труд надо уважать!

Он сосредоточился, из-под полуопущенных глаз смотрел на зеленые купы деревьев под окнами, и в его памяти постепенно возник образ писателя, с которым неделю назад он встретился в Доме словацких писателей в Будмерицах. Некоторые журналисты пользовались во время бесед магнитофонами, а потом с пленки обрабатывали материал, Крижан никогда не носил с собой магнитофона, поскольку техника действовала ему на нервы. Он лишь в двух словах набрасывал идею, замечание, типичный жест, у него была отличная память, и он помнил наизусть целые отрывки разговора, мимику, жесты и общую атмосферу.

Он тщательно готовился к каждой встрече, изучал все доступные материалы, прочитывал произведения автора, критические статьи о его творчестве, стремился узнать как можно больше и о личной жизни, не брезгуя даже сплетнями, ему годилось все.

Кароль Крижан сосредоточен, он размышляет. Он надеется на свой талант, на инстинкт, на искру, которая блеснет в голове и приведет в движение мысли. Он чувствует, что приходит мгновение творческого напряжения. Он склоняется к пишущей машинке, и его пальцы стучат по клавишам, словно капли воды по высохшей земле.


Вторник в редакции «Форума» — самый суматошный день. Запускается печатная машина.

Рукописи поступают из редакции в типографию постепенно, согласно графику, каждый день по нескольку статей. Во вторник остается всего лишь пара свободных полос. Это обычно первая страница, потом одна-две страницы для международного отдела, отведенные под актуальные события, и всегда имеется одна резервная полоса, на всякий случай.

На этот раз такой свободной полосой стала третья страница, куда должен был пойти репортаж о нефтехимическом комбинате в Буковой.

Хотя было всего девять утра, в редакции царило необычайное оживление, и главный редактор «Форума» Михал Порубан боролся с первой волной усталости. Он уже позвонил министру отрасли, рассказал о положении в Буковой и предупредил, что в ближайшем номере «Форум» публикует критическую статью о недостатках, обнаруженных на комбинате. Он не должен был делать этого, это не входило в его обязанности, однако по многолетнему опыту Порубан знал, что люди мягче реагируют на критику и принимают более действенные меры, если предупреждены о ней наперед. Министр отрасли, знакомый с Порубаном уже долгие годы, знал о проблемах комбината, он сказал, что критика справедлива, пробормотал что-то в том смысле, что «черт подери, не было бы чего похуже!» И они договорились, что министерство выскажет свое мнение по этому поводу.

Порубан по местному телефону вызвал секретаршу и попросил у нее кофе. Гелена Гекснерова, улучив момент, тут же вывалила главному все последние сплетни, собранные по редакции: во-первых, некто (не буду называть!) видел Прокопа и Катю Гдовинову в ее машине; во-вторых, из суда пришло уведомление о наложении ареста на зарплату Климо Клиштинца, поскольку его сын, говорят, обокрал с ребятами какой-то ларек, а отец теперь должен возместить ущерб; Мариану Валенту, это в-третьих, пришло срочное письмо из Праги, отправитель — Чехословацкое радио, международный отдел; в-четвертых, ответственный секретарь Оскар Освальд вчера снова поругался с шофером редакции Филиппом Трновским, то есть с Файем, потому что он приписывает километраж и сверхурочные часы; в-пятых, Микулаш Гронец и Матуш Прокоп ушли рано утром на рыбалку, и потому их до сих пор нет в редакции; а в-шестых, Имрих Коллар, бывший заведующий отделом социальной жизни, который уже полгода как нетрудоспособен, жаловался, что его никто не навещает, что редакция о нем забыла, словно его нет на свете. И, в-седьмых…

Главный попросил ее принести на подпись документы и позвать ответственного секретаря. Когда Гелена вышла из кабинета, он подумал, до чего же она умеет вызывать раздражение вот таким потоком сплетен, но тут же, даже сам того не желая, вынужден был признать, что эти пересуды представляют для него определенную ценность, поскольку они показывают ему иное лицо редакции, более человеческое. Он размышлял о полученной информации и понимал, что в отношении некоторых событий ему придется занять определенную позицию.

Нужно спросить ответственного секретаря, что там с приписанным километражем, он знал, что шоферы идут на это для заработка; сделать выговор Прокопу и Гронцу за то, что подались на рыбалку как раз, когда запускается машина и в редакции по горло работы; надо поговорить с Валентом и узнать, когда он уезжает в США и кого назначить на его место. Он не был до конца уверен, нужно ли ему по-мужски поговорить с Прокопом о его отношениях с Катей Гдовиновой. Это был щекотливый вопрос: имеет ли он право вмешиваться в личную жизнь своих сотрудников? Он вздохнул и решил пока отложить Прокопа и Катю в дальний уголок своей памяти. Может быть, он еще вернется к этой проблеме. А может, и нет.

Заботы Климо Клиштинца он лишь зарегистрировал в памяти — в это он, действительно, не полезет, пусть Клиштинец сам разбирается со своим сыном. А вот с Имрихом Колларом — дело другое, рано или поздно, но он должен его навестить.

Гелена Гекснерова принесла кофе, и одновременно с ней вошел ответственный секретарь. Главный ежедневно встречался с Освальдом, чтобы иметь полное представление о том, как идет выпуск «Форума». Во вторник газета не только печаталась, но одновременно начинали поступать рукописи и для следующего номера.

— Двадцать шестой в типографии, — сказал Освальд. — Кроме репортажа Прокопа. Из типографии уже дважды звонили, мол, где это мы застряли. Старый Габарка с самого утра ругается, обозвал меня тупицей…

Главный невольно улыбнулся и указал рукой на стул, чтобы секретарь сел и успокоился. Он представил себе, как старый Габарка своим визгливым голосом ругает на чем свет стоит «серого кардинала» «Форума». Юлиан Габарка и его постоянное брюзжание были составной частью редакции, как весь казенный инвентарь, он стал своеобразной ее достопримечательностью. Габарка был наборщиком и провел всю свою жизнь в типографии, прошел через все типографские профессии, а теперь, когда газеты стали делать при помощи фотонабора и когда он одной ногой был уже на пенсии, его назначили заведующим производством. Между ним и ответственными секретарями всех газет, которые печатались в Пресс-центре, отношения были всегда напряженными.

— А Прокоп еще не пришел, — продолжал Освальд, и, хотя главный об этом уже слышал, он озабоченно кивнул головой.

— Надеюсь, ты это объяснил Габарке, — Порубан мягко улыбнулся.

Освальд махнул рукой.

— Ничего я ему не объяснил. Он не дал мне и рта раскрыть. Мол, если до десяти не принесу рукопись, он наберет тройку как есть, и что я…

Он не договорил, потому что главный рассмеялся. Ответственный секретарь насупился.

— Не наберет!.. — сказал Порубан миролюбиво.

— Нет, я так больше не могу! — Освальд чуть не плакал. — Человек всю душу вкладывает, а ему…

Главный отхлебнул горячего кофе.

— Когда Прокоп придет, пошли его тут же ко мне. — И, помолчав, спросил: — Ну а что там с двадцать седьмым?

— Репортаж о подпольных стройках готов, — быстро ответил секретарь. — Еще сегодня пошлю его в типографию, пусть Габарка заткнет свою глотку!

Порубан неопределенно кивнул: он читал репортаж, никаких возражений у него не было, и все-таки ему хотелось поговорить с Соней Вавринцовой. О чем?..

Он в задумчивости помешивал кофе и упорно старался понять причину своих сомнений, потом вдруг вспомнил деда Кубицу и комическую ситуацию с крольчатником в его саду, вспомнил, что хотел написать заметку о дачах, построенных нелегально, и подумал, что надо бы посоветоваться об этом с Соней.

— Ладно, — произнес он наконец, — посылай репортаж в типографию и пришли сюда Вавринцову.

Освальд сделал себе отметку.

— У нас готова и четырнадцатая полоса, — продолжал он. — Материал Фердинанда Флигера о детских игровых площадках.

Главный редактор не читал этот материал и снова подумал о том, что его на все не хватает и что очень нужен заместитель.

— Ты его читал? — спросил он секретаря и, когда тот кивнул, сказал: — Положусь на тебя. Отсылай.

— Можешь положиться. Если мы зашлем две полосы, то можно считать, что все идет по графику.

— Так. — Главный сделал паузу. — Еще что-нибудь?

Секретарь колебался.

— Да… Завтра наши редакторы едут в Банскую Каменицу. Просят машину.

Порубан пожал плечами.

— Пусть берут.

— Я уже дал распоряжение шоферу, знаешь, что он мне ответил? Что в прошлый месяц, мол, переработал и теперь требует отгулы. Мы, мол, не оплачиваем ему переработку. Я просматривал путевые листы — он приписывает километраж.

— Пришли его ко мне. Что еще?

— Больше ничего.

Когда ответственный секретарь вышел, Порубан быстро взглянул на часы и вытащил из груды бумаг материал Вавринцовой о подпольных дачах. Он хотел прочитать его еще раз, а потом посоветоваться с Соней, как можно помочь деду Кубице. Он уже пожалел, что связался с этим делом, но и отступить не мог.

Он хорошо знал суть проблемы: шесть тысяч дач построено без разрешения на строительство и лишь малую часть настигли финансовые санкции или решение о ликвидации незаконных построек. Дачи строились в самых заповедных местах, их строил каждый, кто хотел, достаточно было найти знакомых в национальном комитете или занимать какую-нибудь солидную должность. Безнаказанно обходились планы территориальной застройки, землеустроители самовольничали, и никто их не контролировал. Разрешения на строительство выдавались просто по знакомству или за ответную услугу.

Чтобы создать впечатление, что хоть что-то делается, национальные комитеты выискивали жертвы, какой был, например, дед Кубица. Просто для галочки в статистическом отчете. Соня Вавринцова привела в репортаже несколько примеров: к наиболее вопиющим случаям нарушения строительных запретов относилась область Малой Фатры, которая была заповедной зоной и где строительство было запрещено. Вопреки этому на ее земле стоят триста сорок частных дач, десятки заводских дачных поселков и домов отдыха. Подавляющее большинство из них построено без какого-либо разрешения на строительство. Вероятнее всего, никто уже не сможет заставить владельцев этих дач ликвидировать свои владения, да еще за собственный счет.

Интересно было бы установить, размышлял Михал Порубан, читая снова Сонин репортаж «Как остановить лавину?», кому же принадлежат эти дачи? Что это за люди? Где работают? Являются ли членами партии? Кто они — рабочие или директора предприятий, должностные лица, врачи, мясники, автомеханики или деятели искусства? Каково их отношение, скажем, к природе, к законам, к морали?

Он решил все-таки позвонить в районный национальный комитет и порасспросить, что там решили с крольчатником деда Кубицы.

Он разыскал в телефонном справочнике номер РНК[5], а затем — телефон отдела строительства, и после многочисленных звонков, переключений номеров и поисков нужного человека трубку взял наконец заведующий отделом. Порубан представился, объяснил, о чем идет речь, упомянув, что дед Кубица является его добрым знакомым, и спросил, можно ли что-нибудь тут сделать и что по этому случаю может посоветовать товарищ заведующий отделом.

— Ну, конечно, — ответил заведующий. Его голос вначале был раздражен и нетерпелив, как у человека постоянно сверхзанятого. — Разберемся, товарищ редактор. Незаконные стройки… да, да… У нас с этим много проблем. Нам надо быть построже. Но на нас давят… Каждую минуту кто-нибудь ходатайствует, просит. А у нас — постановление правительства, так вот… А люди не желают отказываться от своей собственности… Оставьте мне ваш номер телефона, я вам позвоню. Да, да. Честь труду, товарищ редактор!

У Порубана было огромное желание сказать очень занятому заведующему отделом, что национальный комитет сам виноват в создавшемся положении, однако, так ничего и не сказав, коротко поблагодарил и повесил трубку. У него остался скверный, неприятный осадок, он сделал что-то такое, что противоречило и его характеру, и его принципам.

Он начал нервно ходить по кабинету, остановился у окна и с высоты шестого этажа Пресс-центра посмотрел вниз на пристань и на сверкающий под солнцем Дунай. От горизонта шла темная стена облаков, еще со вчерашнего дня блуждающих по небосводу. Они то приближались к городу, то, гонимые ветром, отлетали прочь, куда-то в долину и за Малые Карпаты, потом снова возвращались, застили солнце и снова надвигались на город зловеще, но нерешительно. Ветер был резким и довольно холодным, но когда он, устав, утихал, солнце затопляло улицы, и температура воздуха быстро поднималась. Такое непостоянство погоды, такой атмосферный хаос действовали на людей, повышая кровяное давление и нервное возбуждение.

Некоторая нервозность и нерешительность коснулись и Михала Порубана, в воздухе чувствовалось приближение грозы, однако она все не приходила, а только наэлектризовывала воздух, и его молекулы, заряженные напряжением, проникали в мозг и кровь главного редактора, побуждая его к постоянному беспокойному движению по комнате. Он прислушивался к гулу города, и ему казалось, что в этих ритмических приливах шума он слышит стук собственного сердца. Оно постепенно подстраивалось под этот внешний ритм, сливалось с гулом, со стуком других сердец, с пульсированием улиц. Город вливался в него, и, казалось, по жилам гуляет сухой изнуряющий ветер, бьющий по натянутым, как струны, нервам.

Когда за его спиной кто-то кашлянул, он вздрогнул. В дверях стояла Соня Вавринцова.

— Присаживайся, — сказал он, и прошло какое-то мгновение, прежде чем он вспомнил, зачем ее вызывал. Он подтянул к себе копию ее репортажа. — Сегодня отсылаем в типографию. Не хочешь ли что-нибудь здесь поправить?

Вавринцова качнула головой.

— Пострадавшие быстро откликнутся. Нам надо к этому подготовиться. Среди руководящих работников есть такие, у кого совесть не чиста. Эти разозлятся первыми.

— Я знаю, — спокойно сказала Соня.

Порубану хотелось продолжить разговор, рассказать ей все о дедушке Кубице, о своем разговоре с заведующим отделом строительства, о своих сомнениях и угрызениях совести и о том, что Вавринцова во всем права, что он с нею согласен и встанет за нее горой, но, при всем том, сам хлопочет о каком-то крольчатнике и просит сделать исключение. Однако, взглянув на неподвижно сидевшую Соню, вдруг смутился — от нее исходила какая-то непоколебимая уверенность и внутренняя уравновешенность — и стал рассеянно просматривать лежащую перед ним статью.

— Так… — пробормотал он. — Это все. — И, чтобы скрыть смущение, спросил: — Чем занимаешься? Делаешь еще что-нибудь похожее на это? — Он постучал пальцем по репортажу.

— Да, — ответила Соня энергично. — Озеленение братиславских улиц. Положение скверное, строительные организации вырубают деревья, где и как им захочется.

— Надо врезать им! — сказал главный редактор.

— Пока у меня нет достаточной информации. Но я ее соберу…. — Она открыла блокнот, который все это время держала в руке, с минуту его перелистывала, а потом продолжала: — Я уже побывала в архиве у Бенё Бенядика… Послушайте! — Она отметила ногтем строчку цифр. — В Ленинграде на каждого жителя приходится пятьдесят квадратных метров зеленых насаждений, в Будапеште — сорок семь, в Варшаве — двадцать семь и так далее. В Братиславе — лишь пять квадратных метров, она на последнем месте в Европе.

— Да? Гм-м! В городе вырубают деревья, а потом подаются на дачи, на природу… — Он махнул рукой. — Напиши об этом, Соня! Не будем спокойно наблюдать за тем, как нам уродуют город!

— Я возьмусь за это. Меня сейчас ничто не отвлекает. — Она улыбнулась, взяла со стола свой блокнот и вышла.

Главному показалось, что разговор еще не окончен, что они должны были еще что-то сказать друг другу, что-то выяснить. Что она имела в виду, когда сказала, что ее ничто не отвлекает? А что должно ее отвлекать? Может быть, хотела сказать, что у нее нет личных забот и проблем, и потому она может целиком посвятить себя этому вопросу? Собственно, она тем самым сказала ему, что очень одинока…

А разве с ним дела обстоят не точно так же? Разве он не мечтал когда-то о семье, о детях, разве он не ищет ответа на свое одиночество в работе? А эта Соня Вавринцова… Ведь красивая, приятная женщина… Кто знает, почему она живет одна… Он подумал о том, что одиночество объединяет людей. А Соня… с ней… может быть, с ней…

Он сам испугался собственных мыслей и постарался побыстрее отогнать их прочь. Что это ему взбрело в голову? Такие мысли приходили тогда, когда больнее обычного он чувствовал острые зубы своего одиночества, когда его грызли сомнения и вообще он был чем-то расстроен. Правда, такое состояние никогда не длилось долго, он встряхнулся, словно пес после хорошей трепки, и снова принялся за дела с настойчивостью и упрямством человека, убежденного в правоте своего дела.

Больше он об этом не думал.

Он хотел прочитать рукописи, но вошла Гелена Гекснерова с сообщением, что звонил, мол, какой-то Кубица и, ссылаясь на главного редактора, просил передать, чтобы тот уже ничего не предпринимал, потому что он, то есть Кубица, решил свой курятник, или что там у него, разобрать, чтобы у него, то есть у Порубана, не было с ним хлопот. Порубан внимательно вслушивался в этот сложнейший монолог своей секретарши и, когда наконец понял, о чем идет речь, кивнув, попросил:

— Пусть меня никто не беспокоит сейчас. Никто.

Секретарша вышла и затворила дверь. Порубан достал из ящика сигару, хотя сегодня уже выкурил одну, то есть свою дневную норму, но ему надо было успокоиться, выиграть время, привести в порядок мысли. Он понял, что все решил случай, что дед Кубица сам все устроил и теперь уже не нужно хлопотать, обходить инструкции, принимать противоречивые решения, словом, говорить одно, а делать другое. Он воспринял это как личное поражение. Если бы он захотел, дед Кубица, конечно же, получил разрешение и его крольчатник остался бы на месте, даже если бы при этом были обойдены инструкции, даже если бы пришлось использовать свое влияние, положение, знакомства — все то, против чего Порубан боролся как журналист. Теперь же все было в порядке, и он остался чистеньким.

Однако он понимал, что никакого порядка тут нет. Знал, что всегда найдется какой-нибудь дедушка Кубица, такой незаметный, тихий и работящий человек, который вынужден будет уступить, чтобы те, другие, более языкастые, более влиятельные и более наглые, могли и дальше шагать по жизни, используя в своих корыстных целях все общество. Он понимал, как это несправедливо, понимал, что должен что-то сделать, как-то бороться с этим. Что-то написать.

Юлиан Габарка был последним метранпажем старой школы в типографии Пресс-центра. Он прожил свою жизнь среди типографских машин, привыкнув к тяжелому запаху свинца и типографской краски. Он работал еще ручным наборщиком, потом метранпажем, линотипистом, работал и на каландре, и на ротационной машине. Он лично знал почти всех братиславских журналистов и помнил время, когда газеты делались в «Люксорке» или в «Метропольке»[6]. Теперь Юлиан Габарка мог бы спокойно сидеть за кружкой пива, весь день болтая с другими пенсионерами о футболе, о «Словане» или же разводить кроликов или, наконец, отремонтировать крышу, которая протекает уже несколько лет. Всем, чем угодно, мог бы заняться старый наборщик Юлиан Габарка, он честно свое отработал, чувствовал, что устал, что никак не может разогнуть спину, что у него болят глаза, а от них и голова, что у него низкое давление. Мало ли чем он мог заняться! Но он не занялся ничем.

За всю свою жизнь Юлиан Габарка прочитал столько газет, что они не уместились бы в товарном вагоне. Через его руки прошли тысячи рукописных страниц, и он пережил все бурные часы своего времени, он знает все политические и журналистские сенсации, скандалы и ошибки, знает типографского домового и его дурацкие проделки. Газеты и типография — это его мир.

За долгие годы, проведенные среди журналистов и наборщиков, у него сложился своеобразный юмор. Он прочитал уже столько комментариев, корреспонденции, репортажей, передовиц, рецензий и сообщений, что защитой от них мог быть только юмор. Юмор был заградительным заслоном от тревожных сообщений со всей планеты, от беспорядка и хаоса в журналистской работе, от непостоянства его профессии, от ожидания сообщений, результатов, фотографий, передовиц, без которых газета не могла выйти. Каждый день до самой полуночи наборщики страдали вместе с журналистами: все ли обойдется, выйдут ли газеты?

В конце концов все они выходили. Юлиан Габарка любовно повторял свое хорошо известное изречение: «Солнышко взойдет — выйдут и газеты!»

Габарке потребовалось некоторое время, прежде чем он приспособился к новой типографии Пресс-центра. Он стал диспетчером, он уже не был главным мастером, мэтром, как когда-то называли начальство в типографии, он стал заведующим производством.

Чтобы не ошибаться, он нарисовал на листе бумаги план расположения машин и путь прохождения рукописей. Он брал скомплектованные рукописи, укладывал их в папку и отмечал дату и время поступления. Пометив их шифром, он отдавал рукописи наборщикам или перфораторам. Старые наборщики набирали тексты на типографских машинах, а потом вручную набирали заголовки. Теперь же перфоратор отстукивал на «ЛИНОТРОНе» код, отвечающий тексту, и «Ослиный трон», как его здесь фамильярно называли, переносил закодированный текст на перфокарту. Потом ее закладывали в другую машину, где на телеэкране возникало изображение отпечатанного текста. Готовый текст выпадал из машины, сфотографированный на блестящей бумаге, и попадал в руки монтажника. До той поры вся работа проводилась метранпажем, теперь же монтажник разрезал тексты и укладывал их по макету редакции, потом с них делали оттиск, и страница была готова. Корректоры выправляли последние ошибки, потом вся полоса переснималась на специальную матрицу, которую закладывали в ротационную машину.

В здании Пресс-центра было примерно двадцать редакций. Нажим на типографию был огромным, и поэтому малейшая задержка нарушала весь график работы. Типография настаивала, чтобы редакции точно в срок сдавали материалы, но все было напрасно — таков характер журналистской работы, и выполнить эти требования было практически невозможно.

Так обстояло дело и с еженедельником «Форум». Если все пойдет как надо, то часа в два после обеда можно запускать машину, а к пяти уже рассылать первые оттиски. Если же «Форум» еще на час задержит работу, машина не будет запущена вовремя. Вечером же печатаются ежедневные газеты, они в любом случае должны выйти в срок, иначе ночной выпуск не поспеет к ночным поездам, идущим в Кошице, Прешов, Банскую Быстрицу, Михаловец, и на другой день половина Словакии останется без газет.

Габарка уже во второй раз звонил в редакцию «Форума», он обругал последними словами технического редактора и ответственного секретаря, но текст на третью страницу все еще не прислали.


Якуб Якубец шагал по грязным черно-серым плитам коридора во Дворце юстиции и внимательно читал таблички на дверях. На засиженных и захватанных деревянных скамейках вдоль стен разные люди ждали — кто судебного разбирательства, кто судью, кто адвоката. А он искал зал судебных заседаний номер шестьдесят четыре. Минуту назад он разговаривал с секретарем городского суда и объяснил ей, зачем пришел и чего ждут от него в редакции. Эта озабоченная женщина задумалась на мгновение, а потом послала его на второй этаж, в зал номер шестьдесят четыре.

В коридорах Дворца юстиции тихо и мрачновато, под сенью параграфов и статей закона людям не очень-то хочется разговаривать, как будто незримо и на них давит груз всех бед и страданий, споров и печалей, скрытых за обложками толстых папок. Они боятся заговорить, да к тому же их одолевают и собственные сомнения, робость, лишающая уверенности в себе. Однако Якубец не обращал особого внимания на холодную и тягостную атмосферу этих гулких коридоров, хотя все время чувствовал ее. Он торопился в зал судебных заседаний, чтобы там добыть материал для своего первого великого репортажа.

Шестьдесят два… Шестьдесят три… Еще несколько гулких шагов, и вот он здесь, зал номер шестьдесят четыре. Двустворчатая дверь выкрашена грязно-белой краской, местами уже облупившейся, напротив — две длинные скамейки и пепельница на высокой хромированной ноге. На скамейках не было никого, коридор — пуст. Рядом с дверью на стене висела прикнопленная бумага с расписанием судебных заседаний. Из нее Якуб Якубец узнал, что первым слушается дело о разводе — пани Грегорова против пана Грегора — и начало в девять часов. Он посмотрел на часы — было без десяти девять.

Он сел на скамейку против двери, нетерпеливо поглядывая на часы, словно хотел подстегнуть время. К пятнице репортаж должен быть написан и сдан в отдел, его будет читать заведующий Матуш Прокоп, а потом прочитает и шеф-редактор. Якуб Якубец хочет справиться со своей задачей так, чтобы в редакции все ахнули от удивления: такого у нас еще не было!

Еще будучи студентом отделения журналистики, Якуб сотрудничал в редакции «Форума», писал заметки, корреспонденции, а иногда и рецензии. Когда после окончания института он уходил в армию, ему позвонил главный «Форума» и спросил, не хочет ли он прийти в редакцию на постоянную работу. Якуб обрадовался, в Братиславе нелегко найти хорошее место. Однако это предложение и обеспокоило его, теперь ему надо серьезно взяться за дело, работать над каждой строчкой. Жаль, что отец не дожил до этого часа, он был бы рад за него безмерно.

По коридору приближался какой-то мужчина, его голова была опущена, словно он пересчитывал под ногами грязные плитки. Было ему лет тридцать пять, может, чуть больше, лицо уставшее, волосы над нахмуренным лбом поредели. У него под мышкой была зажата газета, в глазах — беспокойство. Якубец не обратил бы на него никакого внимания, но этот мужчина остановился как раз перед дверью номер шестьдесят четыре, недоверчиво посмотрел на ее закрытые створки, потом на пришпиленную бумажку и, прочитав ее, уселся на скамейке рядом с Якубом.

Когда будешь писать об этом, вспомнил Якуб слова Прокопа, запоминай, все, каждую мелочь, каждый жест и каждое слово, даже то, как человек выглядит и во что одет, иной раз вот такая деталь поможет тебе понять целое. Прокоп позвал его к себе сразу после редколлегии, сказал, что он советовался с главным и они решили, что Якубец начнет работать в его отделе и в его, так сказать, ведомство будут входить суды, законы, параграфы, судопроизводство. Для начала это лучше всего, убеждал Прокоп. Познакомься-ка ты основательно и с другой, более темной стороной общества — для молодого журналиста это хорошая школа, и, наконец, многие великие журналисты начинали именно с судебной хроники. Можно писать о преступности, о хозяйственных правонарушениях, о молодежи, об авариях или, например, о разводах, тема эта неимоверно широка и сложна. Возьми какой-нибудь конкретный бракоразводный случай, поговори с судьей, с психологом и социологом, познакомься со статистикой, с общественными последствиями разводов, с детьми в разведенных семьях и до конца недели — это, правда, не слишком большой срок — напиши аналитический, правдивый и волнующий материал о росте числа разводов.

Он услышал торопливые шаги, по коридору шла высокая стройная женщина и острыми каблучками выстукивала по плиткам какое-то спешное сообщение. В одной руке она сжимала сумочку, а в другой — держала ладошку маленькой девочки. Девочка худенькая, белокурые волосы непослушно вьются вокруг овального личика — между матерью и дочерью было не только внешнее, но какое-то еще и скрытое сходство, оно угадывалось в упрямом и непреклонном взгляде, в слегка устремленном вперед наклоне фигуры, в резкости и решительности движений. «Если это она, — подумал Якуб, — если это пани Грегорова, то в ней явно что-то истеричное и мало приятное». Когда женщина подошла ближе и кивнула на приветствие мужчины, сидящего на скамейке, Якубец подумал, что все-таки она красива и привлекательна.

Но зачем она привела на судебный процесс дочку, это же так жестоко и так бессмысленно! Зачем она пришла сюда с ней, в это мрачное здание, в это пугающее место, чего она хочет этим добиться? Произвести впечатление? Или же что-то продемонстрировать отцу и своему теперь уже бывшему мужу?

Женщина села на другой конец скамейки, так что Якубец оказался между двумя супругами. С напряженной шеей и застывшим лицом она смотрела на дверь судебного зала и, лишь изредка поворачивая голову, делала замечания девочке. Своего мужа она вообще не замечала.

— Инга, что ты делаешь?! Инга, поправь блузку! Инга, вынь палец из носа, слышишь?!

Инга бегала по коридору от отца к матери, вскарабкивалась на скамейку, прыгала и совершенно не понимала серьезности и остроты ситуации. Перебегая от отца к матери, она натолкнулась на нетерпеливо ерзающего на своем месте Якуба и без всякого стеснения заговорила с ним, глядя на него вызывающими, дерзкими глазами. Однако Якуб уловил в них какой-то призыв, просьбу согласиться с чем-то крайне важным, тайным и жизненно необходимым, чего взрослые никак не могли понять. Улыбнувшись, он ответил ей, но мать сгребла ее в охапку и притянула к себе, как будто хотела показать, что девочка принадлежит только ей и что она ни с кем не желает ее делить: ни с мужем, ни с этим случайным соседом по скамейке.

К удивлению Якуба, дверь отворилась изнутри, из нее выглянуло бледное, безучастное и совершенно равнодушное женское лицо («Наверняка секретарша!» — подумал Якуб) и неопределенно кивнуло сидящим на скамейке. Дверь, однако, снова закрылась, и в коридоре повисла напряженная тишина. Всех поразило, что дверь открылась изнутри, хотя никто из них не видел, чтобы кто-нибудь прошел в эту комнату по коридору. Словно кто-то уже запустил тайный механизм справедливости, отчужденный от людей, ожидающих в коридорах, и словно справедливость подчинялась, другим законам, доступным только ей и начисто исключающим какое-либо вмешательство человека.

А когда Якуб Якубец поднялся, встала и Грегорова и быстро, как бы желая ему сказать: «Не спешите! Сейчас наша очередь!» (как в магазине, как возле кассы, как всюду, где надо терпеливо и униженно ждать чужого согласия), вошла вслед за Якубом в судебный зал, волоча за собой Ингу.

Зал судебных заседаний номер шестьдесят четыре представлял собой небольшую комнату с деревянным полом, несколькими рядами стульев, с двумя столами, придвинутыми друг к другу, и с двумя окнами, обращенными к высокой стене Дворца юстиции. Обыденная безликость источала мрачный, суровый холод, а запыленные окна без штор и выдвинутые из рядов стулья лишь усиливали гнетущее впечатление. За столом сидели три человека, и с первого взгляда казалось, что это просто стена из черных мантий, некое сооружение из законов, лишенное человеческих лиц, какие-то безликие роковые фигуры. И только потом, когда все уселись — Грегорова с дочерью у самого окна, ее муж — прямо против сдвинутых столов, а Якуб — сзади, — эти мантии ожили, задвигались, изменили положение и открыли свои лица. Оказалось, что посередине сидит седоволосая женщина, а по бокам от нее — двое пожилых мужчин. Над столом наклонилась судья и голосом, привыкшим говорить о чужих печалях, начала зачитывать общие сведения, и тут же затрещала пишущая машинка. Якуб внимательно слушал слова судьи. Монотонным и слегка уставшим голосом она читала, кто и где родился и что привело этих людей с совместным прошлым, с конкретным положением и точным, надежным адресом к столу, покрытому выцветшим сукном.

Ему не хотелось признаваться, но он чувствовал разочарование, досаду, ибо процесс разбирательства был однообразным, почти усыпляющим и скучным. Представление о том, что он напишет драматический и захватывающий репортаж о разводах, стало рушиться, и он чувствовал полную растерянность от лишенного какой бы то ни было человечности судебного процесса, за которым он мог только угадывать драматизм человеческих судеб. Все было статично до ужаса: повторяющиеся непрерывно слова, даты, параграфы, стук печатной машинки. Двигалась только маленькая Инга, она непоседливо вертелась и все пересаживалась со стула на стул. Якуб снисходительно поглядывал на нее, и вдруг он понял взаимосвязь между этой ситуацией и другой, похожей, которую сам пережил когда-то и которая сохранилась в памяти, как запах сушеного яблока, и которая напоминала ему почти забытую боль. Якубец никогда не любил думать об этом, старался спрятать поглубже все эти воспоминания, но время от времени они упорно всплывали на поверхность памяти и мучили его отупляющим горем.

Воспоминания были неясными и туманными, скорее сохранились какие-то случайные детали, синие униформы и грубые ремни с блестящими пряжками, графин с водой на столе, измятый мокрый материнский носовой платок, потом лицо отца с синеватой щетиной на впалых скулах. Все остальное вызывало в нем скуку и раздражало таким же однообразием, как ожидание сладкого в детском саду. Он постоянно ждал, что отец поднимется и уйдет с длинной скамейки, где сидели несколько мужчин, таких же, как он, придет к матери и скажет ей своим сурово-нежным тоном, чтобы она не хныкала и что на людях так не годится. Отец поднялся, чтобы посмотреть на Якуба, и мальчик поймал его просительный, затравленный взгляд, лишенный всякой надежды. Этот взгляд встревожил его так, что помутилось в голове. Отец поднялся, но двинулся куда-то прочь, медленно и неуклюже пробираясь между мужчинами в униформе, уже в дверях он еще раз оглянулся, но искал глазами не жену, а Якуба, который непонимающе смотрел, как закрываются двери за отцом. Потом он услышал только грохот стульев и материнский плач.

Так же смутно он помнит залы ожидания, другие униформы со сверкающими пряжками, потом странную комнату, разделенную проволочной сеткой, и два тонких одинаковых стула. За сеткой — лицо отца, пропахшая потом одежда, быстрые слова, лишенные всякого содержания, и нетерпеливые взгляды, срывающийся голос матери, и снова долгая дорога в запыленных поездах.

Отца осудили, и он умер ровно через месяц после возвращения из тюрьмы. Якуб уже подрос, и он простил отцу все, даже то, что друзья с улицы дразнили его: «Эх, Кубо, дурачок Кубо, отец-то твой сидит в кутузке! Да это тот Кубо, у которого отец каторжник!» Он простил ему ботинки с протертыми подметками и заплатанные штаны, которые должен был носить, он простил ему и нелепую, неожиданную смерть, и его осунувшееся, неподвижное лицо, заросшее синеватой щетиной, утопавшее в бархате подушек.

Иногда, глубокой ночью, когда он вдруг просыпался, напуганный неожиданным звуком или неотвязным кошмаром, он чувствовал в горле сладкий комок боли, и в памяти всплывал затравленный взгляд отца, его согнутая спина, выражающая покорность, а потом его облик терялся в дверях, ведущих куда-то в неизвестность. Он не мог заснуть и все думал о невразумительных отцовских словах: «Забудь, сынок! Забудь об этом, то была ошибка. Не повторяй ее, не терзайся, не порти себе жизнь! Забудь как можно скорее ошибки отцов!»

Но это было не так-то просто.

Он очнулся от скрипа отодвигаемого стула и нетерпеливого ерзания маленькой Инги, которая никак не могла дождаться конца этого скучного разбирательства. Но в эту минуту судьи встали, а вместе с ними встала и чета Грегоровых, и совершенно помимо воли поднялся и Якуб Якубец, чтобы выслушать постановление от имени республики, согласно которому брак Мирослава Грегора и Татьяны Грегоровой объявляется расторгнутым. Больше никто ничего не говорил, никто ни о чем не спрашивал и ничего никому не объяснял, потому что все уже страшно устали от слов, которые сразу утратили всякий смысл. Якубу на мгновение показалось, что Грегор сейчас подойдет к бывшей жене и подаст ей руку, вежливо прощаясь, но он явно смутился и только погладил ладонью растрепанные волосы дочери, которая совершенно беззаботно и непосредственно прижалась к отцу (он может посещать ее по четным субботам и воскресеньям!), собираясь вместе с ним выйти из зала суда. Однако отец наклонился к ней, прошептал что-то ей на ухо, а потом быстро вышел вон, ни на кого не оглядываясь. Они услышали звук его шагов по длинному пустынному коридору.

Выйдя в коридор, Якуб увидел удаляющуюся Татьяну Грегорову (значит, ее зовут Татьяна, Таня), а рядом с ней топающую Ингу. Женщина шагала твердым, в общем-то неженским шагом, в котором чувствовались упрямство и неприятие какого-либо сочувствия. Он понял, что его представление о драматическом репортаже расползается по швам. Однако, отбросив сомнения, он пустился догонять Грегорову. Разведенного мужа между тем он потерял из виду, так что надо было торопиться, чтобы не упустить хотя бы бывшую жену и попросить ее уделить ему несколько минут.

Когда он остановился на широких ступенях Дворца юстиции, его удивили яркие и сверкающие краски летнего дня, почти беззаботные лица людей, проходящих мимо. Головы обеих Грегоровых потерялись в толпе, и он побежал за ними по тротуару. Он догнал их и, опередив на шаг, запыхавшись, обратился к женщине:

— Извините, пани… пани Грегорова. Могу ли я попросить вас кое о чем?


Матуш Прокоп с облегчением положил телефонную трубку и вытер пот со лба. Ему потребовалось больше часа, чтобы обзвонить Министерство строительства и техники, поймать референтов и заведующих отделами, которые предоставили ему информацию о недостроенной станции на нефтехимическом комбинате в Буковой. Он набросал краткий черновик, а текст продиктовал прямо в типографию. Он выслушал ругань старого Габарки, потом сентенции ответственного секретаря, мол, как же так, что он себе думает и почему ходит на рыбалку, когда сдается в печать номер, — и храни, мол, нас господь от такого вот заместителя главного. Когда все эти неприятности остались позади, он почувствовал, что история с комбинатом для него окончена.

Тогда еще он ни сном, ни духом не знал, как глубоко заблуждается.

На столе высилась гора рукописей, писем от авторов и читателей, а также целый список еще не сделанных телефонных звонков. Он сердито подумал, что если бы с самого утра был в редакции, а не на рыбалке, то его стол был бы очищен сейчас от всех этих редакционных дел, и что теперь ему придется разбираться со всем этим только после возвращения из Банской Каменицы, а к тому времени рукописей и писем станет втрое больше. Теперь он, конечно же, ничего не успеет: его ждет беседа с академиком Кубенко, а он к ней еще не готов, так что кофе придется отложить на потом. Он позвонил Бенядику, что сейчас зайдет к нему.

— Посмотри! — Бенё Бенядик показал на толстую папку вырезок. — Вот что я нашел в нашем архиве. ЭВМ выдала мне такой список публикаций и журналов, что я мог бы изучать их всю свою жизнь.

Прокоп подавленно смотрел на вырезки и на длинный список статей об окружающей среде. Ему было ясно, что до одиннадцати часов он не сможет просмотреть даже тысячной доли подготовленных материалов, и смиренно подумал о том, насколько непоследовательна профессия журналиста.

Он опустился на стул за широким столом и с минуту неподвижно глядел на груду бумаг, сомневаясь, стоит ли вообще за них приниматься или лучше пригласить Катю на чашку кофе.

— Я принесу тебе кофе, — отозвался Бенё, словно читая мысли Прокопа. — Ты хотя бы пока пролистай это.

Матуш благодарно взглянул на старого Бенядика и кивнул. Он раскрыл папку и приготовил чистый блокнот. Начал перелистывать вырезки, выписывая факты, цифры, идеи. Проблема не была для него ни новой, ни незнакомой, и он представлял, о чем ему надо говорить с академиком Кубенко, однако некоторые факты ошеломили его.

Он прикрыл глаза, и перед ним поплыла картина будущего: иссохшая, пустая земля, растрескавшаяся от засухи; уничтоженный, развеянный ветром верхний слой почвы, из которой при малейшем дуновении поднимаются тучи пыли, а кругом — душный, тяжелый и едкий воздух. Планета окутана газовой оболочкой, не дающей дышать, а вместо облаков на небе — непроглядный свод из углекислого газа, создающий эффект застекленного парника. Вместо прозрачных рек текут потоки грязной мути, которые несут в океаны жидкость, лишенную всякой жизни. И моря тоже мертвы, пляжи покрыты слоем нефти, заводскими отбросами и мертвыми птицами, города вымерли, улицы завалены грудами бетона и обломками машин. Погибли растения, плодородные поля превратились в пустыню; парниковая атмосфера на планете вызывает таяние арктических льдов; поверхность Мирового океана, который уже давно превратился в липкую кашу, затопляет берега, и целые континенты исчезают в этой пучине. А где же человек? На самой вершине какой-нибудь гималайской горы он строит себе огромный космический корабль, современный Ноев ковчег, чтобы погрузить в него остатки жизни и отправиться в космос на поиски новой, зеленой, живой планеты в бесконечных просторах Вселенной.

— Кофе, — вернул его к действительности Бенё Бенядик, поставил на стол чашку и уселся напротив. — Жалко, что у тебя нет больше времени. Там столько интересного! — Он тут же встал и двинулся к двери. — Не буду тебе мешать.

В комнате стало совсем тихо. Прокоп читал статью о радиоактивном излучении на некоторых атомных электростанциях.

Листая вырезки, он делал заметки и подсознательно думал о старом Бенядике, о том, как часто вспоминает он о Кисуце, откуда был родом. От его воспоминаний веяло идиллическими временами зеленых пастбищ с отарами овец и пастухами, виделась прозрачная Кисуца, кишащая рыбой, и воздух, покалывающий легкие, словно иголками, и старые телеги, запряженные парой волов, и нетронутые бескрайние равнины. А нынче плавает по реке белая пена из сточных канав, воздух отравлен дымом заводов, в горах полно туристов и мусора. Да и старый Бенядик не ютится больше в шалашах, он обслуживает ЭВМ в архиве Пресс-центра.

От этой мысли Матуш Прокоп передернул плечами. Стоит ли грустить по романтическим Кисуцам, стоит ли бунтовать против заводов, плотин и промышленности. Жалеть можно лишь о том, что некоторые предприятия построили, не обдумав заранее все как следует, нарушив подряд все инструкции, а теперь непреклонно спускают в реки свои отходы и отравляют воздух.

Он закрыл блокнот, отодвинул чашку, а разбросанные вырезки так и оставил лежать на столе — старый, добрый Бенядик приведет все это снова в порядок. Было без четверти одиннадцать.

2

В то время как Матуш Прокоп ехал в тридцатом автобусе из Пресс-центра на встречу с академиком, инженер Мартин Добиаш выезжал на служебном газике из ворот нефтехимического комбината в Буковой. Прямо в воротах ему пришлось резко затормозить — на дорогу шагнула какая-то женщина и, испуганно вскрикнув, выбросила вперед руку, словно защищаясь от автомобиля. Мартин выругался и со злостью распахнул дверцу, но когда увидел заводского юриста Веру Околичную с испуганным выражением лица, выскочил из газика.

— Мне кажется, я вас немного напугал.

— Кажется, — ответила она, и выражение испуга пропало. — Извините, я просто задумалась о важном деле.

Он присел на корточки и стал собирать рассыпанные бумаги, выпавшие у нее из рук.

— Какое такое важное дело, что из-за этого вы бросаетесь мне под колеса?

Она тоже опустилась на корточки, и ее клетчатая юбка задралась, обнажив колени, она скорее почувствовала, чем увидела, его любопытный взгляд и чуть капризно одернула подол.

— Да не знаю даже, — улыбнулась она. — Все важно. Ведь жизнь серьезная штука.

— Правда?! — По его голосу нельзя было понять, спрашивает он или соглашается. — Пойдемте, я вам кое-что покажу.

Она сунула папку с бумагами под мышку и выпрямилась. Добиаш остался на корточках и снизу глядел на стройную высокую фигуру заводского юриста.

— А что такое? — спросила она.

— Ямы. — Он поднялся.

— Ямы?

— Гудроновые ямы переполнены отходами.

— Я думала, вы меня приглашаете на чашку кофе…

Когда она уселась на узком сиденье газика, он включил зажигание и осторожно двинулся вперед, словно боясь, что кто-то снова выскочит перед ним на дорогу. Он смотрел прямо перед собой, иногда поглядывая на ее профиль, на руки с бумагами, сложенные на коленях. Машина свернула и затряслась по кочкам полевой дороги.

— Вы помните совещание у директора? — спросил Добиаш. — Как вы думаете, что сделано со вчерашнего дня? Не знаете? Я вам скажу — ничего. Гибала не захотел отпустить ребят с производства, мол, отстают с прошлого месяца и надо вытягивать план. Вчера приходил ко мне Хутира и просил, чтобы я вместо него занялся топкой. А сегодня еще и эти гудроновые ямы! Директор приказал, чтобы я проверил исполнение вчерашних приказов, — он невольно глянул на часы, — вот уже почти обед, а никто еще и пальцем не пошевельнул… — Он покосился на Веру и тут же снова сосредоточил внимание на дороге, которая свернула и стала подниматься по склону холма. — Каждый на что-то ссылается. Вас не удивляет, что повсюду такой бардак?

Заводской юрист одной рукой придерживалась за приборную доску машины, а другой — старательно сжимала свои бумаги.

— Мне кажется, будет дождь, — сказала она с тревогой в голосе, а когда инженер удивленно взглянул на нее, быстро добавила: — Ямы переполнятся и потекут, — и лишь через минуту, словно отвечая на вопрос Добиаша, продолжала: — Бардак? Но план-то ведь выполняем!

Добиаш наклонился к рулю и через лобовое стекло взглянул на небо: тяжелые грозовые облака теперь уже не метались по небу, как стадо без пастыря, они неуклонно густели и темнели, создавая впечатление, что растет на глазах некая неодолимая преграда. К тому же и ветер, разгонявший до этого тучи, утих, и вся эта чернота приближалась, словно гонимая собственной тяжестью и необходимостью избавиться от накопленной и так долго сдерживаемой влаги.

— План выполняем, — отозвался Добиаш. — Но какой ценой? Все оборудование работает с перегрузкой, а люди — на износ. Не удивляйтесь, что станки все время ломаются, а люди допускают ошибки.

— Надо было бы снизить план, да?

В том месте, где чернота коснулась холмистых вершин, все пространство вдруг рассекла узкая изломанная линия молнии, залившая на мгновение мертвенным сиянием склоны гор. И тут же послышалось протяжное отдаленное рокотание грома. Вера Околичная невольно вздрогнула.

— Все намного сложнее, — продолжал инженер Добиаш. — План рассчитан правильно. Мы можем его не только выполнить, но и перевыполнить. Но не с нашей технологией и не без очистной станции. Если бы у нас хватило времени на ремонт испорченного оборудования, мы могли бы работать продуктивнее. Но мы не можем сейчас выключить фильтры, поскольку они и так работают с перегрузкой за станцию, а ту мы никак не в силах закончить, вот и получается заколдованный круг…

— Значит, легко может случиться, что фильтры выйдут из строя и не смогут задержать отходы, которые погубят Грон, — рассуждала заводской юрист. — Тогда-то и придется потрудиться над законами. — Она чувствовала себя увереннее, когда речь шла о законах и параграфах.

— Ничего нам не будет, — проворчал Добиаш. — В худшем случае заплатим штраф. — Он устало усмехнулся. — Ведь, в конце концов, эти штрафы предусмотрены сметой. Мы обо всем подумали…

— Да это же смешно! Предприятие наперед подсчитывает будущие штрафы… да еще включает их в смету!

— Скорее, это грустно, — ответил Добиаш.

Они помолчали, а между тем машина выбралась на невысокий бережок, уже издали был виден проволочный забор и белые таблички со светящимися красными буквами: «Вход строго запрещен!»

Газик подъехал прямо к этому забору, и Добиаш выключил мотор. Он наслаждался плотной безбрежной тишиной, все замерло, не было слышно ни птиц, ни шелеста деревьев — ничего, что нарушало бы этот общий покой.

— А что нам скажут наши дети? — Неожиданно он повернулся и посмотрел на Веру. — Папочка, что же вы тут наделали? Что вы нам оставили? Вот в этом свинстве мы должны жить?!

— У вас есть дети? — Верины губы тронула слабая улыбка.

— Пока нет. Но, говоря откровенно, когда вот так смотрю на вас, хотелось бы их иметь.

От этих слов, сказанных инженером так непосредственно и недвусмысленно, Вера покраснела и быстро проговорила:

— Мы ведь пришли посмотреть на ямы, не так ли?

Он быстро выскочил из машины и со связкой ключей подошел к железной калитке, с некоторой нервозностью отыскивая нужный ключ.

— Может быть, все не так уж плохо, — сказала Вера за его спиной.

— Будем надеяться, — пробормотал он. — Но сейчас я вам покажу кое-что, что вас не обрадует. — Он открыл калитку, пропустил Веру и снова запер дверцу. От него не ускользнуло, что при этом она почти заговорщицки улыбнулась, у него было такое чувство, что они вошли в квартиру, где все только их и ожидало.

На этом огороженном пространстве, принадлежащем комбинату, куда имели доступ только несколько из его служащих, были врыты в землю две огромные цистерны, каждая метров пятьдесят в диаметре. Обе наполнились отходами производственных масел. Поверхность этой маслянистой каши лишь на двадцать-тридцать сантиметров не доходила до верхнего края цистерны и сверкала, словно это были воды глубокого озера.

К цистернам вела узкая заросшая травой дорожка, видно было, что ходили по ней не часто. Добиаш шагал первым, за ним Вера. Они остановились метрах в трех от цистерны.

— Самая большая глупость, какую мы только смогли выдумать. Эти емкости невозможно как следует заизолировать, и масло все равно попадает в почву. А теперь, — Мартин с опаской посмотрел на затянутое тучами небо, — начнется ливень, масло перемешается с водой, и все это может запросто хлынуть в долину. Вы способны себе это представить? — Он повернулся к Вере и настойчиво глянул в глаза.

— Могу, — спокойно отвечала она. — Так почему же нельзя это предотвратить?

— Нельзя. Все, что не сожжет топка, надо куда-то вывозить. А если мы увеличим приток отходов, скорее всего не выдержат фильтры, они выйдут из строя, и вся эта масса потечет в Грон.

— Я снова чего-то не понимаю, — пожала плечами заводской юрист. — Почему не справляется топка?

— Потому что не рассчитана на такую мощность. Когда ее строили, объем производства был меньше. За это время производство выросло в несколько раз, а топка осталась прежней. Пришлось выкопать эти ямищи. И одновременно начали строить очистную станцию, но от нее пока — только стены…

— Какая-то бессмыслица, — Вера смотрела на тусклую поверхность цистерны, не в силах отвести от нее взгляд.

— Да, — подтвердил Добиаш. — А еще бессмысленней, представьте себе, что во дворе комбината вот уже два года валяются так и не распакованные высокопроизводительные механизмы для очистки отработанных вод. Конечно, валютные. А мне некуда их поставить!

— Кому-то надо бы дать за это по шее, — сказала Вера.

— Кое-кого за это посадить надо! — твердо ответил Добиаш.

Заводской юрист рассмеялась.

— Ишь какой прыткий! На это все-таки существуют законы.

— Вот именно! Это же безответственность, граничащая с преступлением! Не говоря о том, что все это делается вопреки здравому смыслу.

Вера Околичная снова, не отрываясь, глядела на блестящую поверхность заполненной цистерны, словно завороженная каким-то волнующим зрелищем. Снова сверкнуло в небе, но теперь уже где-то поблизости, и сразу же загрохотал гром, как будто в пропасть сорвались огромные валуны.

— Пошли, — Мартин тронул Веру за руку. — Сейчас начнется гроза.

— Посмотрите-ка, — Вера показала на другую сторону цистерны. — Видите? Мне кажется, там что-то есть… Какие-то пятна…

— Ничего не вижу.

Но она уже зашагала вокруг цистерны, а инженер волей-неволей двинулся за ней.

Вера подошла совсем близко к яме, внимательно вглядываясь в поверхность, а потом испуганно вздрогнув, зашептала:

— Птицы…

У края цистерны лежали мертвые птицы, их было много, одна возле другой, они лежали неподвижные и блестящие, словно выточенные из гладкого металла, со слипшимися перьями и выпученными глазками. Они лежали вверх лапками, из которых торчали коготки. Их было штук пятьдесят, может быть, больше.

— Птицы… — повторил за Верой Добиаш и невольно поднял глаза к небу. — Они думали, что садятся на озеро…

— Это ужасно, — прошептала Вера.

— Они хотели передохнуть. Возможно, это перелетные птицы, вы понимаете что-нибудь в этом?

— Нет. Я никогда их не видела.

Они так и стояли бы, ошеломленно глядя на мертвых птиц, если бы снова над ними не блеснула молния, и почти в ту же минуту на маслянистую гладь шлепнулись тяжелые быстрые капли дождя.

Инженер схватил Веру за руку, и они помчались к выходу. Сначала редкие капли то тут, то там падали на землю, но вдруг как будто рухнула какая-то преграда, и с небосвода хлынули плотные потоки воды. Они подбежали к калитке, Добиаш распахнул ее, потом аккуратно запер на ключ, и совершенно промокшие, они влезли в машину.

Вытерев воду с лица и поправив мокрые волосы, Добиаш посмотрел на заводского юриста: ее волосы пригладило ливнем, а одежда облепила тело, тонкая ткань блузки стала прозрачной.

Мартин почувствовал острое неодолимое желание коснуться ее, положил руку на мокрую ткань и прижался к ее влажному телу.

В первое мгновение и она поддалась этой властной стихии, между ними не осталось никаких преград, лишь взаимная тяга, но вдруг опомнившись, девушка отпрянула так решительно и непреклонно, что и Мартин внезапно пришел в себя. Машина рванулась, а по ее полотняной крыше забарабанил ливень.


Когда Матуш Прокоп поднимался по лестнице на четвертый этаж в здании Академии, где находился Институт защиты окружающей среды, настроение у него было не из лучших. Он опаздывал почти на четверть часа. Поднявшись на третий этаж, он уже запыхался, и мысленно костерил неработающий лифт, свою скверную физическую подготовку и, наконец, эту мрачную предгрозовую погоду, повышающую людям давление и действующую на и без того натянутые нервы.

Кроме того, он ругал себя, что не подготовился к беседе с академиком, у него было ощущение, что он идет на экзамен, так и не просмотрев конспекты лекций. Он вспомнил любимые слова университетского профессора, что хороший журналист напишет статью и без всякого стола, нужно только как следует подготовиться, изучить как можно больше источников, а уж потом на месте только дополнить и уточнить то, что уже знаешь. На сей раз он знал о предмете беседы не слишком много и сердился на себя за необстоятельность, за поверхностность, а вдобавок сердился на время, которого никогда не хватает.

Кабинет академика Кубенко находился прямо напротив лестницы. Запыхавшийся Прокоп постучал и, не дожидаясь ответа, вошел. Он растерянно огляделся, готовый тут же принести извинения, но большая затемненная комната показалась ему пустой. И только всмотревшись как следует, он заметил возле окна стол, а за ним сидящего спиною к двери мужчину. Матуш видел его узкие плечи и редкие непослушные волосы на темени. Мужчина повернулся, но остался сидеть, у него было молодое лицо с выразительным носом и резко очерченными скулами, над которыми поблескивали стекла очков в тонкой оправе. Прежде чем Прокоп успел что-либо сказать, мужчина улыбнулся, и тонкая кожа на его худощавом лице натянулась. Он встал и протянул руку.

— Привет! Опаздываешь, но это ничего. Старик еще не пришел.

Прокоп с удивлением узнал своего однокурсника по университету. Его звали Томаш Сатлер, у Прокопа была хорошая память на имена, они вместе жили в общежитии, в одной комнате, вместе посещали лекции и в армии попали в одну и ту же воинскую часть. Томаш Сатлер кончал биологический факультет, и Прокоп не видел его несколько лет.

— Старик меня предупредил, что придет какой-то Прокоп из газеты, — сказал Сатлер, пожав своему однокашнику руку. — Я тут же понял, что это ты.

— Откуда ты взялся? — в свою очередь спросил Прокоп. — И что у тебя общего с окружающей средой? Ведь ты биолог!

Томаш подвел Прокопа к низкому столику и к двум старым обшарпанным креслам.

— Не все ли равно, где бросить якорь? Выпьешь кофе?

Прокоп поблагодарил, сказав, что пил только что.

— Я здесь на должности ученого секретаря. Приличная зарплата, уйма свободного времени и почти никакой работы. — Томаш попытался улыбнуться. — Делаем науку из воздуха. А также из воды. — Он хохотнул над собственными словами. — По мне все это лишь… псевдонаука. Но старик к этому относится смертельно серьезно. Ну а ты как живешь?

— Помаленьку, — пробурчал Прокоп и нервно взглянул на дверь, через которую должен войти академик Кубенко. — А сейчас лучше ты мне кое-что расскажи. Я имею в виду об институте… об академике.

Сатлер махнул рукой.

— Старик сам тебе расскажет. Мы изучаем влияние цивилизации на окружающую среду. Вода, воздух, почва. Экология. Наш старик великий борец. Дон-Кихот. Чудак. Но меня все это, само собой, не касается. Я хочу тут в тенечке написать кандидатскую. Потом мне повысят зарплату. А пока, что ж, — Томаш оживился, — я купил себе домик в уединенном местечке… нетронутая природа… ручеек… Словом, красота! Хочу все это привести в порядок, ну, сам понимаешь, теплая вода, ванна, гараж — одним словом, комфорт! Вот тогда приглашу тебя…

— Вода, воздух, почва… — повторил Прокоп. — Конкретные примеры? Или только теоретически? А результаты исследований?..

Он не договорил, потому что открылась дверь, и быстро вошел высокий, слегка сутулый человек с густой седой гривой волос, в элегантном темно-синем костюме. Он напоминал скорее дипломата, нежели ученого.

— Кубенко, — прогремел еще в дверях его голос, и академик направился к столику. — Извините, — обратился он к Прокопу, — убежал из университета. Лекция затянулась. Прошу ко мне.

Он вошел в соседнюю комнату. Прокоп — за ним. Сатлер, улыбаясь, подмигнул ему.

Матуш Прокоп с возрастающим интересом рассматривал академика Кубенко: каждое его движение, каждый жест источали энергию. Он не мог сидеть ни минуты, все время находясь в движении, как человек, который страшно торопится, а его напрасно задерживают. Казалось, он вот-вот выскочит из-за стола и начнет бегать по комнате. Прокоп внимательно следил за ним: мускулы на лице выдавали напряжение, голова была наклонена вперед, словно под тяжестью густой и непокорной гривы, даже воздух вокруг него казался наэлектризованным, плотным от двигающихся частиц.

— Выпьете что-нибудь, правда? — спросил академик после того как они с минуту глядели друг на друга, и, не ожидая ответа, направился к книжному шкафу.

Прокоп повторил, что кофе уже пил.

— А кто говорит о кофе?

…Академик сел, сложив руки на столе.

— Ну, приступим к делу, молодой человек. Вас интересует окружающая среда. — Прокоп кивнул, и академик продолжал: — А вы думаете, что положение вещей изменится, если мы будем писать об этом в газетах? — И прежде чем Матуш успел что-либо ответить, ответил сам себе: — Давайте кричать, авось, нас и услышат!

Прокоп знал, что придется импровизировать, но, к своему удивлению, не чувствовал при этом никакой робости, никакой неуверенности. Он объяснил, зачем пришел и о чем хочет поговорить, в общих чертах о проблематике защиты окружающей среды, о философских, политических и социальных аспектах экологии, о назначении института, о его задачах и перспективах и, в заключение, о будущем человечества с точки зрения экологии.

По тому, как оживился и улыбнулся академик, Прокоп сделал вывод, что такое направление беседы его устраивает.

— Хорошо, молодой человек, — отозвался Кубенко и покосился на маленький магнитофон, который журналист поставил на стол. — Довольно широкий круг вопросов, но я думаю, мы справимся. — Он отодвинул стул и, заложив руки за спину, начал ходить по кабинету.

— Вы слышали о теории Мальтуса? — начал академик, и Прокоп с облегчением вздохнул, не только потому, что был знаком с этой теорией, но и потому, что голос академика гремел так, что дрожали оконные стекла. — Глобальные проблемы среды, которая нас окружает, в том числе и энергетические источники, связаны в первую очередь с ограниченными возможностями нашей планеты и ее природных ресурсов, — начал академик, вышагивая по комнате. — Растет число жителей, а с ними растет и потребность в сырье. Запасы невосстанавливаемых источников, так же как и равновесие источников восстанавливаемых, таких, как вода, кислород, дерево и тому подобное, лимитированы. Некоторые ученые считают основной угрозой рост численности населения в развивающихся странах и доходят до того, что предлагают меры по увеличению смертности в этих странах.

Академик остановился и наклонил голову, словно бык, готовящийся к нападению.

— Все это похоже на лекцию, не так ли? — буркнул он. — Но таков уж мой способ изъясняться. Давайте я буду рассказывать, а вы из всего этого что-нибудь для себя выберете.

Прокоп кивнул.

— Эти ученые, — продолжал академик, — разработали теорию так называемого глобального равновесия, которая призвана предотвратить экологический кризис. Согласно их воле, необходимо затормозить дальнейшее развитие производства и рост народонаселения, чтобы человечество могло избежать катастрофических последствий. Вы понимаете, какие моральные, этические да и политические проблемы принесло бы такое решение…

Академик остановился, повернулся на пятках и взглянул на Прокопа из-под насупленных бровей.

— Извините. Я столько лет преподаю в университете, что, представьте себе, иногда и с женой говорю, как будто стою на кафедре…

Прокоп вежливо улыбнулся, сказал, что все в порядке, и просил его продолжать. Академик тряхнул гривой.

— Видите ли, идея о прекращении дальнейшей индустриализации, а тем самым идея замораживания современного состояния производства по своей сути не реальна, этого объяснять не надо. Развитие производства должно быть уравновешено по всему земному шару, это связано с запасами сырья, которые, я повторяю, ограничены. Но, благодаря научно-техническому прогрессу, использование сырья становится все более и более эффективным, а если мы добавим к этому новые, еще не найденные запасы, получится, что в будущем столетии запасы сырья станут сравнительно больше! Мы начнем использовать вторичное сырье, и, таким образом, появится антропогенный цикл материи… А что касается числа жителей на планете, то ученые убеждены, что и при современном уровне техники Земля могла бы прокормить в десять раз больше людей, чем сейчас… Ведь есть океаны! Это неисчерпаемые кладовые продовольствия и энергии!..

Прокоп внимательно слушал.

— Возможно, я размахнулся слишком широко, — повернулся к нему Кубенко, — но мне хотелось бы ознакомить вас с проблемой самым подробным образом. Все взаимосвязано. Вот, скажем, энергия. С одной стороны, постоянно растет потребление энергии, но при этом растут и потенциальные возможности ее получения. Человечество может практически неограниченно использовать ядерную и солнечную энергию, термоядерное тепло из недр Земли и массу других источников. Мы должны иметь в виду, что не нехватка энергии, а ее неразумное использование может привести человечество к негативным результатам. Ну, например. Если общее производство энергии на планете повысится, то общее количество тепла, произведенное человечеством, будет составлять уже не ноль целых одна десятая или ноль и две десятых процента того, что получает Земля от Солнца, а один или целых два процента! Это может привести к климатическим изменениям. К каким? Сегодня никто точно сказать не может…

Климат может измениться и в связи с иным родом человеческой деятельности, — продолжал он. — Загрязнение пространства смогом и углекислым газом снижает прозрачность воздуха и уменьшает количество солнечной энергии, падающей на Землю. Понижается и инфракрасное тепловое излучение Земли в космическое пространство. Изменяется равновесие водных ресурсов. Значительная часть воды в реках используется для ирригации и для нужд промышленности. Тем самым понижается приток воды в океаны и повышается испаряемость на континентах. Все эти процессы могут изменить климатические условия планеты. Но каким образом, этого я предсказать не в состоянии…

Академик подошел к свободному креслу и уселся в него, положив руки на подлокотники. — Вы, конечно же, спросите, может ли человек предотвратить климатические перемены. — Он резко встал. — Конечно, то, что человек испортил, он должен исправить! Не сомневаюсь, что эта проблема будет решена, как всегда решались все проблемы, встававшие перед человечеством. Хотите знать, каким образом? По моему мнению, во-первых, нужно решить ряд научных задач, направленных на разработку методов динамических подсчетов последствий негативного воздействия, а во-вторых, перестроить производство согласно этим подсчетам. Непонятно? Проще говоря, предвидеть и в соответствии с этим планировать!

Академик Кубенко производил впечатление человека, который старается что-то втолковать недалекому студенту.

— Попробую выразиться иначе. Человечество должно как-то справиться с последствиями загрязнения среды промышленными отходами. Этого можно достичь путем совершенствования очистных сооружений на производстве и перестройкой на безотходную технологию. Необходимость такой технологии диктуется не только соображениями защиты окружающей среды, но и эффективностью производства, то есть полным использованием всей материи…

Прокоп заерзал в кресле и впервые подал голос.

— Вы говорите, перестройка производства… Но это потребует огромных средств!

— Ничего подобного, — заворчал академик, которого, очевидно, это замечание несколько выбило из колеи. — С технической точки зрения, такие меры вполне возможны. Например, в Соединенных Штатах такая перестройка потребовала бы несколько сот миллиардов долларов. Да, это много! Но эта сумма не превышает военных расходов Америки за пять-шесть лет. А если речь идет о будущем человечества, то нет такой суммы, которая была бы слишком велика! Послушайте, — тут он в упор взглянул на журналиста, — сохранение здорового жизненного пространства не является делом какого-нибудь одного завода или предприятия. Это проблема всего человечества! Ведь вещества, выбрасываемые вместе с дымом в воздух на рурских предприятиях, оседают на скандинавских озерах!..

— Мне вспомнился эпиграф к книге Хемингуэя «По ком звонит колокол», — сказал Прокоп и взглянул на академика, проверяя, слушает ли он его. — Когда умирает человек, не спрашивай, по ком звонит колокол. Он звонит и по тебе, потому что со смертью одного человека умерла маленькая часть человечества… Или что-то в этом роде.

— Да, — кивнул Кубенко, хотя казалось, что он и не слушал его. — Я хочу закончить эту часть проблемы, — после минутного раздумья продолжил он. — Я не пессимист. У меня нет причин смотреть в будущее с тоской в глазах. Человечество, конечно же, справится с нехваткой энергии, с загрязнением среды, с демографическими проблемами и запасами сырья. Проблема в чем-то другом… Тенденции развития общества определяются социальной системой и политическим строем. В этом все дело. — Он снова начал выхаживать по кабинету. — Итак, вывод из сказанного состоит в том, что если человечество остановит гонку вооружений и будет вкладывать деньги в охрану природы, в перестройку промышленности в соответствии с требованиями экологии, если оно сможет стереть все возрастающие различия между уровнем развития отдельных стран, то можно смотреть в будущее без опасений. Но это задача не только ученых, это дело всего человечества… Как в этой цитате из Хемингуэя…

Он остановился возле стола и уставился на магнитофон.

— Таким образом, я ответил на ваш первый и на последний вопросы. Не знаю, убедили ли вас мои слова.

Прокоп с готовностью кивнул. Да, все это в точности так, как он себе представлял, и теперь, мол, можно перейти к следующему вопросу, то есть, как обстоит у нас дело с охраной окружающей среды.

— Что ж, давайте отведаем кислого яблока, — академик горько улыбнулся, словно и впрямь почувствовал на губах вкус незрелого плода. — Даже не знаю, с какого бока начать. — Он прошелся от стола к двери, от двери к окну, потом к креслу. Все это время Прокоп с интересом наблюдал за ним. Наконец тот уселся, положив ногу на ногу и нервно покачивая ею, словно отбивая такты какой-то песни. — Здесь мы встречаемся сразу с несколькими проблемами, — начал он медленно, осторожно подыскивая слова. — Загрязнение воздуха, воды и почвы, возрастание шума. Наибольшие сложности у нас с чистотой воздуха, он загрязнен более всего.

Академик не выдержал долгого сидения в кресле, вскочил, словно его выбросила пружина, и начал снова ходить по комнате. С минуту молча почесывал подбородок, потом направился к столу, выдвинул ящик и вытащил оттуда захватанную папку.

— Как вы думаете, почему в воздухе столько грязи? — обратился он к журналисту, но, не дожидаясь ответа, продолжал: — Проблема чистоты воздуха осложняется топливно-энергетической ситуацией. Проще говоря, у нас нет в достаточном количестве высококачественного топлива. Поэтому мы вынуждены прибегать к установке очистного оборудования. Хуже всего дело обстоит в Братиславе, Кошице и Горной Нитре. — Он заглянул в бумаги, которые держал в руке. — За год в воздух выбрасывается до четырехсот пятидесяти тысяч тонн отходов. Это только в Словакии!

Он закрыл папку и положил ее на стол. — Когда я начал заниматься этой проблемой, я спросил сам себя, неужели это такой неразрешимый вопрос? Нет. Там, где немного пораскинули мозгами, там эту проблему решили. Но не везде это получается. Знаете, почему? Нет фильтров. То есть их очень мало. Для их производства у нас нет мощностей, а для закупки за границей нет валюты. — Он снова с минуту помолчал.

— Скверное положение и с уловителями отработанных газов. С окисью серы проблемы во всем мире. Это сложный технико-экономический вопрос, фильтры здесь не помогут. Надо менять топливную базу, а это не так просто. Но речь не об этом. Скорее речь идет о людях и об их образе мышления.

Академик снова взял папку и тут же ее отложил.

— Есть десятки руководящих работников, которым вопросы защиты окружающей среды ничего не говорят. Поезжайте в глубинку, увидите сами, вы же журналист. Многие директора заботятся только о плане и премиях. Что им до какой-то реки или чистого воздуха!.. На состояние экологического оборудования им наплевать, а в результате это приносит гигантские убытки… Хуже всего, что мы действенно не боремся против таких людей. Мы бьем тревогу только тогда, когда дело доходит до аварии. На предприятие налагается штраф, а директору срезают премию. Но это же все полумеры. Мы должны убедить людей, что самое ценное, что у нас есть, это здоровая природа. Погубив природу, мы погубим себя… А коль скоро мы не можем людей убедить в этом, мы должны их заставить…

Прокоп, слушая, кивал головой.

— Следующая проблема. Вода. Вы видели Ваг пониже Ружомберка? Вонючая сточная канава. Мертвый канал. — Он грустно усмехнулся. — Когда-то там было столько рыбы… — Махнул рукой. — Может быть, когда-нибудь мы снова будем там рыбачить… Я — уж нет, вы — может быть, если вы, конечно, рыбак…

Матуш Прокоп неуверенно улыбнулся.

— В Липтовском Микулаше уже пустили очистную станцию, заканчивается строительство больших очистных сооружений в Ружомберке и Жилине… Надеюсь, что после этого Ваг станет чистым. Но ведь речь не только о Ваге, есть еще Грон и Нитра… Положение несколько выправится, так как строятся станции в Брезовой, Шагах, Тисовце, в Жарновице… Центральную станцию очистки канализации получит Братислава и особо «Словнафт». Уж этот несчастный «Словнафт»! Не знаете, зачем его построили на Житном острове? Мы не имели права строить химические заводы в верхнем течении рек… Где теперь эти проектировщики? Где эти люди, которые утверждали проекты?

Академик повернулся к Прокопу.

— Я рассказываю об этом вкратце, но, думаю, для вас этого достаточно. Если хотите, могу дать вам на время эти бумаги, — он указал на папку. — Это обоснование нашего института для совещания в правительстве по вопросам окружающей среды.

Прокоп снова кивнул. Рассказа ученого вполне достаточно, но папку он все-таки возьмет, она может еще пригодиться.

— Пошли дальше, — продолжал Кубенко. — Земля. Каждый год у нас ее сжирают заводы, новые жилые районы, коммуникации и так далее. Конечно, я ничуть не противник ни новых заводов, ни новых домов. Однако мы должны строить их на менее ценных землях. Создают проблемы и искусственные удобрения, некоторые из них дают лишь кратковременный эффект, а в результате портят воду и землю.

Магнитофон щелкнул, и Прокоп быстро перевернул кассету. Потом взглянул на собеседника, приглашая его продолжать.

Однако академик молчал. Он задумчиво смотрел на вытертый ковер, на носки своих ботинок и так стоял, заложив руки за спину. Когда же молчание слишком затянулось, журналист нарушил его:

— Почему же всегда снова и снова повторяются одни и те же ошибки?

— Да, да, — буркнул Кубенко, но Прокопу показалось, что тот не слышал вопроса. Он уже хотел повторить, но тут академик выпрямился и снова двинулся по кабинету. — Не выполняется план строительства очистных станций, — сказал он. — Таких незаконченных строек полно, и это тоже проблема. Правительство принимает меры, чтобы ускорить их завершение, но все равно движется это очень медленно. Причины все те же: недоработка самой идеи, плохое качество предпроектных и проектных разработок, срывы поставок необходимого оборудования, их монтажа… ну и, конечно, строители, не выполняющие обязательств… Видите сами, мы ругаем тех, кто отравляет нам жизненное пространство, а они зачастую сами ничего поделать не могут…

Прокоп сказал, что такие примеры знает по собственному опыту.

— Ну и какой же из этого сделать вывод? — спросил академик и тут же ответил: — Лучше координировать деятельность предприятий, лучше проектировать, установить более строгий контроль, применять малоотходную технологию, многократную очистку сточных вод… Необходимо изменить образ мышления руководящих работников, заставить их уважать законы, научить их ответственности не только за себя, но и за будущие поколения…

Он устало опустился в кресло.

— Возможно, мои слова вам кажутся слишком высокопарными… или даже дешевыми… и смешными. Ведь когда мы их слишком часто повторяем, они становятся смешными, это правда… — Он повернулся к журналисту. — Ну как, достаточно?

— Спасибо, — Прокоп благодарно кивнул. — Буду рад, если вы прочитаете материал и завизируете его.

— Зачем? — Кубенко махнул рукой. — Я вам доверяю.

Прокоп усмехнулся, у него уже был опыт в этих делах. При первой встрече люди часто разговаривают откровенно, но когда потом приносишь готовый материал, они вдруг будто пугаются собственных мыслей и начинают вычеркивать суть, оставляя лишь голые фразы.

— Мы еще хотели поговорить о вашем институте, — напомнил он.

Академик оживился.

— Все, о чем мы тут говорили, касается и нашего института. Мы — научная организация, но живем мы отнюдь не среди пробирок. Мы вмешиваемся непосредственно в производство, изучаем действенность всевозможных фильтров, даем рекомендации предприятиям, подсказываем, какие меры им следует принять, готовим материалы по этим вопросам для совещаний в верхах… Диапазон нашей деятельности очень широк. Почти все, чего бы мы ни коснулись, имеет отношение к окружающей среде. — Он удовлетворенно улыбнулся и взглянул на журналиста. — К счастью, у меня подобрался отличный коллектив. Молодые способные ребята. Очень увлечены своим делом.

Прокоп тут же вспомнил Томаша Сатлера.

— Вы, однако, оптимист, — произнес он, сам того не желая.

— Да, — буркнул Кубенко. — Я — оптимист. Вот только быть оптимистом иногда очень утомительно.

Прокоп понял, что беседа окончена. Он захлопнул блокнот и выключил магнитофон.

— Благодарю вас. Этого вполне достаточно. Разрешите прийти к вам еще раз, если понадобится.

— Приходите, когда хотите.

— Приду. Вы действительно не хотите прочитать материал?

Академик покрутил головой.

— Через несколько минут у меня научная конференция, а я еще даже не обедал. До свидания.

Он подал Прокопу руку и, даже не оглянувшись, быстро вышел из кабинета. Прокоп убрал блокнот и магнитофон и вышел вслед за ним.

Томаш Сатлер снова сидел за столом спиною к двери.

Когда Прокоп вошел, он поднялся, и на его худощавом лице снова заиграла улыбка, натягивающая кожу.

— Ну что, закончили? Небось старик наболтал тебе на целый роман, а?

Прокоп неуверенно кивнул.

— Ты действительно не хочешь выпить кофе? А то могли бы немного поговорить. Знаешь, нашему брату надо держать ушки на макушке… Уж в очень странном мире мы живем.

Прокоп спросил, что он имеет в виду.

— Не принимай нашего старика всерьез. Наш брат должен и о себе подумать. О чем, собственно, вы говорили?

Прокоп кратко изложил суть беседы.

— Будь добр, перед тем, как напечатать, принеси мне взглянуть…

— Академик сказал, что он мне доверяет. Что визировать не надо…

Сатлер усмехнулся.

— Это он только делает вид. Лучше принеси. Мы слегка подчистим. А то старик слишком уж смел. И напрасно. Зачем дразнить гусей? Кому это надо?

Прокоп еще раз отказался от кофе и попрощался с бывшим сокурсником. Тот снова пригласил его на дачу, где можно вспомнить студенческие времена и поговорить о сложностях нынешней жизни.

Прокоп спускался вниз по лестнице Академии наук со смешанным чувством. У него слегка болела голова, и он подумал, что надо бы все-таки выпить кофе, но при мысли, что надо было бы снова сидеть с Сатлером, его передернуло. Он думал о том, какими разными бывают люди, как быстро они меняются, и это открытие было неутешительным.

Лишь пройдя несколько метров по тротуару, он почувствовал, что идет дождь.


Редактор Фердинанд Флигер сидел в комнате один и был рад этому обстоятельству. Рука его все еще лежала на телефонной трубке, и он чувствовал, как пальцы у него слегка дрожат. Сердце гулко стучало, на лбу выступил холодный пот. Он только что кончил говорить с ответственным секретарем. Разговор был коротким и деловым. Оскар Освальд спросил, готов ли материал о детских игровых площадках, так как он стоит в плане, и нельзя ли его заслать в типографию с опережением.

Репортаж о детских площадках, начисто перепечатанный, лежал на столе, и Фердинанд Флигер с опаской поглядывал на черненькие буковки, которые расплывались и танцевали у него перед глазами. И вдруг он почувствовал резкое, непреодолимое отвращение, такое, что ему почти физически стало плохо. Одновременно пришли усталость, разочарование и неуверенность, эти ощущения возвращались к нему каждый раз, когда он заканчивал материал или садился писать новый.

Флигер не верил в себя: каждая работа над рукописью, каждая фраза, даже каждое слово стоили ему огромных душевных сил. Это была безжалостная борьба со своими способностями, он не верил, что у него есть талант. От номера к номеру он терзался сомнениями, но не было сил совсем уйти из редакции. Он мучился, и продолжалось все это вот уже несколько лет.

Он сопротивлялся, как мог. Старался быть самокритичным, на всех редакционных совещаниях казнил себя («Я знаю, товарищи, что материал у меня не получился. Мне он не нравится, вы вообще не должны были его публиковать! Я знаю, что он вам тоже не нравится… Вот следующий материал я постараюсь… я приложу все силы, действительно…»).

Сотрудники привыкли к самобичеванию Флигера. Вначале они пытались успокоить коллегу и говорили ему именно то, что ему хотелось слышать: «Да это не так уж плохо, вполне можно читать!» Но поскольку Флигер стоял на своем, это всех утомляло, и никому не хотелось с ним связываться, думали, что он просто чудак.

Он мучился неразрешимыми вопросами: есть ли вообще смысл писать, быть журналистом? Разве не бессмысленно все это и не бесполезно, как и вся его жизнь? Что изменится после того, как выйдет газета, как в ней о чем-то напишут? Что от этого изменится: будет чище воздух или скорее начнет вызревать хлеб? Перестанут умирать люди, и человек поймет смысл своих ошибок? Ничего подобного, говорил он себе, ничего такого не случится. Жизнь пойдет своим чередом, невзирая на то, просидит всю ночь над рукописью Фердинанд Флигер или нет.

Несколько дней назад он получил письмо. Читатель прислал отклик на не очень удачный материал Флигера о национальных комитетах. Он писал: ну, хорошо, это все прекрасно, вы сделали то-то и то-то, еще сделаете вот это, а дальше-то что? Да, да, в этом и была суть дела: что дальше? Все останется по-старому, земля все так же будет вращаться, о статье все забудут: и те, кого хвалили, и те, кого ругали, кто-то разозлится, кого-то порадуют слова одобрения, кто-то отложит газету в сторону, где она так и умрет в тихом уголке. Но вопрос-то останется: что дальше?

Письмо не давало ему покоя. Может, он занимается бесполезной работой? Но если его работа бесполезна, то бесполезна и сама его жизнь. В таком случае он должен покончить с работой в редакции и, наконец, покончить с собой. Что это за жизнь, полная сомнений и тревог?

Он решил, что ответит читателю. В уме он уже шлифовал фразы, подыскивал точные, деловые и бьющие в цель слова. В письме он объяснит все, что хотел объяснить сам себе. Это будет письмо о том, насколько нужны газеты, почему они должны выходить, как они отражают общественное мнение и становятся общественным контролером. Газеты похожи на людей: они тоже ошибаются, проигрывают, уклоняются, их топчут, они молчат, бывают грустными, но так же, как человек, собираются с силами, берут себя в руки и каждое утро выходят, чтобы принести хоть одно малое зернышко правды. Он напишет ему, газеты, как и природа, неистребимы.

Это будет письмо о журналистской этике. О том, что журналист должен быть первым среди граждан, он должен защищать правду и только правду, он должен эту правду искать, он не смеет бояться ни авторитетов, ни ковров в кабинетах директоров и начальников. Все это будет в письме.

Он вынул из стола бумагу и фирменный конверт редакции. Положил их на стол. Вложил бумагу в машинку и быстро настучал два первых слова: «Уважаемый читатель!..»

Он остановился. Нет, он не будет писать, он лучше к нему съездит!


А Соне Вавринцовой, сидящей в соседней комнате отдела социальной жизни еженедельника «Форум», в эти минуты было не по себе. Она сердилась. Возмущенная, она ходила по кабинету с дымящейся сигаретой, зажатой в зубах. Несколько минут назад она вернулась из города, и в ней все еще кипело негодование после того, что она видела: здоровые, могучие, ветвистые деревья лежали срубленные на тротуаре, напоминая павших солдат, с отсеченными, словно руки, ветвями, с поломанными кронами. Вокруг валялись щепки, пожухлые листья, сучья и кусочки коры. Соня Вавринцова была не слишком чувствительной, картина срубленных деревьев знакома ей с детства. Она часто видела, как на лесистых липтовских склонах работали лесорубы, они пилили высокие мощные стволы, которые потом медленно и величественно падали, соскальзывая на землю с глухим стоном. Лесорубы очищали их от коры, и гладкие стволы пронзительно пахли смолой. Но спиленные деревья на братиславских улицах — это же совсем другое дело!

На Тренчанской улице полегла аллея огромных каштанов.

Соню Вавринцову предупредил об этом сердитый голос по телефону сразу же после того, как она разговаривала с главным редактором о проблемах братиславского озеленения. Какое-то мгновение она колебалась, стоит ли идти на Тренчанскую и смотреть, но в конце концов все-таки отправилась туда, тем более что от здания Пресс-центра это всего несколько минут ходу. Увидев картину разгрома, она тут же решила, что напишет статью о человеческой глупости и равнодушии. Ее трясло от возмущения.

Прямо с Тренчанской она отправилась в городское управление парков и дорог, в ведении которого находились все братиславские улицы, каждое дерево, каждый квадратный метр озеленения. Там ее отсылали от одного референта к другому, пока наконец какой-то хмурый и нелюбезный чиновник не объяснил ей, что на Тренчанской улице будут ремонтировать тротуар, менять канализационные трубы и расширять дорогу. Деревья мешали, вот их и вырубили.

Соня расхаживала по комнате в надежде, что это ее как-то успокоит, она знала, что в таком состоянии не сможет написать ни строчки. Но чем дольше она ходила, тем больше нервничала.

Только что звонил ответственный секретарь и спрашивал, написала ли она статью, запланированную в следующий номер.

— Болван! — выдохнула она с облегчением, положив трубку. — Что я, фокусница, что ли?!

Лишь докурив до конца сигарету, она села за стол. Вытащила из пачки другую, прикурила и попыталась спокойно все обдумать. «Собственно, это даже хорошо, что я побывала на Тренчанской, хорошо, что этот Кто-то позвонил в редакцию. Тем самым у меня в руках наглядный пример, который стоит больше любых самых убедительных слов. Жаль, что со мной не было кого-нибудь из фоторепортеров. Могли бы дать фотографию срубленных деревьев. Это произвело бы впечатление. Люди возмутились бы. А может, махнули бы рукой и сказали, что иначе у нас и быть не может?..»

Она погасила недокуренную сигарету. Слишком я разволновалась, сказала она себе самой. Переживаю сильнее, чем дело того стоит. И зачем я это делаю? Почему меня это так сильно трогает?

Возможно, размышляла она, если бы я была замужем и имела семью, я бы думала совсем о других делах. Волновалась бы за детей, за мужа… У меня просто не оставалось бы времени на чужие горести. А так… вот мучаюсь сама по себе. Мучаюсь из-за каждого дерева, подумала она с горечью.

Хорошо еще, что я такая взрослая и самостоятельная женщина, продолжала она свой внутренний монолог, что могу со всем справиться сама. Абсолютно со всем.

И только с одним не могу справиться — с тем, что я одинока. Глупо, безнадежно и бессмысленно одинока.


Мариан Валент, заведующий международным отделом, пытался сосредоточиться на редакционных делах, но у него ничего не получалось. Он убеждал себя, что ему мешает непрерывный стук пишущей машинки, доносящийся сюда из соседней комнаты, а кроме того, раздражала барабанная дробь дождевых капель по окнам Пресс-центра. Он выпил кофе, выкурил несколько сигарет, походил по комнате и полистал иностранные журналы. Его вывел из этого состояния звонок ответственного секретаря, после которого он с досадой отодвинул кипу рукописей и вытащил из ящика стола маленький кассетный магнитофон, которым пользовался иногда на пресс-конференциях. Он вставил кассету с меланхоличными песнями французских шансонье, которую привез из Парижа и которую слушал всегда, когда у него было плохое настроение или когда хотелось пожалеть самого себя.

Кассета щелкнула, и раздался голос Жана Ферака, поющего песню «Моя Франция». Эта песня всегда рождала в Валенте одни и те же образы: улицы парижского Сен-Жермена и Латинский квартал, бульвар Сан-Мишель и здание университета, Люксембургские сады и маленькое кафе на Пон Нёф, воскресные прогулки по Монмартру пешком до самого Пляс дю Тертр и обед в «Катарине» прямо на маленькой площади, над которой торчали купола Сакре-Кёр.

Валенту никак не удавалось избавиться от мыслей о Даше и о своем неудавшемся браке. Всегда, когда он слушал эту музыку, как и на этот раз, он пытался объяснить сам себе, почему же он развелся. Ведь все-таки они жили нормальной спокойной жизнью, так, как живут тысячи других семей, без волнений и ссор, с устоявшимся стереотипом отношений, без материальных проблем, поскольку он всегда прилично зарабатывал и получал высокие гонорары, о них никогда не ходило никаких сплетен… Может быть, за эти годы, подумал Валент, они все-таки надоели друг другу? Жизнь без детей утомила их своим однообразием?

С первых дней супружества его жена мечтала о детях, но у Валента на детей не было времени.

А кроме всего, он просто боялся. Боялся мира, в котором жил. Он, комментатор-международник, он, заглянувший за кулисы политических течений, он, Педантичный Читатель Последних Известий, не мог себе представить, как в этот мир тревог, неуверенности, раздоров и гонки вооружений ввести ребенка. Зачем продолжать человеческий род, если он сам себя истребляет?! Каждый день в его сознание вторгались тревожные сообщения со всего мира, радио и телеволны доносили картины насилия, взрывов, убийств, террора, похищений и покушений. Ежедневно проходили процессы, бесполезные конференции, вырабатывались обращения, коммюнике, призывы, а в его представлениях мир катился в пропасть, и в этом уничтожительном апокалипсисе для детей не было места.

Он вспомнил Дашу, свою бывшую жену, вспомнил, как сидит она на краю постели уже в ночной сорочке, светлые длинные волосы распущены по плечам, сидит и пытливо смотрит прямо перед собой в тихом ожидании, как будто таит в своем теле тысячелетнюю мудрость женщины, хранительницы жизни. Она сидит и молча ждет. Но ее муж не может идти спать, не может ласкать ее и шептать на ухо всякие сладкие глупости, не может, потому что надо к утру написать комментарий, за который он так и не взялся в течение дня, потому что еще надо посмотреть телевизор и почитать иностранную прессу. Он должен все знать, потому что мир находится в постоянном движении, рвется в свое неопределенное будущее, все время меняется и развивается на своем сложном и противоречивом пути. А он, Мариан Валент, должен все время наблюдать за этим движением, он должен понять его. Ведь он в первую очередь журналист, и типография ждет, крутятся машины, чтобы насытить информационный голод, направить мышление масс и объяснить логику движения и суть вещей. Ну, кто при этом может думать о детях?

И даже когда он уже лежит рядом с женой и ничто не мешает им, в нем снова просыпается Педантичный Читатель Последних Известий и снова срабатывает его озабоченное сознание, рисуя образы миллионов пушек, танков, ракет, горящих домов, разбегающихся детей с вытаращенными глазами, фигуры, стоящие у стенки, казни, разбитые нефтепроводы и сжатые кулаки в свете молний… Эти образы настолько ярки и сильны, что он ни на что не способен, а жена грустным голосом просит его, чтобы он сходил и показался психиатру.

Если бы… если бы у них сразу появились дети… Даже ценой отказа от учебы в Париже, даже при том, что он не стал бы корреспондентом в Нью-Йорке, что он не уследил бы за переменами в испанском правительстве, итальянскими кризисами, арабскими конфликтами и английской безработицей.

Он с горечью подумал, что газета и есть главная причина его неудавшегося брака.

Он нервно выключил магнитофон и запихнул его в ящик стола. Нет времени на то, чтобы жалеть себя. Надо работать. Газета ждет, словно ненасытный молох, словно алчный вампир. Она сжирает мозг журналиста Мариана Валента, пьет его кровь, а он добровольно отдает себя на заклание, принимает условия игры, которая его погубит. У него нет выхода.

Он подпирает голову руками и уже не думает ни о чем, кроме своей работы.


Климо Клиштинец, заведующий экономическим отделом, со злостью шваркнул телефонной трубкой и в отчаянии подумал, что такого неудачного сына лучше было бы вообще не производить на свет. Минуту назад позвонила жена и взволнованным голосом сообщила ему, что Борис без разрешения взял отцовский «Фиат» и где-то возле Сенса врезался в заграждение. Разбито правое крыло и фара, с мальчишкой, к счастью, ничего не случилось.

Несчастье Клиштинца было в том, что Борис рос единственным ребенком в семье. Сразу же после родов, а они были необычайно тяжелыми, врачи единодушно сказали, что его жена больше детей рожать не сможет, скорее всего, она просто не перенесет следующих родов. Родителям очень хотелось, чтобы их сын стал врачом, ученым, артистом, а уж раз он не стал ни тем, ни другим, ни третьим, то пусть будет хотя бы журналистом.

И более удачливым, чем его отец.

Климо Клиштинец был реалистом, он очень скоро понял предел своих возможностей, равно как и то, что ему никогда не стать действительно хорошим публицистом. Он относился к тем журналистам, которые находят себя в организационной работе, а не за письменным столом.

Долго, очень долго он не желал считаться с тем, что журналистская работа его сына вообще не интересует. Юные увлечения Бориса — дискотека, танцы, машины и спорт — он приписывал возрасту и безрассудству. Он верил, что со временем сын поумнеет.

— Мне это неинтересно, папа.

— А что тебе интересно?

— Не знаю.

— Как так не знаешь? Что-то тебя должно увлекать?

— Не знаю. Меня ничто не увлекает. Давай не будем об этом говорить, оставь меня!

— Но все-таки чего-то ты должен хотеть?!

— Я хочу пойти на дискотеку…

— Ты никогда не думал о том, что мог бы стать журналистом?

— Нет, папа.

— Почему?

— Журналисты все врут.

— Ты хочешь сказать, что и я вру?

— Не знаю. Оставим это, папа!

Разбитое крыло и фара! Это значит, что машина как минимум полгода простоит в гараже, ведь во всем городе не достанешь запчастей для «Фиата»!

Нет, из его Бориса не выйдет ни врача, ни ученого, ни артиста, не выйдет даже журналиста. Учился Борис плохо, и только по большому знакомству его приняли в профессиональное училище, где он мог получить аттестат. Учителя жаловались, что у молодого Клиштинца нет никакого стремления к учебе, что он упрям и нахален.

— Что из тебя выйдет? Кем ты хочешь быть?

— Никем.

— Ты как разговариваешь?! Кто так говорит с отцом? Ты никого не уважаешь. Ничего не ценишь!

— Ну как же! Я ценю твои заслуги!

— Ах ты!.. Смотри у меня!

— У всех у вас какие-то заслуги. Прячетесь за них, как за стенку! Никто вас пальцем тронуть не может.

— Перестань же, в конце концов!

— Конечно, тебе это не нравится! Но я тебе скажу кое-что: плевал я на ваши заслуги! Меня они ни капельки не интересуют. Надоели вы все!

Оплеуха.

— Вот тебе, сопляк!

— Ну, конечно, это ваш единственный аргумент… — И хлоп! дверью.

Борис всегда получал то, что хотел, у него всегда и всего было вдосталь. Возможно, размышлял теперь Клиштинец, в этом и была главная причина того, что он ничего не ценит. Чья же это вина — его или сына? Что я хотел сделать из него? Избалованного обывателя, потребителя… Свою собственную карикатуру. Такого осторожного человечка, приспособленца. И вот тебе на! Человечек-то не желает быть обывателем. Бунтует! Шляется по дискотекам — «Цеппелин», «АББА», «Битлз»… И лозунг: «Против всех!»

— Что из тебя вышло? Чего ты, собственно, хочешь? Что вы за поколение?

— Да ничего. Я в полном порядке.

— Я тебя не узнаю. Не узнаю собственного ребенка…

— Я тебя тоже. Но ты не огорчайся…

— Как будто ты не мой сын! Я не знаю, что ты чувствуешь, о чем думаешь…

— Если бы у тебя было для меня время, может быть, ты и знал бы. Если бы ты вечно не просиживал над всеми этими глупостями, если бы не просиживал на своих никому не нужных собраниях, возможно, ты знал бы… А может быть, и нет. Возможно, тебя это вообще не интересует. Вас вообще это не интересует. Вас интересуют только ваши собственные ошибки. Дело в том, что вы все — совершенно потерянное поколение…

— Как ты разговариваешь с отцом! Что ты несешь! Это вы, вы — потерянное поколение!..

— Как знаешь. На этом можем закончить…

Теперь ему нужно забежать в автосервис, приготовив заранее бутылку коньяка или две сотни в конверте, или же позвонить кому-то из приятелей, у кого есть там знакомые. Иначе с машины поснимают все хорошие запчасти, все попортят, поменяют, не говоря уже о том, что крыло для «Фиата» — вообще дефицит.

Зазвонил телефон.

— Ну, конечно. — Ответил он устало ответственному секретарю. — Еще сегодня тебе их принесу.

Он отодвинул телефон и еще с минуту размышлял о том, что важнее: машина или еще один разговор с сыном. Он не знал, на что решиться, и, сердито схватив ручку, выкинув из головы и сына и «Фиат», принялся за редактирование рукописи.

3

Дождь лил так, словно наступил конец света. Тучи прижимались к земле, и косые струи дождя молотили размокшую землю, склоны холмов, улицы и заводские крыши. Вместе с грозой налетел ветер, он рвал с деревьев листву, ломал ветви, хлопал ставнями. Потом все-таки утих, и вода, уже без всяких помех, лила на землю непрерывным сплошным потоком. Набухшая земля не успевала глотать воду, и вот с откосов уже разбежались стремительные ручейки, сливающиеся в грязные лужи, потоки понеслись по улицам, заполняя канавы, и уровень воды в реке стал подниматься. Крыши домов зловеще блестели в надвигающемся сумраке, все предметы были словно затянуты темной пеленой, и их размытые контуры терялись в неистовых струях дождя.

По заводскому двору нефтехимического комбината тащилась группка людей в тяжелых непромокаемых плащах с капюшонами на головах. Они напоминали вспугнутых черных жучков с блестящими крыльями. Во главе группы шагал директор комбината Юрай Матлоха, как будто прокладывая путь сквозь пелену дождя, за ним шли оба его заместителя, начальники цехов, инженер Добиаш и заводской юрист Вера Околичная, сжимающая под мышкой промокшие бумаги. Они возвращались после осмотра фильтров и теперь направлялись к напорному баку. И хотя плащи плотно облегали тело, а капюшоны были надвинуты на глаза, они все вымокли до нитки.

— Как обстоит дело с гудроновыми ямами? — крикнул директор, не оборачиваясь, чтобы дождь не попадал в лицо. — Уже полны?

— Полны, — отозвался Добиаш через несколько шагов. — Я был там сегодня и видел…

Директор остановился, поджидая, когда остальные подойдут к нему.

— Полны? — Он оглядел всех присутствующих.

— Полнехоньки, — подтвердил Добиаш. — Если дождь не прекратится, они переполнятся. Надо бы перекрыть отток.

— Да это невозможно! — закричал директор. — Фильтры не справятся!

— Тогда остановить производство, — сказал его заместитель Хабер и первым зашагал дальше. — Этот ливень нас угробит.

Директор ничего не ответил и направился вслед за Хабером, за ним двинулись остальные.

Они пересекли двор и вошли в просторный цех, где пахло маслом и было жарко и душно.

Они расстегнули плащи и стряхнули с них воду.

Директор обратился к начальнику цеха инженеру Хутире:

— Вчера на совещании вы получили распоряжение увеличить объем сжигаемых отходов. Насколько я помню, вы должны были выделить для этой цели двух рабочих. Где они?

Хутира с неохотой отделился от группы мужчин, вытирая мокрое лицо.

— Мне их негде взять, — пробормотал он, — у каждого полно работы.

— Меня это не интересует! — заорал директор и чуть не замахнулся на испуганного Хутиру. — Притащить их сюда хоть за уши! Топка должна работать на полную катушку!

— Ведь она так и работает, — возразил Хутира.

— Этого мало, — сказал директор, немного успокоившись. — Мы должны выжать из нее все, что можно!

— Боюсь, что ничего не выйдет, — вмешался заместитель Хабер. — Напорный бак перегружен. А кроме того, — он двинулся к блестящей стенке бака, и все остальные машинально тронулись за ним. — Он треснул.

— Мы все об этом знаем, — заворчал директор раздраженно и покосился на Хабера. — Я же вам приказал, чтобы вы его отремонтировали. — Он обернулся, ища глазами начальника второго цеха Габриэля Гибалу. — А вы что сделали?

Гибала озабоченно тер мокрую голову, тараща маленькие глазки.

— Я осматривал перекрывающие вентили, — объяснил он торопливо, — и трубопроводы… Да, да, я там был, это… как ее… Я думал… ну, это… что ребята починят на будущей неделе…

— Черт бы тебя побрал! — взорвался директор. — На будущей неделе!

— Я послал ребят к фильтрам, — перебил его начальник цеха, испуганно почесывая лысину.

— К фильтрам! Ну и что, они их вычистили?

— Ну… это… — Гибала оглянулся вокруг, словно ища поддержки, но стоящие рядом отводили глаза. — Вчера у них что-то там было… Они сегодня сделают. После смены.

— Так. Значит, не вычистили… — Матлоха казался спокойным. — Так что же вы, собственно, сделали? Не выполнили ни одного моего распоряжения! За что вам платят деньги!

Вперед протиснулся заместитель по экономическим вопросам.

— Я теребил поставщиков, как вы приказали. Могу показать копии…

— Ладно, ладно, — директор еле сдерживался. — Они нам сейчас не помогут, — но, увидев обиженное лицо своего заместителя, добавил: — По крайней мере, хоть кто-то меня здесь слушается…

— Сейчас уже ничего нельзя с этим поделать, — снова вмешался заместитель Хабер, и в его голосе чувствовалось раздражение. — Мы должны временно приостановить производство.

Директор нехотя кивнул.

— Действительно, ничего умнее придумать нельзя. Придется ограничить производство. И вместе с этим как можно больше загрузить топку и увеличить проток через фильтры. Отток в гудроновые ямы надо перекрыть совсем. — Он помолчал и оглядел своих подчиненных — Надеюсь, эти распоряжения вы тут же выполните.

— Лишь бы выдержали фильтры, — заметил Хабер. — Да и трубопроводы…

— Это все, — перебил его директор. — Не будем разводить дискуссий. — Он застегнул плащ и захромал к выходу. В дверях он остановился, но не обернулся. — Надо включить в смету замену напорного бака.

Все знали, что это относится к Хаберу, ведь он на каждом совещании предупреждал, что напорный бак отслужил свой век.

Матлоха вышел, за ним двинулись оба начальника цехов и заместитель по экономическим вопросам.

Хабер, оставшийся с Добиашом и Верой в цехе, снял плащ.

— Компромиссы, — бурчал он. — Снизить производство, перекрыть отток, но зато пустить все через фильтры… Бьюсь об заклад… на весь этот проклятый завод, что фильтры не выдержат.

— А что бы вы сделали? — спросил Добиаш, глядя при этом на Веру, которая приглаживала мокрые растрепавшиеся волосы.

— Я-я? — протянул Хабер. — Я бы… — он нерешительно огляделся. — Я же не директор! — он с досады махнул рукой и, перебросив плащ через руку, двинулся куда-то в глубь цеха.

Добиаш подошел к Вере и помимо воли засмотрелся на ее распахнутый плащ, тут же вспомнив, как они были вдвоем возле гудроновых ям и как мокрая Верина блузка прилипала к телу. Вера, словно угадав его мысли, застегнула плащ и надвинула капюшон на взлохмаченные волосы.

— Пошли, — сказала она решительно.

Он попытался улыбнуться:

— Пить кофе?

Но Вера уже вышла во двор, и ее хрупкая стройная фигурка растворилась в густеющем сумраке.


— Выпьешь кофе? — спросил Коллар главного редактора «Форума», когда тот уселся в глубокое продавленное кресло возле окна, удобно вытянув ноги и положив на подлокотники руки.

— С удовольствием, — кивнул Порубан и с упреком подумал, что уже очень давно не сидел он вот так со своим другом, давно не разговаривал и не советовался с ним. С тех пор как Коллар заболел, он у него не был ни разу.

Коллар побрел в кухню. Порубан видел, что он очень рад его приходу. Вот так и бывает, думал он, человек часто ругает свою работу, злится, всем недоволен. А когда вынужден эту работу оставить, так ему не хватает даже того, что еще недавно очень мешало.

Коллар принес кофе и сел напротив Порубана, его морщинистое лицо с выражением жадного интереса напоминало высушенную потрескавшуюся землю, которую давно не смачивал дождь.

— Противная погода, — произнес Порубан помимо своей воли и взглянул в окно, за которым почти ничего нельзя было рассмотреть.

— Да, — согласился Коллар, но, казалось, думает он о чем-то совершенно ином. — Скажи… что нового в редакции?

— Все по-старому, — начал Порубан и осекся, потянулся за чашкой с кофе и стал размешивать сахар. Он знал, что в редакции вовсе не все по-старому. — У меня очень много работы. Меня на все не хватает.

— Я бы с удовольствием вернулся, — прервал его Коллар. — Но врачи… Говорят, что это будет не скоро.

Главный ничего не ответил. Лечащий врач ясно сказал ему, чтобы на Коллара в редакции на рассчитывали.

— Назначь себе кого-нибудь заместителем, — продолжал Коллар. — У тебя там достаточно способных людей.

— Никак не могу решиться, — Порубан отхлебнул горячий кофе, но тут же подумал, что сегодня пьет уже вторую чашку. Надо воздерживаться, иначе он кончит так же, как Коллар.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил он, глядя с тревогой на беспокойное лицо своего товарища.

— Пока держусь, — осторожно ответил Коллар. — Я еще не совсем здоров. — Он начал мотаться по комнате. — Чувствую себя, как в тюрьме… Ты даже не можешь представить, как мне не хватает редакции… — Он подошел к креслу Порубана и остановился над ним. — Не понимаю, что со мной происходит. Я думал, мне нужен покой, что мне надо от всего отдохнуть… Меня все раздражало, все утомляло… А видишь! Мне не хватает не покоя, а волнений, споров, стычек…

Порубан улыбнулся, глядя снизу на лицо своего больного товарища и думая о том, как этот высокий и громогласный мужчина кидался в страстные споры, как просиживал долгие ночные часы, рассуждая об экономике, политике и отношениях между людьми, стремясь постичь истину.

— У меня слишком много времени, — продолжал Коллар с серьезным выражением лица, — и я стал перебирать свой архив. Нашел там старые газеты, вырезки своих статей… Смотрел на все это, и мне было как-то не по себе… То, что там написано, уже давно перестало быть правдой… Что же осталось от меня? Пожелтевшая бумага! А с каким вдохновением я когда-то писал это! Все выветрилось, как запах увядших цветов. И все-таки… Если бы я мог…

Он на минуту замолк, сел в свое кресло, но поскольку Порубан тоже молчал, продолжал:

— Да, у меня много времени. Размышляю. Думаю о жизни, о газете… — Он выпрямился, но тут же снова сгорбился, словно ушел в себя, потерялся в мягкой глубине кресла. — Меня посещают странные мысли. — Голос его охрип. — Как бы выглядел мир без газет? Могли бы мы без них жить, как, скажем, без хлеба или без воды? — Он покачал головой. — Нет. В газете находится витамин… Витамин «И». Информация…

— Гм, — хмыкнул на это Порубан.

— Людям нужна информация, — продолжал Коллар, — чтобы на ее основе могли выработать они свою позицию. Поэтому так трудно быть журналистом. Он несет ответственность за образ мыслей других людей…

— В первую очередь, он сам должен думать, — подал реплику Порубан.

Коллара это замечание поразило.

— Ты хочешь сказать, что за него думают другие?

— Иногда.

— Что значит — иногда?

Порубан заерзал в кресле, ему не хотелось об этом говорить. — Иногда… — начал он медленно и, словно колеблясь, — это когда журналист превращается в послушную куклу, лишенную стыда и совести…

— Совести? Для начала эту совесть надо иметь…

Порубан устало усмехнулся.

— Раньше ты не был таким скептиком…

— А я и теперь им не стал. Только на вещи я смотрю теперь из этого кресла.

Они помолчали, вслушиваясь в громыхание летней грозы, в ритмичный перестук дождевых капель на оконных стеклах; в полумраке комнаты чудесно пахло кофе, было тепло и уютно.

— Скажи, — нарушил молчание Коллар. — А у нас с тобой всегда была… совесть?

Порубан ответил лишь минуту спустя.

— О собственной совести мы сами судить не можем…

— Не выкручивайся, — проворчал Коллар.

Главный редактор поставил кофейную чашку на стол, подошел к окну и попытался разглядеть сквозь завесу дождя крыши домов. Они напоминали черные засохшие раны.

— Да, — сказал он тихо, так тихо, что его голос почти слился с шумом дождя. — Иногда мы забывали, что у нас должна быть совесть.

— Да, судя по всему, — кивнул головой Коллар.

— Газета не все может и не все успевает. Газета — это тебе не верховная власть.

Снова молчание.

— А что же тогда во власти газеты? — Голос у Коллара стал бесцветным. — Что она может? Что успевает?

Главный невольно взглянул на часы, он задержался здесь дольше, чем предполагал. Но сейчас он уйти не мог.

— Хочешь выслушать лекцию? — пробормотал он с улыбкой. — Да ты знаешь все это наизусть… Газета, как общественный гласный контроль, как зеркало общественных устремлений, сдвигов и отношений… может критиковать, требовать исправления ошибок, в силах перевернуть сознание людей, участвовать в создании духовной атмосферы нации. Она способна быть тем клапаном, через который выпускается боль людей и общества. Она может показывать пальцем на дураков и обывателей. Но могла бы гораздо больше…

— Я знаю. А ты мне все-таки ответь на то, чего я не знаю. Скажи, разве газеты исправно делают все перечисленное тобой?

— Ты спрашиваешь так, словно сам не работаешь журналистом!

— Да или нет?

Порубан пожал плечами.

— Есть вопросы, которые не следует задавать, поскольку на них нельзя ответить.

— Это не ответ.

— Я могу сказать тебе только одно: журналист первым должен верить в то, что делает. Иначе вся его жизнь — балаган, а работа — пустая бутылка.

Коллар скептически улыбнулся.

— Да, трудно быть журналистом!

— Ты как будто хочешь сказать: трудно быть честным человеком!

— А разве нет?

— Да. — Порубан посмотрел прямо в глаза своему товарищу. — Порой это очень трудно.

— А мне кажется нет, — сказал Коллар с надеждой в голосе. — Пока мы хотим что-то знать, пока для нас важнее всего истина…

— Истина? Что мы знаем об истине?

— Мы? — удивился Коллар. — Мы, профессиональные искатели истины? Да, действительно, что мы о ней знаем?

— Только то, что ее трудно найти.

— А когда мы ее находим, то делаем все возможное, чтобы ее запутать…

— Да нет, Имре… Просто иногда мы говорим не всю правду. Ну, я пошел. Я и так задержался.

— Останься. Посиди еще… — Голос Коллара прозвучал тише, чем он хотел.

— Мне надо идти. Не сердись. Я зайду еще. Зайду, — повторил Порубан, сам не веря своим словам.

Коллар медленно подошел к своему товарищу.

— Мне еще о многом хотелось тебя спросить.

Они стояли друг против друга, оба высокие, сутулые, с лицами, измученными от постоянного напряжения и многолетней усталости.

— Вот так мы уходим… один за другим, — неожиданно для себя сказал Порубан.

Коллар еще ниже опустил голову, напоминая большую грустную птицу, у которой нет сил продолжать полет.

— Это ты хотел мне сказать? — Он смотрел в землю. — Не стоило. Я и так знаю, что уже не вернусь в редакцию.

— Я пошел, — Порубан был растерян. — Спасибо за кофе.

— У меня было столько планов! Хотел написать статью, поехать туда, где бывал когда-то в молодости…

— Я еще заскочу к тебе…

— Хотел предложить тебе организовать отдел писем. Мы получаем слишком много писем… Может, выпьешь рюмочку?

— …Я приеду к тебе с Клиштинцем.

— Нам пора уже ориентироваться на ЭВМ… Журналисты уже используют в работе компьютеры и ЭВМ…

— Ну, всего тебе доброго…

— У нас нет фотографа… В нашей газете должен быть постоянный фоторепортер…

— …Пока!

— Еще… Изменить структуру некоторых полос…

Главный редактор «Форума» уже спускался вниз по лестнице, он не обернулся, не остановился, хотя сверху все еще звучал голос Коллара. Он торопился, почти бежал и остановился только в воротах, когда по лицу хлестнули струи дождя и заставили прикрыть глаза. Он втянул голову в плечи, поднял воротник и засунул руки глубоко в карманы; только потом он шагнул в косой дождь и заторопился к своей блестящей от дождя машине.

4

— Вполне возможно, что мы пришли в Словакию из Моравы или из Чехии, — утверждал Прокоп-старший, беседуя с сыном. — В Словакии фамилия Прокоп не встречалась. Наверное, мы пришли с гуситами, и какая-то часть осела внизу возле Нитры. Это было, конечно, очень давно…

Матуш Прокоп только кивал — это была любимая тема отца, и он его не прерывал.

— Зато в Чехии фамилия Прокоп распространена, — продолжал отец. — Разве это не интересно?

— Очень.

— Корни наши там, — он показал рукой в неопределенном направлении. — Но уже многие поколения мы живем в Словакии. У словаков в жилах течет немного венгерской, немного немецкой, немного чешской крови, да к тому же еще и польской. Поэтому они такие стойкие!

— Стойкие против чего?

Матуш испытующе посмотрел на отца, зная, что тот с удовольствием вступает в дискуссии об истории, искусстве и политике. Все эти его беседы с сыном регулярно заканчивались бурными ссорами.

— Стойкие против всех зол! — задиристо ответил Прокоп-старший.

— Поэтому везде такой бардак, — пробурчал Матуш, чувствуя, что кровь от волнения уже закипает в жилах.

— Что ты хочешь этим сказать? — пропел отец с угрозой в голосе.

Ну вот, начинается, подумал Матуш, злясь на отца за то, что тот втягивает его в эти острые разговоры, а на себя за то, что снова дал себя втянуть. Он устал, у него сегодня был трудный день и впереди еще куча работы.

— Ты отлично знаешь, что я имею в виду, — ответил он раздраженно. — Люди не выполняют своих прямых обязанностей, работают спустя рукава… Вот так все и получается!

— Как? Ты что, не видишь, сколько всего мы сделали?

Матуш подошел к дверям детской комнаты.

— Эй, вы! Потише! — окрикнул он сыновей. Старший, Мартин, вырывал из рук младшего брата бумажные кораблики, и тот верещал, как резаный. — Конечно, я вижу, — он снова повернулся к отцу. — Но сейчас речь не об этом. Речь о другом. Мы непременно ссылаемся на заслуги и на тяжелое прошлое, когда боимся говорить о сегодняшнем дне.

— Не кричи на детей, — строго сказал Прокоп-старший. — Пока ты не пришел, они прекрасно играли… Вы… Вы, молодые… Вам лишь бы побыстрей все нахапать… машины, квартиры, дачи…

— Прекрасно знаешь, что это не так, — огрызнулся Матуш, все более и более раздражаясь. — Мы только хотим жить на уровне…

— Тебе что, чего-нибудь не хватает? Тебе плохо живется? Когда мне было столько, сколько тебе…

— Знаю, знаю, — перебил его сын. — В школу вы ходили босые и уроки делали при керосиновой лампе… Но сейчас уже конец двадцатого столетия!

Прокоп-отец обиженно надул губы.

— Ты не смейся над нашими керосинками! Нам пришлось как следует потрудиться, чтобы вы имели вот эти удобства!

— Ну, ясно, — уже более мирным тоном ответил сын. — У вас этого никто не отнимает. Но не путай одно с другим, — он широко развел руками, словно хотел подтвердить этим свою искренность. — Почему я должен молчать, если меня возмущает преступная глупость? Я что помогу этим кому-нибудь? Или молчанием можно исправить ошибки?

Прокоп-отец молчал, уставившись прямо перед собой и покачивая ногой.

— Время меньше всего способно понять само себя, — сказал он наконец. — Меня тоже злят ошибки, еще больше, чем тебя. Я был при этом. А ты родился уже в другом мире.

— Покуда речь идет о моей жизни… То могло быть гораздо хуже. В конце концов, у меня есть хоть что-то, что облегчает мне жизнь…

— Что?

— Газета.

Старый Прокоп удовлетворенно кивнул: наконец беседа перешла в нужное для него русло.

— Вот видишь, мы с тобой всегда договоримся.

— Да, но с каждым разом нам это дается труднее и труднее.

— Почему? Почему труднее?

— Потому что наш спор — это спор поколений.

— Споры между поколениями всегда были спорами между образом мыслей старых и молодых. Однако ты прекрасно знаешь, сколько молодых стариков живет среди нас… И наоборот. Слишком много молодых людей уже сейчас думают по-старому…

— Гм… По-старому… Старое мышление — это когда боятся рисковать, когда осторожничают, рутинерствуют, прозябают и думают только о собственном брюхе…

— А новое? Что же по-твоему это новое? — старый Прокоп с интересом ждал ответа.

Сына разговор начал увлекать.

— Новое? Новое — это то, что рационально думает, что учитывает экономику, культуру, что понимает перемены не только в собственном обществе, но и во всем мире и отбирает то, что ценно для будущих столетий.

— Значит, это не спор поколений…

— С этой точки зрения — нет. Но только… Молодые могут думать, как угодно, потому что пока они ничего не решают! А многие люди старшего поколения не могут угнаться… Ни за темпом времени, ни за его требованиями… И только попусту ссылаются на свои заслуги.

— По-твоему, я тоже — представитель старого образа мыслей, — забормотал отец.

— Я этого не сказал.

— Но ведь и я не могу угнаться.

— Перестань…

— Ты же сказал…

— Ничего я не говорил.

Они помолчали, и тишину в комнате нарушал только крик детей, глухой шум, доносящийся с улицы, и чужие голоса на лестнице.

— А что ты тут говорил про газету? — вернулся к разговору Прокоп-старший. — Что, мол, она тебе облегчает жизнь?

— Ну… нечто в этом роде.

— Я всегда считал, что газеты лишь отравляют жизнь.

— Почему?

Отец беспокойно задвигался в кресле.

— Журналист не политик, он не может претендовать на те же полномочия, что, скажем, и глава правительства. Газеты лишь отражают общественное мнение.

Прокоп-сын почесал лоб.

— Однако эти функции могут переплетаться, — начал он медленно, взвешивая каждое слово. — Общественное мнение иной раз выступает как политическая сила. Журналист только интерпретирует политику, разъясняет ее, раскладывает по полочкам, но он, в свою очередь, влияет на эту политику, как представитель общественного мнения.

— Ты мог бы читать лекции о журналистской этике, — заметил отец.

— Вряд ли, — пробормотал Матуш. — Да разве кто-нибудь знает, что такое журналистская этика?

— Как раз вот это ты должен был бы знать!

— А ты знаешь?

Прокоп-старший поднялся и подошел к книжному шкафу, где среди книг стояли всякие мелкие сувениры. Он с подчеркнутым интересом рассматривал корешки книг, слегка наклонив голову, словно под грузом одолевающих его мыслей.

— Точно не знаю. Знаю только одно: журналист должен быть честным человеком. А во времена согнутых позвоночников — это самое трудное.

Матуш выпрямился.

— Смотри-ка! Я думал, ты — политический идеалист и видишь только ряды борцов отважных, распрямленных…

— Ничего подобного, — отец подошел к окну. — Я вижу и людей, которые ползают на брюхе… Меня это мучает…

— Меня тоже. Но у меня еще есть желание говорить об этом, а ты, похоже, смирился…

— Возможно, ты и прав. Наверное, я понял всю неизбежность компромиссов.

Матуш подошел к отцу и засмотрелся на его седые волосы, спускающиеся на шею; его вдруг охватили грусть и жалость одновременно, ощущение доверчивой близости и стены непонимания, отдаляющей их друг от друга. Он знал, что дети смотрят суровыми глазами на дела отцов, и подумал о том, что однажды и он будет вот так стоять и отвечать на малоприятные вопросы своих сыновей.

— Ты вынужден был идти на компромиссы? — спросил он, стараясь подавить в своем голосе нежность.

— Если я когда-то и шел на компромиссы, так только потому, что думал о детях. — Прокоп-старший повернулся и посмотрел сыну прямо в глаза, потом, понизив голос, добавил: — А дети теперь меня этим же и попрекают…

— Да вовсе я тебя не попрекаю.

— Вы можете быть суровыми судьями, — заворчал отец, — пока сами не начнете идти на компромиссы… ради своих детей.

Матуш хотел возразить, в эту минуту, когда они оба стояли у окна в преддверии надвигающегося сумрака, внезапно ставшие очень близкими друг другу. Ему хотелось сказать, что он не пойдет на компромиссы даже ради детей, ради кого бы то ни было, но Прокоп-старший остановил его жестом, таким резким и решительным, что он не сказал ничего. Он знал, что их спор не окончен, что он только прервался, что потом, позднее, когда они снова встретятся, они продолжат его с того места, на котором остановились. Он знал, что спор этот вечный, он начат когда-то давно на заре истории, и отец с сыном ведут его уже многие столетия, и никогда он не будет окончен.

— Алиса идет, — отец показал рукой на окно. — Я ее видел уже, так что пойду. В качестве няньки я, наверное, больше не нужен… — Вдруг он повернулся к сыну. — У вас с ней все в порядке?

Сын смутился. Отец задал вопрос без всякого умысла, но у Прокопа-младшего возникло ощущение, что он что-то знает.

— Да, вроде, — пробормотал он. — Все в порядке.

— Это хорошо, — сказал отец, в упор глянув на сына. Он хотел что-то добавить, но Алиса была уже в коридоре и сразу же открыла дверь в комнату.

Прокоп-старший любил невестку, хоть и не умел никак проявить это, он был сдержан, лишь изредка выдавая себя жестом, мягкостью голоса, мимолетной улыбкой.

— Здравствуй, отец! — Алиса поцеловала его в щеку. — Ты ведь не торопишься, да? В холодильнике есть холодное пиво.

И хотя Прокоп-старший покачал головой и сказал, что ему уже пора идти, Алиса заставила его сесть в кресло и упорхнула в кухню за пивом. Матуш пошел взглянуть на мальчишек.

Мартин лежал на полу и рисовал в большой тетради цветными карандашами машинки. Мишко сидел на детском стульчике и сосредоточенно откручивал лапу плюшевому медведю.

Прокоп остановился в дверях и молча смотрел на сыновей. Он почувствовал точно такой же прилив болезненной нежности, как минуту назад, когда смотрел на отца. Он подумал о неумолимом течении жизни, заставляющем человека продолжать свой род на планете, переносить из поколения в поколение нерешенные вопросы и вести бесконечный диалог между отцами и сыновьями. Он знал, что если хочет сблизиться со своими ребятами, то должен сделать это сейчас, вот в эту минуту, пока они ему еще верят, пока он является для них авторитетом и партнером в их детских играх. Вот сейчас и начинается нескончаемый разговор! Если же он забудет о них, если не станет им ближе, они начнут отдаляться от него и постепенно станут чужими.

Он уже хотел, было, опуститься на колени и показать Мартину, как надо рисовать радиатор на «Мерседесе», уже хотел объяснить маленькому Мишко, что у медвежонка будет болеть лапа, хотел побарахтаться с ними на ковре и повозить их на закорках, но тут же погасил свой порыв, он вспомнил, сколько еще работы его ждет сегодня, и тихонько затворил дверь.

В другой раз, ребята, подумал он, в другой раз. Когда у меня будет побольше времени.

Однако он знал, что другого раза не будет никогда.


Машина была запущена. По ленте медленно двигались свежие оттиски «Форума». Главный редактор нетерпеливо потянулся за газетой и стал ее пролистывать. Всякий раз, когда он держал в руках только что отпечатанный номер, в нем рождалось торжественное, почти возвышенное чувство. За этими листами бумаги, покрытыми печатными знаками, за этими еще влажными фотографиями он видел изнурительные совещания, выкуренные сигареты и выпитые чашки кофе, видел мучительный поиск слова и трудное добывание информации, видел лампы, горящие далеко за полночь, слышал стук печатных машинок этих искателей правды, видел весь этот долгий, утомительный путь в поисках знания. Он видел разочарованные лица, отмеченные страхом и тревогой, которые он так хорошо знал, видел и довольные, радостные лица над свежими номерами газеты, когда все-таки удавалось чего-то добиться. Бесконечная карусель ожидания и душевного облегчения.

Когда минуту спустя, попрощавшись с Габаркой, с ответственным секретарем и техническим редактором, он вышел из типографии, дождь уже кончился. Здание Пресс-центра стояло величественное, блестящее от дождя, на некоторых этажах уже горел свет. Журналисты заступали на ночное дежурство, готовили новые издания, подбирали сообщения корреспондентов с мест и ЧТК. Все было в движении.

Он сел в свою облупленную «шкоду» и включил дворники. Картина перед глазами то прояснялась, то затуманивалась от влаги, разгоняемой дворниками по стеклу, а горизонт за Дунаем медленно погружался в темноту. Он положил руки на руль и в ту же секунду почувствовал бесконечную усталость и опустошенность в этом своем маленьком незащищенном металлическом мирке.


Конец второго июньского дня застал директора нефтехимического комбината Юрая Матлоху в скверном настроении. Он вышел во двор своего дома, накинув на плечи черный непромокаемый плащ и натянув капюшон на голову, и из-за полуопущенных век глядел на тяжелые густые тучи, выплывающие из-за холмов и поливающие и без того расхлябанную землю новыми потоками. Он сделал несколько шагов по гравийной дорожке, при каждом движении чувствуя нестерпимое покалывание в правой ноге. Сдвинув брови и сжав зубы, он упрямо шагал дальше, словно желая наказать эту боль, растущую в нем. Он чувствовал жгучее покалывание нервных окончаний, но все-таки дошагал до самого забора, там развернулся и зашлепал назад, шаг за шагом, туда и обратно. Рядом с ним беспокойно вертелся пес. Он шагал, не останавливаясь, и боль переместилась в голову, но он делал это нарочно, чтобы не думать о худшем, не сосредотачиваться на других, более неотвязных мыслях.

Наконец он остановился и дал ноге отдохнуть, он уже не выдерживал и не мог больше так истязать себя. Опершись о забор, он смотрел на темный сад.

Он думал о своем комбинате, вспомнил вчерашнее совещание, все решения, принятые на нем, и сегодняшний контрольный обход. Вот и сейчас, глядя в черную пустоту вечера, он весь затрясся от злости. Ведь ни одно из его распоряжений так и не было выполнено, все осталось как есть и на все у этих мерзавцев нашлось объяснение. А потом начался этот ливень, оставивший у него впечатление, что наступил конец света.

Он медленно направился к дому, засунув руки глубоко в карманы плаща и глядя себе под ноги, хотя не видел даже своих ступней. Если бы его послушались, все бы теперь было иначе, размышлял он, словно позабыв о нестерпимой боли.

— А впрочем, какого черта! — бормотал он про себя. — Ничего бы не изменилось! Ведь и вчерашние меры — это те же заплаты! Уже давно надо было заменить напорный бак, уже давно надо было прочистить фильтры… Давно надо было снизить уровень производства, ведь прав был Хабер, предупреждая меня об этом… Этот Хабер… хорошо еще, что у него брат в эмиграции, иначе давно бы уселся в мое кресло! Но все равно, надо было его послушаться, надо было… Но что я мог? — Он выругался, наткнувшись на скачущего пса. — Ничего не мог. Ведь сняв напорный бак и начав прочистку фильтров, мы должны были бы остановить все цеха. А что делать с планом?! Нет, этого мы никак не могли допустить. План бы не выполнили, премии бы лишились, и пошли бы по всему заводу разговоры, мол, как же так, работаем, вкалываем, а заработков никаких, что же ты, дорогой, так о нас заботишься?! В генеральной дирекции дали бы втык, после вызвали бы в райком… Вот и объясняй там, какие у тебя сложности с поставщиками, что устарела технология и что ты не можешь постоянно подгонять людей, убеждать их, принуждать… Ах, да что говорить!

Матлоха подумал о людях, которые, как и он, сидят в ответственных креслах. Он понимает их. Не зря эти кресла такие мягкие — они подавляют. Угнетают… Ведь и другие директора гонятся за планом, ведь им тоже не хватает людей, станков, капиталовложений… Может, они точно так же не спят из-за какой-нибудь незаконченной стройки на их заводе, за которую кто-то несет ответственность, может, и они ждут каких-нибудь запчастей, которых хронически не хватает, ждут, когда кто-то придет и смонтирует оборудование… Им тоже не сладко.

Матлоха взглянул туда, где в черной дыре угадывались горы, где когда-то он чуть было не лишился ноги. Он грустно усмехнулся и направился к дому. Он страшно устал.

Он еще раз взглянул на горизонт, ничего не увидел и только почувствовал тяжелые капли дождя на своем лице. Да, подумал он, этот дождь так быстро не перестанет… Есть вещи, которые человек изменить не в силах и на которые он повлиять не может…

Загрузка...